Часть первая Лёшка


ПОДРУГИ

Море раскинулось в степи, а степь врывается в город запахом ковыля, исступленным верещанием кузнечиков.

Свежий морской ветер, вобрав запахи отцветающих лип и степных трав, гуляет по широким улицам, обшаривает балконы двухэтажных домов, увешанные вязками лука, вяленой рыбой, рыбачьими накидушками.

Вера и Леокадия миновали овраг и вышли на плотину.

Леокадия небольшого роста, в ее порывистых жестах, вихорках светло-каштановых волос, даже в том, как носит она без пояса свое красное старенькое платье, есть что-то от подростка.

Вера на голову выше подруги. Голубой сарафан облегает ее полную грудь, покатые плечи. Пепельные волосы прикрывают изгиб шеи.

Подруги садятся на теплый, нагревшийся за день бетонный откос плотины и, свесив ноги в одинаковых белых тапочках, долго задумчиво глядят на синее, спокойное море.

Первой заговорила Вера:

— Трудно мне, Лешка. Иногда отчаиваюсь: выдержу ли? Утром думаю: может, больше не идти на работу?

Юрасова терпеть не могла своего имени «Леокадия» и охотно отзывалась, когда в школе ее называли Лешкой.

— Ну вот еще! — задиристым голоском возражает она. — Конечно, выдержим!

Она смотрит на Веру темно-зелеными глазами и улыбается. Улыбается потому, что жить чудесно, что ей семнадцать с половиной лет, что дома у нее в комоде спокойненько лежит аттестат зрелости, а сама она вполне самостоятельный человек. Вера отвечает медлительной улыбкой, при этом нижняя полная губа ее немного оттопыривается.


В стороне порта на связке плотов терпеливо горбятся рыбаки — лещ любит плескаться под плотами. «Может быть, и отец сейчас ловит», — думает Лешка.

Эх, хорошо, перебежав босиком по скользким бревнам — только сердце екает, когда подумаешь, какая глубина под тобой! — достичь кромки хлюпающих бонов, сесть возле отца, погрузить ноли в воду.

И совсем благодать, если при этом накрапывает теплый дождь, вода меж бревен пузырится, платье приятно прилипает к телу.

Лешка вздыхает. Теперь не до плотов… Вот мечтала стать архитектором, построить здесь, в степи, оперный театр, великолепные проспекты, лестницу к морю. Чтобы люди говорили: «Это работа архитектора Юрасовой!» Чтобы артисты Большого театра приехали к ним в Пятиморск с премьерой.

А жизнь повернула по-своему, и Лешка стала подсобницей на стройке химического комбината. Ну так что же? Разве есть основания унывать? В конце концов архитекторами не рождаются. Даже хорошо именно так начинать. Явиться в институт строительным рабочим. Нет, не напрасно они приобрели в школе и профессию каменщиков.

У Веры Аркушиной, хотя она года на полтора старше Лешки, еще нет твердого желания поступить в какой-то определенный институт. Она мечтала стать то врачом, то библиотекарем, то, поддавшись убеждениям подруги, архитектором. Но все это как-то неуверенно. Еще в девятом классе, когда Лешка расписывала преимущества работы на стройке, Вера говорила:

— Ты не думай, что я труда боюсь. Но руки у меня, сама знаешь, глупые.

Она беспомощно растопыривала коротенькие, пухлые пальцы.

Лешка молча соглашалась: действительно, Вера хотя и старательная, но ее на уроках труда учитель чаще других укорял за неловкость.


Солнце, прячась за горизонтом, прощально подожгло облака, на сиреневом небе проступали силуэты шлюзов, арок, мостов.

Вера не могла оторвать глаз от моря. Бескрайнее, оно, казалось, таило в глубине шквалы, штормы, чем-то тревожило. Глубиной? Просторами?

Не ей ли это предостерегающе помигивают огни маяка, не ее ли спрашивают перед выходом в открытое море: «Хватит сил?»

И, словно отвечая на сомнения, Лешка с вызовом говорит:

— Слабый бултыхается себе возле берега, а смелый идет наперерез волне!

Быстрым, ласковым движением она гладит руку подруги от плеча вниз. Руки у Верочки белые, полные, прохладные.

Медово пахнут желтые сережки донника, темнеет высокий куст синяка у края плотины.

— Знаешь, Лё, — стыдливым шепотом говорит Вера, — так хочется, чтобы когда-нибудь, ну, когда-нибудь, у меня была хорошая семья!

Лешке неприятно такое неожиданное направление разговора — она вообще противница «кавалерства» и разных «глупостей». Когда в прошлом году одноклассник Витька Соловьев стал в ее присутствии вздыхать, Лешка запретила ему приходить к ней домой, а на вопрос матери: «Почему Витенька к нам не ходит?» — ответила убежденно: «У него мозги набекрень».

Но с Верой она могла говорить и об этом. У Веры тяжело сложилась жизнь. Отец умер несколько лет назад. Мать, Ирина Михайловна, через год снова вышла замуж. Отчим, Жорж, высокий, с тяжелой челюстью, плечистый, лет на десять моложе матери, работал в инструментальной кладовой строительного участка, получал немного, но зато мог в своей кладовой готовить домашние задания — он учился в заочном строительном институте. Отчим Веры не нравился Лешке. Особенно невзлюбила она Жоржа, когда однажды, подвыпив, он сказал: «Нахальство — второе счастье».

Мать Веры заведовала продовольственным магазином, приносила домой какие-то кульки, баловала мужа дорогими папиросами, коньяком, заискивающе приговаривала:

— Не беспокойся, Жорж, вот выучишься…

Когда Вера перешла в девятый класс, отчим начал преследовать ее своим вниманием.

Лешка, заметив, что у подруги часто заплаканы глаза, выпытала, в чем дело, и решительно заявила:

— Я дам ему по морде!

Вера перепугалась, стала просить ее не вмешиваться, потому что мать не должна ни о чем догадываться.

В этом году Жорж окончил свой институт, получил направление в Кемерово. Ирина Михайловна, ликуя, стала укладывать вещи, а муж ее ходил хмурый, словно обдумывал какую-то сложную задачу.

Вера объявила, что остается в Пятиморске, что это ее твердое решение. Мать обвиняла ее в черствости, неблагодарности. Вера отмалчивалась и втайне плакала, но настояла на своем.

Вот почему Лешка терпимо отнеслась к тому, что говорила подруга о будущей семье, и даже разрешила себе откровенность:

— А я на всю жизнь останусь одна, если не встречу такого, которого полюблю!

— Какого — такого? — улыбнулась Вера.

— Ну чего ты смеешься — настоящего!

— Идеального? Как в романах?

— Ну и что же — идеального! Думаешь, нет таких в жизни?

— Есть, почему же…

Лешка, вдруг устыдившись своей откровенности, быстро вскочила на ноги, скомандовала:

— Глупости! Рано об этом думать! Пошли, дева, проводишь!

ЗНАКОМСТВО

Автобуса долго не было, собралась очередь, и, когда он подошел, началась давка. Несколько парней, оттирая остальных, создали в дверях пробку. Один из них, похожий на хорька, в жокейской фуражке, надвинутой на уши, кричал:

— Граждане, надо пропустить вперед женщин! Что ж мы, несознательные? — и первым влез в машину. За Хорьком протиснулся в в автобус смуглый, как цыган, парень с иссиня-черными кольцами волос, злым, недоверчивым взглядом черных с синеватыми белками глаз. Была в нем какая-то хищная гибкость, готовность в любую секунду взвиться, броситься на противника. Лешка только успела подумать об этом, как парень, нагло глядя на нее, сказал, насмешливо кривя тонкие губы:

— Не угодно ли, мадемуазель, присесть?

И, оттеснив всех, оставил для Лешки свободный проход.

До чего же пошлым, отвратительным показался Лешке этот любезный, да, кажется, еще и под градусом, субъект! Она смерила его презрительным взглядом и заняла место у окна, рядом с Потапом Лобунцом.

Огромного, медлительного бульдозериста Лобунца все девчата на стройке звали Топтыгой и Полторапотапом. Когда он ехал на велосипеде, то казалось, вот-вот станет на землю, а велосипед пройдет без помехи между его ног, как в ворота. Вместо приветствия Лешка лукаво посмотрела на Потапа: «Ничего не имеешь против такого соседства?»

— Шеремет! — закричал с переднего сиденья Хорек. — Иди, место есть для детей и инвалидов.

Смуглый парень махнул рукой: мол, сиди, обо мне не беспокойся.

Автобус тронулся.

Лешка стала глядеть в окно. Небо — сумятица красок, беспорядочных разводов: алых, бирюзовых, желтых… Вдали повисли синие космы дождя. Остался позади белый высокий элеватор, потянулась цепочка коттеджей с островерхими крышами, промелькнуло многоэтажное здание школы-интерната, клуба с массивными колоннами. И везде краны, краны… Они распростерли над городом руки, словно благословляли его на долгую жизнь.

Набирая скорость, автобус выехал на степную шоссейную дорогу. Начала вечернюю толкотню мошкара. В окно, прямо на грудь Лешке, впрыгнул кузнечик. Она осторожно прикрыла его ладонью, выпустила на волю. Возле автомастерских на трех белых цистернах прочитала непонятное: «ку-Не-рить!» Что за ребус? Догадалась! На этих цистернах раньше было написано «Не курить!», а теперь их передвинули.

…Сумятица красок на небе улеглась. Багряная полоса заката походила на разметавшееся над плотиной пламя факела.

Кондуктор автобуса, девушка с испуганными глазами, в синем сатиновом платье, собирала деньги за проезд. Ремешок большой сумки врезался в ее хрупкое плечо.

Девушка подошла к Шеремету.

— А сегодня платят? — спросил он с издевкой.

— Не задерживайте, пожалуйста, — попросила девушка.

Шеремет не торопясь полез в карман пиджака, долго рылся в нем, наконец извлек пуговицу. Протягивая ее, спросил:

— Сойдет?

В автобусе возмущенно зашумели:

— Молодежь пошла!..

— Обнаглели!

Лешка, обратив к Шеремету пылающее лицо, сказала кондуктору:

— У него, видно, нет… Не заработал. Вот возьмите, я за него уплачу… — И протянула две монеты.

Подобие улыбки промелькнуло на лице Шеремета.

— Без благодетелей обойдемся! — сказал он и, щелчком выбив из руки Лешки монеты, протянул кондуктору рубль.

— Ну, ты!.. — повернулся к Шеремету Потап. — Легче.

Шеремет сузил глаза:

— Не узнал своего? Обнюхай!

— Сократись, говорю! — приподнимаясь, произнес Лобунец грозно. Если он сердился, то плотно сжимал губы, коротко вбирал ноздрями воздух и энергично выдувал его через нос.

Но Шеремет сам придвинулся к Потапу.

— Голову отвинчу и поиграть дам! — сквозь зубы, но так, чтобы все услышали, бросил он.

Лешка готова была расхохотаться, настолько нелепо прозвучала эта угроза огромному Потапу в устах маленького Шеремета, однако, поглядев на его злое лицо, подумала, что такой, пожалуй, и отвинтит.

Автобус остановился в центре города. Лешка здесь выходила. Потап проследовал за ней мимо Шеремета, сжав кулаки-кувалды.

Проводив подругу до автобуса, Вера пешком отправилась в общежитие. По дороге ей захотелось зайти в школьный сад, с которым связано было так много воспоминаний. Миновав кусты роз у забора, густую аллею сиреневого тамариска, Вера очутилась в глубине сада. К рукам тянулись резные листы смородины, нежно-малиновый горошек. Было так тихо, что Вере казалось: она слышит стук своего сердца. Вот и школа ушла. Навсегда…

В дальнем углу сада Вера сорвала полынок и, вдыхая его печальный запах, облокотившись на забор, загляделась на море внизу, под обрывом.

Почему она еще не рассказала Лешке об Анатолии? И как все началось?

Познакомились они в строительной конторе. Вера заполняла анкету. Авторучка капризничала, ее приходилось то и дело встряхивать, как термометр. Вера почувствовала, что кто-то стоит за ее спиной. Она обернулась: на нее ласково глядели продолговатые, орехового цвета глаза юноши лет двадцати, долговязого, с прической, как у киноартиста Жерара Филипа. Волосы сзади, у шеи, немного подворачивались вверх, словно их придавил узкий картуз.

— Возьмите мою, — стеснительно улыбнувшись, он протянул ручку.

Вера хотела отказаться, но что-то в этом парне располагало к доверию, и она, покраснев, сказала:

— Спасибо…

Окончив заполнять анкету и возвратив ручку, Вера пошла отдавать листок в отдел кадров, а вернувшись, увидела, что юноши нет. И хотя до этого опасливо думала: «Неужели будет приставать?» — теперь с досадой отметила его исчезновение.

Она вышла на порог конторы, оглядела заводской двор. Сквозь клубы густой пыли проступали белые и черные резервуары, издали похожие на огромных пингвинов. Самосвалы трудолюбивыми жуками ползали между бесчисленными котлованами. На заборе, напротив конторы, висел щит:

«Сварщики! Берегите кислородные баллоны от ударов и солнца!»

«Они могут взорваться даже от солнца!» — со страхом подумала Вера. Сердце тревожно сжалось: найдет ли она свое место в этом хаосе машин, кранов, земляных насыпей? Правильно ли сделала, что пришла сюда? Может быть, права мама и лучше было уехать с ней, поступить в торговый техникум?

— Оформились? — спросил чей-то голос, и Вера вспыхнула от неожиданности.

— Давайте знакомиться — Анатолий Иржанов. Паркетчик невысокого класса, — непринужденно представился он, словно подтрунивая над самим собой, и дружески пожал ее руку.

Они степью пошли к городу. У горизонта маячили одинокие стога, текли отары овец. Опоры высоковольтных передач уходили вдаль. На одной из опор, нахохлившись, сидел кобчик.

Гудел теплоход, просился в шлюзовые ворота. Замерли, будто прислушиваясь, не пахнет ли ветер, клубки перекати-поля, похожие на выводки ежей.

Анатолий держался непринужденно, не пытался ухаживать, и Вера мысленно отругала себя, что дурно подумала о нем вначале.

— Если быть с вами совершенно откровенным — я мечтаю учиться живописи, — доверительно признался он. — Но и для этого, кроме способностей, нужен трудовой стаж… Да и висеть на шее у родителей — небольшая радость.

«Так он художник!» — Вера с интересом поглядела на спутника. У него длинные, тонкие пальцы, маленькие уши. Лешка непременно сказала бы: «Хитрый, потому и прижаты к голове». Ох, уж эта Лешкина проницательность! Выражение глаз, улыбка у Анатолия простодушные. И правда, во всем его облике есть что-то от художника. Даже в той небрежности, с какой повязан галстук, проступает изящество.

Анатолий, словно почувствовав, что может быть еще откровеннее, заговорил восторженно:

— Вы знаете, любовь к искусству во мне сильнее всего! Я понимаю, вам может показаться это болтовней, красивой фразой, но я говорю искренне! Если бы мне оторвало три пальца на руке, — он поднял правую руку, словно с готовностью отдавал пальцы, — я бы держал карандаш двумя пальцами и все равно был бы счастлив… Лишусь правой руки — научусь рисовать левой…

Его преданность любимому делу пришлась Вере по душе. Никогда в жизни ей не приходилось встречаться вот так близко ни с одним писателем, артистом или художником. Да она их до сих пор и не воспринимала как живых людей, с которыми ей, неинтересной девчонке, можно было бы разговаривать, идти рядом…

Путь преградила неширокая канава. Анатолий предупредительно подал руку. «Он совсем не похож на всех остальных, — подумала она. И вдруг к ней пришли успокоение, легкость: — Хорошо, что я буду на строительстве комбината…»


Под окном Юрасовых раздался разбойничий посвист. Лешка высунулась из окна второго этажа, крикнула:

— Ай гоу![1] — и выскочила во двор.

Почти вся футбольная команда шестиклассников «Торпедо» были в сборе. Появление центра нападения — Лешки — в синих лыжным штанах, желтой майке, послужило сигналом к началу матча. К воротам, двум кирпичам на земле, уже подбегал вратарь — брат Лешки шестиклассник Севка.

В доме Юрасовых началось утро. Мать, Клавдия Ивановна, надев фартук, засучив рукава на сильных, проворных руках, хлопотала у печки. Отец, Алексей Павлович, высокий, со впалыми щеками, стоя у окна, растирал полотенцем сутулую спину. Поглядывая, как мечется по двору разгоряченная дочка, думал сердито: «Лучшего занятия не могла найти. Скоро боксом займется. — Но тут же успокоил себя: — Хотя, может быть, и к лучшему, что она не барышня».

Странно складывались Лешкины интересы. В двенадцать лет она мечтала о синем свитере с оленями на груди и о живом скакуне. Любила играть в снежки, бегать на коньках, воинственные песни предпочитала лирическим, а в прошлом году перестала здороваться с соседкой Агнией, потому что та подкрашивала щеки.

Когда при рождении дочери Юрасов дал ей имя Леокадия, то втайне мечтал, что она станет знаменитой актрисой и прославит его.

Вскоре началась Великая Отечественная война. Жена с дочерью эвакуировались на Урал. Алексей Павлович был оставлен в районе партизанить.

Да, дочка его полна неожиданностей. Алексей Павлович был уверен, что после школы Леокадия станет держать экзамен в вуз, — ему так хотелось, чтобы она получила высшее образование, которое сам он не смог получить. Но дочь затвердила одно: «Пойду на стройку!»— «Чернорабочей? Для этого я тридцать лет гнул спину?» — пытался урезонить он. А мать причитала в лад: «Куда ж тебе с твоим здоровьем кирпичи таскать?» Но она отмела все доводы: «Во-первых, чернорабочих сейчас нет». Будто это главный предмет спора! «Во-вторых, я овладею хорошей строительной профессией и поступлю на факультет градостроительства. А насчет здоровья… — Девчонка подошла к стене и, сделав стойку на руках, сказала: — Чемпион школы по гимнастике!»

Это было уж слишком! «Не устраивай цирк!» — прикрикнул он тогда, а она, быстро став на ноги, сказала: «Папунь! Понимаешь, я вам буду помотать. Вы всё считаете меня ребенком, а я уже взрослая. И сама должна решать свою судьбу. Ты же, помнишь, говорил: „Плох кузнец, который боится искры“. Верно?»

Подскочила к нему, чмокнула в щеку, и… вопрос был решен.

Во дворе раздались возбужденные крики: нападающий «Торпедо» поставил мяч для одиннадцатиметрового штрафного удара.

— Леокадия! — позвал отец.

Лешка забила гол и под восторженные крики соратников величественно удалилась с поля боя.

На лестничной площадке, увидев трехлетнего карапуза, уперлась руками в колени, присела и серьезно сообщила ему:

— Я тебя съем!

Малыш, ни секунды не колеблясь, присел точь-в-точь как Лешка, глядя на нее из-под очень широкого козырька фуражки, убежденно ответил:

— Нет, я тебя съем.

Лешка одобрила:

— Молодец! Не теряйся! — и побежала дальше.

Мать посмотрела на нее укоризненно поверх очков.

— Ты что ж, опять позавтракаешь кое-как? Вставала б на полчаса раньше.

…Правду сказать, вставать рано Лешке было очень трудно. Поспать она ой как любила! Стоило ей только прикоснуться щекой к подушке, как они вместе проваливались во тьму. Потом хоть из пушек стреляй над ухом — Лешка отоспит положенные ей часы. Недавно она купила будильник и, как только по утрам он начинал противно трещать, вскакивала, несколько секунд стояла возле постели, покачиваясь, с закрытыми глазами. Наконец накидывала халат и бежала умываться.

С красными босоножками у нее были особые отношения — незатухающей вражды.

Их приходилось чинить каждый вечер, на железном листе у печки приколачивать то набойки, то ремешки, и утром босоножки с притворным покорством ждали ее.

Но вот и улица и поток спешащих на работу.

Хорошо встать вот так ранехонько, и пройтись по свежему воздуху, и почувствовать себя частицей этого потока. Путь лежит мимо деревянного забора городского парка с густыми зарослями маслин, мимо коттеджей под черепицей, мимо подсолнухов, подвязанных, как при флюсе, платками — чтобы воробьи не выклевали семечки, — мимо дома паркетчика Самсоныча, старинного папиного знакомого, который тоже был в партизанском отряде.

Самсоныч с порога машет Лешке рукой:

— Привет рабочему классу!

А «рабочий класс» в комбинезоне, независимо помахивая черным чемоданчиком, отстукивая каблуками босоножек, идет и идет себе к заводу.

Утренняя степь прохладна и нежна. Иней лег на полынь, на красноватые листья чабреца. Все чаще попадаются Лешке девчата из бригады.

С Верой они встретились у заводской проходной. Обнялись, на мгновение прижались щеками друг к другу, немного постояли — время разрешало. Лешка простить себе не могла, что не уследила за Верой и та познакомилась с этим «типом» Иржановым. Ревнивое чувство подсказывало ей, что Вера уже влюбилась, уже в опасности, и поэтому она спросила строго:

— Ну, видела своего рыцаря?

Вера дружелюбно посмотрела из-под светлых неровных бровей, улыбнулась:

— Видела.

— Слушай, ты мне это прекрати! — потребовала Лешка.

Перепрыгивая через канавы, трубы, они подошли к главному корпусу комбината и по витой лестнице взобрались на самую его верхушку. Здесь каменщикам предстояло класть вентиляционные фонари, а подсобницам Юрасовой и Аркушиной подносить кирпичи.

Сверху видны необозримые колхозные поля, подступающие к заводам комбината, синее море вдали, а поближе, во дворе, — тысячекубовые резервуары.

«Напрасно нам не разрешают работать каменщиками, — думает Лешка. — Дай только мне в руки мастерок, я покажу, как надо набрасывать раствор, закладывать углы и столбы, пожалуйста! Ну ничего, после института построю здесь недалеко Дворец культуры с зимним бассейном».

— Начали, девоньки! — раздался голос бригадира Нади Свирь. Надя сильная, с высокой шеей, голенастая. Такими обычно изображают метательниц диска. У Нади правильные черты лица эллинки, зеленая, в известке, косынка едва прикрывает ворох выгоревших на солнце светлых волос, жесты широки и независимы. В бригаде у Свирь пятнадцать девчат. «Сто пятьдесят лет образования», как говорит она. Здесь и язвительная, бесстрашная Аллочка Звонарева в больших очках, с волосами цвета апельсиновой корки; и вечно хохочущая, крутобедрая Анжела Саблина. Рот ее до того переполнен белоснежными зубами, что кажется, она потому и хохочет не переставая, что не в состоянии сомкнуть словно воспаленные на ветру губы. Над переносицей Анжелы, как у индуски, большая коричневая родинка — предмет всеобщего острословия. У одной только Зинки Чичкиной, прозванной Кармен за черные, свисающие почти до костлявых ключиц волосы, образование — пять классов. Зинка — циник, ругательница, быстра на расправу.

К этому девичьему царству коротких стрижек и толстых кос, загорелых и нежно-матовых лбов, белых сережек в ушах и кирзовых сапог временно прикомандированы два парня: увалень Потап Лобунец и худенький деликатный Стась Панарин. Ну и достается же им на орехи! Недаром Потап поясняет всем знакомым: «В самом вредном цехе работаю». А когда его сочувственно спрашивают: «В каком?» — отвечает обреченно: «Пятнадцать девчат плюс Панарин. — И добавляет: — Попрошу прибавку за вредность».

На верхушке главного корпуса работают с увлечением. Зинка надтреснутым, хрипловатым голосом лихо запевает песню, но ее не поддерживают — не до того. Звонарева, исчезнув на несколько минут, приносит за пазухой шляпки подсолнуха, похищенные неподалеку. Свирь сердится: «Нашла время!» Отнимает добычу и прячет ее в куче одежды у трубы.

У Анжелы брюки в красной пыли, щеки словно натерты кирпичом, блузка с короткими рукавами взмокла, но она, блестя великолепными зубами, кричит подносчикам кирпича просто так, от избытка сил:

— Давай, давай, не задерживай!

К полудню бригада спускается вниз. Теперь Лешка и Вера доставляют на двухколесных тачках раствор. Ничего не поделаешь должность «куда пошлют». Подсобницы… разнорабочие. Самые, самые разно…

Солнца не видно, но воздух, земля, небо исходят зноем. Все небо — белесое, душное. Горячий ветер опаляет лицо, гонит плотные стены пыли.

Лешка толкает тачку перед собой и думает: «Надо поскорее получить профессию. Может, для начала — бетонщицы?» Она делится своими соображениями с Верой, но та от усталости и жары едва жива. Со слезами показывает кровавые мозоли на пухлых ладонях, садится на тачку — отдохнуть хотя бы полминуты. Лешка сердится.

— Не раскисать! — Но отдохнуть подруге дает.

К ним незаметно подходит немолодой мастер Лясько. Лицо у него красное, а губы бледные, и поэтому он кажется безгубым. От Лясько часто попахивает водкой. Если он бубнит: «Аляме тыри-тыри бум-бум без звука», — можно с точностью сказать, что выпито не менее пол-литра. Или, как он игриво объясняет, «двести пятьдесят под копирку».

На второй же день работы Лясько, скользнув глазами по высокой груди Аркушиной, начал было рассказывать сальный анекдот, но Лешка прервала:

— Жене своей расскажите!

Лясько покрутил головой так, что затрясся красноватый студень щек, проворчал презрительно: «Штучка с ручкой!» — но от Веры отстал.

Сейчас, увидев, что она присела отдохнуть, Лясько криво улыбнулся белыми губами:

— Это тебе не романы читать возле мамкиной юбки. Вот какая дела!

Вера вскочила. Слезы обиды сверкнули на глазах. Она судорожно ухватилась за тачку.

— Нечего рассиживаться, — наставительно заметил Лясько и пошел дальше.

Удивительный это был человек — какой-то осколок дремучих времен неграмотных десятников-практиков. Лясько терпеть не мог тех, у кого, как он говорил, «верхнее образование». Отлучаясь со стройки, наказывал внушительно бригадиру: «Ежели в какой-то мере меня не будет к четырем, значит, я совсем вышел». Или неожиданно объявлял, что «импонирует на людей».

Аркушиной он сразу дал почувствовать свою власть, намекал, что может при желании перевести ее на работу полегче. Вера пугливо молчала, а Лешка горячо говорила ей, когда они оставались вдвоем:

— Ты этого святителя не бойся!

Действительно, в удлиненном, застывшем лице мастера, в его пустых глазах, в благообразной розоватой лысине было что-то от угодников, какими изображали их на иконах.

— Мы на него управу найдем! — обещала Лешка, и Вера ободрялась, представляла все уже не так мрачно: конечно, управу найти можно.

Да и каменщик Малов, мужчина лет пятидесяти, с чугунными плечами, с продубленной, коричневой кожей лица, услышав как-то разговоры Лясько, сказал Вере, по-волжски окая:

— Ты, доченька, не робей… Я об этом храпаидоле на общем собрании вопрос поставлю, научим его, как относиться к молодым кадрам.

Вера пробормотала, что они и сами за себя постоят, но в душе была благодарна каменщику.

«СТЫДМОНТАЖ»

Потап Лобунец и Станислав Панарин жили вдвоем в самой маленькой комнате общежития, вместе ходили на работу, вместе гуляли вечерами в парке и у пристани.

Лобунец — с Тамбовщины. После средней школы он работал трактористом в колхозе, получил водительские права. В Пятиморск приехал по комсомольской путевке, когда в степи забивали первые колышки на строительстве комбината. Потапу понадобился месяц, чтобы пересесть на бульдозер.

Он ухаживал за ним, как за живым существом: ежедневно чистил скребком и щеткой, как добрый кавалерист коня, ремонтировал, смазывал, заправлял.

Сын инженера Станислав Панарин, щупленький, с острыми локтями, работал крановщиком. Сначала на «Журавле», сам похожий на него тонкой длинной шеей и тощим телом, потом овладел более мощным «Пионером-2», и, наконец, башенным краном. У этого — радиотелефонная аппаратура, электромагнитный тормоз, тридцатиметровая стрела.

Стась в прошлом году окончил десятилетку, медицинская комиссия освободила его от службы в армии. Он мужественно скрывал ото всех свой недуг — ревматизм, стоически переносил слякоть и стужу. Крутолобый, с вихром, как у птицы красавки, он в свободные часы сидел где-нибудь, заплетя одну ногу за другую, весь поглощенный чтением своего любимого журнала «Техника — молодежи».


Потап Лобунец проснулся первым. Стараясь не шуметь, встал со скрипнувшей койки, вытащил из-под нее двухпудовую гирю и, надев на босу ногу тапочки сорок шестого размера, вышел во двор. Только занималась заря. Пахло морем и утренней степью. Подбежал щенок Флакс — добродушный коричневый пойнтер, вымоленный недавно Потапом у инженера Мигуна.

Лобунец покормил Флакса, поиграл гирей, перебрасывая ее с ладони на ладонь, как горячую пышку, поднимая и опуская на мизинце, и пошел к умывальнику.

Когда он возвратился в комнату, Стась еще спал.

— Подъем! — Потап рывком сорвал одеяло с друга. Схватив на руки ошалелого Стася, он неуклюже закружился с ним по комнате, напевая и неимоверно фальшивя: «Домино, домино!»

Завтракали они дома. Потап истребил почти целую буханку хлеба с маслом. Стась же за это время только неохотно отколупнул хрустящую корочку и задумчиво грыз ее крупными, немного выдвинутыми вперед зубами.

— Гляди, горбушкой всех девок приворожишь! — предостерег Потап и провел рукой по своему высокому лбу, такому большому, что казалось, волос над ним недостаточно, хотя у другого эти же волосы сошли бы, пожалуй, за пышную шевелюру.

— Приворожить? Это идея, — меланхолично согласился Стась.

Они вышли из общежития. На Лобунце соломенная шляпа с обвисающими широкими полями, синий комбинезон с большими оттопыренными карманами, серая майка, отороченная фиолетовыми полосками материи, — вольная фантазия швейной артели. На Стасе рубашка в крупную клетку с подвернутыми рукавами и бутсы. Панарин уделял своему туалету минимум внимания, и Лобунец называл его Гаврошем за короткие, по щиколотку, брюки, подпоясанные тонким, в узлах, ремешком.

Шли молча. Лобунец энергично щелкал семечки. Стась, наконец, не выдержал:

— Ты долго еще будешь плеваться, как верблюд? Это же бескультурье!

— А что? — спокойно, продолжая поплевывать шелухой, возразил Потап. — Полезное растительное масло. Вместо курева. Разве не лучше?

Тут бить нечем: он действительно не курит, а вот Стась не выпускает сигареты изо рта.

Заговорили о девчатах. Панарин и Лобунец уже с месяц как ушли из бригады Свирь, но вспоминали о днях, проведенных там, с удовольствием. Так мученики не прочь иногда возвратиться мыслью к стойкости, проявленной ими в тяжкие минуты.

— А Юрасова и Аркушина стали ученицами бетонщиц, — сообщил Стась, знавший обычно все, что происходило на строительной площадке: девчата относились к нему безбоязненно, совсем как к подружке, охотно делились своими тайнами.

Потап вспомнил Юрасову в красной майке и красном берете, произнес снисходительно-ласково:

— Букашка.

Немного помолчав, дал оценку и Вере:

— Маков цвет!

Стась усмехнулся:

— Вот механизма замедленного действия!


Он осмотрел подкрановые пути, концевые упоры, крюк и заземление, проверил тормоз и смазку. Ну, все в порядке. Стропильщик снизу сделал флажком круг: «Внимание!» Деликатно-просительно взвыл мотор, открывая день.

Стась посмотрел вниз. Из земли, словно какая-то гигантская сила выжимала их оттуда, тянулись в рост трубы, стены ТЭЦ, фундаменты газогенераторов, ажурное плетение арматур — рождалась большая химия…

Стась нашел глазами Потапа. Хорошо, черт, работает! Научился подниматься без разворота в гору, задним ходом, разрабатывать котлован движением «по восьмерке». А вон и бетонщицы…

Юрасова и Аркушина бетонировали кабельный канал. Панарин оказался достаточно осведомленным — действительно их поставили ученицами к опытным бетонщицам.

Присмотревшись, Вера и Лешка научились разбираться в бетоне, вместе со всеми сердились, если завод присылал не ту марку, со знанием дела рассуждали, что, мол, на некоторых стройках теперь в цементное тесто добавляют известь-пушонку, алюминиевый порошок, и делали для себя множество иных открытий. Вера наловчилась сбрасывать с лопаты смесь «шлепком», Лешка пыталась отремонтировать невыключенный электровибратор, но, к счастью для нее, вовремя подоспел свирепо раскричавшийся монтер.

Сейчас, постукивая снаружи опалубки деревянным молотком — «барсом», Лешка мечтательно сказала:

— Вот бы посмотреть, как бетонируют под водой!

Вера воздержалась от высказываний на эту тему. Ей по горло хватало наземного бетонирования, она считала, что в ближайшее время под водой ей делать абсолютно нечего.

— Внимание! Внимание! Товарищи строители! — раздается из рупора, прикрепленного к столбу неподалеку от ТЭЦ. — Говорит комсомольский штаб стройки.

Лешка распрямилась, краем губ поддула волосы со щеки.

— Вчера хорошо потрудилась бригада Надежды Свирь…

Приятно слышать знакомое имя! Значит, девчата не сдают темпов!

