ДЫМ В РАСПАДКЕ

Мало-помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах, которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались.

Мы — это Генька, Пашка, Катеринка и я.

Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она всегда приставала со своим «а почему?» и спорила. Она мне вообще не правилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны, верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское содружество, вносила в него какое-то легкомыслие и ребячество. Я так прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка — эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание.

Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья Осиповна, Катеринкина мать, сказала: «От добра добра не ищут. И тут люди живут, и ничего, хорошие люди… Чего же мы будем мыкаться взад-вперед?..» Так они и остались…

Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки — они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают самостоятельным людям и часто ревут. Катериика показала Пашке язык и сказала, что «еще посмотрим, кто первый заревет».

Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька Щербатый попробовал дразниться, Катерин не недолго думая стукнула его и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в седьмой класс, один Пашка еще в шестом.)

Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся какой-нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто-то уже опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано.

Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев, если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала:

— Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет… Славы ему захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай…

Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до военной! А Пашка сказал:

— Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают? Вот раньше в книжках здорово писали: «Благословляю тебя, сын мой, на подвиг…» А тут — на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка-ак треснет… Вот и благословила!

Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что-нибудь изобретает. Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы. Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок опрокинулся и почти половина воды попала в колоду.

Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину «механику» и задал бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу.

Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к большому меху.

Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом быстро-быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не вытянется в зуб бороны или еще во что-нибудь, а затем, не глядя, бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать нам не дает.

— Нет, ребята, — говорит он. — Кузнец начинается вон с той штуки, — кивает он на тяжелую кувалду. — Вот когда вы играючи ею махать будете — другой разговор. А сейчас ваше дело — расти. Может, потом и в кузнецы определитесь.

Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке.

С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную медью трубку и только кивает головой.

Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания и получает «Правду».

Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту.

— Что, опять набедокурил? — спросил дядя Федя.

— Я не б-бедокурил, я м-машину изобрел. Я же не виноват, что папаня под ноги не п-поглядел… — И Пашка рассказал, как все произошло.

— Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу.

Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу.

Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка вошел в избу, нахмурился:

— У тебя что, вихры чешутся? А ну-ка, поди сюда.

— Ты погоди, Анисим, — остановил его дядя Федя. — Вихры не уйдут. Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли бы он просто озоровал — другое дело. А у него мозги видишь куда направлены?..

— Я вижу, куда они направлены. Только и знает — выдумывать…

— Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто отбить.

Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец перевел разговор на ферму, которой он заведует, — тем дело и кончилось.

У меня нет пристрастия к технике — мне больше нравится читать книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке: «Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная Н. И. Березиным», и перерисовал из книги подходящую картинку — битва русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были.

Далее, как полагается, шло описание деревни:

«Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не мерил). Там находятся школа-семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От Колтубов через Большую Чернь[2] идет дорога к Чуйскому тракту, по которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая гора и она вся поросла листвяком[3].

С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда-сюда, а летом ни верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы[4], а в погожий день далеко-далеко виднеются белки[5].

Заложена деревня в…»

Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось, конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось обнаружить. Самой древней была бабка Луша — она уже почти ничего не видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: «Года мои немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку».

Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы, но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила:

— Было голо место. Пришли мы — батюшки-страсти: зверье-каменье!.. Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли… Они ведь, места-то наши, хо-о-рошие!..

Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся:

— Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали — ой, как люто бедовали! — вот и вся история. Жизнь, она нам с семнадцатого году забрезжила. Ну, а по-настоящему-то с колхоза жизнь начинается… Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только начало, историю-то потом писать будут… А вот раньше бывалоча… — И начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни.

История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как «Колька-летописец».

Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания.

Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали: «Генька-врун». Врал он без всякого расчета, верил в только что выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать что-нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала даже его мать.

Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны, изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там никто нам не мешал.

Серо-синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата тумана. Пора было расходиться.

Но в тот момент, когда Пашка сказал: «Ну, я пошел», затрещали кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом:

— Умеете вы хранить тайну?

От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей мечтой — знать хоть какую-нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый секрет!..

Генька опять оглянулся и еще тише сказал:

— В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты!

— Врешь! — сказала Катеринка.

— Вру? — задохнулся от негодования Генька. — А вы знаете, где я сегодня был? Я, может, десять километров на животе по-пластунски прополз… — Он показал исцарапанные, испачканные руки. — В распадке за Голой гривой[6] я видел дым. А потом я нашел…

— Что?

— Вот! — И Генька протянул нам обрывок бумаги.

Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны белая, с другой — разлинованная бледно-зелеными линиями, как тетрадь по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом проведены извилистые, изломанные линии, возле линий — маленькие стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в букву N.

Странная бумага уничтожила все наши сомнения.

— Ну? — не выдержала молчания Катеринка.

— Мы пойдем туда и выследим их!

— А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? — заколебался я.

— Много ты понимаешь! Далеко ли граница-то?

— Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба.

Генька презрительно посмотрел на меня:

— Ну да… А ламы?

— Кто такой «ламы»? — спросил Пашка.

— Лама — это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот диверсанты или шпионы переоделись под ламу — и к нам!

— Надо в аймак[7] сообщить, — сказал Пашка.

— Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут.

Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не поддержал.

— Ну вот… Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут самые стойкие.

— Девчонок не брать! — сказал Пашка.

— А почему? — вскипела Катеринка. — Думаешь, я боюсь? Я нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься.

— Понимаешь, Катеринка, — сказал Геннадий, — может, придется долго по-пластунски…

— Я не хуже вас ползаю! — закричала Катеринка. — Тоже выискались! Только попробуйте не взять — я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану Потапычу и расскажу!

Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу, и тогда прощай всё: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и влететь…

— Эх, — сказал Генька, — связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли!

— Куда же на ночь глядя? — заколебался Пашка. — А дома что скажут? Да и не найдешь ничего в потемках.

В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни.

Генька озадаченно почесал затылок:

— Да, дела не будет… Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь…

Загрузка...