Глава 13

Ночь Катя провела нормально — лучше, чем ожидала. Дима пришел поздно, невероятно вымотанный, усталый, выпил чашку кофе и завалился спать у себя в кабинете на диване. Катя только спросила его — не против ли он, что она притащила к нему свои вещи. На такой вздорный вопрос он даже не стал отвечать — махнул рукой, чмокнул губами воздух и уснул. Ей подумалось — а не пьян ли он? Но она сама устала и легла спать, не углубляясь в этот вопрос. А наутро, отпросившись у Димы с работы, поехала в самый центр — на Арбат, где в одном из переулков жила когда-то Лена.

Катя хорошо помнила этот дом. Лена часто приглашала ее посидеть, поболтать, и хотя в последние годы у Кати редко появлялась такая возможность, иногда она все же заезжала к Лене. Ей нравился ее дом, ее семья, и здесь она отдыхала душой. Но теперь она поднималась по лестнице, тяжело переставляя ноги, словно на них висел какой-то груз. Катя прекрасно понимала, что больше никогда не увидит того дома и той семьи, которую так любила.

Дверь квартиры Напалковых была открыта. Катя для порядка потопталась на пороге, заглянула внутрь и вошла. В дальней комнате заскрипел паркет — кто-то ходил. Из кухни выглянула незнакомая женщина.

— Вы из редакции? — спросила она Катю.

— Нет, я подруга…

— Проходите туда… — Женщина указала на дальнюю комнату. — Все там.

Катя прошла по коридору мимо двух закрытых дверей и вошла в дальнюю комнату. Сразу увидела гроб с закрытой крышкой. Гроб стоял на трех табуретках, а вокруг, на разномастных стульях, сидели люди. Катя увидела мужа Лены — Сергей сидел в изголовье гроба. Он был в черной рубашке и темных, явно зимних брюках. Лицо у него было спокойное, невыразительное. Только изредка он морщился, словно его кусала какая-то навязчивая мошка. На Катю он взглянул мельком — или не узнал, или просто не отреагировал. Она стояла, не трогаясь с места. Какая-то женщина в черном гипюровом платке поднялась, уступила Кате свой стул и вышла. Катя уселась и только сейчас вспомнила, кто была эта женщина, — мать Лены. Она не сразу узнала ее: женщина постарела за эти дни сразу на несколько лет. Отец Лены стоял у окна и вертел в пальцах незажженную дешевую сигарету без фильтра. Дочки — трехлетней Лерки — в комнате не было. Не было и Наташи. Катя сидела среди незнакомых людей, которые молчали, не глядя друг на друга. Все смотрели только на гроб.

Ей показалось, что она сидит тут очень долго, но на самом деле прошло едва десять минут. Наконец кто-то сказал:

— Где же Наташа?

Сказано это было тихо, но все же разрядило атмосферу. Катя еще на похоронах отца заметила, что люди в такие моменты стараются говорить о чем-то постороннем, чтобы не думать о том, кто лежит сейчас среди них, но уже не с ними, — о покойнике. Тогда это ее бесило и приводило в ярость. Ей казалось, что, разговаривая о поминках, о месте на кладбище и о прочем, люди словно презирают память ее отца. Сейчас она подумала, что, возможно, такое поведение имеет какой-то смысл. «Иначе, — сказала она про себя, — иначе я упала бы в обморок… Как тут тяжело… Не страшно, нет, ничего страшного нет… Но в воздухе висит что-то свинцовое, когда все молчат… Почему-то кажется, что вот-вот кто-то закричит в голос и начнет биться в истерике…»

— Наташа поехала к следователю. — Это сказал Сергей. Произнося эти слова, он качнулся вперед, словно собираясь что-то поднять с полу, и тут же снова сел прямо. — Она обещала скоро вернуться.

— Зачем же ее вызвали в такой день… — Отец Лены повернулся лицом к сидящим. Сигарету он все еще держал в руке, хотя измял ее в лохмотья. — Разве она им не сказала?

— Сказала, но там что-то срочное.

— Не нашли этого гада? — раздался молодой женский голос. Катя поискала взглядом и обнаружила женщину в кокетливом черном платье. «Наверное, из редакции… — поняла она. — Тут половина женщин должны быть из ее редакции».

— Пока нет.

В коридоре застучали каблуки — все ближе и ближе. В комнату вошла Наташа. Сразу было видно, что что-то случилось, и все повернулись к ней. Она же не смотрела ни на кого — обвела взглядом стены и прислонилась к дверному косяку. Сергей встал и пошел к ней.

— Что случилось? — расслышала Катя. Наташа ничего не сказала, только помотала головой и быстро вышла — так же быстро, как вошла. Все стали переглядываться. Катя поднялась со стула, хотя и говорила себе, что теперь Наташе не до нее. И все же что-то толкало ее в спину, когда она шла прочь. Интуиция ее не подвела — Наташа стояла теперь в комнате Лены, в хорошо знакомой Кате комнате. Тут же был и Сергей. Он взглянул на Катю и теперь, казалось, только и узнал ее.

— Послушайте, что она говорит. — Он указал на Наташу. Та в этот момент ничего не говорила — стояла отвернувшись к окну, царапала пальцем стекло. Катя подошла ближе. Наташа обернулась, и Катя с ужасом увидела вокруг ее глаз — таких же близоруких темных глаз, как у ее старшей сестры, — воспаленные красные круги. «От слез», — поняла Катя. Однажды такие круги были и у нее. Давно. Когда умер отец.

Наташа секунду молчала, потом быстро заговорила:

— Он арестован. Его арестовали, понимаете?! Он уже арестован!

— Он? Кто? Преступник?!

— Да. — Наташа говорила по-прежнему быстро. В этой быстроте было что-то ненормальное, обычно она говорила совсем не так. — Его арестовали еще вчера, и сегодня меня вызвали, чтобы я опознала…

Тут она запнулась, и Катя поняла, что потребовалось опознать. «Черные нарядные трусики, — сказала она себе. — Итак, их нашли».

