С этим анархическим периодом белогвардейского двух- и трехвластия по времени совпадают зимовка Руала Амундсена на "Мод" в прибрежных водах Чукотского Носа и две экспедиции Вильялмура Стефансона на остров Врангеля.

Благодаря Стефансону на страницах этой книги появляется наш последний спутник - Аугуст Маазик, воспоминания которого, записанные английским ботаником И. У. Хатчисон в 1933 году, добавляют ряд малоизвестных эпизодов к истории гражданской войны, а также полярного воздухоплавания. {268}

Аугуст Маазик родился 1 октября 1888 года в Лайузе, рабочим парнем принимал участие в революции 1905 года, скрылся от преследования царских жандармов на судне, лет десять работал сначала юнгой, потом матросом, механиком и штурманом, постепенно передвигаясь все дальше на север, пока не обосновался на Аляске. Этот человек с характером героев Джека Лондона на Аляске стал известен под кличкой Большевик. Маазик прославился своими рекордно длинными санными походами, всего он прошел на санях более 40 000 километров. Это и привлекло к нему внимание начальника Канадской арктической экспедиции В. Стефансона: "Я сразу понял, что Маазик представляет собой тот обаятельный тип человека, который никогда не вызывает перед своими глазами воображаемые трудности, а берется за любую сложную задачу немедленно и со знанием дела". Стефансон назначил Маазика вторые офицером на исследовательском судне "Полар Беар". Через год в четырех километрах от берега Маазик заложил первую канадскую дрейфующую станцию. Он провел на льду семь месяцев, исследуя течения моря Бофорта и гипотезу существования мифической страны Кин. Для этого он построил на льду эскимосское иглу и своими охотничьими трофеями кормил группу из четырех человек. "Съестных припасов, привычных для белого человека, нам хватало только на воскресенья, в будни мы наедались тюленины, пока у меня под мышками не стали расти плавники". Стефансон ценил в Маазике близость к природе, что соответствовало его собственному стилю путешествия и принципу "кормиться землей". На обратном пути Маазик остановился у протодиакона форта Юкон. "Хотя я сказал ему, что я большевик, я побывал в его церкви и во время прогулок вел с ним длинные споры, но споры эти носили мирный характер, религиозных вопросов мы не касались и вполне поладили друг с другом".

На паях с эстонцем Пеэтом Яэгером Маазик купил шхуну, и возле самой Камчатки, на острове Карагинский они охотились на соболей. У него была подкупающая привычка строить избушки повсюду, где ему случалось останавливаться на сравнительно долгий срок. Зазимовав на Карагинском, на обратном пути летом 1921 года они заехали в Анадырь:

"Подгоняемые попутным ветром, мы пошли под парусом на Анадырь, чтобы посмотреть, что там происходит. {269} Так как я бывал там раньше, я знал, где можно найти безопасные места, чтобы встать на якорь, и благодаря этому мы подошли к городу совсем близко. Мы сошли на берег и узнали, что красные обосновались там весьма прочно. Председатель и его помощники вышли нам, навстречу и предупредили, что американским кораблям в Анадыре останавливаться запрещено. Я сказал, что я не из Нома, а из Олюторска, расположенного на юге. Председатель не знал, как отнестись к этому, и в конце концов обратился к начальнику ЧК, который приказал нам войти в устье небольшой реки возле самого города. Он поднялся на борт, а так как я говорил по-русски, спросил меня, откуда я родом. Я ответил, что я эстонец, на это он сказал, что он тоже эстонец. После чего он стал намного приветливее и помог нам провести шхуну в реку. Обычно здесь у всех прибывающих кораблей конфискуют оружие и возвращают его, только когда корабль отплывает, он же решил, что к нам это не относится, а я сказал ему, какие ружья имеются у нас на борту.

У них как раз в это время проходили выборы красного председателя, и мы с Пеэтом Яэгером каждый день ходили в комитет и наблюдали за выборами. Нередко члены одной семьи - мать, дети, отец - отдавали свои голоса разным кандидатам, и это было весьма забавно. Я думаю, что это вообще были первые выборы, которые здесь когда-либо проводились, потому что красные только что пришли к власти и у них еще не было даже избирательной урны, только листы бумаги с записанными на них именами".

Члены Анадырского ревкома жаловались Маазику, что минувшей осенью на катере "Твинс" к ним в поисках золота нагрянули американские авантюристы. В глубине полуострова, в трехстах километрах от устья реки Белая, они разбили лагерь, и за зиму "Анадырскому комитету не раз приходилось пускаться в дальний путь на реку Белую, не то члены группы перебили бы друг друга"... Одновременно с Маазиком в Анадырь прибыл пароход, поддерживавший сообщение между Владивостоком и Чукоткой. Маазик наведался к капитану. "Он ненавидел красных, а поскольку я им симпатизировал, между нами завязалась изрядная перепалка. Мне казалось, что у красных добрые намерения, и если они смогут выполнить их, это будет полезно для человечества".

На Аляске, в Номе, Маазика ждали плохие вести. {270} Канадское исследовательское судно "Полар Беар", высадив на острове Врангеля группу исследователей, село на мель в устье Колымы. Маазик согласился заняться спасением корабля и с тремя спутниками отправился туда на пятнадцатитонной "Белинде". Спасательная экспедиция продолжалась более двух лет, и за это время ему пришлось трижды пересекать фронт гражданской войны.

Первую остановку Маазик сделал в Уэлене. Здесь он узнал, что на Колыме царит голод. Маазик предпринял все, что было в его силах. Заплатив представителю советской власти Бычкову пошлину - эти доллары тоже были спрятаны в кожаном поясе и доставлены следующей осенью в Москву, - он закупил у купца Газдарова полное судно продовольствия и осенью 1921 года отправился под парусами в Нижнеколымск. В это же время всего в полутора тысячах километров западнее этого места давний соратник Толля и участник его экспедиции Т. Матисен определял глубину залива в районе будущей гавани Тикси. На Колыме советскую власть представлял Зыков. "Он заявил, что, поскольку русский корабль не прибыл, правительство решило закупить у нас все, что у нас есть лишнего, и что частная торговля запрещена. Красные были очень приветливы, пригласили нас на берег отобедать, мы с ними прекрасно поладили". В качестве оборотных средств здесь служили лисьи шкурки. Вскоре выяснилось, что для того, чтобы снять "Полар Беар" с мели, надо дождаться весеннего половодья. Маазик заплатил пошлину и получил разрешение Зыкова охотиться по всей Якутии. "A wide world!"1 - восклицает Маазик. Он отправился в дельту Колымы, построил там охотничью избушку и зиму напролет охотился на лис. Поскольку на всю Восточную Сибирь только у Маазика было судно, пригодное к плаванию, очень скоро политические силовые линии сосредоточились вокруг его охотничьей хижины. С целью разведать обстановку Маазика посетил продинспектор Пиланицкий. "Во время беседы Пиланицкий вел себя так, как будто он белый, и, уходя, намекнул на скорую смену власти". Когда Маазик рассказал об этом Зыкову, то впервые услышал об опасности, возникшей в результате мятежа Бочкарева. Продинспектор оказался предателем. С помощью колчаковских офицеров, скрывав-{271}шихся в среднем течении Колымы, он захватил власть и примкнул к мятежникам. Северо-Восточная Сибирь и Чукотка были отрезаны от красной Сибири. "Пиланицкий назначил свое правительство, и в Среднеколымске суд расстрелял шестнадцать или семнадцать красных. Затем он двинулся вниз по реке, чтобы повторить то же самое в Нижнеколымске и в устье реки".

За это время белогвардейцы захватили и Анадырь. После многомесячного перехода через тундру и горы оттуда прибыли на нартах трое коммунистов, знакомые Маазику еще по его предыдущему путешествию. Он снабдил их продуктами и познакомил с обстановкой, но через несколько дней беглецы были схвачены белыми и убиты, а тела их брошены в прорубь. С награбленными деньгами белый офицер пришел на "Белинду" покупать продукты. "Мы решили, что не примем эти кровавые деньги, отобранные у убитых... Мы не были уверены, сколько нам самим осталось жить после этого, поэтому вооружились как могли, и я дал себе клятву, что если наступит мой час, то хоть одного негодяя я прихвачу с собой". Маазик узнал, что следующей жертвой мятежники избрали таможенника Зарапука. Он дал юноше продукты и оружие и помог ему скрыться. "Его, несомненно, расстреляли бы, потому что он прошел обучение в Красной Армии, где ему дали чин старшины. Так что по крайней мере одну жизнь спас и я". Наступила беспокойная весна 1922 года. Маазику и его трем спутникам не удалось снять экспедиционное судно с мели. Они решили вернуться домой. Возникло новое препятствие: бочкаревцы не выпускали "Белинду". После долгих споров и угроз якорь был поднят, и судно взяло курс на восток, но какой ценой! На борту было двенадцать белогвардейцев во главе с капитаном Пиланицким. Маазик не мог и не хотел мириться с этим и бросил судно на мысе Яккан, где ровно сто лет назад Врангель тщетно пытался разглядеть очертания острова, носящего теперь его имя. "Белинде" не удалось продвинуться намного дальше. Вблизи Северного мыса она замерзла во льдах. Вероятно, слух о том, что судно захвачено белыми, дошел до Уэлена и заставил Бычкова и Рудых эвакуироваться через Америку в Москву.

Держась берега, Маазик вернулся обратно на мыс Биллингса и построил там себе охотничью хижину - третью за время своей дальневосточной одиссеи. Однажды у него ночевал Пиланицкий, который, заболев, решил вер-{272}нуться на Колыму. Капитан лег спать с ружьем в руках и револьвером под подушкой. Маазик приводит следующий диалог:

"- Что за жизнь вы себе выбрали! Во всем мире у вас не осталось ни одного друга.

- Сам знаю, - вот все, что он ответил мне".

На следующее утро:

"- У меня такое чувство, Пиланицкий, будто я вижу вас в последний раз.

- Я не сделал красным ничего плохого.

- Вы еще получите свое за тех тридцать человек, которых отправили на тот свет на Колыме!

- Потому я туда и возвращаюсь..."

Картину морального разложения белогвардейцев Маазик дополняет сообщением, что Пиланицкий был убит на Колыме во вспыхнувшей там анархистской междоусобице.

В феврале 1923 года распространился слух, что со стороны Якутии движется банда белобандитов в количестве двухсот человек, которая пытается пробиться в Америку через Чукотский Нос. Из Уэлена на нартах прибыл новый уполномоченный Камчатского ревкома Федор Караев. Он поселился в охотничьей хижине Маазика и вместе с сорока красными чукчами-охотниками начал строить оборонительную линию из снега. "Нарочные приходили и уходили, принося всевозможнейшие сообщения, но отряду и ездовым собакам нужна была еда в таких невероятных, количествах, которого просто негде было раздобыть, и в конце концов он был вынужден вернуться в Уэлен".

Это была одна из последних попыток белогвардейцев прорваться через Уэлен на Аляску. Владивосток к тому времени был уже освобожден, а в апреле 1923 года на побережье Охотского моря был уничтожен отряд Бочкарева. Осенью представитель Камчатского ревкома И. Брук открыл в Уэлене школу, и этой же осенью при школе начало действовать Общество друзей Воздушного Флотапервая воздухоплавательная организация на Чукотке, как я узнал из десятого номера "Авиаработника" - стенной газеты летчиков поселка Лаврентия, когда по дороге домой мне пришлось остановиться у них. Перед новой жизнью были поставлены новые, неслыханные ранее задачи.

Аугуст Маазик не присутствовал при основании Общества друзей Воздушного Флота. Он покинул Уэлен за не-{273}сколько недель до этого на американской шхуне, капитаном которой был Кокрен-младший. Когда-нибудь я постараюсь выяснить, не является ли он потомком нашего Рыжего. Такое предположение кажется мне вполне обоснованным. Я люблю, когда круг замыкается.

Вот-вот замкнется и круг Аугуста Маазика. Он стоял слишком близко к учредительному собранию Общества друзей Воздушного Флота, чтобы не оставить следа и здесь. Когда Маазик через пять лет увидит в последний раз Уэлен, он увидит его с воздуха, с борта самолета. Произошло это так.

Летом 1929 года неподалеку от Северного мыса вмерзли в лед советский пароход "Ставрополь" и шхуна "Нанук" американского коммерсанта Свенсона, снабжавшего советские торговые организации. На борту "Ставрополя" были женщины и дети, а также несколько больных, положение Свенсона тоже становилось критическим. По радио он попросил помощи у известного полярного летчика Бена Эйелсона.

Руководитель американского общества "Аляска Эйруэйс" близкий друг Маазика Бен Эйелсон недавно поставил новый рекорд и был одним из самых известных воздухоплавателей мира. Вместе с австрийским полярным исследователем Джорджем Уилкинсом он пролетел с мыса Барроу на Аляске на Шпицберген и обратно. Полет продолжался двадцать с половиной часов и стал самым длинным беспосадочным трансполярным перелетом. Но побережье Чукотки Бену Эйелсону было незнакомо.

К тому времени Маазик как раз вернулся из очередного похода на нартах, который чуть было не стал для него последним. На этом своем одиноком пути домой в полторы тысячи километров он провалился в трещину во льду "и бултыхнулся прямо в воду", которая была не чем иным, как арктическим морем Бофорта. С помощью финки он вскарабкался наверх по гладкой ледяной стене. Один из немногих, кому это удалось сделать до него, был исследователь Антарктики Дуглас Моусон. Но тем, кто знает биографию Маазика, такое чудо представляется вполне закономерным. Он добрался до Нома и в гостинице "Золотые ворота" встретился с Беном Эйелсоном. Маазик снабдил друга полярным снаряжением и описал ему Северный мыс и его окрестности. Конечно же тот пригласил его с собой. "Мне больше нравится падать с нарт, чем с самолета", - рассмеялся Маазик. Это спасло ему жизнь. {274} Бен Эйелсон и механик Борланд не вернулись. Теперь Маазик сам вызвался лететь на поиски пропавших летчиков. Американский сенатор, прибывший, чтобы руководить спасательными работами, недоверчиво осведомился, сколько рассчитывает Маазик получить за свои услуги. "Я ответил ему, что Эйелсон мой друг, что поиски - дело жизни и смерти, и если я могу в этом принести хоть какую-нибудь пользу, то уж, во всяком случав, не за деньги". Маазику поручили организовать санную экспедицию на побережье Чукотки и обучить летчиков всему, что надо знать в условиях Арктики. Он учил их строить эскимосское иглу, охотиться, готовить пищу из ничего, учил одеваться. Это странное соединение слов "учил одеваться" людям несведущим кажется смешным. Но ничего смешного в этом нет. Когда известный советский полярный летчик Михаил Каминский (о котором Юхан Смуул писал в "Ледовой книге") совершил свою первую вынужденную посадку и оказался в тундре в сорокаградусный мороз в обычной городской одежде, ему очень сильно попало от Янсона: "Вы забыли одеться, как надлежит в Арктике, забыли "погоду", забыли топор..." Самокритичный Каминский иронизирует: "Какими аристократами мы были! Нас одевали, кормили, регламентировали каждый шаг, чтобы, не дай бог, не перетрудились, не ушиблись. Тьфу!.. Меня не научили, что в Арктике надо тепло одеваться, что надо летать с топором и палаткой".

