РАССКАЗЫ

МЕШОК

Солнца в тамошних местах не занимать. Летом оно шпарит не хуже крымского, вечную мерзлоту прогревает в глубину на метр. В эту пору запасливые хозяйственники роют ямки — под нужники, под фундаменты, под могилки, под прочие надобности. Зимой оно сквозь мороз не жаркое, но светит почти всю зиму. Загар от него устойчивый и колер красивый.

Был у меня там такой случай: работал я начальником колонны — полтора десятка грузовиков. Шоферы подобрались — мастера высокого класса, и лозунг у них простой: «Мы работы не боимся, был бы харч». Бездорожье, бездомье, жратва — консервы, девять месяцев зимы — для них привычная форма существования. На золото глаза не таращили, привыкли к нему, даже золотом не называли — «металл», да и все. Да и что с ним там делать? В тех местах лист кровельного железа куда дороже: на зиму в кабине печку можно сделать. Словом, народ обкатанный, обветренный, один к одному — шапка, куртка, серые валенки. Но это на первый взгляд. Приглядевшись, в глубину проникнешь — разные. А ведь приглядишься-то не сразу. В глубину-то не вдруг проникнешь. Шапку и то каждый по-разному носит. Но дружные. Скажешь: «Ребята! Так и так. Надо сделать». И сделают. Поначалу я это на свой счет принимал. Вот я какой!.. Кинул лозунг в массы — и все, как один, за мной. Потом понял: они и без меня хорошо разбирались, соображали, что и когда нужно, а что и не очень.

В ту весну ходили мы на прииск «Верный». Груз обычный: техника, стройматериалы, продовольствие. Дорога тоже обычная. Километров тридцать по «трассе», до ремонтного пункта, а там по пролазу — как бог даст. Немножко болота, немножко жердяного настила, по камушкам на сопку, через перевал переберешься и дальше по донышку речки-безымянки.

На полпути избушка — дверь в три доски, оконце с квадратным стеклышком. В избушке звенит гитара, гремит транзистор. Бригада дорожников. Квалификация у них простая, ямки-ухабы заравнивать, настил подправить, чтоб колеса не проваливались, каменную осыпь с перевала сбросить, чтоб покрышки не резало. И техника у них простая — топор да лопата.

С первого же дня начали возить взрывчатку. На прииске готовились «торфы» взрывать, шурфы уже были пробиты, и ее ждали с нетерпением. План по «металлу» уже шел. Перевезли мы ее тонн двести, и на душе стало легче. Она хотя и из опилок, но все же взрывается, и довольно здорово. Говорят, где-то был случай — трехтонку на ходу разнесло. Все, что нашли, — ключ от зажигания. За взрывчаткой повезли сахар. За зиму на прииске запасы подобрались, и народ ждал сладенького. И тут у Юрки-Солдата случился «недовоз». Пропал мешок. Девяносто килограмм.

Юрка-Солдат в этих местах первый год. Демобилизовался — и к нам, как был в гимнастерке и в солдатском бушлате. Папа с мамой у него, видать, не очень богаты, а парню и костюмчик приличный надо, и рубашечку модную с галстучком, вот он и подался за длинным рублем. С машиной обращался на «вы» и во всем остальном тоже претензий не вызывал. Чувствовалась армейская выучка.

За недовоз с него бухгалтерия удержала стоимость груза. Юрка ко мне чуть ли не со слезами. Жалко парня, а что сделаешь? Закон. За грузом надо смотреть, в машину укладывать умеючи. Дорога — сплошная трясучка, вытряхнул где-нибудь на ухабе. Могли и на перевалочной базе недодать мешок. Погоревали, посудачили, посочувствовали Юрке, а через два дня опять мешок сахара пропал. И у кого — у Гарьки-Христосика! Христосик потому, что цветом блондинисто-рыжий. Волосы до плеч, бородка длинная, реденькая, усы висячие, а глаза как у симпатичной девушки голубые-голубые. С ним даже такое произошло: был в отпуске на «материке», гульнул лихо, хорошо. Не только на самолет — на автобус не осталось. До Москвы добирался чуть ли не пешком по сельским проселкам. Выручали богобоязненные старушки. Милостыню подавали, за божественное сходство. Но шоферил он не первый год и дело знал на большой палец. И как уложить груз, соображал правильно. Да и обдурить его на чем-нибудь, не так просто. Это у него только на вид глаза наивные.

Гарька психанул.

— Ну, с-собаки дорожники!.. Это они. Самогонку гонят в распадке. Каждый день под мухой. Ну, я им, гадам, устрою… Я им спалю этот клоповник на курьих ножках. Ни одна жаба не выскочит.