— На участке мастера Лясько плохо используется автокран при монтаже ограды. Не подготавливается фронт работы. Нет кирок. Неужели их надо выписывать из «Посылторга»? Стыдно товарищу Лясько так относиться к труду!

«И здесь отметили Святителя, — думает Лешка. — Мы-то знаем, как он относится к труду!»

Перед тем как бетонировать пол главного корпуса, надо было подвести туда дорогу для машин с бетоном. А когда девчата возмутились, что это не сделано, Лясько ответил: «Вам же лучше — за подноску больше платить будут». Радетель!

— Позор еле слесарю-водопроводчику Шеремету, — продолжал диктор, — грубияну и прогульщику…

Шеремет… Шеремет… Где слышала она это имя? А-а-а, в автобусе. Это тот злой, цыганистый. «Интересно, откуда они узнают обо всем?» — подумала Лешка.

Словно отвечая на ее вопрос, из рупора раздалось:

— Комсомольский штаб стройки просит вас сообщать о недостатках и о хороших примерах в работе. Заседает штаб ежедневно с четырех часов десяти минут дня в комитете комсомола.

«Надо будет зайти», — решила Лешка.


Григорий Захарович Альзин был инженером-химиком, и ему предстояло в дальнейшем возглавить комбинат синтетических жирозаменителей. Но, как человек деятельный, он не мог сидеть и ждать, когда выстроят этот комбинат, а взялся строить его сам.

У него уже был опыт подобного строительства на Украине, а организаторские способности, острота и ясность мысли, ночные бдения над специальной литературой восполняли пробелы в знаниях строительного дела, позволяли вести его энергично, с хорошим риском и размахом. Так стал он в одном лице управляющим трестплощадкой и директором будущего комбината. Маленький, толстый, с трубкой в зубах, с непокрытой плешеватой, словно бы в выцветших клочках волос, головой, о которой сам он как-то иронически оказал, что природа задумала ее для большего туловища, но в последний момент перерешила, катился он сейчас колобком по двору комбината, сопровождаемый отрядом инженеров-строителей и химиков. Вот остановился у будущего цеха слива и налива, что-то достал из верхнего кармашка пиджака, положил в рот.

— Значит, неважно дела идут, — проницательно заметил своему подручному паркетчик Самсоныч. — Видал, сердечные пилюли глотает…

Движение небольшого отряда походило бы на утренний обход профессором клинических палат, если бы Григорий Захарович с удивительной для его комплекции и пятидесятилетнего возраста легкостью не скакал с досточки на досточку между котлованов, не взбирался по крутому деревянному подъему на четвертый этаж угледробилки, не протискивался на большом животе в термопечь.

Заглянув в глубокий, выложенный из кирпича резервуар, он возмутился неровной кладкой, хотел было громко выругаться, но покосился на инженера Валентину Ивановну Чаругину, бледнолицую женщину, сопровождавшую его, и только сказал мастеру:

— Я не имею возможности, товарищ Жмырь, дать исчерпывающую оценку вашей работе. Скажу кратко: дерьмо. Глядеть стыдно!

Толстая шея Жмыря побурела.

— Гоним же, Григорий Захарович, — извиняющимся тоном произнес он, — к годовщине комсомола…

— Гоните?! — взорвался Альзин. Его глаза под черными, словно смазанными сажей, бровями-наклейками гневно блеснули. — Значит, двадцать девятого октября «ура», а тридцатого «караул»? Сроки должны быть напряженными, но реальными и без ущерба качеству. Вы поглядите, как у вас бросают вниз кирпич! Неужели трудно догадаться и поставить там ящик с песком?

Альзин покатился дальше. Похвалил арматурщиков; заметил инженеру ТЭЦ: «Котлы тоже простуживаются»; измерил спичечной коробкой диаметр трубы, лежащей во дворе, и остановился возле бетонщиц. Юрасова как раз в это время укладывала смесь в опалубку.

Лешка впервые видела так близко Альзина, хотя слышала о нем уже многое.

Рядом с Григорием Захаровичем пытается стоять навытяжку сутулый Святитель, подобострастно заглядывает ему в глаза.

Альзин досадливо морщится:

— Вы, товарищ Лясько, напоминаете мне студента, — с легкой иронией говорит Григорий Захарович, — ему перед экзаменами не хватает всегда ровно одного дня.

— «Промстроймонтаж» неразворотность главным образом проявил, — с приседанием в голосе объяснил Лясько и, отступив на шаг, закончил с напускным возмущением: — Сущая белебурда!

В черных глазах Григория Захаровича заплясали озорные чертики.

— На чужих оглоблях, товарищ Лясько, в рай захотели въехать?

И уже с огорчением Валентине Ивановне:

— Нужен еще один подрядчик — «Стыкмонтаж».

— Скорее «Стыдмонтаж», — тихо ответила Чаругина, и по бледному, с тонкими губами лицу ее прошла тень. — Придется на партбюро вытаскивать кое-кого.

— Непременно!

— Ну, комсомолия, — обратился Григорий Захарович к Юрасовой, Аркушиной и еще нескольким бетонщицам, возле которых стоял, — двадцать девятого октября ТЭЦ пустим?

У Лешки от волнения пересохло в горле.

— Если лучше хозяйничать будем! — воскликнула она тоненьким, прерывающимся голоском и посмотрела прямо в глаза Григорию Захаровичу.

— А именно? — черные наклейки бровей Альзина поползли вверх.

— А вот именно! — возбужденно, скороговоркой повторила Лешка. — В помещении воздуходувки котлован вручную засыпают — это дело? Землю на носилках за сорок шагов носят — да? А рядом ржавеет транспортер. Это что же?

Григорий Захарович теперь уже с нескрываемым любопытством смотрел на эту решительную девочку в красном берете. Маленький детский рот ее в чем-то белом. Мел она ела, что ли? Надо постараться всех девчонок освободить от труда землекопов, грузчиков и перевести на работу полегче.

— Возле главного корпуса ста-а-ит себе кран «Воронежец». Дожидается! А чего, спрашивается? — разошлась Лешка. — А мы в ведрах на веревке раствор на верхние этажи подаем. Как на стройке египетских пирамид! Думаете, не обидно?

— Понимаю вас, — тихо произнес Григорий Захарович, — очень обидно… — и так посмотрел на Лясько, что тот поежился.

— Как начальство из области приехало, — закусила удила Лешка, — пожалуйста! Носилки с пескам исчезают. — Уехало — ага! — опять таскаем песок на носилках. Это же потемкинская деревня! — Она умолкла, перевела дыхание.

Григорий Захарович посмотрел на нее ласково:

— Хорошо, что вы так болеете. А безобразия, — Он повернулся к Лясько, — завтра же ликвидировать и доложить мне…

Лясько сделал почтительно-пустые глаза.

ВЕРА ПРОЯВЛЯЕТ ХАРАКТЕР

На следующий день кран «Воронежец» заработал, транспортер поволокли в ремонтную мастерскую, Лешка ходила сияющая, а Лясько — мрачнее тучи.

Правда, к полудню тучи рассеялись: от Лясько потянуло спиртным, и он доверительно пояснил пожилому бригадиру Смагину, что не пьют только телеграфные столбы, да и то по техническим обстоятельствам, потому что у них «чашки висят вниз зевалом».

После обеденного перерыва у деревянной прорабской, похожей на старый вагончик без колес, остановился самосвал. Из кабины выглянула добродушная физиономия Лобунца — на время капитального ремонта бульдозера Потапа поставили грузчиком. Лясько расслабленной походкой подошел к Потапу.

— Уважаемый, — сказал он так, что было ясно его полное неуважение, — тут такая дела… — Лясько начал что-то тихо объяснять, а затем вызвал Аркушину. — Поедешь главным образом с этой машиной, — не глядя на Веру, сказал он, — возле полей фильтрации, на участке Сидорчука, бутовый камень нагрузите. Наряд и так далее оформлю завтра. Я им звонил… Берите побольше.

Вера хотела возразить, почему же все-таки без наряда, но Святитель сделал пустые глаза, и вопрос потонул в этой пустоте. Вера села в кабину рядом с Потапом, машина взревела и тронулась.

Навстречу поплыла полоса молодого леса. Солнце насквозь просвечивало желтые листья клана, опутанные паутинками бабьего лета;.

Выскочив на ухабистую дорогу, машина помчалась вдоль балки, подмигивающей глазками ярких одуванчиков.

Степные травы начали уже буреть. Желтели на склонах кусты грудницы, седела полынь, молодцевато прямился водянисто-фиолетовый бессмертник. Вдали, над посадкой дубков, низко парил орел.

Потап сосредоточенно глядел перед собой синими, детски-простодушными глазами. Вера покосилась в его сторону. У этого парня кисти рук такие длинные, что пиджак кажется куцым.

Они проехали мимо чабана, сидящего на заготовленных кем-то бетонных плитах, чуть не раздавили крохотного желтовато-серого индюшонка. Вера далее вскрикнула от страха.

— Что-то не нравится мне этот рейс, — вдруг сказал Лобунец.

— Со мной? — вскинув неровные бровки, Вера доверчиво поглядела на Потапа.

— Ну что ты! — мотнул головой Лобунец. — Плохо, что наряда нет. Знаю я этого Иесуса.

«Вот и Потап дал Лясько божественное прозвище», — удивилась Вера.

Машина приблизилась к полям фильтрации, остановилась возле кучи бутового камня. Вера и Потап набросали его в кузов уже довольно много, когда откуда-то выскочил приземистый, черный, с искаженным от ярости лицом начальник участка Сидорчук. Подбежав к ним, закричал так, что его, наверно, можно было услышать в городе:

— Жулье! Кто вас послал? Жулье!..

Вера стала объяснять, что есть договоренность по телефону, но Сидорчук, все более распаляясь, так что даже пена выступила в уголках рта, подскочил к кабине и, тарахтя по ней кулаком, завизжал:

— Вор на воре! Сваливай, а то в милицию отведу!

Смущенные Потап и Вера сбросили камень, снова влезли в кабину и, пристыженные, двинулись порожняком в обратный путь.

Никогда в жизни Вера не была так оскорблена, как сейчас. Лицо ее покрылось красными пятнами. Она не вошла, а ворвалась в прорабскую. Лясько, не читая, подписывал какие-то бумаги и невинным голосом спросил:

— Привезли?

Вера остановилась перед его столом, пепельные волосы ее, казалось, развевал ветер, грудь тяжело вздымалась.

— Вы… вы… — начала она и перевела дыхание. — Не заставите нас воровать! Не этому учили нас в школе…

Лясько понял, что камень не привезен, быстро посмотрел через Верино плечо, будто плотнее закрывая за ней дверь.

— Галиматня! — тихо прошипел он. Лысина его вспотела, отечные круги под глазами стали глубже. — Ты меньше рассуждай: тоньше губы — толще пузо. Должон я сэкономить материал? Правдой не обуешься. Это придумано не непосредственно нами. Подумаешь, на благородство претендует! Я тебе прямо скажу, при закрытых калуарах, — он опять метнул вороватый взгляд в сторону двери, — на стройке все на том стоит: кто кого обдурит!

— Неправда! — гневно закричала Вера, и уши ее из розовых стали красными. — Раз вы сами такой, так думаете, все такие же. И сейчас водкой несет.

— Да я тебя!.. Да я тебе! — наливаясь бурой краской, скверно выругался Лясько и поднялся. — Такую преспективу дам…

Дверь прорабской открылась, на пороге появился Потап, глухо, медленно произнес:

— Нет, мы тебе «преспективу» дадим! Пошли, Вера!

Во дворе, когда они были уже далеко от прорабской, Вера вдруг разрыдалась, Лобунец смятенно уставился на нее.

— Ну чего ты? Ты ж здорово шакалюгу отхлестала! Чего ж ревешь?

— Я… все равно… после работы… в комитет… и к Григорию Захаровичу, — всхлипывая, пообещала Вера.

— Правильно! — одобрил Потап. — И я с тобой.


Получив зарплату, подруги отправились домой.

— Раз Григорий Захарович пообещал разобраться — разберется! Сразу позвонил секретарю партбюро! — ликовала Вера.

— А Лясько-то у Григория Захаровича раньше нашего побывал, слыхала? — напомнила Лешка. — Наговорил, что мы лентяйки, приказу не подчиняемся… Грубиянки… Вот сволочь!

Степная ширь, синее море вдали действовали успокаивающе. Ничего! Все будет по справедливости. Дружелюбно гудели провода, добрым взглядом провожал подрастающий комбинат.

— Ты куда вечером собираешься? — спросила Вера.

— Здрасьте-пожалуйста! — Лешка сделала насмешливый реверанс. — Я куда? Мы же вместе договорились в порт пойти.

— Я не смогу… — Вера, краснея, опустила глаза.

— Ясно! — вспыхнула Лешка. Она еще вчера, как только зашла в комнату подруги, почувствовала что-то неладное. Во-первых, Верка была надушена сверх всякой меры «Крымской розой», во-вторых, у нее над постелью появилась странная вещь — прикрепленный кнопками листок из ученической тетради, а на нем карандашный рисунок: заяц-пикадор в широкополой шляпе, с пикой наперевес, вздыбил коня. На листе надпись: «Ковер». А сбоку, сверху вниз, пояснение: «Сделан из лучших сортов древесины». Понятно, чьих это рук дело! Художник от слова «худо»… Просто шутовство! Она уже навела справки у Панарина. Анатолий Иржанов за полгода переменил три профессии. Теперь — ученик паркетчика Самсоныча. Думал, легкий труд, а труд-то оказался ого какой!

Ну разве не безобразие, что какой-то «тип» затмил Верке весь мир и даже ее лучшую подругу! Батюшки! Да она еще и брови намазала сажей!

— Откуда ты ее взяла? — грозно спросила Лешка, проведя пальцем по бровям Веры.

— Из мотоцикла… из выхлопной трубы, — сгорая от стыда, обреченно призналась Вера, усиленно вытирая брови.

— Докатилась!.. — Лешка повернулась и, хлопнув дверью, ушла.

Дома она не могла найти себе места. «В конце концов подруга она мне или нет?» — ревниво думала она, бегая по комнате из угла в угол.

Мать даже встревожилась: «Ты не заболела?»

Заболеешь!..

А сегодня утром она прямо выуживала из Веры подробности вечера.

— Ну, мы гуляли… Ну, конфеты кушали… Ну, в кино пошли… — тянула подруга.

— Занукала!.. — вспылила Лешка.


Услышав, что Вера не хочет идти с ней в порт, она спросила как можно спокойнее:

— Ты что особенно ценишь в нашей дружбе?

Вера с робкой надеждой подняла преданные глаза.

— Что ты всегда говоришь правду, и о недостатках… — вздохнула просительно. — И без ехидства в голосе… — Поинтересовалась несмело: — Чем ты недовольна?

— Тем, что ты меня на Иржанова променяла! — выпалила Лешка неожиданно для самой себя и тут же пожалела: ну к чему она так наскакивает? — Ладно, — примирительно закончила она. — Если хочешь, конечно, иди в порт сама, а хочешь — заходи за мной. Я не помешаю. Тоже цербера нашла…

Вера посмотрела обрадованно:

— Нет, я так не думаю…

«МИСС ЛЬЕШКА»

Придя домой, Лешка оставила какой-то сверток у себя в комнате и, повалившись на табурет в кухне, вытянула ноги.

— Запарилась! Наша бригада сегодня полторы нормы дала! Даже перекуры сократили.

— Какие еще перекуры? — поразилась Клавдия Ивановна, расширив и без того большие глаза.

— Ну, это мы так перерывы называем, — пояснила со смущенным смешком Лешка.

Мать не утерпела:

— Кто же виноват, что ты так устаешь? С твоим здоровьем…

Лешку словно сдуло с табурета. Она исчезла из кухни, а через минуту положила на стол перед матерью получку и подарки: чернильницу с крышкой в виде Царь-колокола — отцу, отрез штапеля на платье — матери, шахматы — Севке.

Клавдия Ивановна прослезилась от радости: первая получка!

Лешка потерлась щекой о ее щеку, протянула ладонь.

— Потрогай!

Ладонь у нее, как напильник, в насечках.

Сердце у Клавдии Ивановны дрогнуло. И жаль девочку, и, кто знает, может быть, она, мать, действительно не понимает, а так надо.

Все еще делая вид, что она очень недовольна работой дочери, Клавдия Ивановна пробурчала:

— Разве такие руки должны быть у девушки?

«Вот мамка чудачка», — ласково подумала Лешка и стала рассказывать о случае с мастером, о комитете комсомола, о том, какой настоящий, самый настоящий Григорий Захарович. Он один только сумел прочитать сложнейшие чертежи котлов, недавно «на минутку» слетал в Ленинград посмотреть там что-то на заводе.

— А знаешь, какой справедливый!

— Ну ладно, — перебила ее мать, — садись обедать, а то совсем в скелет превратишься.

После первого она пододвинула дочери любимое блюдо — тыквенную кашу с рисом и молоком. Набив ею рот, Лешка раскрыла книгу «Гранатовый браслет». Знает, что вредно читать во время еды, но ведь жаль каждую минуту.

Она даже любит читать сразу две книги: остановится на самом интересном месте и отложит, чтобы подольше не знать, что будет потом, а сама тут же открывает другую. При чтении светлые волосы Лешки спадают на лицо, но она ничего не замечает.

Истребив две тарелки каши, Лешка помыла посуду, починила распроклятые босоножки, сделала новую обмотку у электроутюга и тихо — отец спал — взяла у него на столе пишущую машинку. Отец купил ее недавно по случаю, за бесценок. В ней не было буквы «е». Отец печатал двумя пальцами свои партизанские воспоминания, чтобы отдать их потом в областной музей. Сначала он написал от руки и попросил дочь перепечатать. Лешка взялась было, да бросила.

— Не хочу!

— Почему? — изумился Алексей Павлович.

— Вымысел!

— Какой такой вымысел?! — оскорбился отец.

— Партизан было двадцать, а фрицев целая рота, и они разбежались!

— Что ты в этом смыслишь! — повысил голос отец, что с ним случалось очень редко. — Фрицы так нас боялись, что, когда спать ложились, бомбы к дверным ручкам привешивали. Ну, я тебе и не дам печатать этот материал. Критик!..

Он сердито унес свои листы и машинку. Сейчас Лешка утащила машинку к себе в комнату и стала отстукивать стихотворение Есенина:

В прозрачном холоде заголубели долы…

Потом, достав томик Льва Толстого, перепечатала из него понравившееся ей место: «Человек есть дробь. Числитель — это, сравнительно с другими, достоинства человека; знаменатель — это оценка человеком самого себя. Увеличить своего числителя — свои достоинства не во власти человека, но всякий может уменьшить своего знаменателя — свое мнение о самом себе, и этим уменьшением приблизиться к совершенству».

«Здорово сказано! — Лешка приостановилась. — Надо будет завтра девчонкам в перерыве прочитать. Вот только неверно насчет числителя. Разве не во власти человека увеличить свои достоинства? Нет, Лев Николаевич, тут я с вами категорически не согласна!»

Она вставила в машинку новый лист бумаги и отстукала вопрос: «Для чего мы живем?»

Потерла нос в темных крапинках и решительно напечатала: «Чтобы улучшать жизнь и приносить людям счастье».

Склонив голову набок, перечитала: «Верно. Это — главное». И напечатала следующий вопрос: «А что такое счастье?»

Она бы продолжила свои философские размышления, но проснулся отец и отобрал машинку. Теперь можно было заняться фотографией. Лешка влезла в платяной шкаф — «полевую лабораторию» — заряжать аппарат.

В комнату вошла Вера. Увидя босоножки подруги возле шкафа, поскреблась в дверцу. Из шкафа глухо донеслось:

— Иди на улицу, я сейчас!

«Все-таки зашла», — удовлетворенно подумала Лешка.

Платье цвета пенки вишневого варенья — через голову, нить «жемчуга» — на шею, лаковые босоножки тридцать третьего «размера Золушки» — на ноги, волосы на затылке узлом — и Лешка сразу превратилась в маленькое, изящное создание, немного строгое и очень женственное.

Покрутилась у зеркала, покусала губы, чтобы стали ярче, — и на улицу.

Вера покорно ждала возле ворот, ничего не видя, уставилась на железное кольцо калитки. Лешка хитро улыбнулась, от носа к щекам залучились, как у котенка, морщинки: ясно, почему уставилась! Вокруг кольца белой масляной краской нарисовано сердце. Сердце!..

— В порт? — невинным голосом спросила она подругу. Там наверняка будет этот Иржанов. Неспроста Верка вырядилась в желтое платье, которое ей так к лицу.

У причала собралось много народу встречать теплоход «Узбекистан». Мимолетный дождь пролил скупой ковш на ступеньки пристани, и они довольно поблескивали.

Анатолия не было видно, Лешка повеселела, болтала без умолку.

— А-а, вон и Потап со Стасем. Тоже, нашли место для прогулок! Ясно: будут запасаться пивом в буфете теплохода, — безошибочно определила Лешка. Прошлый раз набрали бутылок, да не успели сойти на берег, теплоход отшвартовался. Она хохотала тогда до упаду.

«Узбекистан» издали весело предупредил о своем приближении. Словно встречая его, пробежал катерок «Филин», поднял синий гребень за кормой.

Началась обычная суматоха, сбросили сходни.

Теплоход — большой, белый — наполнен музыкой.

По сходням на берег стали выходить иностранные путешественники.

— Смотри, смотри, — с острым любопытством приглядываясь к ним, прошептала Лешка, — американцы!

Впереди шел, вяло переставляя ноги, юноша со впалой грудью, нежной кожей красивого породистого лица, с тонкими, беспомощными руками. Белый шарф висел на его тонкой шее, белоснежная рубашка облегала сутулые плечи, узкие брючки обтягивали длинные худые ноги.

— Вырождающаяся аристократия! — презрительно сказала Лешка Вере. Они стояли в тени густой акации. — К нам бы на комбинат бетон класть — сразу б здоровым стал!

С теплохода сошел седой чопорный джентльмен в очках без оправы, в зеленоватом пиджаке, в туфлях на толстенной подошве.

— Миллионер, — мгновенно определила Лешка, — кандидат в президенты. Лидер консервативного большинства в сенате.

Она подошла к знакомому моряку, Сергею Долганову, — он учился в их школе года два назад. Показывая глазами на седого иностранца, спросила тихо:

— Везете?

— Везем, — весело подтвердил Сергей, ухарски надвинув на лоб короткий козырек фуражки. — Знаменитый архитектор.

Лешка недоуменно цокнула языком: вот бы не поверила! Посмотрела теперь на иностранца иначе. «Тоже архитектор», — подумала она почтительно, как о знатном коллеге.

— А вон в черном, видишь, — сказал Долганов, поведя глазами в сторону пожилой худой женщины в шелковом платье, — так то — миллионерша. В люксе едет. Специальная переводчица к ней приставлена. С остальными американцами в ресторане есть не хочет, зараза!

— Классовое расслоение! — пояснила Лешка, но втайне удивилась, что сама не признала миллионершу. Ясно ж видно хищное выражение лица.

По трапу сошли на берег тощая, с остро проступающими ключицами американка в купальном костюме и толстый, волосатый, в одних трусах ее спутник. Шли, ни на кого не глядя, будто не было вокруг людей, прорезали толпу своими некрасивыми телами.

Старуха с кошелкой в руках, брезгливо посторонившись, сказала сердито внуку:

— Говорит «гуд бай», а выходит — бугай.

— Свинство! — возмутилась и Лешка. — Распоясались!..

К ней подошел паренек в клетчатой ковбойке навыпуск, располагающе улыбнувшись, сказал по-английски:

— Май ригад энд бест уишиз![2]

Лешка еще в школьные годы пыталась читать в подлиннике «Приключения Тома Сойера». Сейчас, тщательно подбирая слова, ответила:

— Приветствую и я вас.

Юноша был приятно поражен: оказывается, эта изящная мисс знает английский.

— Я студент Чикагского университета, Чарли, — представился он, немного склонив голову с аккуратным пробором, — а вы, если это не секрет?

Он пытливо посмотрел на нее веселыми глазами.

Девушка вздернула светловолосую голову, улыбка скользнула по ее губам.

— Рабочий класс! — не без гордости сообщила она. — Строитель. — И после секундной заминки: — Лешка.

Студент поразился еще более:

— О-о-о! Вери-вери гуд! Бетон!

— Ага! — подтвердила Лешка. Сама же краешком глаза отметила, что Анатолий все же пришел и Верка стоит с ним возле почтового отделения, млеет, вот-вот растает.

— Скажите, — обратилась Лешка к Чарли, — по-честному, что вам у нас не понравилось?

Студент замялся.

— Нет, правда?.. Мы не обидимся, если правда…

— Некоторые у вас одеваются безвкусно… — с запинкой произнес Чарли. — Нет, не вы, — вконец смутился он, — а вообще… иногда…

Лешка вспыхнула.

— Да разве ж это вкус? — Она сердито посмотрела вслед одной из путешественниц в платье, почти совсем открывающем ее цыплячью грудь. Крашеные волосы прямыми струями спадали на плечи. Как у Зинки Чичкиной, только рыжие.

— Пожалуй! — усмехнулся Чарли, сам не любивший таких «кукомен», как называл он их. Ему определенно нравилась «мисс Льешка».

А она окинула каким-то особенным, глубоким взглядом пристани, синее море, совсем недавно сделанное человеческими руками.

Легонько били о причал волны, из шлюза вышел электроход «Максим Горький». Стайка барж, груженных утлем, потянулась в открытое море. На пирсе расчерчивали сиреневое небо портальные краны; грейфер «Кировца», прожорливо разинув пасть, захватывал добычу, нес ее к трюму. Тащили из воды связки бревен козловые краны, покорно тяжелела хлебом огромная баржа у элеватора.

И все это, вся жизнь вокруг, знакомая и дорогая сердцу Лешки, наполняли сейчас ее душу гордостью и счастьем. Как хорошо, что она не эта спесивая миллионерша, не эта дохлая герл[3], выставляющая напоказ свои костлявые коленки, а просто Лешка — рабочий человек, знающий, для чего он живет и чего хочет от жизни.

Чарли, видно, хороший парень, и там у них, наверно, немало таких, как он. Жил бы у нас, был бы добрым товарищем.

Предупреждающе загудел «Узбекистан». И тотчас заторопились пассажиры, а Чарли с непонятной, вдруг нахлынувшей на него грустью сказал:

— Прощайте, мисс Льешка…

Поддаваясь порыву доброго чувства, Лешка неожиданно для себя протянула ему маленькую шершавую руку.

— Приезжайте к нам в гости еще, — пригласила она по-русски, забыв, что он не понимает.

Но Чарли закивал головой, приложил руку к сердцу и потом все время, что теплоход отчаливал, медленно, задумчиво уходил в открытое море, Чарли раскачивал над головой сжатые ладони, не отрываясь глядел, пока совсем не исчезла маленькая «мисс Льешка».

ВСЕ О НЕМ И О НЕМ…

Ну, это уже настоящее безобразие! Стоило ей немного поговорить с Чарли, как Верка со своим «художником» куда-то скрылась.

Лешка, заглянув в зал ожидания, пробежала по небольшому скверу возле набережной — нет нигде! Улетучились!

Но ее опасения оказались напрасными: Вера была не с Анатолием. Сославшись на нездоровье, она распрощалась с ним еще в порту и уехала одна. Боялась показаться навязчивой, нескромной, недостаточно гордой…

Выйдя из автобуса недалеко от плотины, Вера пошла к шлюзам. Осенний ветерок приятно Обвевал лицо. Пунктиром зажглись огни мола и кранов. Величаво проплыл теплоход, отсвечивая в тихой воде веселыми, разноцветными бликами, похожими на ломкие весла. На теплоходе снова заиграла музыка, но теперь, скользя по воде, она приобрела какую-то особую мягкость.

Издали доносились глухие удары, словно в металлическую бочку бросали обернутые чем-то мягким камни. Одна-единственная звезда гляделась в море. Залив со светящейся лунной полоской походил на черную патефонную пластинку.

Лешку, наверно, обидит это бегство. Но она объяснит, что ей просто очень захотелось побыть одной.

Вера шла плотиной все дальше. Нравится ли ей Анатолий? Да… Очень… Такой вежливый, предупредительный, деликатный. Он показывал ей свой альбом с рисунками. Замечательные! Она уверена: он талантливый. А как читает стихи Блока:

И только с нежною улыбкой

Порою будешь вспоминать

О детской той мечте, о зыбкой,

Что счастием привыкли звать.

С ним так интересно. А на душе и хорошо и тревожно. Все дни окрасились тревожной радостью. Разве могла быть интересной для него она — простенькая, глупышка? У такого и подруга должна быть умной, талантливой. У нее же весь талант — в преданности.

Вера повернула к городу. Неужели сейчас в сердце ее прокралось то, о чем столько мечтала?

В школе она относилась дружелюбно к мальчишкам своего класса, но старалась все же держаться от них подальше.

Вера питала отвращение к цинизму, пошлости, особенно возненавидела их после приставаний отчима. Умение Иржанова держать себя, его внимательность, мягкость очень нравились Вере. Анатолий не разрешал себе ничего лишнего, был искренен, прост, даже беззащитен перед грубостью других.

Ей все время хотелось видеть его, делиться с ним своими радостями и горестями. А вот ушла и бродит сейчас одна…

Она успела полюбить этот город, доверчиво прильнувший к морю, его улицы с громкими названиями — Фестивальная, Гоголевская… Улицы только рождались, стояли первые дома, а на стенах, едва поднявшихся из земли, уже были выписаны метровые цифры — количество будущих квартир.

На веревках, протянутых во дворах, развевались разноцветные платья, белые паруса простынь. В окнах теплились светляки абажуров. Вот дом напротив общежития. Утром, когда она уходила на работу, строители только начали покрывать его белым шифером, а сей час дом уже светил новой крышей.

Верой иногда овладевала тоска по домашнему уюту, по маме. «Нам внушали в школе, — думала она, — уважай старших. Хорошо! Ну, а если этот старший похотлив и нечестен, как отчим, или безволен, слеп, как мама? Нет, нет, маму я все равно люблю! И если понадоблюсь…»

На крыльце общежития сумерничали девчата, вели очередной диспут. Вера села на порожек, прислушалась.

— Я считаю, что девушка не должна первой объясняться в любви, — веско сказала высокая, плечистая Надя Свирь.

— Ерунда! Представления прошлого столетия! — категорически отвергла эту точку зрения маленькая Аллочка Звонарева и подтолкнула на переносицу огромные выпуклые очки. — Почему я не имею права бороться за свое счастье? Догонять его? Что же, сидеть и покорно ждать, когда тебя изволят выбрать? Нет! Я могу сказать о своем чувстве и не уронить достоинства.

Волосы Звонаревой казались сейчас темно-бронзовыми, а вся она походила на какую-то воинственную взъерошенную пичужку.

— В теории у нас все хорошо получается, — посмотрела на Аллу сверху вниз Надя. В вечерних сумерках ее профиль еще более напоминал классический профиль эллинок: линию лба легко продолжал прямой нос. Только великоватый подбородок несколько огрублял лицо. — А вот на практике вся рассудительность порой идет под откос…

«Это верно, — подумала Вера. — Разве не слишком легко вошел Анатолий в мое сердце? Что знаю я о нем, о его жизни? А тянусь к нему всей душой, и, кажется, позови — пойду за ним на край света».

Ей стало страшно от этой мысли: «Да что это я на самом деле?.. Совсем теряю голову… Ведь видела, во что превратилась мама, когда встретила своего Жоржа…»

Но здесь же Вера с негодованием отбросила это сравнение — деликатный, чуткий Анатолий нисколько не походил на отчима.

Небо вдали за бугром посветлело, и снизу, из балки, вынырнули два огненных глаза. Мимо общежития, на секунду заглушив голоса, прогромыхала машина. Розовощекая Анжела Саблина спросила:

— Девочки, а можно полюбить женатика?

— Вали, чего с ним цацкаться! — тряхнув черными патлами, хохотнула Зинка.

Анжелу нисколько не смутила эта реплика, и она продолжала допытываться:

— А как узнать, настоящее у тебя чувство или только показалось?

— Лакмусовой бумажкой, — усмехнувшись, по-матерински снисходительно ответила Надя и строго посмотрела на Зину Чичкину. — Ты все опошляешь!

— Поехала! — недовольно огрызнулась Чичкина.

— Нет, серьезно, — настаивала Анжела. — И потом, если любимый обманет, можно ему прощать?

Неизвестно, что ответила бы Надя, но из-за угла показались Потап и Стась. На Потапе кургузый хлопчатобумажный костюм. Панарин выглядит сегодня роскошно — в свитере всех цветов радуги. Девчата разом завизжали: «Нельзя, нельзя!» — будто кто-то приоткрыл дверь в занятую ими душевую.

— Гордое общежитие, — меланхолично отметил Потап Лобунец, останавливаясь в почтительном отдалении и находя глазами Надю, — Духа мужского не терпит!

— Ходи, дундук, дальше — другом будешь! — выкрикнула Зинка, воинственно скрестив руки под острой грудью.

— Нет, позвольте все же подышать атмосферой изысканности, — картинно шаркнул ногой Панарин и, дурачась, приподнял над хохолком фуражку.

— Стасику можно! — крикнула Звонарева. — А Топтыге нельзя.

— Стасик, цыпочка, садись рядом со мной, я тебя не трону! — позвала Зинка.

— Нет, нет, со мной! — пискнула Аллочка, вероятно желая подтвердить реальность недавно провозглашенных принципов. — Стася я никому не уступаю, и не просите!

