4

События осени 1993 года застали меня врасплох. Должен сразу признаться, что, к своему стыду, я не сумел их предвидеть. Несмотря на всю мощь страстей, бурливших тогда в Верховном Совете, несмотря на измену и двуличие бывших соратников, несмотря на ненависть, разряжавшуюся громовыми заявлениями обеих сторон, ненависть, кстати, иррациональную, не поддающуюся никакой логике, я, варясь в гуще этого, все-таки не ожидал, что противостояние двух властей примет форму открытого мятежа. Я не говорю про вице-президента Руцкого, Руцкой как был полковником, так полковником и остался, кругозор его не выходил за рамки дивизионного обеспечения, ни проанализировать ситуацию, ни предвидеть последствия он попросту не умел, верил лести, верил поддакиванию лизоблюдов, а в последние месяцы, усиленно подталкиваемый коммунистами, окончательно убедился, что именно ему предназначено спасти Россию. Разубедить его в этой глупости было немыслимо. Но за время сессий я немного изучил Руслана Хасбулатова. Это был хоть и очень амбициозный, но умный и осторожный политик, он гораздо лучше других понимал, что мятеж, в какой бы то ни было форме, будет подавлен, что любые беспорядки в столице на руку только администрации Президента и, по-моему, именно он в период блокады Белого дома, остужал горячие головы и пытался удержать депутатов от крайних действий. Если вооруженные толпы все же вышли на улицы, то, наверное, лишь потому, что Руслан Имранович уже не владел ситуацией, стронулась лавина, ею невозможно было управлять, черная пена ненависти глушила разум, высвободились самые низменные, почти животные страсти, возобладала всепоглощающая шизофрения, и холодным октябрьским вечером колонна мятежников двинулась на штурм «Останкина».

Я узнал об этом довольно поздно: вечером, чувствуя в себе некую легкую дурноту (не случайную, кстати, как впоследствии оказалось), совершенно непроизвольно, в каком-то наитии ткнул клавишу телевизора и увидел на экране заставку: «Передачи прерваны по техническим причинам». А чуть позже диктор взволнованным голосом объяснил, что в Москве беспорядки и что дальнейшие передачи будут транслироваться из резервной студии.

Это было для меня полной неожиданностью. Повторяю: вопреки всем безумным заявлениям лидеров парламентской оппозиции, вопреки дурацкому фарсу с провозглашением Руцкого новым Президентом России, вопреки тому, что вокруг Белого дома уже строились баррикады, а в гудящей толпе защитников мелькали вооруженные баркашовцы, я все же считал, что на самые крайние меры они не пойдут. Это самоубийственный акт, проще уж взорвать здание, где сейчас агонизировали непримиримые. Между прочим, президентский Указ о роспуске Верховного Совета и Съезда я тоже не одобрял. Я считал его преждевременным, продиктованным, скорее, амбициями, чем политической необходимостью. Проще было не обращать на Верховный Совет внимания: это все постепенно бы выдохлось, сожрало бы само себя, расползлось бы, догорая в провинциях, в политическом небытии. Президент здесь действительно пошел на поводу личных амбиций. И все же, буквально подброшенный кривоватой, сделанной в явной спешке надписью и еще больше – паническими интонациями, прорвавшимися в тоне диктора, я, разумеется, ни секунды не колебался. «Сатана идет. Красный Сатана», как позже выразился один знаменитый писатель. Все мои симпатии, конечно, были на стороне Президента. Разбираться будем потом, а сейчас под испуганным взглядом Гали я схватился за телефонную трубку.

С этого начался кошмар, который продолжался чуть ли не до рассвета. Никогда прежде я еще не барахтался в такой чудовищной неразберихе. Несмотря на титанические усилия я просто не мог никого найти: телефоны либо не отзывались, либо были наглухо заняты. Например, оба номера Гриши Рагозина я набирал не менее сотни раз, и не менее сотни раз раздраженно вжимал кнопочку разъединения. Пробиться к Грише не удавалось. Казалось, что по этим номерам звонит сейчас вся Москва. Позже Гриша рассказывал, что его все равно не было по служебным линиям, в кабинете он появился позже и не без рискованных приключений, (кстати, первое, что при этом сделал – снял трубки с аппаратов обычной связи), но тогда я еще об этом не подозревал и, как бабочка о стекло, колотился о череду коротких гудков. Телефон председателя нашей Комиссии тоже не откликался. Никого не оказалось в Секретариате и в справочной службе Совета. А в отделе технического обеспечения, куда я позвонил от отчаяния, сонный голос дежурного неприязненно сообщил, что он ничего не знает и что то – дело начальства, какая-такая стрельба, ну и хрен с ним, с парламентом. Нас это не касается, назидательно заключил он.

