Часть третья «Дворец»

1

Паж провел его по парадной лестнице в коридор, а потом в покои, выходившие окнами на главный двор. Паж постучал в дверь. Ее отворил Бертольдо.

— Рад тебя видеть, Микеланджело, в своем убежище. Великолепный полагает, что дни мои сочтены и поэтому мне надлежит заниматься с тобой даже в те часы, когда я сплю.

Комната, в которой оказался теперь Микеланджело, имела форму буквы Г и как бы распадалась на две половины. Здесь были две деревянные кровати с белыми нарядными одеялами, поверх которых стлались красные, в ногах у каждой кровати стоял сундук. Кровать Бертольдо помещалась в длинной части буквы Г; над изголовьем ее, покрывая стены, пестрели шпалеры с изображеньями дворца Синьории. На сгибе буквы Г, с внутренней стороны, возвышался большой поставец: он был наполнен книгами Бертольдо, включая его собственные сочинения по кулинарии, переплетенные в свиную кожу, тут же хранились бронзовые подсвечники, работать над которыми он помогал Донателло, и восковые и глиняные модели большинства его скульптур.

Кровать Микеланджело стояла в короткой части буквы Г: отсюда он мог видеть скульптуры на поставце, но постель Бертольдо была от него скрыта выступом стены. На стене, напротив кровати, висела доска с изображением сцены Крещения, ближе к окну, выходившему на Виа де Гори, помещались вешалка и стол, на котором поблескивали ваза и кувшин с водой.

— Тут все устроено так, что мы можем не мешать друг другу, — сказал Бертольдо. — Спрячь свои вещи в сундук у кровати. Если у тебя есть что-нибудь ценное, я могу запереть в этот античный ларец.

Микеланджело глянул на свой узелок с платьем и заштопанными чулками.

— Все, что есть у меня ценного, — это пара рук; прятать их под замок мне бы не хотелось.

— Руки у тебя такие, что прятать их было бы грех.

В постель они легли в тот вечер рано. Бертольдо зажег свечи в бронзовых подсвечниках; лучи от них, словно пальцы, дрожа, тянулись через всю комнату. Микеланджело и Бертольдо не видели друг друга, но кровати их стояли так близко, что они могли спокойно разговаривать. И обоим хорошо был виден четырехугольный поставец с моделями работ Бертольдо.

— Ваши скульптуры при свете свечей выглядят очень красиво.

Бертольдо минуту молчал, потом тихо ответил:

— Полициано говорит так: Бертольдо — не скульптор миниатюры, он просто миниатюрный скульптор.

Микеланджело шумно, будто обжигаясь, втянул губами воздух. Услышав этот протестующий звук, Бертольдо продолжал мягким тоном:

— В жестокой остроте поэта есть доля правды, Микеланджело. Разве не горько думать, что ты со своей подушки одним взглядом можешь обнять весь труд моей жизни?

— Ну, кто же измеряет достоинства скульптуры на вес, Бертольдо!

— Как ни измеряй, а мой вклад в искусство очень скромен. Талант достается недорого, дорого обходится служение искусству. Оно будет тебе стоить всей жизни.

— А на что же иное нужна наша жизнь?

— Увы, — вздохнул Бертольдо, — порой мне казалось, что она нужна на многое: на охоту с соколами, на удовольствие отведать новое блюдо, поволочиться за красивыми девушками. Разве ты не знаешь флорентинскую пословицу: «Жизнь дана для наслаждений». А скульптор должен создать целое полчище статуй. Он должен трудиться и обогащать искусство лет сорок, а то и шестьдесят, как Гиберти и Донателло. Ему надо сделать столько, чтобы его произведения знал весь мир.

Усталость одолевала Бертольдо.

Прислушиваясь к его глубокому, размеренному дыханию, Микеланджело скоро понял, что старик засыпает. Сам он, закинув руки под голову, лежал, не смыкая глаз, и думал над словами учителя. Ему все казалось, что в этих поговорках — «Жизнь дана для наслаждений» и «Жизнь есть труд» — нет никакой разницы, что в них один смысл. Вот я живу здесь, во дворце Медичи, думал Микеланджело, и наслаждаюсь созерцанием бесконечного множества шедевров искусства, изучаю их, а там, в Садах, целый угол завален прекрасным мрамором, над которым можно работать. Когда Микеланджело все-таки уснул, на губах его блуждала улыбка.

Он встал с первыми лучами рассвета, оделся потихоньку и пошел бродить по залам дворца. Он гладил руками античную статую Марсия, изваяния Фаустины и Африкана, разглядывал яркую венецианскую живопись в комнате, которая оказалась прихожей; сравнивал портреты, написанные Поллайоло, с мраморными портретами Мино да Фьезоле; долго стоял в часовне, восхищаясь фресками Беноццо Гоццоли, на которых были изображены три евангельских волхва, спускавшиеся по холмам вниз от Фьезоле; потом, предварительно постучавшись в дверь, он прошел к Донателлову «Вознесению», «Святому Павлу» Мазаччо, «Сражению при Сан Романо» Учелло — он стоял и с благоговением смотрел на них, широко открыв глаза, забыв все на свете, пока у него не закружилась голова: на миг ему показалось, что он бредит, что все это видится ему во сне.

Часам к одиннадцати он вернулся в свою комнату; дворцовый портной уже позаботился о его новой одежде, она лежала на кровати. В радостном волнении он накинул на себя шелковую рубашку и замер, разглядывая себя в зеркале. Удивительно, как он похорошел, одевшись в богатое платье: алый берет словно нарумянил его щеки, откинутый на плечи капюшон фиолетового плаща придал более изящные очертания даже его голове, а золотистого цвета сорочка и чулки будто излучали веселое сиянье. Микеланджело вспомнил тот день, когда он, два года назад, сидя в спальне на кровати, набрасывал карандашом свой портрет и, мучительно исправляя его, все ждал условленного свиста Граначчи.

Зеркало говорило ему, что он сильно изменился к лучшему. Он не только подрос дюйма на два, почти догнав невысоких взрослых мужчин, но и прибавил в весе. Скулы уже не выпирали, как у скелета, рот и подбородок стали крупнее, и от этого было не так заметно, что уши у него отодвинуты слишком далеко к затылку. Чтобы немного прикрыть чересчур широкий лоб, он начесал на него сбоку прядь своих волнистых волос. Даже его небольшие, с тяжелыми веками глаза словно бы открылись шире, и смотрели они уверенно, как у человека, который нашел свое место в жизни. Теперь уж никто не подумает, что голова у него построена в нарушение всяких правил, без линейки и отвеса.

Он боготворил красоту, встречая ее в других людях, но сам был наделен ею до обиды скупо. Уже в тринадцать лет он осознал, насколько он мал ростом и невзрачен. Горячо восхищаясь мощью и стройностью мужского тела, он с грустью смотрел на свои худые руки и ноги. Сейчас, в этом платье, он, конечно, не так уж дурен…

Погруженный в свои мысли, он не заметил, как вошел Бертольдо.

— О, Бертольдо… Я лишь на минутку…

— Как вижу, ты не можешь налюбоваться на себя, обрядившись в эту роскошь.

— Я и не думал, что могу быть таким…

— А ты и не можешь. Такое платье положено носить только по праздникам.

— Разве воскресный обед — не праздник?

— Надевай-ка вот эту блузу и тунику. Скоро день Непорочной Девы, тогда и пофрантишь.

Микеланджело вздохнул, снял с себя фиолетовый плащ, расшнуровал чудесную желтую рубашку, потом с озорством взглянул на учителя.

— Я понимаю: когда запрягают лошадь в плуг, надевать на нее расшитую сбрую не годится!


Они поднялись по широкой лестнице наверх, миновали антресоли и обширный зал, потом, круто повернув направо, вошли в столовую. Микеланджело был удивлен, увидя строгую комнату, лишенную картин и статуй. Края панелей, наличники окон и дверные косяки в ней были обиты листовым золотом, стены выкрашены в кремовый цвет, сдержанный и спокойный. Стол, вернее, три отдельных стола, был поставлен буквой П; перекладина этой буквы представляла собой стол самого Лоренцо; подле него было двенадцать легких золоченых стульев, а у боковых столов, с внешней и внутренней стороны, стояло по двадцать четыре стула, — таким образом, все обедавшие, общим числом шестьдесят, оказывались неподалеку от хозяина.

Микеланджело и Бертольдо явились к обеду почти первыми. Задержавшись на секунду у двери, Микеланджело увидел Лоренцо, по правую руку от него Контессину, а по-левую — какого-то флорентинского купца.

— А, Микеланджело! — сказал, заметив его, Лоренцо. — Проходи и садись подле нас. Места тут заранее не распределяются; кто первым придет, тот ближе и садится, — было б свободное место.

Контессина тронула рукой соседний стул, приглашая Микеланджело сесть рядом с нею. Он сел, взгляд его сразу же был привлечен великолепными столовыми приборами: здесь были граненые хрустальные бокалы с золотой каемкой, серебряные блюда с флорентинскими золотыми лилиями, серебряные ножи, серебряные ложки с родовым гербом Медичи — шесть шаров, расположенных друг под другом: три, два и один. Едва Микеланджело успел учтиво поздороваться с Лоренцо, как дворцовые пажи начали отодвигать вазы и горшки с цветами, за которыми в нише, напоминавшей раковину, был скрыт оркестр: клавикорды с двойной клавиатурой, арфа, три большие виолы и лютня.

— Рада тебя видеть во дворце, Микеланджело, — сказала Контессина. — Отец говорит, что ты будешь членом нашего семейства. Могу я называть тебя братом?

Он чувствовал, что его поддразнивают, и досадовал: «Ну почему я родился таким неловким на язык?» Минуту размыслив, он ответил:

— Наверно, лучше звать меня не братом, а кузеном?

Контессина рассмеялась.

— Как хорошо, что ты обедаешь здесь в первый раз в воскресенье. Ведь в другие дни женщин за этот стол не допускают. Мы обедаем в верхней лоджии.

— Значит, я не увижу тебя целую неделю? — вырвалось у Микеланджело. Глаза у нее сделались такими же круглыми, как вошедшие в пословицу круги Джотто.

— Разве дворец так уж велик?

Микеланджело смотрел, как длинной чередой, будто в тронный зал короля, все в ярких цветных одеждах, входили приглашенные на обед. Встречая гостей, музыканты играли «Испанского Кавалера». На обед явились дочь Лоренцо Лукреция со своим мужем Якопо Сальвиати; двоюродные братья Лоренцо — Джованни и Лоренцо де Медичи, которых Великолепный воспитывал с тех пор, как они остались сиротами; настоятель Бикьеллини, остроумнейший человек, в очках, глава капитула августинцев при церкви Санто Спирито, в которой хранились личные библиотеки Петрарки и Боккаччо; Джулиано да Сангалло, создавший проект замечательной виллы в Поджо а Кайано; ехавший в Рим герцог Миланский со своими приближенными; посланник турецкого султана; два кардинала из Испании; члены высоких семейств, правящих в Болонье, Ферраре и Ареццо; ученые, привезшие древние рукописи, трактаты и произведения искусства из Парижа и Берлина; члены флорентинской Синьории; некрасивый, но обходительный Пьеро Содерини, которого Лоренцо готовил на пост главного магистрата Флоренции; эмиссар венецианского дожа; профессора из Болонского университета; богатые флорентинские купцы и их жены: заезжие коммерсанты из Афин, Пекина, Александрии, Лондона. Все они явились сюда, чтобы выразить почтение хозяину.

Контессина рассказывала Микеланджело о людях, рассаживающихся за столом. Тут был Деметрис Халкондилес, глава греческой академии, основанной Лоренцо, и редактор первого печатного издания Гомера; Веспасиано да Бистиччи, крупный библиофил, доставлявший редкие манускрипты в библиотеки папы Николая Пятого, Алессандро Сфорца, графа Ворчестера и самих Медичи; английские ученые Томас Линакр и Вильям Грокин, занимавшиеся под руководством Полициано и Халкондилеса; Иоганн Рейхлин, немецкий гуманист, ученик Пико делла Мирандола; монах фра Мариано, для которого Лоренцо по проекту Джулиано да Сангалло выстроил монастырь за пределами ворот Сан Галло; дипломат, привезший весть о внезапной кончине Матиаша Венгерского, восхищавшегося «князем-философом Лоренцо».

Пьеро де Медичи, старший сын Лоренцо, и его элегантно одетая жена Альфонсина Орсини немного запоздали, и им пришлось сесть на последние места за одним из длинных столов. Микеланджело заметил, что они были обижены.

— Пьеро и Альфонсина не одобряют эти республиканские нравы, — сказала Контессина шепотом. — Они считают, что у нас должен быть такой порядок, при котором на главных местах сидят только Медичи, а уж ниже их пусть рассаживаются плебеи.

В столовую вошел второй сын Лоренцо Великолепного, Джованни, со своим двоюродным братом Джулио. На макушке Джованни поблескивала свежевыбритая тонзура, один глаз у него постоянно дергался и мигал. Он был высок ростом, дороден, с тяжелыми чертами лица и пухлым подбородком; от матери он унаследовал светло-каштановые волосы и приятный цвет лица. В Джулио, побочном сыне погибшего брата Лоренцо, было что-то зловещее. Красивый, черноволосый, он зорко оглядывал собравшуюся компанию, не пропуская никого и стараясь понять, в каких отношениях между собой находятся гости. Он примечал всякое обстоятельство, которым мог бы воспользоваться для себя.

Последней явилась Наннина де Медичи; ее вел под руку изящный, изысканно одетый мужчина.

— Моя тетка Наннина, — шепнула Контессина. — А это ее муж Бернардо Ручеллаи. По словам отца, он хороший поэт, пишет пьесы. Иногда в его саду устраивает свои собрания Платоновская академия.

Микеланджело во все глаза разглядывал двоюродного брата своей матери. О том, что Ручеллаи приходятся ему родственниками, Контессине он не сказал.

Музыканты заиграли «Коринто» — эта музыка была написана по одной из идиллий Лоренцо. Два лакея, стоявшие у подъемников, стали принимать блюда с угощением. Слуги разносили на тяжелых серебряных подносах речную рыбу. Микеланджело был потрясен, увидев, как один из гостей, моложавый мужчина в многоцветной яркой рубашке, схватил с подноса маленькую рыбку, поднес ее к уху, потом ко рту, сделал вид, что разговаривает с нею, а затем вдруг разрыдался. Все, кто сидел за столом, не спускали с него глаз. Микеланджело обратил недоумевающий взгляд к Контессине.

— Это Жако, дворцовый шут. Он здесь напоминает: «Смейся. Будь флорентинцем!»

— О чем это ты плачешь, Жако? — спросил Лоренцо шута.

— Несколько лет назад мой папаша утонул в Арно. Я и спрашиваю у этой маленькой рыбки, не видала ли она его где-нибудь. А рыбка говорит, что она слишком молода и не встречала моего папашу; советует мне спросить об этом рыбу постарше, может быть, она что-нибудь скажет.

Лоренцо, казалось, был доволен. Он сказал:

— Дайте Жако большую рыбину, пусть он ее спросит.

Все рассмеялись, испытывая некое облегчение; иностранцы, сидевшие за одним столом с Лоренцо, — а эти люди впервые встречались друг с другом и, вероятно, привыкли к совсем иным правилам, — начали беседовать с теми из гостей, кто находился ближе. Микеланджело, не понимавший такого рода веселья и весьма удивленный присутствием шута за столом Лоренцо, тоже почувствовал, что его хмурая недоброжелательность утихает.

— Ты что, не любишь посмеяться? — спросила не спускавшая с него глаз Контессина.

— Я не привык. Дома у нас никогда не смеются.

— Таких людей, как ты, мой учитель-француз называет un homme serieux. Но мой папа тоже серьезный человек; он только считает, что посмеяться очень полезно. Ты сам увидишь, когда поживешь с нами побольше.

Речная рыба сменилась жарким. Микеланджело даже не ощущал вкуса пищи, взгляд его был теперь прикован к Лоренцо, который разговаривал то с одним из своих гостей, то с другим.

— Неужели Великолепный ведет деловые переговоры все время, пока тянется обед?

— Нет, ему просто нравятся эти люди, нравится шум, болтовня и шутки. Но в то же время в голове у него тысяча замыслов, тысяча дел, и, когда он кончает обед и выходит из-за стола, все эти дела оказываются уже решенными.

Слуги у подъемников приняли молочных поросят, зажаренных на вертеле, — в пасть каждому поросенку был вставлен цветок розмарина. Появился певец-импровизатор с лирой; перебирая струны, он мастерски пел песню за песней, в которых в язвительном тоне говорилось о самых свежих новостях и событиях, о слухах и сплетнях.

После десерта гости вышли прогуляться в просторный зал. Контессина взяла Микеланджело под руку.

— Понимаешь ли ты, что это значит — быть другом? — спросила она.

— Мне старался растолковать это Граначчи.

— У Медичи все друзья, все, кто угодно, — и вместе с тем нет ни одного друга, — тихо сказала она.

2

На следующее утро Микеланджело вышел из дворца вместе с Бертольдо. Воздух был чудесен, небо нежно голубело, камни мостовых напоминали расплавленное золото, словно впитали в себя все флорентинское солнце. Вдали, на холмах Фьезоле, каждый кипарис, каждая вилла и монастырь четко рисовались на серовато-зеленом фоне сливовых рощ и виноградников. Учитель и ученик прошли в дальний угол Садов, где хранились запасные глыбы мрамора. Этот глухой угол был похож на старинное кладбище, мраморные блоки казались здесь поверженными, побелевшими от солнца надгробьями.

Когда Бертольдо заговорил, в его бледно-голубых глазах проглянула робость.

— Что верно, то верно: я не великий ваятель по мрамору. Но, может быть, обучая тебя, я стану великим учителем.

— Ах, какой чудесный кусок мяса! — пылко воскликнул Микеланджело.

Услышав это излюбленное среди рабочих каменоломен выражение, Бертольдо улыбнулся.

— Фигура, которую ты хочешь высечь, зависит от выбранного блока. Ты должен прежде убедиться, подходящее ли в нем зерно; для этого надо сделать несколько ударов резцом и посмотреть осколки. А чтобы узнать, как идут в блоке жилы, плесни на него воды и вглядись, как она растечется. Крошечные темные пятна на мраморе, пусть даже на самом хорошем, — это вкрапления железа. Если ты ударишь по железной жиле, ты сразу же почувствуешь, потому что она гораздо тверже, чем вся остальная глыба; железо инструмента тут натыкается на железо, которым прошит камень.

— Прямо зубы ломит, когда подумаешь об этом.

— Каждый раз, когда ты врезаешься шпунтом в мрамор, ты давишь в нем кристаллы. Помятый кристалл — это мертвый кристалл. А мертвые кристаллы губят статую. Ты должен научиться рубить мрамор так, чтобы не разрушать кристаллы.

— Когда я буду учиться? Сейчас?

— Да нет же, потом. Еще успеешь.

Бертольдо рассказывал Микеланджело и о воздушных пузырьках, которые бывают в глыбе мрамора и в результате выветривания становятся пустотами. Снаружи их не распознаешь — нужен известный навык, чтобы угадать, есть они в камне или нет. Это все равно что выбрать яблоко: знаток сразу скажет, что яблоко цельное, без пустот, если оно ровно круглится и поверхность у него гладкая, ничем не попорченная, а гнилое яблоко всегда будет с ямками, безупречной круглоты у него нет.

— С мрамором надо обращаться как с человеком: прежде чем начать дело, следует постигнуть его существо, как бы влезть к нему внутрь. Если ты весь изъеден, полон таких воздушных пузырьков, я зря на тебя трачу время.

Микеланджело скорчил озорную мальчишескую гримасу, но Бертольдо не обратил на это внимания, а направился в сарай и принес оттуда набор инструментов.

— Вот это эакольник. Им устраняют в блоке все лишнее. А вот троянка и скарпель — ими уже высекается форма.

Бертольдо тут же объяснил, что, даже освобождая блок от лишнего материала, работать надо ровными, ритмичными ударами и ссекать камень сразу со всех сторон, по окружности. Сам он никогда не работал над какой-нибудь одной деталью, а одновременно над всем изваянием, добиваясь впечатления целостности. Понятно ли это Микеланджело?

— Будет понятно, как только вы оставите меня наедине с этим мрамором. Меня больше учат руки, чем уши.

— Ну, тогда бросай свои восковые модели. Твой Фавн недурен, но ты высек его вслепую, благодаря одной интуиции. Чтобы достигнуть серьезных результатов, надо знать, что и как ты делаешь.

Скульптурная мастерская в Садах была в то же время кузницей и столярной. Здесь, громоздясь по всем углам, хранились брусья, балки, клинья, деревянные коалы, рамы, пилы, молотки, стамески. Пол, для прочности упора, был зацементирован. Рядом с горном стояли бруски недавно привезенного шведского железа: Граначчи закупил их только вчера с тем, чтобы Микеланджело мог изготовить себе полный набор резцов.

Бертольдо велел ему разжечь в горне огонь: на дрова здесь шел каштан — из каштана получался лучший уголь, дающий ровный и сильный жар.

— А я знаю, как закалять инструменты для работы со светлым камнем, — сказал Микеланджело. — Меня научили Тополино.

Когда огонь разгорелся, Микеланджело, чтобы усилить тягу, тронул крышку вентилятора, в котором вращалось металлическое колесико.

— Достаточно, — командовал Бертольдо. — Постучи-ка этими шведскими брусками друг о друга, и ты убедишься, что они звенят, как колокол.

Бруски оказались великолепными, за исключением одного, который тут же отбросили. Огонь в горне запылал вовсю, и Микеланджело начал делать свой первый набор инструментов. Он хорошо помнил: «Тот, кто не сам готовит себе инструмент, тот не сам высекает и статую». Время летело незаметно. Ни Бертольдо, ни Микеланджело не прерывали работу даже на обед. Только когда наступили сумерки, Бертольдо почувствовал, что он очень утомлен; лицо его сделалось пепельно-серым. Он пошатнулся, чуть было не упал, но Микеланджело подхватил его на руки и отнес в павильон. Бертольдо показался ему удивительно легким, легче брусочка шведского железа, который они ковали. Дотащив учителя до павильона, Микеланджело бережно усадил его в кресло.

— Ну зачем я позволил вам столько работать? — упрекал он себя.

На худых щеках Бертольдо появился слабый румянец.

— Мало уметь обращаться с мрамором; надо, чтобы в твою кровь и плоть вошло и железо.

Утром Микеланджело поднялся затемно и, стараясь не разбудить Бертольдо, потихоньку вышел на улицу: ему хотелось прийти в Сады на рассвете. Он знал, что только первые утренние лучи солнца заставляют мрамор рассказать о себе всю правду. Пронизывая мрамор, они делают его почти прозрачным: безжалостно раскрываются и проступают все его жилы, все полости, все пороки. Чего не выявит в камне испытующее раннее солнце, того не разгадать уже ни днем, ни вечером.

Он переходил от глыбы к глыбе, постукивал по ним молотком. Хорошие, без пороков, блоки звенели, как колокол, блоки с изъяном издавали глухой звук. У одного камня, давно валявшегося под открытым небом, поверхность была шероховатая, грубая. С помощью резца и молотка Микеланджело стесал эту тусклую пелену, под которой сиял чистотой молочно-белый мрамор. Желая проследить, куда ведет в нем одна жила, Микеланджело покрепче зажал в руке молоток и ловко отколол углы камня.

Теперь ему камень очень нравился: взяв уголь, он нарисовал на нем голову — бородатого старца. Затем подтащил скамью, сел на нее, сжимая камень коленями, и вновь взялся за молоток и шпунт. Всем своим телом он прилаживался к ритму ударов. С каждым осколком, отлетающим от блока, движения Микеланджело обретали все большую свободу. Камень отдавался ему, шел навстречу; Микеланджело и инструмент были теперь как бы единым целым. Руки его делались все проворнее и сильнее. Железо резца, которое он стискивал ладонями, будто облекало их в прочный панцирь. Он ощущал себя несокрушимо крепким.

«Торриджани любит чувствовать в своих руках оружье, — думал он, — Сансовино — плуг, Рустичи — шерстистую шкуру собаки, Баччио — женское тело, а я испытываю наивысшее счастье, когда между моих колен зажата глыба мрамора, а в руках у меня — молоток и резец».

Белый мрамор — это душа мироздания, чистейшая сущность, сотворенная господом; это не просто символ бога, а отблеск его лика, средство, которым господь являет себя. Только господня рука способна создать эту благородную красоту. Микеланджело ощутил себя частью той белоснежной чистой плоти, которая сияла перед ним, он безраздельно сливался с нею.

Он вспомнил, как Бертольдо цитировал слова Донателло: «Скульптура — это искусство убрать с обрабатываемого материала все лишнее, сводя его к той форме, которую замыслил художник».

Но разве не столь же верно и то, что скульптор не может навязать свой замысел мрамору, если этот замысел ему не под стать? Микеланджело чувствовал, что даже при самых честных намерениях скульптор не добьется решительно ничего, если пойдет наперекор природе камня. Никогда скульптор не будет таким властителем своей судьбы, каким «является» живописец. Живопись — искусство гибкое, там всегда можно уклониться от препятствия, обойти его. Мрамор — эта сама прочность. Скульптор, имеющий дело с мрамором, обязан подчиниться непререкаемой дисциплине сотрудничества. Камень и человек здесь сливаются воедино. Они должны разговаривать друг с другом. Что касается Микеланджело, то для него нет ничего выше, как чувствовать мрамор, осязать его. Вкус, зрение, слух, обоняние — ничто не может доставить ему такую радость, как именно это всепоглощающее чувство.

Он уже срезал всю внешнюю оболочку блока. Теперь он врубался в сердцевину камня, открыл наготу его, как выражается Библия. Это был акт творения, и он требовал напора, проницательности, требовал того пыла и трепета, который, нарастая, завершается неотвратимым бешеным взлетом, полным обладанием. Это был акт любви, безраздельное слияние: обручение брезживших в его сознании образов с природными формами мрамора; творец как бы изливал семя, из которого вырастало живое произведение искусства.

Бертольдо вошел в мастерскую и, увидя Микеланджело за работой, воскликнул:

— Нет, нет, ты делаешь все не так. Оставь это, брось сейчас же… Так работают одни любители.

Сквозь стук молотка Микеланджело еле слышал голос Бертольдо и не сразу сообразил, кто и зачем его тревожит: он по-прежнему методично и мерно действовал своей троянкой.

— Микеланджело! Ты пренебрегаешь всеми правилами.

Микеланджело, словно оглохнув, не обращал на учителя внимания, когда Бертольдо в последний раз взглянул на своего ученика, тот прокладывал борозду в камне с такой отвагой, будто перед ним был не мрамор, а фруктовое желе. Учитель удивленно покачал головой:

— Это как извержение Везувия — его не остановишь.

3

Вечером он вымылся в ушате горячей воды, которая была приготовлена для него в маленькой комнате в конце коридора, надел темно-синюю рубашку и рейтузы и вместе с Бертольдо пошел на ужин в кабинет Лоренцо. Он волновался. О чем он там будет говорить? Ведь Платоновская академия слыла интеллектуальным центром Европы, университетом и печатней, источником всей литературы, исследовательницей мира — она поставила своей целью превратить Флоренцию во вторые Афины. Если бы он только слушал своего учителя Урбино, когда тот читал ему древнегреческие манускрипты!