Панарина покоробило от этих слов. Он с укором посмотрел на Аллу: «Ну зачем она подражает Зинке, напускает на себя грубость?»

Вера незаметно ушла с террасы.

В красном уголке общежития дивчина из третьей комнаты, запахнув халат, сонно крутила радиоприемник — ловила легкую музыку. На кухне кто-то мыл в тазу голову, кто-то гладил платье, брызгая на него изо рта водой.

В своей комнате Вера не стала зажигать свет. Но даже в сумерках видела над постелью Чичкиной открытку с целующейся парочкой, большую фотографию спортсменки Нины Думбадзе над кроватью Нади Свирь, фотографию Кадочникова в Анжелином углу.

Девчата с террасы куда-то ушли, наверное в парк. Вера разделась, повесила платье в шкаф и нырнула под простыню.

В открытое окно заглядывали далекие мудрые звезды. Вот одна из них, может быть, та, что недавно смотрелась в море, упала. Или это свершал свой полет спутник?

Где-то очень далеко тоскливо прокричал теплоход. Исступленно звенели сверчки. Пахло остывающим асфальтом и едва уловимо — чабрецом. В высоте прощально курлыкали журавли. У них свой путь. А какой путь у нее?

Полотно простыни приятно холодило грудь. «Сейчас подумаю о самом хорошем», — сказала себе Вера и стала думать о маме, о Лешке, об Анатолии.

Иржанов обиделся на Веру, когда она ушла: понял, что девушка избегает его.

Возвратившись в общежитие, он сел писать море. Ребята звали пойти выпить, он еле отвертелся.

В жизнеописании великих художников он читал, как трудились они, и поэтому старался рисовать всегда и везде, где только было можно: на собраниях, в перерывах от работы, вечерами… Над ним подтрунивали, но он рисовал и рисовал… Его и сюда, в Пятиморск, отчасти привлекли краски моря, ковры степных тюльпанов.

Рисунок не получался — может быть, потому, что мысли все время возвращались к Вере: что она делает? Он думал о ней с неясностью… Нет, рисунок определенно не получался. Настроение не то, что ли?

Да и день выдался утомительный: ломило, спину, раскалывалась голова. Почему он избрал профессию паркетчика? Потому что узнал: хороший мастер вполне прилично зарабатывает да еще «налево» в частных квартирах может кое-что перехватить.

В школе и дома Анатолия хвалили за рисунки. Он уверенно считал себя сложившимся художником и решил, что сможет со вкусом набирать из клепок и щитков ковровые, листовые полы.

Попав к мастеру Самсонычу, Анатолий на первых порах заинтересовался рассказами старика о мозаичной укладке: инкрустированном паркете, заполненном березовой фризой, о жилках из искусственного мореного дуба. Старик оказался забавным, добродушно ругался: «Пес с ним!» Часто в разговоре произносил скороговоркой «понимаешь», а получалось «паишь». Как-то сказал: «Без чтения, паишь, спать не ляжешь».

Но скоро Анатолий сделал неприятнейшее открытие — труд паркетчика-то нелегкий. Часами лазай на корточках, — вдыхай запах мастики. Да одна натирочная машина «Малютка» чего стоит — потаскай ее! Кроме того, Самсоныч решительно возражал против «левых» приработков и был требователен.

Нет, видно, следует поискать иную работу.

И снова он подумал о Вере: «Хорошая она, чистая… Такую нельзя обидеть…»

ГИМН ХИМИИ

По селектору Альзин вызвал начальника производственно-технического отдела Платона Яковлевича Гаранжина.

Гаранжин, с лицом усталого Мефистофеля, в это время звонил на бетонный завод.

— Черт возьми, — сильно картавя, кричал он в трубку, — почему вы не присылаете бетон?!

Гаранжин во всем старается подражать Григорию Захаровичу — чертыхается, курит трубку, говорит так же, как Альзин: «В каждом вопросе должна быть логика». Но все это у Платона Яковлевича смахивает на игру: ругается он совсем мирно, курит не затягиваясь, что же касается логики, то и она его нередко подводит.

Кабинет Альзина Гаранжин пересек быстрой походкой человека, спешащего на службу, а опустившись в кресло у стола Григория Захаровича, с готовностью посмотрел на него.

— Предупреждаю вас, Платон Яковлевич, — с металлической хрипотцой в голосе сказал Альзин, и правая бровь его сердито поползла вверх, — если вы не будете через каждые три часа докладывать мне, как идут дела на ТЭЦ, я отстраню вас от ее пуска.

Будущая начальница центральной заводской лаборатории Валентина Ивановна Чаругина, сидящая сейчас в кресле напротив Гаранжина, посмотрела на него сочувственно.

Затрещал телефон, Альзин взял трубку.

— Да? Прочитал ваш смутно-финансовый расчет. Что за политика «ни мира, ни войны»? Должен быть не беллетристический разговор, а разговор цифр, и плана. Да! На бумагу надо отвечать бумагой, а вы — эмоциями. Не все бумаги вредны, и полезна не только та, в которую мы заворачиваем селедку. Поняли? Ну вот, хорошо. Нет, нет, нужна не пожарная команда, а плановая. Завтра в девять тридцать жду ко мне.

Альзин нажал кнопку селектора.

— Я вас слушаю, Григорий Захарович, — произнес юношеский голос.

— Вы сделали выставку безобразий?

Селектор молчал.

— Чувствую по затянувшейся паузе, что нет… А я сегодня утром видел в главном корпусе заржавленные фланцы и грязный вентиль на полу. Где? Найдите сами. На то вы инженер по технике безопасности будущего комбината, чтобы все видеть и знать. А над выставкой сделайте надпись: «Кто виноват в безобразиях?» И призыв — не допускать их. Все!

Повернувшись к Валентине Ивановне, Григорий Захарович показал на целый набор антигриппозных средств на своем столе.

— Чем лучше лечиться на ходу?

Валентине Ивановне лет тридцать, лицо у нее узкое, тонкогубое волосы невьющиеся, но есть в ней что-то вызывающее симпатию при первом же взгляде. Может быть, серьезность спокойных, приветливых глаз?

Она всматривается в «аптечку»: ментоловые пастилки, агрофен, пирамеин… Что ни посоветуй, этот человек все равно не будет щадить себя, потому что убежден, что болеть не имеет права, и просто не умеет болеть!

Позвонили из совнархоза.

— Привет, Иван Иванович! Привет! — обрадованно закричал Альзин. — Что у вас там — всеобщий диабет?

— Почему? — недоуменно проурчал голос в трубке.

В живых, умных глазах Альзина заплясали смешинки, губа едва заметно дрогнула.

— Как — почему? Вы строите сахарные заводы, а нас забыли! — воскликнул он. — То, что вы нам присылаете, нас не устраивает ни в какой мере. Не страшно? В наш век страшна только атомная бомба, так что присылайте обещанное. Если лебеду пропускать даже через лучшую вальцовку, она не станет крупчаткой. Нет, нет, дорогой, хоть и трудно, но к двадцать девятому октября мы ТЭЦ пустим. Что ж, даром называемся молодежной стройкой? Приезжайте — увидите.

В приемной раздались какой-то шум, громкие голоса. Григорий Захарович позвонил секретарше.

— Что случилось? — спросил он, когда чем-то возбужденная секретарша появилась в дверях.

— Девчонка безобразничает! — тяжело переводя дыхание, произнесла секретарша. — Хочет на дверях кабинета Платона Яковлевича привесить оскорбительную бумажку.

Гаранжин на руках приподнялся в кресле:

— На мою дверь?..

Григорий Захарович, как гуттаперчевый мяч, пересек свой длинный кабинет и выглянул в приемную. Девушка в красном берете, стоя спиной к нему, старательно вдавливала кнопки в лист, вывешиваемый на дверях кабинета Гаранжина. Альзин подошел ближе. На верху большими синими буквами было написано: «Комсомольский меч!» Восклицательный знак действительно походил на короткий меч. Немного ниже шел текст:

«Товарищ Гаранжин! В ТЭЦ задерживаются работы, потому что отсутствует техническая документация. Нужны чертежи перемычек и спецификация оконных и дверных блоков. Вы срываете план!

Комсомольский пост»

И совсем внизу мелкими буквами сделана приписка: «Этот лист могут снять только члены комсомольского штаба».

«Здорово придумали! — Григорий Захарович весело потер макушку. — Положеньице у Платона Яковлевича, прямо скажем, щекотливое: сними „Меч“ — обвинят в зажиме критики, оставь — то и дело приходят посетители, подчиненные, будут натыкаться на этот острый меч. Хотя комсомольцы вывесили его немного не по назначению: если уж вешать, так на мою дверь».

Альзин улыбнулся: пусть-ка Платон Яковлевич сам теперь выкручивается. Да, эта Красная Шапочка не боится никаких волков!

— Уже и сюда Юрасова добралась? — шутливо спросил Григорий Захарович.

Лешка быстро обернулась.

— У меня сейчас перерыв, — ученической скороговоркой произнесла она.

— Тем лучше… Прошу, зайдите ко мне.

Секретарша враждебно посторонилась, пропуская «пост».

Григорий Захарович представил:

— Прошу познакомиться — бетонщица Юрасова. Справедливо критикует нас за неполадки на ТЭЦ. «Комсомольский меч» можно лицезреть на дверях кабинета Платона Яковлевича.

Гаранжин опять тревожно приподнялся в кресле: «Завели моду всюду и везде вывешивать свои „сигналы“. Добрались даже до двери председателя горсовета, требуя подачи воды на площадку. Правда, воду быстренько дали, но вообще — безобразие!»

Гаранжин брезгливо-болезненно опустил уголки губ. Валентина Ивановна рассматривала Лешку с удовольствием. А Лешка неловко переминалась у двери. От волнения веснушки на ее маленьком носу проступили явственнее.

Сначала, когда Григорий Захарович прочитал «Меч», его немного задел тон этого послания. Неужели нельзя было комсомольцам поговорить с ним, разобраться? Он бы объяснил, что чертежи есть, а «мечи» и «молнии» надо метать в адрес поставщиков и пользоваться оружием, не притупляя его.

Но, поглядев там, в приемной, на эту девчушку, вспомнив разговор с ней возле ТЭЦ и потом приход ее с подругой по поводу Лясько, Альзин понял, какая отчаянная смелость понадобилась ей, чтобы идти прикреплять «карающий меч» на дверь самого Гаранжина.

В какую-то долю секунды перед Григорием Захаровичем возникли картины его собственной комсомольской юности: работа учеником на мыловаренном заводе, рабфак, где, учась на третьем курсе, он преподавал химию на первом, антирелигиозный карнавал с факелами и песней «Сергей — поп, Сергей — поп…» — и он понял, как ему надо действовать. Хозяйственную инициативу комсомольцев поддержать, на открытом партийном собрании похвалить их, наедине своих помощников пристыдить, а «Меч», после того как он отвисит положенное время, отослать с юмористической припиской в Москву директору Гипрожира, чтобы не запоздали чертежи следующей очереди.

Григорий Захарович отпустил Гаранжина, а Юрасову подозвал поближе к себе. Интересно, о чем мечтает вот такая Красная Шапочка? Ну, скажем, он сам мечтает о времени, когда пустят комбинат и можно будет в свободные часы писать книгу о будущем химии, о не давних поездках на химические предприятия ГДР. Валентина Ивановна, конечно, мечтает о цехе экспериментальных установок. Ну, а эта пигалица?

— Да вы что стоите? Садитесь! — предложил он, показывая на кресло, и Лешка с опаской опустилась в него.

— Слушайте, Юрасова, — обратился к ней Григорий Захарович, скажите, о чем вы мечтаете?

— На завтра или через десять лет? — ни секунды не задумываясь, спросила Лешка.

Альзин и Валентина Ивановна рассмеялись.

— Ну, через десять лет…

— Я буду архитектором! — с жаром сказала Лешка. — Построю целые кварталы домов, рабочие клубы, стадионы…

Хотя Григорий Захарович сам немного «изменил» химии со строительством, но ему захотелось сейчас сказать слово в защиту химии.

— Ну что же, — откликнулся он живо, — строительство — это великое дело. Но вы знаете, какие горизонты раскрываются перед большой химией?

И, увлекшись, он стал рассказывать о жаропрочных сплавах для межпланетных кораблей, о машинах из легких материалов, о шерсти и коже из синтетических волокон, об одежде, что будет дышать воздухом, но не пропускать влагу.

— Не эрзацы, не суррогаты, а совершенно новые материалы! Мы создадим химические соединения, превосходящие природные. За десять лет химия обует, оденет всех, даст жилища всему человечеству. Шелк — из дерева, краски и лекарства — из каменного угля. С помощью ничтожных примесей радиоактивных элементов мы добьемся невиданных урожаев, научимся управлять живой природой — вот что такое химия! И все для человека, понимаете — все! Ну что за кустарщина — нынешние кирпичики, из которых собираетесь вы строить дома! Жилищному строительству химия даст пластмассы; они не горят, не ржавеют, не гниют, сухи и легки, как дерево, прочны, как сталь, не пропускают звук и тепло. Веку металла приходит конец. Бетону мы придадим новую прочность!

Зазвонил телефон, Альзин отмахнулся от него, как от назойливой мухи.

— Да и только ли на земле у нас дела? Мы используем морские растения — в их тканях ценнейшие химические вещества, изучим состав горных пород Луны, минералы Марса, химические реакции на звездах. Это уже — космохимия!

Лешка слушала, затаив дыхание. Так слушала она в детстве бабушку, старую революционерку, приезжая к ней на каникулы в Каменск. Бабушка часами рассказывала ей о царской каторге, о подпольщиках, о том, какой будет жизнь на земле через пятьдесят — сто лет. Ее боязно было прерывать, ее хотелось слушать бесконечно.

Внизу, на заводском дворе, покорно ждала Альзина «Волга», но Григорий Захарович забыл обо всем.

Черт возьми, надо объявить поход молодежи города в большую химию! Сделать для комсомольцев доклады и здесь, и в общежитиях, и в школах. Не ему одному, а мобилизовать на это инженеров.

— А когда мы построим наш комбинат, что он будет делать? — наконец осмелилась спросить Лешка.

— О-о-о, это надо знать! — опять воспламенился Альзин. — В производстве наша продукция заменит растительное масло и сэкономит населению за семилетку сотни тысяч тонн пищевых жиров. А вы, инженер-химик, — Альзин уже произвел Лешку в этот ранг, и она приняла его, — доживете до того времени, когда здесь будут заводы с электронными приборами, автоматическим управлением целыми комплексами технологических процессов.

Григорий Захарович приостановился. «Прочел страничку из будущей книги», — подумал он весело и уже деловито закончил:

— Так вот, дорогой товарищ, мы сейчас организуем курсы аппаратчиков и лаборантов будущего комбината. Пойдете?

Лешка мгновенно отрезвела. А градостроительство? Но в конце концов чем она рискует? Заработает стаж аппаратчиком, а потом пойдет своей дорогой. Аппаратчиком, наверно, работать не менее интересно, чем бетонщицей.

— А Веру примете? — спросила она.

Григорий Захарович догадался: Вера — это та самая подруга Юрасовой, с которой она прибегала к нему, тоже бетонщица с десятилетним образованием.

— Хорошо, и Веру примем, — согласился он. — Вот, Валентина Ивановна, ваши первые слушательницы, — обратился Альзин к Чаругиной.

Когда Юрасова ушла, Григорий Захарович подошел к окну. На мгновение внизу исчезли котлованы, груды мусора, горы кирпича, бетонных плит. Перед глазами возник весь комбинат — все семь его будущих заводов. Удивительная это человеческая способность — внутреннее зрение. Она разрешает учителю в сорванце рассмотреть подрастающего Чкалова, начальнику аэропорта увидеть ту пору, когда его порт — сейчас один домишко в степи — начнет принимать самолеты всего мира… И важно, очень важно всегда держать себя на жизненном ветру. Ждать с нетерпением завтра. Если нет этого ожидания, человек перестает жить.

Он повернулся к Чаругиной:

— Вы знаете, кажется, грипп исчез. Или это Красная Шапочка придала мне бодрости?..

ГОРЕ ШЕРЕМЕТА

Весь день Лешка была под впечатлением разговора с Григорием Захаровичем. На курсы аппаратчиков они с Верой решили идти. Дома Лешка прожужжала всем уши, рассказывая об этих курсах. Мать сразу встревожилась:

— У химии вредный воздух…

Отец же сказал:

— Все-таки это лучше, чем месить бетон.

Под вечер Лешка отправилась с пустым ведром к морю: принести пресной воды помыть голову. Миновав редкую лесную полоску, она пересекла высокое полотно железной дороги и стала спускаться с насыпи вниз.

В синем мареве неба плавал багряный край заходящего солнца. Старательно пыхтя, протащил вязку плотов с сеном буксирный катерок, и в плотину забила волна, вдруг запахшая лугом.

Лешка вспомнила то время, когда на дне нынешнего моря были станицы. Их перевезли, перетащили, переселили на новые места, а вместо них появились несметные полчища машин. Люди рыли котлованы, возводили плотину, ГЭС. А потом появилось море. Настоящее: глубокое, с крутой волной, штормами.

В степи, под солнцем, веками иссушавшим землю, могучий великан создал это чудо-море, и оно теперь временами не повиновалось даже ему: сердилось, выбрасывало в непогоду катера на берег, проявляло свой необузданный, неуемный характер.

Но зато в солнечный день какой нежной синью разливалось бескрайнее, спокойное приволье! Синь подступала к берегу, наполняла глаза, затопляла сердце.

Набрав воды, Лешка медленно двинулась в обратный путь. «Ничего, скоро построим фильтры, — успокаивала она себя, — и тогда пустим морскую воду в кварталы».

Вообще она любила помечтать о будущем — от этого всегда становилось легче. И разве это несбыточно: через несколько лет здесь вырастет огромный город и будет институт. А вокруг сады, виноградники… Вот тогда пожалуйте, Чарли, к нам снова.

Она остановилась передохнуть. Над городом стлался синий дым — жгли в степи осенние травы. Степь не хотела покидать город и посылала ему то собачий лай с ближних хуторов, то гусиный гогот, то вот этот дымчатый шарф. Казалось, ожили трубы ТЭЦ.

С Лешкой поравнялся Шеремет. Волосы его были мокры, пиджак небрежно наброшен на плечи. Он узнал ее, усмехнулся, хотел пройти мимо, но раздумал — шатнул к ведру:

— Давай, воспитательница, помогу.

Лешка уцепилась за дужку ведра.

— Без грубиянов обойдемся!

Они были одни, и поэтому Шеремет стерпел резкий тон.

— Давай, давай, — добродушно произнес он и, отняв дужку, пошел мягкой, крадущейся походкой, легко неся ведро.

— Как там дяревня-то поживает? — спросил он насмешливо, имея в виду, конечно, Потапа Лобунца.

Лешка сочла своим долгом заступиться за него.

— Кулаки точит! — с вызовом сообщила она.

— Не умаялся бы, — продолжая сохранять добродушие, заметил Шеремет.

Они приближались к окраинной улице, и он протянул Лешке ведро. Видно, боялся, что кто-нибудь из знакомых увидит его в этой несвойственной ему роли.

— Мне сюда, — кивнул он влево.

— И на том спасибо. — Лешка насмешливо посмотрела на него, поняв, что именно страшит парня.

— Тебя… вас как зовут? — приостановившись, стесненно спросил Шеремет.

Суховатые губы Лешки дрогнули, зеленые с золотинкой глаза — казалось, сквозь густую листву пробился тонкий луч солнца — прищурились.

— Нас зовут Леокадией Алексеевной, а вас?

Он тоже улыбнулся, неумело, с трудом, как улыбаются люди необщительные, старательно скрывающие внутреннюю боль.

— Нет, правда? Меня Виктор…

— Ну, если правда, — Лешка.


Шеремет движением плеч поправил пиджак и быстро ушел. Отвык он от таких нежностей, отвык. А ведь когда-то знал их. Была хорошая семья. Так по крайней мере думал он тогда. Мать работала конструктором, отец заведовал гаражом! Виктор боготворил мать, считал ее самой красивой на свете. И правда, она была статной, с соболиными бровями, толстыми черными косами, собранными в тяжелую корону. Да, он боготворил ее. Во всем помогал — ходил на базар, мыл полы. Все соседи говорили матери: «У вас золотой сын».

Беда подкралась неожиданно, и все рухнуло, придавив его обломками. Он учился тогда в десятом классе.

Отец уехал в командировку за машинами. Мать стала почти каждый вечер приходить домой поздно. Виктор сначала не придал этому особого значения, верил объяснениям, что было производственное совещание, затянулось собрание. А в воскресенье… Это был страшный вечер… Виктор возвращался из кино аллеей парка и вдруг впереди себя увидел мать и какого-то чужого. Высокого. В пыжиковой шапке. Он шел, обняв ее. Потом поцеловал… И она к нему прильнула… Его мать!.. В темной аллее обманывала отца, его, Виктора, весь свет! Виктор не возвратился домой, пошел ночевать к товарищу, а когда приехал отец, сказал ему во время обеда, при матери:

— Она тебя обманывает!

Мать крикнула лживым голосом:

— Неправда!

А отец побледнел, встал, хотел что-то сказать и не смог: лишился от волнения голоса. Потом все узнал. Еще кто-то рассказал. Собрал чемоданчик — и на вокзал. Оставил записку. Мать прибежала на пять минут до отхода поезда. Виктор крался за ней в отдалении. Отец стоял на перроне, бледный, небритый, щеки втянуты, курил папиросу на папиросой. Мать, не стесняясь народа, кинулась к отцу, охватила его руками:

— Прости… Ваня, не могу без тебя… Прости…

«Не, могу!» — Шеремет, вспомнив эту сцену, жестоко усмехнулся. Сердце его тогда не выдержало, он подбежал к отцу. Отец, решившись на что-то, шепотом произнес:

— Будет, как скажет сын.

Паровоз дал свисток. Тонко зашипели тормоза. Мать метнулась к нему:

— Витенька!..

Глаза жалкие, умоляющие, волосы разметались, как у безумной. Что-то дрогнуло у него внутри.

— Не уезжай, папа…

Может быть, не надо было просить? Скорее всего не надо. Отец вскоре умер. А мать продолжала встречаться с тем… Дети не судьи родителям? Не судьи? А если подлость?..

Он скрипнул зубами, засвистел какую-то злую, отрывистую песенку.

Эти взрослые, по существу, обманщики, притворщики, считают, что мы ничего не видим, не понимаем. Тайно разрешают себе делать то, что громко, при молодых, называют бесчестным. Он дал себе слово делать все им наперекор, Грубить, хамить, никого не уважать.

Ушел из дому… Два года бродяжничал. Рыбачил в артели, был электромонтером, грузчиком. Хорошо, что в школе научили слесарить, сейчас пригодилось. У него предосудительные знакомства? Карманщик Хорек, распутная Зинка-Кармен, бандиты Валет, Ус… Ну и что же? Кому до этого дело? Сам себе выбирает дружков — «по Сеньке и шапка». Зато у них что на уме, то и на языке.

Он засвистел еще резче, еще ожесточеннее, свернул с дороги к «Шанхаю» — окраинному поселку, беспорядочно застроенному небольшими домишками.


Вымыв голову, Лешка распушила «по-русалочьи» волосы и ходила из комнаты в комнату, чему-то улыбаясь и придумывая себе занятия.

Она решила скроить юбку неимоверного клеша из синего в белый горошек ситца. Пятиморские модницы по примеру Москвы готовили в клубе «ситцевый бал». Юбка получилась такая, что даже, до отказа разведя руками, невозможно было бы растянуть ее во всю ширину.

Лешка кроила в столовой. Все здесь с детства знакомо ей и дорого. Над диваном с полкой, уставленной безделушками, — вышитый мамой портрет Горького, рядом фотография молодого моряка — двоюродного брата Лешки, погибшего в Отечественную войну на Малой земле. Над письменным столом отца — картина. За синей печкой крестьянской избы стоит юный партизан, сжав в руке красную гранату. В хату вошли фрицы… И надпись в правом углу картины: «Командиру партизанского отряда Алексею Павловичу Юрасову от учеников Пятиморской средней школы к сорокалетию Советской власти».

«Как бы папка отнесся, — неожиданно подумала Лешка, — если бы я пригласила в гости… Шеремета?»

Она громко расхохоталась, и родители в соседней комнате удивленно переглянулись.

Нет, правда, Шеремет не такой уж плохой. Может, многое даже напускает на себя. Но почему он грубый, озлобленный? Есть у него мать, сестры? Как трудно он улыбнулся, будто первый раз в жизни… Может быть, он перенес много тяжелого…

Лешка оставила кройку, взобралась с ногами на подоконник и? поджав колени к подбородку, задумалась.


На следующий день море было безмятежно-спокойным, блаженно потягивалось на припеке, вкрадчиво мурлыкало.

Перед заходом солнца Лешка решила поплыть к маяку. Он походил на белую, окруженную хороводом топольков башню с выступающими из стен полубаркасами. В нижней пристройке к маяку жил сторож Платоныч, очень любивший, когда Лешка приплывала к нему. Он старался угостить ее ухой, припахивающей дымком, развлекал немудрящими побасками.

Лешка спрятала платье в кустах, за плотиной, в полосатом купальнике бросилась в море.

Над шлюзами, казалось, пошел красный дождь, солнце исчезло, и темнота стала подниматься из моря. Лешка легла на спину.

Насмешницы звезды подмаргивали с высокого неба, сонливо дышало море.

Вдруг рядом раздался всплеск, и знакомый голос произнес:

— Леокадии Алексеевне бьем челом о воду!..

Откуда здесь Шеремет? Только его не хватало! Лешка хотела ответить поязвительнее, но сдержала себя.

— Как жизнь? — спросила она совершенно светским тоном, ни чуть не выказывая удивления, словно встретились они в городском парке.

— Развивается, — в тон ей ответил Шеремет. — Куда держим путь, если это не военная тайна?

— К маяку, — неохотно ответила Лешка и саженками устремилась к мысу.

— Поплыли! — сказал Шеремет, как будто у него спрашивали со гласил и он его дал.

Маяк притягивал зеленым зрачком.

Когда вылезли на берег и оглянулись на город, он показался Лешке яркой ниткой жемчуга, сложенной в несколько рядов. Она не удержалась и сказала об этом.

— А вон зарницы, — тихо ответил Шеремет, глядя на то вспыхивающие, то затухающие огни сварок.

На дальней барже залаял пес. На мгновение показалось — где то притаился хутор.

Сторож Платоныч, видно, уже спал, и Лешка даже обрадовалась этому.

Шеремет ей нравился все больше. При свете луны темные глава его стали огромными.

И он подумал, что бесстрашная девчонка, пожалуй, лучше других, хотя все они…

По-своему истолковав ее заинтересованный взгляд, распространяя и на нее свое полное пренебрежение к женщинам, только и думающим, как бы кого-нибудь «завлечь», Виктор взял ее руку выше кисти и притянул к себе.

Лешка задохнулась от возмущения, вырвала руку.

— Человек называется! — сказал она со слезами обиды в голосе и, подбежав к дамбе, бросилась в воду.

ВЕЧЕРНИЙ РАЗГОВОР

Уже много суток льет дождь, и Пятиморск утопает в свирепой грязи. На городских дорогах она жидкая, глубокая, в котлованах, балках — липкая, вязкая. Она забивает наглухо трубы, которые волочит по земле трактор, яростно стаскивает сапоги с ног, зло въедается в тело и самую душу. Чтобы дойти до столовой, надо пересечь озеро грязи.

Вечером, возвращаясь домой, шлепать в кромешной тьме, с трудом вытаскивая ноги.

Грязь — личный враг, проклятие, наказание жителей Пятиморска. Она отрезала их от проселочных дорог, станиц — рынок пустел; вползала на посадочную площадку для самолетов — и они переставали прилетать; втрое-вчетверо удлиняла путь от города до комбината.

Почти возле каждого дома выставлены железные корыта, веники, скрёбки. Скребки прогнулись под тяжестью сапог и грязи, вода в корытах превратилась в жижу, а дождь все льет, и грязь торжествует. Она сладостно чавкает, влезает по ступенькам в общежитие, неохотно уступая воде в умывальной, теплу в сушилке; требует дополнительных часов, чтобы ее счистить, отмыть, соскрести, хотя бы ненадолго отбросить от себя. Но потом снова облепляет одежду, доски, кирпичи, колеса, портит настроение, вызывает желание яростно проклинать ее.

Куда пойдешь в такой вечер? Танцевать в грязных сапожищах? Или в кино? Но желающих много больше, чем может вместить пока что единственный в городе клуб. Только ученики вечерней школы ушли на занятия, невзирая ни на что, а остальным надо развлекаться кто как сумеет. В одном конце общежития тренькает балалайка, в другом — пишут письма домой; два парня в красном уголке сражаются в шахматы, Панарин решает задачи по математике, Лобунец богатырски храпит, повалившись навзничь в брезентовом костюме на свою койку, свесив ноги в сапогах на пол.

В дальней комнате Шеремет и Хорек (его настоящая фамилия Соскин) режутся в очко. Денег нет, проигравший получает щелчки в нос. Шеремет зол и поэтому с особым остервенением отсчитывает щелчки. Зол из-за голодухи: с утра почти ничего не ел. А получка только послезавтра. Ему и в летнее время денет хватало дней на двадцать — любил пропылить их.

— Зинка-то сейчас у Валета, — получив очередную порцию щелчков, сообщил Соскин. — Пол-литру понесла. Огневая девка!

— Дрянь, — брезгливо поморщился Шеремет. — Меня озолоти, я к ней не притронусь. Это она уже какой раз «сходила замуж»?

— Слабая резинка! — хихикнул Соскин. — На кого повесилась, то и любовь. — Шмыгнув носом, задумчиво спрашивает Шеремета: — Податься на Дальний Восток, что ли?

— Все ищешь, где рубль хоть на сантиметр длиннее.

По коридору, опираясь на клюшку, пробежал хромоногий воспитатель по прозвищу Мероприятие, прокричал возбужденно:

— Все со своими стульями в красный уголок — лично товарищ Альзин будет проводить беседу!

Бесед вообще-то не любили. Не любили, может быть, потому, что чаще всего их проводил сам Мероприятие, человек хороший, но нудный. Услышав же, что пришел Григорий Захарович, повалили в красный уголок.

А Григорий Захарович уже снял кожаную куртку, уже подкатился к пареньку, сидящему на диване:

— Что читаете? А-а-а, «Флаги на башнях». Чудесная вещь!

Уже отметил про себя, что явились и Шеремет, и Соскин, и Иржанов, что холодновато — наверно, окна еще не заклеили, — что в сушилке темень и грязь. «Все-таки девчата в своем общежитии умею из ничего создать уют, — думает он. — Надо их сюда подослать санкомиссией или рейдовой бригадой для пристыжения и помощи».

Он кивнул заспанному Потапу Лобунцу, одобрительно покосился на свежий номер «Нового мира» в руках Панарина, усмехнулся про себя, глядя на Иржанова, небрежно развалившегося на диване.

О чем рассказать сегодня?

А может, устроить вечер вопросов и ответов — экспромт, в котором ребята особенно ясно проявляют себя и свои интересы?

В прошлый раз вон тот паренек, что читает книгу Макаренко, маляр Саша Логвинов, с лицом лукавым и милым, все время воинственно, обличительно выкрикивал:

— Начальство надо критиковать! Скажете — нет?

— Экономите на зарплате?! А зачем?

— Почему президиумы собраний выбирают по заранее заготовленным бумажкам? Это правильно?

— Начальники на государственных машинах в выходной день на рыбалку ездят! Это разрешается?

— Саша, — сказал ему тогда Григорий Захарович, — я вас не узнаю. Чем вы сегодня так взвинчены?

Оказывается, Логвинов болел, ему дали освобождение на месяц от тяжелых работ, а Лясько поставил его помогать кочегарам в ночную смену. И заработок плохой, и устает еще больше прежнего. Хорошее освобождение! Пришлось вмешаться.

Так о чем же беседовать сегодня?

Альзин никогда не боялся острых вопросов и не признавал уклончивых ответов. Он знал: иной раз за показной строптивостью ребят, дерзостью их суждений скрывается пытливость правдоискателей. В дни личных неудач они склонны сгущать краски, в дни острого недовольства собой — по неразумению выражать недовольство другими. И надо честно, открыто идти им на помощь.

Единственный раз он спасовал. «Что хотел выразить художник Крамской своей картиной „Неизвестная“?» Ей-богу, он не знал, что хотел выразить Крамской, и честно в этом признался.

…Беседу начал… Шеремет. Повернувшись к Альзину, он вдруг сказал с вызовом:

— Меня одна знакомая пыталась воспитывать. «Наши отцы и деды, говорит, проливали кровь за революцию. И мы должны все силы отдать, если надо». А я… — Шеремет сделал паузу и раздельно закончил: — не хочу быть затычкой в каждой бочке. Хочу сейчас, немедленно, жить хорошо.

Григорий Захарович почувствовал, как кровь прихлынула к его лицу. Этот мальчишка, работающий кое-как, смеет измываться над святая святых! Нет, не мальчишка — он прекрасно понимает, что говорит. А может быть, тоже бравада? Или политическое недомыслие? Спокойно, спокойно… Ты здесь не для разносов и угроз…

— Григорий Захарович, — прогудел Потап, — я считаю, в художественных книгах надо в основном о наших недостатках писать. Давать теневые стороны. Выявлять таких, как хапуга Лясько. Из ворованного материала домик себе на пять комнат отгрохал.