Это было то, чего я опасался больше всего. Равнодушие в обществе за последние месяцы достигло критической точки. Мы устали от истерии и от бесконечных дебатов. И устали вдвойне от того, что в результате этих дебатов ничего не меняется. Настроение было действительно – а ну их всех к черту. Вряд ли бы москвичи сейчас, как еще год назад, поднялись бы на защиту демократически избранного Президента. Президент уже тоже всем надоел. Да и год назад защитников, надо сказать, было немного. Только несколько тысяч мужчин записалось в отряды у Моссовета. Это из всего девятимиллионного населения столицы. В такой ситуации мятежники вполне могли рассчитывать на успех. Тем более, что, как я уже начинал догадываться, и правительственные структуры были далеко не в полном порядке. Где армейские подразделения, где спецчасти, где наша доблестная милиция? Одного полка ОМОНа хватило бы, чтоб без особых хлопот прихлопнуть весь этот сброд. Однако, армия, судя по всему, бездействовала, и бездействовала, по-видимому, милиция и всяческие спецназы. Их загадочное необъяснимое бездействие рождало неопределенность. На чьей они стороне? Именно такая неопределенность губительна для любого дела. Позже мне рассказывали о странной медлительности, которую в те часы проявили силовые министры. Журналистами она была истолкована как стремление выждать – исключить всякий риск и присоединиться потом к победителю. Правда, Ельцын впоследствии не снял со своих постов ни Грачева, ни министра внутренних дел. И подобная мягкость, вовсе ему не свойственная, вынуждала задуматься и свидетельствовала о многом. Дело, видимо, было не в медлительности и тайных расчетах. Лично я полагаю, что там просто некому было принимать решения. Вероятно, армия и милиция были на какое-то время полностью парализованы. Тем не менее, вечером третьего октября я об этом еще ничего не знал, и поэтому, теряясь в догадках и тоже нервничая, разрывался на части между телефоном и телевизором.

Кстати, видимо, из-за этого Герчик не смог до меня дозвониться. Я уверен, что он пытался связаться со мной в тот страшный осенний вечер. Он, наверное, единственный понимал, что именно происходит, что судьба и будущее страны решаются вовсе не в коридорах «Останкино», и что надо не возводить баррикады, а делать нечто иное.

Как ни странно, я ни разу не был у него дома. Я не знаю, как выглядит его квартира и где, в комнате или в прихожей, располагается у них телефон. Но потом, когда все, что должно было совершиться, уже совершилось, вновь и вновь вороша в памяти события тех дней, мучаясь без сна долгими ноябрьскими ночами, слушая, как стучит дождь в стекла и как рассыхаются половицы, я не раз представлял себе, что вот он в отчаянии хватает пластмассовую трубку, набирает мой номер: «занято», «занято», «занято», набирает еще двадцать раз с тем же успехом, ждет звонка от меня, а я в это время пробиваюсь к Грише Рагозину, и тогда в его лице проступает решимость, – он срывает с вешалки куртку, натягивает и зашнуровывает кроссовки, достает из ящика нож (он ведь предусмотрительный), а потом, соврав что-то родителям, сбегает по лестнице и выходит на улицу.

Может быть, на него подействовал призыв Гайдара. Ближе к ночи тот появился не на голубом, а прямо на каком-то сером экране и, задумчиво, как всегда в критические минуты, помаргивая, призвал тех, кому близка демократия, двинуться на защиту Моссовета.

Это меня поразило. Я всегда считал Егора Тимуровича умным и порядочным человеком, чуть ли не единственным интеллигентом в тогдашней администрации, его дар аналитика несомненно выделял его среди прочих. Но, конечно, этот ночной призыв было явной ошибкой. Призывать безоружных людей встать против автоматов и железных заточек! Или, может быть, правительству требовались некие очевидные жертвы, чтобы самые жестокие меры против мятежников выглядели потом оправданными. Или, может быть, ситуация была настолько катастрофической, что иного пути, кроме жертвенного, уже не осталось. Мне было трудно судить об этом из своей Лобни. В обстановке обвала иногда действенны предельно бессмысленные решения, а, напротив, поступки здравые и логичные дают противоположный эффект. Я это понимал. И внезапно, вне всякой связи с Гайдаром, решил, что в такой ситуации мне тоже надо быть в городе.

Разумеется, Галина моя была категорически против. Она просто, в прямом смысле слова, хватала меня за руки, пыталась вырывать плащ, затем – шарф и перчатки, раскудахталась, твердила, что подавлять мятежи – не мое дело, что для этого существует армия и всякие там ОМОНы (мысль, конечно, правильная, вот только где она, армия?), Вообще, я же вижу, что тебе опять нездоровиться, посмотри на себя: ведь шатает, как пьяного, свалишься на улице с температурой – кому ты нужен? Глаза у нее были полны слез. Пришлось на нее прикрикнуть, что я позволяю себе исключительно редко. Самочувствие у меня и в самом деле было неважное. Кружилась голова, в теле была неприятная, как при лихорадке, слабость, поджилки в коленях дрожали, а когда я наклонился, чтоб поддернуть «молнию» на ботинках, дурная мягкая сила внезапно повела меня вбок и я, чуть не упав, был вынужден прислониться к косяку двери. На секунду я даже заколебался: а, в самом деле, стоит ли ехать? Но меня, как Герчика, гнало вперед некое томительное предчувствие – то, чему не веришь, пока не увидишь собственными глазами, и, как Герчик, я пробормотал Галине нечто успокоительное, вроде того, что буду звонить, не беспокойся, в огонь не полезу, на амбразуру не лягу, и, как Герчик, закрыл дверь и торопливо сбежал по ступенькам.