В камине потрескивал огонь, бронзовые лампы на письменном столе Лоренцо струили теплый свет, во всем чувствовалась приятная атмосфера содружества. К невысокому столу было придвинуто семь стульев. Полки с книгами, греческие рельефы, ларцы с камеями и амулетами придавали комнате уют и интимность. Ученые встретили его просто, без всяких церемоний и снова заговорили о сравнительных достоинствах медицины и астрологии как науки, тем самым дав Микеланджело возможность хорошенько вглядеться во всех четырех собеседников, считавшихся выдающимися умами Италии.

Марсилио Фичино, которому было теперь пятьдесят семь лет, основал Платоновскую академию для Козимо, деда Лоренцо. Это был тщедушный, невысокий человек, страдающий ипохондрией; несмотря на недуги, он перевел всего Платона и стал живым справочником по древней философии; изучив и многое переведя из мудрости египтян, он проштудировал затем всех древних мыслителей от Аристотеля и александрийцев до последователей Конфуция и Зороастры. Отец готовил его к врачебному поприщу, поэтому Фичино был хорошо осведомлен в естественных науках. Он способствовал появлению книгопечатания во Флоренции. Его собственные труды славились по всей Европе, ученые многих стран ехали к нему послушать лекции. В своей прекрасной вилле в Кареджи, которую для него по приказу Козимо построил Микелоццо и которой распоряжались теперь его племянницы, он зажег негасимую лампаду перед бюстом Платона. Он пытался канонизировать Платона как «самого лучшего из учеников Христа» — это было одновременно и ересью, и извращением истории, за что Рим едва не отлучил его от церкви. Племянницы Фичино ядовито говорили про него: «Он может прочитать наизусть целый диалог из Платона, но вечно забывает, где оставил свои домашние туфли».

Затем Микеланджело обратил свое внимание на Кристофоро Ландино. Ландино исполнилось шестьдесят шесть лет, когда-то он был еще наставником отца Лоренцо. Пьеро Подагрика. Впоследствии учитель самого Лоренцо, блестящий писатель и лектор, он способствовал освобождению умов флорентинцев от оков догмы и ратовал за применение научных знаний в жизни. Когда-то он играл роль доверенного секретаря Синьории, был опытным политиком и главой кружка ближайших сторонников Медичи при всех трех правителях. Выдающийся знаток творчества Данте, он снабдил своим комментарием первое издание «Божественной комедии», напечатанное во Флоренции. Всю жизнь он занимался преимущественно изучением разговорного итальянского языка. Почти единоличными своими стараниями он превратил его из презираемого наречия в уважаемый, полноправный язык, переведя на него сочинения Плиния, Горация, Вергилия.

Во Флоренции был широко известен выдвинутый им революционный девиз: «Самым законным основанием для действия является высокая идея и знание». В лице Лоренцо он видел героя Платоновой республики: «Идеальный правитель города — это ученый».

На краешке жесткого кожаного кресла сидел, нахохлившись, Анджело Полициано. Ему было всего тридцать шесть лет: недруги Лоренцо говорили, что правитель держит его при себе с той целью, чтобы казаться рядом с ним непригляднее. Однако все считали Полициано самым удивительным из ученых: десяти лет он опубликовал свои сочинения на латинском языке, а двенадцати был приглашен во флорентинскую общину ученых, где с ним занимались Фичино, Ландино и те греческие ученые, которых призвали Медичи во Флоренцию. В шестнадцать лет он перевел несколько песен Гомеровой «Илиады»; Лоренцо взял его во дворец и назначил учителем своих сыновей. Один из самых безобразных по внешности мужчин, он владел таким прозрачным и ясным стилем, какого не было ни у одного поэта со времен Петрарки; его «Стансы для турнира» — пространная поэма, прославлявшая турнирные успехи младшего брата Лоренцо Джулиано Медичи, павшего жертвой заговора Пацци, — стали образцовым произведением итальянской поэзии.

Взгляд Микеланджело остановился теперь на самом молодом и самом красивом из присутствующих — на двадцатисемилетнем Пико делла Мирандола. Этот человек читал и писал на двадцати двух языках. Собратья-ученые поддразнивали его, говоря: «Пико не выучил двадцать третий язык только потому, что не мог отыскать такого». Пико делла Мирандола прозвали «великим мужем Италии»; добродушную и искреннюю натуру ученого не извратила даже его редкая красота — мягкие золотистые волосы, глубокие синие глаза, безупречно белая кожа, стройная фигура. «Прекрасный и милый» — так отзывались о нем флорентинцы. Пико делла Мирандола считал, что все человеческое знание представляет собой нечто целостное и единое; он стремился примирить и слить все религии и все философские системы, какие только существовали с начала времен. Подобно Фичино, он хотел овладеть всеми знаниями, доступными человеку. С этой целью китайских мыслителей он читал по-китайски, арабских — по-арабски, еврейских — по-еврейски: различные языки, по его мнению, были только закономерными ответвлениями единого универсального языка. Самый одаренный из всех итальянцев, он, однако, не нажил себе врагов, так же как безобразный Полициано не мог приобрести себе друзей.

Дверь вдруг отворилась. Прихрамывая от подагрических болей, в комнату вошел Лоренцо. Он кивнул ученым и сразу обратился к Микеланджело.

— Вот ты и в святая святых: почти все знания, какие только есть у флорентинцев, зародились в этом кабинете. Когда ты находишься во дворце и ничем не занят, не забывай заходить к нам.

Лоренцо отодвинул резной щит и постучал в дверцу подъемника, из чего Микеланджело заключил, что кабинет находится прямо под столовой. Затем он услышал скрип движущегося механизма, и через несколько секунд ученые уже принимали блюда с сыром, фруктами, хлебом, орехами, медом и расставляли их на низком столе, который стоял посередине комнаты. Никаких слуг не было, не было и напитков, кроме молока. Хотя беседа текла весело и непринужденно, Микеланджело понял, что люди здесь собирались для работы, а вино после ужина чересчур пьянит головы.

Вот уже стол очищен, тарелки и блюда, кожура от фруктов и скорлупа от орехов удалены в подъемник. Разговор сразу принял серьезный характер. Сидя на низком стуле рядом с Бертольдо, Микеланджело услышал резкие слова в адрес церкви, которую ученые отнюдь не смешивали с религией. Недовольство церковью во Флоренции было особенно сильным, потому что сам Лоренцо и большинство горожан считали, что заговором Пацци, в результате которого погиб Джулиано и едва не был заколот Лоренцо, тайно руководил папа Сикст. Папа отлучил от церкви Флоренцию, запретив флорентинскому духовенству отправлять какие-либо службы. Флоренция в свою очередь тоже отлучила папу, заявив, что папские притязания на светскую власть основаны на такой фальшивке восьмого века, как Дар Константина. Пытаясь сокрушить власть Лоренцо, папа направил в Тоскану войска — они жгли и грабили тосканские селенья, дойдя до соседнего с Флоренцией города Поджибонси…

В 1484 году, когда папой стал Иннокентий Восьмой, между Флоренцией и Римом был восстановлен мир; но, как мог заключить Микеланджело из беседы за столом, большинство тосканского духовенства вело себя все разнузданней и исполняло свои обязанности весьма небрежно. Блестящим исключением являлся лишь орден августинцев с его монастырем Санто-Спирито: настоятель монастыря Бикьеллини поддерживал там безукоризненный порядок.

Пико делла Мирандола поставил локти на стол и, сцепив пальцы, уперся в них подбородком.

— Мне сдается, что я нашел ответ на все наши недоумения относительно церкви: его подсказал мне один доминиканский монах из Феррары. Я слушал его проповедь. Он прямо-таки потрясал стопы Собора.

Ландино, длинные седые волосы которого прядями падали на лоб, склонился над столом так низко, что Микеланджело разглядел все морщинки вокруг его добрых глаз.

— Этот монах такой же невежда, как и остальные?

— Напротив, Ландино, — отвечал Пико. — Он великолепно знает и Библию, и Святого Августина. И нападает на разложение духовенства еще решительнее, чем мы.

Анджело Полициано, жесткие волосы которого, прикрывая грубую кожу щек, тесемками нависали на уши, облизал свою чрезмерно красную, оттопыренную нижнюю губу.

— Дело не только в разложении. Невежество — вот что меня ужасает прежде всего.

Фичино, бледнолицый, с веселыми всепонимающими глазами, с крошечным ртом и носом, громко воскликнул:

— Давно уже не бывало на церковной кафедре во Флоренции истинного ученого! У нас есть только фра Мариано и настоятель Бикьеллини.

— Джироламо Савонарола посвятил наукам долгие годы, — твердо сказал Пико. — Он знает Платона и Аристотеля, знает и учение церкви.

— Чего же он хочет?

— Очистить церковь.

— И не меньше того? А посредством какой силы?

— Только посредством той, которая внутри него.

— Если бы этот монах стал действовать заодно с нами… — тихо молвил Лоренцо.

— Если только ваша светлость попросит ломбардских братьев отпустить его к нам.

— Я подумаю об этом.

Дело было решено; теперь старейший из присутствующих, Ландино, и самый молодой, Пико, обратили свое внимание на Микеланджело. Ландино спросил, читал ли он, что говорит Плиний о прославленной греческой статуе «Лаокоон».

— Я ничего не знаю о Плинии.

— Тогда я прочитаю тебе это место.

Ландино взял с полки книгу, быстро ее перелистал и начал читать описание знаменитой статуи во дворце императора Тита. «Эту скульптуру можно считать лучшей из всех произведений искусства, идет ли речь о живописи или ваянии. Вся она высечена из одного куска, — и главная, большая фигура, и фигуры детей, так же как и змей с его удивительными кольцами и изгибами».

Подхватив разговор, Полициано начал пересказывать описание «Венеры Книдской», оставленное Лукианом: по мнению этого писателя, Венера была изображена стоящей перед Парисом, в то время как он награждал ее за ее красоту. Затем в беседу вступил Пико: он заговорил об изваянии на могиле Ксенофонта, выполненном из пентеликопского мрамора.

— Микеланджело, ты должен почитать Павсания в оригинале, — сказал Пико. — Я тебе принесу собственную рукопись.

— Я не умею читать по-гречески, — с чувством неловкости ответил Микеланджело.

— Я научу тебя.

— У меня нет ни малейших способностей к языкам.

— А это не имеет значения, — вмешался Полициано. — Через год ты будешь писать сонеты по-латыни и по-гречески.

«Позвольте мне усомниться», — подумал Микеланджело, но вслух ничего не сказал. Ведь было бы слишком неучтиво, если бы он стал охлаждать пыл своих новых друзей, которые уже спорили, по каким именно книгам лучше его обучать.

— …Гомер. У него чистейший греческий.

— Аристофан занимательней. И учишься, и смеешься.

Скоро Микеланджело почувствовал облегчение: ученые заговорили совсем о другом и оставили его в покое. Насколько он мог уловить из торопливых и порой чересчур мудреных фраз, ученые толковали о том, что вера и знание могут существовать рядом друг с другом и даже обогащать друг друга. Греция и Рим до появления христианства создали великолепное искусство, литературу, науку, философию. Затем на целую тысячу лет вся эта красота и мудрость была сокрушена, предана проклятию и ниспровергнута в могильный мрак. А теперь эти одинокие и слабые люди — чувственный, красногубый Полициано, престарелый, весь в морщинах, Ландино, худой, маленький Фичино, златоволосый Пико делла Мирандола, — этот узкий, замкнутый кружок, опираясь на помощь своего вождя Лоренцо де Медичи, стремился вызвать к жизни и утвердить новый дух, новый разум и начертал на своем знамени слово, которое Микеланджело никогда не слыхал: ГУМАНИЗМ.

Что же это слово значило?

Шел час за часом, и он уже с интересом вслушивался в разговор ученых. И когда Бертольдо подал знак, что он собирается уходить, а потом потихоньку вышел, Микеланджело все сидел и слушал. Платоники, делясь мыслями друг с другом, рассуждали все горячее, и постепенно Микеланджело стал осознавать, за что они выступают.

Мы отдаем мир снова во владенье человека, а человека отдаем самому себе. Человек не будет больше ни низким, ни подлым, он должен быть благородным. Мы не будем попирать и теснить его разум, чтобы взамен дать ему бессмертную душу. Не владея свободным, могучим и созидательным разумом, человек будет не более как животным и будет умирать, как животное, лишенное души. Мы возвращаем человеку его искусство, его литературу и науку, возвращаем его право мыслить и ощущать себя как личность, а не быть опутанным оковами догмы, подобно рабу, который заживо гниет в цепях.

Поздно вечером, когда Микеланджело вернулся в свою комнату, Бертольдо еще не спал.

— Слушая их, я чувствую себя таким глупым! — жаловался Микеланджело.

— Это самые блестящие умы во всей Европе. Они заставят тебя думать, подскажут тебе великие темы для работы. — Затем, чтобы утешить приунывшего юношу, Бертольдо добавил: — Но они не умеют ваять из мрамора, а ведь это столь же выразительный язык, как и любой другой.

Наутро Микеланджело явился в Сады спозаранок. Торриджани разыскал его в сарае, около статуи бородатого старца.

— Ну, я сгораю от любопытства! — говорил он. — Сделай милость, расскажи, как живут во дворце.

Микеланджело рассказал своему другу про комнату, которую он занимал вместе с Бертольдо, про то, как он блуждал по залам и мог прикоснуться руками ко многим сокровищам искусства, о гостях, присутствовавших на воскресном обеде, о вчерашнем ужине с платониками в кабинете Лоренцо. Торриджани интересовался только людьми, посещавшими дворец.

— А как выглядят Полициано и Пико делла Мирандола?

— Как выглядят? Полициано безобразен до тех пор, пока не заговорит, в разговоре он прекрасен. Пико делла Мирандола такой красавец, что я не видал подобных, и вообще человек блестящий.

— Ты очень впечатлителен, — ядовито заметил Торриджани. — Стоит тебе завидеть новую пару голубых глаз, волнистые золотые волосы, и ты уже совсем очумел.

— По ты только подумай, Торриджани, — человек читает и пишет на двадцати двух языках! А мы едва можем выразить свои мысли на одном.

— Ко мне это не относится, — огрызнулся Торриджани, — я получил благородное воспитание и могу поспорить с любым из этих ученых. Я не виноват, если ты такой невежда.

Микеланджело почувствовал, сколь раздражителен стал его друг.

— Я не хотел тебя обидеть, Торриджани.

— Переночевал одну ночь во дворце Медичи, и уже вся Флоренция тебе кажется невежественной и дикой.

— Я просто…

— …ты просто хвастаешь своими новыми друзьями, — сказал Торриджани. — Они такие чудесные и умные, а мы, твои старые друзья, мы уже замухрышки, хотя столько времени страдали здесь вместе с тобой.

— У меня и в мыслях этого не было. Зачем ты так говоришь?

Но Торриджани его не слушал, он отвернулся и пошел прочь.

Вздохнув, Микеланджело вновь принялся обтачивать свой мрамор.

4

В вербное воскресенье, теплым весенним утром, Микеланджело обнаружил у себя на умывальнике три золотых флорина: Бертольдо сказал, что эти деньги каждую неделю будет выдавать ему секретарь Лоренцо мессер Пьеро да Биббиена. Показаться дома во всем блеске — устоять против такого искушения Микеланджело не мог. Он разложил на кровати еще одно свое праздничное платье — белую тунику с вышитыми на ней листьями и гроздьями винограда, короткий колет с пышными рукавами, перехваченными серебряными пряжками, винного цвета чулки. Он улыбался про себя, воображая, какую мину скорчит Граначчи, когда они встретятся на площади Сан Марко, откуда, как было решено, вместе пойдут домой.

Едва завидев Микеланджело на улице, Рустичи выпучил глаза, а подойдя поближе, начал паясничать и передразнивать приятеля.

— Простак, настоящий простак, — усмехнулся он, намекая на давний разговор, и прибавил еще более язвительно: — А ну-ка распусти свой хвост пошире!

— Хвост?

— Ведь всякий павлин хвастает своим пестрым хвостом.

— О, Рустичи, — оправдывался Микеланджело. — Ну, разве нельзя так нарядиться хотя бы раз?

— Разве нельзя нацепить на себя это ожерелье хотя бы раз? Разве нельзя выпить этого дорогого вина хотя бы раз? Помыкать и распоряжаться этими слугами хотя бы раз? Швырнуть, не считая, эти золотые монеты, хотя бы раз? Поспать с этой красивой девушкой хотя бы раз?

— Все земные искушения в одном страстном куплете. Сказать по правде, Рустичи, я и сам чувствую, будто я вырядился для карнавала. Но мне хочется поразить свое семейство.

— Vai via, — проворчал Рустичи. — Иди своей дорогой.

На улице показался Торриджани. Он шел покачиваясь, одетый в огненно-красный плащ, на его черном бархатном берете развевались оранжевые перья. Подойдя к Микеланджело, он резко остановился и схватил его за руку.

— Мне надо поговорить с тобой с глазу на глаз.

— Почему же с глазу на глаз? — отступая, спросил Микеланджело. — Разве у нас есть какие-то секреты?

— Раньше у нас всегда было чем поделиться с глазу на глаз. До тех пор, пока ты не перебрался во дворец и не заважничал.

Сомневаться не приходилось: Торриджани был чем-то разозлен. Стараясь его успокоить, Микеланджело говорил тихо и миролюбиво:

— Торриджани, ты ведь тоже живешь во дворце, только в своем собственном.

— Да, но я не пускаюсь на дешевые трюки вроде того, чтобы выбить у фавна зубы и тем войти в милость к Медичи.

— Неужели ты ревнуешь?

— Ревную? Это к какому-то самодовольному юнцу?

— Самодовольному? Что ты хочешь сказать этим?

— А то, что ты понятия не имеешь ни о настоящем счастье, ни о настоящей дружбе.

— Я сейчас чувствую себя гораздо счастливее, чем раньше.

— Уж не потому ли, что каждый день держишь в своих грязных руках уголь и мажешь им какие-то рисунки?

— Но ведь рисунки-то у меня — хорошие! — возразил Микеланджело, все еще не принимая всерьез нападок Торриджани.

Торриджани побагровел:

— Значит, по-твоему, у меня плохие?

— Почему ты всякий разговор сворачиваешь на себя? Ты что, центр вселенной?

— Для самого себя — центр. И для тебя был центр, до тех пор пока тебе, лизоблюду, не вскружили голову.

Микеланджело изумленно взглянул на Торриджани.

— Я никогда не считал, что ты для меня центр вселенной.

— Выходит, ты обманывал меня. Ты просто подлаживался из выгоды, ты хитрил со мною уже давным-давно!

Лицо у Микеланджело сделалось холодным, словно бы весеннее солнце вдруг потухло. Он отвернулся и почти бегом побежал прочь; скоро он уже был на улице Кольчужников.

Столяр и бакалейщик, сидевшие у своих домов на солнышке, почтительно сняли перед ним шляпы; только у них и вызвал восторг Микеланджело, ибо на домашних праздничное его платье подействовало не более благоприятно, чем на Рустичи. Лодовико был уязвлен, будто в этом пышном наряде сына он чувствовал некий упрек себе.

Микеланджело вынул из кошелька три золотых флорина и положил их на стол перед отцом. Лодовико смотрел на деньги, не произнося ни слова, но Лукреция горячо расцеловала своего пасынка в обе щеки, глаза у нее сияли от счастья.

— А теперь скажи мне, Микеланджело, какой там готовят соус к макаронам?

Микеланджело напряг свою память, желая потрафить Лукреции.

— Я не припомню.

— Тогда скажи, что они там делают с мясом? Любят ли дворцовые повара желтый имбирь? И как там жарят морской язык — с кожурой от бананов или с кедровыми орешками — об этой рыбе идет такая слава!

— Прости меня, madre mia, но я не знаю.

— Ты не можешь припомнить, какую еду ты ешь? Тогда войди в дружбу с поварами. И спиши у них для меня рецепты!

В комнате Лодовико, представлявшей собой контору и гостиную вместе, сейчас собралась вся семья. Бабушка была счастлива за Микеланджело, потому что он встречается с великими людьми Флоренции. Братец Джовансимоне любопытствовал по поводу званых обедов. На тетку и дядю особенно подействовал тот факт, что, получив золотые монеты, Микеланджело принес их домой. Буонаррото все хотел дознаться, на каких условиях поставлено там дело: будет ли Микеланджело получать три золотые монеты каждую неделю и в дальнейшем? Вычитается ли из его жалованья стоимость затраченного на работе мрамора?

Отец шикнул на всех, требуя тишины.

— Ну, а как с тобой обращаются Медичи? К примеру, Великолепный?

— Хорошо.

— Пьеро?

— Он надменен; таков у него характер.

— Джованни, будущий кардинал?

— Он со всеми одинаков. На любого человека смотрит так, будто впервые его видит.

— Джулиано?

Микеланджело улыбнулся:

— О, Джулиано любят во дворне все без исключения.

Лодовико подумал минуту, затем объявил:

— В будущем с тобой все будут обходиться не лучше, чем обходится Пьеро. Тебя держат во дворце как простого мастерового. — Он покосился на три золотые монеты, поблескивавшие на столе. — Скажи, что это за деньги? Подарок? Или плата за работу?

— Мне положено три флорина каждую неделю.

— А что они сказали, когда ты получал эти деньги?

— Деньги лежали на умывальнике. Когда я спросил Бертольдо, он сказал, что это мое недельное содержание.

Дядя Франческо не мог скрыть своего восторга.

— Чудесно! Если у нас постоянно будут в руках эти деньги, мы можем держать меняльный столик. Мы примем тебя в компанию, Микеланджело, ты получишь свою долю доходов.

— А может, благодаря нашему Микеланджело мы опять выйдем в настоящие коммерсанты! — почтительно вставила тетя Кассандра.

— Нет! — отрезал Лодовико, лицо его густо покраснело. — Мы не жалкие попрошайки, но бедняки.

— Но Медичи дают эти деньги Микеланджело как члену их семейства, — возразила мужу Лукреция.

— Хм! — фыркнул Лодовико. — Почему это он член семейства Медичи? Из-за этих-то трех золотых монет?

— Так вы полагаете, что это милостыня! — возмущенно сказал Микеланджело. — Знайте же: я тружусь с утра до вечера.

— Но ведь с точки зрения закона ты там даже не ученик. Разве я подписывал цеховой договор? — Лодовико повернулся к брату Франческо. — Подарок — это только прихоть, не больше. А вдруг на следующей неделе парню вместо денег покажут кукиш?

Микеланджело на миг показалось, что сейчас отец швырнет ему деньги прямо в лицо. А ведь он принес отцу эти флорины, этот свой заработок, как послушный сын, который осознает свой долг… ну, и, быть может, ему хотелось чуть-чуть похвастаться. Однако три флорина — это сумма, далеко превышающая все то, что мог бы заработать Лодовико на своей таможне за целый месяц. Микеланджело понял теперь, как неделикатно он поступил, принеся эти деньги. Опустив голову на грудь, Лодовико произнес:

— Только подумать, какая прорва золота у Медичи, если они могут давать пятнадцатилетнему ученику каждую неделю три флорина!

Затем, сделав быстрое движение рукой, он смахнул со стола деньги в выдвинутый ящик.

Уловив этот момент, Лукреция тотчас объявила, что пора обедать. После обеда семейство снова собралось в комнате Лодовико. До сих пор молчавший Лионардо сел напротив Микеланджело и непререкаемым, как у римского папы, тоном сказал:

— Искусство есть грех.

— Искусство… грех? — удивленно поглядел на брата Микеланджело. — Но почему же?

— Потому, что это чистейшее баловство, удовлетворение греховной страсти творить что-то собственное, в то время как следует лишь созерцать те чудеса, которые создал Господь Бог.

— Лионардо, да ведь наши церкви сплошь заполнены искусством.

— Это дьявол нас попутал. Храм — не ярмарка; люди должны стоять на коленях и молиться, а не глядеть на размалеванные суетными картинами стены.

— По-твоему, во всем мире уже нет места для скульптора?

Лионардо, заломив руки, набожно поглядел куда-то сквозь потолок.

— Мой мир — иной мир, тот, где мы воссядем по правую руку от господа.

Лодовико поднялся со своего кресла и мрачно буркнул:

— Ну, я вижу, на меня свалились сразу два фанатика.

И он вышел из комнаты, чтобы вздремнуть после обеда; вслед за ним удалилось и все семейство. Осталась одна только монна Алессандра, тихо сидевшая в углу. Микеланджело тоже хотел было идти: он чувствовал себя очень усталым. Весь этот день, с самого утра, был сплошным разочарованием.

Но Лионардо не хотел отпускать своего грешника-брата. Он начал гневно изобличать Лоренцо и Платоновскую академию в безбожии, называя ее ученых язычниками, врагами церкви, антихристами.

— Уверяю тебя, Лионардо, — миролюбиво отвечал ему Микеланджело, — что я не слыхал во дворце Лоренцо никаких кощунственных слов, никакого богохульства; религию там не трогают. Там осуждают только извращения. Лоренцо реформатор, он желает лишь очищения церкви.

— Очищения! Так всегда говорят неверные, когда хотят погубить церковь. Любое нападение на нее есть нападение на христианство.

Придя в ярость, Лионардо уже обвинял Лоренцо де Медичи в грязном разврате: правитель, говорил он, выезжает по ночам из дворца со своими дружками и предается беспутству, бражничает и соблазняет молодых женщин.

— Ничего подобного я не слыхал, — спокойно ответил Микеланджело. — Но он вдовец. Неужто любовь для него запретна?

— Он волочился за каждой юбкой еще при жизни жены. Это всем известно. От похоти он и обессилел и расстроил здоровье.

Микеланджело удивлялся, как мог его брат возводить такие обвинения на Лоренцо. Он не считал Лоренцо святым; он помнил, как тот со страхом сказал однажды Ландино: «Я грешу не потому, что порочен, а скорей потому, что какой-то частью своей натуры люблю удовольствия»; он помнил и другую фразу Великолепного, брошенную им Фичино: «Я не могу сожалеть, что люблю чувственные удовольствия: ведь любовь к живописи, скульптуре, литературе по природе своей тоже чувственная любовь». Но все это казалось Микеланджело чисто личным делом полнокровного, крепкого человека.

— Только такие лизоблюды, как ты, не хотят замечать, что Лоренцо — настоящий тиран, — продолжал Лионардо.

«Вот уже второй раз за день меня назвали лизоблюдом», — подумал Микеланджело. И ему вдруг стало очень горько, его праздничное платье показалось ему теперь жалким и нелепым.

— Он уничтожил свободу Флоренции! — визжал Лионардо. — Он смягчил тяготы жизни, сделал народу все доступным! Он дал ему хлеба и зрелищ… Он не надел на себя корону и не стал королем только потому, что чересчур бесчестен; ему нравится управлять всеми делами в городе исподтишка. Тосканцы теперь низведены на положение простых кукол…

Микеланджело не успел еще ответить брату, как послышался голос монны Алессандры:

— Да, Лионардо, это правда: он смягчил нас. Он отвратил нас от гражданской воины! Годами мы избивали друг друга, род воевал с родом, сосед сражался против соседа, и кровь потоком текла по улицам. А теперь мы единый народ. Только Медичи способны удержать нас от того, чтобы мы не схватили друг друга за горло.

Лионардо молчал, не отвечая бабушке.

— Микеланджело, я хочу тебе сказать на прощанье еще одно слово.

Микеланджело пристально посмотрел через стол в лицо брата. Никогда он не мог подолгу беседовать с этим странным парнем, никогда не чувствовал удовольствия от общения с ним.

— Я прощаюсь с тобой. Сегодня вечером я ухожу из дому к Джироламо Савонарола в монастырь Сан Марко.

— Значит, Савонарола уже приехал? Это Лоренцо его вызвал. При мне в его кабинете Пико делла Мирандола предложил вызвать Савонаролу, и Лоренцо согласился написать в Ломбардию.