Вот, пожалуйста, еще один «философ», теневые стороны ему только подавай.

— Представьте себе: приходит к вам в общежитие писатель, — начал Альзин, — и видит: в сушилке темно — лампочка перегорела. На кровати в верхней одежде храпит Лобунец, Шеремет, скажем для примера, режется в карты…

Все заулыбались. Вот человек — каждую мелочь заметил!

Григорий Захарович посмеялся беззвучно, только задрожали крылья ноздрей да тени прошли по губам.

— И напишет писатель рассказ… Изобразит все эти, так сказать, теневые стороны. Реальность? Вроде. Но разве только это и есть в вашем общежитии? А то, что вы за день сделали? Не вы, Шеремет, вы сегодня, честно скажем, особо не утруждали себя, чтобы жить хорошо. А вот тот же Лобунец. А то, что с десяток ребят из вашего общежития поплыли по грязи в вечернюю школу? Что Панарин готовится в вуз, Саша Логвинов увлекается Макаренко, Иржанов неплохо рисует — это что, не реальность? Или тоже надо затенить? И если правду, Лобунец, писать, так получится, что перегоревшая лампочка — только деталь, хотя, конечно, и о ней надо писать. И хапуг выводить на божий свет… Да ведь мир не только из них состоит.


На дворе все те же темень и грязь.

Альзин пробирается по лужам, посвечивая жужжащим фонариком.

— Григорий Захарович! — раздается позади.

Лобунец чем-то смущен, в нерешительности. Неужели просьба? Что-то не похоже на этого парня.

— Григорий Захарович! Вы не думайте, что мы обыватели… и не понимаем… Конечно, вы правы, в нашей жизни на каждом шагу такие взлеты — дух захватывает! И глупо все сводить к теням да недостаткам… Глупо и неверно…

Потап шаркает сапогом по луже, словно подбивает мяч.

— Разве же это навсегда?

Альзин смотрит на Лобунца почти нежно.

«Вот, пожалуйста, — говорит он мысленно кому-то. — А в чем и хотели нас уверить?»

Взяв Потапа под руку, он говорит:

— Мы еще, дорогой строитель, пошагаем вместе по залитым огнями проспектам Пятиморска. А?

Булькает, захлебывается грязь под нотами.

Лобунец подтверждает:

— Пошагаем…

КОМСОМОЛЬСКИЙ БАЛ

Ушли последние теплоходы из Пятиморского порта, и присмиревшее море словно задумалось в нерешительности перед зимним сном.

С моря на город неумолимо надвигались черно-синие гряды туч, дул острый ветер, и первые колкие снежинки падали на бурые, распластанные по земле листья клена, на выложенные вдоль дороги красные дерюжки спорыша. Огромные шары курая, неуклюже переваливаясь, как двуколки с отвалившимися колесами, катились по мрачной, безлюдной степи.

Первые заморозки принесли пятиморцам свои радости и тревоги. Радовались, что кончалась проклятая грязь, но тревожились: скоро ли ТЭЦ даст тепло в дома?

Строители срочно оборудовали на площадках обогревалки, одевались потеплее.

Для мерзлячки Веры наступили трудные испытания. Наконец она придумала: наливая в бутылку кипяток, грела перед сном постель. И все же простыла. Дня три ходила на стройку, пересиливая себя. Потов обратилась в поликлинику. Оказалось, температура тридцать восемь. Ей выдали бюллетень, но она продолжала ходить на работу.

Лешка чуть не силой отправила подругу домой, вечерами поила горячим молоком с содой и за неделю одолела простуду.

— Ты знаешь, — тарахтела она без умолку, — с девятнадцатого ноября к зарплате будут плюсовать коэффициент за работу в зимних условиях. Тебе на складе дадут валенки и телогрейку. По колдоговору.

День пробного пуска ТЭЦ стал для строителей праздником предвестником рождения комбината.

Потап, увидя несмелый дымок над кирпичной трубой, соскочил с бульдозера, заорал:

— Ды-ы-ы-ши-и-т!..

Валентина Ивановна позвала к себе Надю Свирь.

— Не организовать ли нам воскресник по уборке строительного мусора?

— Организуем, — кратко ответила Надя. — И городскую молодежь поднимем.

Через день над городом закружил «кукурузник», разбрасывая листовки штаба воскресника, сочиненные Панариным.

«Товарищи пятиморцы! — взывала листовка. — Комбинат — это тепло городу, вода, жилплощадь. Это жизнь города и его процветание. Поможем комбинату своим трудом! Все на воскресник!»

В восемь утра отряды стали собираться на центральной площади города. Ветер, по-степному необузданный, рвал одежду, гремел, лязгал железом. Казалось, со свистом мчатся свирепые орды. Меж колонн клуба, как лопасти о воду, хлопал призывный кумач. Город выставил три тысячи «штыков» и несколько десятков автомашин.

К площади подходили рабочие порта, элеватора, лесобазы, учащиеся школ, работники почты и больницы. Играл оркестр, порывы ветра относили медные звуки к морю, и казалось, они раскачиваются на гигантских качелях.

В восемь сорок отряды получили участки работы возле бакового хозяйства, градирни, у сульфатной площадки. Лешка с девчатами оказалась у насосной.

Ветер, словно усмиренный невиданным нашествием людей, внезапно утих и только гнал низко над землей тяжелые тучи. В кустах вдоль заводского забора кучились, ссорились к ненастью воробьи.

Неподалеку Лешка увидела Шеремета с ребятами из общежития. Повернув фуражку козырьком назад, Виктор отдавал распоряжения, и ему подчинялись беспрекословно.

Вот поди пойми этого парня — не так давно подбивал не выходить на работу: «Начальники не топят, а нам вкалывай!»

— Шеремет! — крикнула Анжела. — Принимай вызов на соревнование!

— Надорветесь! — так же громко ответил Виктор и с напарником, подняв носилки, бегом потащил их к большой куче.

Смех, шутки не угасали. Кто-то затянул:

Только нам по душе не покой —

Мы сурового времени дети…

Девчата Нади Свирь на двадцатиметровой высоте начали обмуровку четвертого пускового котла и горланили:

Поднимайся в небесную высь,

Опускайся в глубины земные.

Очень вовремя мы родились,

Где б мы ни были — с нами Россия.

Радиорепродукторы непрерывно передавали сводки штаба:

— Машинист мехпогрузки товарищ Дальшин за два часа работы погрузил на расчистке угольного поля сто кубометров грунта.

— Десятиклассники отправили двадцать автомашин боя кирпича…

— Бригада путейцев закончила дневную норму на теплотрассе и попросила новый участок…

В три часа дня устроили митинг. К трибуне, сделанной из грузовиков, начали стекаться люди, вооруженные лопатами, кирками, ломами. За ними полукругом замерли самосвалы. Снова заиграл оркестр. Смешались в кругу телогрейки, стеганки, раскраснелись лица. Притопывал кирзовым сапожищем Потап. Тоненькая школьница в курточке «под леопарда» начала наступать на него, и он вдруг тоже пустился в пляс. Казалось, вот-вот запляшут резервуары-пингвины, только ждут свой черед.

Лешка стояла недалеко от Шеремета и так неистово хлопала и ладоши, что они покраснели. Когда же по кругу пошел Потап, Лешка от удовольствия, как мальчишка, уперлась ладонями в колени и завизжала:

— Ас-ас-ас-асса!

Шеремет рядом улыбался…

После митинга Лешка и Вера помчались по магазинам закупить вещи для розыгрыша в лотерее. Предстоял вечер, посвященный сорокалетию комсомола, бал с аттракционами и «танцы до утра». Так, во всяком случае, сообщала афиша. Подруги купили полную авоську календарей, резиновых уток, сахарницу, духи «Гвоздика» («Запах гадость, зато упаковка красивая!») и главный выигрыш — бутылку шампанского.

Торжественную часть вечера открывала Надя Свирь. Перед лицом зала она оцепенела до полного косноязычия, и только подбадривающие аплодисменты помогли ей произнести заплетающимся языком несколько фраз. Из президиума улыбалась Анжела Саблина, за нее прятался Панарин, глазами подбадривала Надю Валентина Ивановна.

Григорий Захарович начал вручать значки «Отличный строитель». К столу подошел Потап Лобунец в серой куртке из чертовой кожи, потом Аллочка Звонарева в очках с новой, еще более широкой оправой.

— Бетонщица Леокадия Юрасова, — вызвал Альзин.

Лешка оглянулась: кого это? И вдруг до нее дошло — да ее ж. Нет, не может быть! Какой она отличный строитель? Лешка оставалась на месте, будто прилипла к креслу.

Вера зашептала возбужденно:

— Иди!

Но Лешка решительно сдвинула брови:

— Не пойду, есть лучше меня!

Вера не на шутку рассердилась:

— Иди сейчас же! — и вытолкнула подругу в проход между кресел.

Лешка идет как во сне. Путь до сцены кажется ей бесконечным, накрахмаленная ситцевая юбка-клеш, не дождавшаяся «ситцевого бала», — неуместной, глупой выдумкой. Знала бы — надела шерстяное платье.

Григорий Захарович протягивает значок и грамоту, хитро улыбаясь черными живыми глазами, тихо говорит:

— Так держать!

Начался бал. В одном углу фойе на избушке с курьими ножками надпись: «Веселая парикмахерская». Висят гигантские ножницы и гребешок — это все выдумки Иржанова. Над прилавком вывеска: «Ювелирметалатутильторг». Здесь за исполненную песенку выдают соску.

На колоннах зала вирши:

Оркестр играет — танцуй, не стой,

Не то запишут тебе простой!

А рядом:

Кто скован, тот будет оштрафован.

И еще:

Предъявите свою улыбку в развернутом виде.

Вот где Анжеле благодать! Стоп, стоп, а это что?

Запрещается: вносить, сеять, разводить,

Хранить хандру, скуку

И прочую ненужную штуку.

На вечере нашем закон такой: смейся сам,

Не жди, что за тебя это сделает другой.

Лешка и не ждала — хохотала от души. Прижав к груди трубочку грамоты, танцевала с Лобунцом танго, по-матросски, немного раскачиваясь, не доставая головой Потапу даже до подбородка, примечая, кто с кем в паре, кто как одет. У Нади Свирь — черный костюм строгого покроя. Ей такой идет. В таком делегатки ходят — представительно. А Зинка напялила оранжевое платье с фиолетовой вставкой, навесила на себя бусы, клипсы, продела сквозь черные волосы нелепую красную тряпочку.

Вот Анжела — красивая. Но все время помнит об этом: то и дело встряхивает головой, покусывает губы, чтобы вызвать на щеке ямочку.

А лучше всех Вера. Она в сиреневом шифоновом платье, пухлая рука ее лежит на узком плече Иржанова.

Лешка фыркнула:. «Отрада жизни!» Потап посмотрел на нее сверху вниз, но, кроме пробора и двух черных бантов, ничего не увидел. Поди пойми, почему вдруг фыркают эти девицы!

Начали новый танец. Анатолий, подхватив Анжелу, закружился.

Вера одиноко стоит у колонны, делает вид, что ей безразлично, с кем танцует Иржанов, но Лешка-то видит, как она переживает, и подскакивает к подруге:

— Пошли, дева!

Вера думает: «Говорят, ревность — пережиток. Но как действительно Анжела противно смеется!..»


Бутылку шампанского выиграл Панарин. Таскал ее под мышкой, не зная куда девать: не то на вешалку сдать, не то в общежитие нести.

Оркестр заиграл танго.

— Дамы приглашают кавалеров!

Лешка подошла к Шеремету. Спросила, глядя с вызовом:

— Разрешите?

Виктор, вспыхнув от неожиданности, протянул руку к Лешке.

Вера, увидев это, поджала губу — невзлюбила хулиганистого парня… Шеремет танцевал старательно, но неумело.

Зинка крикнула ему издали:

— Попался, лабух!

Почти все лица в улыбке хорошеют, а вот Зинка улыбнулась, и, удивительное дело, лицо ее не стало симпатичнее. Может быть, потому, что губы намазала фиолетовой помадой.

Шеремет грозно сверкнул в ее сторону глазами.


Бал закончился глубокой ночью. Ярко светила луна — обходила дозором город от моря к степи, строго посматривала, что успели сделать люди за день.

Виктор Шеремет не решался взять Лешку под руку.

— О чем ты думаешь? — спрашивает она Виктора, замедляя шаг и отставая от Веры и Анатолия.

Шеремет мнется, но честно говорит:

— Думаю: для чего живет человек?

Лешка смотрит удивленно.

— Так ясно же — для счастья! — произносит она убежденно.

И неожиданно вспоминает: позавчера ей приснился Шеремет. Будто едут они на велосипеде. Лешка сидит на раме, и щека Виктора прикасается к ее щеке. Пригрезится же такое!.. Хотя, может быть, потому и приснилось, что накануне переписала стихотворение Николая Асеева «Счастье», даже выучила его. И Лешка читает вслух:

Едет счастье, едет, едет —

Еле слышен шины хруст, —

Медленно на велосипеде

Катит драгоценный груз…

Шеремет слушает внимательно и недоуменно. Странную власть приобретает над ним эта девчонка с черными бантами, как рожки чертенка, торчащими на голове. Сказать, что она красива? Совсем нет! Сухие губы недотроги, бесцветные бровки. Но есть в ней какая-то притягательная сила. В ее присутствии Виктору хочется быть лучше, чище; он не мог бы рассказать ей о попойках у Валета, о пакостнице Зинке. С Лешкой он охотно вспоминает даже свои школьные годы. Как же это было давно!.. В школе он увлекался Маяковским, хорошо читал его на вечерах и даже на городском ученическом конкурсе чтецов. Неужели это было? И увлечение морем? Мечты стать моряком? Его и в Пятиморск-то потянуло к морю.

— Ты знаешь, — вспоминает он вслух, — у нас в седьмом классе преподавал литературу безграмотнейший человек. Козлом мы его прозвали. И вот он, если не успевал за урок рассказать то, что намечал по плану, обращался к нам:. «Извините, я не уклался». А мы хором успокаивали: «Ничего, Федор Фролыч, укладетесь в другой раз».

Лешка заливается. Ох, уморил!.. Потом спрашивает серьезно:

— Витя, а есть у тебя братья, сестры? Какие у тебя родители? Расскажи.

Зачем ей надо было это спрашивать? Лицо Шеремета мрачнеет. Он, видно, слишком поддался душевной расслабленности, а она ни к чему. Может быть, наивность и непосредственность этой девчонки тоже ложь? Он говорит умышленно грубо:

— Меня жизнь столько раз тыкала мордой о булыжную мостовую, что никакие поэтические слюнки вроде твоего стихотворения уже не проймут. На земле счастья нет. Это я точно знаю… Ну, бывай здорова!

Он поворачивается и уходит.

Прямо бирюк какой-то, вдруг бросает, не доведя до дому…

ШЕРЕМЕТ ИСЧЕЗАЕТ

Опять льет дождь. Понурясь, Шеремет идет мимо городского парка. Вечереет. Тело закоченело от промокшей одежды. На душе скверно. От дождя, грязи или тоскливого ощущения одиночества? Или оттого, что страшный крут, смыкаясь, не выпускает его?

Вчера чуть не подрался с Валетом: тот заставлял пить, а ему не хотелось. Валет кричал:

— Думаешь чистеньким ходить? Так уже обвалялся, никуда от нас не смоешься? Мотали мы таких. Колонию забыл? Кто ты, забыл?

Нет, этого он не забыл. Валет — плюгавая гнида, а пакости в нем — через край. Сидел несколько раз и все не успокаивается.

У Валета бескровное, без выражения, расплывчатое лицо. Ему двадцать один год, но дашь и тридцать пять…

Он зачем-то осмаливает огнем от спички мундштук папиросы прежде чем раскурить ее. Гундося, паясничает:

— Я покинул преступное царство, а мне не создают должных условий зизни…

Валет умышленно коверкает слово «жизнь». Сбросив с колен Зинку, возмущенно выпрямляется:

— Заставляют работать лопатой, а мне это медициной запрещено…

Валет склонен к «загадочности». Так, недавно, объявив себя главой шайки «Голубое кольцо», он приказал своим подданным на указательном пальце вытатуировать кольцо.

Шеремет и здесь не подчинился:

— Я не в твоей шайке и не собираюсь в ней быть.

Валет, надвигаясь тощей грудью, грозил:

— Все пальцы обрежу, в помойку выброшу!

Видно, надо отсюда податься куда-нибудь подальше, иначе пропадешь!

На секунду возникло лицо Лешки. Смотрит с осуждением и надеждой. Такая славная, непримиримая к неправде… Нет, плохой он для нее. А обманывать не станет. Кого-кого, а ее не станет… Лучше уехать… Может быть, так приблизится к ней…


С Лешкой стряслась беда: залезла в главном корпусе на громадный омылитель, очищать его; на аппарате лежал патрубок с фланцем, ей показалось, что он наглухо закреплен. Взялась за него рукой, чтобы держаться, потеряла равновесие и полетела вниз. Сильно ударившись головой и правой нотой сначала о стремянку, потом о выступ омылителя, она, может быть, именно благодаря этому и спаслась: удар как бы расчленился на три, с каждым новым уменьшая резкость.

Григорий Захарович, обернувшись на шум, увидел ее уже на цементном полу. Подбежав, стал ощупывать голову, руки, ноги.

— Ну что ты, Красная Шапочка, разве можно такие виражи делать? Что ты?

Когда он притронулся к правому колену, Лешка невольно застонала, но, собрав силы, приподняла голову:

— Пустяки.

Альзин осторожно взял ее на руки, понес к медицинскому пункту, успокаивая, как маленькую:

— Ничего, ничего, деточка, сейчас йодом тебя смажем, пойдешь вечером на танцы. Больно?

— Очень, — призналась Лешка жалобно, с трудом приоткрывая побелевшие губы.

Нет, йод не помог. Нога стала вдвое толще, приобрела зловещий сине-зеленый цвет. В больнице, куда отвезли Лешку, она пролежала двенадцать дней. Перелома не было, но рваная глубокая рана не сразу затянулась. Правда, на седьмой день Лешка уже смеялась и заявила Потапу, пришедшему с Верой и Надей, что присмотрела в магазине, еще до своего полета, мотоцикл.

— Люблю скорость! — пояснила она свое желание купить мотоцикл.

— Да уж видели, что любишь, — добродушно буркнул Потап.

Вообще посетителей у Лешки в эти дни множество. Вот не предполагала, что ее падение вызовет такой переполох. Кроме родителей и Севки, приходили Анжела, Аллочка Звонарева, Валентина Ивановна, Панарин.

А Лешка все поглядывает на дверь палаты, словно ожидает еще кого-то, В дверь неловко входит Шеремет, неуклюжий, в белом широком халате не по росту. Еще издали, разыскав ее глазами, спрашивает:

— Летчица здесь лежит?

Лешка вспыхнула от радости: пришел-таки!

— Здесь, здесь, — откликнулась она. — Садись вот на стул. А у меня сегодня уже были ребята… Садись же…

Шеремет присаживается на край стула. И вдруг… Нет, не может быть! Да, она не ошиблась — от Виктора попахивает водкой Совсем немного, но попахивает. От ее радости не остается и следа. Лицо бледнеет, глаза становятся холодными.

— Ты меня ни капельки не уважаешь! — гневной скороговоркой произносит она.

Шеремет сразу понял, в чем дело.

— Да я один глоток… Ребята затащили…

Превозмогая боль, Лешка садится. Смотрит на Шеремета непримиримо.

— Уходи! — требует она. — Такого я не хочу видеть!

Шеремет поднимается, ошеломленный этим взрывом негодования, пятится к двери.

— Я попрощаться… Уезжаю навсегда… Не сердись… — И исчезает.

А Лешка, уткнувшись в подушку, ревет. Ревет долго, растирая кулаками слезы. И все же решает, что поступила правильно, что нельзя мириться с таким безобразием, особенно если человек тебе не безразличен.


Шеремет бредет с потертым чемоданчиком к вокзалу. Так уходил когда-то отец. Может быть, тогда, лишившись матери, надо было в знак протеста против лжи покончить с жизнью? Нет, мать не стоила этого. Поглощена собой, только собой. Пропитала дом ложью. У них в семье никто не играл на пианино, но оно всегда стояло открытым, с развернутыми на пюпитре нотами.

Для чего теперь жить?

Эта глупышка говорит: «Для счастья». Ну, а если его нет? Вовсе. В прошлом веке были никчемные Печорины, Райские, Онегины. Может быть, он забрел в век атома из прошлого столетия?

Лешка говорит: «Людей хороших на свете гораздо больше, чем плохих». Сама хорошая, потому и о других так думает. Даже о нем. Хотя нечего сказать — хорошая! Выгнала ни за что!

Шеремет бредет к вокзалу мимо обмелевшего залива, где печально и покорно стынут лужи, мимо свинцового коченеющего моря с сиреневой кромкой у берега. Жизнь походила на это море герое, неуютное, безрадостное.

КУРСАНТЫ

Григорий Захарович бывал дома не более пяти-шести масон и сутки. Строители работали в три смены. С полотнищ во дворе кричал призыв: «Сдадим досрочно газогенератор и термопечь!»

Ночью при свете прожекторов, залепляемых снегом, на высоте десятиэтажного дома бригада Нади Свирь завершала кладку главного корпуса. Снизу казалось: оттого что наверху много света, там теплее. Но ветер еще злее обжигал там лицо, скрючивал пальцы, леденил душу, свистел меж труб, обернутых войлоком, похожих на неведомо как занесенные сюда стволы нелепых пальм. Корпус готовился принять пар; на участке окисления «отревизовали оборудование», как с апломбом говорили молодые инженеры.

Лешка с подругами бетонировала пол в насосной, когда появились Альзин и два молодых инженера.

Они долго ходили вокруг моторов, любовно, испытующе оглаживали их, припадали к ним ухом, прислушиваясь — не вибрируют ли, ощупывали — не нагреваются ли? При этом глаза у всех троих были настороженные и счастливые. Лешка подумала: «А трудно командиру! За все отвечай».

Альзин приветливо улыбнулся ей:

— Как курсы?

— Постигаем, — весело ответила Лешка.

После рабочего дня на ветру и морозе, наскоро похлебав в столовой борщ из кислой капусты, съев неизменный гуляш, ребята шли в «класс», оборудованный ими в складском помещении.

Комнату обогревал мангал. На длинных скамьях, за грубо об тесанными столами едва умещались все желающие учиться. Доску сделали из коричневого линолеума.

И все же это был настоящий класс, где они часами списывали с доски схемы, формулы, где отвечали и спрашивали.

Вот клюет носом Потап, но спохватился, виновато поморгал глазами, снова уставился на доску. Вот пытается подсказать Анжела Саблина, но тут же ее уличают.

Первой в журнале курсантов записана Аркушина, последней — Юрасова. Между ними — Звонарева, Панарин, Свирь — всего тридцать семь человек. Анатолий Иржанов, поступивший, как он уверял, из-за Веры, больше двух недель не выдержал, бросил курсы, решив, что они не для него, потому что «всю жизнь дышать химическими отходами он не собирается».

Преподаватели — свои инженеры: Валентина Ивановна Чаругина и темноглазый, с буйной шевелюрой, густыми черными бровями холостяк Андрей Дмитриевич Мигун — объект тайной влюбленности по крайней мере двадцати девчонок.

Если Андрей Дмитриевич, глядя своими ласковыми глазами, говорил с плохо дающейся ему строгостью: «Вы слабо разбираетесь в коммуникациях и арматуре… Пойдемте в цех», — то почти все девчата старались стоять в цехе поближе к учителю, на лету схватывать каждое его слово, почаще обращаться с вопросами: «Андрей Дмитриевич, а вот это что за штука? Андрей Дмитриевич…»

В таких случаях Мигун со строгостью человека, неуверенного в своих педагогических способностях и поэтому особенно придирчивого и недоступного, говорил:

— Какая же это «штука», товарищи курсанты, если это вваренный штуцер?

И девчонки с особой почтительностью глядели на симпатичнейший вваренный штуцер.

О своей учительнице — Валентине Ивановне курсанты знали, что она член партийного бюро, что муж ее тоже инженер, что у них двое маленьких детей и что она пять лет тому назад окончила с отличием Харьковский политехнический институт.

Валентина Ивановна чем-то располагала к доверчивости — скорее всего улыбкой, какая бывает только у хороших, честных людей.

Есть такие неброские, «обыкновенные» лица. Они не врезаются в память с первого взгляда, но чем лучше узнаешь человека, его духовный мир, тем привлекательнее, красивее кажется его лицо, и уже милы эти едва заметные темные волоски над верхней губой, синяя жилка у виска.

Как бы там ни было, девчата считали свою Валентину Ивановну красивой и — кто знает — быть может, не ошибались.

…Зима выдалась щедрая, укутала снегом степь, море, лес на дальнем берету реки. Задумчиво белеют стволы тополей, старая ива протянула над белым оврагом жемчужную сетку ветвей, похожих на струи замерзшего дождя, нахохлившись, сидят снегири.

Лешка и Вера на лыжах вырвались из леса, промчались балкой и выскочили на снежную целину.

Занималась заря. Степь становилась то розовой, то желтой. В небе громоздились синие торосы, источали холод. Уходили вдаль, к комбинату, снежные копны.

— Аркуша-гаркуша, подтянуться! — кричит Лешка.

Из-под синей вязаной шапочки Веры выбиваются заиденевшие пряди.

Лешка похожа на хлопца: в ушанке, ватных брюках, заправленных в сапоги, в синей, туго перепоясанной стеганке, с тетрадями, засунутыми за борт.

Вера ни за что не хотела идти на эту прогулку, думала понежиться в постели лишний часок, но Лешка мертвого поднимет.

Вот она остановилась, подождала, когда приблизится Вера, и вдруг напала на нее, начала натирать ей снегом щеки, приговаривала:

— Не хотела, соня, не хотела? Плохо? Скажешь, плохо?

Вера визжала, отбивалась, схватив горсть снега, тоже совала его Лешке за шиворот. Утихомирившись, они продолжали путь. Лешка посмотрела на часы:

— В столовой успеем позавтракать? Ты технологию учила?

— Немножко, вчера перед сном…

— А я сегодня утром просыпаюсь, — зачастила Лешка, — и думаю: «Почему у меня такое хорошее настроение? Ну почему?» И вспомнила: Святителя-то выгоняют!

Комсомольцы потребовали от управления треста заинтересоваться Лясько — и добились своего.

— Ты знаешь, — ораторствовала Лешка, — чем скорее искореним нечисть, тем скорее к коммунизму придем. Ненавижу хапуг! Это мои личные враги!

На заводском дворе, возле продовольственного ларька, повстречали Анжелу. Закутанная в серый шерстяной платок, она уплетала… мороженое.

— Чудеса! Все лето мороженого не было, а сейчас из области самолетом привезли, — сообщила Анжела. — Веселись, душа!

— Гримасы торговли, — согласилась Лешка и побежала добывать мороженое. Тут уж не до завтрака!


Курсанты толпятся у расписания.

— Понедельник… — читает громко Панарин. — Теплотехника, общая химия, пожарное дело, планирование. Вторник: техника лабораторных работ, политзанятия, спецоборудование…

Все как в настоящем учебном заведении. Есть предметы, которые аппаратчики изучают отдельно, а лаборанты — отдельно, а есть занятия общие.

Потап сидит на скамье с печальным лицом: не по душе ему проклятая химия! Сердце лежит к бульдозеру, к машинам, работающим открыто, без этих таинственных соединений. А Панарин заладил одно: «Ничего, пойдет!» И Потап тянется. Кто знает, может быть, действительно дальше притерпится?

В углу класса Лешка торопливо пробегает глазами формулы и задачи — не хочется конфузиться перед Валентиной Ивановной.

«Какова должна быть концентрация раствора перманганата, если его в одном литре содержится сто граммов?.. А все-таки, — размышляет Лешка, — многие школьные знания пригодились! Например, в электротехнике закон Ома, правило Кирхтофа…»

Наверно, есть на свете какой-то закон сохранения полезных знаний. Еще когда она училась в четвертом классе, они сидели в той же комнате, в которой во второй смене занимались выпускники. Над доской висела невольно заученная таблица Менделеева. До сих пор остались в памяти надписи: иридий — астатин — ванадий — радон… А на шестой линии, справа — палладий. Лешка, глядя тогда на незаполненные квадраты таблицы, думала: «Чего ж они до сих пор беленькие? Вот вырасту и напишу». Да, есть какой-то закон сохранения полезных знаний. Вероятно, не напрасно проштудировала она в десятом классе трехтомник истории музыки, а потом прочла книгу Плеханова «О роли личности в истории». Когда-нибудь это все же пригодится.

Лешка задумчиво перелистывает свою тетрадь. Строго говоря, порядка в ней мало. Рядом с рисунками центробежного насоса и объяснением, как смазывать сепаратор, записано: «Планирование возможно только в том случае, если пролетариат безвозвратно возьмет в свои руки экономику страны». А после таблицы экономического развития мировой социалистической системы стихотворение:

Где любимый мой живет?

У какой калитки ждет?

Ты имей в виду:

Я тебя найду!

«Найдешь его! — вздыхает Лешка. — Куда-то уехал. Зачем я грубо разговаривала с ним? Ведь он хороший, только стыдится показаться таким. Бесстрашный, независимый, правдивый. А что скрытен, так это потому, что нет у него близкого человека.

Чудак-чудачок! „На земле нет счастья!“ Что ты знаешь! Да есть же!

Если у Виктора много недостатков, так что же, значит, я — хорошая, и ты ко мне не подходи, мне до тебя дела нет? Что же, человек исправиться не может? Закоренелый преступник? Но вот вопрос: хочет ли он быть лучше?..»

В класс входит Валентина Ивановна.


К десяти часам вечера за Верой пришел Иржанов, дождался у ворот, взял ее лыжи и, к великому возмущению Лешки, увел подругу степной дорогой.

«Ох, не кончится это добром!..» — сердито думает Лешка.

Ее лыжи джентльменски несет Панарин, увлеченно разглагольствует, обращаясь к Лешке и Потапу:

— Люди, чувствуете ли вы, в какой век мы живем? Вглядитесь в завтра. Спутники будут нести метеорологическую службу, полупроводниковые термоэлементы — сразу превращать тепловую энергию в электрическую. Биофизика, геохимия, физическая химия невиданно обогатят наши знания! Машины сделают переводы с иностранных языков — у одной химии десять тысяч разных журналов. Информационные машины станут выдавать необходимые нам справки. Электронный мозг решать задачи и проблемы…

— А свой-то мозг, чай, тоже пригодится? — бурчит Потап.

— Остановись, замедленная механизма! — восклицает Панарин. Вскочив на придорожный камень, он обеими руками протянул лыжи к луне и, повернувшись лицом к еще скупо освещенному комбинату, кричит:

— Люди, будущее принадлежит химии! Полимеры победят мир!

Лешке нравятся речи Стася. Они напоминают ей давний разговор с Григорием Захаровичем у него в кабинете. Правда, химия — увлекательное и новое дело. Но разве строительное хуже? Она будет строить вот такие химические комбинаты. Ей пригодятся и знание химии и строительные профессии. Найденный компромисс воодушевляет ее. Вскочив на камень рядом с Панариным, она тоже кричит снежной степи, словно угрожая ей:

— Ух, держись!

…Вера, попрощавшись с Иржановым, еще долго стоит на ступенях общежития. Что с ней творится? Как ей трудно и радостно! Даже Лешке она боится рассказать, чтобы не замутить свое чувство словами. Все ново. И она сама новая. Она даже не предполагала, что в ней есть столько нежности…

Как почти все неиспорченные люди, Вера была очень впечатлительной. Непрерывно думая об Анатолии, она во всем видела его, все примеряла к нему: вот об этом расскажет, эту книгу припасет для него. Новое платье она шила для Анатолия. Она знала запах его кожи, долго ощущала на своем теле его поцелуи.

Она должна ходить теперь не так, как прежде, — словно на ногах у нее выросли крылышки. В Анатолии сосредоточилось для Веры все: чистота, верность, порядочность. Она могла бы днем на улице поцеловать его, никого не стыдясь, не боясь, что осудят, потому что впервые в жизни любила и, не рассуждая, подчинялась голосу сердца. Правда, иногда становилось страшно, но не того, что Анатолий может оказаться хуже, чем она себе представляет, а что потеряет его.

НОВОГОДНЯЯ НОЧЬ

Метет метелица. Кажется, белый дым курится из-под люков, цистерн, придорожных камней. Сизые смерчи несутся наперегонки по городу.

Лешка стоит у окна и с удовольствием глядит на улицу. Но вот, вспомнив что-то, поворачивается к матери, говорит сердитой скороговоркой:

— Безобразие! Все люди сегодня будут встречать Новый год, а мне с десяти заступать на дежурство у этих идиотских, изнеженных котлов!

Котлы ТЭЦ были действительно «воспитаны» нежно, не терпели заморозков. Метеосводка же сообщила, что ночью надо ждать резкого похолодания. Недосмотри — вода в тонких трубах пароперегревателей замерзнет, они разорвутся, и тогда придет большая беда — все строительство задержится на месяцы.

Комсомольский штаб забил тревогу. Решили установить у котлов круглосуточное дежурство: одни поддерживали «вечный огонь» в мангале, другие обшивали ТЭЦ, третьи жгли костры.