Загудели и все остальные шоферы. Кому понравится такое дело? На погрузке и разгрузке глядели в оба. Каждый ящик, каждый мешок пересчитывали, глаз не спускали. Кладовщики и грузчики обиделись.

— Чего это вы? Не доверяете? Ну, грузите сами.

А у меня состоялся разговор с Дедом. Дед — это шофер. Сергей Романыч. Дедом прозвали за фотокарточку на ветровом стекле. Мальчишка лет пяти с лукавой рожицей — и тоже Сережка.

— Садись-ка ко мне в кабину, — пригласил меня Дед.

К Деду я прислушивался. Мужик твердый, правильный. Еще во время войны шоферил, в блокадный Ленинград по «дороге жизни» ездил. Я его про себя комиссаром колонны звал.

— Такое дело, — заговорил Дед, когда мы поехали. — Поднимаюсь на перевал, поравнялся с прижимом, глядь — за кустом стланика мелькнуло что-то. Тормознул я — что там такое? А там какой-то парень, как рванет в сторону — кусты ходуном пошли. И подумалось мне: а не собирался ли он с прижима ко мне в кузов спрыгнуть? Схватит, что под руку попадет, сбросит за борт — и поминай как звали. Может, Гарька-то прав?

Пока я переваривал Дедов рассказ, он еще мне подкинул:

— Ребята озверели на дорожников. Как бы до драки не дошло. Да и Христосик… Чего доброго, и впрямь «красного петуха» им подпустит. Еще и дверь колом подопрет. С виду-то он Христосик, а нутром… Кто его знает?

Помолчали мы с Дедом. Что тут можно сказать?

Поднялись на перевал, начался прижим — узенький карниз вдоль сопки. Машина бортом вплотную, как вдоль стенки.

— Вот здесь, — показал Дед. — Видишь, как удобно? Даже прыгать не надо. Шагнул — как в метро на эскалатор.

Спустились с перевала. Показалась избушка дорожников.

— Высади меня, — сказал я Деду. — Зайду к ним.

Дед, высаживая меня из машины, посоветовал:

— Не горячись, потихоньку. Непойманный — не вор.

За дощатой дверью звенькала гитара, хриплый голос пел какую-то песню. О чем с ними говорить? С чего начать?

Я толкнул дверь.

На нарах валялись длинноволосые парни, резались в карты. За столом сидел бригадир и, заглядывая в затрепанную общую тетрадь, что-то прикидывал на счетах. Наверное, сочинял отчет о проделанной работе. Бригадир — старый таежный волчина по кличке Голубок. Несколько лет назад, когда я в автомобильном деле был мальчишкой, он в старых шоферах ходил. Потом у него отобрали права. За пьянку. И его больше не видел. Встретились вот здесь, в тайге. Меня он, конечно, не помнил. Ну и я на знакомство не набивался. Мне с ним не детей крестить. Мне — чтоб он дорогу держал в исправности.

— Здорово, ребята!

Парни на нарах на меня глазом не повели. Голубок, щелкая костяшками, ответил:

— Здорово, начальник.

У Голубка седые косматые волосы, загар с черным отливом. Не один десяток лет прожито под северным солнцем. Подведя какой-то итог, бросил на стол шариковую ручку, поднял на меня тусклые коричневые глаза.

— Ну, что? Чем недоволен? Дорога плохая? Опять дорожники виноваты?

Я усмехнулся и, набираясь смелости, решил не скрывать своих подозрений. Пусть знают, что́ мы о них думаем. Прав я или нет — покажет будущее.

— Слушай, бригадир… Обижает кто-то моих ребят. Два мешка сахара свистнули.

Парни на нарах примолкли. Голубок сдвинул брови.

— А я что? Сторож твоим мешкам? Твое добро, ты и карауль. Поймаешь — морду набей. А так что ж? Впустую.

— Ну да уж поймаем, — пригрозил я, — одной мордой не обойдется.

Голубок недобро прищурился. Хотел что-то мне врезать, но вдруг добродушно улыбнулся.

— Насчет мешков — это ты зря. — Он отодвинул в сторону счеты, тетрадку. — Эй! — крикнул он в сторону нар. — Дай-ка графинчик. И что там есть? На закусь?

Один из парней послушно сорвался с места, сунулся к шкафу, и на столе появились квадратная бутылка с яркой наклейкой из-под какого-то заморского зелья — не то джин, не то виски и тарелка с кусками жареной рыбы.

Я удивился — с чего бы это Голубок такой гостеприимный? Пришел я к нему не с доброй вестью. И пить ли мне с ним? Подумал-подумал и решил, что выпить с ним можно. Для закрепления знакомства. Меня чашкой самогонки не купишь.