— Ложь! Выдумки Медичи! Зачем бы Лоренцо вызывать его, если Савонарола намерен низвергнуть Медичи? Я покидаю этот дом точно так, как фра Савонарола покинул свое семейство в Ферраре: в одной холщовой рубашке. Я ухожу навсегда. Я буду молиться за тебя, стоя в моей келье на коленях до тех пор, пока на них будет держаться кожа и пока из них будет сочиться кровь. Может быть, этой кровью я искуплю твои грехи.

Глядя в горящие глаза Лионардо, Микеланджело понял, что отвечать ему нет никакого смысла. С насмешливым отчаянием он покачал головой и подумал: «Отец прав. И как это благоразумное, здравомыслящее семейство менял Буонарроти, в котором целых двести лет вырастали только смиренные, покорные обычаям люди, — как такое семейство могло породить двух фанатиков сразу?»

Обращаясь к Лионардо, он пробормотал:

— Мы будем неподалеку друг от друга. От меня до тебя через площадь Сан Марко рукой подать. Если ты выглянешь из окна своей монастырской кельи, то наверняка услышишь, как я в Садах обтесываю камень.

5

В конце следующей недели, когда Микеланджело вновь обнаружил на умывальнике три золотые монеты, он не понес их домой. Он стал искать Контессину и нашел ее в библиотеке.

— Мне надо купить какой-нибудь подарок.

— Для дамы?

— Для женщины.

— Может быть, драгоценный камень?

— Нет, не годится. — И добавил угрюмо: — Это мать моих друзей, каменотесов.

— Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти, вышитой ажурной гладью?

— Скатерть у них есть.

— А много у этой женщины платьев?

— Одно, в котором она венчалась.

— Тогда, может быть, купим ей черное платье, — ходить в церковь?

— Прекрасно.

— Какого она роста?

Микеланджело был поставлен в тупик.

— Ну, нарисуй мне ее портрет.

Он улыбнулся:

— Пером я нарисую что угодно, даже покажу, какого роста женщина.

— Я попрошу свою няню отвести меня в лавку, и мы купим кусок черной шерстяной материи. А моя портниха сошьет потом платье по твоему рисунку.

— Ты очень любезна, Контессина.

Она досадливо отмахнулась: ей не надо никаких благодарностей.

Микеланджело отправился на рынок на площадь Санто Спирито и накупил подарков для всех остальных Тополино, затем договорился с грумом, служившим во дворце, выпросив у него лошадь и седло. В воскресенье утром, отстояв обедню в дворцовой часовне, он сложил купленные вещи в отдельную сумку и выехал в Сеттиньяно. Яркое солнце пригревало его открытую голову. Сначала у него была мысль надеть свое старое, домашнее платье, чтобы Тополино не подумали, что он важничает, по потом он быстро понял, что такой маскарад был бы для них обидным обманом. Помимо того, эта темно-синяя рубашка и рейтузы так ему нравились…

Тополино сидели на террасе, с которой открывался вид на долину и на дом Буонарроти, стоявший на гребне противоположного холма. Только что придя с мессы в маленькой деревенской церквушке, они отдыхали, пользуясь единственным во всю неделю часом, когда не было никаких дел. Завидев на дороге Микеланджело, скакавшего на серебристо-сером жеребце, в отделанном серебром седле, они так растерялись, что даже забыли поздороваться с ним. Микеланджело тоже молчал, не находя слов. Он слез с коня, привязал его к дереву, снял седельную сумку и вынул из нее покупки, положив их на грубый широкий стол. После минутной паузы отец семейства спросил, что это значит и к чему такие вещи.

— Это подарки, — ответил Микеланджело.

— Подарки? — Отец с недоумением посмотрел на трех своих сыновей по очереди: тосканцы никогда не преподносили никаких подарков; что-либо дарить было принято только детям. — День феи Бефаны уже прошел. Это ты даришь на минувший или на будущий?

— На тот и другой сразу. Я ел ваш хлеб и пил ваше вино не один год.

— Ты ел у нас не даром, ты тесал камень, — сурово возразил ему отец.

— Первые свои деньги я отнес домой, к Буонарроти. Потом я получил деньги во второй раз и вот сегодня принес их к Тополино.

— Ты получил заказ! — воскликнул дедушка.

— Нет. Лоренцо выдает мне каждую неделю кучу денег.

Тополино внимательно посмотрели друг другу в лицо.

— Кучу денег? — переспросил отец. — Это твой заработок?

— Нет, мне не платят за работу.

— О, значит, платят на содержание: на жилье, на еду.

— Жилье и еда у меня бесплатные.

— Тогда это деньги на покупки? На штаны, на мрамор для работы?

— Нет, я работаю на всем готовом.

— Так на что же это дается?

— На что пожелаешь.

— Если у тебя есть еда, жилье, мрамор, что же можно еще желать?

— Удовольствий.

— Удовольствий? — Тополино покатали это слово на языке, словно бы это был какой-то новый для них плод. — К примеру, какие же это удовольствия?

Микеланджело на секунду задумался.

— Ну, поиграть в карты, например.

— Ты играешь в карты?

— Нет.

— Так, может, назовешь другие удовольствия?

Еще секунда размышления:

— Ну, побриться у цирюльника на Соломенном рынке.

— У тебя растет борода?

— Пока не растет. Но я могу мазать маслом волосы, как Торриджани.

— А ты хочешь, чтобы у тебя волосы пахли маслом?.

— Нет.

— Тогда это не удовольствие. А что еще?

Микеланджело был в отчаянии:

— Ну, женщины, которые гуляют в субботу по вечерам в капюшонах с прицепленным колокольчиком…

— Тебе нужны эти женщины?

— Я говорю это только к примеру. Я могу купить свечей и поставить их перед Богородицей.

— Это тоже не удовольствие, это твой долг.

— Выпить стаканчик вина в воскресный вечер?

— Это обычай.

Микеланджело подошел к столу:

— Удовольствие — это преподнести какую-нибудь вещь своим друзьям.

Медленно, среди воцарившейся вдруг тишины, он начал раздавать свои подарки.

— Это тебе, mia madre, — ходить в церковь. Бруно, это тебе, — кожаный пояс с серебряной пряжкой. Это желтая рубашка и чулки для тебя, Джильберто. А тебе, дедушка, тебе шерстяной шарф, чтобы было что надеть на шею в зимние холода. Отцу Тополино — высокие сапоги; пригодятся, когда будешь работать в каменоломнях Майано. Энрико, ты говорил, что, когда вырастешь, заведешь себе золотое колечко. Держи его!

Тополино долго глядели на Микеланджело, не произнося ни слова. Затем мать ушла в дом, чтобы примерить платье; отец натянул на ноги высокие сапоги; Бруно надел пояс и застегнул пряжку; Джильберто нарядился в свою золотистую рубаху; дед, не присаживаясь на место, наматывал на шею и разматывал тяжелый шерстяной шарф. Энрико влез от радости на козлы и, отвернувшись в сторону, любовался своим перстнем.

Первым заговорил отец:

— Все эти… подарки… ты купил их на деньги, которые тебе там дали?

— Да, на эти деньги.

— Выходит, что же? Значит, Лоренцо дает тебе деньги на подарки для нас?

— Да.

— Тогда он воистину Великолепный.

Микеланджело только сейчас заметил, что на столе от всех его вещей остался еще один сверток. Недоумевая, он развернул его и вынул скатерть из прекрасной льняной ткани. Он сразу припомнил, как его спрашивала Контессина: «Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти?» Контессина тайком от него положила свой подарок в седельную сумку, эта скатерть — личное ее приношение. Румянец залил его щеки. Dio mio! Как это объяснить Тополино? Он кинул скатерть на руки матери.

— Вот подарок от Контессины де Медичи. Для тебя.

Тополино обомлели.

— Контессина де Медичи! Да как только ей пришло на ум подарить нам скатерть? Неужели она знает, что мы живем на свете?

— Да, знает. Я рассказывал ей про вас. Твое платье, mia madre, кроила и шила портниха Контессины.

— Это настоящее чудо! — перекрестился дедушка.

«Аминь. Воистину так», — подумал Микеланджело.

6

Все четверо ученых из Платоновской академии располагали собственными виллами в сельской местности близ Флоренции. Несколько раз в неделю они приезжали в город — прочитать лекцию, поговорить и поработать с Лоренцо в его кабинете. Лоренцо настаивал, чтобы Микеланджело не упускал возможности поучиться у этих людей, и тот ревностно посещал их собрания.

Платоники старались приохотить Микеланджело к латинскому и греческому; они даже чертили схемы, убеждая ученика в том, что выводить греческие или латинские буквы — это все равно что рисовать человеческие фигурки. Микеланджело уносил в свою комнату манускрипты и письменные задания, часами сидел над ними… и почти ничего не усваивал.

— Все тут же вылетает из памяти, — жаловался он Бертольдо.

Оставив классические языки, ученые заставляли Микеланджело читать вслух стихи на итальянском: Данте, Петрарку, Горация, Вергилия. Это нравилось Микеланджело; особенно занимали его те философские споры о Данте, которые разгорались после чтения «Божественной комедии».

Платоники хвалили Микеланджело за его все более отчетливую дикцию, а затем познакомили своего подопечного с Джироламо Бенивиени; по их словам, это был «самый горячий поклонник поэзии на итальянском языке», и он должен был научить Микеланджело писать стихи. Когда Микеланджело пытался возражать, заявив, что он хочет быть скульптором, а не поэтом, Пико сказал:

— Композиция сонета требует такой же неукоснительно строгой дисциплины, как и композиция мраморного рельефа. Обучая тебя искусству сонета, Бенивиени развивает твой разум, логику, хочет придать твоим мыслям последовательность. Ну как не воспользоваться его талантом!

Ландино уверял: «Мы отнюдь не хотим, чтобы рука ваятеля ослабела, держа вместо молота и резца перо и лист бумаги, — нет!»

Полициано твердил: «Ты не должен оставлять изучение поэзии. Тебе надо, как и прежде, все время читать вслух. Для настоящего художника мало быть живописцем, скульптором или архитектором. Чтобы полностью выразить все, что он хочет, художник должен быть поэтом».

— У меня выходит такая дрянь, — пожаловался однажды вечером Микеланджело своему наставнику в поэзии Бенивиени, битый час просидев над несколькими рифмованными строчками. — И как вы только можете читать мои неуклюжие вирши?

Глядя на огорченную физиономию Микеланджело, Бенивиени улыбался и напевал им же сочиненную веселую песенку — он был также и одаренным композитором.

— Первые опусы у меня выходили не лучше, — отвечал он. — Пожалуй, они звучали гораздо хуже. Ты будешь считать себя плохим поэтом до тех пор, пока у тебя не возникнет потребность что-то выразить. И вот эти самые орудия поэзии — метр и рифма — окажутся тут как тут, под рукой, подобно тому как у тебя всегда под рукой молоток и резец.

В праздники, когда Лоренцо приказывал закрывать Сады, Микеланджело, сев на лошадь, уезжал на виллу Ландино — вилла была расположена в Казентино; ее подарила ученому Флорентинская республика за комментарии к «Божественной комедии». Ездил Микеланджело и на виллу Фичино в Кареджи — это был настоящий замок с зубчатыми стенами и крытыми галереями; бывал он и на вилле Пико под названием «Дуб», и на вилле Полициано Диана — они были построены на склонах Фьезоле. На вилле «Диана» гости и хозяин обычно сидели в садовом павильоне, напоминавшем те, в которых герои «Декамерона» Боккаччо рассказывали свои бесконечные истории. Полициано читал новое стихотворение:

Листвой весны одетый,

Блаженством лишит край,

Красавица, обеты

Любви не отвергай, —

Ведь всех, в ком сердце бьется,

Любовью дарит май.

Умрут цветы дубровы.

Воспрянут вновь они.

Но не заблещут снова

Твои младые дни.

Оставь же, дева, строгость,

Влюбленных не гони!

У Микеланджело постепенно начала складываться одна мысль: когда-нибудь он тоже будет владеть таким домом, как вилла «Диана»; он устроит там скульптурную мастерскую, а на пенсию, ежегодно выплачиваемую ему Лоренцо, будет закупать каррарский мрамор и ваять из него огромные статуи. Ведь, кажется, все идет к тому, что так оно и будет. Пока же ему спешить нечего, но если Лоренцо действительно даст ему поместье, то хотелось бы, чтобы оно было в Сеттиньяно, среди селенья каменотесов.

Шли дни и недели, заполненные рисованием с живой натуры, лепкой глиняных моделей с рисунков.

Взяв какой-нибудь обломок мрамора, Микеланджело ради опыта высекал из него согнутое колено, напряженное в сильном движении бедро, резко повернутую голову; он учился не оставлять на камне рубца, когда надламывался при работе кончик инструмента, пристально разглядывал греческие статуи во дворце, постигая технику древних.

Не забывал о воспитании Микеланджело и Лоренцо. Однажды воскресным утром он пригласил Микеланджело посетить вместе со всем семейством Медичи церковь Сан Галло и послушать там фра Мариано: Лоренцо ехал к монаху всякий раз, когда ему хотелось побеседовать на богословские темы.

— Фра Мариано — мой идеал, — говорил Лоренцо. — У него какая-то утонченная суровость, изысканный аскетизм и религиозное свободомыслие просвещенного, рассудительного человека. Вот ты увидишь сам.

Голос у фра Мариано был приятный и сочный, фразы текли ритмично, слова подбирал он легко. Он восхвалял христианство за то, что оно напоминает собой платонизм, цитировал греческих писателей, с тонким мастерством читал отрывки из латинских поэтов. Все это пленило Микеланджело; слушать подобные проповеди у священников ему еще не доводилось. Когда фра Мариано декламировал классиков, он был очарователен; когда Мариано разворачивал весь арсенал своих доказательств, он был неотразим; когда Мариано иллюстрировал свою мысль анекдотом, он мило улыбался; когда речь заходила о глубоких истинах, его лицо принимало покорно-почтительное выражение.

— Теперь мне гораздо яснее, — говорил Микеланджело, обращаясь к Лоренцо, — что именно вкладывает академия в понятие новой религии.

Один из грумов Пьеро постучал в дверь и тотчас вошел в комнату.

— Его светлость Пьеро де Медичи приказывает Микеланджело Буонарроти быть в приемной его светлости вечером перед заходом солнца.

«Какая, однако, разница в обращении, — подумал Микеланджело. — Ведь вот Лоренцо вежливейшим образом спрашивает меня, не доставит ли мне удовольствия побыть в его обществе». Однако Микеланджело ответил груму с надлежащей учтивостью:

— Передайте его светлости, что я непременно приду.

Оставалось еще достаточно времени, чтобы поплескаться в деревянном круглом ушате, который стоял в отведенной для мытья комнате в конце коридора. Согнувшись в ушате так, что колени почти касались подбородка, Микеланджело раздумывал, гадая, что от него надо наследному принцу медичейской династии, который при встречах обычно удостаивал его лишь церемонным, сдержанным кивком. Какой-то инстинкт говорил Микеланджело, что его павлиний наряд — вышитая рубашка и фиолетовый плащ — придется Пьеро как раз по вкусу.

Апартаменты Пьеро располагались на первом этаже, над открытой лоджией, которая выходила на Виа де Гори и на Виа Ларга. Микеланджело никогда не бывал в этом крыле дворца, ему даже не доводилось видеть хранившихся здесь произведений искусства, хотя о них немало говорили: причиной всему была холодность и надменность Пьеро. Пробираясь к покоям Пьеро, Микеланджело медленно шагал по коридору: на стене здесь висела чудесная картина фра Анжелико и топкий, мастерский рельеф Дезидерио да Сеттиньяно.

У дверей приемной его ждал грум. Без секунды промедления он провел Микеланджело в комнату. В пурпурном тройном кресле с высокой спинкой недвижно сидела мадонна Альфонсина, супруга Пьеро. Она была в сером платье из дамасского шелка, расшитого драгоценными каменьями. Степа позади ее кресла была покрыта цветными шпалерами, а по левую руку на той же стене висел портрет Альфонсины, писанный масляными красками: щеки ее на портрете были белы, как алебастр. Пьеро сделал вид, что он не слышал шагов Микеланджело. Стоя на ярком, многоцветном персидском ковре, спиной к двери, он разглядывал костяную дарохранительницу со стеклянными окошечками, внутри которой были изображены сцены из жизни Христа.

Альфонсина смотрела на Микеланджело недвижным, высокомерным взглядом, ничем не давая знать, что замечает его присутствие; по своему обыкновению, она только слегка засопела, словно от каждого флорентинца дурно пахло. С самого своего приезда Альфонсина не пыталась скрыть презрения к жителям Флоренции. Тосканцев, веками ненавидевших Рим и все римское, это приводило в ярость. Пьеро де Медичи по крови был наполовину Орсини, и новая представительница этой семьи, Альфонсина, подавила в его характере все, что шло от Медичи, сделав своего мужа уже как бы чистейшим Орсини.

Пьеро вдруг обернулся; густые длинные его волосы волнами ниспадали на плечи, лицо было красиво, его даже не портила криво посаженная ямочка на подбородке.

— Мы поручаем тебе, Микеланджело Буонарроти, высечь из мрамора портрет мадонны Альфонсины.

— Очень благодарен, ваша светлость, — ответил Микеланджело, — но я не умею высекать портреты.

— Почему же?

Микеланджело попытался объяснить, что он не ставит себе цели создать изображение какого-то определенного человека.

— Мне не удастся передать сходство, какого добился вот этот живописец, вы будете недовольны.

— Чепуха! Я приказываю тебе изваять из мрамора портрет моей жены.

Микеланджело смотрел в презрительно-хмурое лицо Пьеро и словно бы слышал голос своего отца: «Разве это дело — быть каменотесом во дворце Медичи! Это все равно что служить грумом».

Тут, в первый раз, заговорила Альфонсина.

— Будьте любезны, перенесите этот спор в свою комнату, — сказала она.

Пьеро с сердитым видом шагнул в какую-то дверь. Микеланджело решил, что самое благоразумное для него — идти вслед за Пьеро. Он оказался в комнате, где среди серебряных шлемов и кубков Пьеро, полученных им за победы на турнирах, увидел не один шедевр искусства — «Палладу» Боттичелли, «Беллерофонта» Бертольдо; в вызолоченных нишах он заметил старинные раскрашенные статуи из дерева.

— У вашей светлости превосходный вкус! — невольно воскликнул Микеланджело.

Это замечание ничуть не смягчило Пьеро.

— Когда я заинтересуюсь твоим мнением, я тебя спрошу. А пока объясни мне, почему ты считаешь себя выше, чем любой другой наемный работник в нашем доме?

Подавляя злость, Микеланджело стиснул зубы: надо было ответить как можно вежливее.

— Я скульптор. Я нахожусь в этом дворце по просьбе вашего отца.

— У нас во дворце живут сотни мастеровых. Если им говорят: «Сделай», — они не упрямятся. Ты приступишь к работе завтра же утром. И смотри, чтобы статуя ее светлости была красивой.

— Этого не добился бы даже сам Мино да Фьезоле.

Глаза Пьеро вспыхнули.

— Ты… ты… деревенщина! Собирай свои пожитки и убирайся вон!

Придя к себе в комнату, Микеланджело живо вытащил всю свою одежду из сундука и раскидал ее на кровати. В дверь постучали. Вошла Контессина с няней.

— Я слышала, что ты рассорился с моим братом.

Микеланджело, низко склонясь, шарил рукой на самом дне сундука.

— Встань как следует и будь добр поговорить со мной! — Она сказала это с гневным, величественным видом.

Микеланджело выпрямился и подошел к Контессине близко-близко.

— Мне нечего сказать.

— Это правда, что ты отказался делать портрет Альфонсины?

— Отказался.

— А отказался бы ты, если бы тебя попросил о том же мой отец?

Микеланджело молчал. В самом деле, отказал бы он Лоренцо, к которому питал столь глубокую привязанность?

— А если б я попросила сделать мой портрет? Ты бы отказался?

Сейчас ему придется ответить.

— Пьеро меня не просил, — тихо произнес он. — Пьеро мне приказывал.

В коридоре послышался звук торопливых шагов. В комнату вошел Лоренцо; лицо его потемнело, взгляд был колючий. Няня, заикаясь, сказала ему:

— Ваша светлость… Я не хотела пускать ее сюда.

Лоренцо нетерпеливо отмахнулся.

— Мне жаль, что это случилось в моем доме, — сказал он, глядя Микеланджело в лицо.

Глаза Микеланджело сверкали.

— Разве я не просил твоего отца отдать тебя мне?

— Просили.

— Значит, я отвечаю за тебя.

— Мне не в чем извиняться.

— Я и не желаю никаких извинений. Ты вошел в наш дом как член семейства. И никто не может обращаться с тобой, как… как с шутом… никто не может выгнать тебя из твоего дома.

У Микеланджело подогнулись колени. Он сел на кровать. Лоренцо говорил теперь гораздо спокойнее.

— Но и тебе, Микеланджело, следует многому поучиться…

— Конечно. Например, манерам…

— …и тому, чтобы не бежать к себе в комнату всякий раз, когда тебя обидят, и не собирать вещи. Ведь это отнюдь не показывает твою верность по отношению ко мне. Ты меня понимаешь?

Микеланджело поднялся, слезы текли у него по щекам.

— Я должен попросить прощения у Пьеро. Я не очень-то вежливо выразился о его жене.

— Но и он должен извиниться перед тобой. А что ты пожелаешь сказать ему в ответ — это уж твое дело.

Задержавшись на мгновение, Контессина обернулась через плечо и прошептала:

— Помирись с Пьеро. Он может причинить тебе уйму неприятностей.

7

Пришла пора выбрать для работы тему. Но какую именно тему? Что его интересовало, что влекло?

Платоники настаивали на том, чтобы Микеланджело взял древнегреческий мотив.

— Разве мало чудесных мифов, — сказал Полициано, не вытерев со своих темно-красных губ сок дыни-канталупы. — Геракл и Антей, битва с амазонками, троянская война.

— Уж очень мало я знаю об этом, — посетовал Микеланджело.

Ландино, с важной миной на лице, заметил:

— Дорогой Микеланджело, вот уж несколько месяцев мы в качестве официальных наставников только и делаем, что стараемся пополнить твои знания о Древней Греции и ее культуре.

Пико делла Мирандола засмеялся: голос его звенел, будто звуки виолы и клавикордов.

— Мне кажется, что мои друзья хотят прямо-таки перенести тебя в золотой век язычества.

Ученые принялись рассказывать Микеланджело о двенадцати подвигах Геракла, о страдающей по своим погибшим детям Ниобе, об афинской Минерве, об Умирающем Гладиаторе. Но тут Лоренцо умерил пыл платонистов, сказав несколько жестким тоном:

— Не надо предписывать нашему юному другу тему для работы. Пусть он изберет ее по своей доброй воле.

Усевшись поглубже, Микеланджело откинул голову на спинку кресла; при свете свечей его янтарные глаза поблескивали, в темно-каштановых волосах вспыхивали красные блики. Он прислушивался, что говорит ему его внутренний голос. Одно он ощутил теперь со всей определенностью: тема его первой работы не может быть заимствована из Афин или Каира, Рима или даже Флоренции. Она должна родиться в нем самом, из того, что он знал, чувствовал, понимал. Иначе всякая попытка будет напрасной. Произведение искусства — не школьное упражнение, в него надо вложить что-то сугубо личное, присущее только тебе. Его должно подсказать твое сердце.

Лоренцо спрашивал его: «Что бы ты хотел выразить в своей скульптуре?» И сейчас Микеланджело мысленно отвечал ему: «Что-то очень простое, глубоко затрагивающее мои чувства. Но что я постиг, что я знаю на свете? Только то, что я хочу быть скульптором и что я люблю мрамор? Чтобы создать изваяние, этого очень мало».

И вот под гул оживленного разговора ученых он увидел себя на ступеньках часовни Ручеллаи в тот день, когда он вместе с учениками Гирландайо впервые вошел в церковь Санта Мария Новелла. Часовня была сейчас словно перед глазами: он видел богородиц Чимабуэ и Нино Пизано и вновь почувствовал, как он любил свою мать и как тосковал, когда она умерла, почувствовал свое одиночество, свою жажду любви.

Было уже поздно. Ученые разошлись, но Лоренцо все еще сидел в своем кресле. Хотя и считалось, что Лоренцо временами был груб и резок на язык, сейчас он говорил очень сердечно и просто.

— Ты должен простить нашим платонистам эту восторженную любовь ко всему греческому. Фичино возжигает светильник перед бюстом Платона. Ландино в память Платона ежегодно дает великолепный литературный вечер. Платон и греки вообще служат для нас как бы ключом, которым мы пользуемся, чтобы вырваться из темницы религиозных предрассудков. Мы стараемся здесь, во Флоренции, установить новый век Перикла. Ты должен учитывать это и понять нас, когда мы превозносим все греческое.

— Если вы не очень устали, Лоренцо, — сказал Микеланджело, — то хорошо бы пройтись немного по дворцу и посмотреть на изображения божьей матери с младенцем.

Лоренцо взял в руки чудесно отполированную бронзовую лампу. Они прошли по коридору и оказались близ приемной Лоренцо: там находился мраморный рельеф Донателло, такой безликий и невыразительный, что можно было усомниться, действительно ли это работа великого мастера. Лоренцо повел Микеланджело в спальню Джулиано. Самый младший из семейства Медичи спал, укрывшись с головой, и даже не проснулся, когда Микеланджело и Лоренцо начали обсуждать написанную на деревянной доске картину Пезеллино — «Богоматерь с Младенцем и двумя ангелочками». Потом Великолепный вновь вывел Микеланджело в коридор, и у алтаря капеллы они смотрели Богородицу с Младенцем работы фра Филиппо Липпи; Лоренцо сказал, что моделями художнику послужили монахиня Лукреция Бути, которую любил Филиппе Липпи, и их ребенок, Филиппино Липпи, теперь тоже художник, прошедший выучку у Боттичелли, подобно тому как в свое время Боттичелли учился у фра Филиппе. Затем они остановились перед «Богородицей» Нери ди Биччи и «Божьей матерью с Младенцем», созданной Лукой делла Роббиа, — обе эти картины отличались яркостью красок; наконец, Микеланджело переступил порог спальни Лоренцо: здесь висела «Мадонна Магнификат», написанная Боттичелли для отца и матери Великолепного лет двадцать назад.

— Эти два ангела, стоящие на коленях перед богородицей и младенцем, — это мой брат Джулиано и я. Когда Пацци убили Джулиано, из моей жизни ушло все самое светлое… Мой портрет, как ты видишь, слишком идеализирован. Я некрасив и не стыжусь этого, а все художники думают, что мне нравится, когда они мне льстят. В нашей часовне писал Беноццо Гоццоли и тоже польстил мне — сделал мою смуглую кожу светлой, курносый нос прямым, а мои жидкие волосы такими же прекрасными, как у Пико.

Лоренцо испытующе взглянул на Микеланджело, губы его были сжаты, брови нахмурены.

— Мне кажется, тебе ясно, что я не нуждаюсь в лести.

— Граначчи говорит, что я строптив и тверд, как кремень, — смущенно сказал Микеланджело.

— Ты словно закован в алмазные латы, — отозвался Лоренцо, — таким ты и оставайся.

Лоренцо рассказал легенду о Симонетте Веспуччи, служившей Боттичелли моделью для «Мадонны Магнификат», — «самой целомудренной красавице во всей Европе».