Первый приступ беспамятства настиг меня в электричке. Я отлично помню, как торопился на станцию по тихой вечерней Лобне: пыль проселка, разлапистые кусты малины, отдаленный собачий лай, расплывающийся, как клякса на промокашке. Темнота была резкая, точно в безвоздушном пространстве, исполинскими ребрами торчали столбы уличного освещения, лампочки их, разумеется, как всегда, не работали, кое-где проглядывали сквозь листву желточные окна. Я еще подумал, что вот же живут себе нормальные люди: попивают чаи и ни до чего им нет дела. У канавы, где мы когда-то расстались с Рабиковым, зверски мявкнув, дорогу мне перебежала черная кошка. Я трижды сплюнул, это я тоже отчетливо помню, но вот прогон от Лобни до вокзала в Москве выпал полностью: кажется, что-то вагонное, что-то трясущееся, что-то вздрагивающее, грохочущее на рельсовых стыках, пятна лиц и, вроде бы, музыка из транзистора. Я, конечно, не был уверен, что сюда не втиснулись воспоминания от прошлых поездок. Савеловского вокзала я тоже абсолютно не помню. Кажется, оттуда я долго трясся в автобусе. Хотя, честно сказать, какие в это время автобусы? Я пришел в себя только на некой Рождественской улице. До сих пор не представляю, как я туда попал. Голова дико кружилась, тротуар задирался, будто палуба корабля. Я еле стоял на ногах и первое, что увидел, – здоровенного парня, бегущего ко мне с железной палкой в руках. Морду туго обтягивал капроновый чулок с прорезями для глаз. Видение страшное, у меня даже не было сил уклониться. Однако, парень этой палкой меня не ударил: в последний момент резко свернул, пихнул плечом, выругался, что, сука, стоишь?!.. – и, вбивая ботинки в асфальт, побежал дальше.

И все вокруг тоже бежали. Возносилась над улицей громада многоэтажного здания, россыпи светящихся окон уходили до неба, причем, одни окна гасли, а другие немедленно вспыхивали, точно люди внутри метались из комнаты в комнату. На балкончике, над входными дверями толпилось несколько человек, и один из них надрывался, прилипнув к коробочке репродуктора: «Расходитесь!.. Уголовная ответственность!.. Будут подавлены силой!..» – В говорящего полетели из толпы камни и палки. Грохнули стекла, секущим ливнем посыпались вниз осколки. Кто-то закричал: А-а-а!… – и крик будто разбудил улицу. В ответ заорали десятки голосов отовсюду… Нецензурщина… Женский визг… Опять звон стекла… И вдруг, точно прорвало, – хлопки четких выстрелов…

Группу на балконе точно метлой смело. – Ррразойдись!!! – заорал уже другой, явно армейский голос, хриплый, яростный, надсадный, предвещающий действия. Что-то лязгнуло, взвыла и умолкла сирена. Я уже, чуть пошатываясь, бежал оттуда по ближайшему переулку. В голове прояснилось, я слышал свое прерывистое дыхание. Переулок влился в проспект, на котором, как ни в чем не бывало, сияли витрины: манекены, россыпь наручных часов на бархате. Проезжали легковые машины, прополз автобус, наполненный пассажирами. Значит, я не ошибся, автобусы в ту ночь все же ходили. Выглядело это так, будто ничего особенного не происходит. Ну там постреляют немного, обычное развлечение. Я остановился, соображая, что делать дальше. Меня тут же вежливо, но вместе с тем жестковато взяли за локоть, и сипящий, граммофонный какой-то голос сказал, точно в удушье:

– Товарищ, вы не подскажите, где здесь ближайший райком? Извините, товарищ, я немного запутался… – На меня глядело съеденное землей безносое лицо скелета. В швах костей кучерявились набившиеся туда мелкие корешки, а остатки хрящей на месте ушных раковин подергивались от нетерпения. Сквозь лохмотья бывшего пиджака проглядывали дуги ребер. – Товарищ, я вас спрашиваю, где здесь райком партии?..

– По проспекту направо, – ответил я машинально, точно еще в беспамятстве.

– Далеко?

– Остановки четыре будет…

Скелет поднял палец, составленный из голых неровных фаланг.

– Дисциплина, товарищ, это первое качество коммуниста. Дисциплина и осознание своего партийного долга…

Отвернулся и двинулся, постукивая по асфальту пяточными костями. Перекрученные швы брюк болтались вдоль бедер и голеней, как лампасы.