Наташа снова зачастила:

— Я опознала. Я опознала, я их видела. Они разрезаны. Сбоку. Он их снял и задушил ее…

— Успокойся! — сказал Сергей. — Перестань!

Он тряхнул Наташу за плечи, она стукнула зубами и закрыла глаза. Все молчали. Катя стояла ни жива ни мертва. Наконец она решилась задать вопрос:

— И… кто же это? Тебе сказали?

— Да. — Наташа теперь говорила несколько медленнее. — Это ваш школьный учитель.

— Шорох?!

— Как?.. Ах да, да… Шахов. Шахов, Шахов…

Катя подумала, что у Наташи снова начнется истерика, но та справилась с собой.

— Вы его звали Шорох, верно. Теперь я вспоминаю. Так мне и сказали. Шорох. Противное имя. Противное. Я его не видела. Может быть, скоро увижу… — Она сжала кулаки. — Зачем?! Зачем это ему нужно?!

— Он всегда был ненормальный, — отозвалась Катя. — Значит, это все-таки он. Я на него и думала.

— А я даже не помнила, кто это такой… Она про него никогда не вспоминала. И вот — он ее убил. Почему? Зачем? Меня спросили — виделись ли они когда-нибудь. Я сказала, что никогда. Это правда. Зачем же он убил ее, если никогда не видел после школы? Ну зачем это ему надо? Если бы мне сказали, если бы мне могли объяснить… Я не понимаю, все бессмысленно… Он думал, что это так просто — взять и убить. Он ни о чем не подумал. Ничего не знал про Лену. Про Лерку тоже. Про Сергея он ничего не знал. Как это — человек идет и убивает? Почему?

— Тебе никто не сможет ответить. — Сергей, казалось, пришел в себя. По крайней мере, исчезла пугающая неподвижность его лица. Он казался сильным и мужественным рядом с трясущейся Наташей. И Кате подумалось, что ему, наверное, недоставало самой малости, чтобы выжить, — знать имя убийцы. А дальше можно не погибать от муки — дальше можно ненавидеть, даже мстить… — Наташа, пойдем к ней. — Сергей взял ее под локоть. — Пойдем посидим. Теперь уже ничего не сделаешь. Пойдем. Скоро ее унесут.

Они двинулись к двери, а Катя осталась на месте. «Значит, теперь я спасена, — почему-то сразу подумала она. — Убийца арестован. Мне больше ничего не грозит. А все это время он мог убить и меня… Скоро выяснится, зачем он сделал все остальное… Хотя объяснить это никак нельзя — тут Наташа права… Но ведь он больной. Совершенно больной. Значит, и объяснение будет ненормальное, сумасшедшее… Его расстреляют? Нет, если он болен, его засадят в психушку, а потом то ли смягчат ему срок, то ли он будет сидеть вечно… Надо увидеться со следователем. Надо все подробно узнать. Может, мне тоже предложат что-то опознать… Может, дадут поговорить с ним…» Но кто даст ей поговорить с учителем и о чем они будут говорить, Катя даже представить себе не могла. И она стояла здесь в одиночестве, глядя на потертый письменный стол Лены (стула перед ним не было), на закрытое окно, на фиалку в горшке, которую, наверное, никто в эти дни не поливал. Она стояла, пока ее не позвали.


Владимир Иванович Шахов представлял собой жалкое зрелище. Жалок он был и до ареста, но после стал просто карикатурен, и следователь отметил про себя это. Шахов был высокого роста, очень худой, но с резко обозначившимся, чуть выпяченным животом, словно он был на пятом месяце беременности. Его черные волосы, где прилизанные, а где взлохмаченные, отросли так, что совершенно закрыли шею и уши. Лицо? Кто-то назвал бы его симпатичным, кто-то — невероятно уродливым. Маленькие, часто моргающие глаза, длинный своеобразный нос, красивый рот мягкого рисунка. Подбородок нерешительный, голос очень тихий. Когда следователь услышал этот голос, он сразу понял, за что его назвали Шорохом. Он не говорил в голос, а как будто однообразно шелестел — почти не поднимая глаз. В это утро он был одет в синюю потертую шелковую рубашку с серебряными узорами — звезды и полумесяцы, да так часто, что в глазах рябило. Во всяком случае, у следователя. Он с неприязнью посмотрел на Шахова и тут же упрекнул себя за это — всегда пытался быть беспристрастным, хотя бы до той поры, пока не будет вынесен приговор. Чтобы скрыть свою гримасу, закурил и снова себя упрекнул — «слишком много курю». Его помощник, который вошел вместе с конвоем, уселся поодаль, у окна. Шахов беспомощно посмотрел на него потом на следователя. Тот выругался про себя: «Вот ублюдок!» — и приступил:

— Ваше имя?

— Владимир… — прошелестел Шахов.

— Я спрашиваю — ваше полное имя.

— Владимир Иванович Шахов.

— Год рождения?

Шахов замялся, и следователь это тоже отметил. «Кокетничает, что ли?! — поразился он про себя. — Он больше похож на голубого…» А Шахов обреченно ответил:

— Пятьдесят девятый. Восьмого июня…

«Близнецы», — почему-то подумал следователь. Когда ему называли дату рождения, он всегда почему-то думал о Зодиаке. Впрочем, никогда не руководствовался астрологическими прогнозами, хотя знал среди своих коллег и таких, которые без этих прогнозов просто не мыслили себе допроса. Он же считал это дурью, и все же… Он одернул себя: «Делать больше нечего?» И спросил:

— Где проживаете?

— Вы же там были, — тихо ответил Шахов. — С обыском. Сегодня утром.