«Это неправда, что Симонетта будто бы была любовницей моего брата Джулиано, — говорил Лоренцо. — Он любил ее, как ее любили все во Флоренции, но чисто платонически. Он посвящал ей длинные чувствительные поэмы… но моего племянника Джулио он прижил с настоящей своей любовницей Антонией Горини. А вот Сандро Боттичелли воистину боготворил Симонетту, хотя, как мне кажется, лично с ней никогда не разговаривал. Симонетта присутствует на всех картинах Боттичелли — она и Весна, и Венера, и Паллада. Ни один художник не писал еще такой удивительно красивой, ослепительной женщины».

Микеланджело молчал. Когда он думал о своей матери, он видел ее тоже красивой молодой женщиной, но красота ее была совсем иная, она шла откуда-то изнутри. Нет, его мать — это не та женщина, которой жаждали все мужчины и которую любил Боттичелли; в его глазах это была женщина, которая любила бы сына и была бы любима им. Он посмотрел в лицо Лоренцо и с полным доверием сказал ему:

— Я ощущаю в богородице что-то очень близкое. Только в ее образе я и вижу свою мать. Поскольку мне еще надо вырабатывать мастерство, может быть, самое лучшее для меня — сказать свое слово именно о Пречистой?

— Вполне возможно, что это самое лучшее, — ответил Лоренцо, задумчиво глядя на Микеланджело.

— Может быть, то, что я чувствую по отношению к матери, чувствовала по отношению ко мне и она сама.

Он бродил по дворцу и делал рисунки с работ художников; порой его сопровождали Контессина или Джулиано. Но скоро копирование чужих картин надоело ему, и он стал уходить в город, в самые бедные его кварталы. Здесь на улице перед домами обычно сидело множество женщин; держа младенца у груди или на коленях, они плели из тростника сиденья для стульев и корзины для бутылок, этих женщин можно было рисовать сколько душе угодно. Он шел и за город, к крестьянам, жившим близ Сеттиньяно: те знали его с младенческих лет и не думали ничего дурного, если он рисовал женщин, когда они купали детей или кормили их грудью.

Он не старался создать какой-то портрет, он хотел запечатлеть дух материнства. Он зарисовывал мать и дитя во всех позах, в каких только их заставал, стремясь к тому, чтобы карандаш и бумага верно передавали те чувства, которые он улавливал в модели; затем, предложив несколько скуди, он уговаривал женщину изменить положение, передвинуться, посадить ребенка по-иному: он искал все новый угол зрения, искал что-то такое, что не высказал бы словами и сам.

Вместе с Граначчи, Торриджани, Сансовино и Рустичи он ходил по церквам Флоренции и усердно зарисовывал всех мадонн с младенцем, слушал объяснения Бертольдо, часами беседовавшего с ним перед произведениями старых мастеров, вникал в тайны их творчества.

В своей приходской церкви Санта Кроче Микеланджело видел «Богоматерь с Младенцем» работы Бернардо Росселлино — эта богоматерь казалась ему слишком тучной и невыразительной; в той же церкви была «Святая дева» Дезидерио да Сеттиньяно, похожая на крестьянку: младенец ее был изображен завернутым в тосканские пеленки, а сама она выглядела обычной деревенской женщиной, принарядившейся ради праздника. В Орсанмикеле находилась «Богородица Рождества» Орканьи — в ней была и нежность и сила, но Микеланджело считал ее примитивной и очень скованной. Статуя Нино Пизано в Санта Мария Новелла явно выделилась по мастерству, но ей недоставало одухотворенности, пропорции были нарушены: богоматерь была похожа на раскормленную супругу какого-нибудь пизанского коммерсанта, а разнаряженный младенец выглядел чересчур земным. Терракотовая богородица Верроккио — женщина средних лет — недоуменно смотрела на своего сына, а тот уже стоял на ногах и благословлял рукою мир. У «Богоматери и Младенца» работы Агостино ди Дуччио были изысканные одеянья и пустые, растерянные лица.

Однажды утром Микеланджело пошел вдоль Арно по направлению к Понтассиеве. Солнце сильно припекало. Подставляя живительному теплу голую грудь, он скинул рубашку. Голубые тосканские холмы были в дымке, они шли гряда за грядой, сливаясь вдали с небом. Он любил эти горы.

Взбираясь на холм и чувствуя, как круто поднимается под ногами тропа, он понял теперь, что еще не знает, какую именно мысль он выразит в своей Марии с Младенцем. Ему хотелось одного — достигнуть в изваянии свежести и жизненной силы, и дальше этого его стремления не простирались. Он начал размышлять о характере и судьбе Марии. Излюбленной темой флорентинских живописцев было Благовещение: архангел Гавриил спускается с небес и возвещает Марии, что она понесет Сына Божьего. На всех изображениях, какие Микеланджело помнил, весть, полученная Марией, изумляла ее полной своей неожиданностью — Марии оставалось лишь смириться с предназначенным.

Но могло ли это произойти так, как обычно изображают? Можно ли было столь важный урок, самый важный из всех, какие только выпадали на долю человеческого существа со времен Моисея, возложить на Марию, если она ничего не знала заранее и не давала на то согласия? Чтобы избрать ее для столь дивного дела, господь должен был возлюбить Марию превыше всех женщин на земле. В таком случае разве он не поведал бы ей свой замысел, не известил о каждом будущем ее шаге, начиная с Вифлеема и кончая подножием креста? И, в мудрости и милосердии своем, разве он не дал бы Марии возможность отказаться от тяжкой миссии?

А если у Марии была возможность согласия или отказа, то в какой момент она могла высказать свою волю? В Благовещение? В час, когда она рождала дитя? Или в дни младенчества Иисуса, когда она вскармливала его грудью? А если она согласилась, то разве она не должна была нести свое тяжкое бремя вплоть до того часа, когда ее сына распяли? Но, зная будущее, как она могла решиться и предать свое дитя на такие муки? Как она не сказала: «Нет, пусть это будет не мой сын. Я не согласна, я не хочу этого?» Но могла ли она пойти против воли Бога? Если он воззвал к ней, прося о помощи? Была ли когда-нибудь смертная женщина поставлена перед столь мучительным выбором?

И он понял теперь, что он изваяет Марию, взяв то мгновение, когда она, держа у своей груди дитя и зная все наперед, должна была предрешить будущее — будущее для себя, для младенца, для мира.


Ныне, уже твердо зная, каким путем ему идти, он мог рисовать, ставя перед собой определенную цель. Мария будет доминирующей фигурой изваяния, центром композиции. У нее должно быть сильное тело героини — ведь этой женщине дано не только решиться на мучительный подвиг, но и проявить при этом отвагу и глубокий разум. Дитя займет второстепенное место; его надо представить живо, полнокровно, но так, чтобы он не отвлекал внимания от главного, существенного.

Он посадит младенца на колени Марии — лицом дитя приникнет к материнской груди, а спина его будет обращена к зрителю. Для ребенка это самая естественная поза, и дело, каким он занят, для него самое важное; помимо того, младенец, прижавшийся к груди матери, создаст впечатление, что наступила такая минута, когда Мария с особой остротой чувствует: пора сделать выбор, решиться.

Насколько знал Микеланджело, никто из скульпторов или живописцев не изображал Иисуса спиной к зрителю. Но ведь драма Иисуса начнется гораздо позднее, лет через тридцать. А пока речь шла о его матери, о ее страданиях.

Микеланджело просматривал сотни зарисовок матери к ребенка, которые он сделал в течение последних месяцев; ему надо было отобрать и выделить все, что так или иначе соответствовало его новому замыслу. Теперь, склонившись над столом с разложенными рисунками, Микеланджело пытался выработать основу будущей композиции. Где именно должна сидеть Мария? Вот рисунок — мать с ребенком сидит на скамье, у подножия лестницы. Кто же был тогда, помимо ее ребенка, с нею у этой лестницы? Микеланджело наблюдал множество маленьких детей, множество матерей. Фигуру Марии можно было изваять, вдоволь наглядевшись на крепкие тела тосканских женщин. Но как быть с головой богородицы, с кого высекать черты ее лица? Отчетливо представить себе, как выглядела его собственная мать, Микеланджело не мог: почти через десять лет, прошедших с ее кончили, в памяти остался лишь туманный, расплывчатый облик.

Он отложил рисунки в сторону. Разве мыслимо разработать композицию скульптуры, не зная того мрамора, который составит ее плоть?

Микеланджело пошел к Граначчи — тот занимался живописью в одной из самых больших комнат павильона — и спросил, нельзя ли вместе побродить по лавкам, где продавался мрамор.

— У меня быстрее бы двинулась работа, если бы мрамор, из которого придется высекать изваяние, был под рукой. Я применился бы к нему, изучил его нутро, его структуру.

— Бертольдо велел закупать мрамор лишь тогда, когда рисунки и модели уже готовы, — так проще выбирать соответствующий блок.

— Тут возможен и другой взгляд на вещи, — задумчиво сказал Микеланджело. — Ведь это же, по-моему, вроде венчания…

— Ну, раз так, я совру что-нибудь Бертольдо, и завтра мы сходим в лавку.

Во Флоренции, в районе Проконсула, было множество складов, где хранились камни всяких размеров и всякого назначения: гранит, травертин, цветные мраморы, готовые строительные блоки, дверные косяки и притолоки, подоконники, колонны. Но разыскать такой кусок каррарского мрамора, о каком мечтал Микеланджело, не удавалось.

— Давай-ка съездим к каменотесам в Сеттиньяно, — предложил Граначчи. — Там-то уж найдем, что нам надо.

На старом дворе, где Дезидерио некогда обучал Мино да Фьезоле, Микеланджело увидел глыбу мрамора, которая его пленила в первую же минуту. Глыба была средних размеров, но каждый ее кристалл словно сиял и лучился. Микеланджело лил на нее воду, чтобы обнаружить малейшие трещины, колотил по краям молотком и слушал, как она звучит, выискивал любой порок, любое пятнышко или полость.

— Вот это камень! — радостно сказал он Граначчи. — Из него выйдет Богородица с Младенцем. Но надо посмотреть на него утром, при первых лучах солнца. Тогда уж я твердо скажу, что это не камень, а совершенство.

— Не сидеть же мне здесь до утренней зари и любоваться на твой камень…

— Нет, что ты! Тебе надо лишь условиться о цене. А я выпрошу у Тополино лошадь, и ты доберешься до дому и будешь спать в своей кровати.

— Знаешь, дружище, не очень-то я верю в это колдовство с первыми лучами солнца. По-моему, это одни пустые слова, глупость. Ну что ты можешь разглядеть на утренней заре, если все видно и сейчас, при дневном свете? Я думаю, это какой-то языческий обряд: с восходом солнца умилостивляют и благодарят духов гор.

Разостлав одеяло на дворе у Тополино, Микеланджело проспал там ночь и поднялся до рассвета; когда первые лучи солнца тронули гребни холмов, он уже сидел перед своим камнем. Тот весь был пронизан светом. Его можно было видеть насквозь, во всех направлениях, проникая взглядом в самую толщу. В нем не было никаких изъянов: ни трещин, ни полостей, ни затемнений; вся поверхность глыбы сияла, как бриллиант.

— Ты — благородный камень, — сказал Микеланджело негромко.

Он расплатился за мрамор золотыми монетами, взятыми им у Граначчи, погрузил камень на повозку и тронулся в путь: в повозку были запряжены те самые волы, на которых он ездил в каменоломни Майано еще шестилетним мальчиком. Он перевалил через холмы, повернул вправо у Варлунго, затем поехал по берегу Аффрико, миновал древние ворота При Кресте, обозначавшие четвертую границу города, и, пробираясь по Борга ла Кроче, оказался у больницы Санта Мария Нуова; близ дворца Медичи повернул вправо, на Виа Ларга, и через площадь Сан Марко подкатил к воротам Садов — гордый и счастливый, будто привез не камень, а невесту.

Двое каменотесов помогли ему снять мрамор и уложить его под навесом. Затем он перетащил сюда из павильона столик для рисования и весь нужный инструмент. Обнаружив Микеланджело в столь глухом уголке Садов, Бертольдо был крайне удивлен:

— Неужели ты хочешь сразу же браться за резец?

— Нет, до этого еще далеко.

— Тогда зачем ты вынес свои вещи из павильона?

— Потому что я хочу работать в тишине.

— В тишине? Да ведь здесь целый день слышны звуки молотков: скальпеллини работают совсем рядом.

— Я люблю эти звуки. Я слышал их почти с пеленок.

— Но я должен проводить большую часть времени в павильоне. А если бы я был подле тебя, я бы мог что-то подсказать тебе, при нужде что-то исправить.

Микеланджело подумал минуту, потом сказал:

— Бертольдо, мне надо побыть наедине с самим собой, поработать без всякого присмотра — даже без вашего. Если мне нужно будет что-то спросить, я сам к вам приду.

Губы Бертольдо дрожали.

— Так ты наделаешь гораздо больше ошибок, caro, и тебе нелегко будет исправить их.

— Разве это не лучший способ обучения? Довести свою ошибку до ее логического конца?

— Но добрый совет помог бы тебе сберечь время.

— Времени у меня достаточно.

В усталых бледно-голубых глазах Бертольдо мелькнуло что-то отчужденное.

— Ну, конечно — улыбнулся он. — У тебя достаточно времени. Если понадобится помощь, приходи ко мне.

Вечером, когда почти все уже покинули Сады, Микеланджело обернулся, почувствовав на себе пылающий взгляд Торриджани.

— Значит, ты так загордился, что уже не хочешь рисовать рядом со мной?

— Ах, это ты, Торриджани! Я хотел немного уединиться…

— Уединиться! От меня? От своего лучшего друга? Тебе не надо было никакого уединения, пока ты был новичком и нуждался в помощи товарищей. А теперь, когда тебя отличил Великолепный…

— Торриджани, поверь мне, все остается по-старому. Ведь отсюда до павильона не больше двадцати саженей…

— Это все равно что двадцать верст. Я говорил тебе, что, когда ты начнешь ваять, я поставлю твой рабочий верстак рядом со своим.

— Я хочу сам делать свои ошибки и сам отвечать за них.

— Не означает ли это, что ты боишься, как бы мы не воспользовались твоими секретами?

— Секретами? — Микеланджело уже не на шутку сердился. — Какие могут быть секреты у скульптора, который только еще начинает работать? Ведь это первое мое изваяние. А у тебя их, наверно, с полдюжины.

— И все-таки не я тебя отвергаю, а ты меня, — упорствовал Торриджани.

Микеланджело замолк. Нет ли какой-то доли истины в этом обвинении? Да, он восхищался Торриджани, восхищался его красотой, его анекдотами и рассказами, его песенками… но сейчас ему не хотелось уже ни разговоров, ни анекдотов, его мысли были заняты одним — камнем, который с вызовом стоял прямо перед его глазами.

— Ты предатель! — сказал Торриджани. — Когда-то я сам был под покровительством старшего. Но тот, кто предает старшего, обыкновенно плохо кончает.

Через несколько минут явился Граначчи, вид у него был сурово-озабоченный. Он осмотрел все, что было под навесом: наковальню, грубый широкий стол на козлах, скамьи и доску для рисования на подъемной платформе.

— Что стряслось, Граначчи?

— Торриджани скандалит. Он вернулся в павильон туча тучей. Сказал несколько злых слов про тебя.

— Я слышал их и сам.

— Имей в виду, Микеланджело, я сейчас смотрю на это дело совсем по-иному. Год назад я предупреждал тебя, чтобы ты не очень-то льнул к Торриджани. А теперь я говорю, что ты несправедлив. Не отталкивай его так резко… Твои мысли и чувства поглощены теперь мрамором, я знаю, но Торриджани не способен это понять. Ничего волшебного в мраморе он не видит. Он объяснит твое охлаждение — и это будет с его стороны вполне естественно — только тем, что ты попал ныне во дворец. Если мы будем отвергать друзей лишь потому, что они нам надоели, с кем же в конце концов мы будем дружить?

Ногтем большого пальца Микеланджело чертил на камне какой-то силуэт.

— Я попробую помириться с ним.

8

Мрамор — это греческое слово, оно означает «сияющий камень». В самом деле, как он сиял в лучах утреннего солнца, когда Микеланджело ставил свою глыбу на деревянную скамью и с упоением вглядывался в мерцавшую поверхность камня: пронзая внешние слои, свет, дробясь, отражался и играл где-то в сердцевине, в самых глубинных кристаллах. Микеланджело не расставался со своим камнем уже несколько месяцев, разглядывая его то при одном освещении, то при другом, поворачивая под разными углами, выставляя то на жару, то на холод. Мало-помалу он постиг его природу, постиг лишь силой своего разума, еще не вторгаясь резцом внутрь блока; он был уже уверен, что знает каждый слой, каждый кристалл этого мрамора и сумеет подчинить его своей воле, придать ему те формы, какие замыслил. Бертольдо говорил, что эти формы надо сперва высвободить из блока, а уж потом восхищаться ими. Но мрамор скрывал в себе множество форм: не будь этого, все скульпторы высекали бы из взятого камня одно и то же изваяние.

Теперь с молотком и зубилом в руках, Микеланджело легко и быстро начал рубить мрамор; он постоянно прибегал к colpo vivo — проворным, живым ударам, укладывавшимся в один такт «Пошел!»; вслед за зубилом, без минуты перерыва, пускался в ход шпунт — он, словно пален, осторожно вдавливался в мрамор, выколупывая из него пыль и осколки; затем Микеланджело брал зубчатую троянку — она, как ладонь, сглаживала все шероховатости, оставленные шпунтом; затем наступала очередь плоской скарпели; подобно кулаку, она сшибала все заусеницы и бороздки, сделанные зубчатой троянкой.

Он не обманулся насчет этого блока. Врезаясь в него и раскрывая слой за слоем, чтобы обозначить будущие формы фигур, Микеланджело чувствовал, что камень покорен ему, что он отвечает на каждое его усилие.

Мрамор как бы осветил самые темные, самые неведомые уголки его сознания, заронил в нем семена новых замыслов. Он уже не работал сейчас по рисункам или глиняным моделям — все это было отодвинуто в сторону. Он ваял, стремясь вызвать из блока лишь те образы, которые рисовались в его воображении. Его глаза и руки уже знали, где возникнет та или иная линия, выступ, изгиб, на какой глубине появится в камне Мария с младенцем: изваяние должно было представлять собою рельеф, фигуры выступят наружу только на четверть своего объема.

Микеланджело трудился под своим навесом, когда к нему пришел Джованни. Этот пятнадцатилетний подросток, которому вот-вот предстояло сделаться кардиналом, не появлялся в Садах уже год, с тех самых пор, как его привела сюда однажды Контессина. Несмотря на то, что судьба жестоко обделила Джованни красотой, лицо его казалось Микеланджело и умным и живым. Флорентинцы говорили, что мягкий в обращении и любящий удовольствия второй сын Лоренцо способный юноша, но что все способности его остаются втуне, так как главное, чего он хочет в жизни, — это избегать всяческих хлопот. Джованни явился, сопровождаемый своей мрачной тенью — кузеном Джулио. Природа словно старалась создать из двоюродного брата и ровесника Джованни полную его противоположность: он был рослый, худощавый, с суховатым лицом, прямым носом и костистым раздвоенным подбородком. Этот красавец с круто выгнутыми черными бровями отличался большой энергией и на всякие дела и хлопоты смотрел как на свое естественное призвание, но был холоден и тверд, словно труп. Хотя Лоренцо считал Джулио членом семейства Медичи, Пьеро и Альфонсина презирали его, как незаконнорожденного, и молодой человек мог завоевать себе место под солнцем, лишь добившись расположения одного из своих кузенов. Он прилепился к пухлому добродушному Джованни и интриговал так искусно, что скоро принял на себя все его заботы и начал делать за него буквально все — он оберегал кузена от неприятностей, думал о его удовольствиях и забавах; любой вопрос он решал за него так, как его решил бы в случае необходимости сам Джованни. Считалось, что, когда Джованни станет настоящим кардиналом и переедет в Рим, Джулио тоже последует за кузеном.

— Я благодарен тебе за визит, Джованни. Это такая любезность, — сказал Микеланджело.

— А я к тебе не с визитом, — ответил Джованни; голос у него был густой, низкий. — Я пришел позвать тебя на охоту, которую я устраиваю. Во дворце это самый веселый день во всем году.

Микеланджело уже слышал об этой охоте: он знал, что лучшие ловчие Лоренцо, его грумы и вершники заранее посылаются в горы, в те места, где в изобилии водятся зайцы, дикобразы, олени и кабаны; там огораживается парусиной большое пространство, а жители близлежащих деревень следят, чтобы олени не перепрыгивали через изгородь, а кабаны не делали в ней дыр и тем не нарушали бы всего замысла охотников. Микеланджело никогда еще не видал, чтобы флегматичный Джованни был так возбужден и радостен.

— Прости меня, но, как ты видишь, я весь ушел в мрамор и не могу от него оторваться.

Джованни сразу приуныл.

— Но ведь ты не какой-нибудь мастеровой. Ты можешь работать, когда хочешь. Тебя никто не неволит.

Микеланджело сжал и разжал пальцы, охватывающие стержень резца, который он отковал восьмигранником с тем, чтобы инструмент не выскальзывал из руки.

— Ну, об этом еще можно поспорить, Джованни.

— Кто же тебя удерживает?

— Я сам.

— И ты действительно предпочитаешь свою работу нашей охоте?

— Если хочешь знать, действительно предпочитаю.

— Странно! Прямо не веришь своим ушам. Ты что, хочешь только работать и работать? И уж не признаешь никакого развлечения?

Слово «развлечение» было столь же чуждым Микеланджело, как слово «удовольствие» семейству Тополино. Он стер ладонью мраморную пыль с мокрой от пота верхней губы.

— А не считаешь ли ты, что каждый смотрит на развлечение по-своему? Меня, например, мрамор волнует нисколько не меньше, чем охота.

— Оставь в покое этого фанатика, — вполголоса сказал Джулио своему кузену.

— Почему это я фанатик? — спросил Микеланджело, впервые за все время обращаясь к Джулио.

— Потому что ты интересуешься лишь одним своим делом, — ответил за кузена Джованни.

Джулио что-то вновь тихонько сказал Джованни.

— Ты совершенно прав, — согласился тот, и оба молодых человека удалились, не произнеся больше ни слова.

Микеланджело опять погрузился в работу, позабыв весь разговор с братьями Медичи. Но скоро ему пришлось вспомнить его. Вечером, когда уже смеркалось и стало прохладно, в Сады явилась Контессина. Оглядев мрамор, она мягко сказала Микеланджело:

— Мой брат Джованни говорит, что ты напугал его.

— Напугал? Чем я мог его напугать?

— Джованни говорит, что в тебе есть что-то… жестокое.

— Скажи своему брату, чтобы он не смотрел на меня безнадежно. Может быть, я еще слишком зелен, чтобы предаваться удовольствиям.

Контессина бросила на него пытливый, ищущий взгляд.

— Этот выезд на охоту — любимая затея Джованни. Важнее этого у него ничего нет. Готовясь к охоте, он на какое-то время становится главой дома Медичи, и его приказы выслушивает даже отец. Если ты откажешься участвовать в охоте, ты как бы отвергнешь Джованни, поставишь себя выше его. А он добрый, он не хочет никого обидеть. Почему же ты его обижаешь?

— Я не собирался его обижать, Контессина. Мне просто не хочется портить себе настроение и прерывать работу. Я хочу рубить мрамор целыми днями, все время, пока не кончу.

— Ты уже сделал своим врагом Пьеро! Неужели тебе надо ожесточать и Джованни? — воскликнула Контессина.

Он ничего не мог сказать ей в ответ. Затем, почувствовав, что работа уже не пойдет, положил на место троянку и, намочив большое белое покрывало в воде у фонтана, закутал им мрамор. Наступит день, когда он не позволит отрывать себя от работы никому!

— Все в порядке, Контессина. Считай, что я еду.


Чтобы придать своим движениям нужный ритм, ему пришлось научиться наставлять резец и заносить над ним молоток единовременно, в один и тот же миг; резец при этом надо было держать свободно, без напряжения, так, чтобы он не скрадывал и не уменьшал силу удара молотка, большой палец должен был плотно обхватывать инструмент и помогать остальным четырем пальцам руки, глаза надо было закрывать при каждом ударе, когда от камня отлетают осколки. При работе над низким рельефом камня отсекается не так уж много, и Микеланджело даже умерял свою силу. Он врубался в мрамор, держа резец почти под прямым углом, но, когда обтачивал наиболее высокие детали рельефа — голову богоматери, спину младенца, угол следовало сразу же изменять.

Приходилось думать о множестве вещей в одну и ту же минуту. Надо было направлять силу ударов в главную массу блока, в его сердцевину, с тем чтобы камень выдержал их и не раскололся. И фигуру богоматери, и лестницу Микеланджело решил высекать по вертикали блока, заботясь о том, чтобы он не треснул, но скоро убедился, что камень не так-то легко поддается напору внешней силы — на то он и камень. Пределы прочности камня Микеланджело так до конца и не выяснил. С каждым новым ударом он проникался все большим уважением к мрамору.

На то, чтобы вызвать к жизни изваяние, Микеланджело должен был затратить долгие часы и дни: камень приходилось обтачивать медленно, снимая слой за слоем. Нельзя было торопить и рождение замышленных образов: нанеся серию ударов, Микеланджело отступал на несколько шагов от мрамора и смотрел, оценивая достигнутый результат.

Всю левую часть барельефа занимали тяжелые лестничные ступени. Мария сидела в профиль на скамье, направо от лестницы; широкая каменная балюстрада словно бы обрывалась где-то за правым бедром Марии, у ног ее ребенка. Оглядывая свою работу, Микеланджело почувствовал, что, если левую руку Марии, крепко приживавшую ноги младенца Иисуса, чуть подвинуть вперед и повернуть ладонью кверху, Мария будет держать на руке не только своего сына, но и боковую доску балюстрады, которая превратилась бы в вертикальный брус. Тогда Мария держала бы на своих коленях не только Иисуса: решившись послужить господу, как он о том ее просил, она приняла бы на свои колени и тяжесть креста, на котором ее сыну суждено было быть распятым.

Микеланджело не хотел навязывать зрителю этой мысли, но при известном чутье ее мог уловить каждый.

Вертикальные линии были определены, теперь, в противовес им, надо было найти горизонтальные. Микеланджело еще раз просмотрел свои рисунки — чем бы дополнить композицию? Он вгляделся в мальчика Иоанна, играющего на верхних ступенях лестницы. А что, если положить его пухлую руку на балюстраду?

Он зафиксировал свою мысль, набросав углем рисунок, и начал глубже врезаться в плоть камня. Медленно, по мере того как Микеланджело ссекал глубинные слои, фигура мальчика с его правой рукой, обхватившей балюстраду, все явственнее напоминала собой как бы живую крестовину. Собственно, так оно и должно быть: ведь Иоанну предстояло крестить Иисуса и занять свое бесспорное место в Страстях Господних.

Когда Микеланджело высек силуэты двух мальчиков, играющих на верху лестницы, изваяние было закончено. Под придирчивым взглядом Бертольдо он приступил к следующему делу, в котором у него не было никакого опыта: полировке. Бертольдо заклинал его не усердствовать и не «зализывать» мрамор — это придало бы всей работе сентиментальную сладость. Поскольку Микеланджело трудился над рельефом у южной стены навеса, он попросил теперь Буджардини помочь перенести изваяние и установить его у западной стены: полировать надо было при свете, падавшем с севера.