Я чуть было не закричал. Рвался наружу страх, впитанный поколениями предков. Чернота подсознания: кикиморы, лешие, домовые, вурдалаки, сосущие кровь синими ледяными губами, мертвецы, смыкающие на горле жесткие пальцы. Весь тот мрак, который якобы не существует. Я пошатывался. Мне было физически дурно. Я тогда еще не знал, что не мне одному пришлось с этим столкнуться. Призыв Мумии прокатился, вероятно, по всей России. Как в землетрясение, заваливались надгробные камни на кладбищах, трескалась почва, сдвигались плиты захоронений – грязные от земли покойники поднимались из могильного ужаса. Сами собой бесовским светом озарились кабинеты в райкомах, застучали пишущие машинки, будто невидимые секретари ударяли по клавишам, затрезвонили в истерике телефоны, попадали с них трубки, и мембраны, распяленные пластмассой, засипели давно истлевшими голосами. Фиолетовым темным сиянием зажглись многочисленные бюсты и памятники. Цветочные клумбы вокруг них пожухли. А в гранитном внушительном здании Министерства обороны России появился застрелившийся год назад некий маршал, между прочим, участник провалившегося тогда путча ГКЧП, – в дымящейся рвани мундира, сквозь который просвечивала гнилая плоть, в орденах и медалях, брякающих при каждом шаге, – прошел мимо взмокших от такого явления часовых, по ковровой дорожке, вдоль картин, запечатлевших русскую военную славу (встречные, говорят, шарахались и освобождали дорогу), мимо адъютантов, прямо в пультовую Главного оперативного управления, – встал посередине стерильного зала, черными пустыми глазницами посмотрел на обмякающий у компьютеров личный состав и загробным шепотом, прозвучавшим, в ушах операторов, как гром, сказал:

– Приказываю…

Неизвестно, что дальше происходило за стенами этого ведомства. «Ленинский призыв», по слухам, продолжался чуть ли не до пяти утра (разумеется, по местному времени, разному для разных регионов России), как положено, до третьего петуха, до первых лучей солнца. Вряд ли правда об этих событиях будет когда-либо опубликована, слишком многим тогда отравил сознание влажный запах земли, избавиться от него нельзя до конца жизни, но, по крайней мере, понятно, почему армия и милиция в ту ночь бездействовали.

Только теперь до меня дошло, что именно происходит. Был октябрь, вероятно, роковой месяц российской истории. Шуршали проезжающие машины, красным, желтым, зеленым светом пульсировали светофоры на перекрестках, чернота осеннего неба навалилась на крыши, но казалось, что все вокруг пропахло тленом и смертью. Смертью пах холодный безжизненный мокрый воздух, смертью пахли садики, проглядывающие между домами, лужи, полные листьев, источали горьковатое удушье кончины, колыхался асфальт, безумные толпы штурмовали здание телецентра, как во сне, надвигалась на нас обессиливающая тяжесть кошмара, чтобы сбросить ее, требовалось резко пошевелиться, но ни думать, ни, тем более, шевелиться сил не было, и машины шуршали, и доносилась откуда-то музыка, и вращалась в витрине подставка с элегантно задрапированным манекеном, и еще торопились вдоль проспекта припозднившиеся прохожие, и никто не догадывался, что все земные сроки уже истекли, что разверзлась вселенная, что мерзкие руки просунулись к нам из преисподней, что на божьих часах – без одной секунды двенадцать и что все мы, желая того или не желая, уже фактически мертвые…


Удивительно, что я сам не погиб в ту проклятую ночь. Несколько раз я полностью, до черной немоты, отключался, а потом, придя вновь в сознание, чувствовал себя так, будто меня за это время пропустили через мясорубку. Кости у меня сгибались, точно резиновые, ноги словно сделаны были из сырого фарша, дурнота накатывалась такая, что воздух казался сладким. Между прочим, и многие мои знакомые впоследствии жаловались, что как раз в этот вечер, в эти критические часы третьего октября, они тоже почувствовали внезапную, ничем не объяснимую дурноту, приступы тошноты, слабость, головокружение, и, что хуже, – наплывы совершенно самоубийственного отчаяния. Вероятно, в ту ночь вся Москва была накрыта невидимым полем некробиоза. И оно то усиливалось, то на какое-то время ослабевало. Лично я полагаю, что Мумия не могла поддерживать его непрерывно. Силы для этого требовались колоссальные, все же восьмимиллионный город, и ей волей-неволей пришлось сосредоточиться на некой избранной группе. Прежде всего – на правительстве и окружении Президента. Остальные поэтому сохранили определенную самостоятельность. И, быть может, призыв Гайдара был вовсе не таким уж бессмысленным. Именно рядовые граждане в ту ночь обладали некоторой свободой выбора. Любопытная иллюстрация к тезису о том, что власть принадлежит народу.