Он как будто выдавливал из себя по слову. Шахов был еще настолько ошеломлен визитом милиции в пять часов утра, что как будто спал и видел кошмар. Во всяком случае, следователь мог сомневаться, отвечает ли он сейчас за свои слова. «Но не могу же я дать ему выспаться! — сказал себе следователь. — Выспимся потом…» Сам он тоже провел если не две бессонные ночи подряд, то, во всяком случае, полторы — нервы сдавали. Внешне это никак не проявлялось, но результатом была сильнейшая бессонница. «Мне потом надо будет отдохнуть, — подумал он. — Где-нибудь далеко-далеко…» И он вспомнил о Кате.

— И все же называйте все, о чем я вас спрашиваю, — спокойно пояснил он Шахову. — Таков порядок.

— Закон есть закон, — криво усмехнулся тот. — Проживаю улица Кисловодская, 18, квартира 42. Один. Мама там же прописана, но не живет.

— А где она живет?

— А вам не все равно? — неожиданно вспылил Шахов. — Маму-то оставьте в покое! Мама тут ни при чем!

— Я вас спросил: где проживает ваша мать? — Следователь говорил терпеливо и устало, не реагируя на выкрик Шахова.

Тот снова как-то съежился и вяло протянул:

— Она живет у своей сестры.

— Где именно?

— На Бауманской.

— Точнее!

Шахов поколебался и назвал адрес.

— Вы собираетесь ей сообщить о моем аресте? — спросил он в свою очередь. — Не надо… Она не переживет… У нее сердце больное.

— Почему же ваша мать живет у сестры, а не по месту прописки?

— Почему?

— Да, почему? Квартира у вас двухкомнатная, насколько я понял. Места хватает. Так почему же?

— Моя мать… Мы с ней никогда не были близкими людьми. Она всегда… Да почему я должен вам рассказывать про это?! — Шахов снова вспылил, еще сильнее, чем в первый раз. — Чего ради? Арестовали — так спрашивайте, а унижать себя я не позволю!

— Вас никто не унижает. Я вас просто спросил о причинах, по которым ваша мать проживает отдельно.

— Есть причины, есть! Ну так что?!

— Назовите их, и мы перейдем к другому вопросу.

Хотелось ли учителю перейти к другому вопросу — неизвестно, но он смирился так же быстро, как и возмутился, и сказал:

— Она меня не любит.

«Я рехнусь, — подумал следователь. — Вот так типчик. Любит — не любит… И глазки у него так и бегают». Он потушил сигарету и спросил:

— Как давно она переехала к сестре?

— Год назад.

— Именно год назад? А до этого отношения были нормальными, значит?

— До этого? До этого мы тоже ссорились… Ей не нравился мой образ жизни.

— Что именно?

— Что я не женат. Надеюсь, вы не станете меня спрашивать, почему я до сих пор холост?!

— Не стану, — успокоил его следователь. — Вы работаете учителем французского языка в 326-й школе?

— Да.

— Как долго?

— Всегда. Все время после института. Я мог бы найти другую работу, тоже с языком, но не хотел. Многие ушли, а я остался… Школа теперь не укомплектована учителями. Нет учителя русского языка и литературы. Это ужас. Уже полгода нет.

— Значит, вы остались на этом месте только из любви к школе?

— Можете считать, что так! — с вызовом произнес Шахов. — Можете даже смеяться надо мной! Кстати, это тоже было причиной того, что моя мать была мной недовольна. Она считала, что я напрасно гублю себя на таком окладе. Что я мог бы поискать что-то другое. Когда есть язык — работу найти в общем-то несложно… Но я не хотел. Понимаете — просто не хотел. Что — за это тоже сажают? Ответьте мне!

«Псих ненормальный! — подумал следователь. — Он еще тут проповедует!» Он заставил себя унять злость, тяжелой волной поднимающуюся против учителя, и спросил:

— Как часто проводят в вашей школе вечер встречи с выпускниками?

— Каждый год. В феврале. А что?

— Вы посещаете эти вечера?

— Когда у меня есть время… Язык — такое дело, что его нельзя запускать. Надо совершенствоваться, надо говорить. Без живого общения язык мертв. А с кем мне говорить в школе? С учениками?! Они ничего не знают и не желают знать. Английский они еще как-то учат, но французским больше не интересуются… Раньше было по-другому, а теперь только так. Что я могу сделать для них? Просто быть в школе, что же еще… По крайней мере, у меня есть надежда, что хоть один ученик из целого выпуска будет что-то знать. Сможет прочесть текст, при случае объясниться… И на большее я не рассчитываю. Уже давно.

— Прекрасно, но вы не ответили мне на мой вопрос. Вы посещаете эти вечера?

— Иногда. Я же сказал вам — я стараюсь больше заниматься вне школы. Времени у меня мало.

— Прекрасно. Все это замечательно, но все же ответьте, по возможности точно, в этом году был вечер встречи выпускников?

— Ах, вы об этом? Был, был…

— И вы, как я понимаю, на нем тоже были, раз так уверенно говорите, что он был?

— И я был… И что тут такого?

— Ничего, можете быть спокойны. Меня интересует вот что: кто из прошлых выпускников посетил этот вечер?

— Ну, вы спросите тоже… — Шахов вдруг визгливо рассмеялся. — Их было много!

— Вот и славно, что много. И все же — можете вспомнить хоть кого-то?

— Кого, например?

— Кого хотите. Кто бросился в глаза.

— Я не понимаю, какое это имеет отношение к моему задержанию! — вскрикнул Шахов. Он становился все неувереннее и раздражался все чаще. — Это просто немыслимо! Вы мне даже не объяснили, за что я задержан!

— Объясню, но позже, — мило улыбнулся следователь. — Не беспокойтесь, мои действия законны. Вы видели санкцию на обыск?

— Видел! Какие там у меня наркотики!

