Часть вторая «В садах Медичи»

1

Его тянуло к Садам на площади Сан Марко так неотступно, словно там в древних каменных статуях были запрятаны магниты. Иногда он даже не отдавал себе отчета, каким образом он вдруг оказывался у Садов. Он проникал за ворота и втихомолку заглядывал в сумрак лоджии. Он ни с кем не заговаривал и никогда не осмеливался пройти по дорожке через зеленое поле к павильону, где работал Бертольдо с учениками. Он лишь недвижно, будто не дыша, стоял и смотрел, в глазах его был голодный блеск.

Глубокой ночью, ворочаясь с боку на бок и стараясь не потревожить спавших рядом братьев, он думал: «Должен же быть какой-то выход. Сестра Лоренцо Медичи Наннина замужем за Бернардо Ручеллаи. А если я пойду к Бернардо, скажу ему, что я сын Франчески, и попрошу его поговорить обо мне с Великолепным?..»

Но ни один Буонарроти не мог пойти к Ручеллаи с протянутой рукой.

Гирландайо был терпелив. Он говорил Микеланджело:

— Мы должны закончить фреску с «Крещением» за несколько ближайших недель, а затем перенести леса ниже, к фреске «Захария пишет имя своего сына». Времени остается уже в обрез. Может быть, тебе пора начать рисовать, а не шляться по улицам?

— Можно мне в фигуре неофита изобразить одного натурщика? Я видел подходящего человека, он разгружал на Старом рынке тележку.

— Что ж, изобрази.

И Микеланджело нарисовал этого крестьянского парня — только что с поля, обнаженный по пояс, в коротких штанах, он опустился на колени; тело у него было загорелое, янтарного тона, фигура коренастая, с грубыми, узловатыми мускулами, но лицо юноши, глядевшего на Иоанна, вдохновенно светилось. Позади него Микеланджело поместил двух седобородых старцев, помогавших Иоанну, — у них были красивые, благородные лица, и крепкие тела.

Граначчи смущенно вертелся около приятеля, наблюдая, как у того из-под карандаша возникал образ за образом.

— Такие фигуры Гирландайо не нарисовать!

— Скажешь, лезу на рожон, да?

Гирландайо был настолько занят разработкой остальных шести фресок, что не обращал на ученика внимания. Когда Микеланджело, поднявшись на леса, встал перед влажной штукатуркой, он уже не чувствовал никакого страха. Он смело смешивал краски в горшках, подбирая нужный оттенок для обнаженного тела, с наслаждением водил кистью, вызывая к жизни людей, набрасывая на них лимонно-желтые и розовые, теплого тона одежды. Но где-то в глубине сознания он все время говорил себе: «Еще два долгих года! Ну разве можно это вынести?»

Гирландайо впрягал его в работу, не давая отдыха.

— Теперь мы поставим тебя на левые хоры, к «Поклонению волхвов». Приготовь картон вот для этих двух фигур, которые будут справа.

Композиция «Поклонения» и без того была загромождена фигурами — рисовать две новых у Микеланджело не поднималась рука.

Как-то после обеда Граначчи сказал, обращаясь к столу учеников:

— Сегодня исполняется ровно год с того дня, как к нам поступил Микеланджело. Я запасся бутылкой вина, мы устроим на дворе пиршество.

Никто не произнес ни слова в ответ Граначчи, мастерская замерла. Склонив головы, ученики уткнулись в работу. Гирландайо сидел на помосте прямой и неподвижный, будто сойдя с мозаики своего учителя: взор его потемнел, небритые щеки ввалились.

— Меня вызвал к себе Великолепный и спросил, не отдам ли я в его школу двух своих лучших учеников, — сказал Гирландайо.

Микеланджело стоял не шелохнувшись, словно прирос к полу.

— Разумеется, я не хотел бы отпускать двух лучших учеников! — воскликнул Гирландайо. — Ведь это значит опустошить всю боттегу! Да еще сейчас, когда Бенедетто зовут работать в Париж, на французского короля. А мне надо спешно закончить полдюжины фресок! — Он метнул взгляд вниз, на учеников и помощников. — Но кто осмелится отказать Великолепному? Буонарроти, ответь мне — ты хотел бы пойти?

— Я бродил около Садов Медичи и глядел на них, как голодная собака на мясную лавку.

— Баста! — Гирландайо был вне себя, таким его Микеланджело еще никогда не видел. — Граначчи, ты и Буонарроти отныне свободны от всяких обязательств, вы уже не мои ученики. Сегодня вечером я подпишу у старшин цеха нужные документы. А теперь все за работу! Может быть, вы считаете, что я Гирландайо Великолепный и способен содержать на свои миллионы академию?

Радость пробирала Микеланджело до самых костей, словно холодный дождь, когда дует трамонтана. Граначчи стоял пасмурный.

— Граначчи, caro mio, что с тобой?

— Я люблю живопись. Я не могу работать с камнем. Это слишком тяжело.

— Нет, нет, дружище, из тебя выйдет замечательный скульптор. Я буду помогать тебе. Все будет прекрасно, вот увидишь.

Граначчи печально улыбнулся.

— О, я пойду с тобой, Микеланджело. Но что мне делать с молотком и резцом? Ведь камень вымотает у меня все силы.

Микеланджело уже не мог сосредоточиться и продолжать работу. Он встал из-за ученического стола и поднялся на помост к Гирландайо. Ему хотелось поблагодарить человека, который лишь год назад взял его в ученики, но он стоял перед Гирландайо с горящим взором и немыми устами: как выразить благодарность тому, кто позволяет беспрепятственно уйти от себя?

По лицу мальчика Гирландайо видел, какие чувства в нем борются. Он заговорил с Микеланджело мягко, негромко, явно не желая, чтобы его слышали другие.

— Ты прав, Буонарроти: фреска — не твое ремесло. Тот неофит, которого ты нарисовал для меня, выглядит так, будто он высечен из скалы. У тебя дарование рисовальщика; с годами, набираясь опыта, ты, возможно, применишь этот талант к камню. Но никогда не забывай, что Доменико Гирландайо был твоим первым учителем.

Дойдя этим вечером до отцовского дома, Микеланджело сказал Граначчи:

— Лучше бы тебе зайти к нам. Когда в одном мешке двое, его трудней сбросить с моста.

Они поднялись по парадной лестнице и, минуя кухню, чтобы не тревожить Лукрецию, тихо прошли к отцу: тот сидел, нахохлившись, в углу за своим треугольным столиком; высокий, почти в пять аршин, потолок делал его фигуру до смешного маленькой. В комнате было холодно: чтобы прогреть каменные стены, даже флорентинскому солнцу надо трудиться большую часть весны.

— Отец, у меня есть новости. Я ухожу от Гирландайо.

— А, великолепно! Я так и знал, что ты рано или поздно образумишься. Ты теперь вступишь в цех шерстяников…

— Я ухожу от Гирландайо, но поступаю учеником по скульптуре в Сады Медичи.

Чувство радости у Лодовико тотчас сменилось недоумением.

— Сады Медичи?.. Какие сады?

— Я тоже туда поступаю, мессер Буонарроти, — сказал Граначчи. — Мы будем учениками Бертольдо и попадем под надзор Великолепного.

— Каменотес, несчастный каменотес! — судорожно вскину руки Лодовико.

— Я буду скульптором, отец. Бертольдо последний наш мастер скульптуры, который еще жив.

— Когда не повезет, то уж не знаешь, где этому конец, — так все, петля за петлей, и раскручивается, и жалит, как змея. Если бы твоя мать не упала с лошади, тебя не послали бы ради кормилицы к Тополино, а не попади ты к Тополино, ты и не вздумал бы сделаться каменотесом.

Микеланджело не посмел ответить на это. Заговорил Граначчи:

— Мессер Буонарроти, многие дети тоже могли бы попасть к Тополино и никогда не заразились бы страстью к камню. У вашего сына влечение к скульптуре.

— Ну, а что такое скульптор? Еще хуже, чем художник. Даже не принадлежит ни к какому цеху. Мастеровой, вроде дровосека. Или сборщика олив.

— С одной только существенной разницей, — вежливо, но твердо возразил Граначчи, — что из олив выжимают масло, а дрова жгут, чтобы сварить суп. И масло и суп поедают — и тут им конец. А у искусства есть волшебная особенность: чем больше умы впитывают его, тем оно долговечнее.

— Это пустая поэзия! — взвизгнул Лодовико. — Я толкую о благоразумии, о том, как прокормить семейство, а ты мне читаешь какие-то басни.

В комнату вошла монна Алессандра, бабушка.

— Скажи своему отцу, Микеланджело, что тебе сулит Лоренцо Великолепный. Ведь он богатейший человек в Италии и славится щедростью. Долго ли ты будешь в учениках? И сколько тебе положат жалованья?

— Не знаю. Я не спрашивал.

— Он не спрашивал! — усмехнулся Лодовико. — Ты думаешь, что мы такие же богатые люди, как Граначчи, и можем потакать всем твоим глупостям?

На бледных щеках Граначчи проступили пятна.

— А я спрашивал, — с вызовом сказал он Лодовико. — Нам не сулят ничего. Договор с нами не заключают и не дают никакого жалованья. Лишь бесплатно учат.

Микеланджело покрепче уперся ногами в пол и наклонил голову, чтобы встретить самый бурный взрыв ярости Лодовико. Но тот, звучно шлепнувшись о жесткую кожаную обивку, лежал, не двигаясь, в кресле, на глазах у него выступили слезы.

И с чувством какой-то отрешенности Микеланджело подумал:

«Странные люди мы, флорентинцы: сентиментальность нам чужда, ею не заражена ни одна капля нашей крови, и, однако, мы легко плачем, глаза у нас на мокром месте». Он подошел к отцу, положил ему на плечо руку.

— Отец, позвольте мне воспользоваться выпавшим случаем. Лоренцо Медичи решил создать во Флоренции новое поколение скульпторов. Я хочу стать одним из них.

Лодовико поднял взор на своего самого многообещающего сына.

— Лоренцо попросил в школу именно тебя? Он полагает, что у тебя есть талант?

«Как легко стало бы всем, если бы я решился немножко солгать», — подумал мальчик.

— Лоренцо попросил у Гирландайо двух лучших учеников. Были выбраны Граначчи и я.

Стоя у двери, мачеха молча слушала разговор. Теперь она вошла в комнату. Лицо у нее было бледно, черные, расчесанные на пробор волосы четко обрисовывали голову.

— Микеланджело, я не хочу сказать про тебя ничего худого, — начала она. — Ты добрый мальчик. Ты хорошо кушаешь. Но я должна, — тут она повернулась к мужу, — подумать и о своей родне. Мой отец говорил, что войти в семью Буонарроти, — это большая для нас честь. А что останется на мою долю, если ты позволишь мальчонке разорить весь дом?

Лодовико вцепился в подлокотники кресла. Вид у него был очень усталый.

— Я тебе не даю своего согласия, Микеланджело, и никогда не дам.

И он вышел из комнаты. Вслед за ним вышли Лукреция и монна Алессандра. Наступило мучительное молчание. Первым заговорил Граначчи:

— Отец хочет лишь исполнить свой долг по отношению к тебе, Микеланджело. Разве старый человек способен признать, что он не прав, а прав четырнадцатилетний подросток? Нельзя требовать от него слишком многого.

— Выходит, я должен упустить такую возможность? — вскипел Микеланджело.

— Нет, не должен. Но ты пойми, что отец хочет действовать из лучших побуждений, а его упрямый сын подсовывает ему такую задачу, разобраться в которой — извини меня — у него не хватает разума.

Микеланджело моргал глазами, не отвечая ни слова.

— Ты любишь своего отца, Граначчи?

— Люблю.

— Я завидую тебе.

— Значит, ты должен быть добрее и по отношению к своему отцу.

— Добрее?

— Да, если ты хочешь, чтобы он не делал тебе зла.

2

В Садах Медичи в отличие от боттеги Гирландайо никто не гнался за заработком. Доменико Гирландайо вечно спешил: ему надо было не только кормить большую семью, но и выполнять множество заказов с твердо установленными сроками.

Как далека была от этой спешки и суеты атмосфера, в которую попал в один прекрасный день Микеланджело, начав работу у Лоренцо Великолепного и Бертольдо. Здесь царил совсем иной дух, все было пронизано одной заботой:

«Не торопитесь, работайте тщательно. У нас здесь одна-единственная цель — учиться. Мы постоянно говорим вам: упражняйтесь! Мы стремимся довести до совершенства лишь ваше искусство, ваше мастерство. Вам надо добиться одного: зрелости. Наберитесь терпения. Готовьте себя к тому, чтобы стать пожизненно скульпторами».

Первым в Садах заговорил с Микеланджело Пьетро Торриджани, зеленоглазый блондин, силач и красавец. Сверкая белозубой улыбкой, он сказал вкрадчиво:

— Так вот кто, оказывается, подглядывал за нами. Мы прозвали тебя Привидением. Ведь ты все время бродил у ворот.

— Я и не догадывался, что на меня смотрят.

— Не догадывался. Да ты пожирал нас глазами! — рассмеялся Торриджани.