Маазик поднялся в воздух на двухместном "Стенсоне" Эдварда Юнга.

Вылетели первые самолеты и с Камчатки. 15 ноября 1929 года на ледоколе "Литке" их доставили в бухту Провидения и к концу года подготовили к полету. В конце января 1930 года в районе Северного мыса встретились советские и американские летчики М. Слепнев, Ф. Фарих, В. Галышев, И. Эренпрейс, И. Кроссинг, А. Келхам. Впервые был совершен полет над неведомым Чукотским Носом, внутренние области которого все еще оставались белым пятном на карте. Дважды летал на Северный мыс Аугуст Маазик, но из-за погоды оба раза вынужден был вернуться. Крыло потерпевшего крушение самолета американцы обнаружили в ста километрах к востоку от Северного мыса. Несмотря на трудности, советским летчикам удалось там приземлиться. Они перелопатили снег на площади в несколько сот метров, нашли тела погибших американцев и участвовали в их погребении на Аляске. {275} В память этого трагического события, а также в память дружественной совместной работы летчиков мыс в устье прекрасной Амгуемы носит название Коса двух пилотов.

В полярных владениях Канады на земле Банкса о заслугах Аугуста Маазика напоминает горный перевал, носящий его имя, который он открыл неподалеку от того места, где Амундсен последний раз зимовал на шхуне "Йоа" на своем длинном пути по Северо-Западному проходу.

ИНЧОУН

Если плыть из Уэлена на восток, попадешь в Америку, а если на запад в куда менее известный Инчоун. Без долгих размышлений решаем плыть на запад. Погода стояла теплая, безветренная, нас обволакивал густой туман, и я подумал, что в такую погоду на море всего и дел, что дремать, чем мои спутники в лодке и занимались. Мое заблуждение рассеял отчаянный вой сирены, который разорвал тишину, как рев коровы, заблудившейся в чаще и нетерпеливо призывающей доярку. И вдруг я увидел невероятное: над плотным, недвижным туманом скользили белые мачты невидимого корабля, похожие на лирические перископы. Мачты могли принадлежать только "Суле", покинувшей рефрижератор "903" у ледовой перемычки. Конечно, этот факт не добавляет ничего нового с точки зрения знакомства с Чукотским морем или с чукчами. И все-таки! Знакомые мачты.

К брезентовой штормовке я приторочил временный карман. В нем как раз умещается полбуханки хлеба, что совсем немало, если учесть, что уэленская буханка весит два кило. Штурман бросает на карман прищуренный взгляд, колючий, как металлическая щетка.

- Маловат, пожалуй, - говорит он, и в следующий раз его словно окаменевшее лицо дрогнуло только через полчаса. Теперь я знаю, что это такое - юмор чукчей.

Наш тихий подвесной мотор вспугивает неисчислимое количество корморанов, но они так разомлели, что поднимаются над водой лишь на мгновение и тут же плюхаются обратно в воду, как жареные гуси. Они лучше меня знают, что их мясо почти несъедобно. Даже когда над нашими головами, громко хлопая крыльями, пролетает стая уток, никто не хватается за ружье: охотиться в такой туман дело безнадежное. {276}

Наконец над туманом появляются черный выступ скалы и крохотный лоскут синего неба. У подножья скалы, чуть правее, вырисовываются первые скаты крыш, под крышами появляются окна, вокруг окон - стены и, наконец, вся деревня. Это и есть Инчоун, намного меньше Уэлена, но зеленее и уютнее его.

Красивые старинные лодки, заботливо уложенные в ряд на досках, поднятых на столбах над землей, стоили мне моей полбуханки хлеба - под этими досками угрожающе рычит добрая полсотня ездовых собак, посаженных на цепь. Все деревянные детали лодок насажены на шипы и перевязаны ремнями, таким лодкам могло бы быть и тысяча лет, но изготовлены они конечно же не более десятка лет назад. При высокой накатной волне эскимосский умиак практичнее наших прочных и устойчивых в штормовую погоду китобойных лодок, шесть-восемь человек могут на бегу перекинуть его через волны прибоя, а в море чукчи выходят и при довольно сильном ветре. Теперь уэленский колхоз начинает строить мол: еще один пример прогресса и - прожорливости прогресса. В старинных лодках дерево обработано с удивительной тщательностью. Там, где дерева мало, оно становится драгоценным материалом, и таких прекрасных дверей, как в Бухаре, в лесной полосе вы нигде не встретите.

Наконец-то я увидел охотников на тюленей. Выстрелы я слышал уже довольно давно, замечаю же их только тогда, когда оказываюсь почти рядом с ними. Двое стариков, завернувшись в белые простыни, которые служат им для маскировки, неподвижно сидят на корточках в вечном снегу, которого в тени у подножья отвесной стены Раввыквын предостаточно. Ружья охотников опираются на треноги, а их устремленные в море слишком самоуверенные взгляды низводят их в категорию наших рыболовов-любителей. Пожалуй, так оно и есть на самом деле. Время от времени на поверхности воды появляется тюлень, как мне кажется, все один и тот же, в его умных глазах застыла пресыщенность однообразной ролью, которая каждый раз кончается выстрелом и новым погружением в воду. Но ездовых собак нужно кормить мясом.

Я пытаюсь выяснить значение названия Раввыквын. В переводе оно означает Сломанная скала. Отлогая у деревни, она берет здесь разбег и внезапно взмывает отвесной стеной, обращенной к Уэлену и повторяющей в миниатюре формы тамошней горы Йыиныткын. Взобраться на {277} эту стену со стороны деревни невозможно, и на берегу она кончается крутым, уходящим в воду мысом. В этом есть что-то таинственное. Не нужно быть археологом, чтобы увидеть в Раввыквыне великолепную природную крепость. И все-таки почему именно Сломанная скала?

Названия мест я стараюсь приводить в книге так точно, как только могу. В них заключена особая ценность. Многие ли таллинцы знают, что название Каламая 1, сохранившееся на вывеске одного магазина в Копли, древнее, чем теперешнее название Таллина, а название Тынисмяги 2 напоминает времена, когда наши предки-язычники приносили святому Тынису, Антону, в жертву свиные головы - почти как дикари Голдинга? Я глубоко уважаю своих друзей геологов, топографов и гидрологов, которые в девственных лесах и тундре Сибири с помощью топора и теодолита возводят фундамент завтрашней жизни, и это скорее моя, а не их вина, если они не знают, что в мире нет безымянных рек, озер и гор, нет пустоты. Они, конечно, были бы рады, если бы до начала полевых работ кто-нибудь взял на себя труд познакомить их с историей и этнографией края, где им предстоит работать. Но этого никто не делает, и в результате на Колыме и на Чукотке тридцать две реки получили одно и то же новое название - Прямая! Но и это еще не все. И это не самый разительный пример. Только на карте Колымы и Чукотки мы найдем:

Кривых рек - 35,

Тихих рек - 37,

Широких рек - 43,

Перевальных рек - 52

и 71 Озерную реку!

Не превышает ли это все допустимые пределы?! Эту унылую статистику я почерпнул в газете "Магаданская правда", в номере от 15 июня 1966 года. Так мы теряем наши Трои, не говоря уже о языке, теряем на Колыме и в Эстонии.

ВОСПРИЯТИЕ ПРОСТРАНСТВА

На Севере меня всегда поражает почти средневековое игнорирование географических фактов. В старину, когда на Чукотском Носу не было своей собственной школы, {278} дети ходили в школу в Америку. Ближайший центр по обработке металла, по мнению некоторых исследователей, находился в Пенжинской губе, на расстоянии тысячи двухсот километров от Уэлена. Далеко это или близко? Многие недоразумения начинаются с того, что мы оцениваем расстояния с точки зрения нашего нервозного мгновения, вместо того чтобы соотнести их со временем. А времени здесь всегда было много больше, чем у нас, соответственно сокращались и расстояния. В начале века в этих краях путешествовал гидрограф Калинников. Случалось, он встречал какого-нибудь чукчу, который, поставив утром чайник на огонь, обнаруживал, что у него вышел весь запас чая. Нечто подобное может случиться и с нами, тогда мы набрасываем пальто на плечи и бежим за угол в магазин. Для чукчи таким само собой разумеющимся поступком было запрячь в нарты ездовых собак и отправиться за чаем, прихватив в дорогу изрядный кусок мороженой оленины; вся разница заключается в том, что ехать ему надо двести - триста километров в один конец и столько же обратно. И это еще не самый разительный пример. Как-то к Калинникову примкнул четырнадцатилетний мальчик, пожелавший навестить родственников. У паренька не было своей упряжки, и все четыреста километров он преспокойно бежал рядом с нартами Калинникова, вечерами он помогал ему разжечь костер и накормить собак и только после этого укладывался в снег спать. Я хочу сказать, что психологическая оценка расстояния может быть принципиально иной, чем наша, даже сейчас, в эпоху автомобилей и самолетов.

Необычайно тесный контакт человека с природой в давние времена находил выражение прежде всего в том, что уход из жилища не означал ухода из дома, не означал перехода от знакомого к менее знакомому или тем более от знакомого мира к чужому. Понятие дома совпадало с понятием окружающей природной среды. Капитан Биллингс подтверждает это убедительным примером. Во время путешествия, продолжавшегося полгода, он вместе с домочадцами Имлерата прошел около тысячи двухсот километров, и все они были на одно лицо. На протяжении этого огромного пути неизменной оставалась каждодневная рутина мелких хозяйственных забот, повсюду они были дома. И вдруг ситуация изменилась. Они подошли к Анюю, впереди чернела непроглядная стена леса чужая, таинственная, жуткая. Чукчи остановились {279} и устроили долгое ритуальное действо с жертвоприношениями, предсказаниями и песнями, хотя до цели их путешествия оставалось не более двух дней пути. Они сделали это потому, что только теперь им предстояло вступить в чужую страну и только теперь они ощутили всю меру расстояния и страх перед далью, то, что в Ветхом завете так поэтично и психологически точно названо страхом обнаженности. Еще более любопытные примеры соотношения времени и пространства дает нам образ жизни тунгусов, нынешних эвенков. Их родная среда - лес. Этот осколок народа растворился в сибирской тайге в гомеопатических дозах. Эвенков не больше, чем служащих в каком-нибудь торговом центре Нью-Йорка, и в то же время их домом является сплошной лесной пояс, занимающий гигантскую территорию: от Камчатки и Сахалина на востоке до водораздела Енисея и Оби на западе, иными словами - площадь, значительно большую, чем та, которую занимает любой другой малочисленный народ на белом свете. Поскольку эвенки даже в таких фантастических условиях сумели сохранить свой язык и культуру, вполне резонно предположить, что и у них отсутствовало чувство расстояния или по крайней мере что оно поразительно отличалось от нашего. Как бы ощущали мы себя и свои связи с миром, если бы на территории Эстонии нас проживало всего сорок пять человек и двое из них обитали бы на острове Сааремаа? Конечно, это всего лишь арифметическая эквилибристика, но она помогает понять доисторическую жизнь эстонцев и других прибалтийских финнов, тоже связанную с такими процессами в разреженном времени и пространстве, которые даже трудно вообразить, связанную с долгими странствиями в еще более долгом времени, когда сам участник этих странствий мог и не осознавать собственного передвижения.

Все сказанное выше - не что иное, как вступление к утверждению, что в этом уголке света Уэлен является древнейшим культурным центром, влияние которого распространялось на значительные пространства. Одной из составных частей местной культуры был танец, больше того - танец осуществлял функции языка, понятного всем. В первое десятилетие советской власти были обнаружены иероглифы пастуха Теневиля. Теневиль пользовался ими в совхозном счетоводстве и в переписке с родственниками, и его обычно называют изобретателем чукотских иероглифов. Это не совсем точно: первое указание {280} на существование пиктографии на Чукотке содержится в отчете, опубликованном в 1912 году.

И еще один пример, связанный с расстояниями: в один из глубинных уголков края известие о том, что началась Великая Отечественная война, пришло лишь через шесть месяцев после ее начала, зимой 1942 года.

УЖИН У ЭСКИМОСОВ

Эмутэин пододвигает к столу стул и садится напротив меня, под картиной, на которой изображен московский Большой театр. Его жена поправляет на кровати покрывало, занавешивает окно, оглядывает комнату, потом отбрасывает край покрывала и садится на кровать. Магадан передает музыку, ее перебивает голос токийского диктора. Я выключаю радио.

- Эмутэин, как переводится ваше имя?

- Эмутэ-ин, - так он произносит его.

- Эмутэин означает, что я сын Эмуна. Это эскимосское имя. Я не чукча, я эскимос.

Я это знал, но это и по нему хорошо видно. Смешанные браки здесь не редкость, но эскимоса все равно легко отличить от чукчи. Лицо у него круглее и менее скуластое, рядом с темпераментным чукчей он кажется флегматиком. Эскимосы - исконные жители Уэлена и представляют древнейшую арктическую охотничью культуру, которая некогда кольцом охватывала Ледовитый океан.

- Эскимосы танцевали всегда. Например, когда мы еще жили в Наукане...