И однако, как вели себя в ту ночь москвичи, я могу лишь догадываться. Думаю, что меня, например, как, впрочем, и многих других, спас Герчик. Мне не удалось установить, что он делал вечером третьего октября, – где метался и как на него сошло такое важное озарение. Весь период с момента выхода его из дома и до появления в Кремле скрыт во мраке. Может быть, он уже тогда твердо знал, что следует сделать и, добравшись на двух трамваях, скажем, до Лосиноостровской, сам похожий на мертвеца, бегал по пустынному парку, торопливо чиркая спичками и проклиная свои скудные знания, полученные в институте. Я напоминаю, что образование у него было чисто техническое. А, быть может, озарение сошло на него значительно позже, и сначала он, как и другие, ринулся к зданию Моссовета и лишь там, почувствовав запах земли, понял, что сейчас требуется. Кстати, неподалеку от Моссовета расположен тощенький садик. Это тоже зацепка, и, на мой взгляд, очень существенная. Вполне вероятно, что Герчик вооружился именно там. Во всяком случае, в одном ему повезло. Мумии, как я догадываюсь, трудно было вычислить отдельного человека. Вероятно, угрозу, исходящую от него, она действительно ощущала, но никак не могла привязать ее к конкретной личности. Для нее он был серым нечто, затерянным в недрах московского муравейника, и внезапные ослабления парализующего влияния некробиоза, были связаны, видимо, именно с попытками нащупать Герчика. Так бывает: что-то болит внутри, а где – непонятно. Он как бы стягивал внимание Мумии на себя, освобождая других, дергал некие нити, срывая загробную паутину. В результате покрывало смерти оказалось с прорехами, и, наверное, только потому я сейчас пишу эти строки.


Я практически не помню, как я оказался в Кремле. Лишь кошмарной неразберихой той бурной октябрьской ночи, всеобщей сумятицей, растерянностью, параличом ответственных лиц можно объяснить, что я пробился в якобы особо охраняемую правительственную зону. Кремль, конечно, должен был быть блокирован и надежно прикрыт спецчастями. Это первая заповедь любой кризисной ситуации. На деле же я спокойно прошел пост охраны в Боровицких воротах: гладкие, как у манекенов, безмятежные лица солдат, капитан, встряхивающий головой, словно лошадь. Никаких документов у меня попросту никто не спросил. В самом же Кремле поражала громадная неправдоподобная тишина. Будто все находилось под куполом, не пропускающим звуков. Видно было пронзительно, несмотря на скудное освещение – той особой пронзительностью, которая бывает лишь в фильмах ужасов. Всякая деталь была точно специально очерчена: пепельная, в шелухе серой луковицы колокольня Ивана Великого, Дом Советов – словно картонный, вырезанный, склеенный и покрашенный, зубчатые отгораживающие от мира багровые кремлевские стены. Видна была каждая только еще намечающаяся трещинка в корке асфальта, – пыльный камешек, травинки у люка канализации. И вот в этой безжизненной, как вчерашний день, пронзительности и тишине, совершенно беззвучно, но слышимые как бы внутри мозга, порождая ветер, который, кстати, тоже внешне не ощущался, колотились, звеня на тысячу голосов, красные колокола.

Я не преувеличиваю, они были именно красные – из запекшейся крови, прокаленные в пламени сатанинского горна, твердые, звонкие, поющие с нечеловеческой силой. Я их не видел, но эта яркая краснота отпечатывалась в сознании. И одновременно, по-видимому, разбуженные кровяным благовестом, раздвигая тюльпаны, вздрагивающие и осыпающиеся до пестиков, как кошмар, прорастали жилистые стебли чертополоха – лопались черные почки, бритвенной остротой распарывали воздух шипы. В горле у меня была железная судорога. Уже позже один их моих научных коллег-приятелей, человек, надо сказать, заслуживающий всяческого доверия, говорил, что как раз в эту день он по семейным причинам находился во Пскове, и там тоже после полуночи яростно зазвонили колокола, тоже – красные, и тоже – как бы из запекшейся крови. И, опять же, этого звона никто, кроме него, не слышал. А в громадных прошлого века палатах купца Поганкина осветились все окна и загремела за ними бесовская музыка. И хотя мой коллега человек, как большинство ученых, неверующий, даже к нынешним рок-загибам относящийся со снисходительным добродушием, он определял эту музыку именно как бесовскую: от нее сами собой дергались мускулы рук и ног, и прохожие, точно эпилептики, выламывались в неописуемом танце.

Лично я никакой такой музыки, к счастью, не слышал. Но распевы кровавых колоколов были невыносимы. Точно мышь от рева сирены, я метнулся в первую же попавшуюся дверь, пробежал по длинному коридору с дежурным лампой над входом, повернул, пробежал по другому коридору, свернул еще раз и, наверное, движимый каким-то шестым спасительным чувством, оказался в комнате, освещенной матовыми плафонами, и с громадным облегчением увидел там застеленный пластиковой штабной картой стол, мониторы и откинувшегося на стуле невозмутимого Гришу Рагозина.