Прежде всего Микеланджело срезал рашпилем все лишние шероховатости, затем промыл изваяние, очистив его даже от самой мелкой мраморной пыли. При этом он обнаружил на рельефе неожиданные углубления, которые, как объяснил ему Бертольдо, образовались на первой стадии работы, когда резец проникал в камень слишком глубоко, сминая лежавшие ниже слои кристаллов.

— Протри свои рельеф мелкозернистым наждаком с водою, но только легонько, — велел ему Бертольдо.

Микеланджело исполнил наказ учителя и потом снова промыл изваяние. Теперь поверхность мрамора напоминала на ощупь матовую неотделанную бумагу. Кристаллы засветились и засверкали лишь после того, как Микеланджело протер весь рельеф кусочком пемзы, — мрамор стал, наконец, совсем гладким и лоснился под пальцами словно шелк. Микеланджело захотелось рассмотреть свою работу во всех подробностях, и он сбил несколько досок навеса с северной и восточной стороны. Теперь, под сильным светом, рельеф выглядел совсем по-иному. Микеланджело понял, что изваяние надо мыть еще и еще, протирать губкой, сушить… а потом снова пускать в ход наждак и пемзу.

Вот постепенно появились уже и блики: солнце заиграло на лице богородицы, на волосах, левой щеке и плечах младенца. На складках одеянья, облегавших ногу богоматери, на спине Иоанна, обхватившего рукой брус балюстрады, на самом этом брусе — значение его в композиции рельефа свет только подчеркивал. Все остальное — фон за плечами Марии, ступени, стены — оставалось в спокойной тени. Теперь, думал Микеланджело, зритель, взглянув на задумчивое и напряженное лицо богоматери, не может не почувствовать, какие решающие минуты она переживает, держа у своей груди Иисуса и словно бы взвешивая на ладони всю тяжесть креста.


Лоренцо созвал четверку платоников. Войдя в комнату, Микеланджело и Бертольдо увидели, что барельеф поставлен на высоком постаменте, затянутом черным бархатом.

Платоники были в самом лучшем расположении духа.

— Что ни говори, а скульптура твоя — чисто греческая! — с ликованием воскликнул Полициано.

Пико, с несвойственной ему серьезностью, заявил:

— Когда я смотрю на твое изваяние, Микеланджело, то мне кажется, что веков христианства будто не бывало. В твоей богоматери и героизм, и непостижимая возвышенность творений древних греков.

— Верно, — отозвался седовласый Ландино. — В рельефе есть то спокойствие, красота и высокая отрешенность, которые можно назвать только аттическими.

— Но почему же аттическими? — растерянно спросил Микеланджело.

— Почему? Да потому, что ты ощутил Акрополь во Флоренции, — ответил Фичино.

— В душе ты такой же язычник, как и мы. Великолепный, нельзя ли принести из твоей приемной ту античную стелу — надгробный рельеф с сидящей женщиной?

Дворцовый грум без замедленья притащил в кабинет не только эту античную стелу, но еще и несколько небольших изваяний Богородицы с Младенцем: глядя на них, платоники старались доказать Микеланджело, что его работа не имеет ничего общего с христианской скульптурой.

— Я и не думал кому-либо подражать, — уже немного сердясь, говорил им Микеланджело. — Я хотел сделать нечто оригинальное.

Лоренцо следил за этим спором с большим удовольствием.

— Друзья, Микеланджело добился синтеза: в его работе слилось греческое и христианское начало. Он чудесно сочетал ту и другую философию в едином сплаве. Вы должны это видеть совершенно ясно: ведь вы всю жизнь только и стараетесь примирить Платона с Христом.

«А что Мария изображена в момент, когда она решает свою судьбу и судьбу сына, об этом никто и не обмолвился, — думал Микеланджело. — Может быть, эта мысль запрятана в рельефе слишком глубоко? Или они считают, что и это от греков? Поскольку дитя еще не принесено в жертву?»

— Allora, давайте поговорим о самой скульптуре, — ворчливо заметил молчавший до сих пор Бертольдо. — Хорошо это сделано? Или плохо?

Никто не опасался задеть самолюбие Микеланджело, как будто его и не было в комнате. Он понял, что его первая большая работа нравится платоникам потому, что они рассматривают ее как плод гуманизма. Они восхищены смелостью Микеланджело, повернувшего младенца Христа спиной к зрителю, восхищены благородной мудростью образа Марии. Их радовали достижения Микеланджело в области перспективы: ведь скульптура в ту пору перспективы почти не знала. Ее пытался применить, высекая своих богородиц, Донателло, но и у него дело сводилось к тому, что за спиной главных фигур едва проступали изображения ангелов и херувимов. Всех подкупало, с каким напряжением и силой высек Микеланджело образы Марии, Христа и Иоанна; ученые согласились, что этот полный жизни рельеф — один из самых лучших, какие им приходилось видеть.

Однако ученым нравилось в этой работе далеко не все. Они напрямик говорили Микеланджело, что лицо богородицы слишком стилизовано, а обилие складок на ее платье отвлекает внимание зрителя. Фигура младенца выглядит чересчур мускулистой, рука его подогнута некрасиво и неловко; Иоанн изображен слишком крупным, в нем чувствуется что-то грубоватое…

— Стойте, стойте, — воскликнул Лоренцо, — ведь наш юный друг трудился над своим проектом не меньше полугода…

— …и разработал его вполне самостоятельно, — перебил Великолепного Бертольдо. — Советы, которые я ему давал, касались только техники.

Микеланджело встал, ему хотелось, чтобы его слушали все.

— Во-первых, я ненавижу и одеяния и складки. Мне хочется ваять только обнаженные фигуры. И здесь я просто запутался со складками. Что касается лица Богоматери, то я его не нашел. Я хочу сказать, не нашел в своем воображении и потому не мог ни нарисовать его ни изваять с большей… реальностью. Но теперь когда работа закончена, я должен объяснить, чего я хотел добиться.

— Мы полны внимания, — улыбнулся Полициано.

— Я хотел сделать фигуры такими подлинными, такими живыми, чтобы вы чувствовали, что они вот-вот вдохнут в себя воздух и двинутся с места.

Затем, робея и смущаясь, он объяснил, какую минуту переживает его Богоматерь, как тяжело ей решиться на жертву. Лоренцо и четверо платоников, смолкнув, смотрели на изваяние. Он чувствовал, что они размышляют. И вот медленно, один за другим, они отводили свой взгляд от мрамора и смотрели уже на него: в глазах их светилась гордость.

Возвратясь к себе в комнату, он обнаружил на умывальнике кожаный кошелек. Кошелек был набит новенькими флоринами — их было так много, что Микеланджело сбился со счету.

— Что это такое? — спросил он Бертольдо.

— Кошелек от Лоренцо.

Микеланджело взял кошелек из комнаты и зашагал по коридору к лестнице, поднялся на следующий этаж и потом, миновав еще коридор, был уже в спальне Лоренцо. Лоренцо сидел за маленьким столиком, перед масляной светильней, и писал письма. Как только слуга назвал Микеланджело, Лоренцо поднял голову и повернулся.

— Лоренцо, я не могу понять, зачем…

— Спокойнее, спокойнее. Садись. Ну, а теперь начинай сначала.

Микеланджело глотнул воздуха, стараясь привести свои мысли в порядок.

— Я по поводу этого кошелька с деньгами. Вам не надо покупать мой мрамор. Он принадлежит вам и так. Пока я работал над ним, я жил у вас во дворце на всем готовом…

— Я и не собираюсь покупать твой рельеф, Микеланджело. Это твоя собственность. А кошелек с деньгами я даю тебе как бы в качестве премии, вроде той, которая была выдана Джованни, когда он закончил курс богословия в Пизе. Я считал, что тебе, может быть, захочется поездить по разным городам, посмотреть там произведения искусства. К примеру, отправиться на север, через Болонью, Феррару и Падую — в Венецию? Или на юг — через Сиену в Рим и Неаполь? Я дам тебе рекомендательные письма.

Несмотря на поздний час, Микеланджело бросился бежать домой, на Виа деи Бентаккорди. Там все уже спали, тем не менее, встав с постелей, быстро собрались в гостиной: каждый шел, держа в руках свечу, со съехавшим набок ночным колпаком на голове. Размашистым движением Микеланджело высыпал на стол отца кучу золотых монет.

— Что… что это? — задыхаясь, спросил Лодовико.

— Моя премия. За окончание «Богородицы с Младенцем».

— Целое богатство! — изумился дядя. — Сколько же тут денег?

— Да я и сосчитать не мог, — горделиво ответил Микеланджело.

— …тридцать, сорок, пятьдесят, — пересчитывал флорины отец. — Вполне достаточно, чтобы безбедно прожить всему семейству целых полгода.

Микеланджело решил не портить игры и, сохраняя тот же горделивый тон, сказал:

— А почему я не могу кормить семейство полгода, если я работал над камнем столько же времени. Это было бы лишь справедливо.

Лодовико торжествовал.

— Давно мои руки не прикасались с таким деньгам: пятьдесят золотых флоринов! Микеланджело, раз тебе так щедро платят, ты должен приниматься за новую скульптуру сейчас же, завтра же утром.

Микеланджело усмехнулся. Только подумать: ни одного слова благодарности! Лишь нескрываемая радость оттого, что можно погрузить свои руки в эти россыпи золотых монет, поблескивавших при свете свечи. И тут он, иронизируя над собой, припомнил, с какой страстью он тянулся к мрамору, как жаждал его, когда впервые ступил во дворец Лоренцо.

— Теперь мы поищем себе еще один участок, — говорил Лодовико. — Земля — это единственное надежное место для помещения капиталов. А потом, когда доходы возрастут…

— Я не уверен, что у вас будет такая возможность, отец. Великолепный сказал, что эти деньги я должен потратить на путешествие — побывать в Венеции или Неаполе, посмотреть там скульптуру…

— Путешествовать! Посмотреть там скульптуру! — поразился Лодовико. Новые десятины земли, о которых он мечтал, поплыли у него перед глазами. — Да зачем глядеть на эту скульптуру? Ты поглядишь, поедешь дальше, а деньги уже и растаяли. А вот если у тебя новый участок…

— Ты в самом деле хочешь путешествовать, Микеланджело? — спросил его брат Буонаррото.

— Нет, — рассмеялся Микеланджело. — Я хочу только работать. — И, обратясь к Лодовико, он добавил: — Эти деньги ваши, отец.

9

Подчиняясь настояниям Бертольдо, ученики несколько раз в неделю ходили то в одну церковь, то в другую копировать старых мастеров. В церкви освещение меняется быстро: приспосабливаясь к нему, надо было часто пересаживаться — для этого ученики захватывали с собой деревянные стулья. Сегодня они работали в церкви дель Кармине, в капелле Бранкаччи. Торриджани поставил свой стул рядом со стулом Микеланджело, поставил так близко, что задевал своим плечом его локоть. Микеланджело встал и отодвинул свой стул чуть в сторону, Торриджани обиделся.

— Я не могу рисовать, если рука у меня стеснена, — сказал Микеланджело.

— Не слишком ли ты привередлив? Пока мы тут корпим, я хочу вам доставить маленькое удовольствие. Вчера я слышал сногсшибательную песенку…

— Позволь мне, пожалуйста, сосредоточиться.

— Фу, какая скука! Мы уже рисовали эти фрески пятьдесят раз. Чему тут еще можно научиться?

— Тому, чтобы рисовать, как Мазаччо.

— А я хочу рисовать, как Торриджани. Меня это вполне устраивает.

— Но это не устраивает меня, — резко сказал Микеланджело, отрывая глаза от своего рисунка.

— Ты, видно, забываешь, с кем говоришь! В прошлом году я получил за рисование три премии. Сколько получил ты?

— Ни одной. Вот почему тебе лучше бы не мешать мне и дать возможность поучиться.

Торриджани почувствовал, что ему нечем крыть. Криво улыбаясь, он промолвил:

— Не могу взять в толк, почему это любимый ученик до сих пор должен, как раб, делать школьные упражнения.

— Копирование Мазаччо — не школьное упражнение, если только человеку даны не куриные мозги.

— Значит, теперь и мозги у тебя лучше, чем у меня. — И, кипя от гнева, добавил: — Раньше я думал, что у тебя лучше лишь руки.

— Если тебе понятна суть рисования, ты должен знать, что это одно и то же.

— А если, кроме рисования, тебе понятно еще что-то, ты должен знать, какое ты ничтожество. Недаром говорят: ничтожный человек — ничтожная жизнь, большой человек — большая жизнь.

— Чем больше человек, тем больше от него вони.

Торриджани был взбешен. Микеланджело отвернулся от него, оборотясь всем телом к стене с фреской Филиппино Липпи: «Святой Петр воскрешает из мертвых царского сына», — именно для этой фрески позировал художнику Граначчи, когда ему было тринадцать лет. Торриджани передвинул свой стул по кругу, так, чтобы заглянуть Микеланджело в глаза.

— Ты хотел оскорбить меня!

Затем он вскочил со стула, схватил правой ручищей Микеланджело за плечо и рывком пригнул его к своим коленям. Микеланджело успел заметить, как исказилось от ярости лицо Торриджани, и мгновенно почувствовал, что тот ударит его со всей своей силою, — уклониться или избежать удара у него не было возможности. Кулак Торриджани взломал ему кость носа: удар раздался в ушах Микеланджело, будто взрыв в каменоломнях Манайо, когда там порохом подрывают светлый камень. Он ощутил вкус крови во рту, в крови катались кусочки раздробленной кости. Потом, откуда-то издалека, донесся страдальческий голос Бертольдо:

— Что ты наделал?

В черном небе вспыхнули звезды; но Микеланджело расслышал ответ Торриджани:

— Кость и хрящ носа хрустнули у меня под кулаком, как трубочка со взбитыми сливками…

Микеланджело, как подкошенный, рухнул на колени. Голубые звезды, кружась, плыли по стенам капеллы. Он почувствовал под щекой холодный и шершавый цемент, увидел перед собой на фреске зеленое, мертвое лицо Граначчи и потерял сознание.

Он очнулся в своей постели во дворце. Лицо и нос у него были закутаны мокрыми повязками. Голова раскалывалась от боли. Как только он пошевелился, кто-то сдвинул у него на лице повязку. Он попытался открыть глаза, но понял, что это ему не удастся: свет еле проникал сквозь узкие щелки между веками. У кровати его сидели Пьер Леони, врач Лоренцо, сам Великолепный и Бертольдо. Послышался стук в дверь. Кто-то вошел в комнату и сказал:

— Ваша светлость, Торриджани бежал из города. Через Римские ворота.

— Послать за ним самых быстрых всадников. Я забью его в колодки и выставлю у стен Синьории.

Микеланджело почувствовал, что веки его вновь плотно закрылись. Доктор оправил его подушку, вытер рот, потом кончиками пальцев осторожно ощупал лицо.

— Кость носа раздроблена. Приблизительно через год она совсем срастется. Дыхательные пути сейчас закрыты полностью. Позже, если ему повезет, он будет снова дышать носом.

Доктор просунул руку под плечи Микеланджело, слегка приподнял его и прижал к губам чашку со снадобьем.

— Выпей. Это поможет тебе заснуть. Когда проснешься, боль немного утихнет.

Раздвинуть губы и выпить горячий травяной отвар было истинной пыткой, но он все же осушил всю чашку. Голоса у его кровати постепенно смолкли. Снова он погрузился в сон и снова слышал язвительные слова Торриджани, видел кружащиеся голубые звезды, чувствовал холодный и шершавый пол под щекой.

Проснувшись, он понял, что в комнате никого нет. Голова уже не болела, только где-то глубоко в глазах и в носу сильно жгло при каждом ударе пульса. В окне он увидел дневной свет.

Он скинул с себя одеяло, встал с кровати и, шатаясь, пошел к умывальному столику. Затем собрав все свое мужество взглянул в стоявшее на столе зеркало. Чтобы не упасть от мгновенно подступившей тошноты, он вновь ухватился за край стола: в зеркале на него смотрел почти незнакомый человек. Распухшие глаза напоминали собой два голубых гусиных яйца. С усилием он раскрыл веки как можно шире и стал рассматривать дикую мешанину красок на лице: пурпур, лаванду, желтый кадмий, жженую сиену.

Предугадать полностью последствия удара Торриджани он не мог до тех пор, пока держалась опухоль. Пройдет, вероятно, много недель и месяцев, прежде чем появится возможность судить, насколько удалось его бывшему другу по-своему исполнить то, о чем мечтал Микеланджело: перерисовать лицо заново. Один-единственный удар могучего кулака Торриджани, и оно сдвинулось и преобразилось так, будто было слеплено из мягкого воска!

Весь дрожа, он еле дошел до постели и с трудом закутал себя одеялом, спрятав под ним и голову: ему хотелось забыть и людей, и белый свет. Ужасная тоска сжимала сердце. До какого унижения и позора довела его гордость!

Он услышал, как отворилась дверь. Он не хотел никого видеть, не хотел ни с кем разговаривать и по-прежнему лежал без единого движения. Чья-то рука тронула постель, откинула одеяло с его головы. Он встретился глазами с Контессиной.

— Микеланджело, дорогой…

— Контессина.

— Я так сожалею обо всем, что случилось.

— Я сожалею еще больше.

— Торриджани скрылся. Но отец клянется, что поймает его.

В знак отрицания Микеланджело слегка двинул головой и сразу же почувствовал боль.

— Это бесполезно. Я виню только себя. Я насмехался над ним… и вывел его из терпения.

— Но начал-то он. Мы слышали всю историю.

Микеланджело чувствовал, как по его глазам, обжигая, текут горячие слезы, и, весь напрягшись, произнес самые жестокие слова, какие только могли сорваться с его уст:

— Я теперь безобразен.

Лицо Контессины было совсем близко от его лица: говорить приходилось почти шепотом, чтобы их не услышала няня, стоявшая у открытой двери. Не меняя позы, Контессина прижала свои губы к его распухшей, искалеченной переносице; он ощутил что-то влажное, теплое, и это было для него как целительный бальзам. Потом она вышла из комнаты.

Дни тянулись один за другим. Он все еще не мог отлучаться из дворца, хотя опухоль и боль шли ни убыль. Прослышав о случившейся беде, Лодовико явился требовать возмещения. Тот факт, что у его сына испорчено лицо, Лодовико не очень печалил; старик испытывал скорей чувство злорадства: ведь его предубеждение против художников и скульпторов, оказывается, было не напрасным. Отец был весьма озабочен тем, что сейчас, когда Микеланджело прикован к постели, обычные три золотых флорина ему не будут выданы.

— Не задержит Лоренцо тебе плату?

Микеланджело покраснел от гнева.

— Мне не выдают никакой платы. И потому ее нельзя задержать, если я и не работаю. Может быть, просто никому не приходит в голову, что мне нужны деньги, пока я сижу в этой комнате.

— Я рассчитывал на эту сумму, — проворчал Лодовико и с тем оставил сына.

— Он не вправе упрекать меня, — вздыхая, говорил Микеланджело брату Буонаррото, когда тот пришел навестить больного, доставив миску куриного бульона с жареным миндалем от Лукреции. Буонаррото был теперь отдан к Строцци, учился торговать сукнами. На лице у него была написана сама серьезность.

— Мужчинам, Микеланджело, всегда надо располагать хоть небольшими, но своими собственными средствами. Теперь у тебя самое удобное время отложить несколько флоринов для себя. Позволь, я буду порой заходить к тебе и позабочусь о твоих деньгах.

Микеланджело был тронут этим вниманием брата и подивился его неожиданной прозорливости в финансовых делах.

Каждый день на несколько минут заходил к Микеланджело Лоренцо: он приносил с собой драгоценную камею или древнюю монету, и они с Микеланджело за разговором вместе рассматривали ее. Заглядывал к больному и певец-импровизатор; бряцая на своей лире, он пел соленые куплеты о последних происшествиях во Флоренции, включая и несчастный случай с Микеланджело. Ландино приходил почитать Данте, Пико показать новонайденные египетские рельефы, которые свидетельствовали о том, что греки переняли основные принципы скульптуры у египтян. По вечерам, когда надвигались сумерки, заходила в сопровождении няни Контессина — поболтать, почитать книгу. С коротким визитом были даже Джованни и Джулио. Пьеро прислал свои соболезнования.

Из мастерской Гирландайо пришли чертенок Якопо и рыжий Тедеско; они заверили Микеланджело, что, попадись им Торриджани на улице, они будут гнать его, швыряя в него каменьями, до самых ворот Прато. Граначчи сиживал у Микеланджело часами — он приносил в комнату друга свои папки и карандаши и рисовал. Доктор иглами зондировал нос Микеланджело и в конце концов заявил, что хотя бы через одну ноздрю, но дышать носом он будет. Бертольдо, покой которого нарушало столько посетителей, был всегда отменно любезен; он старался сделать все, чтобы развлечь и утешить Микеланджело.

— Торриджани своим кулаком хотел приплюснуть твой талант, чтобы низвести его до уровня собственного.

Микеланджело качал головой:

— Граначчи предупреждал меня.

— И, однако, я говорю истину: тот, кто завидует таланту другого, всегда хочет его уничтожить. А ты должен приниматься за работу. В Садах нам тебя не хватает.

Микеланджело разглядывал свое лицо в зеркале на умывальном столике. Эта вмятина под переносьем останется навсегда. Что за ужасный бугор на самой середине спинки носа, и как он весь покривился! Он шел теперь вкось от уголка правого глаза к левому углу рта: былая симметрия, при всем ее несовершенстве, исчезла бесследно. Микеланджело съежился, плечи его опустились.

«Какой скверный, сплошь залепленный латками обломок скульптуры! Видно, камень был мягкий, в свищах и проточинах. При первом же ударе молота он развалился, дал трещины. Теперь он загублен, в нем не осталось ни ладу, ни смысла, он исчерчен рубцами и шрамами, словно покинутая каменоломня в горах. Никогда я не был приятен на вид, но с каким отвращением я смотрю сейчас на эту разможженную, искалеченную рожу».

Микеланджело был полон отчаяния. Теперь он действительно станет уродливым ваятелем, который хочет создавать прекрасные мраморы.

10

Опухоль на лице спадала, синяки и кровоподтеки исчезали, но показаться на люди таким изменившимся и искалеченным Микеланджело все еще не решался. Однако, не отваживаясь выдержать встречу с Флоренцией днем, он покидал дворец ночью и вволю бродил по стихнувшим улицам, давая выход своей накопившейся энергии. Как необычно и странно выглядел темный город с масляными фонарями на дворцах, какими громадными казались каменные здания, задремавшие под звездами ночного неба!

Однажды в комнату Микеланджело явился Полициано и, не обращая внимания на Бертольдо, осведомился у больного:

— Могу я присесть? Микеланджело, я только что закончил перевод Овидиевых метаморфоз на итальянский. Когда я переводил рассказ Нестора о тучеродных кентаврах, мне пришло на ум, какое чудесное изваяние ты мог бы сделать, показав битву кентавров с лапифами.

Микеланджело сидел в кровати и разглядывал Полициано, мысленно сравнивая свое уродливое лицо с его лицом. Ученый покачивался в кресле, склонив голову и поблескивая крохотными, как бусины, глазками; маслянисто-черные космы волос Полициано производили впечатление таких же влажных, как и его темно-красные, омерзительно чувственные губы. Но как ни безобразен был Полициано, теперь, когда он говорил об Овидии и Овидиевых переложениях древнегреческих мифов, его лицо будто озарял какой-то внутренний жар.

— Сцена открывается такими строками:

С Гипподамией свой брак справлял Пирифой Иксионов.

Вот тучеродных зверей — как столы порасставлены были —

Он приглашает возлечь в затененной дубравой пещере.

Были знатнейшие там гемонийцы; мы тоже там были…

И своим мягким, гибким голосом Полициано стал читать описание буйного празднества:

Пестрой толпою полна, пированья шумела палата,

Вот Гименея поют, огни задымились у входа,

И молодая идет, в окружении женщин замужних,

Дивно прекрасна лицом. С такою супругой — счастливцем

Мы Пирифоя зовем, но о предвестье едва не ошиблись,

Ибо твоя, о кентавр, из свирепых свирепейший, Эврит,

Грудь испитым вином зажжена и увиденной девой, —

В нем опьяненье царит, сладострастьем удвоено плотским!

Вдруг замешался весь пир, столы опрокинуты. Силой

Схвачена за волоса молодая супружница, Эврит —

Гипподамию влачит, другие — которых желали

Или могли захватить; казалось, то — город плененный!

Криками женскими дом оглашен…

Живыми красками набрасывал Полициано ужасную схватку: Тезей швыряет древний кратер, полный вина, в лицо Эврита, так что из треснувшего черепа кентавра брызнули мозг и сгустки крови; огромный алтарь вместе с пылавшим на нем костром, кинутый свирепым кентавром Гринеем, свергается на головы двух лапифов; другой кентавр, Рет, всаживает горящую головню в горло противника…

Микеланджело перевел свой взгляд на поставец, где виднелась модель изваяния Бертольдо — «Битва римлян с варварами». Полициано заметил этот взгляд.

— Нет, нет, — сказал он. — Работа Бертольдо — это копия саркофага, находящегося в Пизе. Просто воспроизведение, не более. А у тебя должна выйти своя, оригинальная вещь.

Гневу Бертольдо не было границ.

— Вы лжете! — вскричал он. — Микеланджело, я повезу тебя в Пизу и покажу тот саркофаг. Завтра же! Ты увидишь, что середина саркофага совсем пустая, без всяких изображений. Мне пришлось ее заполнить самому. Я самостоятельно высек целую сцену, ввел, например, этого воина на коне…

Полициано протянул свою рукопись Микеланджело.

— Почитай на досуге. Когда я работал над переводом, я все время думал, как у тебя получится эта битва кентавров. Темы прекрасней прямо-таки не сыщешь.

Бертольдо еще с вечера заказал лошадей. С рассветом тронулись в путь — ехали вдоль Арно, через Эмполи, к морю. Вот уже перед ними на фоне пыльно-голубого неба высился купол собора и пизанская падающая башня. Бертольдо повел Микеланджело на кладбище Кампосанто — оно было обнесено четырехугольной стеной, которую начали строить в 1278 году; вдоль дорожек кладбища стояло сотен шесть надгробий и древних саркофагов. Бертольдо разыскал саркофаг с изображением битвы римлян и, желая убедить ученика в своей правоте, стал подробно разъяснять, чем этот рельеф отличается от его рельефа. Чем больше он настаивал на оригинальности своей работы, тем яснее Микеланджело видел сходство между двумя изваяниями. И, стараясь не огорчить учителя, он мягко заметил:

— Вы часто говорили, что даже в искусстве у каждого из нас есть свои прямые родители. Вот здесь, в Пизе, Николо Пизано открыл путь к новой скульптуре только потому, что изучил эти римские саркофаги, преданные забвению на тысячу лет.

Довольный и успокоенный, Бертольдо предложил Микеланджело отправиться в остерию: там они поели тунца с бобами, после чего Бертольдо часа на два улегся отдохнуть, а Микеланджело пошел осматривать собор и баптистерий, воздвигнутые при участии Николо и Джованни Пизано; там же находился и шедевр Николо — мраморная кафедра с пятью горельефами.

Выйдя на улицу, Микеланджело снова вгляделся в падающую башню, с ошеломляющей смелостью прочертившую лазурь пизанского неба. «Бертольдо прав только отчасти, — подумал Микеланджело, — мало быть архитектором и скульптором одновременно, надо быть еще и инженером!»

Вечером они поскакали домой: в прохладном сумраке, медленно уходя назад, плыли мягко вылепленные округлые холмы, копыта лошадей ритмично стучали по затвердевшей грязи дороги. В воображении Микеланджело встала картина битвы с кентавром, смятение напуганных женщин, крики раненых, муки и стоны сраженных. Добравшись до дворца, Бертольдо тотчас же лег в постель и крепко заснул, а Микеланджело, сев подле зажженной лампы, принялся читать перевод Полициано.