Помимо скульптуры Бертольдо обожал две вещи: веселую шутку и кулинарию. Однако в юморе его было гораздо больше остроты, чем в колбасах, приготовленных им по охотничьему способу. Бертольдо даже написал свою поваренную книгу и сейчас, поселившись во дворце Медичи, сетовал лишь на то, что у него нет возможности прославить свои кулинарные рецепты.

Но скульптуру он прославлял с редкостной настойчивостью: этот изможденный, слабый человек с белоснежными волосами, воспаленными, в красных пятнах, щеками и бледно-голубыми глазами был истинным наследником знаний золотого века тосканской скульптуры.

Положив свою худую тонкую руку на плечи кому-нибудь из новичков, он говорил:

— Конечно, не все тайны мастерства можно передать. Донателло сделал меня своим наследником, но он не смог сделать меня равным себе. Он влил в меня свой опыт и свое мастерство, как вливают расплавленную бронзу в форму. Ни один человек не может сделать большего. Не будь Донато, я был бы простым ювелиром; проработав с ним бок о бок свыше полувека, я стал всего лишь скульптором-миниатюристом. Как бы он ни старался, он не мог отдать мне свои пальцы, вселить в меня пылавшую в нем страсть. Все мы таковы, какими нас создал бог. Я вам покажу все, чему Гиберти научил Донателло и чему Донателло научил меня; ну а что вы извлечете из моих уроков — это зависит от ваших способностей. Учитель — все равно что повар: когда у него жилистый цыпленок или жесткая телятина, то никакой самый расчудесный соус не сделает их мягче.

Микеланджело громко расхохотался. Довольный своей шуткой, Бертольдо повернул всю ватагу учеников к павильону.

— А сейчас за работу. Если у вас есть какой-то талант, он проявится.

Микеланджело подумал: «Только дайте мне в руки молоток и скарпель! Увидите, как от камня полетят осколки и пыль».

Но Бертольдо и не собирался давать новичку молоток и скарпель. Он посадил Микеланджело за рисовальный стол на террасе между семнадцатилетним Торриджани и двадцатидевятилетним Андреа Сансовино; раньше Андреа учился у Антонио Поллайоло, в церкви Санто Спирито можно было видеть исполненные им работы.

Принеся из внутренних комнат рисовальные принадлежности, Бертольдо сказал Микеланджело:

— Рисование для скульптора — совсем особое дело. И человек и камень — трехмерны, у них гораздо больше общего, чем у человека и стены или деревянной доски, на которых приходится писать живописцу.

Микеланджело скоро понял, что ученики здесь во многом похожи на учеников у Гирландайо. Сансовино как бы играл роль Майнарди: он уже давно был профессиональным художником, зарабатывая на жизнь изделиями из терракоты, и так же, как Майнарди, с большой теплотой и благородством относился к начинающим, отдавая им свое время. Самым неумелым в Садах, как Чьеко у Гирландайо, был Соджи: ему тоже исполнилось всего лишь четырнадцать лет; здесь, среди скульпторов, он казался случайным человеком и, на строгий взгляд Микеланджело, был лишен всякого таланта.

Не обошлось в Садах и без своего Якопо: это был двадцатилетний Баччио да Монтелупо — легкомысленный, как птичка, распутный тосканец. Подобно Якопо, он любил собирать всяческие слухи о грязных ночных скандалах и подробно пересказывал их утром. В первый же день, когда Микеланджело приступил к работе, Баччио с жаром поведал товарищам самую свежую и потрясающую новость: в Венеции родился урод, глаза у него не на том месте, где им полагается быть, а за ушами; а в соседней с Флоренцией Падуе родился другой уродец: у него две головы и на каждой руке по две ладошки. На следующее утро он рассказывал об одном флорентинце, который якшался с дурными женщинами ради того только, чтобы «сохранить целомудрие своей супруги».

Особенно комичными были побасенки Баччио из быта контадини, крестьян: как-то раз, уверял он, одна флорентинская дама из патрицианской семьи, вся в шелках и жемчугах, спросила у крестьянина, выходившего из церкви Санто Спирито:

— Скажи, обедня для сиволапых уже кончилась?

— Да, синьора, — отвечал крестьянин. — А обедня для шлюх только начинается, советую не опаздывать.

Бертольдо заливался тонким старческим смехом и аплодировал.

Был в Садах и ученик, чем-то похожий на Граначчи, — пятнадцатилетний паренек Рустичи, сын знатного и богатого тосканца.

Он занимался скульптурой из одного только удовольствия и почтения к искусству. Лоренцо высказывал желание, чтобы ученик жил во дворце Медичи, но Рустичи предпочитал свой дом на Виа де Мартелли. Микеланджело пробыл в Садах всего неделю, как Рустичи пригласил его к себе на обед.

— Подобно Бертольдо, я очень люблю всякую стряпню на кухне. С утра я буду жарить для тебя гуся.

Как убедился Микеланджело, образ жизни Рустичи оправдывал деревенское звучание его фамилии: в доме у него было полно животных. Там жили три собаки, прикованный к жердочке орел, скворец, которого крестьяне в сельском имении научили выкрикивать фразу: «Провалитесь вы все в тартарары!» Но еще больше смутил Микеланджело живший в комнате Рустичи дикобраз: зверек постоянно залезал под стол, сопел и возился там, укалывая своими иглами ноги гостя.

После обеда хозяин провел Микеланджело в тихую комнату, где висели портреты его предков. На фоне этой роскоши Рустичи словно бы преобразился: в нем проглянуло уже нечто аристократическое.

— Ты хорошо рисуешь, Микеланджело. Может быть, именно это позволит тебе стать скульптором. В таком случае разреши тебя предупредить: никогда не соглашайся жить в пышных дворцах.

Микеланджело недоуменно фыркнул:

— По-моему, это мне не грозит.

— Послушай, мой друг: роскошь, нега и уют так приятны, к ним так легко привыкнуть. А когда к этому пристрастишься, то уже совсем легко и просто стать лизоблюдом, угодником, всегда и во всем поддакивать, чтобы только не лишиться привычных благ. Потом ты начинаешь подлаживаться под вкусы власть имущих, а это для скульптора означает смерть.

— Я ведь простак, Рустичи. Едва ли все это меня касается.

Гораздо ближе, чем с другими учениками, Микеланджело сошелся с Торриджани: этот молодой человек выглядел в его глазах скорее бравым воином, чем скульптором. Микеланджело был очарован Торриджани; в то же время он страшился его, стоило тому лишь нахмурить брови и заговорить своим раскатистым, зычным голосом. Торриджани происходил из старинной семьи виноторговцев, давно уже выбившейся в знать, с Бертольдо он держался так смело, как никто из учеников. Рассердившись на кого-либо из товарищей по мастерской, он учинял шумные ссоры. Он быстро отличил Микеланджело своей горячей дружбой и постоянно разговаривал с ним — их рабочие столы были рядом. Микеланджело еще не доводилось встречать столь красивого человека, как Торриджани; эта физическая красота, стоявшая на грани человеческого совершенства, обескураживала его: он всегда сознавал, насколько некрасив и невзрачен он сам.

Граначчи видел, как крепнет дружба Микеланджело с этим юношей. Когда Микеланджело спросил Граначчи, считает ли он Торриджани выдающимся человеком, тот осторожно ответил:

— Я его знаю с детства. Наши семьи связаны друг с другом.

— Но ты уклоняешься от ответа, Граначчи.

— Прежде чем называть человека другом, Микеланджело, съешь с ним пуд соли.

Микеланджело работал в Садах уже больше недели, когда туда в сопровождении юной девушки явился Лоренцо Медичи. Впервые в жизни Микеланджело увидел вблизи человека, который, не занимая никакого поста и не нося никакого титула, правил Флоренцией и сделал ее могущественной республикой, где процветали не только ремесло и торговля, но и искусство, литература, наука. Лоренцо де Медичи было сорок лет, его грубое лицо казалось высеченным из темного гранита; все черты его были неправильны, лишены какой-либо привлекательности — нечистая кожа, выступающая нижняя челюсть, выпяченная нижняя губа, длинный массивный нос, вздернутый кончик которого был гораздо мясистее и толще, чем спинка, большие темные глаза, щеки с темными провалами около углов рта, кошт темных волос, разделенных прямым пробором и крыльями ниспадающих к бровям. Одет он был в длинную охристого цвета мантию с пурпурными рукавами, на шее виднелся краешек белого воротника. Роста он был чуть выше среднего, крепкого сложения; верховая езда и охота с соколами, которой он отдавался порой целыми днями, поддерживала его телесные силы.

Он был также знатоком классических языков, жадным читателем греческих и латинских манускриптов, поэтом, которого Платоновская академия сравнивала с Петраркой и Данте, создателем первой в Европе публичной библиотеки, для которой он собрал десять тысяч рукописных и печатных книг, — подобной библиотеки не было нигде со времен Александрии. Лоренцо был признан «величайшим покровителем литературы и искусства из всех владетельных принцев, которые когда-либо существовали»; его коллекция скульптуры, живописи, рисунков, резных гемм была открыта для всех художников, для каждого, кто хотел изучить ее и почерпнуть в ней вдохновение. Для ученых, стекавшихся во Флоренцию, чтобы сделать ее научным центром Европы, он предоставил виллы на склонах Фьезоле: там Пико делла Мирандола, Анджело Полициано, Марсилио Фичино и Кристофоро Ландино переводили недавно найденные греческие и древнееврейские рукописи, писали стихи, философские и богословские сочинения, способствуя тому, что Лоренцо называл «революцией гуманизма».

Микеланджело слыхал немало рассказов о Лоренцо, в городе это была излюбленная тема разговоров: ему было известно, что у Лоренцо слабое зрение, что он родился лишенным обоняния. Теперь, слушая, как Лоренцо разговаривал с Бертольдо, он убедился, что голос у него хриплый и неприятный.

Но казалось, что этот голос — единственная неприятная особенность Лоренцо, так же как слабость его глаз — единственная его слабость, а отсутствие обоняния — единственный прирожденный недостаток. Ибо у Лоренцо, богатейшего во всем мире человека, перед которым заискивали правители итальянских городов-государств и такие могущественные монархи, как турецкий и китайский, — у Лоренцо был открытый, мягкий характер и полное отсутствие высокомерия. Правитель республики — в том же смысле, в каком гонфалоньер справедливости и Синьория были хранителями законов и порядка в городе, — он не располагал ни армией, ни стражей, расхаживал по улицам Флоренции без всякой свиты, разговаривал со всеми гражданами, как равный, вел простую семейную жизнь, играя со своими детьми на полу и держа свой дом открытым для художников, писателей и ученых всего мира.

Таков был этот человек. Он пользовался абсолютной властью в делах политики, но правил Флоренцией, проявляя такой здравый смысл и такую прирожденную учтивость и достоинство, что те люди, которые могли быть врагами, жили и трудились при нем в полном согласии. Столь счастливого результата не достигали ни его одаренный отец, Пьеро, ни гениальный дед, Козимо, прозванный всей Тосканой отцом отечества за то, что после кровопролитной гражданской войны между партиями гвельфов и гибеллинов, бушевавшей во Флоренции не одно столетие, он создал республику. Флорентинцы могли напасть на Лоренцо Великолепного и, не дав ни часа на размышление, разграбить его дворец, изгнать владыку из города. Он знал это, знал это и народ, и благодаря тому, что такую возможность чувствовали все, Лоренцо сохранял свою неофициальную, не освященную законом власть. Ибо так же, как в нем не было ни тени высокомерия, в нем не было и малодушия: отчаянным военным натиском в семнадцать лет он спас жизнь своему отцу и, чтобы оградить город от вторжения неприятеля, рискнул собственной жизнью, напав на военный лагерь Ферранте в Неаполе с таким же ничтожным числом людей, с каким он разгуливал по улицам Флоренции.

Этот-то человек стоял теперь близ Микеланджело и оживленно беседовал с Бертольдо о каких-то античных скульптурах, только что привезенных из Малой Азии, ибо скульптура в глазах Лоренцо была столь же важным предметом, как и его флотилии, плававшие по всем морям мира, как его банки, опутавшие своей сетью всю Европу и Средиземноморье, как те оценивающиеся в миллионы золотых флоринов товары Флоренции — шерсть, оливковое масло и вино, — которые обменивались на экзотические благовония, пряности и шелка Востока. Одни уважали Лоренцо за богатство, другие за то, что он обладал властью, а ученые и художники уважали и любили его за страсть к знаниям, за то, что он дал свободу мысли, уже более тысячи лет замурованной в душной темнице.

Вот Лоренцо остановился поговорить с учениками. Микеланджело перевел взгляд на девушку, шедшую рядом с правителем. Она казалась моложе Микеланджело, хрупкая, в платье из розовой шерстяной материи, с длинными рукавами: это была гамурра с широкой юбкой, ниспадавшей мягкими, свободными складками, и плотно зашнурованным корсажем, под которым проглядывала бледно-желтая кофточка с низким, оставляющим открытой шею воротом. Туфельки на девушке были из желтой парчи, а на густых черных ее волосах алела атласная шапочка, украшенная жемчугами. Девушка была такой бледной, что даже алая шапочка и цветное платье не могли придать живости ее впалым щекам.

Когда Лоренцо, чуть заметно кивнув, проходил мимо стола учеников, Микеланджело внезапно встретился взглядом с глазами девушки.