Следователь едва не взвыл, вспомнив, какими трудами далась ему эта санкция. В конце концов, он провел ее как санкцию на обыск по обнаружению наркотиков — тут трудностей было куда меньше. И Шахов до сих пор не подозревает, что именно искали у него в квартире. «Не подозревает или уже знает? — Следователь тщетно вглядывался в его лицо. — Если знает, то ведет себя как хитрая лиса, матерый уголовник… Или просто ломает комедию… Что на него вполне похоже. Но не может же не подозревать!» И он ласково спросил:

— Что же вы так переживаете? Мы только расспросим вас как полагается, и вы будете совершенно свободны. Если говорите, что наркотиков у вас нет.

— Я с ума сойду — зачем мне наркотики?! Откуда у меня наркотики?! Ученики, что ли, подкинули?! Или вы сами?! Я слышал про такое, только не понимаю, зачем вам это надо… Но если вы что-то там нашли — я предупреждаю, что это было подкинуто! Подкинуто!

«Крышка тебе! — решил следователь. — Подкинуто! Невинная овечка!»

— Мы с вами говорили о вечере встречи. Ну, так что же? Можете кого-то припомнить?

— Ах, ради Бога! — воскликнул Шахов. — Да там было человек пятьдесят!

— А кто-нибудь из старых любимых учеников?

— У меня не было любимых учеников.

— Неужели? При вашем-то отношении к работе? Ни одного любимого ученика или ученицы?!

— Я запрещаю вам издеваться над моей работой! Довольно мне этих издевок!

— Кто же издевается? Я просто удивлен тем, что у вас за долгие годы работы не оказалось ни одного ученика, о котором вы потом могли бы вспомнить… Это по меньшей мере странно.

— Послушайте, вы, кажется мне, человек интеллигентный… — начал Шахов. Его длинный нос вспотел.

Следователь скучающе посмотрел в окно. Немытое стекло плохо пропускало солнечные лучи, но, несмотря на это, он понял — сегодня в Москве будет настоящая душегубка. «Если я не закончу с этим типом сегодня, завтра я буду покойником…» — подумал он.

А Шахов тем временем горячо объяснял:

— Представьте себе, как бы я сохранял какие-то отношения с выпускниками? Ну представьте! Особенно теперь! Все они, когда заканчивают школу, больше не желают об этом вспоминать никогда. Если приходят на эти вечера встречи, то только затем, чтобы выпить где-нибудь старой компанией. И меня в эту компанию они не пригласят! Не пригласят, не думайте!

— Вы этим, кажется, очень расстроены?

— Да ничуть! Я просто думаю, что после того, как их пребывание в школе окончено, вряд ли кто-то вспоминает учителей иначе чем с руганью… И тут дети где-то правы! Правы, потому что учителя тоже бывают безобразные… Но все же хотелось бы, чтобы тебя хоть в лицо помнили. Не помнят! Не помнят даже те, с кем я возился все свободное время! Иногда даже не здороваются… Какие уж тут отношения… Да и притом… Знаете, жизнь после школы предъявляет к ним совсем другие требования, чем мы… Другие добродетели, знаете ли… Надо быть зубастым, грубым, пробивным. Мы их учили черт знает чему, так они полагают. Им это не нужно. И не знаю, какую школу им надо посещать, чтобы потом было легче жить… Во всяком случае — не общеобразовательную… Или же эта школа должна сама измениться и приспособиться к жизни… Я пытаюсь как-то это сделать. Больше уделяю внимания практике, чем теории языка. Им все равно не поможет грамматика, так пусть затвердят хоть какие-то фразы… Меня часто ругают за это. Пардон, надо поправиться — ругали. Теперь никому нет дела до того, как и что я преподаю. Раньше было, теперь нет… Это тоже понятно и объяснимо. Времена переменились… А я не смог приспособиться. Отсюда все шишки, которые на меня валятся…

— Да, ситуация, которую вы мне обрисовали, действительно беспросветна, — согласился следователь. — Вам можно посочувствовать.

— Не издевайтесь, прошу вас!

— Да что же это — я над вами не издевался и не собираюсь издеваться! — возмутился следователь. — Давайте говорить серьезно.

— Давайте. Вы меня спросили про выпускников, которые были на том вечере?

— Именно. Вспомнили кого-нибудь?

— Вспомнил, но…

— В чем дело?

— Не уверен, что они были в этом году, а не в прошлом… У меня, знаете ли, прескверная память… Ужасная. Это мой бич всю жизнь…

— У меня тоже плохая память, — пококетничал следователь. — Если вы не вспомните — кто же вспомнит? Только не я.

— Ну, по-моему… Были девочки из выпуска восемьдесят шестого года… — неуверенно сказал Шахов. — Но я предупреждаю — точно не скажу, в этом году или в прошлом!

— А что за девочки?

— По-моему… Катя Фомина и еще Анжелика Вальковская… — Шахов немного помолчал и неуверенно сказал: — Кажется, все.

— Как — все?! — поразился следователь. Так-таки они одни и были? Их же было пятьдесят человек, по вашим словам! Вы запомнили только их?!

— Да. Что же поделаешь! От меня большего требовать нельзя. Если бы вы меня лучше знали, вы бы удивились и тому, что я вспомнил этих.

— А почему вам запомнились именно эти девушки?

— Может, потому, что они изменились сильнее всего.

— Я не ослышался? Изменились? Обычно запоминаются те лица, которые почти не изменились, или я ошибаюсь?

— В моем случае — да, — ответил Шахов. — Простите, можно закурить?

Следователь подвинул к нему свои сигареты. Шахов робко взял одну и благодарно кивнул, поднося ее к зажигалке:

— Спасибо… Так о чем я? А! Девочки! — Он сильно оживился — сигарета или тема разговора тому были причиной, неизвестно, но следователь слушал его, затаив дыхание. — Девочки очень переменились! Особенно Катя! Да вы не знаете, о ком я говорю… Такая высокая, очень красивая девочка, внешность совершенно исключительная… Какое лицо, какие кости!

— Что?! — изумленно вымолвил следователь.