Многие эскимосские семьи переселились в Уэлен из Наукана, расположенного по ту сторону горы, на берегу Берингова пролива. Поселок, вцепившись в скалистый уступ, висел над пропастью, и его перенесли сюда.

-...и в декабре или январе вытаскивали на берег первого гренландского кита, у нас начинался праздник танца, иногда он продолжался целый месяц. Сначала дочь лодочного старосты должна была накормить кита. У нее были для этого специальная деревянная миска и поварешка. В миске лежали копченая оленина и съедобные травы. Ими она кормила кита и охотников, всех, кроме молодых. Первого выловленного в новом году моржа кормили таким же образом. На берегу моржу отрезали голову, кормили ее с поварешки и давали запивать водой... {281}

На всем белом свете, у всех охотничьих народов есть один общий обычай: жизнь зверя приравнивается к жизни человека. Так было у американских охотников на бизонов, у охотников на бегемотов в Западной Африке, у амурских охотников на медведей. Наш "Калевала" рассказывает о том, как Вяйнямёйнен после удачной охоты обращается к медведю со следующими словами:

Мой возлюбленный ты, Отсо,

Красота с медовой лапой!

Не сердись ты понапрасну!

Я не бил тебя, мой милый,

Сам ты с дерева кривого,

Сам ты ведь свалился с ветки,

Разорвал свою одежду

О кусты и о деревья.

(...)

Славный, ты пойди со мною,

(...)

И пойдем к мужам, героям,

Поспешим к толпе огромной!

Там тебя не примут дурно,

Заживешь ты там неплохо:

Там медку дают покушать

И запить медком сотовым

Всем гостям, всем приходящим,

Всем бывающим там людям 1.

- ...Накормив кита, его рубили на куски. Вот тогда-то и начинался пир с танцами. По вечерам участники празднества рассказывали сказки, днем танцевали. Покажи ему мою шапку для танцев.

Женщина исчезает в сенях, открывает шкаф.

От Уэлена до Анадыря примерно шестьсот километров на юго-запад.

Женщина протягивает мне шапку. На головном уборе, по форме напоминающем чепец, чьи-то старательные пальцы самоуверенно вышили цветы и веночки из листиков. Четыре белых пера, похожие не столько на орлиные, сколько на перья петуха леггорна, разрисованы красными поперечными полосами. Убор из перьев, в котором я в {282} детстве играл в индейцев, выглядел правдоподобнее. У нас не хватает этнографов.

- Какие танцы мы танцуем? Один, например, называется "Подготовка к промысловой морской охоте". А еще наш коллектив исполняет танец "Борьба с бесхозяйственностью" и "Танец кочегара". Иногда из центра приезжает балетмейстер и учит, как правильно танцевать. Сами мы иногда танцуем старинные танцы, у которых и названия-то нет...

Как мы охотились? У нас были большие кожаные лодки - аняпик'и, и в каждой умещалось человек по двадцать. Если поднимался ветер, ставили паруса. Паруса были треугольные или четырехугольные. В хорошую погоду мы ходили только на веслах или тащили лодку вдоль берега на ремне. Когда утки летели с севера на юг, это означало, что скоро разыграется северный шторм. Самое лучшее время для весенней охоты на нерпу или на морского зайца, когда море как молоко...

Странное сравнение в устах эскимоса!

-...а если морской заяц высовывает голову из воды (нерпа этого почти никогда не делает), трясет ею и жует ртом, это верная примета, что к вечеру разыграется буря. Тогда спешили как можно скорее уйти в укрытие. В Наукане есть холм с впадиной посередине. В этой впадине зажигали костер, бросали в него полоски мяса, маленькие штанишки и лифы и громко звали по именам умерших. Те, кто утонул, слышат, что их зовут, но сквозь толщу воды плохо разбирают слова, плачут и кричат в ответ: как жить, что делать? Тогда родственники начинают их кормить. Говорят, что на том свете утопленники снова рождаются, но только в образе чертей. Старики рассказывают, что на том свете живет змея, длинная, как мир...

На Чукотке нет пресмыкающихся и земноводных. Тем более странно, что они существуют в местном фольклоре. В северных сказаниях Великая Змея предстает необыкновенно устрашающей. В. Богораз высказал предположение, что она напоминает мадагаскарского или южноамериканского удава. На расстоянии и синица глухарем покажется, гласит эстонская пословица, но вначале все-таки должна быть синица, маленькая начальная змейка фольклорной Великой Змеи. Уэлен расположен на перекрестке путей разных народов. Через Берингов мост человек перешел из Азии в Америку, но когда? И кем он {283} был? На каком языке говорил? Только объединенная атака фольклористов, этнографов, языковедов, антропологов и археологов может помочь проникнуть в эти непроницаемые дебри. Не вдаваясь в подробности, сошлюсь на Т.-Р. Вийтсо, исследовавшего язык калифорнийских индейцев, пенути; он обнаружил в нем 83 слова, у которых есть общие корни с языками финно-угров и самоедов.

- Не попьете ли с нами чаю?

- Конечно, попью, почему не попить.

Хозяйка в нерешительности, ее что-то беспокоит:

- Эмутэин, обычно вы пьете чай за другим столом?

- Да, привыкли по старинке...

- Ну, так пусть будет как всегда!

- Ах, значит, по-нашему? - соглашается Эмутэин, и лицо у хозяйки светлеет. Она выдвигает из-под кровати низкий чайный столик, приносит из кухни ножи и вилки. Слышно, как открывается входная дверь, из сеней доносится эскимосское приветствие, потом стук брошенных в угол сапог, на пороге появляется мужчина лет пятидесяти и одним прыжком опускается на колени рядом со столиком. Это акробатика самого высокого класса.

- Умка, - представляет его хозяин.

- Скажите, Умка, ваше имя можно перевести?

- Что значит перевести? - уставился он на меня с невинным, лисьим видом.

- Например, моя фамилия по-эстонски означает море.

- Вот как! Ну, так чтобы вы знали, умка по-нашему - это медведь.

- А почему вас так назвали?

- Откуда я знаю, почему у нас такие смешные имена. Когда дед Якыр умер, дочка как раз ждала ребенка и назвала его тоже Якыром. Это, наверно, потому, что мы держимся друг друга и не забываем родителей.

Разговор Умки течет легко и весело. По указанию хозяйки мы усаживаемся на полосатом половике, подстелив под себя несколько шкур.

- Скажите, хозяйка, а съедобные растения вы здесь собираете?

- Еще как! - смеется Умка. - У эскимосов есть даже поговорка: женщины на охоту пошли!

- У нас женщины ходят на охоту с мотыгой. Без зелени не проживешь.

Эту мудрость здесь поняли за несколько тысяч лет {284} до Кука и до того, как в Тартуском университете были открыты витамины! Самую крупную свою награду, большую золотую медаль Коплей, Кук получил не за географические, а за медицинские открытия. Только он и мог выяснить, как успешно бороться с цингой, ибо он идеально соединял в себе три необходимых для этого условия: бывший корабельный кок, он умел консервировать продукты и знал, как они воздействуют на человека физиологически; в качестве капитана дальнего плавания он прекрасно понимал значение проблемы и опасность цинги; как руководитель, пользующийся неоспоримым авторитетом, любивший сам засаливать мясо и с первого до последнего дня питавшийся из матросского котла, он был в состоянии обосновать свои доводы и умел заставить людей выполнять их. В Петропавловске он лечил казаков, заболевших цингой. Капитан Кинг, его преемник, писал: "Несмотря на всю заботу, мы в конце концов, вероятно, все-таки почувствовали бы на себе вредное воздействие засоленных впрок продуктов, если бы не использовали любую возможность питаться свежими продуктами. Часто это были растения, которые в иных обстоятельствах наши люди ни за что в рот не взяли бы: нередко, кроме всего прочего, они были в высшей степени омерзительны на вкус, и чтобы преодолеть предубеждение и отвращение, команде требовались уговоры, а нередко личный пример и авторитет самого руководителя".

- А мне можно их попробовать?

Теперь растерялся Эмутэин, но хозяйка уже застучала в сенях кадками и чашками, и через минуту стол, до того уставленный рыбными консервами и магазинным печеньем, приобретает куда более домашний вид.

- Если они вам только придутся по вкусу.

- Саклакх, - хвалит Умка с набитым ртом, - хорошее растение, ой, какое хорошее растение, сладкое, как огурец.

Но по способу приготовления и по вкусу это домашнее соленье скорее напоминает квашеную капусту. Вероятно, это красный петушиный гребешок, который называют еще капустой чукчей. Экзотический салат в другой миске даже слишком обильно полит глицеринообразным маслом, и это вызывает у меня недоверие и давно угасшие ассоциации. В детстве я выливал рыбий жир в горшок с цветами и знаю, что после этого по крайней мере гиацинты уже никогда не могли оправиться. Но ведь здесь мор-{285}жовый жир, который только по неосмотрительности можно сравнить с рыбьим жиром, этим безобидным пастеризованным молоком, а вместо мамы за мной следят три пары внимательных черных глаз, и острота двух из них отточена на мушке ружья. Ну что ж, после нескольких глотков, когда вкусовые органы уже вышли из строя, севурак кажется даже приятным. Из чего же все-таки делают этот салат?

- Вот это нырнак, - объясняет хозяйка, преисполнившись симпатии к незваному гостю, - мы собираем его в последние дни июня в каменистой тундре.

Маленькие округлые листья, по-видимому, принадлежат одному из видов арктической камнеломки. В салате четыре вида растений, в маринаде они все пожелтели. Растение с продолговатыми листьями, которое здесь называют сегнак, наверное, щавель, а тламкок - горец, кроме листьев в пищу идет и его луковицеобразный корень, богатый крахмалом. Эти растения и еще дюжину других, используемых для салатов и в супах, хозяйка собирает в точно установленные дни. Арктическая природа с ее хронической нехваткой времени подстегивает не хуже местной овощной лавки: опоздаешь - ничего не получишь. Но пища обитателей Дальнего Севера все-таки намного разнообразнее, чем можно заключить из вышеприведенного сравнения. Еще в начале нашего века Толль ломал голову над вопросом, почему северные народы не болеют цингой. Команда "Зари" тяжело страдала от этой профессиональной болезни первооткрывателей, а этот заправленный ворванью севурак мог бы изменить судьбу экспедиции. Мог бы, мог бы... История не признает этих слов. "Нет ничего вкуснее ягод, смешанных с жиром и сахаром!" Черника на языке эскимосов алаглукак. Мне пришлось нарисовать ее в дневнике, чтобы позднее определить, что это за ягода. Мои гостеприимные хозяева знают русский язык, но он для них официальный, а эскимосский язык - домашний. Как называются по-русски те или иные растения или ягоды, они не знают. Морошка и брусника созревают не каждый год.

От моржовою жира все разомлели, самая пора рассказывать сказки и петь песни. Что думает по этому поводу Умка? Может быть, расскажет что-нибудь про шамана?

- Каждый певец немного шаман. Видишь? - Умка показывает глубокий шрам, пересекающий кисть его ру-{286}ки. - Мы свежевали в море моржей, я хватил ножом по руке, но Тэпкелиан из нашей лодки остановил кровь. Теперь его сын очень хороший охотник, но умеет ли он останавливать кровь, я не знаю. Болезни попроще мы лечили сами. В доме всегда имелся ыпокак, - лишайник, которым, растерев его между ладоней, посыпали рану. Если кто болел чахоткой, сначала откармливали щенка чистой пищей, а потом лечили больного его жиром. Если, бывало, кто упадет в холодную воду, ему давали протухшее мясо...

- Ну, этим способом вряд ли вылечишься!

- Еще как вылечишься! Ты послушай меня! Человека кормили до тех пор, пока его всего не выворачивало, потом мяли ему живот, проверяли, не осталось ли там чего, и давали выпить горячего бульону... При переломе кости накладывали перевязку, мышечную боль и кровотечение старухи лечили массажем, а компрессы делали из медвежьих шкур, смочив их в горячей воде, чтобы ты знал...

Ты хотел послушать сказку? Ну, слушай. В Наукане по ту сторону реки жили девять братьев, они были сильнее всех. Давно это было. Все братья были хорошие бегуны и охотники, били морских животных и жили богато. А по эту сторону реки жил старик с внуком. Тоже сильный, но совсем один. Когда проводились состязания, он в них не участвовал, потому что те девять убивали всех, кто сильнее их. Потому-то он всегда и повторял, что я, мол, не такой уж силач. Братья охотились на нерпу, ночью вытаскивали чужие сети, ставили на их место свои пустые, а если хозяин сопротивлялся, убивали его. Или забирали себе морского зайца, оставляли хозяину только отрезанную голову. Старик учил внука: если они что-нибудь у тебя потребуют, отдай им все, не то они убьют тебя! Как-то был большой голод, мяса не было, все время дул сильный ветер. Даже в коптилку нечего было налить. В амбаре земляного жилища всегда хранился лишайник, из которого делали фитиль для коптилки, но с голодухи и его съели. Вот однажды, когда ветер утих, пошли все в море ставить сети, пошли девять силачей, пошел и внук с дедом. Внук остался последним, все уже вернулись домой, а они с дедом все еще рубили лед там, где теперь гора Ахтаравики, и самый сильный из девяти братьев тоже остался. Подошел он к ним в говорит: "Кто разрешил вам ставить здесь сети?" Старик отвечает: "Я приказал, {287} ведь здесь ничьей чужой не было отметки". В старые времена каждая семья в хороших местах ставила свою отметку. Самый сильный говорит: "Вытаскивайте свои сети, я выбрал себе это место". Старик говорит: "Не вытащим". На это самый сильный сказал: "Ты, старик, был сильным, думаешь, сейчас тоже сильный?" И стал душить его. Тогда внук взял нож и перерезал самому сильному сухожилия. Самый сильный говорит: "Что ты сделал? Теперь я умру!" Внук говорит: "Очень хорошо, слишком уж ты много убивал". Так тот и умер. Старик говорит: "Иди скажи остальным братьям, что старший брат их уже ловит нерпу". Внук пошел, говорит: "Почему вы дома сидите? Старший брат ждет вас с нартами". - "Ага, пойдем и мы!" Пошли они, нашли убитого брата, отвезли на нартах домой, решили на другой день старика вместе с внуком убить. Утром вышли, руки-ноги защищены панцирными ремнями. Спросили, как положено на войне: "Чем биться будем - копьем, луком или лучше будем бороться?" Старик давно еще сделал себе толстый лук, укрепил его камусом и оленьими жилами, натянул ремень из кожи морского зайца, стрелы были толщиной с большой палец с острыми наконечниками из моржового клыка и из берцовой кости оленя, были и тупые наконечники, чтобы не пускать крови, а только перебить кости. Старик говорит; "Будем стрелять из лука". Внуку говорит: "Целься самому младшему брату прямо в голову". Внук выстрелил стрелой с тупым наконечником - голова сразу с плеч долой. Братья тоже стреляли, но внуку каждый раз удавалось уклониться от стрел. Так он и убил их всех, но старик сказал: "Одного оставь в живых, чтобы было кому семью кормить". Старик воскликнул: "Мой внук убил восемь самых сильных братьев, но теперь родятся новые силачи, они будут лучше прежних, не станут убивать людей". Это хорошая сказка, я ее не раз слышал и никогда не забуду, чтобы ты знал.