Он замер, прервав работу. Она замедлила шаг, потом остановилась. Он не мог отвести взгляда от этой тоненькой девушки с милым, нежным личиком. А она напугалась: такое свирепое исступление было написано на лице Микеланджело, когда он водил карандашом по бумаге. На ее щеках цвета слоновой кости пятнами вспыхнул румянец.

Микеланджело почувствовал, с каким острым любопытством она посмотрела на него, дышать ему стало трудно. На секунду он подумал, что она хочет заговорить с ним. Но она лишь облизала свои бледные губы, затем с трепетной дрожью ресниц отвела от него взгляд и шагнула, догоняя отца.

Лоренцо обнял девушку за талию. Они медленно двинулись к фонтану, обогнули его и потом исчезли в воротах.

— Кто это был? — спросил Микеланджело у Торриджани.

— Ты что, болван, не знаешь? Лоренцо Великолепный!

— Да нет же, я говорю — кто эта девушка?

— Девушка? О, Контессина. Его дочь. Единственная дочь, которая у него осталась.

— Контессина? «Маленькая графиня»?

— Да, именно. Всех своих других дочерей Лоренцо называл «контессиной» в шутку. А когда родилась эта худышка, он ее и в самом деле окрестил Контессиной. Что тебя, собственно, интересует?

— Ничего, ровным счетом ничего.

3

Разрешения на то, чтобы Микеланджело поступил в Сады Медичи, Лодовико так никогда и не дал. Хотя все слышали, что Микеланджело оставил Гирландайо и начал заниматься скульптурой, дома открыто признать этот факт не желали и делали вид, будто ничего не случилось. К тому же мальчика в семье видели редко — он уходил из дому на рассвете, пока все еще спали, а мачеха была на рынке, и возвращался ровно в двенадцать, когда Лукреция ставила на стол жареную говядину или утку. После обеда он работал в Садах дотемна и брел домой, стараясь задержаться где только можно, чтобы дома к его приходу все уже легли спать: обычно лишь брат Буонаррото, лежа в кровати, дожидался его и расспрашивал о всяких новостях да в кухне сидела бабушка — она кормила его скудным ужином.

— Ты совсем вырос из своих рубашек, Микеланджело, — говорила монна Алессандра. — И чулки у тебя изорвались. Твои отец говорит, что, раз ты не зарабатываешь… ну да бог с ним. Вот я отложила немного денег. Купи, что тебе надо.

Он шутливо целовал ее в морщинистую щеку; они любили друг друга, но оба не очень-то умели выразить эту любовь.

Нетребовательный по натуре, Микеланджело был совершенно равнодушен к одежде.

— Скоро я начну рубить камень и буду весь в пыли, с головы до ног. Никто и не разглядит, что на мне надето.

Бабушка оценила гордость внука и вновь упрятала монеты в кошелек.

— Ну, как хочешь. Эти деньги всегда будут твои.

Граначчи не считал нужным вставать рано утром и возвращаться с работы поздно вечером; получалось так, что он теперь гулял по улицам с Микеланджело только в полдень. Настроение у Граначчи было самое скверное; он шагал, сильно сутулясь, и казался выше своего младшего друга всего на дюйм или на два.

— Ох, какая холодная и липкая эта глина! — жаловался он. — Я ненавижу ее. Я стараюсь лепить как можно хуже; надеюсь, Бертольдо не допустит меня до работы по камню. Десять раз приступал я к граниту, и всегда молоток словно бил прямо по мне, а не по камню.

— Граначчи, милый, а ты берись за мрамор, мрамор прекрасно поддается удару, — утешал его Микеланджело. — Мрамор очень чуток. А гранит — это вроде черствого хлеба. Подожди, придет время, и ты будешь работать по мрамору: пальцы в него погружаются, словно в тесто.

Граначчи с удивлением посмотрел на приятеля:

— Ты всегда тверд и сух, как кремень, но стоит тебе заговорить о мраморе — и ты поэт!

Теперь Микеланджело с головой ушел в рисование. Одно из первых поучений, с которым обратился к нему Бертольдо, звучало так:

— Если ты у нас не будешь работать над рисунком — знай, ты погибнешь. Прошу тебя, каждый день, как приходишь сюда, рисуй свою левую руку, потом снимай башмаки и рисуй ноги; это очень помогает брать нужный ракурс.

— А что вы скажете, если я нарисую и правую руку?

— Еще один остряк в нашей компании, — весело отозвался Бертольдо, приняв слова Микеланджело за шутку.

Микеланджело с равной легкостью и уверенностью работал, держа молоток то в правой, то в левой руке, уже в те времена, когда тесал светлый камень у Тополино. Теперь, нарисовав в разных положениях левую руку, он стал рисовать левой правую — сначала ладонь, потом тыльную сторону кисти, с вытянутыми пальцами.

Однажды, проходя мимо стола, Бертольдо взял у Микеланджело лист, который тот заполнил множеством набегающих друг на друга рисунков.

— Что ж, какое вино в бочку нальешь, такое из нее и вытечет. Ведь это я тебя подзадорил, — мягко заметил он.

— А я не в обиде. Гляньте, где я рисовал правой, где левой — не отличишь.

Пользуясь влиянием Лоренцо, натурщиков для работы учеников брали в любом квартале Флоренции: тут были ученые в черном бархате; солдаты с бычьими шеями, широкими лбами и густыми дугообразными бровями; головорезы и бандиты; жители деревень, приехавшие в город; плешивые старцы с крючковатыми носами и костлявыми подбородками; монахи в черных капюшонах, из-под которых выбивались седые волосы; флорентинские юноши, красавцы и модники, — у них были греческие, идущие прямо от надбровья носы, кудрявые, по плечи, волосы, круглые пустые глаза; красильщики шерсти с запачканными руками; грязные, с мозолями на огрубелых ладонях, торговцы скобяным товаром; силачи носильщики; дородные кухарки; знатные господа в красных и белых шелках, унизанных жемчугом; гибкие подростки в фиолетовом; полнощекие младенцы, с которых лепили и рисовали путти.

Однажды, когда Бертольдо свирепо раскритиковал нарисованный Микеланджело торс, тот хмуро заметил:

— Разве можно рисовать, глядя на человека только снаружи? Что выпирает из-под кожи, лишь то мы и видим. Если бы мы могли изучить человеческое тело внутри: кости, мускулы… Пока не знаешь внутренностей, кишок и крови, не знаешь человека. А я внутрь тела ни разу не заглядывал.

— Вот дьявол! — тихо выругался Бертольдо. — Вскрывать покойников разрешается только врачам и то в один-единственный день в году, перед лицом городского совета. Иначе это расценивается во Флоренции как тягчайшее преступление. Лучше выкинь такие мысли из головы.

— Выкинуть не могу, хотя молчать буду. Никогда мне не изваять человеческое тело точно и верно, если я не посмотрю, как оно устроено внутри.

— Даже греки не вскрывали покойников, хотя у ник не было церкви, которая это запрещает. И Донателло не нуждался в рассечении тел, но знал человека великолепно. Неужто ты хочешь стать лучшим скульптором, чем Фидий и Донателло?

— Лучшим — не хочу. А непохожим на них — хочу.

Микеланджело еще не видал, чтобы Бертольдо так волновался. Мальчик притронулся к высохшей руке старика, моля его успокоиться.

Несмотря на подобные споры, они стали большими друзьями. Пока остальные ученики лепили из глины или рубили камень, Бертольдо уводил Микеланджело в павильон и часами наблюдал за его работой: тот в это время копировал египетские амулеты, греческие медальоны, древнеримские монеты. Бертольдо брал в руки то одну драгоценную вещь, то другую и объяснял Микеланджело, чего хотели добиться старинные мастера.

К своему удивлению, Микеланджело завоевал и горячую привязанность Торриджани: тот уже придвинул свой рабочий стол вплотную к столу Микеланджело. Торриджани покорял своим обаянием — Микеланджело был ошеломлен, очарован, потрясен знаками его внимания, его веселыми шутками. Щеголь по натуре, Торриджани носил шелковые рубашки и широкий ремень с золотыми пряжками; каждое утро перед работой он заходил на Соломенный рынок к цирюльнику, брился там и намазывал свои волосы благовонными маслами. А Микеланджело во время работы ужасно пачкался: руки у него вечно были в угле, который он, забывшись, размазывал по лицу, рубашка закапана красками, чулки в чернильных пятнах.

Торриджани, проведя целый день на работе, умудрялся сохранить в безупречной чистоте свою ярко-желтую полотняную камичу — доходившую до поясницы рубашку с пышными рукавами, зеленую тунику с буквой Т, вышитой на плече желтым шелком, темно-голубые вязаные рейтузы. Рубя камень, он выбирал такую позу, что каменная пыль и крошка совсем не летела на него и не забивала одежды и волос, — этой хитрости не знал ни один из его товарищей: к концу рабочего дня они обычно были белы, как мукомолы. Микеланджело постоянно восхищался Торриджани и таял от удовольствия, когда тот, обнимая, клал свою мускулистую руку ему на плечи и наклонял великолепную голову, заглядывая мальчику в глаза. Осматривая его новый рисунок, он восклицал:

— Микеланджело mio, ты делаешь чистую работу, а пачкаешься так, что грязней тебя я никого не видел.

Торриджани был всегда в движении, — он хохотал, паясничал, отпускал остроты, нес чепуху, не смолкая ни на минуту, размахивал руками, на которых сверкали перстни с жемчугами и изумрудами, — ему всегда было надо занимать своей особой всех окружающих и первенствовать среди них. Его сильный, певучий голос разносился по пышным весенним лужайкам, где пестрели цветы, и каменотесы, возводившие в дальнем углу сада здание библиотеки для книг и манускриптов Лоренцо, приостанавливали работу, чтобы послушать, как хохочет Торриджани.

Нередко ученики Бертольдо отправлялись в церковь Санта Кроче, чтобы полюбоваться фресками Джотто в лучах утреннего солнца, или в церковь Санто Спирито — посмотреть при свете полудня на «Юного Иоанна и Двух Святых» Филиппино Липпи; порой они выходили взглянуть, как закат освещает изваяния на Кампаниле, — эти изваяния замыслил тот же Джотто, а исполнил его ученик Андреа Пизано. И хотя в таких случаях все тихо стояли, словно зачарованные, Торриджани не унимался и тут: он ни на шаг не отпускал от себя Микеланджело и, подхватив его под руку, громко говорил:

— Ах, если бы я был воином, Микеланджело! Сражаться в смертельных битвах, повергать врага мечом и пикой, завоевывать новые страны и всех женщин, какие там есть. Вот это жизнь! Искусство? Ба! Это занятие для евнухов в султанском гареме. Нет, amico mio, мы должны с тобой объехать весь свет, мы грудью встретим и опасности и битвы и найдем несметные сокровища!

Микеланджело испытывал к Торриджани глубокую привязанность, почти любовь. Он считал себя простоватым, скучным: завоевать дружбу и восхищение такого красивого, блистательного юноши, как Торриджани… это было слишком хмельное вино для того, кто его никогда не пробовал.

4

Теперь ему пришлось многому учиться заново, отказываясь от тех навыков, которые он приобрел у Гирландайо: столь разнился рисунок для фрески от рисунка для скульптуры.

— Нельзя рисовать ради самого рисунка, — поучал мальчика Бертольдо, в точности так, как поучал его в свое время Гирландайо. — Такое рисование годится лишь для тренировки руки и глаза.

Бертольдо упорно вдалбливал Микеланджело, в чем разница между рисунком художника и скульптора. Скульптор должен показать трехмерность фигуры, ему нужна не только высота и ширина, но и глубина. Художник рисует, чтобы заполнить пространство, а скульптор — чтобы его воспроизвести. Художник заключает в раму нечто остановившееся, скульптор же, рисуя, схватывает движение, вскрывает каждое усилие, каждый изгиб напрягшегося человеческого тела.

— Художник рисует, чтобы показать особенное, а скульптор ищет всеобщее, универсальное. Понятно? — спрашивал учитель.

Микеланджело отмалчивался.

— А самое важное то, что художник рисует, как видит, фиксирует на бумаге внешнее впечатление. Скульптор же подходит к форме изнутри и, взяв ее, как она есть, пропускает всю ее плоть и материальность через свое существо.

Кое-что из этих наставлений Микеланджело постигал разумом, но гораздо больше заставлял его оценить советы учителя тяжкий рабочий опыт.

— У меня теперь в голове какое-то месиво, — извинялся Бертольдо. — Там застряла тьма разных мыслей, до каких додумались тосканские скульпторы за двести лет. Ты прости меня, если я вспоминаю всякую всячину.

Задавшись целью воспитать новое поколение скульпторов, Бертольдо в отличие от Гирландайо, у которого на учеников попросту не хватало времени, стал самоотверженным учителем. Переговариваясь между собой, скульпторы ограничиваются в лучшем случае односложной фразой; стук молотка и удар резца — их истинная речь, заменяющая всякие объяснения; лишним словам тут не было места. Однако на Бертольдо это правило не распространялось.