Шахов улыбнулся и пояснил:

— Кости лица. В лице красивой женщины главное не макияж, не выражение, а именно кости, лицевые кости. Они определяют красоту. Конечно, при том условии, что они не заплыли жиром. Кости должны быть видны. Обязательно! Иначе весь эффект пропадает. Мало кто это понимает… Но при случае вглядитесь в красивую женщину и спросите себя, почему вы нашли ее красивой. Вглядитесь, мысленно сотрите с нее косметику, уберите волосы, забудьте про ее ужимки и улыбки! Что от нее останется?!

— Наверное — ничего?

— Останутся кости, мой дорогой! — Шахов совсем разошелся и, видимо, забыл, кто перед ним сидит. — Кости ее лица, и это будет главным и основным… Так вот, у Кати Фоминой это было! Надбровные дуги, скулы, линия носа и подбородка! Ей не требовалось ни грамма косметики, чтобы выглядеть красивой! А это очень много, это огромное значение, это преимущество! Кроме того, при светлых волосах у нее были темные ресницы.

Тут он внезапно замолчал, и следователь спросил себя, не безумен ли этот человек. Во всяком случае, выражение лица у него было безумным. «Что он мне толковал про кости?! — в смятении подумал следователь. — Сдерите с женщины кожу, уберите волосы… Маньяк, идиот!» Ему вспомнилась Катя — разумеется, с кожей и с волосами, и он не мог представить ее другой, чем она была, когда сидела вот так же перед ним, даже на том же самом стуле, что Шахов.

— Ну, что вы остановились? — опомнился следователь. — Все, что вы рассказали, было чрезвычайно интересно. Продолжайте! Вы видели, значит, Катю Фомину. Она сильно изменилась?

— Да.

— Каким образом?

— Что?

Теперь Шахов, казалось, решил перейти на односложные ответы. Следователь протянул ему другую сигарету, тот взял, но курить не стал — повертел ее в пальцах и забыл о ней. Его глаза приняли совершенно отсутствующее выражение и, казалось, даже стали больше. Он просидел так еще минуту и вдруг встряхнулся:

— Простите, нахлынули воспоминания… Такое нелепое утро! Вот не думал, что мне придется вспоминать о девочках! Это имеет какой-то смысл?!

— Наверное, да, — небрежно сказал следователь. — Так что же? О Фоминой все?

— Все или ничего, — поплыл улыбкой Шахов.

— Что вы хотите этим сказать?

— О красивой и умной девушке никогда нельзя сказать, что знаешь все. Скорее всего ты не знаешь ровным счетом ничего и никогда не узнаешь, даже если проживешь с ней всю жизнь…

— Да, наверное, это разумная мысль…

— Разумная? — Шахов рассмеялся. — Разумнейшая! Вынесенная из окопов на рваной шинели!

Следователь незаметно переглянулся со своим помощником. «Псих!» — сказали глаза помощника. «Придурок!» — так же безмолвно ответил ему следователь.

А Шахов, ничего не замечая, продолжал:

— Во всем нужен собственный опыт, и в этом тоже. Кто не ошибался? Я больше всех… Никогда не был женат и, наверное, уже никогда не буду… Девочки… Видите ли, эти девочки все прошли через мой класс. О, это совсем маленький класс, всего на шесть парт, и те не бывают полностью заняты… Французский, как я уже сказал, — всеми презираемый язык, в школе, конечно… Боже мой! — простонал он. — Какое жалкое завершение всей моей жизни! Этот кабинет с убогими портретами, этот чертов тополь за окном, на который я каждый раз смотрю, эти девочки — то робкие, то наглые… Они как маленькие призраки проходят мимо и где-то исчезают… Впрочем, иногда они снова появляются — на таких вот вечерах выпускников. Какое убожество! Во что превращаются девочки! Иногда я смотрю на них и думаю — лучше бы им никогда не вырасти, сидеть в моем классе, смотреть на тополь за окном. Я называю их фамилии, они отвечают мне «же сюи ля», Боже мой, Боже, с каким ужасным произношением! И в этом моя вина. Но все же мне спокойней, когда они со мной. Но кто их удержит? Бедняжки… Они превращаются в заморенные создания, дико раскрашенные, изменяющие своим сопливым и не сопливым мужьям, Бог знает какие…

Он снова замолчал, замкнулся и открыл рот только тогда, когда следователь его спросил:

— Но Катя Фомина, насколько я понял, не вызвала у вас таких скорбных чувств?

— Нет. Она изменилась только в лучшую сторону.

— Вы назвали еще одну фамилию.

— Фамилию? А, вы про Анжелику… Ангелочек Лика… — Он рассмеялся. — Действительно, ангелочек. С такими рыжими волосами, которые бывают только в мультиках Диснея… Она там тоже была.

— И каковы ваши впечатления?

— Прекрасные. Мы с ней даже танцевали. Лика-то меня не забыла, хотя как раз она училась совсем неважно, что поделать!

— Еще кто-то вам запомнился?

— Больше никто.

— Только эти две девушки?

— Да, только они… Но я хотел бы знать — какое это имеет отношение к тому дикому ночному визиту? Вы пришли, ничего мне не объяснили, велели следовать за вами… Я не сопротивлялся, но это недоразумение, я вас уверяю… Меня могли оклеветать.

— У вас много врагов?

— Очень много.

— Почему же?

Шахов теперь заговорил тихо, с опаской поглядывая на помощника, который сидел, не шевелясь и не произнося ни слова. По его лицу было видно, что он считает разговор затянувшимся. Но следователь не мог ограничиться с Шаховым простыми вопросами и ответами. Он видел, что Шахов будет протестовать и возмущаться всякий раз, как он, следователь, сделает попытку ограничиться протокольными рамками. И следователь поклялся себе, что этот разговор последний или один из последних, какие ему приходится вести ради этого дела.

— Врагов у меня много, хотя я сам не знаю почему. Ах, да знаю, знаю, только не хотелось бы об этом распространяться…

— А все же?

— Вы решите, что я все придумал.

— Не решу. Пожалуйста, расскажите мне, отчего у вас так много врагов и чем они занимаются, эти ваши враги.