Первач был отличный.

— Сами гоните? — спросил я, закусывая рыбой.

— А кто же? — усмехнулся Голубок. — Кто о нас позаботится? Это вы, шоферы, ведущая профессия. Ударники, отличники. Вам и спиртику подбросят, и на закус что-нибудь дадут. А мы кто?.. Чернорабочие. На подножном корму. Что схватишь, тем и сыт. — Глаза его, ожившие от самогонки, так и сверлили меня. — Так вот, начальник… Насчет мешков с сахаром… — Губы у него зло скривились. — Дорожники тут ни при чем. У себя ищите. Вот давай подсчитаем… — Голубок взялся за счеты. — Арифметика простая — бухгалтерия с шофера за недовоз как удерживает? По себестоимости. Так? А на дальних приисках почем дефицит? В том числе и сахар? А? — он щелкнул костяшками. — В три, а то и в четыре раза дороже. Улавливаешь? Есть шоферу смысл не довезти. Сто рублей заплатил — триста получил. — Он еще раз щелкнул костяшками.

— Твоя арифметика простая, — согласился я. — Только вот все прошлые годы, пока здесь не было твоей бригады, у нас ничего не пропадало. Все шло тютелька в тютельку.

— Так у вас в колонне и Юрки-Солдата не было. И Гарька-Христосик недавно объявился. — Голубок разлил самогонку. — Вот так-то! — назидательно сказал он. — Чуть что — дорожники виноваты. А вы ангелы безгрешные? Давай пей, — Голубок чокнулся с моей чашкой.

Выпили, закусили, я посмотрел на нары, где в живописных позах лежали парни. Что-то они притихли и уж очень внимательно прислушивались к нашему разговору.

Я поблагодарил за угощенье и пошел к двери.

— Будь здоров, — пожелал мне Голубок. — Заходи.

Я вышел на дорогу, ожидая попутную машину. День был тихий, теплый, солнечный. Из избушки донесся взрыв невнятных возгласов, смех. Потом все стихло, и Голубок злым голосом долго что-то внушал своим подчиненным. Потом снова забренчала гитара, гитару перебил транзистор.

* * *

Все же Голубок испортил мне настроение. А что, если он прав? Кто его знает, этого Юрку? А уж про Христосика и говорить нечего. Пробу поставить негде.

Вечером в поселке встретил я нашего участкового милиционера Горбачева. Пожилой старший лейтенант, которому давно пора быть капитаном. В старой, выцветшей фуражке выглядел он устало. Знакомство у меня с ним было так себе. Не из прочных. Здравствуй и прощай. И на этот раз поздоровкались — и разошлись. И только разошлись — у меня мысль: а не посоветоваться ли мне с ним? Все-таки милиция, а она меня бережет. Остановился, смотрю ему вслед. Только о чем советоваться? Что я ему могу сказать? Про мешки с сахаром? Про Голубка? Про Юрку с Христосиком? Про Деда, который на перевале что-то видел? А что он там увидел? Если подумать — все сплошная пустышка. Только я хотел махнуть на все рукой и идти дальше, как старший лейтенант, точно почувствовал, что ему в спину смотрят, оглянулся.

— Чего тебе?

У него на загорелом лице красивые, пушистые усы пшеничного цвета.

Деваться мне некуда, и я в быстром темпе все ему и выложил. А он как шел, так и идет, даже не приостановился. Идет и равнодушно в землю смотрит.

— Ну и что? — спрашивает.

Да так, мол… В порядке информации.

— Ну что ж, — говорит, — спасибо за внимание. Будем иметь в виду. Голубок — птичка знакомая. Ему бы не Голубком зваться, а Коршуном. — Сунул мне на прощанье руку и пошел дальше.

* * *

На другой день на прииск тронулись рано. Было известно, что там утром взорвут «торфы». Взрывчатка, что мы возили целую неделю, уже заложена в шурфы и в несколько секунд раздробит вечную мерзлоту на огромном пространстве. Все живое население прииска кинется на полигон искать самородки. Спортивный азарт — найти кусок золота — был велик. Кому не лестно стать героем не только своего прииска, но и всего горнопромышленного комбината? Портрет на доске Почета, интервью с корреспондентом областной газеты.

Первыми вылетели из поселка Гарька-Христосик и Юрка-Солдат. Как бы не опоздать. Когда колонна добралась до прииска, там по рыхлому грунту уже бродили люди, точно грибы собирали — ковырялись палками, рылись в земле руками. Объявилась и первая героиня — повариха из столовой. Она, как говорят горняки, «подняла» довольно увесистый самородок. Его уже оформили в «золотой кассе» — очистили от породы, взвесили, заактировали. Героиня сидела на скамеечке у столовой, и ей было не до сегодняшнего меню. Она и сама сияла как самородок.