— Микеланджело, рисуешь ты хорошо. Но важно также знать, зачем надо хорошо рисовать. Рисунок — это свеча, которую зажигают для того, чтобы скульптор не спотыкался в темноте; это схема, с помощью которой легче разобраться в видимом. Попытка понять другое человеческое существо, постигнуть его сокровенные глубины — это одно из самых опаснейших человеческих дерзаний. У художника, который отваживается на это, есть одно-единственное оружие — перо или карандаш. Этот фантазер Торриджани рассуждает о военных походах. — Бертольдо пожал плечами. — Детская забава! Трепет перед лицом смертельной опасности, — разве он может сравниться с трепетом одинокого человека, который дерзает создать нечто такое, чего еще не было на земле!

Микеланджело держал в руках сделанные за день наброски и разглядывал их, словно это помогало ему лучше понять, что говорил Бертольдо, или отыскать в своей работе хоть часть тех достоинств, каких Бертольдо требовал.

— Рисование — это превосходный путь к тому, чтобы познать предмет и рассеять мрак невежества, утвердить на своем законном месте мудрость, как утверждал ее Данте, когда он писал терцины «Чистилища». Да, да, — продолжал старик, — рисовать — это все равно что читать Гомера и таким образом увидеть Приама и Елену, читать Светоння и по его книгам понять цезарей.

Микеланджело опустил голову.

— А вот я невежда. Не читаю ни по гречески, ни по-латыни. Урбино три года мучился со мной, но я был упрям и не хотел учиться. Я хотел только рисовать.

— Глупая голова! Ты не понимаешь, что я тебе говорю. Не удивительно, что Урбино мучился с тобой. Рисование есть познание. Это искус и дисциплина, это точная мера, которой ты будешь измерен, чтобы сказать, насколько ты честен. Рисование словно исповедь: оно разоблачит тебя до конца, хотя тебе будет казаться, будто разоблачаешь кого-то ты. Рисунок — это строчка поэта, нанесенная на бумагу с тем, чтобы воочию убедиться, достоин ли вдохновения взятый предмет и есть ли у автора та правда, которая достойна строки.

Голос старика звучал теперь мягко и задушевно.

— Запомни это, сын мои. Рисовать — что быть богом, вкладывающим душу в Адама; только душа художника и сокровенная, тайная душа изображаемого, сливаясь вместе, и создают новую, третью жизнь на листе бумаги. Акт любви, Микеланджело, акт любви — вот что порождает все сущее на земле.

Да, рисование есть слияние души, дыхание жизни, он это знал, но для него рисование было не конечной целью, а только средством.

Таясь ото всех, он стал теперь оставаться в Садах на вечер, — хватал скульптурные инструменты и работал, подобрав валявшийся где-нибудь обломок камня. Здесь был изжелта-белый травертин из римских каменоломен, диорит из Ломбреллино, шероховатый импрунетский известняк, темно-зеленый мрамор из Прато, пятнистый красно-желтый мрамор из Сиены, розовый мрамор из Гаворрано, прозрачный мрамор чиполино, с синими и белыми разводами, похожими на цветы, гипсовый камень. Но радости Микеланджело не было границ, когда кто-нибудь по забывчивости оставлял без присмотра кусок снежно-белого каррарского мрамора. В детстве ему не раз приходилось стоять перед мастерами, рубившими этот драгоценный камень. Как он изнывал тогда от желания прикоснуться к нему, получить его в собственные руки! Но это казалось немыслимым: белый мрамор был редок и дорог, его привозили из Каррары и Серавеццы так мало, что он шел лишь на выполнение важных заказов.

Теперь же он втайне начал орудовать шпунтом, троянкой и скарпелью, обрабатывая поверхность мрамора теми приемами, какими он работал над светлым камнем у Тополино. Обычно к вечеру наступал для него самый чудесный час — он оставался один-одинешенек во всех Садах, на него смотрели лишь белые статуи. Скоро, скоро он получит эти инструменты в свои руки навсегда; каждое утро первым делом он будет браться за молоток и резец — ведь он ощущал их, как руки и ноги, органом своего тела. Когда в Садах становилось темно, он скалывал обработанное им место на камне так, чтобы никто не догадался, что он тут делал, и подметал пыль и крошку, ссыпая их на свалку.

Как и следовало предполагать, его застигли на месте преступления, и соглядатай был самый неожиданный из всех возможных. Контессина де Медичи появлялась теперь в Садах почти ежедневно, ее сопровождал то отец, то кто-нибудь из ученых Платоновской академии — или Полициано, или Фичино, или Пико делла Мирандола. Девушка разговаривала с Граначчи, с Сансовино и с Рустичи, которых, по-видимому, знала уже давно, но никто не представил ей Микеланджело. С ним она не заговорила ни разу.

Он безошибочно улавливал миг, когда Контессина показывалась в воротах, хотя еще и не видел ни ее подвижной фигурки, ни огромных глаз, сиявших на бледном лице. Все окружающее он воспринимал в эти минуты с необычайной остротой — и все, даже воздух и свет, казалось, куда-то летело в стремительном вихре.

Именно Контессина избавила Граначчи от опостылевших ему занятий скульптурой. Он поделился с ней своими печалями: она передала разговор отцу. Однажды, придя в Сады, Лоренцо сказал:

— Граначчи, я мечтаю о большой картине — «Триумф Павла-Эмилия». Ты не согласился бы ее написать?

— Как не согласиться! И чем сильнее нужда, тем быстрее услуга.

Когда Лоренцо отвернулся в сторону, Граначчи прижал пальцы левой руки к губам и послал в знак благодарности воздушный поцелуй Контессине.

Никогда она не останавливалась, чтобы посмотреть на работу Микеланджело. Обычно она задерживалась около Торриджани, став сбоку от его стола, напротив Микеланджело, так, что он мог следить за каждым ее движением, мог слушать, как она смеется, тронутая шутками забавлявшего ее красавца. И хотя Микеланджело словно зачарованный не спускал с нее глаз, взгляды их ни разу не встретились.

Когда, наконец, она исчезала, он чувствовал тоску и опустошение. Он не мог понять, почему это происходит. О девушках он не помышлял. Не помышлял даже после того, как Якопо, просвещавший Микеланджело в течение года, научил его распознавать тех, которые «годятся для постели». У него не было девушек ни дома, в семье, ни в том узком кругу друзей, который был ему знаком. Он не помнил, разговаривал ли он хотя бы раз с кем-нибудь из девушек. У него никогда не появлялось желания даже рисовать их! Они были чужды ему. Тогда почему же он так страдал, когда Контессина, всего в нескольких шагах от него, весело смеялась и разговаривала с Торриджани, держась с этим юношей как равная. Почему он так злился и на Торриджани, и на Контессину, что она могла значить для него, эта принцесса благородной медичейской крови?

Все это походило на какую-то таинственную болезнь. Ему хотелось, чтобы девушка больше не появлялась в Садах, оставила его в покое. Рустичи говорил, что раньше она редко приходила в Сады. Почему же теперь она проводит здесь каждый день по часу, а то и больше? Чем упорнее он отдавался работе, приникал к своим листам, заполняя их рисунками, тем острее чувствовал присутствие Контессины: остановившись у стола Торриджани, она любезничала с этим красавцем и атлетом, исподтишка подглядывая за Микеланджело и воспринимая каждый взмах его карандаша как личную обиду.

Время шло, наступил разгар лета, цветы в Садах увяли от зноя, лужайки выгорели и побурели — и только тогда Микеланджело понял, что он ревнует. Ревнует к Торриджани. Ревнует к Контессине. Ревнует к ним обоим сразу. Ревнует каждого из них в отдельности.

И тут ему стало страшно.

А теперь она застала его совсем одного, когда в Садах было пусто. Она пришла со своим братом Джованни, толстым, слегка косоглазым подростком, — он был, как догадывался Микеланджело, его же возраста, лет четырнадцати, и уже предназначен в кардиналы; кроме Джованни, вместе с Контессиной явился и ее кузен, побочный сын Джулиано, любимого брата Лоренцо, который был заколот в Соборе заговорщиками из семейства Пацци. Когда произошло это убийство, Микеланджело было всего три года, но флорентинцы до сих пор рассказывали, как висели казненные заговорщики в проемах окон Синьории.

Первые слова прозвучали неожиданно:

— Buona sera. Добрый вечер.

— Buona sera.

— Микеланджело.

— Контессина.

— Come va? — спросила Контессина.

— Non c'e male. — Ответ звучал кратко, как у сеттиньянского каменотеса.

Микеланджело рубил кусок светлого камня, отделывая его в елочку. Он и не думал прерывать работу.

— Этот камень пахнет.

— Только что сорванными винными ягодами.

— А этот? — Она указала на глыбу мрамора, лежавшую на скамье рядом с ним. — Этот пахнет свежими сливами?

— Нет, едва ли сливами. — Он отколол от глыбы кусочек. — Понюхай сама…

Она наморщила нос и засмеялась. Он сел перед мраморной глыбой и начал рубить ее с таким рвением, что осколки брызнули, как дождь.

— Почему ты бьешь так… так яростно? Разве ты не устаешь? Я давно бы выдохлась.

Он знал, что она очень болезненна, знал, что чахотка унесла ее мать и сестру за один прошлый год. Поэтому-то, говорил Рустичи, Лоренцо так нежен с нею: ей суждена недолгая жизнь.

— Нет, нет, что ты! Когда рубишь камень, то силы не убывает, а только прибавляется. Вот попробуй-ка поруби этот белый мрамор. Увидишь, как он оживет в твоих руках.

— Не в моих, а в твоих руках, Микеланджело. Может, ты закончишь для меня этот узор на светлом камне?

— Да это же всего-навсего простая елочка. Мы насекаем ее, когда строим ограду или обкладываем колодцы.

— Она мне нравится.

— Тогда я закончу ее.

Она стояла не двигаясь прямо над ним, а он, согнувшись, продолжал работать. Когда он натыкался на особо твердое место, то искал глазами ведро с водой и, не найдя, сплевывал на камень, чтобы сделать его более мягким, и вновь с молниеносной быстротой врубал и врубал свой резец.

Она засмеялась:

— А что ты будешь делать, когда во рту совсем пересохнет?

Он поднял голову, лицо его залилось румянцем.

— У хорошего скальпеллино слюны на плевок всегда найдется.

5

С наступлением духоты и зноя Сады понесли первую утрату: это был Соджи. Его бодрость и воодушевление увядали подобно тому, как увядала в то лето на лужайках трава. Соджи не получал в Садах ни премий, ни заказов, и, хотя Бертольдо выплачивал ему время от времени кое-какие ничтожные суммы, заработок его почти равнялся заработку Микеланджело, а тот не зарабатывал ничего. По этой-то причине Соджи считал, что Микеланджело присоединится к нему.

Однажды вечером, в августе, когда от духоты нечем было дышать, он дождался в Садах тишины и безлюдья, отшвырнул свой инструмент и подошел к Микеланджело.

— Микеланджело, давай-ка уйдем отсюда совсем — и ты и я. Вся эта возня с камнем… это так глупо. Давай спасаться, пока не поздно.

— Спасаться? Что же нам грозит, Соджи?

— Не будь слепцом, Микеланджело. Нам тут никогда не дождаться ни заказов, ни заработков. Ну, кому нужна скульптура? Все прекрасно живут и без скульптуры.

— А я не могу.

На лице Соджи были написаны отвращение и страх — такой силы чувства он не достигал ни в одном из своих восковых или глиняных изваяний.

— Где же мы потом найдем себе работу? Если Лоренцо умрет…

— Но он еще молод, ему всего сорок лет.

— …тогда у нас не будет ни покровителя, ни этих Садов. Неужто нам бродить по Италии, как нищим, и протягивать шляпу, прося милостыню? Не надо ли вам мастера по мрамору? Не нужна ли вам «Богоматерь»? Не пригодится ли «Оплакивание Христа»? Я могу вам изготовить и то и другое, только дайте мне кров и пищу.

Соджи яростно засовывал свои пожитки в мешок.

— К черту! Я хочу заниматься таким ремеслом, чтобы ко мне люди приходили сами. Каждый день! За кулебякой или окороком, за вином или рейтузами. Люди не могут обойтись без этих вещей, они должны покупать их каждый божий день. Значит, каждый день я буду что-то сбывать. А на то, что я сбуду, я буду кормиться. У меня деловая натура, мне надо знать в точности, что сегодня или завтра я заработаю столько-то сольди. Скульптура — это уже роскошь, о ней вспоминают в самом крайнем случае. А я хочу торговать чем-то таким, что спрашивают в первую очередь. Что ты скажешь на это, Микеланджело? Ведь здесь тебе не платят ни единого скудо. Посмотри на себя, какую рвань ты носишь. Ты что, хочешь жить как побирушка до конца своих дней? Пойдем со мной. Вместе-то мы найдем работу.

Было ясно, что за вспышкой Соджи крылись твердые убеждения, что Соджи размышлял обо всем этом не одну неделю. И все же в глубине души Микеланджело воспринимал его бурную горячность чуть насмешливо.

— Скульптура для меня — самое важное дело, Соджи. Меня даже не интересует, нужна она кому-то в первую очередь или в последнюю. Я говорю «скульптура» — и ставлю на этом точку.

— Ты верно говоришь — надо поставить на этом точку! — подхватил Соджи. — На Старом мосту у отца есть знакомый мясник, он ищет подручного. Резец — ведь это все равно что нож…

Когда на следующее утро Бертольдо узнал об уходе Соджи, он пожал плечами:

— Что ж, обычная в нашем деле потеря. Все люди рождаются с задатками таланта, но у большинства так быстро тухнет этот огонь!