— По вашему тону понимаю, что вы считаете меня сумасшедшим, — быстро отреагировал тот, и следователь с досадой подумал, что предпочел бы разговаривать с ним вообще без свидетеля — помощник его отвлекал, и в его голосе, помимо его воли, иногда звучала ирония.

— Помилуйте, вы меня уже в чем-то подозреваете! — возразил следователь. — Огня? Прошу вас.

Он любезно протянул зажигалку Шахову и дал себе слово больше не смотреть на помощника. Следователь начал «танцевать балет», как он сам называл такие допросы, когда ему приходилось быть для допрашиваемого одновременно и строгим следователем, и добрым следователем, и психологом, и исповедником, и старой нянюшкой… Это его несказанно выматывало, зато давало хорошие результаты.

— Врагов у меня много, поверьте мне… — Шахов с наслаждением выдувал дым. Сигарету он держал как-то очень манерно — при взгляде на нее казалось, что его пальцы вот-вот разожмутся и он ее уронит. — И все из-за моего поведения, так я считаю.

— А что же такое заключается в вашем поведении? — полюбопытствовал следователь.

— Да ничего особенного… Просто в любом коллективе, особенно в школьном, не любят ничего выдающегося, не становящегося в общий ряд… Я не считаю себя таким уж исключительным человеком…

«То есть считаешь!» — подумал следователь.

Шахов заливался соловьем:

— Просто я веду себя так, как велит мне моя натура. А Руссо, как известно, за то же самое закидали камнями. Вы читали Руссо?

— Читал.

— О, это прекрасно! «Исповедь».

— По-моему, у Руссо читают все одно и то же. «Исповедь», конечно.

— Ваше мнение? — промурлыкал Шахов, и следователь снова подумал, что тот похож на гомосексуалиста.

— Сперва ваше.

— Мое? — Шахов раскрыл глаза широко, как только мог. Он совсем перестал стесняться. — Мое мнение таково, что это был гениальный человек, и более гениален он был именно как человек, как личность, а не как писатель… Бедняга! Кого-кого, а его я прекрасно понимаю…

«Тебе бы маркиза де Сада понимать, красавец мой!» — подумал следователь.

— Общество избило его камнями — и я говорю не только о тех камнях, которые полетели в него в конце жизни… А за что? Только за то, что он позволил себе испытывать естественные чувства… Что могло быть проще и невинней?! Но этого никто не вынес — общество сочло себя оскорбленным. И я нахожусь в своей школе точно в таком же положении. Другие, я уверен, питают точно такие же чувства, у них точно такие же наклонности и мысли — подчеркну, что я себя не считаю каким-то исключительным человеком! Но их никто не трогает! А почему?! Почему?! Потому что они стыдливо скрывают свое истинное лицо, молчат, молчат все, как один! Ах, вы себе представить не можете, что это за существо — учительница, всю жизнь посвятившая школе! Какое это стыдливое, черствое, холодное и неуверенное в себе существо! Для нее закрыт весь мир, для нее не существует ничего, кроме интриг в учительской, страха перед наглыми старшеклассниками и бедности… Да — бедности позорной, унизительной, постоянной! Но она же стыдится признаться, что бедна! Бедна не только материально, но и морально! Ведь с самой ранней юности она окостенела в одних и тех же книгах, в одних и тех же предметах, в одних и тех же интригах! Ах, школа! Они говорят — это храм! А я считаю — это конвейер, на котором штампуются юные души учеников и старые души учителей… И вне этого производства для нас жизни нет. Спрашивается, кто потерпит, чтобы я был не как все?! Да никто! Каждый мой жест, каждое мое слово, каждая моя высказанная вслух мысль — это повод для бесконечных сплетен, для осуждения, для интриг… Меня давно выгнали бы из школы, если бы только знали, кем меня заменить… Но на мое место никто ведь не придет. Оно останется незанятым. И они едва-едва мирятся с необходимостью моего существования в школе… Потому что вынуждены. Но если бы у них появилась хоть какая-то возможность убрать меня — они бы это сделали, даже не объяснив почему.

— Так далеко зашло дело? — сочувственно спросил следователь.

— Дальше, чем можно было предположить, потому что я сам никогда не выступал против них… Это они всегда ополчались против меня… Это горько, конечно, но я все понимаю… Я — белая ворона, всю мою жизнь. И ничего тут не исправишь. Да вы не поверите — я и исправлять бы ничего не стал! Я свободен — это главное… Впрочем, сейчас я даже не свободен… Что же у меня осталось? — Шахов умоляюще посмотрел на следователя, словно только сейчас осознал, что с ним случилось. — Я вас прошу, вы ведь интеллигентный человек! Выясните, кто на меня донес! Наркотики — это какой-то бред! Я никогда их не употреблял и даже не знаю, как они выглядят! Кто-то из преподавательского состава донес на меня! Это отвратительно! Нет, я совсем даже не удивлен, удивляться было бы глупо… Я не зря спросил вас про Руссо… Вы меня лучше поймете, если вспомните, что ему пришлось пережить!

— Вы считаете — кто-то из преподавательского состава имеет на вас зуб?

— Разумеется! И все из-за каких-то пустяков, уверяю вас! Но месть — особенно месть женщины, а особенно школьной учительницы — всегда страшна и несоразмерна… Это просто ужасно.

— Вы можете конкретно указать, кто на вас донес или мог бы донести? Угрозы были?

— Если на меня кто-то донес, вам лучше знать — кто именно, — выкрутился Шахов. — Ведь не стали бы вы делать обыск по анонимному доносу… Она должна была подписаться или прийти лично. Верно? Иначе уже ничего не имеет смысла, ведь это чистый произвол!

— Почему вы думаете, что это была «она» — женщина? Почему не мужчина?

— Из мужчин в нашей школе только физрук и военрук, а с ними я не контактирую — почти или совсем.

— Значит, женщина?