Все это понятно и надо. Но ведь 31 декабря!.. Люди будут веселиться, дождутся боя курантов, а ты сиди возле этих привередливых котлов.

Стемнело рано. Лешка зажгла небольшую, увешанную игрушками елку, шумно повосторгалась ею и побежала к девочкам в общежитие. Еще вчера было решено, что те, кто идет в ночное дежурство, выпьют новогоднее шампанское раньше срока.

По дороге Лешка, просто так, заглянула в хлебную лавку. Новость! Радуйтесь, пятиморцы! У нас в городе появились первые пирожные собственного производства. Это же просто чудо!

Она купила сразу десять штук, и пока донесла их до общежития, пирожные стали очень смахивать на торт.

В комнате Веры командовала Анжела, ни на минуту не закрывая белозубый рот, распоряжалась решительно и весело.

Сама Вера сидела на кровати возле Лешки какая-то печальная, осунувшаяся. «Что это с ней?» — промелькнула тревожная мысль, но стороной, не коснувшись глубоко сознания. Чего она, Лешка, желает себе под Новый год особенно сильно? Стать аппаратчицей! И это все?

Ну, признавайся же! Хорошо, признаюсь: снова увидеть Шеремета. Чтобы оказался здесь, рядом…

Дома ждала радость — телеграмма. Из Ростова. «Всегда помню». И больше ничего. Даже подписи нет. Но она-то знала от кого. Отец подозрительно спросил:

— Что это за конспирация?

Лешка ответила насколько могла небрежнее:

— Сама поражаюсь!..

А на душе — ликование: помнит!.. Всегда помнит!.. Значит, она для него не чужой человек, и он не сердится. И где-то в этом городе сейчас думает о ней… Ой, пора на дежурство!

На дворе чудесная метелица. Мама, как всегда, сует котлеты. Три штуки. Ну, ничего — пригодятся ей с Верой. Лешка обнимает мать, чмокает возле уха:

— С Новым годом, мамуся!

Спохватилась, что обошла отца, повернулась к нему:

— Родители! Желаю вам, чтобы ваши дети…

Севка гримасничает: «Давай, давай!» — старается верхней губой достать до своего вздернутого носа.

— …стали высококвалифицированными рабочими и… и, так сказать, гордо несли…

Отец улыбается:

— Ладно уж! Больше дела, меньше слов. Иди, а то опоздаешь.

Он рад, что именно дочери выпала трудная честь праздничного дежурства.

В партизанском отряде они тоже в эти дни назначали на задания лучших. Она сейчас такая же, какой была, когда гоняла по двору футбольный мяч. А то совсем тревожно стало. С некоторых пор он замечал, как она изменилась: похудела, побледнела, ничего не ест, разбрасывает свои вещи и забывает их собрать.

Мать ворчала, выговаривала, потом тоже забеспокоилась:

— Пошла бы на рентген.

— Да ну, мам, — отмахивалась Лешка.

Когда же после кинокартины «Евгений Онегин» она не спала ночь, вздыхала, ворочалась, они заподозрили совсем неладное. Ведь ребенок, долго ли его обмануть? Как это несправедливо устроено на свете: кохаешь, кохаешь свое дитя, и вдруг появляется какой-то, может быть, очень плохой, совсем недостойный ее человек, и родители уже отодвигаются на второй план, и он, этот нежданный избранник, становится для нее всем. Он может надругаться над первым чувством, а ты не спи по ночам и думай, думай, как же спасти свое дитя?


В огромном корпусе ТЭЦ холодно и мрачно. Куда-то в непроницаемую высь уходят гигантские колченогие котлы с мостиками наверху, с красной грудью, переплетенной трубами.

Внизу, в чреве котлов, стоят похожие на жертвенники жаровни, голубеют языками пламени. Лешка дежурит с Верой — они подбрасывают в костер, рядом с жаровнями, полешки, которые, вспыхивая, освещают дремлющие чудовища. Беседуют шепотом, будто боятся потревожить сон гигантов. Но вот у Лешки возникает опасение: а хватит ли дров на ночь? Что-то их маловато. Можно ли будет тогда жечь строевой лес? Позвонить Григорию Захаровичу? Он приказал в случае чего звонить ему отсюда домой. И лучше это сделать сейчас, чем будить ночью. Лешка подняла трубку телефона и попросила квартиру Григория Захаровича.

— Альзин слушает, — клекотнула трубка.

— Говорит дежурная у котлов ТЭЦ Юрасова, — отрапортовала Лешка.

— А-а-а, Красная Шапочка! — молодым обрадованным голосом отозвался Григорий Захарович. — Значит, на посту?

Он разрешил в случае крайней, самой крайней необходимости пустить на подтопку строевой лес и закончил:

— Ну, мы здесь выпьем по чарке за стоящих на вахте. Кто с вами?

— Аркушина…

— Мои новогодние пожелания и ей.

Вера еще печальнее, чем в общежитии, сидит у костра на корточках. Какие-то скорбные складки пролегли у нее от губ вниз. Или они возникли от мятущегося света?

— Григорий Захарович поздравляет тебя с Новым годом! — весело сообщает ей Лешка, подсев рядом. — О чем ты подумала, когда мы пили сегодня эту отвратительную шипучку?

— Да так… — горестно отвечает Вера и тяжело вздыхает.

«Надо ее как-то отвлечь, подбодрить. Наверно, опять приревновала своего Иржанова».

— Знаешь, Верунь, — говорит Лешка, — вот станем аппаратчиками, и нам в цеху каждый день будут бесплатно выдавать молоко!

Она сообщает об этом с таким вожделением, будто сроду не пила молока и поступила на курсы только из-за него.

Но Вера не слушает.

— Что-нибудь с мамой? — допытывается Лешка.

Вера поднимает спокойные, ясные глаза.

— Нет, — говорит она. — Я скоро сама буду матерью.

Лешка онемела от неожиданности, ей захотелось крикнуть:, «Ну что ты болтаешь глупости!» — растормошить Веру, превратить все в шутку. Но она почувствовала, что подруга сказала правду, и, приподнявшись, взглянула на нее с испугом, как на совсем незнакомого, впервые увиденного человека.

— А… а… а… вы зарегистрировались? — пролепетала она первое, что пришло ей на ум, поняв, наконец, весь смысл сказанного.

Вера посмотрела на Лешку, как взрослый на несмышленыша.

— Нет еще… Да разве в этом дело? Разве, если человек захочет уйти, его удержит удостоверение загса?

— Не скажи!.. — освобождаясь от оцепенения, решительно возражает Лешка.

— Не знаю, что будет, — тихо, произносит Вера. — Он не хочет ребенка…


Когда Юрасова позвонила Григорию Захаровичу, он мастерил новый экран для телевизора — любил копаться в хитрых винтиках, проволочках, находил в этом занятии отдых.

К одиннадцати стали собираться гости.

Первым пришел Андрей Дмитриевич Мигун. Он был своим человеком в семье Альзиных, не нуждался в специальном внимании и немедленно прилип к стеллажу с книгами. Влезши на лесенку, Андрей Дмитриевич достал мемуары Репина, полистал, рассматривая бесчисленные карандашные пометки Григория Захаровича, потом взял «Записки психиатра», книгу кораблестроителя Крылова…

В сборнике стихов Э. Багрицкого Андрей Дмитриевич обнаружил старательно упрятанную выписку из истории болезни:

«Больной Альзин Г. З.

Объективные данные: среднего роста, чрезмерной упитанности…»

Мигун улыбнулся: «Пожалуй!»

Далее следовал перечень болезней с мудреными названиями. Судя по тому, что выписку Альзин запрятал далеко, он решил ее «не принимать во внимание».

Появилась чета Чаругиных: Валентина Ивановна с мужем — медлительным, долговязым блондином, которого она называла Васей. Обычно бледное лицо Валентины Ивановны разрумянилось на морозе, и поэтому темные усики почти незаметны.

Чаругин сразу задымил папиросой и повел разговор о безобразиях в ремонтных мастерских, где работал. Он почему-то обращался не к Альзину, напротив которого сидел, а к его супруге Изабелле Семеновне — совершенно седой женщине с молодыми темно-вишневыми глазами.

Валентина Ивановна посматривала на мужа с любовью и какой-то опасливой готовностью немедленно прийти на помощь, если это понадобится. Она не была уверена, что в новогодний вечер нужны обличения главного инженера мастерских, и поэтому постаралась перевести разговор на другую тему.

— Да, знаете, какой номер недавно учудила наша Ленка? — воскликнула Валентина Ивановна, воспользовавшись маленькой паузой.

Дочери Чаругиных Леночке — три года, сыну Мишутке — пять. Оба в отца — большелобые, толстогубые…

— К нам в первый раз пришел Платон Яковлевич, — оживленно продолжала Валентина Ивановна, — Ленка закричала: «Ой, какой длинный нос!» Я от стыда чуть не сгорела, зашикала на нее, утащила в другую комнату. А позавчера Гаранжин снова зашел. Ленка чинно приблизилась к нему и, успокаивая, сказала: «Нос как нос!»

Все рассмеялись.

— Что-то Гаранжины запаздывают, — заметил Григорий Захарович и покосился на тарелку с жареными семечками — она стояла в глубине буфета. Страсть любил пощелкать дома, но при гостях, под сдерживающим взглядом Изабеллы Семеновны, не решался проявить свои плебейские наклонности. Хотя до Гаранжиных можно бы…

— А я на днях с Мишкой своим остро конфликтовал, — подхватил разговор Чаругин. — Прихожу с политзанятий и говорю Вале: «Двойку заработал». Сказал так, для красного словца, потому что отвечал неважно. А наутро отшлепал Мишку за баловство и поставил в угол. Время на работу отправляться. Говорю ему примирительно:

— Ну, подойди, попрощаемся.

Смотрит букой.

— Иди же!

А он из угла:

— Не хочу! Двоечник!

Разговор зашел о жизненной стойкости, о преодолении хворей.

— Пять лет назад, — хрипловатым голосом сказал Альзин, — было у меня кровоизлияние в мозг. Лицо перекосило, почти вовсе отказала правая рука. Ну что делать? Начал цветы разводить, копаюсь в клумбах целыми днями. И знаете, что спасло? Книга одна… Ее подсунула мне Беллочка…

Изабелла Семеновна покраснела до корней белых волос.

— Прочитал я там историю Клемансо. После двух кровоизлияний, немного придя в себя, он в семьдесят лет стал президентом Франции. Прочитал я и решил: какого черта падать духом, цветочки сажать. Надо разорвать круг обреченности! И что вы думаете? Дело пошло на поправку, скоро я смог дать нашему министру телеграмму: «Готов выполнять новое задание».

— И все же, — вмешалась Валентина Ивановна, — надо как-то щадить себя, не работать на полный износ. Вы сами, Григорий Захарович, рассказывали, как восхищались умением немцев отдыхать. Они ведь не пропустят обед из-за производственного совещания.

— Э-э-э, милые мои! — весело воскликнул Альзин, и его круглый живот колыхнулся в кресле. — В этих делах нам заморщина не указ. Недавно к нам сюда приезжали иностранцы и диву давались: «Что вы за люди? Еще крышу над цехом не возвели, а уже машины в нем работают. Мы так не можем». А мы должны! Чтобы не попасть в цейтнот. Это, гроссмейстер Мигун, кажется, называется выигрышем темпа?

— Но и обедать! И желательно вовремя, — Мигун улыбнулся Изабелле Семеновне, надеясь на ее одобрение.

— Вы, юноша, у Беллочки поддержку не найдете. Она нигилистка в хозяйственных делах и, если возможно не сварить обед, а задержаться в своем детском саду, не упустит такого случая…

Изабелла Семеновна посмотрела на мужа укоризненно. Он почувствовал, что допустил бестактность, и поспешно сказал:

— А не пора ли нам подумать о новогоднем столе? Гаранжины вот-вот придут…

Резко задребезжал телефон. Григорий Захарович взял трубку.

— Да? Что-что? Поднимите людей из ближнего общежития… Добровольцев, конечно. Пришлите за мной машину. Электросварщиков немедленно, по тревоге.

Он повернулся к Мигуну и Валентине Ивановне:

— Возле ТЭЦ прорвало трубы. Вода подступает к кабельной трассе. Вас прошу остаться здесь. Если понадобитесь — вызову.

Протестовать было бессмысленно: они достаточно хорошо знали его характер.


По безлюдным улицам куролесит пурга. Ветер осатанело воет, забрасывает снегом ветровое стекло. Ныряя по ухабам, машина примчалась к ТЭЦ. Альзин побежал к месту аварии. У помп то сгибались, то разгибались людские фигуры. Снежные смерчи вели на них озлобленные атаки.

Вместе с Григорием Захаровичем к траншее подбежали двое — верзила и маленький, похожий на школьника-подростка. Фонарь на мгновение осветил их лица. «Лобунец и Панарин», — узнал Альзин.

Потап отстранил от ручки помпы уставшего человека, словно радуясь, что может дать работу легким, закричал во всю глотку:

— Новогодний вечер побоку! Выпивка побоку! А как я деньги собирал! «Гуси, гуси!» — «Га-га-га!» — «По десятке?» — «Да, да, да!»

В такт словам он качал помпу.

Панарин заменил человека на другом конце насоса, крикнул, задохнувшись от ветра:

— Вот-то жизнь холостяцкая!..

Появилась запыхавшаяся Лешка. Увидев на Потапе и Стасе хорошие костюмы, ахнула:

— Ребята! Да разве же можно?..

Но в ту же секунду поняла: не только можно — необходимо, и требовательно закричала, не узнав Альзина:

— Ведра давай!

Сама побежала за ведрами. Когда опасность миновала, Лешка, вылезая из траншеи, увидела Альзина и обомлела.

Вот, чертова дуреха, на кого она орала. Желая скрыть неловкость, сказала как ни в чем не бывало:

— С Новым годом, Григорий Захарович!

— И вас еще раз… Ну, что у котлов?

— Там Вера… Все в порядке.

— Загляну и к вам, пока машина подойдет.

Вера сидела пригорюнившись. Даже приход Григория Захаровича не оживил ее.

Осмотрев котлы, Альзин сел возле Веры на опрокинутый ящик. И тогда Лешке страшно захотелось, прямо невыносимо захотелось задать Григорию Захаровичу один вопрос. В иной обстановке она, конечно, не осмелилась бы сделать это, но в новогоднюю ночь… И она решилась:

— Григорий Захарович… Вы простите за нескромность… Не подумайте, что это пустое любопытство. — Она совсем смешалась и выпалила: — Вы свою жену очень любите?

Альзин посмотрел на смущенное лицо Лешки. Языки пламени костра придавали ему еще большую взволнованность. Нет, конечно, это не пустое любопытство. Это почему-то важно для нее.

— Очень, — сказал он.

Подняла голову и Вера.

— А как… как вы полюбили друг друга? — до слез покраснев, выдавила Лешка.

Да, ей это, видно, позарез надо было знать. Ну что же!..

Все началось со встречи на Ай-Петри в час восхода солнца. Да, да, с этого…

Ему было тогда двадцать шесть лет — худенький, быстрый в движениях… главный инженер завода. Первая в жизни поездка в санаторий. Она — воспитательница дошколят и тоже получила путевку в Ялту.

О чем они говорили в первый час знакомства? О солнце… о счастье… о детях. Он спросил, как ее зовут. Она назвала свое имя. Между прочим, упомянула, что работает в новосибирском детском саду, что у нее нет никого на свете и скоро она возвращается в свой город. Вот и все. И они расстались. Он не знал, что она уезжает в этот же день. Несколько суток искал ее в Ялте, не спал ночами. Решил: «Она или никто!» Бросил санаторий до срока и полетел в Новосибирск. В гороно на него посмотрели как на безумца, когда он спросил, в каком детском саду есть воспитательница Изабелла. Потом стал ходить из одного детского сада в другой. И нашел. Она почему-то не удивилась. Будто знала, что встретит его. Они пробыли вместе две недели и поняли, что не могут жить друг без друга.

Условились: в январе она приезжает к нему, и они поженятся. Он возвратился в Харьков, на свой мыловаренный завод. И здесь произошла страшная беда: взорвался котел. В происшедшем обвинили главного инженера.

Беллочке написал об этом его товарищ. Она взяла расчет и приехала в Харьков. Ходила по приемным, комендатурам, наконец узнала, что он в Каргополе. Просила, настаивала, требовала, чтобы ей разрешили поехать туда.

— Кем вы ему приходитесь? — спросили ее.

— Невестой, но буду женой, — ответила она.

А получив разрешение, продала все вещи, какие были, и отправилась в Каргополь. Там узнала: он в больнице, предстоит полосная операция. Она кинулась к главврачу, умоляя допустить ее. Врач, желая, чтобы перед какой-то трудной операцией его оставили в покое, отмахнулся: сказал первое пришедшее на ум:

— Нельзя, нельзя… Ваши косы… Это же антисанитария…

У нее были роскошные косы, почти до пят, пушистые, густые..

Она срезала косы и снова возвратилась в больницу. Врач, увидев, что она сделала, закричал:

— Сумасшедшая! Что вы натворили!.. Я бы все равно разрешил вам.

Альзин умолк. Как горят глаза у этих девчонок! Да, милые, все это было именно так.

— Спасибо, — тихо сказала Лешка и почему-то радостно вздохнула.

«А ВЕРУ ЖАЛЬ!»

В воскресенье Панарин с утра засел за шахматные задачи. Потап же, сопровождаемый Флаксом, прошел сначала на почту, перевести деньги сестре, затем на базар — купить лавровый лист и крахмал, отправить матери. К полудню он возвратился в общежитие. Стась обгрыз полкарандаша, передвигая фигуры на доске.

— Пошли, мудрец, в клуб, — обратился к нему Потап, — там сегодня выставка художников области.

Стась еще погрыз карандаш и досадливо смахнул фигуры с доски.

— Пошли! Только и ждал ваших ЦУ…

ЦУ — значит «ценнейшие указания».

На улице Лобунец поинтересовался:

— Почему вы, джентльмен Панарин, не почистили ваши роскошные краги?

— Да, понимаешь, — всерьез стал оправдываться Стась, — все равно грязюку месить, так я…

— Нет, нет, пан Стась, вы нуждаетесь в ОВ.

ОВ — Панарин уже знал — «основательная взбучка».

Они начали вспоминать вчерашнее происшествие. В вечернюю смену у Панарина погас прожектор на кране.

Пока Стась включал освещение, на кран, никем не замеченный, взобрался пьяный Лясько. Пробормотав: «Хозяин стройки пришел — вот поучитесь!» — он нажал кнопку поворота башни. Стрела башенного крана начала делать крутой разворот и встретилась со стрелой гусеничного крана. Стропы их запутались. Хорошо, что Панарин мгновенно выключил поворот, иначе быть бы жертвам.

— Ты знаешь, я так рассвирепел, — рассказывает Стась другу, — что не понимаю, как уцелел этот злосчастный Лясько. Я его буквально спустил с лестницы.

— Крановщик Панарин! — гаркнул Потап. — Вы заслуживаете ВП.

Стась поглядел выжидающе. Разъяснений не последовало.

— Высшей похвалы! — воскликнул, он так, словно нашел разгадку кроссворда.

— Высоких почестей, — раздельно, с достоинством пояснил Лобунец.

Они подошли к клубу. В двух его комнатах были выставлены работы художников: рисунки карандашом, маслом, тушью, иллюстрации к книгам, акварели, большие полотна.

В прошлом году Панарину особенно понравилась здесь, на выставке, картина «Зима 1919 года». У полустанка прощались красноармеец и девушка-санитарка. Юность, вера во встречу, зарождающееся чувство…

Ведь вот запомнил навсегда. Значит, задело какие-то душевные струны. Настоящее всегда найдет тропку к сердцу…

Сейчас друзья с недоумением останавливаются против пейзажа: на фоне неестественного фиолетового неба гнутся под ветром зеленовато-оранжевые деревья. Надпись гласит: «Березовый шум».

— А почему не — «Мазня»? — грубовато удивляется Потап.

— Может быть, мы просто не доросли до понимания… — неуверенно возражает Стась.

— Расти быстрей, детка! — насмешливо бросает Потап и решительно заключает: — Нет, такое искусство не для меня!

— Такое искусство действительно надо понимать, — раздается за его спиной снисходительный голос.

Потап оборачивается. А-а-а, Толька Иржанов, непризнанный гений с альбомчиком под мышкой.

Потап не успевает ответить, вмешивается Стась.

— Если оно присутствует, — с вызовом говорит он, словно что-то преодолев в себе окончательно.

— Ты ж погляди, Иржанов, — обращается к Анатолию Лобунец, — сколько картин. Так? А что о нас? Хризантемы? Или сонный пруд? Я понимаю, и ото надо. Но ведь устроили выставку на стройке, так дай те в искусстве и рабочего человека!

Иржанов щурит продолговатые орехового цвета глаза:

— Красота разлита во всем. Дело в исполнении. В «Березовом шуме» есть экспрессия, запоминающаяся необычность. У нас как раз техники не хватает, а идейности хоть отбавляй.

— Тебе, что же, идейность не нравится? — настораживается Лобунец.

— Нет, почему же, но в меру, — холодно возражает Иржанов, поправляя красивый блекло-зеленый галстук.

Сам Альзин, когда был в последний раз у них в общежитии, попросил его, Анатолия, показать свои рисунки, а посмотрев, сказал: «По-моему, у вас есть божья искра… Только приготовьте себя к стоическому труду…»

Труд-то трудом, но главное — талант. Григорий Захарович видел картины Дрезденской галереи, Русского музея, так что не стал бы по-пустому разбрасываться похвальными оценками. Иржанов, вспомнив этот разговор, довольно улыбнулся. Художник по природе своей эгоцентричен. Он в одиночку создает шедевр. И если общество его не понимает или отвергает — тоже не беда!

Анатолию внушил эти взгляды Степан Афанасьевич, художник, который жил много лет рядом с ними. Правда, спился потом… Но главном Степан Афанасьевич был прав: «Я сам — целый независимый мир».

Потап, Стась и Анатолий выходят с выставки. Впереди бодро бежит очень подросший за последнее время Флакс, осчастливливая своим вниманием каждый столб и куст. Вот он в нерешительности остановился возле синей фанерной будки, на задней стене которой мелом сделана насмешливая надпись: «Филиал ресторана».

— Зайдем! Угощу пивом, — приостановившись, с дружелюбной готовностью предлагает Анатолий, хотя в кармане у него не густо, до получки два дня.

Потап облизывает толстые губы. Стась же отвергает предложение:

— Обойдется…

— Точно! — вздохнув, соглашается Лобунец.

Они идут дальше. Весело светит солнце. Весна подкралась незаметно: сделала тугими почки клена, проложила золотые стежки чистяка вдоль степных балок, засинела пролесками. По заливу еще катаются на коньках мальчишки, а возле берега уже плещутся в лужа утки, и на них холодно глядеть.

На дверях горсовета объявление призывает: «Истребляйте в логовах волков с волчатами!»

Через дорогу, у почты, Иржанов видит Веру. Заметила ли она его? Он, во всяком случае, притворился, что не увидел. Вот уже месяца два, как они не встречаются. Может быть, это и к лучшему. Он к ней относился нежно, был влюблен, но, когда узнал, что может быть ребенок, все обрело иной смысл и окраску. Ему неприятно стало, даже если она брала его под руку, словно показывая всем, что он ее собственность; раздражало, когда она покорно заглядывала ему в глаза. Он вовсе не собирался так рано закабалять себя, взваливать непосильную обузу и если говорил Вере о возможности брака, то только предположительно.

Обзавестись семьей и довольствоваться положением паркетчика — благодарю покорно! Это совсем не то, к чему он стремится в жизни. Тогда прощай призвание художника! Гойя семьи не имел, Крамского она затянула в болото вечных невзгод и долгов. Талант имеет право на особую жизнь, чуждую тривиальностей, потому что ему дозволено больше, чем другим.

Именно поэтому Анатолий твердо и холодно сказал Вере, когда они однажды зимой гуляли в дальней аллее парка:

— И не думай. Сейчас не время.

Но Вера вдруг с несвойственной ей резкостью выкрикнула:

— Значит, хочешь убить его?

Пустые, громкие и ненужные слова. Мелодрама. Стараясь смягчить ответ, но и боясь утратить твердость своих позиций, он успокаивающе сказал:

— Мы еще успеем. А сейчас я не согласен. Ни в коем случае. Запомни.

— Ты хочешь, чтобы я навсегда превратилась в калеку? — со слезами на — глазах спросила она. — Ребенок мой и будет жить!

Повернулась и побежала из парка напрямик, через сугробы. Ему стало жаль ее, но он не разрешил этому чувству взять верх.

Пусть делает как знает. Он предупредил и снимает с себя ответственность. Надо только твердо стоять на своем. Мог ли он предполагать, что такая приятная поездка в прошлом году на теплоходе закончится так прозаично? Пожалуй, лучше всего завтра же уехать отсюда. Пожить с родителями. А Вера, поняв, что теряет его, сделает нужные выводы. И тогда, возможно, он возвратится снова. Правду сказать, он к ней очень привязался.

…Этот плюгавенький Панарин, кажется, что-то говорит. Они останавливаются возле спортивного зала речников.

— Здесь мы расстаемся, — объявляет Стась Анатолию.

Иржанов снисходительно усмехается:

— Так сказать, на развилке.

Он идет дальше, выбирая кочки и проталины посуше, старательно прыгая через лужи, настраиваясь на игривый лад.

Вчера он показывал Анжеле рисунки из своего альбома. Когда она склонилась над альбомом, Анатолий почувствовал запах ее волос, запах согретого солнцем сена.

Черт возьми, вечно увлекаться — в этом источник вдохновения. Вот бы нарисовать Анжелу летом в купальном костюме у моря! А море сделать синим, смеющимся… И золотой прибой волос…

Потап исподлобья смотрит вслед Иржанову.

— Узкая кость, — цедит он, — рабочим классом никогда не станет.

— Не обязательно всем быть рабочим классом, — неожиданно заступается за Анатолия Стась.

Потап пренебрежительно сплевывает.

— А Веру жаль! — вдруг с сожалением говорит Стась.

Да, Веру было жаль. Не так давно Стась и Лешка разговаривали с Анатолием.

— Таланту надо много прощать, — заметил он, словно и не себя имел в виду.

Лешка взвилась ракетой.

— Значит, выдать вам, «талантам», индульгенцию? Грешите, милые, вам все можно? Гляди, и одарите за это человечество шедевром! А по-моему, талант не кричит о себе: какой я особенный. Ему даже неприятны похвалы. Если настоящий. А фазанье чванство — признак ограниченности, серости человека!

Иржанов обидчиво молчал. Понял, что вся тирада в его адрес.

— Узко у тебя это все получается, — наконец сказал он Лешке, — узко и как-то в лоб. Я вот тебе элементарный пример приведу. Представь себе: идешь ты по улице. Смотришь — женщина с корзинкой сидит, семечками торгует. Страшно захотелось тебе их, а денег ты не захватила. Поддаваясь своему желанию, ты подходишь к корзине и берешь горсть… Крик. Брань. Возмущение. А если ты знаменитая артистка? И продавщица тебя узнала?.. Да она будет счастлива, что ты у нее взяла горсточку. Еще и сама бесплатно в кармашек насыплет. Потому что простой народ особенно ценит талант…

Тут уж не выдержал Стась:

— И пример у тебя, Анатолий, какой-то сомнительный и разговор о «простом народе» свысока. Тебя послушать, так «таланту все дозволено». А его ответственность? Ведь чем он больше, тем с него и спрос больше: миллионы глаз на него глядят. Что иному пройдет незаметно, то в любимце совершенно нетерпимо. Разве не так?

— У больших людей и пороки большие, — не сдаваясь, пробурчал Иржанов.

— Вот, вот! — воскликнула Лешка. — Одна дисциплина для генералов, другая для рядовых. Так можно черт знает до чего договориться!

МАТЬ-ОДИНОЧКА

Роды были мучительны и длились уже седьмой час. Временами Вере казалось: она больше не выдержит, сердце не перенесет боли и разорвется, крика не хватало в груди. Что угодно, как угодно, лишь бы кончилось. Сейчас же, немедленно!

Потом боль мгновенно прекратилась, будто ее отсекли, пришли умиротворенность, радость покоя, тишина.

Чей-то добрый голос сказал:

— Девочка.

И к Вериному лицу поднесли красный сморщенный комок.

— Жива? — испугалась Вера.

Тот же добрый голос успокоил:

— Хороший ребенок.

Она решила дать дочери имя своей матери. А думала, что будет Анатолий. С такими же удлиненными глазами, как у отца, — Анатолий Анатольевич… «Может быть, вызвать маму? Нет, не надо. Ей не до меня…»

Когда Вере подложили под грудь этот маленький родной комок, она блаженно прикрыла глаза.

Не может быть, чтобы Анатолий не пришел!

В комнате лежали еще семь женщин. Они говорили о своих мужьях: кто ласково, кто сердито, кто весело, читали вслух записки оттуда, из другого мира, именуемого вестибюлем. Оттуда запрашивали: «Какого цвета у него глаза?», «Похожа ли она на меня?» И даже: «Чем ты его кормишь?»

Голубоглазая соседка Веры, хрупкая, с запекшимися губами Ася Дунина, рассказывала ей, как хотела сына. У нее был Петя, да умер. Осталась дочь. Ася ждала нового Петю. А родились еще две девочки.

В окно, выходящее в сад, доносился мужской голос:

— Ася, как там девки?

— Это мой Павлик, — улыбаясь, пояснила Ася.

И в этой улыбке, в блеске глаз была такая любовь, что Вере становилось еще тяжелее. К ней-то никто не приходил. Хотя нет, Лешка пыталась прорваться в палату через заслоны, но с позором была изгнана с полпути. Тогда она прислала записку:

«Верчик! Мы все тебя любим. Верчик, какая она там?» «Она» было подчеркнуто три раза. Вера вздохнула: «Конечно, успокаивает. Кому я нужна? Может быть, только Иришке?»

Окна открыты, и по просторной палате гуляет ветерок. Тихо переговариваются женщины: «Хоть один бы мужчина сам родил — знал бы!..» — «А мой-то внизу томится».

Вера повернулась лицом к широкому окну — пусть думают, что она спит.

Немолодая женщина с отекшим лицом зашептала Асе:

— У нее от кавалерного мужа ребенок…

Вера не сразу поняла, что это о ней. А когда поняла, рыдания подступили к горлу. Разве можно винить обманутого? И на комбинате все будут осуждать.

Еще зимой, в смятении, в поисках решения, она пришла домой к своей школьной учительнице Пелагее Степановне, их бывшей классной руководительнице. Выплакавшись у нее, услышала то, что и хотела услышать: «Не смей убивать ребенка». Вот и не посмела…

Недавно в клубе был вечер молодоженов. Объявление приглашало: «Если ты хочешь узнать, как сохранить любовь в семье, приходи к нам. С тобой будут говорить люди, отпраздновавшие серебряные и золотые свадьбы».

Для нее никогда не будет таких вечеров. Одиночка…

За окном плескалась весна. Зябли в лужах кусты сирени. Роща, накинув зеленый платок, поглядывала в степь: не загорелись ли первые язычки тюльпанов?

По озерам на дорогах плыли автомашины, вздымая буруны. Где-то далеко, едва слышно, радио рассказывало о преступном приговоре Глезосу, об открытии советской выставки в Америке, о самолете, поднявшемся с грузом на двадцать два километра… Но все это происходило за тридевять земель, и никому не было дела до нее, Веры, родившей ребенка от «кавалерного мужа», не знающей, как дальше жить на свете.

Мать-одиночка… Кто придумал такое жестокое слово? Разве о подобном счастье мечтала на плотине с Лешкой? Об этом думала, доверяясь Анатолию?.. Разве благородство — не обязательное качество людей талантливых, а придумано только для таких, маленьких, ничего не значащих, как она, Вера?


Руководительницей «заговора» была Валентина Ивановна. Она еще до выписки Аркушиной добилась, чтобы Вере дали отдельную комнату в новом доме. Потом ребята купили абажур. Сначала думали — круглый стол, но прозевали — последний унесли у них из-под носа. И люстры не было.

Абажур, — с апломбом, наставительно пояснил Стась, — как и сверчок, — признак семейного уюта и комфорта… Правда, несколько старомодного… Да, братцы! — воскликнула Алла, подталкивая свои большие очки на переносицу. — Надо принести что-нибудь хлебное. Русский обычай. Можно даже сухарики. Или кукурузные хлопья! — возмутилась Лешка. — Кто же с сухарей начинает жизнь? Я сейчас! — Она сорвалась с места и минут через десять притащила сдобные булочки из магазина. Вот! Теперь все по правилам! Я пойду вперед. Вы приходите через полчаса.

В «выпускной комнате» роддома два счастливых отца ждали своих жен и наследников. «Поскорей бы ушли!» — мысленно взмолилась Лешка. Ушли наконец. Вот и Верочка в легком платье, с новой ношей на руках.

И сама какая-то совсем новая — взрослая. Мать. Милые припухшие губы. Над верхней светлая полоска. И волосы не такие пепельные и вроде бы жестче стали.

— Ой, Верка!..

— Тише, тише, — мягко остановила та подругу и потянулась к ней губами.

— Ой, дай подержать!

— Да ты не умеешь!

Они присели здесь же на диван. И вдруг Вера прикусила губу. Слезы потекли по ее щекам.

Лешка сразу все поняла.