Кроме него в помещении находилось еще несколько человек: крепенький, как боровичок, коренастый, стриженый под бобрик полковник, некто в штатском с клочковатой вздыбленной, словно пух, седой шевелюрой (на секунду мне показалось, что это лично Б. Н., как называли иногда Президента; нет, лицо хоть и было сходного типа, но все же другое) и какие-то двое – в солдатской форме, каждый с наушником у правого уха, видимо, операторы, вглядывающиеся в серебристую зыбь экранов.

Это, вероятно, была так называемая «комната связи», личное оперативное управление, штабное подразделение Президента – на другом столе возвышалась рация с лапчатой решеткой антенны, а вокруг нее сгрудились необычного вида телефонные аппараты: тоже с усиками антенн, похожие на маленькие броневички.

Странным было лишь то, что никто не обратил на меня внимания. Коренастый полковник, всматривающийся в цифирь калькулятора, казалось, задумался. Клочковатый седой человек сдавливал левой рукой мочку уха. Операторы прилипли к экранам, спины у них были ссутуленные. А сам Гриша Рагозин сидел, будто проглотив кол, неестественно выпрямленный, высоко подняв брови. Позади него находился книжный шкаф, встроенный в стену, и в стекле я улавливал идеальный белый жесткий воротничок рубашки, а над ним – полоску шеи, как брюшко рыбы. Рассекала грудь полоска трехцветного «российского» галстука.

Он меня словно не воспринимал.

– Григорий!.. – шепотом сказал я.

Тогда Гриша Рагозин вздрогнул, точно проснувшись, и, как вылезший из воды купальщик, затряс головой.

Лицо у него стало осмысленным.

– Это вы, Александр Михайлович? Откуда вы здесь?..

Остальные тоже зашевелились, словно включенные. Операторы дуэтом, накладываясь, доложили: Связи нет! – Клочковатый седой человек, оттолкнувшись на стуле, выставил перед собой пистолет. А полковник, хоть оружия доставать не стал, посмотрел на меня точно сквозь прорезь прицела, и зрачки его, поймавшие цель, резко сузились: Кто это? (Гриша Рагозин наскоро объяснил) Депутат? Ну пусть будет депутат. И что там, в городе?.. – Выслушал меня довольно-таки невнимательно, пробурчал, ни к кому особо не обращаясь. – Значит, обстановка прежняя, – повернулся к Грише и постучал ногтем по наручным электронным часам. – Минут на десять нас отрубило, как вы считаете, Григорий Аркадьевич?

Гриша выгнул запястье с «роллексом» в золотом плоском корпусе:

– Похоже, что так…

– И, по-моему, интервалы между «обмороками» сокращаются.

– Я это тоже заметил…

В мониторе что-то тоненько пискнуло.

– Надо уходить из Москвы, – негромко сказал седой. Пистолет он уже спрятал и вместо него вытащил из кармана платок, которым обтер ладони. Лицо у него было красное, точно обваренное. – Под Свердловском есть резервная база правительства. Командный пункт, средства связи. Помните, мы там отсиживались во время ГКЧП? Я надеюсь, что Урал и Сибирь нас поддержат…

Один из операторов кашлянул:

– Министерство обороны не отвечает! – А второй немедленно откликнулся, словно эхо. – Министерство внутренних дел сигнала не принимает!..

Зависло молчание.

– Что с Президентом? – в упор спросил я.

Гриша опять посмотрел на меня, будто не узнавая. Вдруг – моргнул, сморщился, точно в нос ему что-то попало, и ответил, по-видимому, слегка стыдясь своих слов:

– С Президентом?.. Президент, вроде, в порядке… Под охраной… Ну – переутомился немного… Я надеюсь, что он придет в себя… через пару часов…

Седой человек крякнул.

– Да что вы в самом деле, Григорий Аркадьевич! Скажите прямо: нет у нас Президента. Нет, и, вероятно, в ближайшее время не будет!..

Он кричал, если можно назвать так хрип, рвущийся из воспаленного горла. Седина была, как парик, над рачьей физиономией. Казалось, что она сейчас съедет на бок.

– Федеральная служба безопасности не отвечает! – доложил оператор. Но второй перебил его взволнованным голосом. – Саратов на связи!..

Гриша осторожно, двумя пальцами поднял телефонную трубку.

– Товарищ министр сельского хозяйства? – радостно пророкотали там. Мембрана была сильная, и я слышал каждое слово. – Докладываю: хлебозаготовки по Саратовской области будут выполнены досрочно! Народ работает с огоньком, товарищ министр! Заверьте товарища Сталина, что мы дадим десять процентов зерна сверх плана!..

Гриша, как заминированную, опустил трубку обратно. Лицо у него стало задумчивое.

– Дождались, – протяжно вздохнул седой.

А полковник меланхолически взял фломастер и обвел Саратов на карте жирным синим кружком. Я заметил, что таких кружков уже было много.