— Так вы на самом деле арестовали меня по анонимному доносу? — всполошился Шахов. — Послушайте, имеете ли вы на это право?

— К сожалению, имею. — И следователь изобразил на лице сожаление. Он надеялся, что ему удалось это сделать, — уж слишком его раздражал Шахов. Раздражал и забавлял, он не знал, что больше.

— В таком случае у вас ужасное право врываться в чужие судьбы и ломать их, — тихо ответил Шахов. — Я не хотел бы обладать таким правом.

— Поверьте, что я тоже. Но мне приходится им обладать — вы сами сказали, что каждый должен делать свое дело. Мне тоже хотелось бы быть исключительно справедливым и тактичным, но как раз такого права у меня и нет.

— Права быть справедливым?

— Я оговорился. Конечно, я обязан быть справедливым. Но в данном конкретном случае — вы ведь считаете, что вас арестовали несправедливо? Кстати, это не арест. Это задержание.

— Есть какая-то разница?

— И большая. Ну так что: вы можете нам назвать конкретное лицо? Я имею в виду женщину, которая могла на вас донести?

Шахов сцепил руки на коленях, потом разжал их, безвольно помахал ими в воздухе и снова сцепил. Тихо произнес:

— Не хочу оговаривать человека.

— И все же оговорите, пожалуйста! — попросил его следователь. — В ваших же интересах это сделать.

— Так всегда — чтобы спастись самому, надо подставить кого-то другого. У вас именно такие методы?

— Вы, я вижу, читали не только Руссо, но и «Архипелаг ГУЛАГ», — заметил следователь. — Но здесь не НКВД. Вам-то не надо писать ни на кого донос. Просто скажите — кто мог вас оговорить? Мы проверим этот факт, и все.

— Это могла быть Елена Дмитриевна. — Шахов едва шевелил губами, произнося это. — Учительница географии.

— Зачем бы ей это понадобилось?

— Это тяжелая история.

— Личные счеты?

— Да, очень личные… Простите, она — несчастный человек, и мне не хотелось бы…

— Я даю вам слово, что все сказанное вами не выйдет за пределы этой комнаты.

— Хорошо… Когда-то она питала какие-то надежды на мой счет… Я ей их не подавал — она сама вообразила себе, что в конце концов мы должны пожениться. Объявила это всем учительницам. Начались шепотки за спиной. Без всякого основания начала делать мне намеки, что я будто бы к чему-то ее склонял… Да ни к чему я ее не склонял и склонять не мог! Просто как-то на ее день рождения подарил ей букетик цветов… Очень давно, когда еще работал первые годы… Сразу после института. Такой обыкновенный знак внимания вызвал у нее дикую реакцию. Я даже подозреваю, что никто и никогда не дарил ей цветов. Бедная девушка! Бедняжка! Вы знаете, ученики дали ей очень злое прозвище…

— Какое?

— Девушка.

— Как?

— Девушка. Они намекали на то, что она останется старой девой. Только дети могут быть такими жестокими и прямолинейными… Я же никогда и ничем ее не оскорблял. Просто давал ей понять, что ее претензии беспочвенны и никакого результата иметь не будут… Что ж? Она меня возненавидела. Старается отравить мне жизнь, прозвала меня подлецом, всячески преследует и унижает меня… Даже выдумала, будто я неравнодушен к ученицам старших классов.

— С чего она это взяла?

— Да просто с того, что я всегда любезен с девочками, я отношусь к ним как к будущим прекрасным женщинам… Никогда не оскорбляю их, не унижаю их женственность, напротив, стараюсь, чтобы они привыкли к комплиментам, к любезности, к мужскому вниманию… Что тут такого? Она же переворачивает все это наизнанку, и получается дикий ужас. Вот и все.

— Все? Да, что уж тут сказать… — Следователь пожал плечами. — А вот скажите мне, Владимир Иванович, приходилось ли вам видеться с вашими ученицами вне школы?

— Значит, это она донесла… — как бы про себя отметил Шахов. — Сплетни, да? Но зачем же обыск?

— Ответьте на мой вопрос, прошу вас.

— Приходилось! Ну и что?! Иногда я приглашаю девочек к себе домой позаниматься языком… Это некоторым просто необходимо… Но ее выдумки — это просто грязная клевета… Представьте, однажды она даже дежурила у моего подъезда и видела, как от меня вышла одна ученица. Был скандал!

— Да, неприятно, — согласился следователь и неожиданно спросил: — У вас есть машина, Владимир Иванович?

— Машина? — растерялся тот. — Да, есть… То есть это машина моей матери, но она, с тех пор как стало шалить сердце, не водит… Я сдал на права и пользуюсь ею по доверенности… А что?

— Ничего. Скажите, пожалуйста, где вы были вечером пятого мая?

— Что? Не помню. А какое это имеет значение?

— Небольшое, но все же имеет. — Следователь заметил, как оживился его помощник — наконец-то, мол, дошло до дела. — Так вы вспомните?

— Пожалуй… А какой это был день недели?

— Вот календарь.

Шахов долго смотрел на маленький календарик, потом вдруг вскричал:

— Ах, помню, помню! Дома! Я смотрел телевизор! Шел чудесный фильм, «Гибель богов» Висконти! Вы смотрели?

— К сожалению, нет. Значит, вы были дома? Весь вечер?

— Да.

— Один?

— Я всегда один.

— Никто не звонил вам, не заходил в гости, вы никуда не выходили?

— Никто не звонил, не приходил, я никуда не выходил. Кажется, шел дождь.

— Верно. Ну а что вы скажете насчет вечера шестого мая? Тоже были дома?

— По-моему, да… Знаете, я вообще-то домосед… Люблю уют, тишину и, грешным делом, люблю смотреть телевизор. А что?

— Ничего. И вас тоже никто не беспокоил? Никто? Даже по телефону?