— Ой, тошнехонько! — причитала она. — Я ведь и идти-то не хотела. Думаю, как уйду? Девки без меня гречку переварят, в размазню пустят. А вот тут, — она похлопала белой рукой по высокой груди, — тук, тук, тук… Дескать, иди скорее, дура, иди! Побежала, глядь у самого края и лежит. Я его кочергой стук-стук, земля осыпалась… Батюшки мои! До сих пор в себя прийти не могу.

Тракторы уже поволокли на свежеподготовленное место промывочные приборы, электрики тянули кабель, слесари устанавливали насосы для подачи воды. «Золотая лихорадка» заканчивалась, и прииск входил в свою обычную трудовую колею. Колонна разгрузилась, и шоферы один за другим уезжали. Торопились на трассу, чтоб захватить в столовой что-нибудь на обед. Остались только две машины — Гарька-Христосик и Юрка-Солдат все еще рылись на полигоне.

* * *

Светлый вечер. Солнце долго, почти до полуночи, скользит по верхушкам сопок, медленно, исподтишка закатываясь за голые каменистые верхушки. Всю ночь небо розовое. Белые ночи… Тревожат они, нагоняют тоску, бессонницу: куда-то хочется, чего-то не хочется. Привыкнуть к ним надо.

Вернувшись с прииска, я завалился на свою расшатанную, сколоченную из горбылей кровать. Матрац тощий, слежавшийся, одеяло старое, протертое. Это не потому, что я лодырь или неряха. Или у меня нечем заплатить за хорошее. Или я не разбираюсь, что хорошо, что плохо. Я вкалываю дай бог. От зари до зари, и сберкнижка у меня с приличной цифрой. Что такое хорошо и что такое плохо, знаю не хуже каждого. Просто потому, что мы где-то немножко впереди и тылы за нами не поспевают. Тащат за нами технику — это в первую очередь — и жратву, сколько успеют. Потому у нас вместо стаканов стеклянные банки из-под консервов. Их же здешние умельцы употребляют вместо оконных стекол. Полированных сервантов и поролоновых кушеток нам еще не привезли. Пока что дощатые столы и табуретки. Вот освоит человечество земной шарик полностью, тогда везде будет всего вволю и поровну. Форпостов не будет. Будет везде одинаково… И, наверное, будет скучно.

Лежу я, закинув руки за голову, и смотрю в потолок. В голове копошится что-то о смысле жизни. Я стараюсь не поддаваться таким размышлениям. Некогда. Да и проку нет. Размышляй не размышляй… Где уж тут. Дай бог со своими текущими делами справиться. Вот, например, — не нравится мне дружба между Юркой-Солдатом и Гарькой-Христосиком. Не правится!

Зазвонил телефон.

— Начальник? — закричала взволнованным голосом Люська-диспетчер. — Давайте скорее в управление. Директор комбината вызывает.

— Что стряслось?

— Не знаю. Юрку-Солдата забрали. Только в гараж въехал, а участковый хвать его под белы ручки — и в управление. Машина так и осталась среди двора.

Люська кончила десятилетку и год работает диспетчером. Ничего работает, с умом. В людях разбирается еще не очень. А в машинах научилась. Получила права третьего класса, и хлебом не корми — дай за руль сесть, хоть по двору, да погонять машину. На шоферов покрикивает, в диспетчерской в ее дежурство ругаются только культурно, молодежь за ней прихлестывает, билетами в кино или там на спектакль в Дом культуры обеспечена навалом.

— Подожди, не тарахти, — остановил я Люську. — За что его, Юрку?

— А я знаю? Бегите скорее в управление.

Прибежал я в управление — стук, стук в дверь. А ее и кулаком не прошибешь. Дерматином обита. Приоткрыл ее, заглянул, спрашиваю: «Вызывали?» В кабинете полно народу. На меня ноль внимания. Директор за столом ходит как тигр в клетке. Рядом в кресле главный инженер, в другом развалился толстенький, с лысинкой начальник отдела труда и зарплаты. В поселке его зовут просто «Труда-и-зарплаты». Он мой внутренний враг. Шоферам зарплату режет. То расценки ему не те, то коэффициент не такой, то приписки какие-то обнаружит. Увидел меня и ехидно улыбается.

— Все великое начинается с малого, — многозначительно проговорил он. — Сначала мешок с сахаром, потом мешок с золотом. Распустились!