— Ну что ты? Перестань сейчас же! — с напускной строгостью потребовала она.

— Мать-одиночка… — всхлипывая, прошептала Вера.

Лешка рассердилась не на шутку.

— Я тебе дам — одиночка! А мы?.. Я тебе дам!..

Вера улыбнулась сквозь слезы:

— Не буду.

В вестибюль ввалилась целая орава: Стась, Анжела, Надя, Алла…

Валентина Ивановна не сразу добралась до Аркушиной, окруженной галдящими друзьями, а добравшись, взяла на руки Иришку.

— Пойдемте, родная.

Они вышли на улицу. Город окутывала легкая дымка тумана. Ждали прилета птиц кусты бузины, у входа в парк одиноким часовым в белой шапке высился боярышник, неподалеку распустила зеленые трубочки смородина.

В заводском автобусе, стоявшем у крыльца, Вере улыбался от уха до уха Потап Лобунец:

— С доченькой!

Как похорошела Аркушина!.. Словцо омытая дождем степь. Этому «великому художнику», Иржанову, надо было бы переломить хребет! Жаль, не успели — уехал. Не понимает, подонок, что живет среди людей, которые не меньше его значат и стоят…

Вера и Валентина Ивановна сели на передние места автобуса, остальные разместились кто где.

— Верочка, — оказала Валентина Ивановна, — достаньте-ка в кармане моего жакета то, что там лежит.

Вера, ничего не подозревая, с готовностью достала из кармана Чаругиной какие-то ключи и бумажку кирпичного цвета.

— Ордер на вашу квартиру и ключи от нее, — пояснила Валентина Ивановна.

Все в автобусе затаили дыхание, уставились на Веру: как-то она воспримет сюрприз?

Вера онемела от волнения, припала к плечу Валентины Ивановны.

Нет, не станет ей рассказывать Чаругина, как достала этот ордер, как сначала обратилась она за помощью к Гаранжину, а он ответил «С нами в молодости так не нянчились. Есть нуждающиеся в квартирах и достойнее и положительное Аркушиной». «А чем она недостойная?» — вспыхнула, будто ее самое оскорбили, Валентина Ивановна. «Ну, не в этом дело… — замялся Гаранжин. — Повременим…»

Тогда Валентина Ивановна пошла к Альзину, и он помог.

Потап затормозив у белого трехэтажного дома на Фестивальной, так подвел автобус к тротуару, что пассажиры смогли пройти подъезду сухой дорожкой.

На стене дома детской рукой нацарапано углем: «Люська дура, у нее жиних».

Уже обновили дом.

— На первом этаже, квартира третья, — сказала Валентина Ивановна.

Вера открыла свою квартиру — и глазам не поверила.

В комнате — стол, табурет, кроватка для Иришки и раскладушка. Даже чемодан принесли из общежития. Под потолком — роскошный абажур. Потап стал прилаживать бумажные розы над кроваткой Иришки.

Лешка возмутилась:

— Топтыга, убери сейчас же! Это полная безвкусица!

Вера, пожалев Лобунца, заступилась:

— Нет, почему же.

В кухне на подоконнике стояла банка джема — перекочевала сюда из Вериной тумбочки в общежитии.

Лешка пояснила, будто сама дарила квартиру:

— Все удобства. Вот! — и крутнула водопроводный кран.

Послышалось урчание.

— Скоро пойдет, — успокоила она и отскочила от раковины: и крана, хрипя и брызгаясь, вырвалась ржавая вода.

— Я ж говорила! — торжествующе воскликнула Лешка.

Вера приоткрыла свой чемодан, достала заготовленные пеленки. На них лежал «Ковер из лучших сортов древесины». Заяц-пикадор все так же воинственно вздыбливал коня.

Секунду поколебавшись, Вера подняла рисунок и сохранившимися в листе кнопками прикрепила его над своей раскладушкой. Лешка насупилась, посмотрела на подругу сердито.

— Товарищи! — провозгласил Панарин, и все умолкли. — Есть конструктивное предложение: коллективно удочерить Химичку, — он указал рукой на сладко спящую Иришку.

— Удочерить! — так гаркнул Потап, что Иришка вздрогнула во сне.

— Все «за»! — объявила Звонарева.

И еще одно, — продолжал Панарин. — Давайте в парке, у моря, создадим «Аллею грядущего поколения». И начнем эту аллею с тополька по случаю рождения нашей Иришки.

— Где тополек? — деловито осведомился Потап.

— Спокойно, Лобунец, — Стась поднял руку ладонью вперед, — ямку копать мы доверим вам.

Странно держала себя Анжела. Она молчала, нервничала, не смеялась, как обычно. Дождавшись, когда все ушли, взяла Верину руку:

— Хочу сказать тебе правду… Иржанов еще осенью назначал мне свидания. Стихи Блока читал. О счастье… Приставал с нежностями. Говорил: «Хочу нарисовать ваш портрет». Я знала, что вы встречаетесь, гнала его… А он все равно… Особенно когда я в другое общежитие перешла… Сейчас сбежал из Пятиморска и письмо оставил, что скрывается от чувств ко мне.

Она посмотрела прямо в глаза побледневшей Вере.

— Ты не жалей о таком. — Словно сбрасывая с себя что-то липкое, брезгливо обронила: — Слизняк! — Пожав руку, ушла.

Вера, оглушенная, продолжала стоять посреди комнаты. Значит, предал во всем… Значит, есть и такие «служители искусства». А она-то, дура, думала, что «не пара» ему. Нет, он ей такой не нужен!

Особенно нестерпимой была мысль, что Анатолий читал Анжеле те же самые стихи, что и ей. Привычно обволакивал красивыми словами. Вот тебе и «избранник природы». Шаблончики заготовил…

Сдвинув светлые брови, Вера подошла к раскладушке, сняла и разорвала «ковер». Все ненастоящее, все! — разрыдалась, уткнув лицо в жесткое одеяло.

Выплакивала похороненную любовь, Иришкино полусиротство. Все внутри выгорало в этом плаче.


Лешка задумчиво шла домой. То, что произошло с Верой, очень близко касалось и ее. Нет, она вовсе не оправдывала подругу: прежде всего виновата Вера, что Иришка осталась без отца. Неужели любовь так захватила ее, что она не в состоянии была разглядеть Иржанова? Ну, предположим, способный он человек. Но если эти его способности нужны ему только для собственной славы — кому нужен он? А если для людей — так думай же о них, уважай их! А этого он не только не хочет, а не умеет. Пусть Шеремет груб, дерзок, плохо воспитан, но в самом-самом главном он не такой.

Или она тоже заблуждается? Виктор прислал вчера второе письмо: «Я очень плохой. А теперь захотелось стать лучше».

Почему теперь? Именно теперь?

«Сможешь ли ты, узнав все обо мне, не презирать меня? Если бы я имел в жизни настоящего друга, который поверил в меня, я бы ради такого доверия…»

В синей туче два прорубленных оконца полыхают огнем, как в термичке. Пчелиный гул стоит над садами. Воздух пахнет сиренью, мокрыми рыбацкими сетями. Стыдливо краснеет татарская жимолость.

Лешка ускоряет шаг.

Она может быть настоящим другом. Но на письмо не ответит. Если правда то, что он написал, — сам приедет.

«ХИМИЧКА» НА ПРАКТИКЕ

Заботы об Иришке всецело поглотили Веру, но все же она выкраивала время переписать у Лешки или Панарина пропущенное на курсах, а вскоре даже стала «подбрасывать» на несколько вечерних часов дочь соседке, сама же убегала на занятия. Слушала жадно, торопливо записывала, а сердце болело за малышку. Хотелось сейчас же очутиться возле нее.

Иришка оказалась буйной, требовательной, своенравной, не давала матери спать по ночам, и Вера ходила днем сонная, с красными глазами.

Экзамены на курсах она сдала в общем не хуже других. Валентина Ивановна даже похвалила. Теперь предстояла поездка на практику, на уже действующий Шамекинский химический комбинат. Как же быть? Не поехать — значит лишиться права работать аппаратчицей. А можно ли ехать в такую даль, в жару с Иришкой на руках? Хоть плачь! Но слезы она, видно, выплакала все. Вместо них осталась решимость бороться, стиснув зубы.

Как-то днем к Вере зашли Анжела с Потапом. Вера в это время стирала пеленки, а Иришка, закрыв глаза, орала как оглашенная и сучила ножками. Анжела взяла буянку на руки, и та умолкла. Потап удивленно хмыкнул:

— Одна природа!

— Мы решили, — сказала Анжела, — взять в Шамекино на попечение нашу крестную дочку. Так что ты не волнуйся.

— Точно! — прогудел Потап, с хрустом наступил на погремушку и смутился. — Будет полный порядочек, — подавленный своей неуклюжестью, заверил он.

Вера подняла глаза от корыта с мыльной пеной.

— Спасибо.

К несчастью для Аркушиной, Григорий Захарович улетел в Москву и оставил за себя Платона Яковлевича.

Когда Вера с Лешкой пришли к нему за разрешением ехать на практику с дочкой, Гаранжин заявил, что не позволит разводить передвижные ясли, что это несерьезно и незаконно.

Теперь лицо его походило на лицо раздраженного Мефистофеля. Он ожесточенно тер между ладоней несколько остро отточенных карандашей.

— У нас производство, и с этим придется считаться.

— Мы сами будем заботиться о Химичке, — тонким голосом возразила Лешка, совсем не подумав, что Платону Яковлевичу неизвестно, кто такая Химичка.

— Вы, собственно, что за адвокатесса? — Гаранжин с неприязнью уставился на Лешку, глубокие морщины на его щеках вытянулись. — Вы, Юрасова, и здесь суете свой нос куда не следует. Я могу, Аркушина, говорить с вами без посредников?

— Можете! — выпрямилась Вера и попросила Лешку: — Выйди.

Та отрицательно замотала головой.

— Выйди! — повторила Вера.

Оставшись наедине с Гаранжиным, она спокойно и решительно сказала:

— Я должна, Платон Яковлевич, стать аппаратчицей. Так надо моей дочери… и мне. Нас только двое.

Гаранжин быстро посмотрел из-под кустистых бровей на молодую мать.

Такая не отступит. Поднимет шум. Побежит в партбюро, профком. Не оберешься неприятностей, опять будут говорить, что он нечуткий.

— Во всяком случае, я снимаю с себя какую бы то ни было ответственность за последствия, — холодно сказал он, — и требования к вам будут предъявлены такие же, как ко всем курсантам.

Вера горько усмехнулась: уж она-то знала, как снимают с себя ответственность за последствия…

— Вам не придется отвечать, — произнесла она сухо и вышла из кабинета.


Сбор отъезжающих на практику был назначен на шесть утра. Без двадцати шесть появилась Вера с Иришкой в одной руке и чемоданом в другой. Валентина Ивановна, увидав Аркушину, мысленно ругнула себя: не догадалась послать за ней машину.

Лешка подскочила к Вере:

— А ну, давай наследную принцессу.

Они влезли в автобус, сели позади шофера. Коренастый, с густыми усами на молодом лице, он вороватыми глазами обшарил полную грудь Веры, до плеч открытые руки, сказал умильно:

— Докатим, как в ТУ-104!

Автобус наполнялся пассажирами, галдежом.

Запрокинув голову с золотой копной волос, сверкала зубами Анжела. Алла Звонарева язвительно спрашивала Стася, имея в виду Лобунца:

— Чем питаются медведи в июле?

Потап помогал Наде Свирь втиснуть корзину со снедью на полку под потолком. Из корзины что-то потекло.

— Ну ясно — раздавили помидоры! — вскрикнула Надя. — Ничего нельзя поручить.

Спокойствие сохраняла только Химичка. В этом шуме и гаме она продолжала безмятежно спать, наверстывая ночные часы.

— Дашь мне подержать? — спросила у Лешки Надя, уладив дело с корзиной.

— Успеете все, — пообещала Лешка. — Девчонки, вы заметили, у Химички белки глаз мамины — голубого отлива? Обратите внимание, когда проснется…


Двое суток пути, и вот, наконец, показались дымящиеся трубы Шамекинского комбината. Машина остановилась в центре большого поселка, затерянного в зелени.

Все вылезли из автобуса, стали разминаться, отряхиваться, с любопытством оглядывать поселок. Он растянулся по берегу реки; комбинат, как и в Пятиморске, вырисовывался вдали, в серовато-бурой степи.

Над гребнем обрыва, покрытого сизыми кустами качима, летали огромные стрекозы: голубел цикорий вдоль дорог.

Инженер комбината, пожилой мужчина в очках, подошел к Валентине Ивановне, как к старой знакомой; жестикулируя, о чем-то заговорил с ней, повел курсантов к лесу у реки.

Там, почти на самом берегу, стоял опустевший пионерский лагерь.

— Вот здесь и располагайтесь, — инженер обвел рукой постройки.

Химичку немедленно поместили на застекленной веранде небольшого дома. Оставив девочку на попечение Потапа, Вера с Лешкой отправились разыскивать корыто и квартиру. Корыто раздобыли довольно быстро у отъезжающей семьи техника, с квартирой же дело оказалось сложнее.

Всюду, узнав, что речь идет о новорожденном ребенке, отказывались сдать хотя бы угол. Только в крайнем доме, у самого обрыва, старая женщина, назвавшая себя Степановной, сжалилась над Верой.

— Ладно уж, приходи. Моя внучка тоже у кого-то в Ростове живет.

Лобунец в это время честно развлекал Химичку. Сначала он по думал с нежностью: «Эта пуговка будет изучать географию Луны». Ему захотелось разглядеть глаза счастливой девчонки. Но она ревела, плотно закрыв их, и сделать это оказалось невозможным. Потап зазвенел чайной ложкой о стакан — рев продолжался. Залаял по-собачьи — рев усилился. Он стал носить ее по комнате, исполняя свой коронный номер: «Домино, домино!» — она зашлась. Потап положил ее в постель, а сам сделал стойку посреди веранды, и — о чудо! — Иришка умолкла, скосив на него глаза. Но только он встал на ноги, как Химичка опять заголосила. Снова сделал стойку — умолкла.

В таком виде его и застала Вера: потный, стоял он вниз головой, поглядывая с надеждой на ценительницу циркового искусства…

Когда часа через два Лешка зашла к Степановне, Вера кормила ребенка. Она сейчас показалась особенно родной. Материнство придало ее лицу, жестам спокойную ласковость. Заиграли на щеках, подбородке, локтях милые ямочки. Каким-то необычным стал затаенный блеск голубых глаз из-под приспущенных век. Иришка так жадно припала к ее груди, так аппетитно причмокивала, что Лешка залюбовалась.

В дверях показался шофер-усач. Вера прикрыла грудь.

— Вера Николавна, — елейным голосом сказал он, щуря шельмоватые глаза, — может, вам подвезти чего, так я вмиг.

— Нет, спасибо, — спокойно ответила Вера. — Мне ничего не надо.

Шофер исчез, а Лешка с негодованием плюнула ему вслед:

— Туда же! Двое детей и жена в Пятиморске. Кавалер! «Вера Николавна!»— передразнила она. — Узнал ведь откуда-то отчество…

Первый день промелькнул в хлопотах: разбивались на бригады, расселялись, ходили оформляться на комбинат. Оказывается, от лагеря до столовой четыре километра. Это значит, если в день есть хотя бы дважды, надо делать шестнадцать километров, потому что автобус, которым они приехали, возвращался в Пятиморск.

Наутро мальчишки добыли где-то лодку и на ней доставили девчатам завтрак, распевая, как заправские итальянцы:

Плыви, моя гондола,

До хлебного прикола!

К вечеру решили «в целях экономии времени и средств» готовить самостоятельно и выделили дежурных поваров. Дешевле всего здесь были картофель и сельдь, на них и налегали.

Потом, неведомо у кого первого, возникла идея создать «коммуну».

— Мужчины — добытчики!

— А девчата готовят!

— Это атавизм!

Одного из добытчиков картошки с чужого огорода привел в лагерь дед с охотничьим ружьем и долго стыдил. Было бурное собрание. Решили вести себя прилично. На собрании выяснилась еще одна история: четыре коммунара «за леность» исключили из «комнатной ячейки» пятого. Он отомстил: добыл чайник (задача здесь нелегкая), заварил чай и, когда обидчики наелись селедки, стал неторопливо попивать чаек. Его просили налить стакан — отказал. Предлагали по двадцать копеек за стакан — отверг. Потом смилостивился — выдал бесплатно.

Вечерами в клубе танцевали под радиолу. Возвращались домой берегом реки, по дороге, залитой луной. Однако скоро постановили собрать по десять рублей и купить патефон. Временно исполняющие обязанности директора патефона назначили Панарина.

На третий день прибывания в Шамекино Лешка отправилась звонить домой: успокоить родителей, что доехала благополучно, да спросить, между прочим, нет ли писем.

В маленькой комнате переговорной ни души. Окно открыто, пахнет прибитой дождем пылью. Лешка заказала разговор, а сама подсел к столу, застеленному светло-серым картоном. Чего только не был написано на нем вкривь и вкось!

«Что это за срочный разговор, который надо ждать три часа?» — недоумевал какой-то страдалец и ставил четыре огромных восклицательных знака.

«Любовь — это вечная мука, любовь — это горечь разлуки», — меланхолично делился опытом другой.

«Без правды и откровенности не жди хорошего».

«Верно», — соглашаясь, приписала Лешка сбоку и улыбнулась. Под этой записью стояло:

«В минуты ожидания разговора она нервно ходила из угла угол».

Но «нервно ходить» Лешке не пришлось. Деревянный голос сообщил:

— Заказ шестьдесят семь. Пятиморск. Кабина первая.

Лешка влетела в кабину.

— Папунь, это ты? Как здоровье? Хорошо? А мамино? Я жива-здорова, доехала благополучно. Кушаю, аж за ушами трещит. Нет, правда! Что? Ну, курицу, отбивные… разное. Никогда у меня не было такого зверского аппетита. Истратила даже деньги, отложенные на платье. Вы ж, смотрите, мне хоть один арбузик оставьте… Не дождусь, когда приеду. На комбинате за это время, ой, сколько понастроят! Химичка наша… Нет, не Валентина Ивановна, а Иришка… Ну, Верочкина! Знаешь, какая боевая! Мы все за ней ухаживаем. Пеленки только успеваем стирать… Ничего, справляемся. Степановна помогает… Да нет — бабушка, у которой Верчик живет.

И невинненьким голосом, как о деле десятом:

— Папунь, писем мне не было?

Притаилась, задержав дыхание.

— Откуда ж им быть? — охладил отец.

Правильно… Привет маме и Севке. Да нет, я хорошо ем…

Печально положила трубку.


Лешка пошла на Шамекинский комбинат к двенадцати ночи. Перепрыгивая через две-три ступеньки лестницы главного корпуса, взбежала наверх в цех омыления и к рабочему месту поспела за несколько минут до начала смены.

Аппаратчица Клава Делямина, к которой прикрепили для обучения Лешку, записывала в это время в журнал сдачи и приема смены температуру в омылителях, кислотное число. Омылитель, с первого взгляда прозванный Лешкой крокодилом, красный, с тремя трубами, скорее походил на допотопный паровоз. Он сегодня не работал, поэтому в ход пустили доомылитель — гриб с приземистой ножкой.

Попахивало парафином.

Странное дело: первые дни этот запах преследовал, казалось, пропитал одежду, волосы, воздух. Теперь Лешка его почти не ощущала, воспринимала как должное.

Так, наверное, свыкается с кисловатым запахом окалины кузнец, с запахом печатной краски — типографский рабочий.

Около двух часов ночи Клава сказала, что пойдет вздремнуть, и аппарат остался на полном попечении Лешки. Это ее очень обрадовало: можно было действовать самой. Она старательно начала следить через смотровой фонарь, держится ли пена на одном уровне, нет ли опасности выброса, — тогда неделями соскребай оксилат с пола.

Корректируя, Лешка прикрывала щелочь, пропускала пар в змеевик, внимательно наблюдала за КЧ. Магию этого КЧ она уже успела усвоить. Химики произносили его здесь на десятки ладов: почтительно и угрюмо, с горечью и радостью. Когда полученную продукцию испытывали в лаборатории на КЧ, устанавливая кислотное число, все с тревогой и надеждой ждали: каким оно будет?

И как все радовались, когда КЧ не подводило!

«Наверно, есть КЧ и в характере человека, — размышляет Лешка под мирное посапывание аппаратов. — Жизнь устраивает ему свои пробы, испытывает, как умеет он преодолеть трудности, решать самые сложные вопросы…»

Шеремет больше не пишет. Может быть, она не права, что не ответила ему. Панарин говорит: «Самая сильная — первая любовь». Подумаешь, специалист! И почему первая? Что же, потом может быть вторая, третья?.. Должна быть единственная. А не так, как у шофера-усача, — любвишки. Перед отъездом он переключился на Анжелу. Серенады ей распевал. Она слушает, хохочет. Как же, лестно: совсем взрослый, а по ней, девчонке, вздыхает!

Лешка ночью прокралась на веранду и вылила кислое молоко в карман пиджака усача — пусть знает! Ухажер! Не человек, а, как папа говорит, охапка пустяков! Так и уехал опозоренный: все узнали о молоке, на смех подняли.

Все же спать хочется — глаза смыкаются сами. Особенно на зорьке, как сейчас. Сколько днем ни спи, а, видно, природа свое берет. Так бы и свернулась калачиком прямо здесь, у рабочего места.

Полы помыть, что ли, чтобы сон разогнать, — так еще рано их мыть их.

Шипение и посапывание аппаратов сливаются в однообразный укачивающий шум. Нет, не надо ему поддаваться!

Лешка встряхивает головой. Вон в дальнем конце ходит по цеху маленький, напыженный инженер Бугров. Он старается важностью прикрыть слабые знания. Но ребят не проведешь, и они прозвали его Бугорком — так, едва заметный бугорок на ровном месте. Девчата даже издеваются над ним. Алка Звонарева наверху, на втором этаж положила обрубок трубы и, возвратившись вниз, спросила Бугорка:

— Как вы думаете, это труба из воздуходувки?

Он, как голубь-дутыш, попыжился; задрав голову вверх, ответил:

— Я думаю, из воздуходувки.

И Лешка не утерпела, чтобы не разыграть его. Как-то вывинтила по ошибке гайку, стала просачиваться вода. Ну, исправила сразу, Бугорку сказала испуганно:

— Где-то разрыв.

Он забегал, панику поднял. Смехота одна!

Аппараты дышат с усталым присвистом. Серый рассвет прокрадывается на цыпочках в цех через широкие проемы окон, прячется за автоклавами. Потом розовые тени ложатся на лицо, кафельный пол, приглушают усталый шум аппаратов.

Позевывая, к Лешке подходит Клава Делямина, спрашивает с деланной заинтересованностью:

— Ну как, овладеваешь?

— Все в порядке, — рапортует Лешка. — КЧ хорошее, — и, закатав рукава синей сатиновой блузы, начинает надраивать пол.

НОВОЕ УВЛЕЧЕНИЕ

Перед возвращением в Пятиморск разыграли в лотерее патефон. Еще когда купили его, каждому выдали билет.

Счастливицей оказалась Надя Свирь. Вот так и бывает в жизни: Надя не танцует, а ей достался патефон. Таскал его Потап.

Это Панарину показалось немного странным. Хотя почему тяжеловесу-любителю и не размять мускулы?

До областного города ехали поездом. Стась и Потап в вагоне дурачились. Подходит Панарин к Потапу, прикладывает ладонь к его голове, сообщает:

— Температура семьдесят семь градусов.

— Откуда? — встревоженно спрашивает Лобунец, придавая своим светлым глазам бессмысленное выражение.

— Тридцать семь своих и сорок чужих, — меланхолично поясняет Стась.

— Виноват, что вяловат, — закатывает глаза к потолку Лобунец.

В областном городе с вокзала на пристань добирались трамваем.

Лобунцу очень понравилась надпись на заднем борту грузовика, идущего впереди трамвая: «Не уверен — не обгоняй!»

— Вот это дельно! — восторгался он.

У причала ждал теплоход. Лешка первой вбежала на палубу.

Шумная перекличка провожающих, медный голос колокола, прощальные взлеты платков, громкая команда капитана — все слилось в праздничную суматоху.

Поплыла яркая зелень прибрежных рощ, стремительно пролетели на пенных крыльях глиссеры, потянулись деревянные пристани на якорях, ведра с варенными в укропе раками у причалов, волны, вытаскивающие на берег рыбачьи сети, паромы с двуколками и автомашинами, вороньи пляжи, купающиеся у берега мотоциклы и газики, кобчики, застывшие над сочными травами лугов, голопузые мальчишки, ныряющие со свай.

Вот, тяжело взмахивая крыльями, пересекла реку цапля, скрылась в прибрежных зарослях. Крохотной моторкой промчалась впереди теплохода утка-нырок, исчезла под водой и снова забелела трепещущими крылышками.

Все устроились как нельзя лучше, хотя билеты были третьего класса.

Веру с Иришкой поместили на нижней полке, у окна. Рассовали вещи, завели патефон, бегали в ресторан, спрашивали друг друга, что это за фирменное блюдо «капитанская рубка», стоящее десять рублей семьдесят копеек? Панарин взял для пробы. Оказалось, как пояснил он, плохо прожаренная подметка.

Незаметно спустились сумерки.

Начали помигивать рубиновые бакены.

Черные рыбачьи лодки сонно уткнулись в безлюдные песчаные отмели.

Спать никому не хотелось. Опершись о перила палубы, задумчиво глядели на реку, негромко переговаривались.

Взошла спокойная луна. Купы деревьев отражались в прибрежной глади. Луна то цеплялась за мачту, то уходила куда-то в сторону.

— Отмашка влево, — слышалась команда капитана, и слева на теплоходе несколько раз вспыхивал предостерегающий свет.

По ночной реке тянулись буксиры, гремели земснаряды, падали в воду ломкие звезды.

Стась, Лешка и Вера стояли на носу теплохода.

— Девчата, — шепотом предложил Стась, — давайте пофантазируем.

Вера смолчала, а Лешка откликнулась с готовностью:

— Давайте…

— Ты, Юрасова, определенно полетишь на Марс, — объявил Панарин, — развивать производство полимеров.

— С удовольствием, но мне и на земле хватит дел…

— Вера вырастит Химичку, и она в Пятиморске поступит в институт, на отделение декана Чаругиной…

Вера добро улыбнулась.

— Что касается меня… — продолжал Панарин.

— То ты, оставшись убежденным холостяком, употребишь всю свою жизнь на перевоспитание Потапа, — быстро закончила за него Лешка.

— Интересно, где он? — вслух высказал то, что беспокоило его, Стась.

— Как, впрочем, и Надя? — Лешка многозначительно повернулась вправо.

В нескольких шагах от них темнел профиль Нади, слышался голос Потапа:

— На следующий год к чехам в гости поеду. Знаешь, как они на улице друг друга приветствуют? «Честь труду!»

— Красиво! — тихо, мечтательно говорит Надя.

А Стась подумал: «Вот почему он так старательно таскал патефон! Ну, ничего, если в Пятиморске я увижу их в парке вместе, я дам какому-нибудь пацану конфету и подошлю его к ним. Он подбежит с ревом: „Папа, иди домой… Чего же ты нас бросил…“ Это будет адской местью за измену…»


Давно все уснули, только Панарин, укутавшись в брезентовый плащ, предложенный ему штурманом, сидит на ступеньках верхней палубы, бормочет, сочиняя стихи:

Ночь над нами,

А мы над ночью,

Над дорогой лунной

И плесом.

Прокричал у станицы кочет,

Чуть охрипший и безголосый…

Оранжевая луна уселась на кончик мачты. Затеяли перекличку петухи. Кто-то набрасывал невидимые колпачки на звезды — тушил их одну за другой.

Но вот ушла на покой луна, ненадолго стало совсем темно, потом небо посветлело, попробовал голос и умолк сонный соловей, прокрякала утка.

«А и правда, о чем я мечтаю? О том, чтобы жизнь была ярким горением, а не чадной вспышкой. Чтобы отдать людям все… И самому быть лучше… А у меня масса крупных недостатков… Прежде всего, я изрядный неряха… Борюсь с этим, но все же… Не всегда уместно шучу… Плохо организован… Об этом надо серьезно подумать…

А что Юрасова наболтала о холостяцкой жизни, так это неправда. Только она должна быть честным, добрым человеком, как… Аллочка Звонарева. Потап говорит: „Некрасивая“. Слепец! Красивее ее нет на свете».

Дома Лешку встретили так, будто она возвратилась по крайней мере из арктической экспедиции.

Во-первых, сохранили самый здоровенный арбуз; во-вторых, Севка, остриженный под бокс, прямо непостижимо угодничал: когда она умылась, притащил полотенце, пододвинул ей стул, будто она древняя старуха или шахиня; в-третьих, мама нажарила любимейших селявок. Отец поймал их всего восемь штук, и все восемь поставили перед Лешкой.

Она рассердилась:

— Мама, не приучай меня к эгоизму! — Заставила всех есть селявок.

С набитым ртом начала рассказывать, как проходили практику, какое это великое дело — химия.

— Понимаете, — говорила она, — крупнейшие ученые мечтают найти такой катализатор, который не давал бы спиртам окисляться… Чтобы в одном процессе совмещалось бикатализаторное окисление. И это без дефицитной борной кислоты. Валентина Ивановна говорит…

Мать, слушая, думает с нежностью: «Подросла».

Вспомнилось… Было дочке два года, забралась на подоконник, глядя на заходящее солнце, сказала: «Семушко спать на базар пошло».

А до чего упряма и шкодлива была! Не успеешь оглянуться — измажет карандашом книгу, потянет за хвост кошку. Скажешь, бывало: «Кадя, нельзя!» Глядит в сторону и… продолжает делать свое. Теперь вот выросла. Говорит о катализаторах… Как-то жизнь у нее сложится?

Мать тревожно вздохнула.

Севка вертится, хочет спросить об этих катализаторах, но не решается. Отец слушает, не выдавая своих чувств. Думает: «Демонстрирует познания… и уже увлеклась по уши химией».

И верно, увлеклась. Конечно, это вовсе не умаляло достоинств градостроительства. Но, по-честному, что она знала об архитектуре? Только то, что вычитала о кариатидах, Парфеноне да современной крупноблочной стройке. А вот курсы аппаратчиков, шамекинская практика раскрыли перед Лешкой химию по-новому.

Твердо решено, теперь уж твердо-натвердо: она станет заниматься физико-химической механикой — наукой о материалах будущего. О материалах легче пробки, эластичнее каучука. Будет создавать «вторую природу».

Вот получает задание: найти материал такой-то упругости. Начинаются поиски…

Поиски пора было начинать, и Лешка не без активного участия брата решила проводить опыты во дворе, в сарайчике, покрытом толем.

Правда, во время серии широких экспериментов произошел какой-то странный, не предусмотренный программой взрыв: из сарая повалил едучий белый дым. Севка выскочил и как ошпаренный закричал: «Горим!..»

Сбежались соседки, стали шипеть, что она всех поднимет на воздух, что с них достаточно американских испытаний ядерного оружия.

Сравнили!.. Так-таки всех сразу на воздух она и поднимет!

Химики взрывы называют «хлопками». Знали бы эти соседки, какие хлопки иногда бывают — человека выбрасывает в окно.

Это ж какое самообладание надо иметь, чтобы всегда быть в опасности и ничего не бояться! А они дыма испугались.

Отец строго сказал:

— Хочешь уродом себя сделать? Прекрати!

«Но ведь кто не ищет, тот ничего не находит», — хотела возразить она. Однако на время широкие опыты пришлось свернуть и заменить рационализацией мелкого масштаба: Лешка долго изобретала кислотоупорную замазку для труб, чтобы покрывать ею сварные швы.

И добилась своего! Она получила за изобретение шестьсот семьдесят шесть рублей двадцать восемь копеек (особенно поразили ее эти двадцать восемь копеек). Купила модную клетчатую материю на платье, перчатки в сплошных дырочках. Приглядела даже сиреневую шапочку, но приобрести ее решила немного позже. «Варил бы котелок, а деньги будут», — сказала она себе и размечталась, как специально отправится в Москву покупать демисезонное пальто колоколом и туфли на самом тонком каблуке…

От Шеремета писем все не было. Обиделся? Или случилось что? Конечно, она неверно сделала, что не ответила ему. Надо быть терпеливее к людям, даже если они ошибаются. А она всех готова поучать. Легче всего оттолкнуть: «Я хорошая, а до тебя мне нет дела». Философия равнодушных эгоистов. Надо не поступаться своими принципами, но быть человечнее.

Она села писать ему письмо, совсем товарищеское. Что он делает? Не думает ли снова приехать к ним на комбинат?

«Григорий Захарович стал начальником только химкомбината, а Валентина Ивановна заведует центральной лабораторией. Мы же, до пуска главного корпуса, опять „кто куда пошлет“.

Пока присвоили второй разряд аппаратчиков. Оклад — четыреста пятьдесят рублей. Ну ничего, станем за аппараты — будем по тысяче получать.

А Верочку Аркушину — помнишь, подруга моя? — мы попросили начальство в эти дни не гонять подсобницей, пусть дома с дочкой посидит. Гаранжин взъелся: „У нас не собес!“ А Панарин (помнишь, маленький такой, курчавый?) ему в ответ: „Мы ее норму будем выполнять!“.

Тогда Гаранжин вовсе заартачился.

Да Вера и не захотела снисходительности, на работу выходит, как все, только бегает в ясли кормить Иришку!