— Кажется, нет… Ах да! Позвонила мать, но очень поздно. Да, именно шестого мая, поздно вечером… Ей надо было узнать, не принесли ли счет за телефон… Она разговаривала с моего телефона с родственницей в Воронеже… Счет обычно приносят шестого или седьмого мая, вот она и поинтересовалась. Счет не принесли, так что мы разговаривали совсем недолго. К сожалению, мне совсем не о чем говорить с собственной матерью…

— Так. А во сколько она вам позвонила?

— Около одиннадцати часов. Да почему вы меня спрашиваете об этом?

— Я вам все объясню. А что вы скажете о середине дня восьмого мая?

— Господи… Да что случилось? Почему это вам важно? Я не помню! Не помню!

Шахов раскричался, и следователь был весьма этому рад. Он видел, что тот потерял над собой всякий контроль. Он кричал:

— Не помню, не помню и помнить не желаю! Объясните, почему вы меня спрашиваете, немедленно объясните!

«Душа не вынесла протокола… — сказал про себя следователь. — Как я и думал». А вслух произнес:

— Я обещал вам все объяснить и объясню немедленно, как только вы ответите мне на этот вопрос. Где вы были?

— Я же говорю вам — не помню! У меня плохая память! Невозможно помнить все! Я не помню, говорю вам!

— Успокойтесь. Так вы не помните? Вы были не в школе?

— Нет! Это был праздник, выходной день!

— Значит, вы были дома?

— Нет!

— Так где же?

— Не помню!

— Если вы вспомнили, что были не дома, значит, все же помните что-то, — заметил следователь. — Так скажите мне. Опять что-то личное?

— Боже мой, Боже мой… Да какое это имеет значение?! Хорошо! Пусть! Я встречался с одной девушкой. Не с Девушкой, которая меня травит, а с нормальной девушкой! Вам этого довольно?!

— Девушка — ваша ученица?

— Нет!

— Кто же?

— Вы не имеете права меня спрашивать! Это произвол! Это безобразно! Почему вы…

Шахов задохнулся. Следователь налил ему воды и протянул стакан, но тот грубо оттолкнул его руку. Вода плеснула на рукав следователю, и он снова поймал на себе взгляд помощника. «Все деликатничаешь с этой свиньей?» — спрашивал этот взгляд. «Сейчас перестану!» — пообещал себе следователь и поставил стакан на стол.

— Кто эта девушка?

— Так… Девушка… — прошептал Шахов. Его глаза погасли, голос упал. — Просто девушка.

— Во сколько вы с ней встречались?

— В три часа. Но я с ней не встретился.

— Почему?

— Она не пришла.

— Не пришла?

— Да. Я и об этом должен вам рассказать?! Да, она не пришла, поделом мне… Размечтался. — Он говорил хриплым и сдавленным голосом. — Все сорвалось. Она, конечно, не про меня… Можно я не буду называть ее имени? Мне это больно.

Следователь помолчал, потом выдвинул ящик стола и положил на стол целлофановый пакет, набитый каким-то тряпьем.

— Узнаете? — спросил он Шахова.

Тот посмотрел на пакет, потом на следователя, потом смертельно побледнел и закрыл глаза. Он молчал. Следователь взялся за краешки пакета, перевернул его и вытряхнул на стол груду женского белья — лифчики, трусики, колготки, носочки… Размеры совсем детские и более чем внушительные. Модели дорогие и дешевые, вещи старые и почти новенькие, но все — ношеные. Это сразу бросалось в глаза.

— Ваша коллекция?

Шахов по-прежнему молчал. Только кинул косой взгляд на вещи и тут же отвел глаза. Следователь терпеливо ждал. Среди вещей, валявшихся на столе, он видел три рваные тряпочки — белую кружевную с кокетливым красным бантиком, сиреневую, застиранную, и черную. Они оказались на самом верху, потому что лежали на дне пакета.

— Вы меня слышите, Шахов?

Тот поднял глаза. То, что его назвали не по имени-отчеству, а просто по фамилии, видно, поразило его сильнее, чем содержимое пакета. Он хрипло прокашлялся и заговорил:

— Я… Да, я узнаю… Это мое… Но вы не должны… Боже мой. Это издевательство!

— Вы признаете, что это ваш пакет и его содержимое — тоже ваше?

— Да.

— Откуда у вас эти вещи?

Он молчал. По его лицу было видно, что он вот-вот упадет со стула. Следователь повторил:

— Откуда у вас эти вещи?

— Я… Боже мой… Не надо! — Последние слова он почти выкрикнул. — Я вас прошу, не надо!

— Что это значит — вы меня просите? Откуда у вас эти вещи?

— Это… Боже мой! — Шахов закачался на стуле. — Ну да, это мои… Это на память…

— Что?!

— Да, на память… — Шахов визгливо рассмеялся, но тут же оборвал свой смех. — Боже мой, это ужасно… Вы меня выворачиваете просто наизнанку! Так же нельзя! Ну да! Я брал эти вещи из раздевалки… Спортивной… Около спортзала. Так просто…

— Зачем вам эти вещи?

— Боже мой… Боже мой… Я не буду вам отвечать… Я не могу…

— Из раздевалки, значит, брали… — отметил как будто про себя следователь. — Ну а что вы скажете о вот этих трусиках?

— О каких?

— Вот они, наверху. Белые, черные, сиреневые. Узнаете?

Шахов молчал.

— Я вас спрашиваю — вы их узнаете?

Молчание.

— Шахов! Откуда вы взяли эти вещи? Из раздевалки? Откуда вы взяли эти вещи? Я вас спрашиваю — откуда?

— Не помню, — вырвалось у него. Звук его голоса был ужасен — слова исказились почти до неузнаваемости. Губы тряслись, левую щеку сводила судорога.

— Шахов! Откуда…

— Я не помню!

Теперь он кричал, кричал отчаянно, надрывно, каким-то страшным голосом:

— Я не помню! Не помню! Не помню!

— Шахов!

Ответа не было. Шахов упал в обморок.

Загрузка...