Тут же Горбачев в полной милицейской форме. Вдоль стенок еще кто-то из начальства, чином помельче. Все в кабинете залито красным светом. Окна на вечернюю зарю. Вот она и подкрасила все в жутковатый, пожарный цвет. Даже облачко табачного дыма розовым отсвечивает. Между прочим, курить в своем кабинете директор не разрешал. Это, говорит, мое рабочее место. Вас много, вы меня в два счета угробите. Раком легких. А сам курил.

И тут я увидел Юрку-Солдата. Сидит в сторонке, на отдельном стуле, как на скамье подсудимых. И лицо у него не розовое, как у всех от вечерней зорьки, а зеленое. Смотрит на меня, губы трясутся, в глазах не поймешь что. «Чуяло мое сердце», — подумал я.

Брякнул телефон. Не успел раззвониться — директор схватил трубку.

— Где вы там?! Точно провалились. За смертью вас посылать! — и включил на пульте динамик.

— Докладывает начальник ремпункта, — послышался далекий голос — Отправили. Руки пришлось связать. Психует. Кусаться начал. Кавказская привычка — за кинжал хвататься.

— Короче! — перебил директор. — Что там у вас произошло?

— Так ведь кто его знает? Никто ничего не видел. Вдруг на улице пальба. Что такое? Стоит этот боец охраны и палит в воздух! Кричит: золото украли! Всех перестреляю! — Начальник ремпункта помолчал и смущенно добавил: — Ну, тут, конечно, все кто куда. Кому нужна шальная пуля? Парень пострелял-пострелял, схватился за голову да бряк на землю и катается, как в истерике. Тут наши подбежали…

— Хватит. Ясно. — Остановил его директор. — За Голубком послали? Чтоб мне его живым или мертвым! И от телефона не отходить.

Директор поерошил волосы, как человек попавший в затруднительное положение. Я ничего не понимал. Мне бы с Юркой словом перекинуться. Один на один.

— Давай-ка, парень, сознавайся, — внес предложение Труда-и-зарплаты, повернувшись к Юрке. И с угрозой добавил: — По-хорошему. Пока в тюрьму не отправили.

— Не брал я золота! — выкрикнул Юрка. — Понятия не имею.

— Ты бойца вез с баулом? — спросил директор.

— Вез.

— Где ты его посадил в машину?

— На прииске. Начальник золотой кассы посадил. Говорит, довези до управления. Самородок отправляем. Боец бросил какой-то мешок в кузов, а сам ко мне в кабину. Давай, говорит, поехали. Я и поехал. До ремпункта доехали, я в столовку пошел.

— Боец при тебе стрелял?

— Я его там не видел. Вышел из столовки — его нет, я и поехал.

Тут шевельнулся Горбачев:

— Товарищ водитель, по дороге с прииска до ремпункта вы нигде не останавливались? Скажем, на перевале или около дорожников? Может, кто-то в кузов подсаживался?

— Не останавливался, и никто не подсаживался.

— Кто-нибудь еще знал, что вы золото везете?

— Откуда я знаю, кто знал, кто не знал? Гарька-Христосик. Мы с ним вместе с прииска выехали. Он впереди, я сзади.

— Что еще за Христосик? — спросил директор и ткнул пальцем в мою сторону: — Давай-ка сюда этого Христосика.

Я взялся за трубку.

— Люся? Быстро разыскать Гарьку — и сюда, к директору.

— С машиной?

— Без машины. Да чтоб бегом.

— А что с Юркиной машиной делать? Стоит посреди двора — ни пройти, ни проехать.

— Пусть стоит. Ты мне Гарьку давай скорее.

Пока ждали Гарьку, главный инженер спросил:

— А этот боец из охраны — кто такой? Что за тип? Не сам ли все это подстроил? Спрятал до поры до времени, а теперь прикидывается, пострадавшего разыгрывает.

— Вот-вот! — поддержал главного инженера Труда-и-зарплаты. — Подождите, подождите… Что-то похожее было. Помните? На этом, как его… на руднике…

Договорить он не успел. Вошел Христосик и, увидя полный народу кабинет, опешил. В кабинете багровые сумерки, заря играла вовсю. Солнце только что закатилось, и в окнах, как огромное зарево, полыхало вечернее небо. Гарька после работы успел сбегать в душ. Рыжие волосы, отвислые усы, реденькая длинная бородка были расчесаны, приглажены и струились мягкими волнами. Тонкий прямой нос на длинном лице — загар на Гарьку не действовал — придавал ему благообразный вид.

— Действительно, Христосик, — неодобрительно сказал директор, разглядывая Гарьку. — Садись.