Ну, я, кажется, разболталась. Наверно, надоела. Приезжай — все сам увидишь».

Поставила фамилию с хвостиком, послюнявила клейкую полоску конверта и понесла письмо на почту.

Перед почтовым окошком заколебалась: не навязывается ли? Что он подумает? Но решительно протянула письмо женщине в очках с поломанной дужкой.

Женщина проштемпелевала письмо, и оно сразу стало чужим.

РЕШЕНИЕ ПОТАПА

Утром Панарин и Лобунец поссорились. Проснувшись, Потап увидел у себя в ногах, на спинке кровати, нарисованный автомобильный знак: «Скорость — 5 км». Он сразу сообразил, что это значит, и заявил Стасю, что решение его непоколебимо — свой бульдозер он не оставит, даже несмотря на его малую скорость.

Панарин возмутился:

— На тебя, как на аппаратчика, уже потрачены деньги! А главное, что прискорбно, — у тебя нет крылатости!

— Зато есть колесность! — возразил Лобунец. — На бульдозере я — академик. Не всем же химиками быть. Если шеи нет, у рака не займешь.

— Ты не понимаешь…

Потап рассердился:

— Почему ты навязываешь свои взгляды?

— Нисколько! Я хочу убедить! Комсомол взял шефство над химией…

— Между прочим, и над стройками. Ты любитель поучать и спорить.

— Друг спорит, недруг поддакивает, — вспыхнул Стась. — Как же ты будешь дальше?

— Николы так не було, шоб нияк не було, — спокойно ответил Потап, — якось буде.

Панарин ушел.

Лобунец после завтрака достал из чемодана свой дневник. Работать сегодня предстояло во второй смене, а дневник он изрядно запустил. Не торопясь, Потап прочитал страницы, написанные до отъезда в Шамекино:

«Начал на кухне стирать рубаху, а дежурная, тетя Паша, подняла крик: „Не дам воды, уже был отбой — ложись спать!“ Выстирал ночью холодной».

«Исправил девчатам утюг».

«Маленько выпил по случаю получки. Стась чехвостил, говорит: „Старорежимные замашки“».

Ну, это все ерунда записана. А вот здесь поважнее.

«Главное в девушке не внешность красивая, а душа, отношение к людям. Я ведь Стасю нарочно о Звонаревой, что некрасива — рыжая, губастая. Разве в этом дело?»

Он задумался. Вот Надя Свирь. Скромная. Умница. Волевая. Нот, это плохо, если начинаешь перечислять, что нравится. Все.

Он прочитал в дневнике: «Надо быть с характером, а не Тишей из „Грозы“».

Ниже латинскими буквами написано: «Hotcu pozelowat».

Подумал озорно: «Вот бы здорово было: приходить каждый вечер с Надей к теплоходам, в порт, и, будто прощаясь, целоваться. При всех, вполне законно».

Да, это вопрос: достаточно ли твердо проявляет он свой характер?

Еще до отъезда на практику после «вечера химии» пошел он провожать Надю домой. Хотел взять под руку. Надя отстранилась:

— Не люблю ходить под ручку!

«Ну что ж, может быть, и правильно — нашему брату нельзя давать потачку».

Надя за то ему и нравится, что держит себя с достоинством. Не то что зубоскалка Анжела — «веселый ветер», «голубая мазурка».

— Надя, ты с кем-нибудь встречаешься? — спросил он тогда.

— Странный вопрос! Со многими, — ответила она, усмехнувшись.

— Нет, я не о том. А со мной встречаться будешь?

— Странный вопрос: встречался, встречался — и на тебе!..

Дипломатка. Сделала вид, что не поняла, о чем говорит. Она потому к нему так относится, что он неинтересный человек: читает мало, музыку слушает редко. Речь у него корявая. Ругается.

Условились с Панариным штраф брать друг с друга по рублю за бранное слово, так он уже пятьдесят семь рублей должен.

А Юрасова, когда однажды при ней вырвался мат, сказала: «Еще раз услышу — пеняй на себя, поставлю вопрос на комсомольском собрании. Это не угроза, а первое и последнее предупреждение».

Нет, несерьезный он человек!

В общежитии недавно концерт устроил: Стасик бил столовой ложкой о дно стула, а он — о графин. Валентина Ивановна зашла в самый разгар концерта, когда Потап разбил графин и стоял с одним горлышком в руке. Несолидно!

Но, с другой стороны, Надя не отказывается вечером пройтись с ним по плотине — значит, не считает никудышным.

Вот недавно гуляли втроем. Он, Надя и эта Анжела. Саблина все напевала:

В любви надо действовать смело,

Вопросы решать самому,

И это серьезное дело

Нельзя поручать никому…

Потом ушла, — бросив недовольно:

— Ну вас, молчальников! Наглоталась скуки!..

Потап сказал себе: «Как дойдем до поворота плотины — обниму…»

Но не решился: Надя может навсегда рассердиться. Или характер у него действительно Тишин?

Так нет же. Когда надо, умеет на своем настоять, не сдать позиций. Ведь схватился на собрании с подлюкой Лясько, когда тот еще работал.

Потап нахмурился, вспомнив слова Стася: «У тебя нет крылатости».

Разве кто-нибудь мог предположить, что Лобунец неисправимый, отчаянный романтик! Наоборот, все считали его парнем, довольствующимся немногим. И никто не знал, что он собирался после десятого класса на целину, что недавно написал в Москву письмо с просьбой включить его в список первых астронавтов, что и в Пятиморск-то привело его стремление к трудным дорогам, желание быть на ветру, под открытым небом, держать в руках рычаги послушных машин! В этом его призвание.

Потап стыдился своих взвихрений, прикрывался обстоятельными разговорами о нормах, заработке. О химии сказал Стасю: «Производство вредное, а заработок будет не больше, чем сейчас у меня».

В действительности чихать ему на то, получит он на триста рублей больше или меньше. Разве в этом дело? Главное — жить на полную мощь. Чтобы сердце пело и было ощущение стремительного движения вперед. Главное — быть прямым, иметь чуткую совесть.

Вчера купил в киоске книгу Герцена и прочитал в ней: «Сделаться большим не так трудно, как начать расти».

Здорово сказано! Он сам думал об этом: ведь день рождения человека — это совсем не тот день, когда он появился на свет, а день, когда стал Человеком, стал понимать, что надо жить гордо, ярко, а не существовать кое-как.

Когда он почувствовал это рождение? Да вот во время первомайской демонстрации. Он нес знамя стройки, а навстречу шла колонна школьников. И вдруг подумал: давно ли сам был школьником, а теперь — рабочий! И все вокруг — его, сделано им. Он частица рабочего класса и за все в ответе. Разве это малое дело — до тонкостей разбираться в грунтах, в том, как надо идти под уклон и на подъем, разрабатывать косогоры, профилировать полотна дорог?.. Он вел переписку с вьетнамским бульдозеристом Нгуэнем, делился своим опытом, приглашал к себе в гости. Недавно получил от Нгуэня фотографию с надписью на обороте: «Брату и другу».

Лобунец пододвинул ближе дневник и, словно продолжая спор с Панариным, твердым размашистым почерком написал: «Остаюсь бульдозеристом. Рабочие люди нужны везде!»

ВОЗВРАЩЕНИЕ БЕГЛЕЦОВ

На комбинате к Вере Аркушиной все относились хорошо: трудно ей одной с малышкой, но не жалуется, не хнычет, изо всех сил старается не отставать от других.

И такое честное, ожесточенное упорство невольно вызывало уважение.

Она могла бы устроиться в управлении комбината, настоять на работе в дневной смене, но отдала Иришку в круглосуточные ясли, убедила себя, что именно ради нее должна в совершенстве овладеть профессией аппаратчика, что нельзя отрываться от бригады, в которой Лешка, Стась, Надя. Валентина Ивановна поддерживала ее в этом решении.

…Совершенно неожиданно для самой Веры ее портрет появился на доске Почета, а затем ее избрали в завком.

Вера восприняла свое выдвижение как странное и недолгое заблуждение людей, которые скоро поймут, что ошиблись, потому что она из-за своей неопытности и бесхарактерности не сумеет оправдать, их доверия, помочь им. Но вскоре оказалось, что у члена завкома Аркушиной, кроме исполнительности, есть еще и настойчивость. Та некрикливая, немногословная, спокойная настойчивость, которой отличаются люди скромные, твердо решившие кому-то помочь, уверенные в справедливости своего желания. Когда к Вере обратился за поддержкой электросварщик Зубавин, живший с женой и тремя детьми в старом, протекающем бараке, и стал объяснять, что никак не может устроить меньшую дочь в детский сад, Аркушина пошла туда, звонила председателю горсовета, впервые в жизни выступила на большом собрании, говорила неловко, стесненно, но добилась для Зубавиных не только разрешения отдать дочь в детский сад, но и ордера на квартиру в новом доме.

Григорий Захарович, приглядываясь к Аркушиной, думал с удовольствием: «Вот тебе и платьице кисейное и персиковый пушок на щеках. Определенно у нее в характере есть железо».

Рабочие, уверовав в нее, стали обращаться с десятками просьб и заявлений. Лешка везде, где только могла, отмечала этот отрадный факт.

— Ясно, кого избрали? — говорила она так, что было несомненно: и она причастна к отработке кое-каких высоких качеств члена завкома.

Но однажды Вера сорвалась.

Она проходила заводским двором и повстречалась с Зинкой-Кармен, какой-то обрюзгшей, с нездоровыми отеками под глазами.

— Наше с кисточкой матери-одиночке! — хриплым голосом насмешливо бросила Чичкина, недобро посмотрев рысьими глазами.

— Здравствуй, — сдержанно ответила Вера, проходя мимо.

Зинка, подмигнув Хорьку, выгружавшему неподалеку кирпич из машины, запела громко:

Брошу я хорошего,

Выйду за поганого.

Пусть увидят сразу все,

Какая я Гаганова.

Вера резко повернулась, подошла к Зинке, гневно сказала:

— Ты… ты… Для тебя нет ничего святого на свете!

Зинка, отступив на шаг и подперев кулаками бока, завизжала:

— Может, вдаришь? Подумаешь, святая нашлась! Шипит… Знаем мы святость твою…

— Грязью забросаешь? — с укором спросила Вера, и столько боли послышалось в этих словах, что Чичкина пробурчала:

— Уж и пошутить нельзя с паразитами сознательными.

Через несколько дней после этого случая на комбинат приехал корреспондент центральной газеты — большой, грузный, с седеющей шевелюрой. Спросил в партбюро, о ком бы из молодых рабочих написать очерк. Ему назвали Аркушину, рассказали о том, как нелегко далась ей профессия, о ее общественной работе. Корреспондент загорелся — вот то, что надо! Но из разговора с Верой у него ничего не получилось. Она отмалчивалась, отвечала односложно, просила написать не о ней, а о Наде Свирь или Стасике Панарине, лучше же всего о Леокадии Юрасовой. Или вот есть замечательный бульдозерист Потап Лобунец — по две нормы выполняет.

После работы Вера улизнула от корреспондента и, взяв в яслях Иришку, пошла отсиживаться к Лешке, чтобы очеркист, чего доброго, не застал ее дома.

Но, несмотря на все эти ухищрения, очерк в газете появился. В нем описывались и поездка на практику, и Химичка, и история с семьей Зубавиных, и многое такое, от чего Вера, читая, морщилась, как от зубной боли, думала с тревогой, как будет она теперь смотреть в глаза товарищам — ведь на смех поднимут! Корреспондент называл ее волоокой, статной, женственной, приписывал ей слова, которых она не произносила, и даже поместил ее портрет. И уж, конечно, Вера не могла предположить, что появление этой статьи приведет к ней Иржанова, маму, что она получит множество писем от совсем незнакомых ей людей.

Писали из Архангельска, Иркутска, из воинских частей, малоизвестных поселков. Из всего этого потока писем одно — от молодого учителя кубанской станицы — особенно растревожило Веру. Оно не походило на письма, предлагавшие заочное знакомство и переписку.

Учитель рассказывал о своей нелегко сложившейся жизни, о детдоме, где воспитывался, о том, как в трудное время пришли к нему на помощь товарищи. Написанное в дружеском тоне, без навязчивой участия, письмо тем не менее было сердечно и как-то по-хорошему участливо.

Одно место в нем Вера перечитывала несколько раз:

«В поисках личного счастья мы подчас слишком доверчиво впускаем к себе в душу плохих людей и потом горько сетуем. Наверное самое тяжелое в жизни — обманываться в человеке. К этому нельзя привыкнуть. Это всегда нестерпимо больно…»

Он желал ей добра, сил, радостей, но не ждал ответа.

На конверте был обратный адрес, и Вера подумала, что на такое письмо хорошо бы ответить…


Иржанов прочитал очерк на улице, у газетной витрины.

Верочка глядела на него с листа большими доверчивыми глазами.

Интересно, любит ли она его еще?.. Ведь первое чувство стойко. Кто-то из поэтов сказал: «Я виноват. Но вся моя вина покажет, как любовь твоя верна…»

Значит, все-таки родила. У него дочь. Это звучало дико. Хотя почему бы и нет? Поехать к ней?

Вера — специалист высокой квалификации. Всеми уважаемый человек. Вот пишут, квартиру получила, готовится на заочный химфак университета. Оказалась стойкой.

На поверку вышло, что она ему больше нужна, чем он ей.

Особенно сейчас…

Под родительским кровом ему далеко не сладко. Вчера слышал, как отец говорил матери в соседней комнате:

— Засиженное яйцо — болтун, занянченный сынок — шатун…

Афоризмами забавляется. Недоволен, что он часто меняет работу; был учетчикам на автобазе, пробовал работать учеником в типографии. Все не то! Он способен на большее — дайте только срок. Собственно нужен ли ему этот пресловутый рабочий стаж? Да и вообще институт? Может быть, лучше самому развивать свои способности художника? Мало ли известных самоучек знает история?

А почему бы не возвратиться в Пятиморск? Милая, доверчивая Верочка — теплая, нежная, податливая. Ну, эта Химичка, вероятно, уже оторала полагающийся ей срок. В конце концов он может и сейчас не регистрироваться. И Анжела… Афродита, выходящая из волны…

Он стал собираться в путь.

Отец хмурился:

— Ты как перекати-поле. Неужели так и не будет у тебя прочных корней?

— Корни уже есть, — тонко улыбнувшись, непонятно ответил сын, приласкался к всхлипывающей матери и с небольшим чемоданчиком в руках, с плащом, небрежно переброшенным через плечо, зашагал к пристани.

Еще в дороге он решил, что адрес Веры узнает в местной редакции. Там поинтересовались: кто он?

— Родственник, — ответил Анатолий и отправился разыскивать дом на Фестивальной.

Этот городок даже за полгода, что он здесь не был, заметно вырос. Шла к вокзалу новая улица, на Фестивальной высились белые трехэтажные дома из крупных блоков.

Номер пятнадцать. Кажется, вот этот дом. В нем он когда-то с Самсонычем укладывал паркет, тогда дом назывался седьмым. Где же третья квартира?

У Вериной двери Анатолий перевел дыхание — все-таки волновался. Как встретят его? Тихо постучал. Потом громче. Нет дома. Посмотрел на часы. Скоро пять. Пора бы и явиться с работы. Где это она пропадает? Может быть, пойти к ребятам в общежитие? Нет, кроме неприятных расспросов, это ничего не сулит.

Анатолий постучал в соседнюю дверь. Открыла женщина в синем фартуке, довольно миловидная блондинка.

— Простите… Я к Аркушиной… Вы не знаете, где она?

— С дочкой, наверно, гуляет, — не скрывая острого любопытства, разглядывала его соседка Веры. Догадка мелькнула в ее быстрых, с хитринкой глазах: — Да вы заходите…

Анатолий уже шагнул было в дверь, но заметил за спиной соседки мужчину.

— Благодарю… Вы разрешите на час подкинуть вам вещи?

Поставив чемодан, вышел на улицу, неторопливо зашагал к степи.

Все-таки хорошо здесь!

Дальний луг затопила синька цветущего кермека. Ласточки, усевшись на телеграфные провода, неторопливо обсуждали планы предстоящих перелетов. Пальцы заныли — захотелось взять карандаш.

Левее футбольного поля рыл траншею канавокопатель.

Девчата сажали вдоль дороги фруктовые деревья.

«Фантазеры, — снисходительно подумал Анатолий. — Ведь плоды оборвут еще зелеными. Очередная романтическая затея».

Он улыбнулся:

— Салют!

Девчата проводили его недоуменными глазами, расхохотались вслед.

Собственно, зачем он приехал? Обрести новую жизнь возле Веры. Она оказалась цепкой. Ему же цепкости не хватало. Конечно, он не думает навсегда оставаться в этой дыре, но как трамплин…

Когда он еще работал здесь, Валентина Ивановна как-то сказал «Не обижайтесь, но я думаю, что, если вы не избавитесь от мусора, художника из вас не получится».

Признаться, он и сам понимает, что мусор есть, но вряд ли это так опасно, как они предполагают. А у кого из больших людей нет мусора?

Анатолий долго шел степной дорогой к морю. Оно открылось внизу — огромное, сумрачное, пустынное, угрюмо глядело на него. Темно-серые волны с шумом накатывались на плотину. Иржанов поежился, надел плащ, медленно повернул к Фестивальной.

Почти у дома повстречал Веру. Она испуганно, побледнев, прижала к груди Иришку, будто Иржанов собирался отнять ее.

— Здравствуй, — виновато сказал он. — К тебе зайти можно? Не выгонишь?..

Знал, конечно, не выгонит. До чего она хороша! Полные плеч стали еще более покатыми, свежее лицо не нуждалось в пудре. Даже медлительность движений шла ей. И эта голубая воздушная косынка на голове. Пожалуй, сейчас она привлекательнее Анжелы, хотя… ноги грубоваты.

Вера молча прошла вперед, коленкой поддержав спящую Иришку, отворила дверь.

Анатолий был приятно удивлен: в комнате даже уютно. Занавески на окнах. Скатерть на столе… Правда, бедненько: голубой шелковый плащ Веры висит на двери — шкафа нет.

Под ножкой кровати пластинки паркета поднялись, как клавиши. Анатолий мысленно усмехнулся: «Здесь работал не очень старательный паркетчик».

Вера, укладывая дочку в кроватку, лихорадочно думала: «Как быть? Что говорить? Может быть, ради Иришки пойти на примирение, ведь он для этого приехал. Меньше всего я должна думать о себе, о попранном женском самолюбии. У Иришки нет отца, вместо него прочерк в метрике. Пойдет в школу — будут дразнить: „Пустая метрика“. И потом, ведь были чудесные дни, были!»

Анатолий подсел к столу. Его «Ковра из лучших сортов древесины» на стенах не оказалось. Плохой признак…

— Ты можешь меня выслушать? — начал он вкрадчиво и, достав папиросу, закурил.

Она хотела запретить, но раздумала, только скупо сказала:

— Говори.

И тоже села за стол, напротив Анатолия, сцепив на скатерти пальцы, смотрела на него спокойно.

Одет, как всегда, со вкусом. Костюм цвета мокрого песка, бордовый галстук.

Анатолий, выигрывая время, приложил платок к губам. Нет, она была какой-то другой, совсем чужой, и это сковывало его.

Иржанов заговорил о себе, о своих неудачах. Выходило так, что он даже страдал, мучался разлукой, но не решался подать о себе весть, сознавая свою вину перед ней и не рассчитывая на снисхождение. Да, он поступил некрасиво. Но не потому, что злой и вконец испорченный человек. Может быть, и на этот раз его подвела художественность натуры…

Вера продолжала внимательно смотреть на Иржанова, не опуская глаз. Думала с горечью и недоумением: «Как могла я верить ему?! Ведь он только о себе, только о себе… Даже не подошел к кровати дочери».

— Ты, может быть, посмотришь на Ирину? — холодно спросила она.

— Да, да, — засуетился, вставая, Иржанов.

— «У нее в метрике нет отца, — снова царапнула Веру мысль. — Неужели взрослой она осудит меня?»

Девочка во сне старательно жевала соску. Возле ее правого уха темнела родинка. На том же месте, что и у него.

У Анатолия внутри что-то затеплилось. Пожалуй, он готов зарегистрировать этот брак. Там, конечно, будет видно, подходят ли они друг другу. На два-три месяца можно подбросить Иришку деду и бабке. Они размякнут. Правда, первое время Вере придется работать за двоих, пока он станет на ноги. Можно будет начать большую картину. И что-нибудь для клуба…

Иржанов возвратился к столу, сел.

— Ты хочешь, чтобы мы зарегистрировались? — словно решившись на самоотверженный поступок, спросил он.

У Веры гневно дрогнули ноздри. Она хочет! Она!.. Он готов облагодетельствовать ее. Нет, жизни не будет — ни опоры, ни доверия. Ей противно сейчас было в нем все: холеное лицо, аккуратный зачес, тяжелый, как у маминого Жоржа, подбородок.

— Вот что, — глухо сказала Вера, поднимаясь, и губы у нее сразу побелели, — будем честны: я тебя не только не люблю, но даже не уважаю.

Иржанов встал.

— Ну, Верочка, ты слишком строга ко мне, — еще на что-то надеясь, жалобно сказал он. — Ну, я оступился. Это может случиться с каждым. Что же, нельзя человеку протянуть руку? Тем более что я люблю тебя, как никогда никого не любил.

Анатолию и самому сейчас казалось, что это все так. Но она-то теперь ясно чувствовала фальшь. Он говорил ей тогда, — ох, да как же это было давно! — что полюбил с первого взгляда и навечно, что до встречи с ней ему казалось, мол, богаче человек увлекающийся, но теперь он понял — в одной любви может быть найдено все. Он при девчатах в общежитии — пытался, стоя на коленях, шнуровать ей туфли, хотя она противилась этому. А через полчаса приставал к Анжеле…

Жалкий человек! Обкрадывал себя и будет обкрадывать всю жизнь. Никогда не узнает настоящего счастья, потому что не способен на верность, цельность чувств, занят только собой.

Вера сдвинула неровные светлые брови.

— Все это я уже слышала. От забот о дочери я тебя освобождаю. Прокормлю ее сама. А ты — уходи.

Она подошла к Иришке, положила руку на спинку кровати, словно вбирала силы, которые могли вот-вот иссякнуть. Стояла так до тех пор, пока за Иржановым не захлопнулась дверь.


Мама приехала на следующий день. Расплакалась еще на пороге. И сразу стало видно, что очень постарела. А позже Вера разглядела и предательские корочки на локтях, и дряблые складки шеи. «Вот, мамка, и весь твой бабий век», — с грустью подумала она.

Вера, конечно, писала в свое время матери о рождении ребенка, но тогда Ирине Михайловне было не до нее: грубо развязывался семейный узел. Жорж нашел себе в Кемерово молодую жену, а Ирину Михайловну бесцеремонно выгнал из дому.

Вера, узнав об этом, дала телеграмму: «Приезжай немедленно!», но ответа не получила.

— Кто бы мог подумать, что он такой негодяй? — страдальчески говорила сейчас Ирина Михайловна, и ее глаза молили о сочувствии.

Вера не стала вдаваться в воспоминания об отчиме: зачем растравлять рану?

Ирина Михайловна пришла в восторг от Иришки. Особенно растрогало, что внучка названа ее именем. Она даже нашла, что девочка похожа на нее.

— Ты знаешь, носик наш, аркушинский… Девушки со вздернутыми носиками в жизни не пропадают!

А вечером, сидя за столом, недоуменно думала, как прихотливы превратности судьбы: она бросила дочь, а та приютила ее. Она подкармливала этого мерзавца Жоржа, а Верочка стала ее кормилицей.

МАГАРЫЧ ПАНАРИНА

Панарин возвратился на комбинат с победой: выдержал экзамены на заочный факультет университета. Конечно, сыграли свою роль и характеристики. Комсомольскую утверждало общее собрание. В ней было написано: «Честным трудом заслужил право учиться». Это дьявольски приятно.

Провожали его на экзамены всей бригадой. И Алла была.

Валентина Ивановна сунула ему в дорогу бесподобные пирожки.

Мысль, что за тебя «болеют», всегда подбадривает — это он испытал на себе.

Сейчас Панарин обходил заводской двор. У задней стены — стойбище велосипедов и мотоциклов.

Куда ни посмотри, все подросло. Лезла к небу оранжевая башня для сушки порошка. «Новость». Строили контактную печь для сжигания вредных газов — значит, в городе исчезнет запах парафина. А вон показался из земли фундамент цеха опытных установок — база будущего исследовательского института в Пятиморске. Давно ли они закладывали этот цех!

В памяти Стася встала картина: глубокий котлован окружен земляными насыпями. Наверху, на них, — строители-химики. Оркестр лихо играет: «А мы монтажники-высотники…» Комсорг Надя Свирь подходит к нему:

— Стась, от комсомола выступать будешь ты.

У Нади такие серьезные глаза, что отказаться просто невозможно.

Он влез на трибуну — грузовик в кумачовых полотнах. Синело море вдали. По двору гуляли белые смерчи. Застывшие краны, казалось, приглядывались к тому, что происходит. Нещадно палило солнце. Пахло нагретым крашеным железом.

— Товарищи строители! — сказал Панарин, и микрофон, подбадривая, отозвался металлом. — Разве можем мы забыть этот день?

Клали первые камни фундамента Потап, Юрасова, Валентина Ивановна…

Григорий Захарович, побагровев от натуги, взял камень побольше, придерживая его животом, потащил к обшитой досками траншее.

…Надо разыскать комсорга и отрапортовать ей о поступлении в университет. Стась заскочил в цех: может быть, Надя здесь?

Рабочие в резиновых фартуках, сапогах и перчатках перекачивали серную кислоту, разгружали плиточный парафин.

Стась прошел мимо «капитанских мостков», под извивами толстых труб, миновал маленькие баки, похожие на шлемы с забралами или верхние части скафандров, наткнулся на Юрасову.

— Стась, приехал! — обрадовалась Лешка, — Ну как?

— Все в порядке! — Панарин лихо надвинул на лоб картуз. — Принят.

— Поздравляю! — Лешка затрясла его руку. — Знаешь что? Завтра суббота, наша бригада выходная. Давайте вечером у меня соберемся? Отпразднуем.

Она помолчала, хитро сузив зеленые глаза; мимоходом сообщила:

— Между прочим, и Звонарева будет.

Стась покраснел.

— Во сколько?

— Да часов в семь приходи…

Субботнее утро принесло радость: московское радио сообщило с ракете, заброшенной на Луну, в район морей Ясности и Спокойствия. Лешка ликовала:

— Наши-то ученые какие молодцы!

Вспомнила Чарли: «Он, наверно, тоже радуется».

Чарли недавно прислал письмо с невероятным адресом: «Пятиморск. Мисс Льешке».

Прямо «на деревню дедушке» — вот умора!.. Кто-то помог ему написать по-русски. Газетчики выудили на почте это письмо и опубликовали. Чарли писал: «По-хорошему завидую Вам. Хочу приехать в Вашу страну учиться».

Ну и приехал бы! Что ж нам, жалко? Подучим!..

В честь лунника Лешка решила до вечернего сбора гостей провести крупную реконструкцию в оборудовании квартиры. Люди до Луны дотянулись, а она уже полгода собирается слетать в областной центр и все откладывает. Безобразие!..

Ни слова не сказав матери, Лешка на «кукурузнике» совершила рейс, купила гардины, багеты и к обеду приволокла это добро домой.

Когда отец пришел с работы, все висело на предназначенных местах, а Лешка ходила по комнатам с видом волшебника, совершившего пустяковое чудо и замышляющего еще не такие преобразования.

— Ты бы себе на осень плащ купила, — заметил отец.

— Повременю, — отозвалась дочь. — Только серые были.

— А тебе какой надобен?

— Синий.

«Подумаешь, модница какая! — удивился Алексей Павлович. — Она даже у рабочих сапог норовит подворачивать голенища не без кокетства».

За обедом Лешка сообщила:

— Родители, я нашла себя окончательно.

Алексей Павлович поглядел молча: что еще такое?

— Людям нужны мыло, кинопленка, пластмассы, — она загибала пальцы левой руки. — Мы дадим все это!

— Кто — мы? — поинтересовался отец. Он не любил длинных речей, не задавал длинных вопросов и умел слушать.

— Химики!

Алексей Павлович сосредоточенно поковырял вилкой горошины на тарелке. Он был очень недоволен тем, что дочка и в этом году не поступала в институт: упустит все сроки, примирится с тем, чего добилась, утратит желание учиться дальше.

— Скоро дадите? — иронически спросил он.

— Постараемся поскорей, — принимая вызов, ответила дочь. — Вот еще год поработаю у аппарата, приоденусь получше, подготовлюсь имеете с Верчиком и поступлю на химфак.

— Ну, если с Верчиком, — Алексей Павлович иронически приподнял бровь.

Он осуждал Верино материнство, боялся дурного примера для дочери.

— Сомнительная последовательность: сначала родить ребенка… — Кадык на его тонкой шее запрыгал, жена делала Алексею Павловичу знаки, прося остановиться, показывая глазами на прислушивающегося Севку, но Юрасов ничего не видел или не хотел видеть.

Лешка покраснела от возмущения:

— Ты напрасно к ней так несправедливо относишься. И потом она — мой друг. Если хочешь знать, она герой. Да, да. И я ее очень уважаю. И… и… даже завидую, что у нее Иришка, а она…

— Что-о?.. — грозно переспросил отец, и впадины на его щеках обозначились резче.

— Нет, я не так сказала, — смутилась Лешка. — Но она все выносит стойко и мужественно…

— На том и остановимся, — пресек разговор Алексей Павлович и стал еще сосредоточеннее нанизывать горошины на вилку.

Только к концу обеда он сказал:

— Леокадия, не забывай: добрая молва о человеке — великое дело.

Однако и здесь Лешка не сдала позиций, но сделала это деликатно.

— Я понимаю, папа, — мягко сказала она, — о Вере молва самая хорошая…


Панарин и Лобунец вышли из общежития в половине седьмого. На Станиславе щегольски отглаженный темно-серый с красным «глазком» костюм. «Только платочка в кармане пиджака не хватает», — ухмыльнулся Потап. Сам он одет по-спортивному. Правда, в шкафу у него висит недавно купленный роскошный макинтош, но он еще стесняется носить его: «На праздник как-нибудь надену».

Пятиморцы у своих домов играли в лото и домино. Женщины, сидя на низеньких скамейках, грызли семечки. Строили игрушечные химкомбинаты дети. Во дворах крякали утки. Возле сараев висели на веревках освежеванные зайцы. Красновато-желтые листья деревьев походили на перезревшие груши.

На стадионе шел футбольный матч — химики сражались со строителями.

Потап, славившийся «пушечным ударом», не устоял и потянул друга зайти, поглядеть хоть одним глазом, как идет игра, Зрители стояли вокруг поля неровной стеной. Самые догадливые принесли с собой чурбаки, сидели на них. Только что прошел дождь, из-за стен комбината ракетой взмыла в небо красавица радуга.

Болельщики кричали:

— Вратаря — на парафин! Дырка!

— За такую игру с работы снимать надо!

— Пятки отдавишь!

Рыча, требовали:

— Дудкин, умри на поле! Отстегни ногу!

Подбадривали долговязого парня:

— Тетя Клаша, бей по воротам!

И, когда он мазал, ехидно замечали:

— Техника задавила!

Стась потянул Потапа:

— Пойдем, неудобно опаздывать. Девчата ждут.

Лобунец многозначительно гмыкнул — знает он этих девчат. Небось, рыжая Алка там.

По дороге Панарин купил магарыч — две бутылки вина — и просил Потапа спрятать их в недрах великолепных брюк. Недра действительно оказались глубокими: бутылки исчезли в них бесследно.

Когда пришли к Юрасовым, там уже были Надя, Анжела и Алла. Звонарева сегодня тщательно расчесала волосы, приоделась и даже подкрасила губы.

Отец и мать Юрасовы ушли в кино, Севка — на футбол, и квартира оказалась в полном распоряжении гостей.

Лешка приготовила сюрприз. Она достала у соседей магнитофон и теперь, усадив всех на диван, объявила:

— Запись-концерт! Приветственная ода. Речь Цицерона нашего времени. Пение дуэтом. Соло на гитаре. — И включила магнитофон. Ее измененный голос произнес скороговоркой:

— Слава тебе, о Панарин, со щитом возвратившийся с битвы! Пример твой похвальный пусть честно умножат соратники наши…

Алла Звонарева посмотрела на Стася с нежностью. Или это показалось?

Чей-то басок произнес из магнитофона:

— И, как сказал несравненный Ломоносов, «широко простирает химия руки свои в дела человеческие». А Менделеев добавил: «Посев научный взойдет для жатвы народной».

Первой узнала голос Анжела.

— Это Вера! — воскликнула она изобличительно.

— Не может быть! — не поверила Надя.

Она сидела на диване около Потапа и все старалась отодвинуться от него.

— Точно, Вера, — подтвердил Лобунец и придвинулся ближе к Наде.

А комментатор продолжал:

— Внимание! Всем! Всем! Копия — ведьме. Сейчас перед вами выступит известный оратор, Цицерон нашего времени Полторапотап Лобунец.