С покорным видом он провел рукой по своим жидким седым волосам.

— В мастерских это бывает сплошь и рядом. Учитель, конечно, знает, что в какой-то мере его усилия пропадут, но он не может бросить свое дело, иначе пострадали бы все ученики до одного. У таких людей, как Соджи, молодой порыв еще не означает любовь или привязанность к скульптуре, это лишь избыток юных сил. Как только этот буйный напор начинает спадать, юноши говорят себе: «Довольно мечтаний. Поищем-ка надежных путей в жизни». Когда ты сам будешь владельцем боттеги, ты увидишь, что я говорю правду. Скульптура — это тягчайший, зверский труд. Человек должен быть художником не потому, что он может им быть, но лишь потому, что он не может не быть им. Искусство — это удел тех, кто без него всю жизнь испытывал бы страдания.

На другой день в Сады в качестве нового ученика явился круглолицый, как луна, Буджардини: он стал еще толще, хотя вверх не вытянулся. Микеланджело и Граначчи обнялись с ним, как со старым другом.

Граначчи, закончив свою картину для Лоренцо, выказывал такую распорядительность и умение ладить с людьми, что Лоренцо поставил его в Садах управляющим. Граначчи с удовольствием исполнял свои обязанности: хлопотал целыми днями о том, чтобы в Сады был вовремя завезен камень, чугун или бронза, устраивал состязания учеников, доставал им скромные заказы в цехах.

— Оставь-ка ты эти дела, Граначчи, — уговаривал его Микеланджело. — У тебя такой же талант художника, как у любого из нас в этих Садах.

— Но мне нравятся всякие хлопоты, — мягко возражал Граначчи.

— Пусть тебе это и нравится. Если нам нужны будут карандаши или натурщики, мы найдем их сами. Почему ты должен бросать свою работу только затем, чтобы помогать нам?

Граначчи заметил эту косвенную похвалу своему таланту, хотя Микеланджело и высказал ее со злостью.

— Времени хватит на все, caro mio, — успокаивал он друга. — Я уже занимался живописью. Придет час, я займусь ею снова.

Но когда Граначчи действительно вновь взялся за кисть, Микеланджело стал злиться еще больше, так как Лоренцо заставил своего управляющего малевать декорации для пьесок-моралите и расписывать знамена и арки для праздничных процессий.

— Граначчи, глупец, как ты можешь петь и веселиться, расписывая карнавальные декорации, которые выбросят на свалку сразу же после праздников?

— А я люблю делать подобные пустячки — так ведь ты их называешь? Не все же на свете должно быть глубоко и вечно. Праздничные шествия или вечеринки тоже очень важны, так как они доставляют людям удовольствие, а удовольствие — одна из самых важных вещей в жизни, столь же важная, как еда, питье или искусство.

— Ты… ты — истинный флорентинец!

6

Осенние дни становились все прохладнее, а дружба Микеланджело с товарищами по работе — горячее. В праздники и церковные дни, когда Сады наглухо запирались, Рустичи приглашал его на обед, а затем вывозил за город, где он всюду выискивал лошадей; за право порисовать их в поле или в конюшне он платил деньги крестьянам, конюхам, грумам.

— Лошадь — это самое красивое из всех божьих творении, — говорил Рустичи. — Ты должен рисовать ее снова и снова, всякий раз, как только увидишь.

— Рустичи, я никогда не думал ваять лошадей. Меня интересуют только люди.

— Если ты знаешь лошадь, ты знаешь целый мир.

Сансовино, который происходил из крестьян Ареццо и был вдвое старше Микеланджело, высказывал еще един взгляд на жизнь:

— Художнику надо время от времени возвращаться к земле; он должен пахать, должен сеять, полоть, убирать урожай. Прикосновение к земле обновляет нас. Быть только художником — это значит сосать собственную лапу и докатиться до бесплодия. Вот почему я, что ни неделя, сажусь верхом на мула и еду домой в Ареццо. Тебе надо поехать со мной, Микеланджело, и ощутить вспаханное поле своими ногами.

— Я с радостью поеду с тобой в Ареццо, Сансовино. Если там найдется мрамор, я действительно могу пропахать в нем борозду.

И только дома Микеланджело чувствовал себя несчастным.

Лодовико ухитрился, пусть не совсем точно, разведать, сколько денег получают ученики в Садах в виде премий, наград и платы от заказчиков; он понял, что Сансовино, Торриджани и Граначчи зарабатывают приличные суммы.

— Ну, а ты? — допрашивал он сына. — Ты не получил ни скудо?

— Пока нет.

— За все восемь месяцев? Почему? Почему все остальные получают деньги, а ты нет?

— Я не знаю.

— Я могу заключить из этого только одно: по сравнению с другими ты никуда не годишься.

— Это неправда.

— А считает ли Лоренцо, что у тебя есть какие-то способности к скульптуре?

— Несомненно.

— Но он никогда не заговаривал с тобой?

— Никогда.

— Allora! Я даю тебе сроку еще четыре месяца, чтобы вышел целый год. А потом, если Лоренцо по-прежнему будет считать тебя бесплодной смоковницей, ты пойдешь работать.

Однако терпения Лодовико хватило всего на четыре недели. Однажды в воскресное утро, зайдя в спальню к Микеланджело, он учинил новый допрос, буквально прижав его к стенке:

— Хвалит ли Бертольдо твою работу?

— Нет.

— Говорит он, что у тебя есть талант?

— Нет.

— А дает ли он тебе хоть какие-нибудь заверения на будущее?

— Он дает мне советы.

— Это не одно и то же.

— Ammesso. Согласен.

— Хвалит ли он других?

— Иногда.

— Что ж, значит, ты самый безнадежный?

— Этого не может быть.

— Почему же?

— Я рисую лучше, чем остальные.

— Рисую! Какое это имеет значение? Если там тебя учат, чтобы ты стал скульптором, почему же ты не занимаешься скульптурой?

— Бертольдо не разрешает мне.

— Почему?

— Говорит, что еще рано.

— Ну, а другие что-нибудь лепят, высекают?

— Да.

— Так неужели тебе не ясно, что все это значит?

— Нет.

— Это значит, что у них больше способностей, чем у тебя.

— Все будет ясно, когда я приложу руки к камню.

— Когда это будет?

— Не знаю.

— А пока ты не станешь работать с камнем, у тебя не будет никакого заработка?

— Не будет.

— А говорят тебе, когда ты начнешь работать с камнем?

— Нет, не говорят.

— Ты не думаешь, что все это выглядит безнадежно?

— Нет.

— Что же ты думаешь?

— Я в недоумении.

— И долго ты будешь пребывать в недоумении?

— Пока Бертольдо не скажет своего слова.

— Куда же делась твоя гордость? Что с тобой случилось?

— Ничего.

— Это все, чего ты добился в Садах, — «ничего».

— Учиться — это не значит утратить свою гордость.

— Тебе уже почти пятнадцать лет. Ты что, так никогда и не будешь зарабатывать?

— Я буду зарабатывать.

— Когда же и каким способом?

— Не знаю.

— Двадцать раз ты сказал мне «нет» или «не знаю». Когда же ты будешь знать?

— Я не знаю.

Выбившись из сил, Лодовико вскричал:

— Да мне надо отдубасить тебя палкой! Когда в твоей башке будет хоть капля разума?

— Я делаю то, что должен делать. Разве это не разумно?

Лодовико повалился в кресло.

— Лионардо хочет идти в монахи. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти стал монахом? Ты хочешь сделаться художником. Кто и когда слышал, чтобы Буонарроти были художниками? Джовансимоне, видно, будет уличным шалопаем, бродягой, завсегдатаем мостовых. Проходимец из семьи Буонарроти — это немыслимо! Урбино выгнал из школы Сиджизмондо и говорит, что я бросаю деньги на ветер — парень не научился даже читать. Слыхано ли, чтобы Буонарроти был неграмотен? Уж и не знаю, зачем господь бог дает человеку сыновей?

Микеланджело подошел к Лодовико и легонько притронулся к его плечу:

— Не сомневайтесь во мне, отец. Стричь шерсть на осле я не собираюсь.

Дела Микеланджело в Садах не улучшились, они шли теперь даже хуже, чем прежде. Бертольдо жестоко тормошил его и все же никогда не был доволен тем, что делал ученик. Нервно переступая с одной ноги на другую, он кричал: «Нет, нет, ты способен сделать это гораздо лучше. Рисуй снова! Рисуй!» Он заставлял Микеланджело набрасывать эскизы, глядя на модель сначала сверху, с лестницы, потом распластываясь на полу, велел ему приходить в Сады и работать там по воскресным дням, рисуя композицию, в которой были бы слиты воедино все этюды, сделанные за неделю.

Идя вечером домой вместе с Граначчи, Микеланджело тоскливо воскликнул:

— Ну почему меня так обижают в Садах?

— Тебя не обижают, — ответил Граначчи.

— Обижают, это видно всем и каждому. Мне не разрешают участвовать ни в одной конкурсной работе на премию Лоренцо, не дают выполнять никаких заказов. Мне не позволяют ходить во дворец и смотреть там произведения искусства. Ты теперь управляющий в Садах. Поговори с Бертольдо. Помоги мне!

— Когда Бертольдо сочтет тебя подготовленным для участия в конкурсах, он скажет об этом сам. А до тех пор…

— О боже! — простонал Микеланджело, стискивая зубы. — Да к тому времени мне придется ночевать в Лоджии делла Синьориа — отец выгонит меня из дома палкой.

Было еще одно горестное обстоятельство, о котором Микеланджело не мог сказать Граначчи: с наступлением сырой погоды Лоренцо запретил Контессине выходить из дворца. А Микеланджело она не казалась ни сильной, ни хрупкой. Он чувствовал в ней страсть, чувствовал такое пламя, перед которым отступает и смерть. Теперь, когда девушка не появлялась в Садах, они стали для него странно пустыми, а без трепетного ожидания встречи дни тянулись уныло и однообразно.

В своем одиночестве Микеланджело еще больше тянулся к Торриджани. Они стали неразлучны. Микеланджело прямо-таки бредил Торриджани: он был без ума от его остроумия, его проницательности, красоты.

Граначчи в недоумении только поднимал брови.

— Микеланджело, я перед тобой в трудном положении: что бы я ни сказал, ты можешь подумать, что я говорю это из зависти или обиды. Но я должен предостеречь тебя. С Торриджани бывало это и раньше.

— Что бывало?

— Расточал свою любовь, пленял кого-нибудь без остатка, а потом впадал в ярость и резко рвал все отношения, если на горизонте появлялся кто-то другой, кого можно было увлечь и очаровать. Торриджани нуждается в поклонниках, в поклонниках ты у него и ходишь. Пожалуйста, не думай, что он тебя любит.

Бертольдо оказался не столь мягким. Когда он увидел рисунок, в котором Микеланджело подражал только что законченному этюду Торриджани, он изорвал его на сотню мелких клочков.

— Стоит только походить с калекой хотя бы год, как сам начинаешь прихрамывать. Передвинь свой стол на то место, где он стоял прежде!

7

Бертольдо понимал, что терпение Микеланджело вот-вот лопнет. Он положил свою хрупкую, как осенний лист, руку мальчику на плечо и сказал:

— Итак, приступим к скульптуре.

Микеланджело закрыл лицо ладонями, его янтарного цвета глаза горели, на лбу проступили капли пота. Внезапная радость, боль и горечь слились в едином ощущении, от которого колотилось сердце и дрожали руки.

— А теперь зададим себе вопрос: что такое скульптура? — назидательным тоном произнес Бертольдо. — Это искусство отсечь, убрать все лишнее с взятого материала и свести его к той форме, которая возникла в воображении художника.

— Убрать с помощью молотка и резца! — воскликнул Микеланджело, стряхивая с себя оцепенение.

— Или добавить какую-то долю материала еще, как это мы делаем при лепке из глины или воска, накладывая их часть за частью.

Микеланджело энергично замотал головой:

— Это не для меня. Я хочу работать прямо на мраморе. Я хочу работать, как работали греки, высекая сразу из камня.

Бертольдо криво улыбнулся.

— Благородное стремление. Но чтобы итальянец достиг того, что делали древние греки, потребуется еще много времени. Первым делом ты должен научиться лепить из глины и воска. До тех пор, пока ты не овладеешь методом добавления, нельзя прибегать к методу усекновения.

— И никакого камня?

— Никакого камня. Восковые модели должны быть у тебя не больше двенадцати дюймов высоты. Я уже велел Граначчи закупить для тебя воска — вот он, посмотри. Чтобы сделать его более податливым, мы добавляем в него немного животного жира. Вот так. С другой стороны, для прочности и вязкости надо добавить еще и скипидара. Тебе ясно?

Пока воск растапливался, Бертольдо показал мальчику, как делать из проволоки и деревянных планок каркас, потом, когда воск остыл, он научил его раскатывать воск в шарики. Вот уже готов и каркас. Микеланджело начал накладывать на него воск, желая убедиться, насколько точно можно воспроизвести плоский рисунок в трехмерной фигуре.