– Значит, докатилось до Волги, – сообщил он. – Вообще, по-моему, скорость распространения замедляется. Посмотрите, Григорий Аркадьевич, и плотность уже несколько меньше. Ничего-ничего, есть надежда, что за Урал это не перевалит…

Седой мгновенно оборотился к нему всем телом.

– Так чего же мы ждем? Пока нас тут всех прихлопнут, как тараканов? Машина у нас имеется, аэропорт, я полагаю, работает. Коммунисты, которые в местной администрации, ну пусть – коммунисты. Не такие ж они идиоты, чтоб помогать Иосифу Виссарионовичу. Тридцать седьмой год, извиняюсь, все помнят… А?.. вы что-то сказали Григорий Аркадьевич?

Гриша дощечкой поднял руку.

– Секундочку!

И сейчас же что-то щелкнуло в коробочке репродуктора на стене, засвистело, захрюкало, прошлось по диапазону, подстраиваясь, и оттуда, как тесто, не умещающееся больше в посуде, поползла шепелявость выдающегося политического деятеля современности: «С новым вдохновением и уверенностью… Под руководством Коммунистической партии… Ленинским курсом… Вперед к победе социализма!»… – точно стая голубей, закипели аплодисменты. Было слышно, как Леонид Ильич берет с трибуны стакан с водой, отпивает, проталкивая газировку сквозь горло, возвращает с пристуком стакан на место и, собравшись с силами на новый абзац, выдыхает: «Товарищи!..» – За дыханием чувствовалась тишина громадного зала – драпировка на окнах, знамена рыхлого бархата. Я словно перенесся в другую эпоху.

Остальные, по-видимому, чувствовали то же самое. Потому что седой человек ощерился, словно кошка. У него даже глаза стали круглые.

– Господи, да выключите вы эту бодягу! Сколько можно, ничего нового мы уже не узнаем! – И не дожидаясь, пока кто-нибудь откликнется на его возглас, сам рванулся к стене – нагнулся, задирая светлый пиджак, и с остервенением выдрал вилочку из розетки. Распрямился и потыкал ей в сторону Гриши Рагозина.

– Вот, Григорий Аркадьевич! Это – на вашей совести!..

– По крайней мере, мы теперь знаем, чего ждать, – Гриша с кривой ухмылочкой потянул сигарету из валяющейся перед ним пачки, прикурил, помахал рукой, разгоняя клуб дыма. Равнодушно спросил полковника, который, будто лошадь, мотал головой. – Что с вами, Сергей Иванович?

– Звонят, вроде, – неуверенно сказал полковник. Приложил к уху ладонь, похлопал, точно старясь избавиться. – Вроде бы – колокола… Как-то странно…

У меня хватило благоразумия промолчать.

– С Министерством иностранных дел связи нет! – доложил оператор.

Седой человек, видимо, на что-то решился.

– Ладно, тогда – каждый сам за себя, – брюзгливо сказал он. – Ладно, я не собираюсь ждать, пока меня здесь закопают…

Он набрал воздуха в грудь, явно намереваясь что-то добавить. Его не слушали, полковник по-прежнему диковато тряс головой, Гриша Рагозин кивал в такт словам, явно отсутствуя. Вдруг – его холодноватые глаза распахнулись. Стенка за спиной у седого покрывалась мелкими трещинками. Их число увеличивалось, они тянулись друг к другу. Будто с той стороны на стену давило что-то тяжелое. Проглянула неприятная чернота, кирпичи древней кладки, легкой струйкой зашуршала штукатурка на плинтус, под коробочкой радио отвалился довольно большой обломок, а из яркого мрака трещины просунулось что-то землистое – что-то серое, угреватое, как корни растений, точно щупальцами обвило седого за горло – лопнула кожа, седой человек агонически захрипел и вдруг выгнулся, словно по нему пропустили заряд электричества.

– Бах!.. Ба-бах!.. – лопнули экраны перед операторами.

Град осколков хлестнул по полковнику, вскочившему на ноги. Тот согнулся, держась за иссеченный на животе китель. И еще одно корневище просунулось сквозь выпирающие разломы. А из трещин на потолке, полезли бледные червеобразные ленты – явно мокрые, липкие, как вываренные макароны. Сразу две из них с чмоканьем присосались к ближайшему оператору, и сержант закричал, как будто ему сверлили лобную кость. А червеобразные ленты опутывали его со всех сторон.

Правда, эти отвратительные подробности я осознал значительно позже. А тогда лишь заметил, как резко отшатывается назад Гриша Рагозин, как он со всего размаха бьет затылком в дверцу книжного шкафа, и как дверца распахивается и оказывается настоящей дверью из комнаты, и как Гриша вместе со стулом выкатывается в темноту коридора, и как после бежит к светящейся продолговатой надписи «Выход». А затем та же дверца шкафа хлопает меня по ногам, и я падаю и больно ударяюсь о выступ стула, а затем поднимаюсь и тоже бегу по затхлому коридору. Все это происходит буквально в одну секунду. Позади раздается ужасный крик, будто у человека ломаются кости, и действительно – хруст, и опять – крик, выворачивающий душу. И вдруг он стихает и заменяется смачным тяжелым чавканьем.