Потап, втянул голову в плечи, растерянно заулыбался:

— Благодарю… Н-не ожидал…

В магнитофоне кто-то откашлялся, помычал и затем заикающимся голосом, очень похожим на голос Потапа, произнес:

— Я… м-м-м… Строго говоря… м-м-м… не обладаю красно…

Невозмутимый голос комментатора пояснил:

— Механизму заело…

Когда выпили вино, чокаясь и провозглашая дурашливые тосты, Анжела вдруг сообщила:

— Новость! В наших краях снова объявился Шеремет. Помните, парень с разбойничьими глазами?

Лешка стала белее стены, чуть не выпустила из рук тарелку с винегретом. Хорошо, что никто не заметил ее состояния.

А Панарин сказал:

— Не знаю, кто как, а я считаю Шеремета хотя и хулиганистым, но не пропащим парнем. Он, правда, с каким-то надрывом непонятного для меня происхождения…

Лешка благодарно поглядела на Стася.

ПРИЗНАНИЕ ШЕРЕМЕТА

Лешка спала на балконе на топчане, укрывшись с головой простыней, торчали только голые пятки. Утро было прохладным, Алексей Павлович, выглянувший на балкон, набросил на дочь одеяло.

После завтрака Лешка решила отправиться к плотине — денек был такой, что только фотографируй. Она надела коричневое, недавно сшитое платье, в котором выглядела старше, перебросила через плечо аппарат и отправилась на прогулку.

У берега в морском прибое резвились, как дельфины, ребята. Выждав, когда перед ними на мгновение разверзнется водяная пасть, они с визгом бросались в нее и на гребне летели к берегу.

Вон, кажется, Севка — обгорелый, как головешка. Разогнался, сделал сальто, рассчитывая сесть на волну, но запоздал, шлепнулся на песок, и подоспевший бурливый вал накрыл его. Этот дурында в прошлом году подстерег момент, когда ловец бездомных собак отлучился от своей будки, и с криком: «Амнистия в честь Лайки!» — выпустил всех узниц на волю.

Лешка чинно проследовала дальше, к гидростанции.

Возле самых шандоров вода была неожиданно изумрудной и тихой. У подъемников плясала, неистово плескалась рыба.

Лещи, выставив над водой круглые желтые носы, жадно глотали воздух. Казалось, солнце щедро разбросало по воде пригорит золотых монет.

Вдали подманивал сомов рыбак в просмоленной лодке. В руке у него трубка, похожая на охотничий рог, он шлепает ею о воду, и на этот звук, напоминающий лягушачье кваканье, мчится сом, хватает наживу.

Лешка, облокотившись о каменные перила, глядела на пляску рыб. Кто-то остановился рядом с ней. Она недовольно подняла голову и чуть не вскрикнула: Шеремет!

Он похудел, еще больше загорел — совсем цыганенок, кожа вытянулась на скулах. А темные глаза сияют радостью. Да он, оказывается, умеет улыбаться — застенчиво и открыто.

— Здравствуй, — говорят его губы, а глаза добавляют: «Наконец-то я снова увидел тебя!»

На нем синий костюм, рубашка с отложным воротничком. Кольца волос синевато, влажно блестят на голове.

— Здравствуй, — отвечает Лешка на пожатие его руки, а глаза спрашивают: «Ну где ты так долго пропадал? И почему сбежал? А теперь опять исчезнешь?»

— Пойдем к шлюзам? — предлагает Виктор.

Лешка же ясно слышит другое: «Подожди немного, я тебе все расскажу. И сбегать больше не собираюсь, ты же видишь, какой стал послушный».

— Пойдем, — соглашается она.

Они долго идут, взявшись за руки, будто всю жизнь вот так ходили и нет в этом ничего необычного. Садятся под тополями, недалеко от шлюзов, в балочке, на глухом, безлюдном повороте дороги. Балочку эту Лешка прозвала «Розой пятиморских запахов»: в разные времена года в ней то пряно тянет маслиной, то медом акации, то морем и степными травами.

Как это ни странно, говорунья Лешка молчит, а молчаливый Шеремет говорит без устали. Видно, у него так много накопилось невысказанного, так просилось в доверчивое признание, что он наслаждался неведомой ему раньше радостью быть откровенным.

Он рассказывал о предательстве матери, о смерти отца, о бегстве из семьи, бродяжничестве. Пятиморск он бросил потому, что считал: здесь все относятся к нему уже предвзято, а ему не хотелось, чтобы она скверно думала о нем, презирала его.

— Что же ты там делал? — спросила Лешка.

— Зимой работа на овощном складе, а с весны — матросом на водной спасательной станции.

— Я знала, что ты хороший, — тихо сказала Лешка и положила свою руку на его.

Виктор, вздрогнув, отдернул руку.

— Нет, ты не говори так, я плохой. — Он побледнел. — Очень…, Даже сидеть возле тебя не имею права. Ты ничего не знаешь…

— Нет, знаю: ты хороший.

Он вдруг припал лицом к траве у ее ног и замер, только плечи вздрагивали.

Лешка не испугалась, не удивилась, лишь осторожно, едва прикасаясь, гладила его иссиня-черные волосы, говорила, как Севке, когда он нуждался в успокоении:

— Ну что ты, не надо, Витя, не надо…

Может быть, он впервые в жизни плакал, и надо было ему дать выплакаться.

— А если бы… если бы ты узнала… что я совершил преступление?

Лешка со страхом посмотрела на него. Шутит? Испытывает? Но нет, он напряженно, мучительно ждал ответа. Год назад она сказала бы… Но это год назад…

— Смотря какое, — сказала она, — и надо в душе человека разобраться. Почему совершил? Возможно, даже помочь выбраться из ямы. Разве настоящий друг оставит в беде?

Он вскочил на ноги.

— Ты правду? Правду?!.

Схватил ее за руки, поднял с земли, задыхаясь, выкрикнул:

— Теперь все, все!..

Лешка еще не понимала, что означает это «все», но почувствовала: в ней он нашел какую-то необходимую ему решимость, опору, она придала ему силы, стала для него самым необходимым человеком. Если не она — погибнет.

— Я тебе сегодня вечером все расскажу… Не могу сейчас, при солнце…

— Хорошо, Витя, но мне в ночную…

— Я потом провожу…

Она с трудом дождалась вечера. Не могла найти себе места. Что Виктор мог сделать? Неужели убил человека? Нет, нет, только не это! Но он сказал: преступление…

Они встретились в парке, сели на скамейку укромной аллеи. Рядом с собой Лешка положила чемоданчик с бутербродами, сказала, почти спокойно:

— Я слушаю, Витя.


На танцплощадке играл оркестр. Где-то недалеко журчала, плескалась вода. Пахло ночной фиалкой. За деревьями плавали в тумане портовые огни. Тоскливо вскрикивал маяк.

С чего начать? Может быть, с того, что сегодня, когда они расстались, он повстречал у базара Валета и тот, гундося, допытывал «Косяка давишь? Думаешь оторваться?»

Белобрысая дрянь с глазами цвета грязной водочной бутылки! Он показался Виктору отвратительным. Ударить что есть силы этим расквашенным, синеватым губам? Но ведь подстережет в темноте, всадит нож в спину.

— Вы меня не трогайте, — глухо произнес Шеремет. — У меня своя дорога.

Верхняя губа Валета полезла к носу, открыла острые желтые зубы.

— Может, уже раскололся, мелодии донес? Так мы об тебе выложим.

— Отвали! — стиснув зубы, с угрозой произнес Шеремет и двинулся на Валета.

— Гляди, кирюха, не прошибись, — бесцветным голосом процедил Валет и танцующей походкой направился к базару.

Да, об этом тоже надо рассказать Лешке, но потом. А сейчас главном: как дружил со слесарем Мишей Федорцом и как они, еще задолго до встречи с Лешкой, подвыпили. А когда выходили из ресторана, на Михаила напали двое, и он, Виктор, поспешил на помощь, ударил одного из напавших кирпичом в челюсть. Прибежал милиционер, стал крутить руки. Виктор оттолкнул его. Попал в колонию. Там тогда был Валет…

Озлобленный на весь белый свет, на то, что его, как он считал, ни за что отправили в колонию, Виктор решил бежать. Побег удался… Но и это еще не главное. Он не Шеремет, а Нагибов. Шеремет — это его двоюродный умерший брат. Тоже Виктор. По его свидетельству о рождении Виктор получил паспорт. Он преступник с чужой фамилией…

Лешка перевела дыхание. Она готовилась к худшему, но и это было страшно.

— Что же мне делать? — спросил ее Виктор так, будто именно от ее ответа зависела его жизнь. — Скажи правду, ты меня презираешь?

Как должна она ответить? Как ему помочь?

Она знала: Виктор сейчас совершенно откровенен с ней, ничего не скрывает.

Бежать ему отсюда навсегда? Но разве убежишь от своей совести? Всю жизнь фальшивить, прятаться — разве это жизнь?

А в чем ее, Лешкин, долг? Сказать ему: «Я не могу дружить с тобой»? Но разве он такой неисправимый преступник? Разке не раскаивается сам? Не хочет стать на честный путь? Не видит в ней друга?

У него так тяжело сложилась жизнь… Разве дружба проверяется не в большой беде?

— Я ценю, что ты правду… — сказала она. — И всегда так. Даже если очень трудно… Ладно?

Она еще спрашивает! Да ведь только это и может возвратить ему жизнь! И он сам говорит то, что и должен был сказать, но пытался переложить на нее:

— Я пойду к прокурору… Раз ты мне поверила, нельзя начинать новое с неправды…

У Лешки сжалось сердце. Его посадят в тюрьму… И они надолго, может быть навсегда, расстанутся…

Но Лешка сказала:

— Да, надо все честно… — и всхлипнула.

ХОЗЯЙКА ЛАБОРАТОРИИ

«Нет, дождь — это не только грязь, — думает Валентина Ивановна, шагая утром степной дорогой к комбинату, — и, может быть, не столько грязь, а и преддверие радуги, и плащ на двоих, и воспоминания юности…»

Беседка на взгорье. Моросит… Она ждет своего Васю. Наверно, после этого полюбила на всю жизнь мелкий дождь и ожидание счастья, несмотря ни на что?

Валентина Ивановна с удовольствием подставляет лицо дождю, пахнущему близким морем.

За поворотом дороги мысли Валентины Ивановны обратились к ее лаборатории. «Ее» не потому, конечно, что стала начальницей этой лаборатории, а потому, что не представляла себя без нее.

Девчонки ее увлекались химией. Даже щеголяют к месту и не к месту химическими терминами. В столовой, наполняя стакан кефиром, Алла Звонарева шутит:

— Смотрите, чтобы не было перелива.

Мужскую парикмахерскую они иронически назвали цехом омыления и настойчиво отсылают туда Панарина, который, кажется, еще ни разу в жизни не брился, но, пожалуй, ради Аллочки пойдет и на этот шаг…

А что может быть увлекательнее постоянных поисков ответов на сотни «почему»?!

Сколько они помучились, добиваясь таких ответов!

Девушек в лаборатории сорок, половина — вчерашние десятиклассницы, и с ними тоже надо отгадывать: «Почему загрустила? Почему нервничает?» Эта область оказалась тоньше самых нежных приборов. Хорошо, что шамекинская практика помогла разобраться в характерах. И не только тех, кто в лаборатории… Очень хочется быть ближе к ним всем. Вот, например, Вера Аркушина. Относится к ней Вера с трогательной доверчивостью: приходила домой, даже показывала письма какого-то кубанского учителя, познакомила со своей матерью. Что может быть дороже такого доверия? Вера — славный человек, но нуждается в закалке характера. В ней есть и смелость настойчивость, только надо высвободить скрытые силы. Правильно сказал о ней Григорий Захарович: «Помочь проявить душевные запасы». А сегодня прибегала смятенная Юрасова, сбивчиво рассказывала что-то малопонятное о Шеремете, о том, что его надо спасать. История полна недомолвок, но в ней надо разобраться и, может быть, действительно поддержать парня.

…У заводской проходной выстроили киоск для продажи газет, повесили почтовый ящик, телефон-автомат — и степь сразу стала обжитой.

Валентина Ивановна поднялась на третий этаж и очутилась знакомом мире колб, эксикаторов, сушильных шкафов.

В коридоре, правее стенгазеты, — обувь, сброшенная с ног: босоножки, чеботы, ботики, туфли… Грязные, чистые, модные, безвкусные, со сбитыми каблуками и аккуратные — тоже свидетельства характеров владелиц.

Человеку новому многое в лаборатории может показаться необычным: железные двери, отгораживающие комнату с огнеопасным жидкостями; покрытые черным лаком бутыли, синеватая щелочь в высоких банках с притертыми пробками.

Валентина Ивановна ко всему этому пригляделась, привыкла, как привыкает учитель к классной доске, хирург — к инструментам операционной, но глаз мгновенно отметил ералаш на лабораторном столе Аллы Звонаревой, небрежность в ее одежде.

— Аллочка, — тихо говорит она, — ведь это же платье могло обойтись и без английской булавки. Вы не сердитесь на меня, но химик — образец аккуратности. Правда?

Голос у Валентины Ивановны негромкий, совсем не начальственный. Звонарева краснеет, кажется, с бронзовых волос ее стекает краска на лоб, щеки, шею.

Нет, конечно, она не сердится. Действительно, из этих мелочей тоже складывается химик. А она хочет им быть. Старательность у нее есть, это не отрицает и Валентина Ивановна. Теоретическая подготовка тоже. А неряшливость — да. И руки какие-то деревянные. Валентина Ивановна права: химия — призвание, ее надо чувствовать. У химика должны быть особые руки — чуткие, как у музыканта.


В кабинет Чаругиной вошла пожилая женщина в темном платке, надвинутом на широкие брови. Плачущим голосом запричитала:

— К вам я… Не думала дожить до такого позора на скате лет: семья рушится…

Валентина Ивановна посмотрела с недоумением.

— Мой-то шалопай у вас работает обеспечером, — пояснила женщина, — не впервой забуряется, а сейчас жену с детьми гонит. Одно заладил: «Меня полюбит на десять лет моложе от тебя. И к тому же образованная». Анжелой звать ее…

Женщина ушла, а Валентина Ивановна в перерыв вызвала Анжелу. Та пришла розовая, свежая, с трудом притушила сияние дерзких синих глаз. Из-под халата, делающего ее похожей на медсестру, виднеется серое, в белых лепестках платье, как оперение цесарочки.

Говорили наедине долго. Анжела возмущенно подергивала пышным плечом:

— Он за мной бегает… Письма сует… А мне не нужен и на столько, — она протянула розовый мизинец, показала на его кончик.

— Мама ваша где живет? — неожиданно спрашивает Валентина Ивановна.

— В Воронеже, — удивленно отвечает девушка.

— А что, если завтра я дам вам отпуск, поедете к ней?

Анжела внимательно смотрит на Валентину Ивановну, понимающе усмехается:

— Только спасибо скажу!

С этим девичьим переполохом нужен глаз да глаз. Конечно, отправка Анжелы мало что изменит, но, может быть, охладит пыл «гусара».

ШЕРЕМЕТ У ПРОКУРОРА

Лешку словно окружил тяжелый туман, через который не пробиться. Ей все время казалось — с Виктором уже что-то случилось. То она представляла себе его встречу с бандитами, их расправу над ним, то мысленно видела идущим под конвоем милиционера.

Может быть, все же Виктору лучше куда-нибудь уехать? Ну, а дальше что? Обманывать всех и себя?

Вера сразу заметила: с подругой творится что-то неладное. Догадывалась, что дело, наверно, в появлении этого Шеремета. Девичьи странности — не замечать чудесных парней вокруг и привязаться к такому. Ох, и глупые ж они, сколько раз ученные жизнью и ничему не научившиеся!

— Лё, ты что-то скрываешь? — допытывается Вера.

— Нет, — быстрее, чем надо, отзывается Лешка и отводит взгляд в сторону. — Ну, я пойду…

С кем же еще посоветоваться? Валентине Ивановне она немного рассказала в самых общих чертах, и та обещала помочь. Но Лешка не могла сидеть сложа руки. Надо было что-то предпринимать. Поговорить с мамой? Разохается, всполошится… Скорее с отцом. Девчонки обычно тянутся к матери, а у них в семье наоборот — Севка, как телок, вертится возле мамы, а она ближе к отцу. Конечно, и маму она любит, но с отцом можно лучше обо всем поговорить. Он если сердится — недолго, и в конце концов понимает, когда надо согласиться.

Да, с папой можно посоветоваться.

Но ведь тайна не только ее. А если рассказать отвлеченно, иносказательно, просто как о житейском случае, узнать его мнение?

После обеда Лешка предложила веселым голосом:

— Папунь Павлович, давай пройдемся, погуляем?

Он посмотрел внимательно: не часто в последнее время предлагала ему дочь прогулки. И назвала его так, как называла в детстве, когда хотела заручиться поддержкой. Бывало, придет он с работы — Лешка тут как тут:

— Папунь Павлович, я хорошо себя вела…

Потом начинает дипломатничать. Мать, видно, запретила во двор выходить, так она к нему:

— Можно на пол-полчасика?

…Они идут своим излюбленным маршрутом — степной дорогой к водному каналу.

Хорошо в степи в этот час: спокойно, вольно, иди да иди навстречу вечерней заре, вдыхай запахи осенних трав. На небе — синее озеро в оранжевых берегах; темно-сиреневое море тянется к этому озеру.

Алексей Павлович шагает молодо, распахнув плащ, приподняв не покрытую голову, обычная сутуловатость его почти исчезла.

«Можно ли рассказать ему историю Виктора?» — напряженно думает Лешка, пытливо посматривая на отца.

Начала она издалека. Но получилось совсем не так, как предполагала, — никакой иносказательности не вышло. Свой рассказ о Виктор его беде она неожиданно закончила словами:

— А он мне очень дорог!

Вот тебе на!.. Алексея Павловича будто кто обухом по голове ударил. И опять подумал, как когда-то: растил, растил, гнул спину в бухгалтерии, работал сверхурочно, и кто-то другой, кто ничего этого не делал, сразу стал и дороже и нужнее.

Или это удел всех родителей?

А если «очень дорогой» изломает ей жизнь? Ведь, судя по рассказу, он совсем не то, о чем мечтали они для дочери: ни образования, ни прочного места в жизни. Хотя разве в этом дело? Разве он с Клавой начинал жизнь иначе? Важен человек. Но у этого человека в двадцать один год такой печальный путь за плечами. Страшно за девочку. Кто то пришел и отнимает ее. Сразу! Ничего еще не сделав для нее. И он, отец, беспомощен. Ну, запретит, накричит. Разве это поможет или что-нибудь изменит?

— Ты что же думаешь… выйти за него замуж? — через силу силу спрашивает Алексей Павлович.

Лешка даже приостанавливается, даже начинает немного заикаться от возмущения:

— Ну вот! Какие вы все, родители, поверхностные! Прямо удивительно! Почему обязательно сейчас же и замуж?

«Фу-у!.. Немного отлегло. Но все-таки лучше поглядеть на парня».

— Почему же Виктор не заходит к нам? — как можно спокойнее спрашивает Алексей Павлович.

— Тебя стесняется…

— Неужели я похож на людоеда?

— Немножечко, — с коротким смешком, лукаво улыбаясь, говорит Лешка.

…Виктор уже несколько раз проходит мимо черной вывески с беспощадной надписью «Прокурор». Представил себе: вот он входит, рассказывает, и тут же его берут под стражу, отправляют в тюрьму. Он ясно видит мрачные стены этой тюрьмы, ее решетки и камеры. Вот тебе и новая жизнь и Лешка! Конец всему!

Но порог с этой черной безжалостной вывеской надо переступить. Надо! Так он обещал Лешке.

Виктор поднимается по ступенькам и открывает дверь.

Полутемный коридор. Еще одна дверь. За столом молодой, с гладко зачесанными волосами, кареглазый человек.

— Вы ко мне? — спрашивает он, внимательно разглядывая Виктора.

— Я… рассказать… — с трудом разжимает губы Виктор и садится на предложенное место.

…После того как человек в воображении переживает опасность во всех ее подробностях, сама она, придя, не кажется такой грозной.

Выйдя от прокурора, Виктор почувствовал некоторое облегчение, но полная освобожденность не пришла — сердце продолжало тревожно ныть. Что ждет его? Можно временно снять боль раны, но что сделаешь, если заноза сидит в самой совести? Непростительные поступки, неверно прожитые годы…

Прокурор сказал:

— Мы вас известим о решении…

Беда страшна и своей медлительностью, обыденностью. Ему бы хотелось, чтобы все решилось сейчас же — так или иначе, но сейчас же. Чтобы не было мучительного ожидания, бесконечных дней, пропитанных тревогой. Все вокруг было таким же, как и час назад: обидно обыкновенным. Играли тряпичным мячом в футбол мальчишки, передавали музыку по радио, торговал газетами киоск.

И никто не знал, что решается его судьба. Никто не знал, как она решится. Ну что ж, он будет ждать. А сейчас пойдет к Лешке.

КОНЕЦ БАНДЫ ВАЛЕТА

С некоторых пор в Пятиморске стало неспокойно: начались грабежи, дикие, бессмысленные расправы. Кто-то, обернув рукоятку ножа платком, всаживал его в спину парня, возвращающегося со свидания, кто-то, напав на идущую из вечерней школы девушку, одной рукой зажимал ей рот и глаза, а другой срывал часы.

Тогда рабочие комбината создали народную дружину для охраны порядка в городе. Записались в нее и Лобунец с Панариным. Лешка тоже собралась поступить в дружину, да мать подняла такой шум, что она пообещала «повременить и остаться в резерве».

В тот час, когда Виктор ходил к прокурору, Потап и Стась готовились к вечернему дежурству в штабе дружины. Панарин чистил у веранды костюм, а Лобунец, наведя блеск на ботинки, развлекался во дворе с добродушным Флаксом. Пес явно не лишен был юмора. По утрам он лапой стучал в дверь к Потапу и Стасу, требуя свой паек, а получив, не всегда довольствовался им и снова стучал. Он был любимцем обитателей общежития: его все кормили, ему устроили конуру в чулане за кухней, ему не удивлялись, даже если он появлялся в цехе именно в час выдачи молока рабочим.

Сейчас Флакс хитро поглядел на Потапа и, словно спросив: «Позабавить?»— схватил в зубы стоящий у двери ботинок Панарина. Сделал «вольт налево» и, осторожно положив ботинок на место, снова посмотрел на хозяина: «Повеселил? То-то же».

Флакс отправился с Потапом и Панариным к штабу, разлегся у порога, терпеливо ожидая их.

В длинной, с голыми стенами комнате штаба стоял сейф, чей-то велосипед, грубо сколоченные скамьи да телефон на столе. Начальник штаба, загорелый, коротко подстриженный парень, записывает в журнал участки патрулирования: порт, клуб, ресторан; назначает, кто куда пойдет, выдает красные повязки на руку.

— Сегодня получка, учтите, — заметил он мимоходом.

К девяти вечера группа Лобунца привела дебошира из автобуса.

— Оскорблял пассажиров, — кратко доложил Потап. — При за держании пытался бежать.

Приведенный, пьяненько щуря глаза, шмыгал носом и бормотал:

— Товарищи дружинники, только на производство не звоните. Ну накажите сами, ежели что… По морде дайте, ежели что…

Около одиннадцати надрывно зазвонил телефон. Начальник штаба поднял трубку. Взволнованный, прерывистый голос о чем-то спросил. «Скорей!.. Скорей!..» — расслышал Потап.

— Хорошо. Сейчас пришлем, — сказал начальник штаба и обратился к Лобунцу:

— На Фестивальной, тринадцать, во вторую квартиру ломятся хулиганы. Возьмите человека четыре — мигом туда.

Как позже выяснилось, в этот час Валет, Хорек и кто-то еще третий вышли на ночной промысел. На Фестивальной они остановили Надю Свирь, идущую к Вере. Хорек, узнав Надю, постарался держаться у нее за спиной. Валет ударил Надю кулаком в лицо. Третий, прошипев: «Снимай котлы!» — начал сдирать часы.

Высокая, сильная Надя, расшвыряв не ожидавшую такого сопротивления мелкоту, вбежала в чужой подъезд, заскочила в чью-то квартиру. В ней жила работница почтамта. Она и позвонила в штаб. Когда дружинники подоспели к Фестивальной, бандиты, матерясь, выходили из подъезда дома номер тринадцать. Они только для устрашения побарабанили в дверь, за которой скрылась ускользнувшая жертва, и, понимая, что шумом могут привлечь к себе внимание, решили уйти.

— Стой! — издали закричал Лобунец.

Флакс из любопытства бросился вперед и, захрипев, с перерезанным горлом забился на земле.

Бандиты кинулись врассыпную. Валет, пытаясь проскочить мимо Панарина, хотел полоснуть его ножом по шее, но только оцарапал. Лобунец сбил с ног Валета; придавив его к земле, вырвал нож.

Валету скрутили руки назад. Он извивался, норовил укусить, падал на землю, отбивался ногами, наконец обессилел, и его поволокли в штаб. Здесь же Панарину сделали перевязку, и он с гадливым любопытством начал рассматривать бандита.

Тот сидел спиной к нему. Станиславу видны были только хищно прижатые к буграстой остриженной голове хрящеватые уши, словно вывалянные в серой муке. Панарин почему-то вспомнил: вчера шел он плотиной и заметил, что ее кое-где пробил осот. Он взламывал асфальт, продирался сквозь него, портил труд людей.

Валет, будто почувствовав взгляд Панарина, повернулся к нему лицом. В мутных глазах вскипела злоба, расквашенный рот скривился. Нет, таким пощады быть не может…

ИМЕНЕМ КОЛЛЕКТИВА

Необычайное это время на стройке — предпусковое. Вдруг «вылазят» какие-то, вроде бы пустяковые, но, оказывается, немаловажные недоделки; ставят под угрозу пуск технологической цепочки тряпка или чобик, забытые нерадивыми где-то в тысячеметровой трубе, и эту злосчастную тряпку или чобик надо во что бы то ни стало разыскать. Потом, также вдруг, прорывает прокладку на флянцах, отказывает держать клапан…

Все ходят озабоченные, настороженно-собранные, как люди, продвигающиеся извилистой дорогой, где все будто и знакомо, но и полно неожиданностей, которые надо предугадать.

В эти дни нельзя удивляться очень короткому, как на фронте перед боем, ночному заседанию партийного бюро или тому, что в кинозале во время сеанса раздается властное: «Лобунец, на выход!» — и встревоженный Потап, отдавливая ноги соседям, пробирается к выходу.

Или в квартире Альзина трещит ночью телефон, и глухой, осипший от волнений и бессонницы голос спрашивает:

— Григорий Захарович, что будем делать? Насос отказал!

Неповторимое, тяжелое и радостное предпусковое время!

…У проходной комбината вывесили объявление:

«Сегодня, в 6 часов вечера, в красном уголке слушается уголовное дело слесаря Виктора Нагибова (Шеремета). Приглашаются все желающие рабочие химкомбината и его строители».

Красный уголок — длинная, еще не оштукатуренная комната переполнен. Рабочие стоят в проходах, сидят на подоконниках.


За столом появился невысокий молодой человек в форме прокурора. Гладкие волосы его блестят, карие глаза смотрят пытливо.

Лешка вся напряглась: вот кто решит судьбу Виктора! Добрый он или злой? Справедливый или нет? Если бы знал он, сколько писем писала она ему ночами и уничтожала! А последнее все-таки решилась послать.

«Я понимаю, — писала она прокурору, — никому нельзя переступать закон. Но Виктора искалечила, озлобила ложь самого близкого человека — матери. Он же хочет начать новую жизнь с правды. Поверьте мне, если можете, что Виктор — хороший человек.

Кто я, что Вы должны мне верить? Какое право имею писать Вам? Я — его Друг. Он мне первой открылся во всем, мы вместо решили, что он должен прийти к Вам, потому что нельзя прятаться от людей.

Скажу правду: мне страшно за него. Если ему не поверят, он будет потерян для людей. А я чувствую всем сердцем, что Виктор еще может быть им полезен. Вы не подумайте, что я его оправдываю, нет, но я ему поверила. Поверьте и Вы».

— Товарищи рабочие! — поднялся прокурор. — Нами изучено дело Виктора Нагибова — вашего товарища по работе, и мы хотели бы посоветоваться с вами.

По залу прокатился шум: «Почему Нагибов? Что он натворил?»

Прокурор, не торопясь, обстоятельно рассказал о драме в семье Нагибовых, об участии Виктора в драке, его побеге из колонии, перемене фамилии, явке с повинной.

Напряжение тишины нарастало.

— И вот теперь, товарищи, мы хотели бы узнать ваше мнение: следует ли Виктора Нагибова судить по законам уголовного кодекса, изолировать от общества, или вы найдете нужным и для себя возможным взять его на ответственные поруки? На очень ответственные…

В зале стоит все та же тишина. В открытое окно врываются дальний голос теплохода, двойные удары по рельсу, похожие на вскрики.

У Лешки горит лицо, взмокли ладони. Валентина Ивановна, успокаивая, кладет руку на ее колено.

Первым просит слова сварщик Зубавин. Выходит к столу, приподнимает лицо со впалыми щеками:

— Я за строгость… Бандитам, хулиганам, как этот, — он кивает в сторону Виктора, — скидок не делать! Тогда и другим неповадно будет. Давайте мы, как рабочий класс, вынесем решение: просить горсовет выслать Нагибова, или Шеремета, — неизвестно, как назвать его, — в дальний район страны.

Прокурор смотрит в зал: «Кто из девушек, сидящих здесь, писал письмо? Не эта ли маленькая, у которой лицо то бледнеет, то покрывается краской? А рядом с ней парнишка с перевязанной шеей — кажется, Панарин, его Валет „поцарапал“. А вон инженер Чаругина… Она приходила к нам от партийного бюро».

Выступающие беспощадно припоминают Виктору бегство со стройки, дружбу с Валетом.

Неожиданно для многих слово берет Потап Лобунец. Протиснувшись из дальнего угла к столу, он мнет в руках фуражку, ерошит волосы.

— Я не оратор, — начинает он.

— Знаем! Давай по прямой! — раздаются добродушные голоса.

— Всех бандитов, нечестных… — И выразительно сжимает кулак.

У Лешки останавливается сердце: «И Потап тоже…»

— Но я скажу, — продолжает Лобунец, — Нагибов для нас не чужой. Он хочет стать на правильный путь, иначе бы не пришел с повинной. Его бандиты к себе тащили — не затащили. — Лобунец обводит светлыми глазами ряды слушающих, задерживается на Панарине; тот одобрительно кивает. — Да неужто у нас нет сил сделать его человеком? Взять под наше слово? Но если подведет… — Потап снова сжимает кулак, — Вышвырнем из общества! А ты, — обращается он к Виктору, — не забывай, что отвечаешь не только за свою честь… По тебе о нас судят…

Лешка питала отвращение к затяжным речам и докладам, но сейчас готова была слушать Потапа бесконечно. «Ну, Потапчик, Потапчик, — мысленно обращалась она к Лобунцу, — скажи еще!»

И Потап сказал:

— А подонкам общества — хорькам и валетам — объявим войну. Пусть земля им пятки жжет! Пусть они нас боятся! После ранения Панарина у нас в дружине вместо тридцати девяти — восемьдесят семь человек. Понятно?

Пожалуй, самое сильное действие на присутствующих оказал выступление маленького седого паркетчика Самсоныча, у которого был в учениках когда-то Иржанов…

— Может, слыхали, — обратился Самсоныч ко всем, — есть в нашем молодом море страшные, понимаешь, подопечки. Среди переплетения коряг, корневищ в береговых отвесах вымывает впадину в большой глубине. Нырнет человек, а его втягивает в эту впадину. Потом с водолазами не найдешь — занесет песком, скроет. Смелый, понимаешь, если потянуло его в подопечку, не растеряется, рванется вверх, к свежему воздуху… Я думаю, Виктор из этой подопечки выбрался…

А Надя Свирь поднялась и с места сказала (Лешка не знала, сердиться на нее или благодарить):

— С Виктором дружит одна девушка. Я уверена, что это она повлияла на него и он сознался во всем… И дальше это чувство поддержит его…

Это заявление особенно понравилось девчатам, и они зашептались все разом.

Теперь ждали, что скажет сам Виктор. Он встал, повернулся лицом к товарищам, силился что-то произнести — и не мог. Синевата бледность покрыла его щеки и лоб. Наконец проговорил:

— Вот посмотрите… — и опустился на скамейку.

Кое-кто из любителей непременных покаянных речей недовольно пробурчал: «Разве ж так осознают?!» — но большинство, конечно, ж нимало, что дело не в речах.

В МОРЕ!

Вера и Лешка пришли на плотину к вечеру.

Заходило солнце, дотлевал в небе притушенный пожар. Отороченный багрянцем, высился арочный мост; медленно брели куда-то оранжевые отары туч.

Вдали уходило в море бесстрашное суденышко.

«Давно ли сидели мы с Верой здесь, — думает Лешка, — а кажется, прошла целая жизнь. И впереди еще одна, еще и еще…»

Лешка вглядывается в открытое море. Суденышко отважно взбирается на волны.

Неподалеку, на плотине, свесив ноги, сидят трое: парень в тельняшке под бушлатом, Явно разыгрывающий «морского волка», второй — в синем берете, а между ними загорелая девчонка лет семнадцати, с осиной талией, в белом свитере. Лешка крепче прижимает себе Веру. Та с напряженным любопытством смотрит на девушку белом свитере. «Тоже скоро выйдет в открытое море. Как поплывет?»— думает она с материнской тревогой.

Зарево на небе затухает. Все дальше уходит суденышко.

Загрузка...