Ведь именно в этом и заключалось то чудо, о котором он когда-то кричал на ступенях Собора. Именно это он имел в виду, когда утверждал в споре с друзьями превосходство скульптуры над живописью. Истинные цели скульптора — глубина, округлость, размер; обо всем этом живописец может только намекнуть, прибегая к иллюзорной перспективе. В распоряжении скульптора твердый, ощутимый мир реальности; никто не может шагнуть в глубь его рисунка, но любому и каждому доступно обойти вокруг его изваяния и оценить его со всех сторон.

— Это значит, что изваяние должно быть совершенно не только спереди, но с любой точки обзора, — говорил Бертольдо. — А отсюда вытекает, что любое произведение скульптуры создается как бы не один раз, а триста шестьдесят раз, потому что при изменении точки обзора хотя бы на один градус оно уже становится словно бы другим, новым изваянием.

Микеланджело был заворожен; проникая в его сознание, слова Бертольдо жгли, будто пламя.

— Понимаю.

Он взял в ладони воск и почувствовал его теплоту; для рук, которые жаждали камня, катышек воска не мог быть приятным. Но наставления Бертольдо побудили Микеланджело задуматься, может ли он вылепить голову, торс или всю фигуру так, чтобы она в какой-то мере передавала рисунок. Задача была не из легких.

— Но чем скорее я начну, — сказал он себе, — тем скорее кончу.

Плотно облепив каркас воском, Микеланджело, как приказал ему Бертольдо, стал действовать металлическими и костяными инструментами. Добившись грубого приближения к замыслу, он начал отделывать модель своими крепкими пальцами. Статуэтка обрела какую-то, правдоподобность и печать неуклюжей силы.

— Но в ней нет и тени изящества! — возмутился Бертольдо. — Помимо того, здесь полностью отсутствует портретное сходство.

— Я не делаю портрета, — ворчливо говорил Микеланджело: указания Бертольдо он впитывал, как сухая губка, брошенная в Арно, но все, что пахло критикой, возбуждало в нем строптивость.

— Тебе придется делать портреты.

— Могу я сказать откровенно?

— А к чему бы тебе кривить душой?

— Черт с ними, с портретами. Я их, видно, не полюблю никогда.

— «Никогда» в твоем возрасте гораздо дольше, чем в моем. Если ты подыхаешь с голода, а герцог Миланский просит тебя отлить свой портрет в виде бронзового медальона…

Микеланджело вспыхнул:

— Я еще не дошел до такой нищеты.

Бертольдо настаивал на своем. Он толковал ученику о выразительности и изяществе, о силе и равновесии. О взаимосвязанности тела и головы: если у фигуры голова старика, то и руки, корпус, бедра и ноги должны быть тоже как у старика. Если же у изваяния голова молодого человека, то надо стараться придать фигуре округлость, мягкость и привлекательность, а складки одежды расположить таким образом, чтобы под ними чувствовалось юное, крепкое тело. Волосы и бороду следует отделывать всегда с особенной тщательностью.

Баччио был коноводом во всяких проказах. Нападала ли скука и уныние на Торриджани, рвался ли вдруг, изнывая от тоски, в свое Ареццо уставший Сансовино, требовал ли в раздражении дать ему в руки уже не воск, а глину Микеланджело, или Бертольдо отчитывал Рустичи за то, что тот рисует лошадей, когда следует рисовать специально приглашенного натурщика, или у Граначчи раскалывалась голова от боли, когда кругом беспрестанно стучали молотками, или Бертольдо заходился в кашле и жалобно говорил, что он был бы избавлен от многих страданий, если бы умер до своего прихода в Сады, — всегда в такие минуты Баччио спешил на выручку и спасал положение своими неистощимыми шутками, почерпнутыми в винных лавках и непотребных притонах.

— Маэстро, слыхали ли вы историю, как купец жаловался на дороговизну платьев, которые он покупал жене? «Каждый раз, когда я ложусь с тобой спать, это обходится мне в одно скудо золотом». А молодая жена ему отвечает: «Если ты будешь спать со мной чаще, это будет обходиться тебе каждую ночь гораздо дешевле».

— Нет, я держу его в Садах не в качестве клоуна, — оправдывался перед учениками Бертольдо. — У него есть проблески таланта, и он очень понятливый. Он, как и все остальные в Садах, твердо решил посвятить себя искусству. Он только не любит учиться, думает об одних удовольствиях. Но он еще излечится от этого. Брат его, монах-доминиканец, ведет исключительно строгий образ жизни; может быть, потому-то Баччио такой распущенный.

Время шло неделя за неделей. Бертольдо по-прежнему требовал, чтобы Микеланджело лепил лишь восковые фигурки, стараясь в них как можно точнее передать карандашный рисунок. Когда Микеланджело не мог уже больше выдержать, он бросал костяные инструменты; уходил в дальний угол Садов, подхватывал там молоток и резец и укрощал свой гнев, обтесывая строительный камень для библиотеки Лоренцо. Десятник, будучи не вполне уверен, что должен попустительствовать такому бунту, спросил Микеланджело на первый раз:

— Зачем ты к нам явился?

— Мне надо как-то очистить пальцы от воска.

— А где ты научился тесать камень?

— В Сеттиньяно!

— А, в Сеттиньяно!

Так каждый день в течение часа или двух он стал работать вместе со скальпеллини. Ощущая под руками твердую глыбу камня, зажатую между колен, он и сам становился словно тверже, прочнее.

Бертольдо капитулировал.

— «Alla guerra di amor vince chi fugge», — сказал он. — «В любовном сражении побеждает тот, кто пускается в бегство». Ныне мы принимаемся за глину… Запомни, что фигура, слепленная из мокрой глины, усыхает. Поэтому накладывай глину понемногу, не спеши. Подмешивай в нее мягкие стружки и конский волос с тем, чтобы в работах крупного размера потом не появлялось трещин. Покрывай свое изваяние мокрой тканью примерно такой влажности, какая бывает у густой грязи; заботься, чтобы ткань аккуратно окутывала всю фигуру. Позднее ты узнаешь, как увеличивать модель до того размера, в каком ты хочешь вырубать ее из камня.

— Вот это уже настоящее дело, — усмехнулся Микеланджело. — По мне, чем ближе к камню, тем лучше.

Наступил февраль, с холмов поползли туманы, дождь сплошной сеткой заволакивал раскинувшийся в долине город, улицы превратились в реки. Сумрачный серый свет позволял работать лишь несколько часов в сутки, в церквах и дворцах была такая сырость, что срисовывать там работы старых мастеров стало невозможно. В Садах все были прикованы к комнатам павильона, ученики работали, сидя на высоких стульях, под которыми стояли жаровни с горячими углями. Нередко случалось так, что Бертольдо был вынужден лежать целый день в постели. Мокрая глина казалась еще более липкой и холодной, чем обычно. Микеланджело работал, зажигая масляный светильник, иногда, по вечерам, он оставался в вымерзшем павильоне совершенно один — на душе у него было нерадостно, тем не менее он чувствовал, что лучшего места, чем Сады, ему теперь нигде не найти.

Пройдет еще два месяца, и наступит апрель. У Лодовико было решено, что в апреле он возьмет Микеланджело из Садов, если тот по-прежнему не будет зарабатывать ни скудо. Когда, поднявшись с постели, закутанный в шерстяные платки, Бертольдо вновь пришел в Сады, он еле держался на ногах и был похож на привидение. Но Микеланджело знал, что поговорить с учителем ему необходимо. Он показал Бертольдо почти законченные глиняные модели и попросил разрешения перевести их в камень.

— Нет, сын мой, — сиплым голосом отозвался Бертольдо, — тебе еще рано.

— Все работают по камню, а мне рано?

— Тебе еще надо многому учиться.

— Да, от этого не уйдешь.

— Терпение! — ободрял его Граначчи. — Господь слепил нам спину как раз для того, чтобы тащить ношу.

8

Его язвило и жгло несколько заноз сразу. Самую острую из них вонзал Бертольдо: он постоянно обрушивал на Микеланджело поток придирчивых замечаний, и как тот ни старался, он не мог заслужить от учителя ни одной похвалы. Ныла и другая незаживающая рана — его до сих пор не пускали во дворец.

— Нет, нет, — ворчал Бертольдо. — Эта фигурка у тебя чересчур заглажена. Когда ты увидишь статуи во дворце ты поймешь, что мрамор любит выражать только самые заветные, самые глубокие чувства.

Микеланджело думал: «Ну что ж, позови меня во дворец, и я увижу!»

Когда Бертольдо приглашал во дворец Буджардини, Микеланджело злился. На кого? На Бертольдо или на Лоренцо? Или на самого себя? Если бы его спросили об этом, он не мог бы ответить. Было похоже, что его отвергают навсегда. Он чувствовал, что попал в положение осла, который везет на себе золото, а ест колючий чертополох.

Однажды в конце марта, в холодный, но ослепительно, яркий день Бертольдо оглядывал только что законченную глиняную модель Микеланджело — древнего полубога, наполовину человека, наполовину животного.

— Во дворец доставили недавно найденного «Фавна», — сказал Бертольдо. — Вчера вечером мы его распаковали. Грек и язычник, вне всяких сомнений. Фичино и Ландино считают, что это пятый век до рождества Христова. Тебе надо посмотреть находку.

У Микеланджело перехватило дыхание.

— Сейчас самое время идти. Бросай-ка свою работу.

Они перешли площадь Сан Марко и повернули на Виа Ларга. Защищаясь от пронизывающей стужи, Бертольдо прикрыл рот и нос концом тяжелого шерстяного шарфа, которым была закутана его шея. Под фундамент дворца Медичи со стороны Виа де Гори пошла часть второй стены, некогда окружавшей город. Здание это построил архитектор Микелоццо тридцать лет назад для Козимо. Оно было достаточно просторным, чтобы в нем разместилось большое, разветвлявшееся на три поколения, семейство, правительство республики, банкирская контора, отделения которой были раскиданы по всему свету, убежище для художников и ученых, съезжавшихся во Флоренцию; это был одновременно жилой дом и государственное учреждение, лавка и университет, художественная мастерская и музей, театр и библиотека; и все тут носило печать строгой, величавой простоты, свойственной вкусам Медичи.

— В этом дворце нет плохих произведений искусства, — сказал Бертольдо.

Мастерство, с которым был отделан камень, восхищало Микеланджело; любуясь дворцом, он даже задержался на минуту на Виа Ларга. Хотя мальчик видел дворец сотни раз, ему всегда казалось, что он оглядывает его впервые. Ах, какие же чародеи были эти скальпеллини! Каждый камень рустованных у основания стен был отделан так, как отделывают драгоценное изваяние; выпуклая поверхность блоков была хитроумно прострочена насечкой, а по их скошенным краям вырезаны тонкие и изящные завитки — большущие каменные глыбы словно бы пели. И не было среди них двух таких, которые бы походили друг на друга в большей степени, чем две разные статуи, изваянные Донателло.

В тяжелые блоки был ввинчен ряд железных колец, к которым посетители дворца привязывали своих лошадей, по углам были укреплены массивные бронзовые петли — на ночь в них вставлялись факелы. Вокруг цоколя, по обеим прилегающим улицам, тянулась высокая каменная скамья, на которой общительные флорентинцы могли вволю поболтать и погреться на солнышке.

— Любой камень этой рустики так прекрасен, что его можно перенести в лоджию и поставить там на пьедестал, — сказал Микеланджело, нарушая молчание.

— Может быть, — согласился Бертольдо. — Но, на мой взгляд, они слишком громоздки. От этого здание стало похоже на крепость. Мне больше нравятся вон те плоские каменные панели на втором этаже, а еще красивее мелкие камни третьего этажа — в их резьбе есть изящество гемм. По какой-то причине дворец кажется столь легким вверху, а внизу он тяжеловесен.

— До сих пор я не знал, что архитектура почти такое же великое искусство, как и скульптура, — заметил Микеланджело.

Бертольдо снисходительно улыбнулся.

— Джулиано да Сангалло, лучший архитектор Тосканы, сказал бы тебе, что архитектура есть не что иное, как скульптура: искусство создать форму, занимающую пространство. Если архитектор не является одновременно и скульптором, то все, что он создаст, будет не больше чем покрытые крышей стены. Если ты останешься без работы, ты можешь предложить вместо «Оплакивания» еще и проект дворца или храма.

Перекресток Виа Ларга и Виа де Гори занимала открытая лоджия — в ней семейство Медичи собиралось в дни торжеств и праздников. Флорентинцы считали, что они имеют право смотреть, как веселятся Медичи, — это служило для них развлечением, от которого они не собирались отказываться. Сюда, под величественную, в четыре с лишним сажени высотой, аркаду из серого камня приходили горожане, купцы и политики доверительно побеседовать с Лоренцо, а художники и ученые обсудить свои проекты. Для всех тут был припасен стакан сладкого белого греческого вина — «великолепное питье благородных людей» — и для всех гостеприимно ставилось печенье.

Микеланджело и его учитель прошли в большие ворота и оказались в квадратном дворе: здесь с трех сторон тянулись аркады, их поддерживали двенадцать великолепных колонн, увенчанных резными капителями. Бертольдо с гордостью указал на восемь круглых барельефов, которые были расположены над аркадой, ниже окон.

— Это мои изваяния. Я сделал их по античным геммам. Геммы ты увидишь в кабинете Лоренцо. Сколько людей принимало эти барельефы за произведения Донателло!