Прочтя несколько страниц, он задумался. Разве мыслимо изваять эту грандиозную сказочную битву? Ведь тут потребуется глыба мрамора величиной не меньше фрески Гирландайо! И как может скульптор изобразить такое множество орудий, пущенных в ход лапифами и кентаврами: алтари, охваченные пламенем, дубинки, дротики, оленьи рога, копья, вырванные с корнем деревья? Это будет не скульптура, а хаос и столпотворение.

Тут он вспомнил недавно прочитанную строчку и снова отыскал ее:

Мститель приспел Афарей и, скалу от горы оторвавши,

Кинуть в Эгида готов…

Образ кентавра возник перед ним как живой. Микеланджело дрожал от волнения. Он нашел, наконец, то звено, ту ноту, которая объединит изваяние. Он нашел тему! Если он не может показать все виды оружия, он изваяет одно, самое древнее и универсальное: камень.

Он снял с себя рубашку и штаны, нырнул под шерстяное красное одеяло и вытянулся, закинув руки за голову. Только сейчас он осознал, что провел весь день на людях, среди толпы, и ни разу не вспомнил о своем носе. В голове его теснились картины, навеянные чтением Овидия: все, что он видел в Кампосанто и пизанском баптистерии, поблекло и рассеялось, сейчас его занимала лишь битва кентавров.

— Слава тебе, господи, — прошептал он. — Теперь я излечился.

Рустичи радовался, как дитя.

— Помнишь, я тебе все время говорил: рисуй лошадей! Произведение искусства, в котором нет лошади, — пустышка.

Микеланджело улыбался.

— Вот ты показал бы мне, где зарисовать двух-трех кентавров!

Обстановка в Садах стала гораздо спокойней. Никто не произносил имени Торриджани и не заводил разговора о ссоре. Торриджани пока не нашли и не арестовали, возможно, его никогда и не найдут. Увлеченный своим новым замыслом, Микеланджело весь ушел в работу. Сияя от удовольствия, Полициано рассказывал ему о кентаврах и об их месте в греческой мифологии; Микеланджело в эти минуты быстро набрасывал рисунок за рисунком, стараясь представить себе облик сказочных чудовищ: корпус и ноги у них были конские, а плечи, шея и голова — как у человека.

Сами по себе легенды и мифы мало трогали Микеланджело, они были чужды ему по натуре. Реальная жизнь — вот к чему он стремился и что хотел, насколько позволяло ему умение, выразить.

Самой истинной, самой значительной реальностью в его глазах была мужская фигура — она заключала в себе все мыслимые очертания, все формы.

Он начал раздумывать, как ему скомпоновать и разместить те двадцать фигур, которые возникли в его воображении. На сколько отдельных сцен расчленить все действие? Должен ли быть там некий единый фокус, чтобы, отталкиваясь от него, зритель осматривал изваяние в той последовательности, какую подсказывал ему скульптор?

На пизанском саркофаге с битвою римлян, как и на рельефе Бертольдо, воины и женщины были изображены одетыми. Сейчас, взяв сюжет из древнегреческой легенды, Микеланджело считал себя вправе изваять фигуры обнаженными, без шлемов, мантии или набедренных повязок, которые, по его мнению, так отяжеляли и портили работу Бертольдо. Стремясь к простоте и строгости стиля, он решил отказаться от всяких одежд, не хотел высекать ни коней, ни оружия, ни громоздких тел кентавров.

Но, утвердившись в таком решении, он оказался в тупике. Ему не в силах был помочь даже Граначчи.

— Обнаженных натурщиков нигде не достать.

— А нельзя ли снять маленькую мастерскую и работать там в полном уединении?

Граначчи сердито нахмурил брови.

— Тебе покровительствует Лоренцо. Все, что ты делаешь, так или иначе отражается на его репутации.

— Выходит, остается только одно — работать в каменоломнях Майано.

Когда наступила вечерняя прохлада, он был уже в Сеттиньяно. Миновав темное поле и переходя ручей на дне оврага, он вдруг с тоской подумал, как встретят его сейчас Тополино. Они уже знают о его стычке с Торриджани, но, конечно, у них не случится той сцены, какая произошла в доме Буонарроти, когда он появился там впервые после выздоровления: мачеха и тетка навзрыд плакали, дядя чертыхался, бабушка качала головой, не говоря ни слова, но страдала не меньше, чем он сам.

Тополино приняли его, как всегда, ничем не выказывая своих чувств. Им было приятно, что он останется у них на ночь. Заметили ли они, как искалечен у него нос, и старались ли они разглядеть его лицо в вечерних сумерках — этого Микеланджело не мог бы сказать.

Утром, когда поднялось солнце, он умылся в ручье, затем по дороге, протоптанной волами по склону холмов, направился к каменоломням: работать там начинали через час после рассвета. С горы, где была каменоломня, Микеланджело хорошо видел замок, опоясанный цепочками олив и зелеными пятнами виноградников. Глыбы светлого камня, добытые за вчерашний день, были голубовато-бирюзового цвета, а более старые блоки приобрели бежевый оттенок. С дюжину колонн лежало уже отделанными, вокруг них было множество осколков и мелкого щебня. Каменотесы точили и закаляли свой инструмент: каждый готовил себе на день не меньше двадцати пяти зубил — так быстро они тупились во время работы.

Каменотесы были в хорошем настроении и встретили Микеланджело шутками:

— Что, опять потянуло в каменоломню? Хочешь немного поработать? Каменотес всегда останется каменотесом.

— В такую-то погоду — да работать! — смеясь, ответил им Микеланджело. — Я вот сяду в холодок под дерево и буду чертить углем по бумаге: зубило, сами знаете, вещь тяжелая.

Каменотесы больше ни о чем не спрашивали.

От камня шел сильный жар. Рабочие разделись, оставив на себе лишь рваные короткие штаны, соломенные шляпы и кожаные сандалии. Микеланджело сидел и смотрел. Позировать каменотесы ему не могли, им надо было работать. Все небольшого роста, худощавые, жилистые, гибкие, они мало чем напоминали собой тот идеал греческой красоты, который Микеланджело видел в древних статуях. Их потные тела блестели на ярком солнце, подобно полированному мрамору. Когда они рубили или поднимали камень, у них напрягался каждый мускул; тут двигалось и работало все сразу — спина, плечи, ноги. На Микеланджело они не обращали ни малейшего внимания, а он рисовал и рисовал этих упорных и ловких людей, стараясь выразить в своих набросках всю силу их крепких и твердых, как железо, тел.

Когда солнце поднялось уже довольно высоко, каменотесы оставили работу и перешли в свой «зал» — это была пещера в склоне горы, образовавшаяся в результате выработки камня: здесь круглый год держалась ровная температура. Каменотесы завтракали: ели они хлеб с сельдями и луком, запивая красным вином кьянти. Микеланджело рассказал им о своем замысле высечь «Битву кентавров».

— Похоже на то, что подле нашей горы Чечери объявится еще один скульптор, — сказал молодой худощавый рабочий. — Тут всегда были свои скульпторы — Мино да Фьезоле, Дезидерио да Сеттиньяно, Бенедетто да Майано.

Скоро каменотесы снова принялись за работу; Микеланджело зарисовывал теперь уже только детали: рука, с силой стиснувшая молоток и зубило, напружиненные, скрюченные пальцы, морщины на их сгибах. Как много можно подсмотреть и познать в теле человека! Сотни новых положений и поворотов, сотни сочленений, и все каждый раз по-своему, со своими увлекательными особенностями. Художник может рисовать человеческую фигуру до конца своих дней, и все же он запечатлеет лишь малую часть ее удивительно изменчивых, разнообразных форм.

Солнце било уже над головой, когда из деревни явилось несколько мальчиков-подростков: каждый из них тащил на плече по длинной палке, утыканной крючками, на крючках висели корзинки с обедом. Каменотесы опять собрались в своем прохладном «зале». Микеланджело поел вместе с ними овощного супа, вареного мяса, хлеба с сыром; еду, как и за завтраком, запивали красным вином. После обеда рабочие легли на часок поспать.

Каменотесы спали, а Микеланджело рисовал их. Они спали, раскинувшись на земле, прикрыв лица шляпами; спокойные, плавные линии распростертых тел, недвижные, как пласт, руки и ноги. К тому времени, когда рабочие проснулись, мальчики сходили за водой; вода была нужна для питья и для точки инструмента. Ребята крутили точильные круги, осматривали вырубленные глыбы и даже сами брались за молоток и зубило. Микеланджело во все глаза смотрел на их быстрые движения, и тонкие мальчишеские фигурки одна за другой возникали на листе бумаги.


В первое же утро, как он, вернувшись в город, вышел из дворца, его остановил какой-то монах, переспросил имя, вытащил из-под своей черной сутаны письмо, сунул ему в руки и тотчас исчез, столь же неожиданно, как и появился. Микеланджело развернул бумагу и, увидев подпись брата, начал читать. Брат умолял Микеланджело оставить мысль о языческом, богохульном изваянии, которое навлекло бы на его душу страшную опасность; а если он уж так упорствует и хочет по-прежнему высекать каменных кумиров, то ему следует думать лишь о сюжетах, освященных церковью.

«Битва кентавров, — заканчивал свое письмо Лионардо, — это дьявольское сказание, и мысль о нем нашептал тебе злой, порочный человек. Откажись от этого замысла и вернись в лоно Христовой церкви».

Микеланджело еще раз перечитал письмо, не веря своим глазам. Откуда может знать Лионардо, укрывшийся за монастырскими стенами, над какой темой работает его старший брат? И как он пронюхал, что эта тема подсказана ему Полициано? Ведь он, Микеланджело, пока всего-навсего ученик. Кому какое дело, над чем работает подмастерье, и разве это может стать предметом пересудов и уличных толков? Микеланджело на минуту даже устрашился: как хорошо осведомлены монахи Сан Марко обо всем, что творится в городе!

Он понес письмо брата в кабинет Лоренцо.

— Если я причиняю вам какой-то ущерб, выбрав эту тему, — тихо сказал он Великолепному, — то, может быть, мне лучше взять другую?

Лоренцо выглядел очень усталым. Вызов Савонаролы во Флоренцию оказался ошибкой, монах доставлял одни огорчения.

— Да, именно этого хочет добиться фра Савонарола — всех запутать, навязать нам свою цензуру. Дай ему волю — и он превратит наш великолепный Собор в душную тюрьму. Но мы не будем ему потакать. Уступить ему в одном, даже в самом малом, значит помочь ему вырвать у нас и следующую уступку. Продолжай свою работу, как задумал.

Микеланджело разорвал письмо Лионардо и бросил его в бронзовый этрусский горшок, стоявший под столиком Лоренцо.

11

Он взял корчагу чистого пчелиного воска и поставил ее на огонь, в горящие уголья. Затем, остудив расплавленный воск, он размял его и раскатал на тонкие полоски. Утром, начиная работу, он смачивал пальцы скипидаром: воск тогда делался более податливым. Поскольку он задумал высечь горельеф, фигуры на переднем плане должны были сильно выдаваться.

Круглолицый Буджардини, питавший к резьбе по мрамору такое же глубокое отвращение, как и Граначчи, теперь проводил под навесом почти целые дни: на нем лежала вся подсобная работа, и он стал у Микеланджело как бы правой рукой. Тот попросил его вырубить деревянный блок точно такого же размера, как предполагаемый мраморный, и натянуть на дерево проволочный каркас. Потом, пользуясь своими подготовительными рисунками, Микеланджело начал лепить восковые фигуры, крепя их на проволоке: предстояло найти положение каждой руки, каждого торса и головы, каждого камня, которые будут высечены в мраморе.

Мраморную глыбу, вполне пригодную для работы, он обнаружил близ дворца Лоренцо, не выходя за ворота. Буджардини помог перетащить глыбу в Сады, под навес; там, чтобы не обламывались и не крошились углы, камень огородили деревянными брусьями. Микеланджело ощущал особую бодрость и силу только от того, что он стоял подле мрамора и смотрел на него. Когда он приступил к первоначальной, самой грубой обработке глыбы, он наваливался на инструмент всем своим телом; широко расставя ноги для упора, он крепко бил молотком, заботясь лишь о золотом правиле скульптора: сила удара должна быть равной силе сопротивления того камня, который надо отсечь. Он вспомнил, как визжит кастрюля, когда по ней скребут металлическим предметом, или как болезненно отзываются зубы, столкнувшись с железом, — с такой же остротой он всеми своими нервами чувствовал теперь, что испытывает под резцом мрамор.

Он стремился выразить себя, свою сущность в объемных формах, в пространстве. И поскольку он жаждал этого, он твердо знал, что должен быть скульптором: ему хотелось заполнить пустоту величественными статуями — они будут высечены из благородного мрамора и явят перед миром самые заветные, самые высокие чувства.

Слои кристаллов шли в глыбе витыми кругами, как в срезе дерева, и расширялись по направлению к той стороне камня, которая была обращена у него когда-то к востоку; Микеланджело установил, откуда всходит солнце, и повернул блок так, чтобы он занял то самое положение, в каком лежал в горах, в дикой породе. Он будет рубить эту глыбу поперек зерна, направляя удар с севера на юг или с юга на север, иначе слои начнут шелушиться или обламываться.

Он сделал глубокий вдох, набирая в легкие воздуха, и, готовый к атаке, поднял молоток и резец. Скоро его руки и лицо покрыла мраморная пыль, она стала проникать и в одежду. Как хорошо прикоснуться к своему лицу и ощутить на нем эту пыль — пальцы тронули словно не лицо, а самый мрамор. В эту минуту у Микеланджело было такое чувство, будто он и его камень — это одно существо, одно неразрывное целое.

В субботу по вечерам дворец пустел. Пьеро и Альфонсина уезжали с визитами в знатные дома Флоренции; Джованни и Джулио тоже бывали где-то в гостях; Лоренцо, если верить слухам, предавался разврату и пьянству в компании молодых повес. Микеланджело так и не знал, насколько правдивы были эти слухи, но наутро Лоренцо обычно казался вялым и изнуренным. Подагра, унаследованная Лоренцо от отца, нередко заставляла его лежать в постели, а когда он поднимался и, прихрамывая, ходил по дворцу, то был вынужден опираться на тяжелую палку.

В такие вечера Микеланджело ужинал с Контессиной и Джулиано наверху, в открытой лоджии. В мягком вечернем сумраке горели на столе свечи, Контессина и Микеланджело ели холодный арбуз и дружески болтали. Она рассказывала ему, что ей удалось вычитать у Боккаччо о кентаврах.

— А знаешь, от традиционного изображения битвы кентавров в моем рельефе почти ничего не осталось, — со смехом признался Микеланджело.

Он вынул из-за пазухи бумагу, вытащил из кошелька коротенький угольный карандаш и, живо сделав набросок, объяснил Контессине, как он видит свою будущую работу. Камень был основой жизни человека, он же приносил ему и гибель. Надо выразить в изваянии, что человек и камень слиты воедино: пусть куски камня, которыми швыряются лапифы и кентавры, и их головы будут показаны как бы на равных правах. Все двадцать мужчин, женщин и кентавров сомкнутся в единую массу; каждая фигура отразит лишь какую-то грань многоликой природы человека, ведь в любом мужчине есть что-то от зверя, от животного, в любой женщине — что-то от мужчины, — эти противоположные начала насмерть борются друг с другом. Энергичными линиями Микеланджело показал на бумаге, какие чисто скульптурные задачи он перед собой ставит: один за другим высечь три яруса фигур, все глубже отступающих внутрь рельефа; все персонажи должны быть живыми и полнокровными, рельеф ничуть не скует и не поглотит форм, каждая фигура будет изваяна свободно и внушит зрителю ощущение силы.

— Однажды ты сказал, что для того, чтобы высечь изваяние, надо чему-то поклоняться. Чему же поклоняешься ты сейчас, высекая свою битву лапифов и кентавров?

— Самому высокому и совершенному, что только есть в искусстве: человеческому телу. Его красота и выразительность неисчерпаемы.

Контессина машинально посмотрела на свои тонкие ноги, на едва развившуюся грудь и с усмешкой встретила взгляд Микеланджело.

— А ведь я могу немало повредить тебе, если стану всюду рассказывать, что ты боготворишь человеческое тело. Платон, может быть, и согласился бы с тобой, но Савонарола сжег бы тебя на костре как еретика.

— Нет, Контессина. Я восхищаюсь человеком, но я благоговею перед Господом за то, что он создал человека.

Они весело рассмеялись, заглядывая друг другу в глаза. Заметив, как Контессина неожиданно посмотрела на дверь и сделала резкое движение, отстраняясь от него, а ее щеки покрылись красными пятнами, Микеланджело обернулся и по позе Лоренцо понял, что тот стоял и наблюдал за ними не одну минуту. Для стороннего человека все здесь было проникнуто духом особой, интимной доверительности, хотя Микеланджело не отдавал себе в этом отчета. Сейчас, когда уединение было нарушено, атмосфера сразу стала иною: эту перемену ощутили все — и Микеланджело, и Контессина, и Лоренцо. Лоренцо стоял молча, сжав губы.

— …мы… мы тут обсуждали… я сделал несколько набросков…

Суровая складка, лежавшая меж бровей Лоренцо, разгладилась. Он прошел к столу и осмотрел рисунки.

— Джулио мне докладывает о ваших встречах. То, что вы дружите, — это хорошо. Это не повредит вам, ни тому, ни другому. Очень важно, чтобы у художника были друзья. В равной мере важно, чтобы они были и у Медичи.


Несколько дней спустя, вечером, когда в небе сияла полная луна и воздух был насыщен запахами полей, они сидели у окна в библиотеке, глядя на Виа Ларга и далекие окружные холмы.

— Флоренция при лунном свете прямо-таки волшебна, — вздохнула Контессина. — Мне хочется забраться куда-то высоко-высоко и увидеть ее всю сразу.

— Я знаю такое место, — отозвался Микеланджело. — Это за рекой, на том берегу. Когда смотришь оттуда вниз, возникает ощущение, что стоит протянуть руки, и ты обнимешь весь город.

— А можно туда пойти? Вот сейчас же? На улицу мы проберемся через задний сад. Сначала выйдешь ты, а потом я. Чтобы меня не узнали, я надену глухой капор.

Микеланджело повел ее своей обычной дорогой; они повернули к мосту Всех Благодатей, вышли на противоположную сторону Арно и поднялись к старой крепости. Сидя на парапете, они опустили ноги вниз и болтали ими, будто окуная их в серые каменные воды города. Микеланджело показал Контессине виллу Лоренцо в Фьезоле, а чуть пониже виллы — Бадию; показал стену и восемь башен, охраняющих город у подножия холмов Фьезоле; поблескивавшие под луной здания Баптистерия, Собора и Кампанилы; золотистую громаду Синьории; плотный овал всего города, стянутого поясом стен и рекою. Здесь, на этой стороне Арно, мерцал в лунных лучах дворец Питти, построенный из камня, добытого совсем близко, в садах Боболи, которые темнели позади парапета.

Микеланджело и Контессина сидели рядом, почти касаясь друг друга; они были заворожены и луной, и красотою города: холмы гряда за грядой обступали их, замыкая со всех сторон, как стены замыкали Флоренцию. Блуждая по шершавому камню парапета, руки Микеланджело и Контессины тянулись все ближе друг к другу; наконец пальцы их, встретясь, переплелись.

Последствия не заставили себя долго ждать. Лоренцо, возвратясь из Виньоне, где он в течение некоторого времени принимал лечебные ванны, вызвал Микеланджело среди дня, оторвав его от работы. Лоренцо сидел за большим столом в своей приемной; на стенах висели карта Италии, карта мира, изображение замка Сфорца в Милане; в шкафах виднелось множество драгоценных ваз, изделия из слоновой кости, книги Данте и Петрарки в багряных кожаных переплетах, Библия в багряном же переплете из бархата, с серебряными украшениями. Рядом с Лоренцо стоял его секретарь, мессер Пьеро да Биббиена. Говорить Микеланджело, зачем он вызван, оказалось излишним.

— Она была в безопасности, ваша светлость. Я не отходил от нее ни на минуту.

— Я так и полагаю. Но неужто вы считали, что за вами никто не следит? Когда Контессина выходила из сада через задние ворота, ее видел Джулио.

Чувствуя, как к горлу подкатывает горький ком, Микеланджело ответил:

— Я поступил неблагоразумно. — Потом, отведя взгляд от пышного персидского ковра, он воскликнул: — Там было так красиво! Флоренция лежала под луной, как мраморный открытый карьер, все ее церкви и башни были словно изваяны из единого каменного пласта.

— Я не сомневаюсь в твоих добрых намерениях, Микеланджело. Но у мессера Пьеро есть серьезные сомнения, мудро ли ты поступил. Ты ведь знаешь, сколько во Флоренции злых языков.

— Кому придет в голову сказать дурное о маленькой девочке?

Лоренцо на секунду задержал свой взгляд на лице Микеланджело.

— На Контессину уже нельзя больше смотреть как на маленькую девочку. Она выросла. До сих пор я сам не сознавал этого. Вот, собственно, и все, что я хотел сказать тебе, Микеланджело. Теперь можешь возвращаться в Сады и работать — я знаю, что ты только об этом и думаешь.

Несмотря на такое разрешение, Микеланджело не двинулся с места.

— Чтобы исправить дело, может быть, от меня требуется что-то еще?

— Я уже принял все нужные меры. — Лоренцо вышел из-за стола и положил обе руки на дрожащие плечи Микеланджело. — Не огорчайся. Ты не хотел поступить дурно. Приоденься к обеду, там будет один человек, с ним тебе надо познакомиться.

В том угнетенном состоянии духа, в котором пребывал Микеланджело, ему меньше всего хотелось обедать в обществе шестидесяти гостей, но ослушаться Лоренцо сейчас было невозможно. Он хорошенько вымылся, надел красно-коричневую шелковую тунику и направился и обеденный зал; грум усадил его на специально отведенное место рядом с гостем, Джанфранческо Альдовранди. Гость этот принадлежал к одному из самых знатных семейств Болоньи; Лоренцо назначил его подестой Флоренции на 1488 год. Микеланджело никак не мог сосредоточиться на разговоре, его голова и желудок мутились. Но Альдовранди не спускал с него глаз.

— Его светлость весьма любезно показал мне твои рисунки и мраморную «Богоматерь с Младенцем». Я был взволнован.

— Благодарю вас.

— Я говорю это не ради пустых комплиментов. Дело в том, что я страстно люблю скульптуру и вырос подле великих творений Якопо делла Кверча.

— Ах, — воскликнул Альдовранди, — именно поэтому я просил Великолепного дать мне возможность побеседовать с тобой! Якопо делла Кверча не знают во Флоренции, хотя это один из величайших ваятелей, какие только жили в Италии. Он был драматургом в скульптуре, как Донателло был поэтом. Я надеюсь, что ты приедешь в Болонью и у меня будет случай познакомить тебя с его работами. Они могут оказать огромное влияние на тебя.

Микеланджело чуть было не сказал в ответ, что именно чьего-либо влияния, да еще огромного, он хочет избежать в первую очередь, но, как оказалось впоследствии, слова Альдовранди были пророческими.

В течение нескольких дней после этого обеда Микеланджело не раз слышал, что Пьеро и Альфонсина упорно возражают против того, чтобы «плебею нахлебнику позволяли общаться на короткой ноге с дочерью Медичи», а мессер Пьеро да Баббиена послал уехавшему на воды Лоренцо записку, в которой содержалось глухое предупреждение: «Если относительно Контессины не будет предпринят известный шаг, то, возможно, вы пожалеете об этом».

Прошло еще два-три дня, и Микеланджело понял, что имел в виду Лоренцо, когда говорил, что он принял все нужные меры. Контессина была услана в деревню, на виллу Ридольфи.

12

Микеланджело получил известие от отца. Дома беспокоились о Лионардо, — был слух, что он лежит больной в монастыре Сан Марко.

— Не можешь ли ты воспользоваться своими связями с Медичи и проникнуть к Лионардо? — спросил Лодовико, когда Микеланджело явился домой.

— В монастырские покои не допускается ни один посторонний.

— Монастырь и церковь Сан Марко семейству Медичи не чужие, — заметила бабушка. — Ведь их выстроил Козимо, а Лоренцо поддерживает монастырь деньгами до сих пор.

Прошла неделя, и Микеланджело убедился, что все его просьбы насчет того, чтобы проникнуть в монастырь, не возымели никакого действия. Затем он узнал, что в ближайшее воскресенье в церкви Сан Марко будет читать проповедь Савонарола.

— На проповедь придут все монахи, — говорил Бертольдо приунывшему Микеланджело. — Там ты можешь увидеть и своего брата. Вы даже сумеете перемолвиться с ним. А ты нам потом расскажешь, что за человек этот Савонарола.

В церкви Сан Марко тем ранним утром была восхитительная прохлада. Микеланджело рассчитывал встать у боковой двери, ближе к монастырю, чтобы Лионардо, идя на проповедь, оказался с ним рядом, однако этот план сразу же рухнул. Еще до рассвета в церковь набилось немало монахов; все в черном, они стояли плотной толпой, молясь и напевая псалмы. Капюшоны у них были низко опущены и закрывали лица. Был ли среди молящихся его брат, Микеланджело не мог решить.

Несмотря на многолюдие, свободные места в церкви еще оставались. Когда всеобщий гул возвестил о появлении Савонаролы, Микеланджело пробрался поближе к кафедре и сел на краешек деревянной скамьи.

Савонарола медленно ступал по лестнице, поднимаясь на кафедру; внешне он почти ничем не выделялся среди тех пятидесяти с лишним монахов, которые теснились в церкви. Капюшон доминиканца закутывал его голову и лицо, тонкую фигуру облегала сутана. Микеланджело успел разглядеть лишь кончик носа и темные, полузавешенные капюшоном глаза. Когда он начал проповедь, Микеланджело ясно почувствовал у него грубоватый северный выговор; в первые минуты голос его был спокоен, потом в нем зазвучали властные нотки; Савонарола излагал свой тезис о коррупции духовенства. Во дворце, когда там рьяно нападали на священников, Микеланджело не слыхал и малой доли тех обвинений, которые предъявлял им теперь Савонарола: священники преследуют скорее политические, чем религиозные цели; родители отдают своих сыновей церкви по чисто корыстным соображениям; все священники карьеристы и соглашатели, они ищут лишь богатства и власти; на их совести и симония, и непотизм, и лихоимство, и торговля мощами, и жадная погоня за бенефициями — «Грехи церкви переполнили мир!»

Все больше распаляясь, Савонарола откинул капюшон, и Микеланджело впервые увидел его лицо. Оно показалось ему таким же напряженным и резким, как и те слова, что с нарастающим жаром и стремительностью слетали со странных, не похожих одна на другую губ Савонаролы: верхняя губа была у него тонкая, аскетическая, заставлявшая вспомнить о власянице, а нижняя — мясистая и чувственная, еще более чувственная, чем у Полициано. Его горящие черные глаза, обшаривая церковь вплоть до самых дальних углов, словно сыпали искры; худые, провалившиеся щеки с четко обозначенными выступами скул свидетельствовали о длительном посте; широкие, крупные ноздри большого горбатого носа трепетали и раздувались. Такое трагическое лицо не мог бы замыслить ни один художник, если бы он не был самим Савонаролой. Микеланджело любовался энергичной пластикой лица Савонаролы и невольно думал о том, что вот этот твердый, будто высеченный из темного мрамора подбородок монаха слеплен из той же плоти, что и его чувственная, жирная нижняя губа, — его только отполировали корундом и пемзой.