Гарька послушно сел на ближайший стул и молча уставился на директора. Но я заметил, как Гарька искоса зыркнул глазищами на Юрку-Солдата, сидевшего в сторонке, и на Горбачева.

— Вы знали, что с прииска, — директор кивнул на Юрку, — было отправлено золото?

Гарька пожал плечами:

— Догадывался. Официально мне не сообщали.

Скрипнул стулом Горбачев:

— По дороге никуда не заезжал? Может, подвез кого? С кем-то разговаривал?

— Вы, товарищ милиционер, в тайге не первый год, знаете… Это же не шоссе Москва — Симферополь. Кого здесь подвезешь?

— Кто ищет, тот найдет, — строго проговорил Горбачев. — Хотя бы Голубка.

— Зачем он мне нужен, этот Голубок?

— Ты знаешь, что золото пропало?

— Украли! — поправил Горбачева Труда-и-зарплаты.

— Чего-то болтают в гараже.

— Ты… как бы это сказать, — продолжал Горбачев. — Ты где-то рядом с этим делом был. Может, что-нибудь вспомнишь?

— Что же я могу вспомнить, если я ничего не знаю? — Помолчав, Гарька спросил: — Я могу идти? У меня билеты в кино. На девять тридцать.

Под окном остановилась машина, железно хлопнули дверцы, послышались голоса, распахнулась дверь — и вошли два дюжих парня с красными повязками на рукавах.

— Дружинники мы, — доложил один из них. — С ремпункта. Задержанного привезли. — И показал на третьего — худенького, горбоносого парнишку. Тот был весь в пыли, грязный ворот на гимнастерке разорван.

В кабинете зашевелились, заскрипели стульями, все уставились на задержанного. Он стоял ссутулясь, бессильно опустив руки.

— Развязали мы его дорогой, — сказал первый дружинник. — Успокоился. Перегорел.

Задержанный исподлобья оглядывал кабинет. Увидел Юрку-Солдата и закричал гортанным голосом:

— Этот! Этот! Зачим золото взял? Куда золото дэвал? — и кинулся на Юрку.

Дружинники успели схватить его за руки, и началась свалка. Все повскакали со своих мест. Кто-то что-то закричал, кто-то что-то командовал. Но парнишка, потрепыхавшись в дюжих руках, снова сник. По грязному лицу потекли слезы. В кабинете все стихло.

Горбачев подошел к задержанному:

— Тебя как зовут?

— Рустам. — Парнишка вырвался из рук дружинников и встал по стойке смирно. — Товарищ старший лэйтенант! Зачим такое дэло? Золото украли, оружие отобрали, руки назад вязали… Зачим такое дэло?

— Ладно, Рустам, — Горбачев похлопал его по плечу. — Успокойся. Сейчас разберемся.

Рустаму пододвинули стул. Он сел, вытирая рукавом лицо.

Зазвонил телефон, директор включил динамик.

— Ремпункт говорит. Товарищ директор?

— Да, да.

— Голубка отправили, скоро у вас будет.

— Хорошо, — директор выключил динамик. — Ну-ка, Рустам, — заговорил директор бодрым голосом. — Ну-ка, давай рассказывай все, как было.

— Все расскажу, товарищ начальник, все, как было. — Он вскочил со стула и показал на дружинников: — Зачим оружие отобрали? Зачим руки связали? Я все расскажу…

— Ну, давай, давай! — нетерпеливо закричал Труда-и-зарплаты. — Давай от начала и до конца.

Рустам, размахивая руками, посыпал как горохом:

— Говорит начальник охраны, повезешь золото, бэри карабин, бэри боевой патрон, иди к начальнику золотая касса, бэри баул. Получил баул, расписался, сэл в машину к Юрке-Солдату. Вот он!.. — Рустам показал на Юрку. — Доро́гой анекдот рассказывал, курить мне давал. На ремпункте говорит — пошли обедать, я говорю — у меня сухой паек, я вот здесь, на скамеечке. Сижу кушаю, пошел в туалэт, прихожу — нэту Юрки-Солдата, нэту машины, нэту золота.

— Стой, стой, — остановил его Горбачев. — Где же ты золото оставил?

— У него было. В машине.

— Врешь! — закричал Юрка. — Не видел я твоего золота!

— Как же ты уехал без бойца? Без охраны?

— А на что мне охрана? Я его искать не обязан. Я не такси — ждать пассажира. Мне-то какое дело — куда он пошел?

— Так кто же из вас спер золото? — спросил Труда-и-зарплаты. — И виноватых нет?

Директор опять поерошил волосы.