Микеланджело нахмурился: как только может Бертольдо идти на столь рабское подражание своему учителю? Тут он увидел две великие статуи Флоренции — «Давида» Донателло и «Давида» Верроккио. Он с радостным криком бросился к ним, ему хотелось потрогать их руками.

Бертольдо стоял рядом с Микеланджело и гладил своей искушенной рукой великолепное бронзовое литье.

— Я помогал отливать эту вещь для Козимо. Так и было тогда задумано — поставить статую здесь на дворе, чтобы ее было видно со всех сторон. Как мы волновались в ту пору! Веками в Италии были только барельефы или скульптура, прикрепленная к какой-то плоскости. «Давид» явился первой круглой статуей из бронзы — их уже не отливали тысячу лет. До того как пришел Донателло, скульптура служила лишь украшением архитектуры — она ютилась в нишах, на дверях, на хорах, на кафедрах. Донателло стал ваять круглые скульптуры первым после древних римлян.

Раскрыв рот, Микеланджело смотрел на Донателлова Давида: он был юный и нежный, с длинными кудрями волос, с четко обозначенными сосками на обнаженной груди; тонкая рука сжимала огромный меч; левой, изящно согнутой ногой в легкой сандалии он попирал отсеченную голову Голиафа. Тут, думал Микеланджело, воистину двойное чудо — и удивительно гладкая, атласная фактура литья, чему, как он знал, немало способствовал Бертольдо, и почти девическое, как у Контессины, изящество и хрупкость Давида, который тем не менее сумел убить Голиафа!

Едва он успел бегло оглядеть три римских саркофага под арками и две реставрированные фигуры Марсия, как Бертольдо уже повел его вверх по большой лестнице в часовню, где перед ним засияли своими красками такие фрески Гоццоли, что мальчик ахнул от удивления.

А потом Бертольдо стал водить его из комнаты в комнату, и у Микеланджело буквально закружилась голова: это был настоящий лес изваяний, необъятная кладовая картин. Ему теперь словно бы не хватало ни глаз, ни силы в ногах, чтобы осмотреть и обойти все, что тут было, он изнемогал от волнения. Здесь были представлены все достойные художники Италии, начиная с Джотто и Николо Пизано. Мраморы Донателло и Дезидерио да Сеттиньяно, Луки делла Роббиа и Верроккио, бронза Бертольдо. Во всех коридорах, залах, жилых комнатах, кабинетах и спальнях дивные картины — «Святой Павел» и «Площадь Синьории» Мазаччо; «Сражение при Сан Романо», «Битва Драконов и Львов» Паоло Учелло; «Распятие» Джотто на деревянном столе; «Мадонна» и «Поклонение Волхвов» фра Анжелико; «Рождение Венеры», «Весна», «Мадонна Магнификат» Боттичелли. Помимо того, тут находились произведения Кастаньо, Филиппо Липпи, Поллайоло и сотни венецианских и брюггских мастеров.

Вот уже они вступили в studiolo — кабинет Лоренцо: это была последняя комната в веренице прекрасных покоев, носивших название «благородного этажа». Кабинет был совсем не парадный и не деловой — скорее небольшая горница для работы с пером и бумагой; свод в ней был изваян Лукой делла Роббиа; письменный стол Лоренцо стоял у задней стены, а над ним были полки, где хранились сокровища хозяина; изделия из драгоценного камня, камеи, небольшие мраморные барельефы, древние рукописи с миниатюрами. Уютное, заставленное множеством вещей помещение, пожалуй, больше располагало к удовольствиям, нежели к работе, — здесь лучились красками маленькие столики, расписанные Джотто и Ван-Эйком, на каминной доске стояла античная бронза и фигура обнаженного Геракла, над дверями темнели бронзовые головы, тут и там поблескивали стеклянные вазы, отлитые по рисункам Гирландайо.

— Ну, что ты думаешь? — спросил Бертольдо.

— Ничего. И в то же время много. Голова у меня уже не работает.

— Не удивляюсь. А вот тот самый «Фавн», которого привезли вчера из Малой Азии. Глазки у него такие, что сразу ясно, что он не отказывал себе в плотских радостях. Это, наверное, древний флорентинец! А теперь я оставлю тебя на несколько минут, мне надо пойти и взять кое-что в своей комнате.

Микеланджело подошел к «Фавну». Он поймал себя на том, что смотрит в его мерцающие, злорадные глаза. Длинная борода Фавна была в пятнах, словно залита на пирушке вином. Он казался совсем живым, Микеланджело даже почудилось, что Фавн вот-вот заговорит, хотя сейчас он только улыбался порочной своей улыбкой, вдруг словно бы спрятав зубы. Микеланджело притронулся кончиками пальцев к зиявшему его рту, желая нащупать там зубы, — но зубов действительно не было. Микеланджело откинул голову и захохотал, смех его эхом прокатился по комнатам. Кровь снова заструилась у него по жилам.

— Ты что, старик, стер начисто зубы? И хвалишься своими похождениями?

Мальчик вытащил из-под рубашки бумагу и красный карандаш, отошел подальше в угол, сел там и принялся рисовать Фавна. Он нарисовал у него и губы, и зубы, и дерзко высунутый язык: ему казалось, что именно таким создал Фавна греческий скульптор две тысячи лет тому назад.

Вдруг он почувствовал, что кто-то стоит у него за спиной, ноздри его уловили легкий запах духов. Он резко обернулся.

Много недель прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз. Она была такая тоненькая, хрупкая, что, казалось, не занимала собой никакого пространства. Сияли ее огромные всепоглощающие глаза, в теплой коричневой влаге их зрачков будто растворялись и исчезали все остальные черты ее бледного личика. Она была одета в голубую гамурру, отороченную коричневым мехом. Белые звезды были нашиты у ней на сорочке и рукавах. Она держала в руках греческий пергамент с речами Исократа.

Он сидел, не шевелясь, и смотрел ей в глаза как завороженный.

— Микеланджело.

Как много радости может быть в простом звуке твоего имени, хотя целыми днями ты внимаешь ему равнодушно.

— Контессина.

— Я занималась в своей комнате. Потом услышала, что кто-то здесь ходит.

— Я не смел и подумать, что увижу тебя. Меня привел сюда Бертольдо, мы смотрим статуи.

— Отец не хочет брать меня с собой в Сады, пока не наступит весна. Ты не думаешь, что я умру?

— Ты будешь жить и родишь много сыновей.

Яркий румянец залил ей щеки.

— Я тебя не обидел? — спросил он извиняющимся тоном.

Она покачала головой.

— Все говорят, что ты очень груб. — Она шагнула, приближаясь к его стулу. — Когда я стою рядом с тобой, я чувствую себя крепкой. Это почему?

— А когда я рядом с тобой, я смущаюсь. Это почему?

Она засмеялась, весело и непринужденно.

— Я скучаю по Садам.

— Сады скучают по тебе.

— Я и не думала, что там замечают мое отсутствие.

— Замечают.

Он сказал это столь горячо, что она нашла нужным переменить тему.

— Как идет у тебя работа — хорошо?

— Non с'е male.

— Ты не очень-то разговорчив.

— Не стремлюсь быть говоруном.

— Тогда почему ты даешь говорить за себя глазам?

— А что они говорят?

— Они говорят такое, что мне очень приятно.

— Хорошо, если бы ты мне пересказала. У меня нет с собой зеркала.

— То, что мы думаем о других, — наша личная тайна.

Он догадывался, что его видят насквозь, что он выказал ей чувства, которые не сумел бы назвать и сам, — в этом было что-то унизительное. Он опустил голову и взял в руки свой лист с рисунком.

— Мне надо работать.

Она топнула ногой.

— С Медичи так не разговаривают. — В глазах ее вспыхнул гнев, они вдруг потемнели, утратив свою прозрачность, затем по лицу ее скользнула слабая улыбка. — Больше таких глупых слов ты от меня не услышишь.

— Non importa. Я и сам не скуплюсь на них.

Она протянула ему руку. Рука была маленькая, с хрупкими пальцами, будто птичья лапка. Он понимал, что стискивать такую руку в своей грубой ручище нельзя. Но через секунду он уже чувствовал, как горячо, порывисто и сильно сжимает ее и как она отвечает ему столь же крепким пожатием.

— Addio, Микеланджело.

— Addio, Контессина.

— Удачи тебе в работе.

— Grazie mille. Спасибо.

И она вышла из отцовского кабинета, а он все еще чувствовал легкий запах ее духов, чувствовал, как рука его упруго наливается кровью, будто он долго работал превосходно пригнанным увесистым шпунтом из шведского железа.

Его красный карандаш вновь упрямо чертил по бумаге.

9

Всю эту ночь он метался в постели, не в силах заснуть. Истек уже почти год с тех пор, как он начал работать в Садах. Что будет, если Лодовико пойдет к Лоренцо, как он грозился, и потребует, чтобы отпустили его сына? Захочет ли Лоренцо затевать ссору с уважаемым флорентинским семейством? Из-за какого-то ученика, которого он даже не замечает?

Но уйти из Садов, не получив ни разу в свои руки кусок камня, он был попросту не в силах.

Руки его изнывали от жажды камня. Он вскочил с кровати, кое-как оделся при свете луны и решил тотчас же идти в Сеттиньяно, чтобы быть там к рассвету и весь день рубить светлый камень, обтесывая блоки и колонны. Но, бесшумно спустившись по винтовой лестнице и выйдя уже на Виа деи Бентаккорди, он вдруг замер на месте. В мозгу его вспыхнуло воспоминание о том, как он иногда тайком работал со скальпеллини на задворках Садов, где хранились все запасы камня. Он видел там один камешек, не такой уж большой кусок чудесного белого мрамора, — камень валялся в траве неподалеку от строительных блоков, предназначенных для библиотеки. Сейчас ему пришло на ум, что этот обломок по своим размерам прекрасно подходит к тому изваянию, которое ему грезилось: «Фавн», подобный древнему «Фавну», что был в кабинете Лоренцо, — и, однако, совсем особый, его собственный «Фавн»!

Вместо того чтобы повернуть налево и идти вдоль рва за город, он взял направо, прошел по Виа деи Бенчи с ее красивыми, погруженными в сон дворцами Барди, добрался до деревянных ворот городской стены, попросил разрешения у стражи и пересек мост Всех Милостынь, а затем поднялся на развалины форта Бельведер и сел там на парапет, глядя на мерцавшую внизу Арно.

Вся Флоренция светилась в лучах полной луны, город, казалось, лежал так близко, что можно было пальцами тронуть и Собор и Синьорию, — несказанная красота этой картины сжала ему сердце. Стоит ли удивляться, что флорентинские юноши распевают песни, полные любви к этому городу, с которым не может сравниться ни одна девушка. Ведь все истинные флорентинцы говорят: «Как бы я мог жить, не видя Дуомо!» Флоренция казалась теперь необъятной глыбой светлого камня; словно резцом каменотеса были вырублены в ней и темные, как реки, улицы, и сверкающие под луной белые площади. Дворцы стояли, как часовые, возвышаясь над скромными строениями, которые теснились вокруг них; рассекая золотисто-палевое небо, мерцали острые верхушки церквей Санта Кроче и Санта Мария Новелла, легко распознавалось громадное, в сорок три сажени высотой, здание Синьории. Друг подле друга поблескивали колоссальный красный купол кафедрального собора и небольшой белый купол Баптистерия, благородным красно-розовым телесным светом отливала Кампанила. И гигантским кругом опоясывала широко раскинувшиеся кварталы городская стена, усеянная множеством башен и башенок.

Сидя здесь и оглядывая свой любимый город, Микеланджело уже знал, что ему надо делать.

Луна плыла теперь совсем низко, опускаясь за холмами, остатки тумана, похожие на светящуюся серую пыль, таяли на кровлях домов. Свет на востоке все разгорался и усиливался, затем хлынул мощным потоком, словно бы солнце, ревниво прячась за горизонтом, ждало только сигнала, чтобы ворваться в долину Арно и стереть без следа, истребить этот таинственный, мистический свет луны и тем явить свою способность освещать, согревать и делать все ясным и доступным разуму. Где-то вверх по реке, близ болот и озера, на крестьянских усадьбах запели петухи; сторожа у городских ворот, перекликаясь друг с другом, вынимали из скоб тяжелые засовы.

Микеланджело стал спускаться с холма, прошел берегом до Старого моста, где сонные мальчишки-подручные только что начали открывать мясные лавки, и скоро был уже на площади Сан Марко, в Садах. Он прошел прямо к тому куску мрамора, лежавшему в траве близ будущей библиотеки, поднял его на руки и, задыхаясь от тяжести, потащил в самое глухое, отдаленное место. Здесь он разыскал валявшийся без присмотра комель толстого дерева и положил на его срез свой камень.

Он знал, что он не вправе касаться этого мрамора, что подобное своеволие означает мятеж, бунт против власти и отвергает ту железную дисциплину, которую утверждал в Садах Бертольдо. Что ж, иного пути нет — он все равно не отступит, если даже отец и исполнит свою угрозу; если же Бертольдо прогонит его из Садов, пусть это будет после того, как он закончит «Фавна», — ведь именно ради работы с камнем его и взяли сюда в свое время.