- Умка, а петь вы умеете?

- Ха! Это каждый умеет!

- Так спойте что-нибудь!

- А что?

- Да все равно, что хотите.

- Я знавал старика Усеуна, он немножко прихрамывал и немножко шаманил. Когда я видел его в последний раз, он сочинил песню...

Умка поворачивается к хозяйке, и вполголоса они {288} вспоминают слова песни Усеуна, слова, не мелодию. Затем он поясняет мне географию песни:

- У нас в Наукане с одной стороны стояли земляные жилища и с другой стороны земляные жилища, а посередине текла небольшая речка. А песня - вот она.

И он уже поет - не откашливаясь, не набирая в легкие воздуха, как человек, для которого переход от речи к песне, из одного мира в другой так же естествен, как для нас переход с одного языка на другой. Близости к природе сопутствует близость к искусству. Вот песня Умки:

По ту сторону много мальчиков и девочек

по эту сторону много растений накаехак...

И тут же прерывает песню для делового замечания. Поистине антиматерию человек носит с собой как шапку-невидимку, достаточно простого движения, чтобы исчезнуть в зазеркальном мире или появиться оттуда. Умка объясняет:

- Чтобы ты знал: накаехак - это высокое растение с большими шапками цветов. Когда дует северный ветер, оно колышется, а когда колышется, то будто бы поет. Теперь я начну сначала:

По ту сторону много мальчиков и девочек

по эту сторону много растений накаехак

я растение накаехак

я пою пою

чтобы каждый рожденный младенец вырос большим

надо танцевать

чтобы каждый ребенок вырос большим

каждый ребенок должен танцевать

чтобы каждый ребенок вырос большим

потанцуем вместе

я растение

растение накаехак

накаехак

накаехак...

Яркая глянцевая картинка укоризненно смотрит на странного певца, который так независимо вступает в мир искусства, заставляя говорить засохшие стебли, могучие камни, влюбленные звезды, тысячи дружественных лиц тундры - своего отчего края.

Все они сопровождают меня по дороге домой. Уэлен готовится ко сну, грохочет прибой, усыпанный звездами небосвод медленно поворачивается вокруг Унпэнера - небесного столпа. {289}

КИНО

До начала сеанса остается десять минут, и юноши, собравшиеся в фойе, играют на бильярде.

- Желаете поиграть? - протягивает мне один из них кий.

Они следят за моей игрой с интересом, но скоро интерес уступает место деликатному сочувствию. В фойе клуба наступает тишина.

- Разрешите, я помогу вам, - говорит молодой охотник, подходит к другому концу стола и оттуда, где я вообще не видел возможности для удара, примеривается и бьет. Кий, как гарпун, летит на шар, шар отскакивает и ударяется о другой, и тут происходит то, что привело Оппенгеймера или Эйнштейна к открытию атомной бомбы и что мы теперь называем цепной реакцией. Шары со стуком ударяются друг о друга и исчезают в лузе, сопровождаемые негромким гулом одобрения.

- Позвольте, теперь я помогу вам, - произносит другой охотник и довольно быстро заканчивает игру.

- В ваших краях, наверное, редко играют на бильярде? - очень вежливо спрашивает кто-то.

Потом свет начинает мигать, и мы входим в небольшой демонстрационный зал. Недели две-три назад в Уэлен с Большой земли приехал милиционер, теперь он читает постановление об усилении борьбы с хулиганством. Рядом с ним, перед сценой, лицом к собравшимся, степенно сидит группа из семи человек, в особенно выразительных местах все они серьезно кивают головами. Милиционер бросает на меня взгляд и начинает говорить о применении постановления в условиях Уэлена. Время от времени, когда перестрелка приближается к клубу, а некоторые выстрелы звучат прямо под окнами, милиционер обращает взор к потолку и стоически изучает шарообразный абажур. Каждому ясно, что для охоты на уток слишком темно, так что в своевременности постановления можно не сомневаться. Затем он торжественно перечисляет результаты своих усилий, и то один, то другой из сидящих перед сценой задумчиво кивает головой, показывая два ряда крепких зубов. Все это сопровождается откровенными комментариями слушателей.

И на протяжении следующей недели семеро арестованных остаются в центре внимания, потому что разбушевавшаяся ночью погода задерживает прибытие самолета, {290} который бесплатно отвезет их на пятнадцать дней в камеру для арестантов. Так они и просидели в ряд все следующие дни, в зависимости от направления ветра, то на завалинке почтового отделения, то на завалинке сельсовета, наслаждаясь выпавшим на их долю вниманием и солеными шутками и покидая свое почетное место только по крайней нужде. За эту неделю пришло время улететь мне, и самую точную, самую любезную информацию я неизменно получал от них, так в конце концов в один чудесный ясный день мы оказались в Лаврентии одновременно. Однажды я видел, как они участливо потеснились под навесом, чтобы предложить место и папиросу проходящему мимо милиционеру. Но милиционер отказался.

ИСКУССТВО ТУККАЯ

Что я знал об искусстве чукчей? В дни, когда готовилась исследовательская экспедиция на Чукотский Нос, я посетил Игоря Лаврова, жившего в деревушке между Москвой и Ярославлем, недалеко от железной дороги. За пятнадцать лет работы на Чукотке, и в частности здесь, в Уэлене, он собрал коллекцию, составившую небольшой домашний музей. Игорь Лавров историк искусства, больше того - именно от него чукотские дети получали бумагу и цветные карандаши. Это происходило до войны и во время войны, когда в Уэлене никто еще не знал цветных карандашей. В тундре вы встретите далеко не-все краски. Если я не ошибаюсь, это Миддендорф обратил внимание на то, что у жителей тундры нет слова для обозначения одного из основных цветов. Некоторые цвета дети увидели впервые в жизни, получив цветные карандаши. Они рисовали прелестные картинки, преисполненные радости открытия красок, насыщенные фантазией и фантастикой.

У Лаврова я увидел и шедевры высокого искусства чукчей: небольшие фигурки, вырезанные из моржовой кости, и целые клыки с выгравированными на них сказочными сюжетами, а также сюжетами, в основе которых лежат подлинные события или народные предания: застывшие в штрихе фразы, выявленные в рисунке отношения, копье или слово, брошенные в решающий момент, - точно как у Уолта Диснея в серии картинок о Микки Маусе. Одним словом, больше, чем простая иллюстрация, но меньше, чем магнитофонная лента, хотя некоторые сю-{291}жеты были рассказаны так выразительно, что казалось, я слышу голос рассказчика. Лавров посоветовал мне в Уэлене обратиться к Туккаю и сам чуть не поехал вместе со мной.

Косторезная мастерская занимает здание второе по величине после новой школы. Говорят, раньше в нем помещалась торговая контора Свенсона. На Севере дерево не гниет, а выветривается. Ветры и пурга выдувают мягкую сердцевину, дощатые стены становятся шероховатыми, а старые бревна серебристыми и только что не сквозными. Эти видавшие виды стены, свидетели истории, дают укрытие архисовременной технике. У желтых стоматологических бормашин сидят резчики по кости, держа в руках отводной шланг с буром на конце. Дом сотрясается от работы десятков электромоторов.

Туккай расположился за столом, составляет отчет. Он в модных очках в толстой оправе, его черные волосы острижены очень коротко, как у новобранцев, а позднее, когда он водил меня по мастерской, я обратил внимание, что он ходит на скрипучем протезе. Как только он откладывает в сторону свои бумаги, суровое и неприветливое выражение сходит с его лица.

- Ругают, что мы не выполняем плана товаров ширпотреба. Вот я и выполняю его - на бумаге. Только и делаю, что даю массовую продукцию, а легенда так и лежит незаконченной...

Бивень длиной сантиметров в шестьдесят до половины покрыт выгравированными на нем рисунками. Это целая повесть. Сначала я хочу узнать, что это за история.

- Мне рассказывал ее один охотник из деревни Янранай, сам он слышал ее от жителей Янракинота. В одной яранге жил молодой охотник со своей женой и дряхлым дедом. Сын охотился и приносил домой много тюленей. Старик стал ему выговаривать: "Сын, если ты убьешь слишком много зверей, весной нам придется часть их выбросить". Сын не послушался, но когда потеплело, они выбросили много мяса. Неподалеку от их яранги поселилась полярная лисица, она и сожрала его.

Раз приходит охотник с охоты и ждет, когда жена выбежит ему навстречу, но ее нет и нет. Охотник вошел в ярангу, и что же он видит? Яранга пуста. Около очага валяется мешок с инструментами. Жена шила дождевик из кишок морского зайца, и незаконченная работа лежала тут же. {292}

Охотник принялся рассматривать следы. Они вели к морю, к тюленям, и уходили далеко по морскому дну. Так молодой охотник потерял свою жену. Прожил он один до наступления зимы, а после зимы опять настала весна. Как-то утром, когда он глядел с холма на море, подошла к нему лисица.

"Зачем ты пришла сюда? Я же бросил мясо около твоей норы!"

Тогда лисица откинула свою шкуру, и из-под нее показалось лицо молодой девушки.

"Я пришла помочь тебе найти твою жену".

Охотник очень обрадовался.

"Скоро встанет солнце, тюлени вылезут на лед, тогда я покажу тебе, где твоя жена".

Солнце стало пригревать, тюлени вылезли на лед.

"Следуй за мной, возьми с собой инныпи - гарпун - и сделай все так, как я тебя научу".

Идут они, идут, подошли к мысу.

"Посмотри на этих двух тюленей, которые лежат рядом, - та, которая с краю, и есть твоя жена".

Когда они подошли поближе, охотник увидел, что тюлениха откинула свою шкуру и из-под нее выглянуло лицо его жены. Охотник хотел бежать к ней, но лисица предупредила его: "Подкрадываться к ним нужно осторожно, а гарпун лучше отдай мне, ты можешь поранить ее, будет трудно залечить рану". Когда они подошли поближе, лисица бросила гарпун, но много ли у нее силы! Тюлени скрылись под водой.

"Не сердись, - сказала лисица, - лучше давай подкараулим твою жену, когда она пойдет собирать коренья. Муж останется ее сторожить, тут-то мы ее и поймаем. Приготовь ремень, как только она откинет шкуру, я перегрызу ту часть, которая прикрывает голову, и она не сможет снова в нее влезть". Когда подошло время, охотник и лисица сбежали вниз, на берег, связали женщину ремнем, лисица отгрызла у шкуры головку, тюлень скрылся под водой, и охотник унес жену домой. В яранге жена вылезла из тюленьей шкуры и стала такой, какой была прежде. Они стали жить как муж и жена, и охотник больше никогда не убивал слишком много тюленей".

Предположить, что эта история не может уместиться на одном клыке, было бы ошибкой. Она вполне там умещается, а иногда еще остается место для второй и для третьей истории. Не правда ли, эти клыки-повести можно {293} сравнить с книгой? По сути дела, они и есть книги. Это боковая ветвь того гигантского дерева, которое со временем выросло в письменную литературу, промежуточный этап изобразительной литературы, в которой картина, образ еще не стерлись до состояния стерильного иероглифа, а сохранили всю свою фольклорную конкретность и сочность. Гарпун в лапах лисицы. Охотник с распростертыми руками, бросающийся к женщине. Растерянность женщины - она хочет бежать к воде, но вдруг узнает своего бывшего мужа. На другом бивне, в сказке о великане Лёлгылыне (автор Эмкуль, 1946), я видел бурю: трое охотников в байдарке, они гребут, у всех волосы сбиты в сторону сильным ветром. Конкретность изображения не ограничивает фантазию арктического фольклора. Великан засовывает себе в рот кита, как рыбак соленую салаку. Восьмирукий келет подвешивает девушек, пришедших в лес за ягодами, на дерево, откуда их освобождает верный помощник - лиса. Фантазию и находчивость художника подстегивает не бегущий на восьми лапах келет, а дерево: ведь коренные жители Уэлена знают его только в виде обкатанного водой и льдами бревна, прибитого к берегу! Пожалуй, изображение дерева на этих рисунках и является самой большой неожиданностью. Представьте себе очень короткую трость с двумя ручками. Одна отгибается в одну, другая в другую сторону. Это похожее на египетскую капитель симметричное изображение тщательно заштриховано, чтобы выявить его округлость, и является традиционным образом дерева у чукчей. Оно лишено корней, но сюда докатились какие-то далекие отголоски слухов о кроне, покрытой листьями. (Из разговора с Умкой: "Барабанную палочку делают не из кости, а из дерева". - "Из какого дерева?" - "Из березы или из дуба". - "Откуда вы знаете про эти деревья?" "Собираем на берегу". По-видимому, под дубом следует понимать "крепкое дерево", а под березой - "крепкое, но не такое крепкое дерево".)

Я могу ошибаться, но эти книги на моржовых клыках представляются мне на фоне мировой, культуры явлением куда более значительным и уникальным, чем костяные фигурки, как бы прекрасно и мастерски выполнены они ни были.