— Да-а… Скандал. Придется в прокуратуру передавать. Я-то все думал, что это… недоразумение, что ли?

В это время распахнулась дверь, в проеме показался человек с косматыми волосами. Он медленно исподлобья оглядел кабинет, качнулся, схватился за косяк. С независимым видом сунул руки в карманы штанов.

— Ну, што?! — спросил он, кривя пересохшие губы. — Думали, побоюсь? Убегу? М-мать в-ваш-шу…

— Тихо, Голубок! — приподнялся на стуле Горбачев. — Тихо! — Голубок, не обращая внимания на Горбачева, шагнул на середину кабинета.

— Ну и што?!. Взяли мешок… Ну и што? Ребята взяли. А я научил. Кому не нравится — пусть ушами не хлопает. На то и щука, чтоб карась не дремал. А второй мешок… — Голубок, качнувшись, показал на Христосика. — А второй мешок вот эта сука взяла. — Он заглянул сбоку в лицо Христосика. — Сам у себя. За счет дорожников хотел. Что жмешься?! А-а?

— Какие мешки? — закричал директор. — Ты про что?

— Обыкновенные, — сказал Голубок. — С сахаром. И самогонку гоним. Ну и что? Што вы мне сделаете? С работы снимите?

— Подожди, подожди, — замахал на него руками директор. — А золото? Кто взял золото?

В глазах у Голубка появилось недоумение, страх, он мгновенно протрезвел.

— Золото?! Вы мне что шьете? Какое золото?

За окном на улице послышался шум подъехавшей машины. Кто-то так тормознул, что завизжали покрышки, послышался звонкий девичий голос. В кабинете заскрипели стулья, любопытные высунулись из окна.

— Что там еще? — разозлился директор.

— Грузовик какой-то, — доложил один из любопытных. Снова все повернулись к Голубку, а тот хриплым голосом продолжал оправдываться:

— Слушай, директор… Не такой я дурак, чтоб золото воровать.

Дверь в кабинет тихо заскрипела, и в щелку заглянул чей-то глаз.

— Можно? — пропищал девичий голос, и показалась Люська-диспетчер.

Я подумал, что она за мной прибежала, махнул на нее рукой:

— Чего тебе? Потом, потом.

Но Люська на меня ноль внимания, еще раз, уже громко, твердо, спросила: «Можно?» — и шагнула в кабинет.

— Что нужно? — раздраженно спросил директор.

Люська решительно шла к директорскому столу, в руках у нее старый солдатский мешок, она положила его на стол, развязала лямки и вытряхнула из него кожаный баул, застегнутый металлическими кольцами. В кабинете все притихли. Смотрели на баул с красной сургучной печатью на фанерной дощечке.

— Вот! — сказала Люська. — Это, что ли, ищете?

— Мой! — кинулся Рустам к баулу. — Мой!

— Тихо! — Горбачев поймал его за шиворот. — Сидеть.

— Где ты взяла? — недоверчиво спросил директор.

Люська почувствовала, что ее появление с баулом произвело впечатление. Глаза засверкали, голос зазвенел, и она торопясь, как бы не перебили, затараторила:

— Юрку-то Солдата Горбачев схватил, а машина посреди двора — ни пройти, ни проехать. Дай-ка, думаю, отгоню ее на место, заглянула в кузов — мешок какой-то. Пощупала… Баул! Я за руль — и сюда.

Кто-то удивленно свистнул.

Горбачев ударил кулаком по столу. Дескать, как же это я? Под сиденье посмотрел, а в кузов…

— Ничего себе! — возмутился Труда-и-зарплаты. — Ну и порядочки!

— Так это ты, Люська, под окнами тормозами покрышки рвешь? — засмеялся директор. — Молодец девка! Объявляю благодарность и премию из директорского фонда. — Он опустился в кресло и устало проговорил: — Вот, черт возьми, как получается! — он вытер платком лоб и распорядился: — Металл сдать в золотую кассу, участковому произвести расследование. — Помолчав, добавил: — А теперь можно и закурить. — Он разорвал пачку сигарет и высыпал их на стол. — Всем! Закуривай!

ОБРАТНЫЙ РЕЙС

На Крайнем Севере Федор Иваныч изъездил не одну машину. И каждая как отдельная киносерия из его жизни. Первая, с которой свела его судьба, была старушка. Стояла в загородке, всеми брошенная, никому не нужная, раскуроченная, грязная, несмазанная. До Федора Иваныча ее гоняли несколько человек. Гоняли безжалостно, на износ. Сколько она пробежала, никто не знал.