Микеланджело оторвал взгляд от лица Савонаролы, чтобы внимательней вслушаться в речь, которая лилась, как поток расплавленной бронзы: голос проповедника наполнял церковь, отдавался в пустых капеллах и летел оттуда назад; заставив напрячься и покраснеть правое ухо, он уже стучался в левое.

— Я вижу, как гордыня и суета захлестывают Рим и оскверняют на своем пути все, что ни встретят, — Рим теперь стал размалеванной, тщеславной шлюхой! О Италия, о Рим, о Флоренция! Ваши мерзостные деяния, нечестивые помыслы, ваш блуд и жадное лихоимство несет нам несчастье и горе! Оставьте же роскошь и пустые забавы! Оставьте ваших любовниц и мальчиков! Истинно говорю вам: земля залита кровью, а духовенство коснеет в бездействии. Что им до Господа, этим священникам, если ночи они проводят с распутными женщинами, а днем лишь сплетничают в своих ризницах! Сам алтарь уже обращен ныне в подобие торговой конторы. Вами правит корысть — даже святые таинства стали разменной монетой! Похоть сделала вас меднолобой блудницей. Если бы вы устыдились своих грехов, если бы священники обрели право назвать своих духовных чад братьями! Времени остается мало. Господь говорит: «Я обрушусь на ваше бесчестье и злобу, на ваших блудниц и на ваши чертоги».

Савонарола стыдил и бичевал жителей Флоренции, он говорил им, что именно Флоренция послужила прообразом города Дата, который описан у Данте:

И казнь второго круга тех терзает,

Кто лицемерит, льстит, берет таясь.

Волшбу, подлог, торг должностью церковной,

Мздоимцев, своден и другую грязь.

Усилием воли Микеланджело стряхнул с себя оцепенение, вызванное речью Савонаролы, и огляделся вокруг: слушатели сидели, затая дыхание, словно один человек.

— Гнев божий испытает на себе вся Италия. Ее города станут добычей неприятеля. Кровь рекой разольется по улицам. Убийство будет обычным делом. Заклинаю вас: раскайтесь, раскайтесь, раскайтесь!

Этот яростный возглас летел и эхом отдавался по всей церкви, а Савонарола тем временем вновь опустил капюшон, закрывая лицо, и несколько минут молча молился; потом он сошел с кафедры и покинул церковь. Микеланджело сидел глубоко потрясенный: он чувствовал одновременно восторг и болезненную усталость. Выбравшись на жаркое, сияющее солнце площади, он слепо моргал глазами. Идти домой или во дворец ему не хотелось: какими словами рассказать там обо всем происшедшем сегодня? В конце концов он попросил кого-то из знакомых передать отцу, что увидеться с Лионардо ему не удалось.

Микеланджело уже почти успокоился после проповеди, как вдруг ему принесли письмо от Лионардо: брат просил его прийти в Сан Марко к вечерне. Монастырь был прекрасен и в сумерки: всюду заново подстриженная зеленая трава, изгороди из цветущих кустов, жасмин и крупные подсолнухи в тени арок, тишина и полная отрешенность от всего мира.

Лионардо показался брату таким же изнуренным и ужасающе бледным, как и Савонарола.

— Семейство беспокоится за твое здоровье.

Лионардо еще глубже втянул голову в капюшон.

— Мое семейство — это семейство Господа Бога.

— Не будь ханжой, Лионардо.

Когда брат заговорил снова, Микеланджело почувствовал в его тоне какую-то теплоту.

— Я позвал тебя потому, что ты не заражен злом. Дворец не развратил тебя. Даже находясь среди Содома и Гоморры, ты не пустился в распутство, а жил как отшельник.

— Откуда ты это знаешь? — удивился Микеланджело.

— Мы знаем все, что происходит во Флоренции. — Лионардо сделал шаг вперед и поднял свои костлявые руки. — Фра Савонароле было видение. Все Медичи, весь их дворец, все бесстыдные, безбожные произведения искусства, какие только есть в этом дворце, — все должно быть уничтожено. Никому из семейства Медичи не избегнуть смерти, но ты можешь спастись, ибо душа твоя еще не погибла. Раскайся и покинь их, пока не поздно.

— Я слушал проповедь Савонаролы — он нападал на духовенство, но Лоренцо он не трогал.

— Будет прочитано еще девятнадцать проповедей, начиная с праздника Всех Святых и кончая днем Епифания. И тогда Флоренция и дворец Медичи запылают в пламени.

Они стояли рядом друг с другом в душном проходе бокового придела. Микеланджело был так поражен словами брата, что не мог ничего ответить.

— Так ты хочешь спастись? — допрашивал его Лионардо.

— У нас с тобой совсем разные взгляды. Люди не могут быть одинаковы.

— Могут. Мир должен быть, как этот монастырь: здесь спасутся все души.

— Если моя душа спасется, то только благодаря скульптуре. Это моя вера, мое призвание. Ты говоришь, что я живу отшельником. А знаешь ли ты, что я живу отшельником из-за моей работы? Так разве может моя работа быть каким-то злом или грехом? И разве не сам Господь Бог определил мою участь, с тем чтобы мы оба — и ты и я — служили ему с равным рвением?

Лионардо впился своими горящими глазами в глаза Микеланджело. Затем он шагнул в сторону, отворил боковую дверь и стал подниматься вверх но лестнице.

«Пошел, наверное, в келью, расписанную кистью фра Анжелико», — с горечью сказал себе Микеланджело.


Он считал, что долг перед Лоренцо обязывает его пойти на проповедь в день Всех Святых. Церковь на этот раз была переполнена. Савонарола начал свою речь опять в спокойном, поучающем тоне, объясняя верующим таинства мессы и непреложность господнего слова. Те, кто слушал монаха впервые, были разочарованы. Но пока он лишь взбадривал себя, готовясь к наступлению; скоро он пустил в ход все свое искусство и стал говорить с неистовым жаром; звуки его могучего голоса словно хлестали толпу.

Он атаковал духовенство: «Нередко слышишь речение: „Благословен дом, где есть богатая паства“. Но придет время, когда скажут: „Горе этому дому!“ Острие меча будет занесено над вашими головами. Печаль и невзгоды поразят вас в сердце. Этот город уже не назовут больше Флоренцией, его назовут логовом, где царят грабежи, разбой и позорное кровопролитие».

Он бичевал ростовщиков: «Вы повинны в жадности, вы подкупаете всех выборных лиц, вы расстраиваете управление. Никто не в силах убедить вас в том, что давать деньги в рост — тяжкий грех; напротив, вы смеетесь над теми людьми, которые не делают этого, и называете их глупцами».

Он глумился над нравами флорентинцев: «Глядя на вас, сознаешь, что сбылись слова Исайи: „О грехе своем они рассказывают открыто, как содомляне, не скрывают: горе душе их!“ И вы оправдали слова Иеремии: „У тебя лоб блудницы, — ты отбросила стыд“. Воистину вас устыдить невозможно!»

Он заявил: «Я было поклялся воздержаться от пророчеств, но голос в ночи сказал мне однажды: „Безумец, разве ты не видишь, что твои пророчества — воля всевышнего?“ Вот почему я не могу, не имею права замолкнуть. И я говорю вам: знайте же, неслыханные времена близки, страшные беды вот-вот грянут!»

В церкви все усиливался шум и ропот. Многие женщины рыдали.

Микеланджело поднялся с места и через боковой неф стал пробиваться к выходу: гневный голос проповедника настигал его даже в дверях. Он пересек площадь Сан Марко, вошел в Сады и укрылся под своим навесом: его всего трясло, будто в лихорадке. Он твердо решил: в церковь он больше не пойдет — какое ему дело до всех этих исступленных обличений разврата, лихоимства и жадности?

13

Контессина нашла его в библиотеке, где он, листая старинный манускрипт, срисовывал иллюстрации. Она только что вернулась из деревни, прожив там несколько недель. Лицо ее было пепельно-серым. Микеланджело вскочил со стула.

— Контессина, ты больна? Садись же, пожалуйста.

— Я должна тебе сказать… — Она опустилась на стул и протянула руки к холодному камину, будто стараясь согреться. — Контракт уже подписан.

— Контракт?

— Контракт о моем браке… с Пьеро Ридольфи. Я не хотела, чтобы ты узнал это, слушая дворцовые сплетни.

Помолчав мгновение, он жестоко сказал:

— Ты думаешь, это может меня поразить? Ведь всем известно, что Медичи выдают своих дочерей замуж лишь по политическому расчету: Маддалену за папского сына Франческето Чибо, Лукрецию за Якопо Сальвиати…

— Я и не думала, что это поразит тебя, Микеланджело, в большей мере, чем поразило меня.

Он твердо и прямо взглянул ей в глаза, впервые за весь разговор.

— А тебя поразило?

— Нет, почему же? Ведь всем известно, что Медичи выдают своих дочерей замуж лишь по политическому расчету.

— Извини меня, Контессина. Мне было очень больно.

— Не беспокойся, Микеланджело, теперь все хорошо. — Она задумчиво улыбнулась. — Теперь я знаю тебя.

— Ну, а когда… свадьба?

— Не скоро. Я еще слишком молода. Я попросила год отсрочки.

— И все-таки теперь все меняется.

— Не для нас. Во дворце мы по-прежнему друзья.

После недолгой паузы Микеланджело спросил:

— А Пьеро Ридольфи — он не сделает тебя несчастной? Он любит тебя?

Взглянув на него, она потупилась.

— Мы не входили в такие подробности. Я сделаю то, что должна сделать. Но мои чувства останутся моими.

Она встала и подалась к нему всем телом. Он стоял, опустив голову, как зверь, застигнутый бурей. Когда он, наконец, поднял взгляд, он заметил, что на глазах ее блестели слезы. Он протянул руку и медленно, неловко стал сплетать свои пальцы с ее пальцами, пока они не переплелись совсем крепко. Потом она вышла, оставив за собой еле слышный запах мимозы; в горле у него была горячая сухость.


Невольно вспоминал теперь Микеланджело грозный, звенящий голос Савонаролы и его заклинания: все, о чем предупреждал брат Лионардо, сбывалось. Читая вторую свою проповедь о прегрешениях флорентинцев, Савонарола, в самой середине речи, вдруг обрушился на Лоренцо, объявив его величайшим злом Флоренции; он предсказывал скорый крах власти Медичи и более того — свержение римского папы.

Платоновская академия спешно собралась в кабинете Лоренцо. Микеланджело рассказал о тех двух проповедях Савонаролы, которые он слушал, потом о предостережениях Лионардо. Хотя Лоренцо вел в свое время не одну памятную битву против Ватикана, ссориться с папой Иннокентием Восьмым ему не хотелось: через несколько месяцев Джованни будет утвержден кардиналом и, переехав в Рим, станет защищать там интересы дома. А сейчас папа вполне мог вообразить, что поскольку Савонарола вызван во Флоренцию по воле Лоренцо и проповедует в церкви, которой покровительствуют Медичи, то и на папскую власть он нападает с ведома и согласия Лоренцо.

— Это не плохо, что он выступил не только против папы, но и против меня, — говорил Лоренцо печально-равнодушным тоном.

— Надо заточить его в тюрьму — отозвался Полициано.

— Нет, но мы должны положить конец его пророчествам, — продолжал Лоренцо. — Пророчества чужды нашей религии и отнюдь не входят в его обязанности. Пико, тебе надо принять соответствующие меры.

Ущерб понесли в первую очередь Сады. Граначчи докладывал, что шаловливый Баччио вдруг впал в задумчивость, почти не разговаривал, потом начал исчезать, пропадая иногда на день или на два. С некоторых пор он дурно отзывался о Медичи, затем стал превозносить достоинства Савонаролы и расхваливать уединенную жизнь в монастыре. Наступил день, когда он сбежал к доминиканцам.

Проповеди Савонаролы в церкви Сан Марко привлекали теперь такие толпы людей, что в конце марта, на второе воскресенье великого поста, он выступил уже в Соборе. Там сошлось десять тысяч флорентинцев, но Собор был столь высок и огромен, что и такое множество прихожан будто терялось под его сводами. С тех пор как Микеланджело слушал Савонаролу в церкви Сан Марко, монах сильно изменился. От строгого поста и долгих молитв на коленях в монастырской келье он ослабел; чтобы подняться по лестнице на кафедру, он должен был напрячь все свои силы. Савонарола полностью принял теперь на себя роль Иисуса Христа.

— Неужели вы не видите воочию, что всевышний глаголет моими устами? Я семь глас господен на земле!

Молящихся охватывала холодная дрожь. Сам Савонарола впадал в такой же трепет, как и его поклонники.

Микеланджело явился в Собор незадолго до конца службы: ему хотелось увидеться с отцом и родственниками, встретить товарищей, сбежавших с работы в церкви Санта Кроче, чтобы послушать нового пророка. Он стоял в дверях и смотрел вверх, на хоры: там, по обе стороны алтаря, тянулись резные перила, украшенные Донателло и Лукой делла Роббиа; там резвились, пели, танцевали, смеялись, играли на музыкальных инструментах мраморные мальчики, истинные эллины в своей радости и любви к жизни, в своей телесной красоте и грации. Эти мраморные мальчики говорили Микеланджело: «Люди добры!» А внизу, с кафедры, гремел Савонарола: «Человечность есть зло!»

Кто же прав? Донателло и делла Роббиа? Или Савонарола?

Мрак, навеянный церковной проповедью, витал и над обеденным столом Буонарроти. Лукреция чуть не плакала.

— Ну прямо не человек, а чистый дьявол! Из-за него подгорела такая чудесная белая телятина. Лодовико, если ты опять захочешь идти слушать Савонаролу, то пусть это будет после обеда, а не до обеда.

Хотя религиозная смута встревожила всю Флоренцию, Микеланджело продолжал спокойно работать. В отличие от Савонаролы Микеланджело не мог убедить себя в том, что господь говорит его устами, но он чувствовал, что если бы бог увидел его работу, то он бы одобрил ее.

Он испытывал к Савонароле чувство ревнивого восхищения. Разве это не идеалист? И он, Микеланджело, разве он тоже не идеалист, если Рустичи говорит ему: «Ты как Савонарола: все время постишься, потому что не можешь заставить себя прервать работу, когда наступает полдень!»

Вспомнив это ядовитое замечание, Микеланджело скорчил гримасу. Разве он не чувствует в себе решимости безраздельно отдаться своему делу и преобразовать скульптуру, как некогда преобразовал ее Фидий, который в искусство древних египтян, боготворивших смерть, вдохнул эллинскую человечность? И разве он не готов, если это необходимо, к посту и молитве, к любому искусу, лишь бы у него достало сил хоть ползком приползти в эти Сады, в эту мастерскую?

И неужто не может господь возвестить слово своим чадам? Разве у него нет такого права? Нет такого могущества? Микеланджело верил в Бога. Если Бог сотворил землю и человека, почему же он не может создать пророка… или скульптора?

Синьория предложила Савонароле выступить перед нею в Большом зале своего дворца. Лоренцо, четверо платоников, все зависящие от Медичи важные должностные лица заявили о своем желании послушать монаха. Микеланджело сел на длинную скамью, заняв место между Контессиной и Джованни, и пристально посмотрел на Савонаролу. Тот стоял на возвышении, перед деревянным аналоем; позади него сидели члены городской управы.

Когда Савонарола в первый раз назвал Лоренцо де Медичи тираном, Микеланджело заметил, что на губах правителя мелькнула слабая улыбка. Сам Микеланджело в речь Савонаролы почти не вслушивался; глядя на огромные стены зала, покрытые белоснежной штукатуркой, он думал, какими великолепными фресками можно было бы их расписать.

Скоро Лоренцо уже перестал улыбаться: Савонарола шел в открытое наступление. Все дурное и хорошее, что только есть в этом городе, говорил он, зависит от правителя. Отсюда понятно, как велика ответственность этого человека. Если глава города стоит на верном пути, благословен и весь город. Но тираны неисправимы, ибо они объяты гордыней. Они передают все дела в руки дурных сановников. Они не внимают просьбе бедного, они не обличат и богатого. Они подкупают выборщиков и взваливают все более тяжкое бремя на плечи народа.

Теперь Микеланджело уже слушал гораздо внимательней: Савонарола обвинял Лоренцо в том, что он захватил Кассу Приданого — деньги, вносимые бедными жителями Флоренции в городскую казну с тем, чтобы их дочери всегда располагали приданым, без которого ни одна тосканская девушка не могла и мечтать о замужестве; Лоренцо, утверждал Савонарола, потратил эти деньги, скупая кощунственные манускрипты и произведения искусства; на эти же средства он устраивал омерзительные вакханалии, превращая тем самым народ Флоренции в добычу дьявола.

Темное лицо Лоренцо позеленело.

Но Савонарола высказал еще не все: он потребовал, чтобы Лоренцо, этот развратный тиран, был свергнут. Бесчестная Синьория, члены которой сидели позади Савонаролы, должна быть распущена. Судьи и все официальные лица должны подать в отставку. Должно быть создано совершенно новое правительство, действующее по совершенно новым и строгим законам, — оно сделает Флоренцию Божьим Городом.

Кто будет править Флоренцией? Кто будет устанавливать новые законы и следить за их исполнением?

Савонарола.

Так повелел Господь.

14

Явившись в кабинет Лоренцо, Микеланджело застал там настоятеля монастыря Сан Галло фра Мариано. Этот проповедник-гуманист быстро терял теперь паству, переходившую к Савонароле. Микеланджело пододвинул свой стул к низенькому столику, положил на тарелку яблоко и молча стал вникать в беседу.

— Мы не будем опровергать клевету, которую Савонарола возводит лично на нас, — говорил Лоренцо. — Такие факты, как дело с Кассой Приданого, ясны каждому флорентинцу. Но пророчества Савонаролы о грядущих бедах вызывают в городе истерию, и она все усиливается. Фра Мариано, я полагаю, что именно вы дадите ответ Савонароле. Могу ли я предложить вам выступить с проповедью на тему седьмого стиха главы первой Деяний святых апостолов: «Он же сказал им: не ваше дело знать времена и сроки, которые Отец положил в Своей власти»?

Лицо фра Мариано просияло.

— Я коснусь в этой проповеди всей истории пророчеств и объясню, каким образом Господь возвещал свое слово людям. Я докажу, что Савонароле не хватает лишь котла, над которым колдуют ведьмы…

— Не горячитесь, — сказал Лоренцо. — Ваша проповедь должна быть спокойной и неопровержимой. Вы должны привести такие факты и изложить их с такой убедительностью, чтобы разницу между откровением и колдовством увидели все.

Разговор далее пошел о том, какие материалы из Библии и других источников надо будет взять фра Мариано для проповеди. Микеланджело доел свое яблоко и потихоньку удалился.

Весь последующий месяц он работал в полном покое. Он почти отгородился от мира, мало спал, мало ел, упорно высекая из своего блока двадцать сгрудившихся в схватке фигур.

Дворцовая челядь оповестила верующих, что они должны явиться в день Вознесения в церковь Сан Галло, — фра Мариано произнесет там речь против Савонаролы. Придя к самому началу проповеди, Микеланджело увидел, что в церкви присутствуют почти все знатнейшие семьи Тосканы: тут были дворяне, богатые землевладельцы, купцы, ученые, путешественники из Европы и Англии, члены Синьории, судьи и юристы со всех четырех концов Флоренции.

Фра Мариано поднялся на кафедру; говорил он изысканно, как ученый, и начал свою проповедь, процитировав Козимо де Медичи: «Черные сутаны управлять государством не могут»; слова эти вызвали среди слушателей одобрительный смешок. Потом фра Мариано стал основательнейшим образом доказывать необходимость разделения церкви и государства, отметив, что в противном случае свобода человека окажется под угрозой.

Начало было вполне удачным. Лоренцо, сидя на своей скамье, блаженствовал. Прихожане внимательно слушали проповедника и были особенно довольны, когда он, переходя от одного логического довода к другому и постоянно ссылаясь на Писание, старался показать истинную роль церкви и ее место в духовной жизни народа.

Затем произошло что-то нелепое. Густо покраснев, фра Мариано вдруг вскинул руки вверх с тем же неистовством, с каким это делал Савонарола. Когда он впервые упомянул имя Джироламо Савонаролы, выплюнув это слово из уст, как что-то нечистое, голос его резко изменился. Все тщательно продуманные и взвешенные аргументы были отброшены прочь: награждая Савонаролу самыми бранными эпитетами, фра Мариано назвал его «коноводом всех смут и бесчинств».

Раздумывая над тем, что случилось, Микеланджело решил одно: фра Мариано проявил слабость и позволил возобладать своему чувству зависти к Савонароле, пожертвовав доводами благоразумия. Фра Мариано еще не закончил проповеди, как Лоренцо, прихрамывая, двинулся к выходу: вслед за ним шло все его семейство.

Впервые на памяти Микеланджело во дворце воцарился такой гнетущий мрак. Превозмогая острый приступ подагры, Лоренцо еле ковылял по залам. Потрясенный происшедшим, Полициано льнул к Лоренцо, будто ребенок, забыв все свои остроты и ученые рассуждения. Фичино и Ландино с горечью видели, что дело их жизни находится под ударом: Савонарола грозился сжечь во Флоренции все книги, кроме книг признанных церковных комментаторов. Хуже всех было положение Пико: он не только посоветовал в свое время пригласить Савонаролу во Флоренцию, но до сих пор разделял многие пункты его программы и по своей честности не мог скрыть этого от Лоренцо.

Лоренцо решил снова перейти в наступление и с этой целью пригласил в свой кабинет настоятеля монастыря Санто Спирито Бикьеллини. Микеланджело давно знал этого человека, познакомившись с ним во дворце на воскресных обедах; иногда он провожал настоятеля в церковь и срисовывал там прославленные фрески, в том числе изображение Иоанна Крестителя. Настоятель, энергичный мужчина лет пятидесяти, славился во Флоренции тем, что в отличие от всех остальных жителей города ходил по улицам в очках.

— Лица прохожих, когда все спешат, — сказал он однажды Микеланджело, — напоминают мне мелькающие страницы книги, которую листает ветер. Пользуясь этими могущественными линзами, я вижу и выражение лиц, и их характерные особенности.

Настоятель сидел теперь перед низеньким столиком, а Лоренцо спрашивал его, не может ли он выписать из Рима «самого блестящего проповедника-августинца с тем, чтобы вправить мозги жителям Флоренции».

— Мне кажется, я знаю такого человека. Я сегодня же напишу в Рим.

Скоро Флоренции пришлось слушать августинского монаха, который, не выходя из чисто богословских рамок, нападал на крайности учения Савонаролы и указывал на его опасность: люди шли в церковь Санто Спирито, вежливо ждали конца проповеди и уходили, на испытав никаких чувств.

Микеланджело вновь укрылся в своей мастерской под навесом, стараясь не отрываться от работы, но дурные вести проникали и сюда. Так, например, Пико тщетно убеждал Лоренцо не подсылать шпионов к Савонароле и не надеяться подловить его на каком-нибудь «плотском грехе» — монах, по словам Пико, был слишком фанатичен и предан своему делу, чтобы поддаться соблазнам. В результате шпионы Савонаролы выследили шпионов Лоренцо и разоблачили их. Фра Мариано изменил Лоренцо и на коленях ползал перед Савонаролой, вымаливая прощение. В Платоновскую академию на лекции явилась лишь горстка студентов. Флорентинские печатники отказывались что-либо печатать без одобрения Савонаролы. Сандро Боттичелли тоже перешел к Савонароле и публично объявил, что все его изображения обнаженных женщин непристойны, бесстыдны и безнравственны.

Микеланджело все еще в душе одобрял поход Савонаролы за реформу, ему только не нравилось, что монах нападает на Медичи и на искусство. Когда он пытался высказать свои взгляды и сомнения, Бертольдо гневался, а когда Микеланджело показал ему свой новый рельеф, он заявил, что Микеланджело совсем не проник в сущность темы.

— Твой рельеф чересчур беден и прост. Как будто ты и не изучал мою «Битву римлян» в Пизе. У тебя утрачена вся роскошь и богатство. Это, по-моему, явное влияние Савонаролы. Где тут кони, где развевающиеся одежды, мечи и копья? Что же ты, в конце концов, хочешь изображать?

— Людей, — пробормотал Микеланджело.

— Твоя вещь убога, ужасно убога. Если ты спрашиваешь мое мнение, я тебе скажу: этот мрамор надо выкинуть, как неудавшийся, и попросить Граначчи найти новую глыбу.

После этого разговора Бертольдо не заглядывал в убежище Микеланджело несколько дней. Зато пришел другой посетитель: брат Лионардо. Он был в плаще с капюшоном, щеки у него совсем провалились.

— Рад тебя видеть у себя в мастерской, Лионардо.

Стиснув зубы, Лионардо смотрел на «Битву кентавров».

— Я пришел по поводу твоей скульптуры. Мы хотим, чтобы ты подарил ее Господу Богу.

— Как я могу это сделать?

— Уничтожив ее. Вместе с картинами Боттичелли и другими непристойными произведениями искусства, которые добровольно сданы нашему духовному братству. Это будет первый костер, который зажжет Савонарола во имя очищения Флоренции.

Так Микеланджело выслушал уже второе предложение уничтожить свою работу.

— Ты считаешь, что этот рельеф непристоен?

— Он кощунствен. Перенеси его к нам в Сан Марко и брось в костер своими руками.

В голосе Лионардо звучало такое лихорадочное исступление, что Микеланджело еле сдерживал себя. Наконец он взял Лионардо за локоть, поразившись при этом, несмотря на весь свои гнев, как костлява и безжизненна рука брата, и задами вывел его по тропинке на улицу.

Микеланджело предполагал, что, затратив еще несколько недель, он хорошенько отполирует свое изваяние, добившись на фигурах игры света. Но теперь он решил по-иному: он попросил Граначчи помочь ему переправить мрамор во дворец сегодня же вечером. Граначчи раздобыл тачку, и Буджардини покатил ее через площадь Сан Марко на Виа Ларга.

С помощью Буджардини и Граначчи Микеланджело перенес мрамор в гостиную Лоренцо. Лоренцо не видел рельефа уже целый месяц, с тех пор как фра Мариано выступал со своей проповедью. Морщась от боли и прихрамывая, с тяжелой тростью в руке, он вошел в гостиную: лицо у него было желтое, глаза потускнели. Увидев рельеф, он изумился. Опустившись в кресло, Лоренцо долго смотрел на скульптуру и не произносил ни слова: он разглядывал мрамор часть за частью, фигуру за фигурой, на щеках у него проступил румянец. Его большое, расслабленное тело, казалось, заново оживает. Микеланджело стоял рядом с Лоренцо и тоже вглядывался в изваяние. Наконец Лоренцо повернул голову и посмотрел Микеланджело в лицо, глаза у него блестели.

— Ты правильно сделал, что не стал полировать мрамор. Такая фактура, когда заметны следы резца, лучше передает анатомию.

— Ваша светлость, выходит, рельеф вам нравится?

— Что значит нравится? Я чувствую тут каждый мускул, каждый камень, каждую кость, — посмотри, как прижал ко лбу руку тот раненый юноша, что высечен внизу справа, — в другой руке у него камень, но кинуть его он уже явно не в силах. Нет, ничего подобного я еще не видал.

— Насчет этого мрамора уже было одно предложение.

— Что, нашелся покровитель? Кто-то хочет купить твою работу?

— Не совсем так. Мне предлагали ее пожертвовать. Брат Лионардо передал мне, что Савонарола хочет, чтобы я подарил этот мрамор господу, кинув его в их костер.