- С тех пор как у нас жил Лавров, мы стали собирать и хранить свои работы, - говорит Туккай, открывая шкафы. - Ранние вещи не сохранились. {294}

И все-таки "Мод" Амундсена из ранних вещей. Белый клык, черная китовая кость, деревянная обшивка шхуны, микроскопические рамы иллюминаторов, такелаж и болты, вырезанные прямо-таки с инженерной точностью, - и ведь все это делалось только по зрительной памяти! Когда позднее я попал в Анадырь, сотрудница краеведческого музея Маквала Симонишвили рассказывала мне, что "Мод", вырезанную уэленским косторезом Гэмаугом, подарили Джону Кеннеди. На редкость богатый, собранный с большой любовью, анадырский музей был основан, кажется, уже в 1913 году - пекарем Андреем Седко (1885-1938), помещением для него служила американская шхуна, разбившаяся на рифах и доставленная на берег, теперь это строение с окнами величиной со школьную тетрадь само пора сдать в музей 1. Немалый интерес представляют бытовые сценки, составленные из вырезанных костяных фигурок, простые и точные. Двое чукчей, у обоих по длинному копью в руках, у обоих левая нога выдвинута вперед, как это делали их прапрадеды в штыковом бою; они закалывают лежащих на льдине моржей. Два моржа уже убиты, двух убивают, один ждет своей очереди.

- Я люблю динамику, - оправдывается Туккай. - Я изучал старые работы. Они спокойны и статичны. Сейчас на них нет спроса, покупатель стал другим. Сейчас любят движение и точность, чтобы были прорисованы все складки до единой.

Это модная чепуха, и я сомневаюсь в его искренности.

Вечером за ужином:

- Резать по кости я научился у отца. Мне было тогда четырнадцать лет. Сначала я полировал, затем шлифовал, и только потом отец позволил мне вырезать предметы попроще. Рабочий инструмент мы сами изготавливали дома: пила, крестовый топорик, резцы, ножи, напильники - все было самодельное. Готовые изделия отец и дед продавали на американские шхуны и местным европейцам. Теперь моржовые клыки мы покупаем в кол-{295}хозе по три рубля за килограмм. Самый большой бивень весил чуть больше четырех килограммов. Мы сушим их в течение трех лет, иначе они потрескаются. Делаем мы пудреницы, браслеты, стаканчики для карандашей, канцелярские принадлежности, шпильки для волос, ажурные гребни - некоторые женщины любят носить их в прическах. Эта работа скучная и плохо оплачивается. Если бы от меня зависело, я перестроил бы всю работу. У нас тут восемь членов Союза художников, я председатель секции. Я сделал бы так, чтобы все занимались творческой работой. Художник должен думать. Я предпочел бы целый месяц работать над одной вещью. Это было бы настоящее произведение искусства и доставило бы радость и мне самому. Наш годовой план - 55 тысяч рублей, на 45 тысяч мы производим товаров широкого потребления.

Странно, как с развитием жизни каждое решение опять раздваивается на две проблемы и обе они нуждаются в новом решении. Алчность прогресса. Разговор взволновал Туккая.

- Значит, творческой работы маловато?

- Не то что маловато, совсем почти никакой нет. Да еще и это... - Он роется в ящике стола и бросает мне вырезку из газеты "Советская Чукотка". Чтобы вы лучше поняли наши проблемы. Было бы хорошо, если бы к нам из Москвы приехал какой-нибудь крупный художник. Возьмите с собой...

Хозяйка накрывает на стол и тихо исчезает в соседней комнате.

- У меня хорошая жена, видишь, как заботится, - смеется Туккай и разливает портвейн по стаканам. - Все деньги у нее, она покупает мне сигареты, даже часы купила. - Он показывает часы. - У меня три сына, самому старшему я подарил часы, а он их потерял. Знаешь, сколько дочерей у моего старшего сына? Шесть! - Он сводит брови, считает в уме и уточняет: - Нет, все-таки пять. А как-то мой Юрка за один охотничий сезон убил пять морских зайцев, представляешь - целых пять! Дядя дал ему карабин, они ходили в море по ту сторону мыса Дежнева...

Юрка, как я понимаю, совсем еще пацан, а морской заяц, несмотря на свое название, одно из самых крупных млекопитающих здешних вод, в местном обиходе его называют лахтаком - "тюленем в заливе". Но меня боль-{296}ше интересует детство самого Туккая. Он был одним из создателей уэленской комсомольской организации в декабре 1928 года и председателем райисполкома до объединения Уэлена с Беринговым районом.

- До 1956 года я жил в яранге, но уже в современной, с застекленными окнами, обставленной мебелью, хотя мы по старинному обычаю сидели на полу ведь в яранге гораздо теплее, чем в доме, зимой там постоянно горели три плошки, хоть голышом ходи.

В старинной яранге, точнее - в ее отапливаемой части, которая представляет собой просторную четырехугольную спальную палатку, жгли и занимались делами почти без одежды, женщины в набедренной повязке, дети совсем голенькие. Это обусловливалось, в частности, гигиеной и в какой-то мере уравновешивало пребывание в тяжелой рабочей одежде на трескучем морозе. Неожиданным может показаться то, что строительство такого чума обходится в пять раз дороже щитового дома. Советский этнограф И. Архинцев в чрезвычайно интересном исследовании "Материалы к характеристике социальных отношений чукчей" приводит и другие данные: замена 1003 чумов щитовыми домами в одном только Чаунском районе ежегодно сбережет государству 48 105 центнеров жира-сырца. Иными словами: один только переход на прогрессивный метод отопления за два-три года окупит строительство новых домов! Эти реальные цифры выразительнее любого патетического примера свидетельствуют о том, какая пропасть еще совсем недавно зияла между показателями эффективности производства. Но не между показателями интенсивности производства: охотиться на моржа, убить его, вытащить на берег, снять шкуру и выделать ее - тяжелая работа. За это время можно поставить бревенчатую стену. А для покрытия чума требуется десять моржовых шкур, для застилки пола - тридцать оленьих шкур, еще столько же стоят опорные столбы, каркас и ремни. И в довершение всего - век чума втрое, а то и впятеро короче века щитового дома.

- Мои родители и родители Рытхэу жили вместе в одной яранге. Когда родился я, а потом Юра Рытхэу, наши семьи разделились на две яранги...

- Богораз был великий революционер и создатель первого чукотского алфавита. Книги он писал под именем Тан, на чукотском языке это означает Хороший. Нет, {297} он не сам придумал себе это имя. Так его звали в тундре. Тан-Богораз был хороший Богораз, он говорил нам только правду...

- На языке чукчей я читаю медленно, по-русски - очень быстро. Например, постановление Совета Министров я сразу прочитал...

- Как будет называться твоя книга?

- Еще не знаю.

- А твое название примут с первого раза?

- Конечно.

- Я показывал тебе свою работу "Нападение волков на оленей". Ее тоже сразу приняли.

- Туккай, давай пошлем Лаврову телеграмму!

- Игорь Петрович очень хорошо руководил нашей мастерской.

- Значит, напишем так: "Поднимаем стаканы за Ваше здоровье и за процветание искусства чукчей".

- Знаешь, сколько народу меня контролирует: совконтроль, Союз художников, жена тоже контролирует. Не стоит, сначала надо подумать, что и как.

- В тридцатые годы, во времена кооператива, у нас здесь был бухгалтер-эстонец Зильберг. Неразговорчивый такой, все работал да работал, но когда выпивали - ого, тогда он становился таким веселым...

- Водку пили только старики, охотники ее в рот не брали.

ОЛЕНИ

Под монотонное тарахтенье мотора, посреди монотонного пейзажа, который остается неизменным с самого утра, я постепенно теряю ощущение времени и пространства. Мы отправились в путь ясным прохладным утром, какое-то время плыли по лагуне параллельно косе, пока {298} лагуна не кончилась узкой горловиной, соединяющей ее с морем, и тогда повернули на юг, в устье реки. По слухам, река эта берет начало где-то в горах, в озере Коолен. Лодка натужно ползет против течения между низкими берегами реки, за которыми насторожилась бесцветная плоская тундра. Наконец я замечаю длинную черную борозду, вернее - просто узкую полоску, которая медленно спускается в лощину. Сидящие в лодке оленеводы начинают тихонько переговариваться. Понимаю, что мы приближаемся к цели нашей поездки, а цель приближается к нам. Солнце, пробившись сквозь алюминиевого цвета небесный свод, раздвигает дали бледно-желтой осени. Свет и тени замелькали на холмах, которые, равняясь друг на друга и мерно покачиваясь, бегут в сторону горизонта, туда, где вспыхивают невысокие снежные вершины. Может быть, этот день, думаю я, окажется для меня щедрым подарком. Проходит еще целый час, за это время черная борозда успела вытянуться, и в воображении невольно встает дружина времен фараонов, медленно марширующая по опаленным холмам Малой Азии. Такого громадного оленьего стада я еще никогда не видел. Лодка останавливается в каменистой излучине с прозрачной водой, где рыбы выписывают серебряные круги. Вытаскиваю нос лодки на берег, камни под подошвами как-то необычно хрустят - это мрамор. Стадо неподвижно стоит на широком склоне холма, который вполне можно принять за пшеничное поле где-нибудь на Украине. На фоне бледно-голубого неба вырисовывается безлистый лес рогов, он тихо колышется и позвякивает, будто затихая после пронесшегося порыва ветра. "Пять тысяч оленей",- говорит староста лодки; если смотреть на них снизу, с берега, это непроходимые дебри.

Вместе с пастухами в лощину спустились женщины и дети.

Ставим на огонь котел с водой.

Передо мной совсем другая порода людей, не похожих на береговых чукчей, - они выше ростом, сложены атлетичнее и более подвижны. Все они без шапок, черные, как вороново крыло, волосы развеваются на ветру, лица кажутся высеченными из гранита, и сразу бросается в глаза их молчаливость, они почти не разговаривают - не со мной, а друг с другом. Пастухи одеты в плотно облегающие штаны и рубашки из оленьих шкур, так что при каждом движении вырисовываются тугие мышцы. {299} На поясе у них висят длинные ножи и аккуратно смотанные арканы. Изготовление их требует добротного материала и большого умения. Аркан длиной в тридцать - сорок метров плетут из узких ремней, вырезанных спиралью из одного куска кожи. Чукотский аркан длиннее американского лассо, может быть, потому, что олени здесь подвижнее, к тому же он усовершенствован: петля пропущена сквозь блок из полированной кости - это уменьшает трение кожи.

Чай мы пьем медленно, с удовольствием, изредка перекидываясь словами.

Пастухам спешить некуда.

Да и нам тоже!

"Теперь я для тебя дикий олень", - говорили в старину, ожидая смертельного удара от врага. В наши дни дикий олень такое же далекое воспоминание, как и эта формула смерти, и только названия напоминают о местах, где некогда проходили оленьи тропы, и о бродах на этих тропах, столь гибельных для животных. Одно из лучших описаний охоты на оленей принадлежит Врангелю:

"В счастливые годы число их простирается до многих тысяч, и нередко занимают они пространство от 50 до 100 верст. Хотя олени, как мне казалось, всегда ходят особыми табунами по 200 и по 300 голов каждый, но такие отделения следуют столь близко одно от другого, что составляют одно огромное стадо. Дорога оленей почти всегда одна и та же, т. е. между верховьями Сухого Анюя и Плотбищем. Для переправы обыкновенно спускаются олени к реке по руслу высохшего или маловодного протока, выбирая место, где противолежащий берег отлог. Сначала весь табун стесняется в одну густую толпу, и передовой олень с немногими сильнейшими товарищами делает несколько шагов вперед, поднимая высоко голову и осматривая окрестность. Убедившись в безопасности, передние скачут в воду; за ними кидается весь табун, и в несколько минут вся поверхность реки покрывается плывущими оленями. Тогда бросаются на них охотники, скрывавшиеся на своих лодках за камнями и кустарниками, обыкновенно под ветром от оленей, окружают их и стараются удержать. Между тем двое или трое опытнейших {300} промысловиков, вооруженные длинными копьями и поколюгами, врываются в табун и колют с невероятной скоростью плывущих оленей. Обыкновенно одного удара довольно для умерщвления животного или нанесения ему столь тяжелой раны, что оно может доплыть только до противоположного берега.

Поколка оленей сопряжена для охотников с большой опасностью. Маленькая лодка их ежеминутно подвергается опасности разбиться или опрокинуться среди густой, беспорядочной толпы оленей, всячески защищающихся от преследователей. Самцы кусаются, бодаются и лягаются, а самки обыкновенно стараются вскочить передними ногами в лодку, чтобы потопить или опрокинуть ее. Если им удаётся опрокинуть лодку, погибель охотников почти неизбежна. Они могут спастись, только ухватившись за сильного, не раненого оленя и выбравшись с ним вместе на берег. Впрочем, несчастия случаются редко, ибо промысловики обладают непонятной ловкостью в управлении лодкой, удерживая ее в равновесии и притом отражая усилия животных. Хороший, опытный охотник менее нежели в полчаса убивает до ста и более оленей. Когда табун весьма многочислен и придет в беспорядок, поколка удобнее и безопаснее. Другие охотники хватают убитых (уснувших) оленей, привязывают их ремнями к лодкам...

Шум нескольких сот плывущих оленей, хорканье раненых и издыхающих, глухой стук сталкивающихся рогов, обрызганные кровью покольщики, прорезывающие с невероятной быстротой густые ряды животных, крики и восклицания других охотников, старающихся удержать табун, обагренная кровью поверхность реки - все вместе составляет картину, которую трудно себе вообразить".

Найденные во внутренних районах Чукотки, главным образом на берегах реки Анадырь, каменные охотничьи принадлежности позволяют сделать вывод, что способом, описанным Врангелем, охотились на протяжении трех-четырех тысяч лет. Выслеживание диких оленей возле брода постепенно переросло в умение брать их в кольцо, а затем и в оленеводство. Одомашненный олень отличается от дикого уже морфологически: дикий олень на много крупнее. Стадный инстинкт появляется у диких оленей только во время сезонных переходов с места на место, у домашнего оленя он присутствует постоянно. Это {301} свидетельствует об очень долгой истории развития оленеводства.

На Чукотке сейчас насчитывается полмиллиона северных оленей. Непосредственно их разведением занято немногим меньше двух тысяч человек. В Эстонии на северных оленей охотились последний раз в начале периода кундаской культуры.

"Теперь я для тебя дикий олень".