Я не знаю, что уж у них там могло чавкать. Не знаю, и не хочу знать. Но жующее это, мокрое, жадное всасывание просто выбросило меня наружу. Я, наверное, буду помнить его всю свою жизнь. Как всю жизнь, наверное, буду помнить ту страшную площадь, где я догнал Гришу Рагозина. Внутреннее устройство Кремля я знал очень плохо. Как уже говорилось, работа моя, в основном, была в Белом доме. В Кремле бывал редко, не более пяти-шести раз за весь год, и поэтому совершенно не представлял, где мы находимся. Место, однако, было действительно жутковатое. Разлохмаченным кочаном выдавалась церковь, подсвеченная прожекторами, что-то очень московское, пышное, вычурное, глазурное: своды, арочки, крыльцо с пузатыми витыми столбами, медная луковица над входом, лепнина каменной лестницы. Гриша Рагозин как раз прижимался спиной к тесаному ее ограждению, губы – закушены, глаза – с безумцей, на выкате.

– В самом деле звонят, – сказал он, чуть поведя зрачками в мою сторону.

Колокола, и вправду, гудели неистово: кровяные, вздымающие боль стоны пульсировали под черепом. Разносились они, казалось, на тысячи километров окрест. Заросли чертополоха на клумбах были уже мне по пояс. Лопались ребристые почки, и со скрежетом вылезали из них блестящие никелированные цветы. Пестики и тычинки звенели в унисон колокольным ударам. Видно все было по-прежнему удивительно ясно: черные изломы колючек на фоне многоколончатой анфилады. Кажется, в этом здании помещалась канцелярия Президента. Правда, все окна сейчас в ней были погашены. Ни в одном из трех этажей не ощущалось признаков жизни.

А от закругленного, с нишами и проемами, торца ее, из беззвездного, угольной черноты провала между каменными палатами, вдоль колючек чертополоха, похожих на разломы пространства, двигалась в нашу сторону небольшая группа людей, и приподнято-радостные их голоса порхали над загробным оцепенением.

Были они в гимнастерках или во френчах полувоенного образца, обязательно в сапогах, в фуражках с роговыми лакированными козырьками, правда, виднелись среди них и два-три штатских костюма: широченные пиджаки, галстуки, заправленные в жилетку. Кое-кто поблескивал круглыми стеклышками пенсне. А по центру, сопровождаемый фигурой в длиннополой красноармейской шинели, тоже – в штатском, в кепочке, в похожем на бант крапчатом галстуке, как божок, шествовал плотненький человек невысокого роста и штиблеты его уверенно попирали кремлевскую мостовую.

На секунду он задержался у обширной лужи, посмотрел, примерился, перепрыгнул, дрыгнув смешными ножками, а потом оборотился к фигуре в солдатской шинели и, картавя, пронзительно, совершенно по-птичьи проблекотал:

– А по этому вопросу, Феликс Эдмундович, используйте товарища Берию. Я с ним после войны работал, это очень ответственный и аккуратный товарищ. Он им покажет, как говаривал наш Никита Сергеевич, кузькину мать. Так, вы утверждаете, что – ни одного эсера и меньшевика?

– Ни одного, Владимир Ильич. Лежат, как прикованные…

– Ну и пусть себе, ради бога, лежат. Ни к чему нам эти политические проститутки!..

Он поднял хвостик бородки и заразительно засмеялся. Пальцы (я это ясно видел) вцепились в лацканы распахнутого пиджака.

Свита его тоже одобрительно загудела:

– Правильно, Владимир Ильич!..

– Пусть лежат!..

– Зачем нам меньшевики?..

– Вы, товарищи, еще социал-демократов вспомните!..

Им было весело.

– Все! – одними губами сказал Гриша Рагозин.

И тут от другого торца канцелярии, погруженной во мрак, отделилась невнятная тень, имеющая, впрочем, некоторые человеческие очертания, и бесшумно, словно на мохнатых ступнях, как гигантская птица, рванулась наперерез идущим.

В каком-то молниеносном прозрении я догадался, что – это Герчик. Он летел и держал над головой увесистую заостренную палку – кол, какими дачники обычно огораживают участки. И вот он замер, прогнувшись, как на спортивных соревнованиях, и подпрыгнул, и даже, кажется, дернулся в воздухе, и всем телом метнул этот кол в заливисто хохочущего человека с бородкой.

Точно серая молния разодрала пузырь тишины над Кремлем. Вскрикнул Гриша Рагозин, присев и хватаясь за голову. Красные кровяные колокола ударили во всю силу, и вдруг раздулись, и лопнули у меня в мозгу тысячами ослепительных шариков…

Загрузка...