Наступила короткая, почти неуловимая пауза, после которой Лоренцо сказал:

— И что ты ответил?

— Я ответил, что распоряжаться этим мрамором я не вправе. Он принадлежит Лоренцо де Медичи.

— Но мрамор твой.

— Мой? И я могу даже отдать его Савонароле на костер?

— Если ты пожелаешь.

— Но предположим, ваша светлость, что я уже посвятил этот мрамор Господу Богу? Тому Богу, который создал человека по своему образу и подобию, наделив его своей добротой, и силой, и величием? Савонарола твердит, что человек подл и низок. Но разве Бог сотворил нас в гневе и ненависти?

Лоренцо вдруг поднялся с места и начал ходить по комнате, на этот раз почти не прихрамывая. Вошедший слуга накрыл маленький столик на две персоны.

— Садись и ешь и послушай, что я тебе скажу. Пожалуй, мне надо тоже закусить, хотя до сих пор у меня не было никакого аппетита. — Лоренцо потянулся к слегка поджаренной, хрустящей корочке хлеба. — Знай же, Микеланджело, что разрушительные силы всегда идут по пятам созидания. Каждая эпоха дает свой чудеснейший цветок — искусство, но наступает новое время, и, глядишь, этот цветок уже вырван из почвы, сломан, сожжен. Порой, как ты можешь убедиться на примере нашей Флоренции, его ломают и жгут твои былые друзья, соседи, которые еще вчера делили с тобой все заботы. Савонарола выступает не только против светского искусства и не только против «непристойности», он хочет уничтожить всякую живопись и скульптуру, если она чужда его воззрениям: он уничтожит фрески Мазаччо, Филиппе Липпи и Беноццо Гоццоли, которые находятся в нашей дворцовой часовне, уничтожит произведения Гирландайо, все греческие и римские статуи, большую часть флорентинских мраморов.

Уцелеет очень немного — может быть, одни лишь ангелы фра Анжелико, украшающие кельи в Сан Марко. Если Савонарола возьмет власть в свои руки и укрепится, Флоренция будет обесчещена и опустошена, как были обесчещены и опустошены Афины, когда их захватила Спарта. Флорентинцы — народ, легко поддающийся настроению; если они пойдут за Савонаролой до конца, то все, что накопила Флоренция с тех пор, как мой дед объявил конкурс на двери Баптистерия, — все это будет превращено в пепел. Флоренцию снова окутает глубокий мрак.

Потрясенный словами Лоренцо, Микеланджело воскликнул:

— Как я ошибался, когда думал, что Савонарола хочет изгнать из жизни Флоренции одно лишь злое. Нет, он уничтожит и все доброе. Я как скульптор буду превращен в раба, мне отрубят обе руки.

— Когда кто-то теряет свободу, других это не беспокоит, — печально сказал в ответ Лоренцо. Он отодвинул от себя тарелку. — Я хочу пригласить тебя пройтись со мной. Надо тебе кое-что показать.

С тыльной стороны дворца, миновав небольшую, замкнутую с четырех сторон площадь, они подошли к родовой церкви Медичи — Сан Лоренцо. Здесь подле бронзовой кафедры, отлитой Бертольдо по проекту Донателло, был погребен Козимо, дед Лоренцо; в Старой сакристии, построенной Брунеллески, стоял саркофаг с останками родителей Козимо, Джованни ди Биччи и его жены; тут же помещался порфировый саркофаг Пьеро Подагрика, отца Лоренцо, — саркофаг был работы Верроккио. Но главный фасад церкви оставался пустым и неотделанным, — неровный, землистого цвета кирпич стены будто ждал руки мастера.

— Микеланджело, это последний труд, который я намерен предпринять ради моего семейства, — покрыть фасад мрамором и поставить в нишах двадцать скульптурных фигур.

— Двадцать фигур! Ровно столько же, сколько украшают фасад Собора.

— Для тебя это не слишком много. Сделаешь фигуры в полный рост, в духе твоей «Битвы кентавров». Мы должны создать нечто такое, чему радовалась бы вся Италия.

Микеланджело не знал, от чего у него что-то дрогнуло под сердцем — от счастья или от страха.

— Лоренцо, я обещаю вам, я сделаю это! — порывисто ответил он. — Но мне потребуется время. Еще так многому надо учиться… Ведь я пока не высек ни одной круглой скульптуры.

Придя к себе в комнату, Микеланджело увидел, что Бертольдо закутался в одеяло и сидит, скорчившись, над горящей жаровней, — глаза у него были красные, лицо мучнисто-белое.

— Вам не по себе, Бертольдо?

— Да, не по себе. Потому что я глупый, нелепый и слепой старик, которому давно пора убираться со света.

— Что же вас так огорчает, маэстро? — полушутливо спросил Микеланджело, стараясь развеселить Бертольдо.

— Твой мрамор в гостиной у Лоренцо. Когда я увидел его там, я с ужасом вспомнил, какую чушь я говорил о нем раньше. Я был неправ, глубоко неправ. Я подходил к нему как к вещи, отлитой из бронзы, а ведь твой рельеф — это именно мрамор, и перевести его в бронзу — только испортить. Ты должен простить меня, Микеланджело!

— Дайте-ка я уложу вас в постель.

Он укрыл старика пуховым одеялом и побежал вниз на кухню, чтобы согреть на углях кувшин вина. Прижимая к губам Бертольдо серебряный кубок, он говорил ему в утешение:

— Бертольдо, если «Битва кентавров» хороша, то это только потому, что вы научили меня хорошо работать по мрамору. Ну а если она мало чем напоминает бронзу, то ведь вы сами внушали мне, что твердый камень и текучий металл — совсем не одно и то же. Так что не волнуйтесь и будьте довольны. Завтра мы начнем новую вещь, и вы станете учить меня дальше.

— Да, завтра, — вздохнул Бертольдо. Глаза его закрылись, потом он быстро открыл их и сказал: — А ты уверен, что будет еще и завтра?

Он снова закрыл глаза и стал засыпать.

Через минуту дыхание его резко изменилось. Бертольдо дышал теперь тяжело, с огромным усилием. Микеланджело пошел будить мессера Пьеро, тот сейчас же послал слугу за личным врачом Лоренцо.

Всю ночь Микеланджело держал Бертольдо на руках, стараясь облегчить ему дыхание. Доктор признался, что предложить какие-либо меры для спасения больного он не в силах. С первыми лучами рассвета Бертольдо открыл глаза, посмотрел на Микеланджело, на доктора, на мессера Пьеро и, поняв, в каком он состоянии, прошептал:

— …отвезите меня в Поджо… там так красиво…

Когда явился грум и объявил, что карета готова, Микеланджело поднял закутанного в одеяло Бертольдо на руки и держал его на коленях всю дорогу. Карета катила в направлении Пистойи, на самую изысканную из вилл Медичи, в прошлом принадлежавшую родственникам Микеланджело Ручеллаи; позднее Джулиане да Сангалло еще пышнее украсил виллу, возведя великолепные галереи. В пути беспрерывно хлестал дождь, но когда Бертольдо перенесли в его любимую комнату и уложили на высокую кровать, в окнах засияло солнце, осветив расстилавшуюся внизу реку Омброне и буйную зелень тосканского пейзажа. Желая утешить своего старого друга, прискакал Лоренцо; вместе с ним приехал маэстро Стефано да Прато и привез для больного новые лекарства.

Бертольдо скончался поздним вечером на второй день. После того как священник соборовал его, он, чуть улыбаясь, произнес свои последние слова, будто желая покинуть этот мир не как ваятель, а как остроумец.

— Микеланджело… ты мой наследник… как я был наследником Донателло.

— Да. Бертольдо. Я горжусь этим.

— Я хочу передать тебе все свое состояние…

— Если такова ваша воля, Бертольдо.

— Оно сделает тебя… богатым… знаменитым. Это моя поваренная книга.

— Я буду хранить ее как сокровище.

Бертольдо вновь слегка улыбнулся, словно бы он по секрету шепнул Микеланджело что-то шутливое, и закрыл глаза уже навсегда. Микеланджело молча простился с ним и вышел. Он потерял своего учителя. Другого учителя у него уже не будет.

15

Беспорядок в Садах был теперь ужасный. Всякая работа прекратилась. Граначчи оставил свои почти уже законченные декорации для карнавала и целыми днями хлопотал и метался, нанимая натурщиков, изыскивая мраморные блоки, добиваясь мелких заказов на какой-нибудь саркофаг или изваяние богородицы.

Заглянув как-то в конце дня к нему в мастерскую, Микеланджело сказал:

— И к чему ты стараешься, Граначчи? Все равно нам здесь больше не учиться.

— Перестань болтать. Нам надо лишь найти нового учителя. Лоренцо сказал вчера, что я должен ехать в Сиену и поискать там такого человека.

Со скучающим видом зашли в мастерскую Сансовино и Рустичи.

— Микеланджело прав, — сказал Сансовино. — Я хочу воспользоваться приглашением португальского короля и уехать в Португалию.

— Мы уже выучились здесь всему, чему могли, — поддержал его Рустичи.

— А я никогда и не собирался рубить этот камень, — говорил Буджардини. — Для такой работы у меня чересчур мягкая натура: я люблю кисть и краски. Пойду к Гирландайо и попрошусь, чтобы он взял меня к себе снова.

Граначчи в упор посмотрел на Микеланджело:

— Ну, а ты? Может быть, ты тоже уходишь?

— Куда же мне уходить?

Граначчи запер мастерскую, юноши разбрелись по своим делам. Провожая Граначчи, Микеланджело зашел к себе домой: надо было сообщить родным о смерти учителя. Поваренная книга растрогала Лукрецию почти до слез; некоторые рецепты она даже зачитывала вслух. Лодовико отнесся к кончине Бертольдо равнодушно.

— Микеланджело, эта твоя новая скульптура — она окончена?

— Вроде бы окончена.

— А Великолепный, он ее видел?

— Да. Я перевез скульптуру к нему.

— И она ему понравилась?

— Да.

— Что ты долбишь, как дятел: «Да! Да!» Может быть, он изъявил свое удовольствие, одобрение?

— Да, отец, изъявил.

— Тогда где же деньги?

— Какие деньги?

— А пятьдесят флоринов.

— Отец, вы просто…

— Не увиливай, Микеланджело! Когда ты кончил «Богородицу с Младенцем», разве Великолепный не дал тебе пятьдесят флоринов? Выкладывай свои деньги.

— Да никаких денег у меня нет.

— Нет денег? Это за целый-то год работы? Ведь у тебя на эти деньги все права.

— У меня нет никаких прав, отец; что мне раньше давали, то просто давали.

— Великолепный заплатил тебе за одну скульптуру и не заплатил за другую. — Лодовико повысил голос: — Это значит, что она ему не понравилась.

— Это может значить и то, что он болен, обеспокоен множеством дел…

— Выходит, еще есть надежда, что он тебе заплатит?

— Не имею представления.

— Ты должен напомнить ему.

Микеланджело горестно покачал головой; когда он в задумчивости шагал во дворец, на улицах было холодно и сыро.

Художник без творческих замыслов в голове — все равно что нищий: бесплодно слоняется он, чего-то ожидая и вымаливая у каждого часа. Впервые за семь лет, с тех пор как Микеланджело начал учиться в школе Урбино, у него исчезло желание рисовать. О том, что на свете существует мрамор, он старался вообще не думать. Сломанный нос, совсем не беспокоивший его последние месяцы, вдруг начал болеть: одна ноздря плотно закрылась, дышать было трудно. Снова Микеланджело с горечью сознавал, как он безобразен.

В Садах теперь стало необыкновенно тихо. Строительство библиотеки Лоренцо велел приостановить. Каменотесы ушли; замер размеренный стук их молотков, долго служивший Микеланджело таким естественным аккомпанементом, когда он трудился у себя под навесом. Назревали перемены, они будто носились в воздухе. Ученые-платоники бывали теперь в городе и читали лекции очень редко. По вечерам в кабинете Лоренцо они больше уже не собирались. Лоренцо решил уехать на виллу и основательно полечиться, оставив на полгода и дворец, и все свои обязанности. В деревне он рассчитывал не только покончить со своей подагрой, но и обдумать план неминуемой схватки с Савонаролой. Это будет борьба не на жизнь, а на смерть, говорил Лоренцо, и ему надо отдохнуть и набраться сил, чтобы действовать потом со всей энергией. Для предстоявшей битвы в руках Лоренцо было могущественное оружие: богатство, мощь, власть над местной администрацией, договоры с городами-государствами Италии и чужеземными державами, надежные друзья из царствующих династий соседних стран. А все земное достояние Савонаролы сводилось к потрепанному плащу, который был у него на плечах. Но Савонарола вел жизнь святого; одержимый своей идеей, он был непоколебим и неподкупен; блестящий проповедник, он уже добился серьезных реформ в быте тосканского духовенства и сильно повлиял на психологию тех богатых флорентинцев, которые, встав на его сторону, ратовали за строгую жизнь и осуждали потворство изнеженной плоти. Казалось, все это давало Савонароле шансы взять верх.

Стремясь навести порядок в делах, Лоренцо не забыл принять меры к тому, чтобы наконец возвести Джованни в сан кардинала; Лоренцо опасался, что папа Иннокентий Восьмой, глубокий старец, может умереть, не выполнив своего обещания, а его преемник на троне, как это уже было с его предшественниками, может занять по отношению к Медичи враждебную позицию и не дать согласия на то, чтобы шестнадцатилетний юнец был допущен в круг высших лиц, правящих церковью. Лоренцо понимал также, что успешный исход дела с кардинальством Джованни будет стратегической победой и в борьбе с флорентинцами.

Зная, что Лоренцо собирается уехать в Кареджи, Микеланджело был весьма озабочен: он видел, что Лоренцо мало-помалу уже передает все важнейшие дела управления в руки Пьеро. Как-то сложится его жизнь, если Пьеро станет полным хозяином во дворце? Ведь Пьеро без церемоний может и выставить его отсюда. Ибо теперь, когда работа в Садах фактически прекратилась, положение Микеланджело во дворце стало еще более неопределенным.

Относительно каких-либо денег в связи с окончанием «Битвы кентавров» никто не говорил ни слова, поэтому Микеланджело даже не навещал пока своих домашних. Те три флорина на карманные расходы, которые Микеланджело обычно находил у себя на умывальном столике, тоже больше не появлялись. Микеланджело не нуждался в деньгах, но такая перемена встревожила его. Кто распорядился не выдавать ему денег? Лоренцо? Или, может быть, мессер Пьеро да Биббиена, полагая, что нет никакой необходимости платить ученику, поскольку Сады бездействуют? Или это приказал Пьеро?

Томясь такими мыслями, Микеланджело все чаше искал общества Контессины и часами беседовал с нею; среди разговора он нередко доставал с полки «Божественную комедию» и вслух зачитывал из нее особо нравившиеся ему места — читал он и отрывок из одиннадцатой песни Ада:

Искусство смертных следует природе,

Как ученик ее, за пядью пядь:

Оно есть божий внук, в известном роде.

Им и природой, как ты должен знать

Из книги Бытия, господне слово

Велело людям жить и процветать.

Когда-то платоники уговаривали Микеланджело писать сонеты и, приобщая его к поэзии, читали ему много своих стихов; чтобы выразить мысль в литературной форме, твердили они, нет ничего выше сонета. Но, весь отдавшись рисованию, лепке и ваянию, Микеланджело до сих пор не искал никаких новых средств выражения чувств. И только теперь, глубоко одинокий и растерянный, он начал набрасывать свои первые спотыкающиеся строки, обращенные… к Контессине…

Меня влечет прекрасное лицо —

И больше в мире нет мне наслаждений…

И еще:

Столь тонкую, столь редкостную душу

Лишь я постиг, лишь мой увидел дух…

Он рвал наброски, считая их напыщенными и незрелыми. Он бродил по тропинкам опустевших Садов, заглядывал в павильон — Пьеро распорядился убрать оттуда и перенести во дворец все камеи, все изделия из слоновой кости и папки с рисунками. Микеланджело тосковал по работе, но чувствовал себя опустошенным и не знал, за что взяться. Он сидел за рисовальным столиком у себя под навесом и слушал, как жужжат среди разросшихся диких цветов осы: его охватывала грусть, ощущение полного одиночества.

Наконец его вызвал к себе Лоренцо.

— Не можешь ли ты поехать с нами во Фьезоле? Мы будем ночевать на вилле. Завтра утром в Бадии Фьезолане Джованни примет сан кардинала. Тебе будет небесполезно присутствовать на этой церемонии. Потом, в Риме, Джованни, может быть, вспомнит об этом.

Микеланджело поехал во Фьезоле в одной карете с Контессиной, Джулиано и няней. В Бадии, на полпути к горам, Контессина велела остановить карету: ей хотелось осмотреть церковь Сан Доменико, в которой завтра она, как женщина, присутствовать на церемонии посвящения брата уже не могла.

Маленькую церковь Сан Доменико Микеланджело знал очень хорошо: он не раз бывал в ней, заходя по пути во Фьезоле и каменоломни Майано. Фасад церкви, построенный в 1050 году, носил чисто романский характер, но внутри ее все было переделано в стиле Брунеллески; стены, колонны, окна, алтари — вся работа по камню была мастерски исполнена чудесными фьезоланскими и сеттиньянскими резчиками, включая друзей Микеланджело — Тополино. Когда Микеланджело восторженно заговорил об этом, Контессина, смеясь, заметила:

— Ты просто еретик, Микеланджело. Ведь, по-твоему, ценность церкви сводится только к тем произведениям искусства, которые ее украшают.

— А разве это не так?

Его разбудили за два часа до рассвета. Одевшись, он присоединился к процессии, шествовавшей вниз к Бадии, где Джованни провел всю ночь за молитвой. У Микеланджело упало сердце: он увидел, что Лоренцо несут на носилках.

В церкви мерцали сотни горящих свеч. Стены были украшены эмблемами всех предков Джованни Медичи. Микеланджело стоял в дверях, глядя, как над долиной Муньоне занимается заря. С первыми лучами рассвета, важно кивнув Микеланджело, в церковь вошел Пико делла Мирандола, вслед за ним шагал старший нотариус Флоренции. Джованни опустился перед алтарем на колени и принял причастие. Отслужили литургию, священник благословил знаки нового сана Джованни: мантию и широкополую шляпу с длинной кисточкой. Было зачитано папское послание, утверждающее посвящение, после чего каноник Боссо надел на палец Джованни сапфировое кольцо — эмблему небесного происхождения церкви.

Из Бадии во Флоренцию Микеланджело пошел пешком. С высоты холмов в лучах весеннего утра красные кровли города, сливаясь друг с другом, напоминали собой яркий цветной ковер. На Муньонском мосту ему встретилась целая процессия жителей Флоренции; впереди шли наиболее знатные горожане, часть которых Микеланджело знал по воскресным обедам во дворце, за ними двигался простой народ, а за простым народом — духовенство. Микеланджело подумал было, что трудные дни Лоренцо уже миновали: среди шедших священников было немало таких, которые клялись в верности Савонароле. Празднично одетая толпа с песнями и веселыми возгласами направлялась в Бадию, чтобы принять благословение нового кардинала — Джованни де Медичи.

Во дворце в тот вечер снова звучали музыка и песни, были танцы и представления. Веселились флорентинцы: Медичи выставили им множество угощения и немало вина, щедрые суммы были отпущены на всякие развлечения и зрелища.

С отъездом кардинала во дворце вновь стало тихо и мрачно. Лоренцо объявил, что он отправляется в Кареджи. В его отсутствие всеми делами будет ведать Пьеро.

16

Прошло уже две недели с того дня, как уехал Лоренцо. Сидя у себя в комнате, Микеланджело услышал однажды тревожные голоса за дверями. Оказалось, что в купол Собора ударила молния и сбила фонарь, упавший в сторону дворца Медичи. Сотни флорентинцев выбегали на улицы и смотрели на разбитый фонарь, затем они отворачивались и с похоронным видом шли ко дворцу. Савонарола не упустил случая и на следующее же утро выступил с проповедью, предвещая городу всякие беды: нашествие врагов, землетрясение, пожары и наводнения. Судорожно сжимая руку Граначчи, Микеланджело стоял в плотной толпе слушателей.

В тот день, уже вечером, Микеланджело узнал и другое: прискакал грум, посланец секретаря Лоренцо, и сказал, что состояние здоровья правителя отнюдь не улучшилось, более того, ему стало совсем плохо. В Кареджи направили еще одного врача — Лаццаро из Павии, тот прописал Лоренцо порошок из толченого алмаза и жемчуга. Это, как считали, всемогущее средство оказалось на сей раз бесполезным. Лоренцо вызвал к себе Пико и Полициано, чтобы они помогли ему одолеть боль, читая вслух его любимые книги.

Охваченный мрачными предчувствиями, Микеланджело весь остаток ночи ходил взад и вперед по коридорам дворца. Пьеро уехал в Кареджи, взяв с собой Контессину и Джулиано. На рассвете Микеланджело бросился ни конюшню, оседлал лошадь и поскакал на виллу Лоренцо: вилла находилась за шесть верст от города, в предгорье, — великолепный дом с высокой башней, голубятней и обширными садами и огородами, которые тянулись по склону холма к долине.

Микеланджело подъехал к стенам усадьбы с самой глухой стороны и, проникнув в ворота, оказался на дворе. Из кухни доносился плач. Микеланджело тихо поднялся по широкой лестнице, не желая, чтобы его заметили. Вверху, на лестничной площадке, он шагнул налево, постоял минуту, все еще не решаясь войти в спальню Лоренцо, потом медленно повернул шарообразную ручку двери.

Спальня представляла собой просторную комнату с высоким потолком, по обе стороны двери спускались тяжелые занавеси — они задерживали жар камина, в котором горели поленья. Микеланджело увидел Лоренцо: тот лежал на кровати, под головой у него было множество подушек. Доктор Пьер Леони пускал из руки больного кровь. В ногах Лоренцо сидел Полициано, слезы текли по его лицу. Пико тихим голосом читал свое сочинение «Бытие и личность». Микеланджело укрылся у двери за портьерой и смотрел, как духовник, стоявший у изголовья, сделал знак врачу и всем остальным отойти от кровати. Он исповедовал Лоренцо и дал ему отпущение грехов.

Микеланджело стоял за портьерой, не шевелясь. Пико и Полициано вновь подошли к Лоренцо. Тот слабым голосом попросил, чтобы позвали из библиотеки Пьеро. Вошел слуга и стал с ложки поить Лоренцо горячим бульоном.

Полициано спросил:

— Радует ли тебя земная пища, Лоренцо Великолепный?

На измученном лице Лоренцо Микеланджело уловил тень улыбки.

— Как любого умирающего, — ответил он беззаботно. — Мне надо набраться сил, чтобы прочитать лекцию сыну.

Смиренно склонив перед лицом смерти голову, в спальню вошел Пьеро. Все слуги тотчас вышли. Лоренцо начал говорить:

— Пьеро, сын мой, ты будешь располагать в государстве такой же властью, какой располагал я. Но ты должен помнить, что Флоренция — республика и что в ней множество умов. У тебя не будет возможности вести себя так, чтобы угодить всем одновременно. Строго придерживайся того пути, который диктует честность. Учитывай в первую очередь интересы всех людей, а не выгоды и довольство какой-то части. Если ты будешь поступать таким образом, ты защитишь и Флоренцию и Медичи.

Пьеро поцеловал Лоренцо в лоб. Лоренцо перевел взгляд на Пико и Полициано, те сразу же приблизились к нему.

— Пико, я сожалею лишь о том, что был не в состоянии достроить нашу библиотеку в Садах: ведь я хотел поставить во главе ее тебя.

В прихожей послышались чьи-то торопливые шаги. В дверях появился Савонарола — он прошмыгнул мимо изумленного Микеланджело так близко, что его можно было схватить за руку. Секунда — и Савонарола был уже у кровати Лоренцо. Чтобы умирающий увидел его лицо, монах резко откинул свой капюшон. Все, кто стоял подле кровати, отошли в сторону.

— Ты звал меня, Лоренцо де Медичи?

— Звал, фра Савонарола.

— Чем могу служить тебе?

— Я хочу умереть в мире со всеми.

— Тогда я заклинаю тебя быть твердым в вере.

— Я всегда был тверд в вере.

— Если ты будешь жив, я заклинаю тебя исправить все свои прегрешения.

— Обещаю тебе это, отец.

— И наконец, призываю тебя, если это будет надо, мужественно встретить смерть.

— Ничто не доставит мне большего удовольствия, — слабеющим голосом ответил Лоренцо.

Савонарола сделал поклон, повернулся и пошел к двери. Приподнявшись на подушках, Лоренцо хрипло сказал:

— Благослови меня, отец, пока ты не ушел.

Савонарола вернулся, склонился и начал читать отходную. Лицо Лоренцо приняло набожное выражение, он повторял вслед за монахом слова молитвы, от стиха к стиху. Убитые горем Полициано и Пико стояли словно в оцепенении. Савонарола опустил свой капюшон, благословил Лоренцо и вышел.

Лоренцо лежал неподвижно, собираясь с силами, затем велел позвать слуг. Когда они встали вокруг кровати, он попрощался с ними, прося извинить, если он в прошлом кого-то обидел.

Микеланджело дрожал, едва сдерживая себя, чтобы не откинуть тяжелый занавес и не броситься к Лоренцо. Ему хотелось стать перед ним на колени и крикнуть: «Я тоже любил вас! Проститесь и со мною!» Но Микеланджело явился сюда самочинно. Он был здесь незваным, о его присутствии никто здесь не знал. Он зарылся лицом в жесткую изнанку бархатного занавеса; дыхание Лоренцо тем временем уже пресекалось.

Доктор Леони склонился над Лоренцо, закрыл ему глаза и накинул на лицо простыню.

Микеланджело вышел через полуоткрытую дверь, сбежал вниз по лестнице и скрылся на огороде. Он чувствовал, что сердце его вот-вот разорвется. Странно, что люди думают, будто легко заплакать. Слезы жгли ему глаза откуда-то изнутри, и он, как слепой, спотыкался, шагая через грядки и борозды.

Лоренцо умер! В это нельзя было поверить. Нет, недаром его имя было Великолепный! Как мог погибнуть, уйти навсегда этот великий дух, великий разум и талант, столь живой и сильный всего несколько месяцев назад? Зачем он позвал Савонаролу, своего смертельного врага? Чтобы тот увидел и возрадовался тому, что все его угрозы и пророчества сбываются! Вся Флоренция скажет теперь, что Савонарола победил Лоренцо и что сам бог захотел, чтобы это произошло столь просто и быстро.

Он сидел где-то в углу на огородах; мира для него не существовало. Лоренцо лежал в своей комнате мертвый: исчез великий друг Микеланджело, тот человек, который по своей преданности и сердечному вниманию заменял ему в сущности родного отца, Лодовико Буонарроти.

Он встал и, шатаясь, побрел к дому. В горле у него давило и жгло. Вот уже и широкий двор виллы. Дойдя до колодца, Микеланджело спустил на веревке ведро и заглянул вниз, желая убедиться, наполнилось ли ведро водой.

В колодце, лицом верх, плавал утопленник. Цепенея от ужаса, Микеланджело вгляделся во влажную темень. Через минуту он уже знал, кто был этот утопленник. Доктор Пьер Леони. Он покончил с собой.

С глухим воплем Микеланджело отпрянул от колодца и бросился бежать; он бежал до тех пор, пока не выбился из сил и не упал. И только теперь из глаз хлынули слезы; жгучие, мучительные, они текли на тосканскую землю и смешивались с нею.

Загрузка...