"Не нужен ты, мне".

"Спеши!"

"Можешь жить, я возвращаю тебе жизнь".

"Спеши же! Я устал, я хочу отдохнуть, свершай задуманное быстрее, внемли мне!"

"Эгей, пусть будет по-твоему!"

"Хэн-хэн-хэен!" - разносится над тундрой клич охотника, он служит сигналом и животным, и людям. Олени срываются с места. Преследуемое пастухами, стадо не дробится, напротив, олени еще плотнее прижимаются друг к другу, в беспрерывном движении тайна компактности стада, и это заставляет пастухов день и ночь быть начеку. Очнувшиеся от оцепенения животные мчатся по замкнутому кругу. Рога их уже не звенят, как ветви оголенного леса, а сталкиваются с резким, дробным стуком. Новый возглас пастуха заставляет стадо завертеться волчком, теперь отдельные хлопки сливаются в сплошной треск. Найти среди мелькающих перед глазами животных выбракованного оленя кажется совершенно невозможным, не говоря уже о том, чтобы выловить его, но вот воздух прорезает свист летящего аркана, и среди мельтешащих ветвистых дебрей он точно падает на рога намеченного оленя. С этого мгновения и до самого заката я ни разу не видел, чтобы пастухи стояли или ходили. Это было непрерывное состязание в беге с самым быстрым животным тундры, победителем из которого вышел человек. И с какой легкостью и неутомимостью! Аркан упал на рога оленя и натянулся, как струна, почти сбивая с ног пастуха, но он уже всей своей тяжестью откинулся назад, переброшенный накрест через спину аркан намертво зажат в руках, ноги будто вросли в дерн тундры, который волочится за пастухом, оставляя за собой черную борозду. Хлопанье аркана ударяет по стаду, как электрический ток. В следующее мгновение оно начинает еще стреми-{302}тельнее кружиться в обратном направлении, перескакивая через натянутый ремень, на котором охотник шаг за шагом вытаскивает из стада отчаянно бьющегося оленя. Кажется, будто олень подчиняется не аркану, который пастух метр за метром обкручивает вокруг себя, а его взгляду: пастух ни на секунду не отрывает глаз от животного. Чем-то это напоминает ловлю лососей спиннингом на реках Камчатки. Потом наступает мгновение, на которое нацелено все внимание охотника и которое подстерегает каждый его мускул. Едва оленя вытаскивают из стада, как он, меняя тактику, бросается вперед - настолько, насколько ему позволяет аркан. Теперь все зависит от быстроты оленевода, аркан не должен ослабеть ни на секунду, матерое животное тяжелее человека, и не дай бог, если на бегу оно опрокинет пастуха на спину. Молодой пастух один на один с сохатым, оба они застыли неподвижно,- это ничья. Но тут на помощь спешит другой пастух, на бегу он набрасывает свой аркан на гордые, в метр шириной, рога, кожа на них болтается кровавыми лохмотьями, и вот они уже вдвоем притягивают отфыркивающееся животное, так что его можно наконец ухватить за рога. Оленя валят на землю, охотник бросается на него, отгибает левую переднюю ногу, захватывая ее рогом, как замком, и, обнажив таким образом грудь оленя, до рукоятки вонзает ему в сердце нож. Недавние противники еще не отошли от борьбы, они тяжело дышат, олень все тяжелее и тяжелее, вот он еще раз глубоко вздохнул, бока поднялись, ноги судорожно дернулись, язык вывалился, глаза погасли, и тогда пастух тяжело поднимается, засовывает нож в ножны, выпутывает аркан из рогов животного и, сорвавшись с места, как выпрямившаяся пружина, несется обратно к стаду, сматывая на бегу волочащийся за ним ремень.

Но было и такое. В то мгновение, когда пальцы пастуха уже нащупывали место, куда всадить нож, он так резко вскинул голову, чтобы взглянуть на горизонт, что я невольно обернулся. Кроме белеющей снежной вершины, ничего не было видно. Это повторялось около каждого поверженного оленя, и каждый раз пастухи смотрели в одну сторону. Для них была нестерпима эта работа мясника, это последнее движение руки, которое придает завершающий смысл всей их работе и хлопотам, не освобождая, однако, их мысль от страданий.

И тут появляются женщины с маленькими острыми {303} ножами в руках, словно открывая невидимые замки-"молнии", снимают они шкуру с ног оленя, расшнуровывая шею, стягивают с него пышную шубу; на земле остается лежать голый олень - синеватый, коченеющий, исходящий легким паром. Несколько капель крови падает на кочки, вечером сюда набегут черные жуки и тундровые мыши и растащат эти запекшиеся капли в свои темные норы, крохотные частицы оленя начнут свое путешествие в мироздании, чтобы когда-нибудь опять щипать траву, жить и размножаться.

За этим прекрасным днем наступил такой же прекрасный вечер, река из-за гор безмолвно текла к океану, костер с одного берега дотягивался до другого, и под ногами, как в Варфоломеевскую ночь, хрустел мрамор.

ПРОСТО МОТИВ

На кухне Канилу перебирает пальцами ярав, его сестра что-то напевает, в соседней комнате стонет больной старик. У ярава короткая шейка и красивый, мягкий звук. Я беру его в руки, и он тихо вторит нашей беседе. Можно ли его назвать барабаном? Нет, у него свое исконное название, не заимствованное ни у арабов, ни у турок. Ярав был древнейшим инструментом и у прибалтийских финнов, с его помощью ворожили, шаманили и музицировали.

- Канилу, сыграй что-нибудь.

- У меня сейчас отпуск, мне некогда.

- Я ведь скоро уеду.

- Сыграю в другой раз.

- Я уезжаю в Таллин.

- В другой раз поиграем.

За перегородкой кашляет старик, мать выходит на кухню, наливает в кружку кипяток из зеленого чайника, высыпает туда сушеные листья и снова исчезает в комнате. Слышим, как тяжело дышит больной. Канилу обменивается с сестрой взглядом. Потом начинает тихо выводить мелодию:

- Ай-а ии-а а-а-анга-а...

- Ты все-таки поешь?

- Так ведь это не песня!..

- А что же это такое?

- Просто мотив. Его поют по настроению.

Это импровизация на темы тревоги. Мы разговариваем {304} вполголоса, все внимание Канилу обращено на то, что творится за стеной, туда он и шлет свою песню. Отчим его один из самых знаменитых танцоров на чукотском побережье. Так искусство передается из поколения в поколение. И я опять вспоминаю, что Канилу просил прислать ему пластинку битлов.

У НАС НЕ ХВАТАЕТ ОБРАЗОВАННЫХ ЭТНОГРАФОВ

Туккай дал мне вырезку из газеты со статьей некоего Р. Журова "Искусство Севера служит народу". Вот несколько отрывков из нее:

"Песни чукчей и эскимосов отличает, во-первых, бедность мелодии, мелодия развивается в них преимущественно в объеме терции и иногда кварты, а во-вторых, - импровизация. Импровизация привела к тому, что долгое время у нас не было песни как самостоятельного вида искусства, с которым можно было бы выступить со сцены".

"Можно ли с помощью допотопной формы показать современного человека, его стремления и надежды, моральную красоту советского человека, строителя коммунизма? Высшим достижением хореографического искусства является балет, в котором движения человеческого тела отделены от жестов, непосредственно отражающих трудовой процесс... Ясно, что процесс развития танцев чукчей и эскимосов тоже должен идти по пути освобождения от имитации, то есть за несколько лет пройти путь, который прошло искусство хореографии других народов".

О национальных костюмах и об орнаменте из кожи он пишет:

"Вышивка применяется главным образом на одежде".

"В дальнейшем, с развитием производства и с улучшением условий работы, исчезнет необходимость шить одежду из шкур". Вот тогда-то, по мнению автора статьи, и наступит время "перенести орнамент с одежды из шкур на новые предметы быта: занавески, покрывала для кроватей, рубашки, половики и т. п.".

"Но основным в этих старых рисунках является примитивный орнамент. Само собой разумеется, что изобразительное искусство не может отражать нашу эпоху, отталкиваясь от этих примитивных элементов".

В Анадыре я попытался разыскать автора этой анахроничной статьи, но не нашел его. Зато мне в руки {305} попалась его рецензия, в которой он объявлял абстракционистом ни в чем не повинного местного поэта Анатолия Пчелкина. В строке, где говорится, что ветры воют, как ездовые собаки на привязи, критик усмотрел влияние русских декадентов, Фрейда и Лотара фон Баллузека. Лотар фон Баллузек? Кто он такой? - мучительно напрягал я свою память.

ВСТРЕЧА

Время от времени мы встречаемся с ним на улице поселка и каждый раз пристально вглядываемся друг в друга. Он уже издали бросается в глаза своим ярко-красным шарфом, конец которого небрежно закинут за спину. Он в очках и лыжных ботинках на крепких подошвах, а то, что он все еще никак не хочет смириться с грязью, сразу выдает в нем приезжего, больше того - городского жителя. А по отношению к горожанину я тоже чувствую себя горожанином, так мы и проходим друг мимо друга, скованные условностями, с любопытством гадая про себя, кто бы мог быть этот другой и как к нему подступиться; это смешно с самого начала, и чем дальше, тем становится все более увлекательной, но почти безнадежной затеей.

И вот сегодня он сует мне руку и говорит:

- Я Василевский, зовут Борькой.

Это довольно забавно. Ведь мы почти знакомы, вот только разговаривать еще не приходилось.

- Заходите к нам вечером.

- Почему бы и не зайти.

- Наш адрес: улица Железнодорожников, дом четыре.

Теперь мы оба смеемся. В тундре на берегу Берингова пролива это поистине достойная шутка.

- Пошли, я покажу вам, где я живу.

Он живет с женой и полугодовалым ребенком в старом здании школы. Мне давно не приходилось видеть такой уютной комнаты. На белой оштукатуренной стене скрещиваются два китовых уса, доходящие до самого потолка, великолепные черные громадины, пожалуй, слишком большие, чтобы сразу поверить в их животное происхождение. Из Москвы Василевские привезли книги и лыжи. Жена Бориса, выше его ростом, завертелась волчком, прибирая комнату. И вдруг, хлопнув себя по лбу, воскликнула: {306}

- Мне ведь только что где-то попалась ваша фамилия!

Это, конечно, более чем неправдоподобно, но она перебирает огромную кипу книг и наконец протягивает мне "толстый" журнал, раскрытый на разделе рецензий, и оказывается права. И мир здесь, на берегу Берингова пролива, где, не буду скрывать, иногда чувствуешь себя очень одиноким, заброшенным далеко от всего родного, опять сужается и становится по-домашнему уютным. Когда я поднимаю глаза от журнала, стаканы уже наполнены, а на сковороде с шипеньем жарятся куски оленины.

- Спирт мы разводим по градусам широты, - говорит Борис, по своей обычной манере растягивая и как-то по-особому подчеркивая слова. Только теперь я замечаю, что он подстрижен ежиком, а ироническая усмешка, застывшая в уголках его рта, заставляет все время быть с ним начеку. К счастью, Уэлен расположен в широтах не очень высоких, всего на шестьдесят шестой параллели, - кажется, я не говорил об этом раньше, по какому-нибудь более достойному поводу, - и напиток получился вполне приемлемым.

Борис по профессии учитель.

- Слушали мы тут одного деятеля от педагогики, из Магадана, так он будто с неба свалился, - продолжает Борис. - Специфика чукотского языка такова, что детям здесь трудно понять способ употребления причастий в русском языке. У чукчей совсем другой склад абстрактного мышления.

- Ну, и что вы предлагаете?

- Я думаю, что начало и конец школьного курса у нас должны быть такими же, как на материке. Но саму программу надо приспособить к местным условиям. Иначе мы отобьем у детей интерес к учебе.

- А как вы себе это представляете?

- На уроке зоологии школьники изучают анатомию голубя и лягушки, которых они в глаза не видали. Вы, конечно, знаете, что у нас тут земноводные и пресмыкающиеся не водятся. Почему таллинские или тамбовские дети изучают лягушку? Не из-за самой лягушки, разумеется, а для того, чтобы на знакомом и доступном им примере понять общие закономерности природы. Но ведь здесь любой мальчик или девочка может с закрытыми глазами освежевать оленя или моржа, вот тут-то мы и могли бы объяснить им эти самые закономерности на на-{307} глядном примере и с большей пользой для дела. Нам следовало бы преподавать им тундрологию.

- Почему бы вам не написать об этом?

Он усмехнулся:

- Уж лучше я буду ее преподавать.

- А почему вы приехали сюда работать?

Он вытаращил глаза и проревел диким голосом:

- Р-ром-мантик-ка!

Незаметно вошедшая в комнату Люся звонко рассмеялась и ушла помогать жене Бориса купать малыша.

- Чем, по-вашему, следует кормить здесь нашего ребенка? - спрашивает он меня серьезно, когда мы остаемся вдвоем.

Я польщен и серьезно обдумываю ответ.

- А что у вас тут есть?

- Сгущенка с сахаром.

- Кормите его сырой наскобленной олениной, протертыми растениями тундры и моржовым жиром.

- Я тоже так считаю, - говорит он, вздыхая. Я понял, что его жена придерживается на этот счет другого мнения.

- Что вы думаете о Сартре?

Говорю, что думаю о нем.

- Значит, вы с ним встречались?

Было это так. Нас пригласили в гости к Юхану Смуулу и Деборе Вааранди. Там-то мы и встретились с Сартром и Симоной де Бовуар. "Скажите, в Антарктиде люди не сходят с ума?" - допытывался Сартр. Юхан отрицательно покачал головой и рассказал о молодом враче, который повесил на шею апельсин на веревке и пристегнул к груди булавкой шестерку червей - все для того, чтобы разыграть соседа по комнате. Сартр был искренне разочарован.

- Право первой ночи? - наивно вскинула брови Симона де Бовуар. Смешно, что она им давала? В первую ночь ведь ничего не получается.

Это была очаровательная, поистине женская точка зрения на феодальные отношения.

- "Время жить" Ремарка плохая книга, с таким же успехом ее мог бы написать американец, Флобер плохой писатель, его "Саламбо" скучнейшая вещь, - говорил Сартр, и madame радостно и согласно кивала головой.