Руки его нежно оглаживали камень, выискивая в нем каждый затаенный выступ, каждую грань. За весь год он еще ни разу не прикасался к белому, пригодному к делу мрамору.

«Почему, — спрашивал он себя, весь дрожа, — почему я так волнуюсь?»

Белый, как молоко, мрамор был для него живым, одухотворенным существом, которое ощущает, чувствует, судит. Он не мог себе позволить, чтобы его застали врасплох и видели, как он томится и жаждет. Это был не страх, а благоговение. Где-то в глубине своего сознания он слышал: «Это любовь».

Он не испугался, он не был даже удивлен. Он просто принял это как факт. Самое важное для него, чтобы любовь не осталась без ответа. Мрамор был героем его жизни, его судьбой. До этой минуты, пока его руки ласково и любовно не легли на мрамор, он влачил свои дни словно бы в смутном сне.

Только к одному он стремился все эти годы: ваять из белого мрамора, быть скульптором. Ничего большего он не хотел, но он не согласился бы и на меньшее.

Он принес инструмент Торриджани и начал работать — без предварительных рисунков, без восковой или глиняной модели, даже без каких-либо пометок углем на жесткой поверхности камня. Им двигал голый инстинкт, в его воображении стоял лишь один образ — прочно врезавшийся в память «Фавн» из дворца, лукавый, пресыщенный, порочный, злой и в то же время бесконечно обаятельный.

Он прижал резец к камню и нанес по нему первый удар молотком. Вот где его настоящее дело. Разве не срослись, не слились воедино и он сам, и мрамор, и молоток, и резец?

10

«Фавн» был закончен. Три ночи работал Микеланджело, скрываясь на задах, подальше от павильона, три дня он прятал свое изваяние под шерстяным покрывалом. Теперь он перенес его на свой верстак, в мастерскую. Теперь он хотел услышать, что скажет Бертольдо, — смотрите, вот его «Фавн», с полными, чувственными губами, с вызывающей улыбкой, зубы у него сияют белизной, а кончик языка нахально высунут. Микеланджело усердно полировал макушку «Фавна», смачивая ее водой и натирая песчаником, чтобы уничтожить следы от ударов инструмента, как вдруг в мастерскую вошли ученики, а следом за ними Лоренцо.

— Ах, это «Фавн» из моего кабинета! — воскликнул Лоренцо.

— Да.

— Ты лишил его бороды.

— Мне казалось, что без бороды будет лучше.

— А разве не должен копиист копировать?

— Скульптор — не копиист.

— А ученик? Разве он не копиист?

— Нет. Ученик должен создавать нечто новое, исходя из старого.

— А откуда берется новое?

— Оттуда же, откуда берется все искусство. Из души художника.

Мальчику показалось, что в глазах Лоренцо что-то дрогнуло. Но прошла секунда, и взгляд их принял обычное выражение.

— Твой Фавн очень стар.

— Он и должен быть старым.

— В этом я не сомневаюсь. Но почему ты оставил у него в целости зубы — все до единого?

Микеланджело посмотрел на свою статую.

— Да, рот я ему сделал совсем по-иному. У вашего Фавна он не в порядке.

— Но ты, разумеется, знаешь, что у людей в таком возрасте что-нибудь всегда не в порядке?

— У людей — да. Но у фавнов? — И, не в силах сдержать себя, Микеланджело мальчишески улыбнулся. — Все считают, что фавны наполовину козлы. А у козлов выпадают зубы?

Лоренцо добродушно рассмеялся:

— Я этого не видал.

Когда Лоренцо ушел, Микеланджело принялся переделывать у Фавна рог. Наутро Лоренцо появился в Садах снова. Погода была в тот день теплая, и вместе с Лоренцо пришел в мастерскую и Бертольдо. Лоренцо направился прямо к верстаку Микеланджело.

— Твой Фавн, по-моему, постарел за одни сутки лет на двадцать.

— Скульптор — властитель над временем: в его силах прибавить лет своему герою или же убавить.

По-видимому, Лоренцо был доволен.

— Видишь, ты срезал ему верхний зуб. И еще два зуба на нижней челюсти с другой стороны.

— Для симметрии.

— Ты даже сделал гладкими десны в тех местах, где были зубы.

Глаза у Микеланджело прыгали.

— Ты проявил большую чуткость, переработав у Фавна весь рот. Другой бы выбил у него несколько зубов и на том кончил дело.

— Нет, тут все вытекало одно из другого.

Лоренцо молча посмотрел на Микеланджело, взгляд его глубоких карих глаз был мрачен.

— Я рад убедиться, что ты не варишь суп в корзине.

С этими словами Лоренцо повернулся и вышел. Микеланджело взглянул на Бертольдо: тот был бледен и даже чуть вздрагивал. Он не произнес ни слова и в ту же минуту тоже вышел из мастерской.

На следующее утро в Садах появился паж из дворца — на нем были разноцветные чулки и алый кафтан. Бертольдо крикнул:

— Микеланджело, тебя зовут во дворец. Сейчас же иди вместе с пажом.

— Вот и достукался! — заметил Баччио. — Попадет тебе, в другой раз мрамор красть не будешь.

Микеланджело посмотрел сначала на Бертольдо, потом на Граначчи. Выражение их лиц ничего ему не сказало. Он двинулся вслед за пажом; под старой стеной с зубцами они прошли в прилегающий ко дворцу сад, где Микеланджело поразили диковинно подстриженные самшитовые деревья — им была придана форма слонов, оленей, кораблей с поднятыми парусами. Он стоял как застывший перед фонтаном с бассейном из гранита, над которым возвышалась бронзовая Донателлова «Юдифь».

— Пожалуйста, синьор, — торопил Микеланджело паж. — Нельзя заставлять ждать Великолепного.

С огромным усилием мальчик оторвал взгляд от могучей поверженной фигуры Олоферна и от меча, занесенного над его шеей Юдифью. Паж провел Микеланджело по деревянному настилу около каретника, и скоро они уже поднимались по узенькой задней лестнице.

Лоренцо сидел за своим письменным столом в библиотеке — большой, загроможденной множеством полок комнате, где хранились книги, собирать которые начал еще его дед пятьдесят лет назад. Здесь было только два скульптурных изваяния: мраморные бюсты отца и дяди Лоренцо работы Мино да Фьезоле.

Микеланджело живо подбежал к бюсту Пьеро, отца Лоренцо; щеки у мальчика пылали.

— Как это чудесно отполировано — внутри камня будто горит тысяча свеч!

Лоренцо поднялся из-за стола и встал перед скульптурой рядом с Микеланджело.

— У Мино на это был особый талант: он умел придать мрамору трепет живого теплого тела.

— Волосы он обрабатывал полукруглой скарпелью. Но посмотрите, как бережно резец входил в мрамор!

Микеланджело пропел пальцами по волнистым волосам изваяния.

— И, однако, линии обозначены четко, — сказал Лоренцо. — Это называют «след железа»: инструмент сам собой делает круговое движение, воспроизводя рисунок волос.

— Камнерезы называют это «длинный ход», — заметил мальчик.

— У Мино была тонкая душа, — продолжал Лоренцо. — Техника у него отнюдь не подменяла чувство. Но этот бюст отца — первый мраморный портрет, который был изваян за всю историю Флоренции.

— Первый! Ну и смельчак же этот Мино!

Затем последовала секунда молчания, и вдруг лицо Микеланджело залилось пунцовой краской. Сгибаясь в пояснице, он неуклюже поклонился.

— Я забыл приветствовать вас, мессере. Меня взволновала скульптура, и я тут же начал трещать, как сорока.

Лоренцо приподнял руку.

— Я прощаю тебя. Сколько тебе лет, Микеланджело?

— Пятнадцать.

— Кто твой отец?

— Лодовико ди Лионардо Буонарроти Симони.

— Слыхал это имя.

Лоренцо открыл стол, достал из него пергаментную папку и вынул из нее, раскладывая на столе, десятка три рисунков. Микеланджело не верил своим глазам.

— Да ведь эти рисунки… мои.

— Именно так.

— Бертольдо мне сказал, что он уничтожил их.

Лоренцо слегка наклонился над столом, чтобы взглянуть в глаза мальчику.

— Мы ставили на твоем пути немало препятствий, Микеланджело. Бертольдо — тяжелый по натуре человек, он постоянно придирается и редко хвалит, еще реже что-либо обещает. Мы просто хотели убедиться… крепок ли ты в кости. Нам было ясно, что ты с талантом, но мы не знали, есть ли у тебя упорство. Если бы ты покинул нас из-за того, что тебя обходили похвалой и не платили никаких денег…

В чудесной комнате, пропитанной запахом пергаментных свитков, кожаных переплетов и свежеотпечатанных страниц, наступила тишина. Микеланджело блуждал взглядом по стенам и полкам, видел надписи на дюжине языков, ничего не разбирая в них. С чувством отчаяния он стиснул зубы, язык у него словно прирос к небу.

Лоренцо поднялся из-за стола и стал сбоку от мальчика.

— Микеланджело, у тебя есть задатки ваятеля. Мы с Бертольдо убеждены, что ты способен стать наследником Орканьи, Гиберти и Донателло.

Мальчик молчал.

— Я хотел бы, чтобы ты переехал к нам и жил в моем дворце. Как член семейства. Отныне тебе надо сосредоточиться только на скульптуре.

— Больше всего я люблю работать с мрамором.

Лоренцо усмехнулся:

— Никаких благодарностей, никакой радости по поводу переезда во дворец Медичи. Только и речи, что о твоей любви к мрамору.

— Разве не поэтому вы и пригласили меня?

— Разумеется. Можешь ли ты привести ко мне отца?

— Хоть завтра. Как я вас должен называть?

— Как тебе хочется.

— Только не Великолепный.

— Почему же?

— Какой смысл в комплименте, который можно слышать днем и ночью…

— …из уст льстецов?

— Я не говорю этого.

— Как ты меня называешь мысленно?

— Лоренцо.

— Ты произносишь это с любовью.

— Так я чувствую.

— Не спрашивай меня в будущем, чем именно ты должен заниматься. Я склонен ожидать от тебя неожиданного.


Граначчи снова вызвался замолвить за друга слово перед Лодовико. Тот никак не мог уразуметь, о чем Граначчи хлопочет.

— Граначчи, ты толкаешь моего сына в пропасть.

— Дворец Медичи — отнюдь не пропасть, мессер Буонарроти; говорят, это самый прекрасный дворец в Европе.

— Ну, а что это значит — каменотес в прекрасном дворце? Он там будет все равно что грум.

— Микеланджело не каменотес. Он скульптор.

— Ничего не значит. На каких условиях поступает он во дворец?

— Вы не совсем понимаете, мессере; жалованья платить ему не будут.

— Не будут платить жалованья! Значит, еще год пропадает.

— Великолепный пригласил Микеланджело жить у него во дворце. Микеланджело будет там на положении члена семейства. Он будет есть за одним столом с великими мира сего…

— Кто ест за одним столом с великими, тому рано или поздно выбьют глаз вишневой косточкой!

— Он будет набираться знаний в Платоновской академии, у самых мудрых ученых Италии, — невозмутимо продолжал Граначчи. — И он получит для работы мрамор.

— Мрамор, — простонал Лодовико, как будто это слово означало проклятие.

— Вы не можете отказаться и не пойти разговаривать с Великолепным.

— Я, конечно, пойду, — согласился Лодовико. — Что мне остается делать? Но не нравится мне это, ох, как не нравится.

Во дворце, когда отец стоял перед Лоренцо бок о бок с сыном, он показался Микеланджело смиренным, почти жалким. И Микеланджело было больно за него.

— Буонарроти Симони, нам хотелось бы, чтобы Микеланджело жил с нами здесь и стал скульптором. Он будет обеспечен у нас буквально всем. Согласны ли вы отдать мальчика?

— Мессере Великолепный, я не мыслю возможности отказать вам, — ответил Лодовико и низко поклонился. — Не только Микеланджело, но все мы душой и телом в вашей воле, ваше великолепие.

— Хорошо. Чем вы занимаетесь?

— Я никогда не занимался ни ремеслом, ни торговлей. Я жил на свои скудные доходы с небольших имений, которые мне оставили предки.

— Тогда воспользуйтесь моей помощью. Подумайте, нет ли чего-нибудь такого, что я могу для вас сделать. Я буду отстаивать ваши интересы во Флоренции всеми своими силами.

Лодовико посмотрел сначала на сына, потом куда-то в сторону.

— Я ничего не умею, я умею лишь читать и писать. В таможне только что скончался один из компаньонов Марко Пуччи, и я был бы рад занять его место.

— В таможне! Да ведь там платят всего восемь скуди в месяц.

— Насколько я понимаю, такой пост мне будет вполне по силам.

Лоренцо вскинул руки и замахал ими, словно стряхивал с пальцев воду.

— Я ожидал, что вы запросите значительно больше. Но если вы хотите сделаться компаньоном Марко Пуччи — что ж, вы будете им.

И он повернулся к Микеланджело, который стоял, закусив губы. Теплая улыбка озарила его грубоватое смуглое лицо.

— Сегодня исполнилось шестьдесят лет с того дня, как мой дед Козимо пригласил в свой дом Донателло, чтобы изваять большую бронзовую статую Давида.

Загрузка...