Самой интересной была именно эта их прекрасно отлаженная совместная работа. Madame, очень прямо и тор-{308}жественно восседая за столом и сверкая красивыми белыми зубами, порой заводила приватный разговор, но ее хватало и на мужа. И в спор, который кипел вокруг него, она то и дело вставляла неожиданные и меткие замечания.

- Что может быть печальнее оптимизма по приказу, - гремел Сартр, похваливая между двумя репликами, как это может позволить себе только признанный титан, докторскую колбасу Таллинского мясокомбината. - Изображая революционный оптимизм, надо показывать оба полюса истины. Я приведу вам такой пример. На поле боя умирает солдат революции. Он в отчаянии, у него не осталось ни капли надежды, он проклинает свою смерть. Это оборотная сторона правды, и ее нельзя скрывать.

Сартр сквозь толстые круглые очки всегда смотрел мимо собеседника, как будто его внимание привлек ученик на последней парте, списывающий со шпаргалки.

- Когда мы эвакуировались из Таллина, на корабле вокруг меня лежали убитые, - сказал Юхан. - Это были самые тяжкие дни в истории нашего народа. Но мы были оптимистами.

- Это зависит от угла зрения. Писатель обязан видеть обе стороны правды.

- Это не угол зрения, - терпеливо объяснял Юхан, а в глазах его вспыхнул крохотный озорной огонек, значение которого большинству присутствующих было хорошо известно. - Скорее это точка зрения, с которой видно дальше.

- Но как прикажете писать о смерти, да еще оптимистично?

- Это я не знаю, - ответил Юхан, как мне показалось, довольно резко и, подумав немного, добавил: - Может быть, ошибка заключается в постановке вопроса? Может быть, писать надо вовсе не о смерти, а о жизни?

Разговор этот шел уже наверху, в рабочем кабинете Смуула. Большой глобус на письменном столе, с которого было все убрано, доходил Сартру до плеча, дверь на балкон была открыта, за ней шумел вечерний Кадриорг и весь огромный мир, до самого Берингова пролива, в то время еще далекий и чужой для меня - пустой звук.

- И все-таки, общее впечатление от него? - спросил Борис.

- Кажется, будто он отстал от поезда.

- То есть как? {309}

- Он видит последний вагон, - объясняю я, - видит красный огонек и понимает, что поезда ему не догнать. Он хватает такси и пытается нагнать его на следующей станции. И так до самого конца. Все время надеется на какой-нибудь трюк.

- Сегодня в Уэлене впервые говорят о Сартре, - замечает Борис.

- Не будьте в этом так уж уверены, - возражаю я. - Люся, расскажите лучше о себе. Что вы тут делаете?

- Я врач, - улыбается Люся в ответ. И я должен признать, что у нее красивые темные глаза.

- Вам повезло, Борис, - пытаюсь я пошутить, но получается это довольно плоско, как всегда в таких случаях. - Вы уже успели полечиться у Люси?

- К сожалению, Люся не наш врач, она наша гостья.

- Я приехала сюда рожать, - объясняет Люся. Этот ответ совсем не так прост, как может показаться: он раскрывает ее характер и дальние сцепления различных обстоятельств. Рожать в Уэлен приезжают из тундры, с побережья, из поисковых партий, но я никак не могу представить ее себе в резиновых сапогах и в шубе, на которую натянут белый халат.

- Сколько же ему сейчас?

- Три недели.

- Туккай вырезал Димке медаль из моржовой кости, - говорит жена Бориса. - Это стало у нас традицией. Каждый новый гражданин Уэлена получает памятную медаль.

- Вы здесь одна?

- Да, муж в экспедиции. Он гидролог, у него сейчас самая горячая пора.

Все у нее просто и естественно, как у человека, который в добрых отношениях с жизнью.

- Люся, а где вы живете?

Люся от души смеется.

- Там же, где и вы, за стенкой. Разве Димка не будит вас по ночам?

Домой мы идем вместе. Стоит ясная ночь, под ногами похрустывает лед. Я поддерживаю Люсю под руку,

- Ведь я в некотором роде ваша однокашница.

- Каким же это образом?

- Я окончила Воронежский университет. А он вырос на базе Тартуского университета, когда тот эвакуировался в Воронеж в восемнадцатом году. {310}

Меня поражает ее осведомленность, и я даже не пытаюсь скрыть это.

- Как вы оказались здесь, так далеко от дома?

- Я просила послать меня сюда.

- Почему люди едут на Север?

Она отвечает не сразу. В конце деревни грызутся собаки, волны прибоя с грохотом разбиваются о берег, бурля и пенясь лижут прибрежную гальку, перекатывают мелкие камешки. Вода шумит справа, в лагуне, и слева, в море.

- Думаю, что многие приезжают все-таки из-за денег, - отвечает она наконец, взвешивая свои слова.

- А остальные?

- Довольно много таких, кто почему-либо разочаровался в жизни. Мало ли что бывает, - кого муж бросил, кто машиной на кого-нибудь наехал, вот и едут сюда, чтобы начать жизнь сначала. Это вовсе не плохие люди, как вы, может быть, думаете, но среди них часто попадаются слабые, они как будто бегут от себя. Иногда мне приходится лечить их от алкоголизма. На третье место я поставила бы романтиков. Их не много, но они-то и задают здесь тон. Такие, как Борис.

- Вы считаете, что он романтик?

- Конечно, - удивляется Люся. - А вы в этом сомневаетесь?

Мы садимся на крыльцо, я закуриваю, прислушиваемся к голосам ночи редким и ясным. Люся прислонилась к косяку двери и, взглянув на меня, начала негромко читать стихи. Пропал, подумал я с горечью, пропал чудесный вечер. Луна насмешливо взирала на эту сцену, которая, по ее мнению, явно стала клонить к банальному финалу. Какой хромой, какой бессильный конец, как сказала Яго одна известная дама. Я даю себе слово стереть в памяти эти несколько минут, спасти то, что еще можно спасти, хотя Люся читает хорошо, на одной ноте, а само стихотворение - славная простая история о море и о шуме волн - естественно вписывается во все, что нас окружает, и даже кажется знакомым. Мне так же хорошо, как было несколько минут до этого, но дело в том, что все так знакомо, миллион раз описано. Я глубоко затягиваюсь сигаретой и радуюсь холодному, свежему морскому воздуху.

- Вам нравится стихотворение? - спрашивает Люся.

- Нравится. {311}

Она удивленно смотрит на меня и вдруг улыбается.

- Вы, кажется, не узнали его?

- Нет, не узнал, - искренне сознаюсь я.

- Это Юхан Смуул.

Я снова сажусь на крыльцо и даю ее словам медленно прорасти во мне. Эскимосская собака ложится у моих ног и чего-то неторопливо ждет. Тихий и Ледовитый океаны с грохотом смешивают свои волны.

- Знаете, Люся, когда я вернусь домой, я расскажу об этом Смуулу. Он очень обрадуется.

В эту минуту литература кажется мне головокружительно всемогущей, почти второй реальностью. Перед глазами встает Балтийское море, пролив Муху, дверь из хорошо пригнанных досок с кованой ручкой, ласкающей ладонь, я вижу, как она резко распахивается и поросший травой крестьянский двор, вся тенистая деревня вдруг полны неуёмным Юханом и звонкими голосами Смуулов.

- Вы заметили, что у местных собак голубые глаза? - спрашивает меня Люся.

Я как-то не обратил на это внимания, но она оказалась права. Я продолжаю свою мысль:

- Рассказчик я неважный, а Юхан плохой слушатель. У него никогда не хватает терпения дослушать до конца, он всегда прерывает вас вопросами. Лучше уж я запишу эту историю. Может быть, мне удастся сделать это достаточно правдоподобно. Вы как считаете?

- Я считаю, - говорит Люся, - что мне пора кормить Димку.

ОДИН-ЕДИНСТВЕННЫЙ МИР

Над крышами поселка совсем низко со свистом пролетают маленькие жирные утки, вызывая озорной, карнавальный беглый огонь. Время от времени подстреленные на лету птицы шлепаются в воды лагуны или между домами. Детвора визжащей стайкой бросается спасать добычу от собак, которые, судя по всему, не желают считаться с правилами игры. В Уэлене ружейные выстрелы то же самое, что восклицательные знаки в письмах юной девушки.

После обеда погода проясняется, и на юго-западе вырисовываются низкие заснеженные вершины.

- Канилу, сегодня пойдем на кладбище.

Скалистая гора со всеми своими продуваемыми ветром {312} откосами, террасами и бурой осыпью обвалов вздымается в мглистое небо. Уэлен прильнул к ней, как младенец, каменистая коса тянется то ли на пять, то ли на десять километров на северо-запад, исчезая только у темнеющих скал Инчоуна. Этот день будто создан для того, чтобы вглядываться в даль. Мы легко шагаем по поселку, палящему из ружей, то и дело втягивая голову в плечи, минуем голубое здание школы, оставляем за собой чернеющие обвалы земляных жилищ и серебристые столбы китовых ребер, переходим через журчащий прозрачный ручей, текущий в берегах красноватой морены, откуда поселок берет воду, когда кончаются запасы собранных на берегу льдин, и начинаем подниматься вверх по склону. Легким шагом спускается нам навстречу чукча в очках. Взглянув на меня и кивнув головой Канилу, он проходит мимо, но тут же окликает нас:

- Куда вы идете?

- На кладбище, - отвечаю я с удивлением, потому что эта бегущая в гору тропинка никуда больше не ведет.

- Не смейте туда идти, - говорит он, неторопливо делает несколько шагов и останавливается рядом со мной, - нечего вам там искать.

- Да я ничего и не ищу, - отвечаю я растерянно, - просто хочу посмотреть.

- Все равно. Это запрещено.

- Кто может мне запретить?

- Не имеет значения, - говорит он и, расставив ноги, преграждает мне путь. - Ступайте обратно!

Канилу молчит.

Я вынимаю из планшетки рекомендательное письмо, которое уже не раз выручало меня в трудных ситуациях.

- Вот видите, - говорю я с надеждой, - у меня есть разрешение.

Он с явной неохотой берет бумагу и пробегает ее глазами.

- Ничего не значит. Уходите отсюда.

Такое я слышал всего один раз - в эстонском колхозе на берегу Черного моря, от вдребезги пьяного заместителя председателя колхоза. Но здесь передо мной стоит трезвый и спокойный человек, который, не отводя взгляда, смотрит мне прямо в глаза. Мое любопытство растет. Я сажусь на кочку. Мужчина что-то очень резко говорит Канилу. Канилу трогает меня за плечо:

- Пойдем отсюда! {313}

- И не подумаю!

Они обмениваются еще несколькими фразами, и незнакомец уходит. Канилу говорит:

- Мы должны немедленно уйти отсюда.

- Черт побери,что случилось?

- Он не разрешает тебе идти на кладбище.

- Да кто он такой, чтобы разрешать или запрещать?!

- Он сказал, что пойдет за ружьем.

Я не верю своим ушам. И начинаю смеяться. Но Канилу не смеется. С недоумением пожимаю плечами и трогаюсь в путь. Канилу остается стоять на месте.

- Я не пойду с тобой.

Переубедить его мне не удается. Несколько раз мы одновременно оглядываемся через плечо, я машу ему рукой, зову с собой. Парень отрицательно мотает головой и наконец исчезает за домами. Я решаю подняться до снежной опушки, окаймляющей скалистую вершину Йынныткына, оттуда повернуть направо и на обратном пути спуститься на террасу, на которой расположено кладбище. Время от времени у меня за спиной раздаются негромкие ружейные хлопки и тут же гаснут, не разбудив даже эха. Мои лопатки вздрагивают заодно, надеюсь, с крыльями уэленских уток, привнося в прогулку таинственную ноту судьбы. Зеленеющая здесь, у подножья горы, тундра совсем не такая ровная, как это казалось из деревни, и только когда начинается каменистая россыпь, идти становится легче и веселее. Балансируя на четырехугольных темно-зеленых глыбах, добираюсь до первой заснеженной поляны, и этого оказывается вполне достаточно. Уже это место невольно вызывает множество вопросов и пробуждает фантазию. Оборачиваюсь. Ветер разогнал туман, и небо по-зимнему ясно. Солнце светит прямо в лицо, гасит краски, оставляя только синеющую зыбкую даль без конца и края. Там, на западе, вырисовываются маленькие поблескивающие озерца и словно перетекающие из одного в другой пологие склоны - простые формы Чукотки, незаметно растворяющиеся в бледном небе. На узкой полоске косы жмутся к земле маленькие крепкие дома, придавая пейзажу смысл и красоту, которые я научился здесь понимать или по крайней мере догадываться о их существовании. Экзотика неслышно уходит в более низкие широты, оставляя у меня на ладони подлинность статичных скульптур Туккая и старинных преданий, рассказанных Умкой. Разрозненные осколки {314} объединяются в мирную картину. А она, эта картина, обрамлена морем. Склон горы крутым откосом срывается в море, оттуда чуть слышно доносится шум прибоя. Отсюда, с горы, серо-стальной океан, охватывающий две трети горизонта, кажется окрашенным ультрамарином. Как стрела подъемного крана, висит над пустотой Тихого океана Чукотский Нос, и время, по которому мы проверяем свои часы, называется тут чукотско-новозеландским временем. Не здесь ли проходит восточная граница моих странствий? Что там, дальше? Самоа? А там, на фоне темнеющего неба, - Аляска? Если это так, - значит, конец? Движение - все, а достигнутая цель - ничто?

"На главной улице селения Танурер, напротив здания склада, был найден скребок из обсидиана", - значится в отчете одной археологической экспедиции. Что правда, то правда, передвигаться можно еще и во времени. Нигде это не кажется таким простым делом, как здесь, в самом конце Старого Света, где история валяется прямо на земле, на деревенской улице, напротив амбаров.

Первый человек появился здесь семь тысяч лет назад. Кто он был? Откуда пришел? И куда направился отсюда?

Потом, передвигаясь вдоль побережья Тихого океана, пришли эскимосы и рассеялись на запад и на восток от залива, постепенно опоясав своим языком и арктической культурой весь Ледовитый океан, как если бы он был всего лишь небольшим озером.

Последними (кажется, так?) пришли с Таймырского полуострова или откуда-то из-за него чукчи, ассимилировав эскимосские племена и юкагиров, населявших внутренние районы страны. Следом за ними, через открытую тундру, дошли в этот залив с самым богатым на Севере животным миром культурные влияния Северной Азии и даже Северной Европы, накладываясь на культуру американских эскимосов. В этом столь благоприятном во многих отношениях уголке земли сохранились контакты и с южными областями. Но связям в меридиональном направлении довольно скоро положили конец события, происходящие на далеком юге. Племена, населявшие долину Нила, Месопотамию, Китай и Дальний Восток, от охоты перешли к землепашеству и скотоводству. Изоляцию углубило охлаждение климата. Если история задумала это как эксперимент, то надо отдать ей должное - он оказался жестоким, но одновременно и блестящим, доказал необыкновенную способность человека приспосаб-{315}ливаться к природным условиям. Думаю, что когда-нибудь в будущем результаты злого опыта будут изучаться самым тщательным образом. Чукчанки придумали одежду, которая дала человеку автономную независимость от окружающей его среды. Не так давно влияние чукотской обуви на физиологическую деятельность человека было исследовано по двенадцати показателям. "Как космонавтов", - сказано было в выводах. Выяснилось, что ни один вид обуви промышленного производства пока не может соперничать с ней. Но ведь обуть надо было не считанное количество космонавтов, а целый народ! Из кожи, костей и из "дуба", который переменчивое море иногда выбрасывало на берег, чукчи мастерили маленькие байдарки и морские лодки грузоподъемностью в две тонны. В конце концов были открыты простейшие законы механики, и это позволило взять на вооружение остроумную автоматику: дернешь за ремень - и наконечник гарпуна не выходит из раны, а, наоборот, еще глубже уходит под кожу. Вращающийся гарпун, как называется этот снаряд, исследователи ставят на одну доску с великими изобретениями Запада, по его типам на Севере периодизируют историю. Отчаянно тяжелую, но благородную жизнь чукчей освещала коптилка, тоже один из примеров использования автоматики, и украшало искусство - величайшее сокровище этого народа. Но, изолированная от всего остального мира, жизнь здесь застыла в своих формах и оставалась неизменной даже тогда, когда в Тартуском университете уже читали труды только что умершего Кампанеллы, а томский казак зачерпнул из Охотского моря первую горсть воды, гадая, соленая она или пресная.

Солнце совсем низко склоняется к горизонту, и море темнеет. Гористые холмы, тундра, озера и лагуны сближаются, теряя свои очертания, и сколько бы я здесь еще ни задержался, сегодняшний вечер все равно означает конец моего путешествия, а значит, и начало нового.

Мы хотели организовать на Чукотку такую же смешанную экспедицию, как в свое время на Камчатку. Десять человек - не больше, но и не меньше, специалисты по ботанике, зоологии, географии, геологии. Может быть, надо включить в нее еще и археолога? Мы беседовали с профессором Харри Моором о Чукотке, о том, что здесь можно найти, а чего найти нельзя. Мартовское солнце сверкало на его выпуклых очках, как в свое время в {316} деканате, когда деканат помещался еще в главном корпусе университета. Профессор говорил с нами так, как будто и не было долгого перерыва в занятиях, хотя, по правде говоря, он всегда обращался к нам так, словно мы и не студенты. Эта наша беседа оказалась последней, больше я его не видел. С письмом Юхана Смуула я побывал у его друга по Антарктиде, А. Трешникова, директора Арктического института, носящего длинное и сложное название. Мы надеялись получить помощь у этого богатого института. С Трешниковым я снова встретился в зале театра "Эстония", на траурном заседании, посвященном Ю. Смуулу, но до этого, к счастью, еще так далеко! Из задуманной экспедиции так ничего и не вышло, но я слишком долго занимался ее организацией и вот теперь сижу здесь, один. Кое-что я понял яснее, в том числе и то, что путешествия в блестящем стиле минувших веков давно изжили себя, сейчас они возведены в удел геологов или низведены до удовлетворения личного упрямства. В наше время мало пользы от орлиного глаза, если за ним не стоят теодолит, визир или окуляр камеры. Да, только этот последний и будит во мне кое-какие слабые надежды.

Я несколько растерян - как быть с моими спутниками? Если бы они были из плоти и крови, мы прошли бы с ними наш путь вместе до конца. Спутников не бросают, по крайней мере этого никогда не делаю я. А вот теперь рыжий Кокрен исчезает в лиственных лесах Анюя, а Фурман остается далеко на Таймыре. По сути дела, дороги нас троих скрестились на Камчатке, но тогда я еще не знал этого. Камчатка - тугой узел многих судеб. Мне кажется, я должен поехать туда за ними и на месте развязать этот узел. Может быть, тогда мы снова встретимся на страницах второй части моей книги "В поисках потерянной улыбки".

Что еще?

Не всегда я был откровенен до конца. Трижды на протяжении путешествия я испытал страх смерти. Я знаю, когда это было, вы, быть может, догадываетесь, но лучше, если бы никто и не догадывался об этом. Интересного здесь мало, а поучительного столько, что на следующий день мир кажется прекрасным подарком.

Он и есть прекрасный подарок, думаю я, стоя на высокой горе и глядя на все эти реки, горы и населенные птицами острова, где жизнь идет своим мудрым путем. {317} Здесь, у меня за спиной, Америка, такая же прекрасная и еще более богатая страна, но половину кислорода, необходимого ей ежедневно, ночные ветры должны приносить с океана, а задохнуться от богатств в нашем бедном мире так же абсурдно, как задохнуться от бедности в нашем богатом мире. Что бы там ни говорили, нищета и богатство - все-таки прежде всего определенное духовное состояние, и в этом смысле Сибирь - богатейшая страна, а ее леса и реки внушают сейчас больше оптимизма, чем когда-либо раньше. При желании любой из нас может полистать энциклопедию и добавить ко всему сказанному еще то, что содержится в ее недрах.

Заканчиваю свое долгое карабканье по горам на скалистом уступе над лагуной. На фоне заходящего солнца отлогие склоны совсем потемнели, а здесь, наверху, тундра все еще играет своими неяркими красками. Бледно-красная прошлогодняя трава, бледно-коричневый мох, серые камни, выцветшие кости, череп мужчины. Свернувшаяся калачиком женщина в ботинках, рядом с ней все, что может понадобиться в далекой дороге. Ребенок. Несколько истлевших крестов и источенных временем могильных ящиков. В стране скал и вечной мерзлоты могил не роют. Лемминг встает на задние лапки, приглядывается ко мне и, раздувая ноздри, подходит ближе, перелезая через бедренную кость. Все просто и бесповоротно. Скелеты лежат в таких будничных позах, что нетрудно представить себе, будто человек прилег на траву отдохнуть, и все во мне противится тому, чтобы назвать тех, кто здесь лежит, словом мертвецы. Это стародавние люди, "люди древние, подземельные", как у нас говаривали, которые здесь, под дождем и солнцем, на моих глазах и на глазах лемминга, внимательно разглядывающего каблук моего сапога, продолжают свое неутомимое странствие в природе, живут в образе травы, ходят в образе зверей, охраняют дороги в лице сурового чукчи, категорический запрет которого я только теперь начинаю понимать, понимать и ценить. Но у меня нет ощущения, что я здесь нежеланный гость. Есть, конечно, и здесь черный ворон с тяжелыми крыльями, но у него своя работа, он носитель смысла жизни, а не смерти, и здесь, и по всей арктической Берингии. Эти голые кости и есть Уэленова Троя, жизнь, которую сто поколений передавали из рук в руки. {318}

В ЗАЛИВЕ

Еще не рассвело. На берегу вокруг нагруженного вельбота в ожидании стоят человек десять. Забираюсь на свое место, и мотор тут же начинает работать. Поворачиваем на восток. В Уэлене зажигаются первые утренние огоньки. Вельбот похож на замызганную, залоснившуюся до блеска цыганскую кибитку - удобную, расхлябанную и крепкую. Вдоль борта висят зеленые эмалевые кружки, закоптелые чайники, мотки каната с маленькими якорьками, похожими на зубы хищного животного, между сиденьями в такт мотору дребезжат канистры с бензином и маслом, на носу громоздится куча туго надутых ярко-красных кислородных подушек, как в палате, где лежат тяжелобольные. В лодке тесно. Из-под брезентовых покрышек и грязных шуб торчат видавшие виды ружейные приклады, некоторые обмотаны изоляционной лентой или блестящей проволокой. Я сижу на краю кормы, упершись ногами в ящик с патронами, рядом со мной рулевой с презрительным выражением лица, до сих пор я его ни разу не встречал. Нос с мясистыми ноздрями и опущенные уголки рта делают его лицо угрюмым, но я уже знаю: на местном языке мимики это может означать нечто совсем другое. Перед нами трюм с откинутой крышкой, на дне его бурлит морская вода. В трюм вмонтирован мощный негромко работающий мотор: "Elektrolux. Made in Sveden". В уэленовской лавке, где, как во всех сельских магазинах, воздух настоян на дешевой карамели, керосине и дегте, выставлены на продажу два пыльных холодильника, а Борис утверждает, что в прошлом году в магазин поступила большая партия женских купальников. Как бы то ни было, но "Elektrolux" достался тому, кому он нужен. Мой сосед орудует пером руля. Время от времени лодка со стуком ударяется о плавающие бутылки из-под портвейна. С наступлением утра туман рассеивается. Редкая усталая волна, вялый отголосок позавчерашнего шторма, изредка плещет через борт, будя дремлющих охотников. Нас семь человек. Седьмому на дне бота не хватило места. Положив голову на согнутую в локте руку, он оперся на скамейку и заснул. Другая половина его тела спит отдельно, на парусине, прикрывающей длинностволые гарпуны, и я в который раз поражаюсь тому, что для местного населения неудобных поз не существует. Несколько лет назад я жил в тундре, у пастуха оленьего {319} стада, родом он был коряк. Все хозяйственные дела его жена справляла в чуме, у костра, прямо на земле, не сидя и не на корточках, а низко склонившись над огнем, почти переломившись в пояснице, наподобие карманного ножа, - в таком положении она могла оставаться часами.

Мы плывем вдоль скалистой стены, примерно в полукилометре от нее, это достаточно близко, чтобы ощутить дыхание давно минувшей драмы, когда Азия и Америка с грохотом распались на два материка. В неглубоких трещинах белеет прошлогодний снег, через несколько недель его закроет снег нынешнего года. На белесых от птичьего помета скалах вместе с солнцем просыпаются дремлющие краски Севера - зеленоватые, красно-бурые и черные плеши мха. Каменная стена врезается в небо, растительность тундры перетекает через вершину подобно мягкой подушке. Там, на каменистых осыпях, бродил я на прошлой неделе в поисках конца света. Местами из гладкой отвесной стены внезапно высовывается скалистый утес, изрезанный жестокими шрамами изломов. Пласты отложений, эти годичные кольца земного шара, здесь вылезают как-то боком, иногда даже встают дыбом, образуя фантастические скульптуры, особенно там, где воды размыли, а ветры выдули мягкие горные породы.

Итак, я сижу на корме, на левом борту. Этого вполне достаточно. Мой сосед заехал румпелем мне в ребро, но поднимаюсь я не поэтому. Тяжелый вельбот дугой заворачивает на юг. Три скалы-великана, три оторвавшихся от берега каменных Геракла, стоят по колено в воде, обкатанные ветрами и штормами двух океанов.

Азия поворачивает на юг.

Я стою.

А почему бы мне и не стоять?

Охотники дремлют.

Они вскочили бы мгновенно, если бы сегодня Чукотский Нос почему-либо не сделал здесь поворота. Для них он привычен. Но Дежнев должен был сам убедиться в этом, и Кук тоже стоял здесь, и Норденшельд...

Джемс Кук, 2 сентября 1778 года, пополудни:

"Я надеюсь снова посетить эти места и поэтому откладываю детальное обсуждение этого вопроса до того времени. А пока что заключаю, как до меня это сделал уже Беринг, что этот выступ - восточная оконечность Азии... Он обрывается в море крутой скалистой стеной, и {320} у оконечности мыса стоят несколько скал, похожих на церковные башни. Мыс лежит в широте 66°06? N и долготе 190° 22? O 1 и находится всего в тридцати морских милях от предгорья Принца Уэльского, то есть от западной оконечности лежащего напротив Американского побережья".

Адольф Эрик Норденшельд, 20 июля 1879 года:

"Да простится нам, что мы с гордостью смотрели, как взвивался сине-желтый флаг на корабельной мачте, в то время как приветственная пальба шведских пушек эхом раскатывалась по заливу, где Старый и Новый Свет стараются протянуть друг другу руки".

Сейчас взрывов нет и в помине. Тихо. Даже морские птахи, похожие на почтенных доцентов - седеющие головы на худых шеях, вокруг глаз темная оправа очков, - даже птахи и те дремлют на груди тяжело дышащего океана, который по воле людей называется уже не Ледовитым, а Тихим. Природе от этого ни холодно ни жарко. Где же граница между ними? В какое мгновение, в каком месте нос вельбота в одной, а корма в другой воде?

- Хо-хо-о, - тихо подает голос рулевой.

Дремавшие охотники не спеша выпрямляются, скидывают с себя брезентовые куртки, все это не размежая век и не поднимая глаз, как будто собираются лезть на полок хорошо натопленной бани. То, что я увидел дальше, было выполнением обязанностей, заранее точно распределенных, безмолвным и привычным, подобно тому, как руки и ноги выполняют свое дело, в то время как рулевому доверены глаза. Он окликнул их: "Хо-хо-о", - значит, на то у него была причина. Теперь каждое свободное место в вельботе забито ружьями, их здесь больше, чем людей. Один охотник открывает ящик с патронами, другой заталкивает их в коробку магазина, третий один за другим выкладывает гарпуны на борт, четвертый привязывает надувные подушки к ремням, а пятый копошится под брезентом, откуда наконец извлекает мощный бинокль. Но и теперь он еще пока никуда не спешит. Он прилаживает бинокль по глазам, уточняет диоптрии, которые конечно же должны были бы быть на нуле, и только тогда поворачивается к морю, к которому уже давно прикован мой взгляд.

Загрузка...