— Хочешь работать, — сказали ему, — восстанавливай. Хоть новую из нее сделай. Других нет. Ты что думаешь? Прикатил за длинным рублем, а тебе здесь все готовенькое?

Ночь пролежал на спине, руки под голову. Что делать? Даже зубами скрипел. Обратно не уедешь. Договор на три года, подъемные получены и истрачены, на обратный путь ни копейки, да и путь до дому не ближний. А если и вернешься — перед женой стыдно. С ней не один день судили-рядили — ехать ему или нет? Не очень-то она его отпускала.

«Всех денег не заработаешь, — говорила она. — Проживем как-нибудь».

Соблазняла кооперативная квартира. Вернется из армии Андрюша, куда деваться? Опять втроем в одной комнате? Андрей уже не мальчик, они еще не старики. Дом старый, деревянный, не дом, а развалюха. Ждать, когда дадут из новостройки? Когда это будет?

«Что ж, поезжай, — согласилась в конце концов Анна и заплакала. — Три года…»

Вспомнив все это, Федор Иваныч еще раз поскрипел зубами — отступать некуда. Надо браться за «инвалидиху», как он окрестил раскуроченную машину. Взялся за нее и провозился с ней до самых морозов. Кое-как пустил ее на ход. Да и то — неделю работает, три дня стоит. Заработки — кот наплакал, нервы внатяжку, бьешься как рыба об лед, а толку? Но все же к концу срока кое-что на книжке скопилось. «Инвалидиха» разошлась, разбегалась и стала приносить хоть какую-то пользу. Обеспечила вступительный взнос в кооператив.

Вернулся Федор Иваныч с Севера — Андрей уже дома и числился в женихах. Ждали отца, чтоб отгрохать свадебный пир. Узнав об этом, Федор Иваныч удивился.

— Ты сдурел! — сказал он сыну. — У тебя что, горит? Кто она такая?

— Приведу, покажу.

Непривычная роль жениха сбивала Андрея с толку. Да и отца побаивался. Старик кряжистый, и какой он старик? Плечи — во! Руки как у штангиста, глаза строгие. И Андрей терялся, не находя нужных слов, то дерзил, старался держаться независимо, то смущенно краснел и молчал.

— Приводи, посмотрим, — хмуро согласился Федор Иваныч.

У Анны он спросил:

— С тобой-то советовался? У них что? Уже до этого дошло?

— Сам-то ты с отцом-матерью много советовался? — резонно заявила Анна. — Сказала Андрюшке — не торопись, подумай. Вот и все… Что я еще могла? А подглядывать за ними… Это уж ты извини.

Будущая невестка была девка как девка. Коленки голые, глаза чем-то голубым намазаны, волосы длинные, вроде как нечесаные. Но смотрит смело, даже дерзко. Федора Иваныча оглядела с ног до головы — стоящий тесть или нет? К Андрюшке жмется, за ручку держится.

— Да-а-а… — прикидывал Федор Иваныч, — сразу-то и не разберешься, кто у кого на буксире ходить будет? Она у Андрюшки или Андрюшка у нее? Надолго ли это у них? В молодые годы не часто бывает, чтоб сразу и на всю жизнь. Дорвутся друг до друга, наиграются, натешатся, набьют оскому, а потом — «не сошлись характером».

Не нравилась Федору Иванычу эта затея.

Посидели, поговорили, помолчали.

— А жить где думаете? — спросил Федор Иваныч.

— Пока как-нибудь… — неуверенно ответил Андрей. — Мама насчет кооперативной говорила.

— Что-о-о?! — изумился Федор Иваныч.

Это значит, ему с Анной навсегда остаться в старой развалюхе? Без всякой надежды на человеческое жилье? Новые квартиры дают не тем, кому они нужны, а тем, кто нужен. Кровь ударила в голову.

— Вот! — крикнул он и, сложив три пальца, показал фигу: — Видели?

Андрей побелел, смотрел исподлобья. Будущая невестка… Да какая это невестка? Девчонка! Пигалица. Ишь глаза таращит, словно змея-горыныча увидела.

— Вот так! — твердо сказал Федор Иваныч. И посмотрел на Анну. Он еще не разобрался — куда она клонит? Поддержит его или нет? Молодые и в старом домишке неплохо проживут. У них все еще впереди. Пусть сами достигают. Анна молчала, сердито поджав губы. Не сдержав себя, Федор Иваныч перешел на крик: — От горшка два вершка — и сразу на все готовенькое? Вот вам! — и еще раз показал фигу.

Невестка выскочила за дверь.

— Валя! — крикнул Андрей и тоже выбежал.

Анна не шевельнулась.

— Та-ак… — проговорил Федор Иваныч, догадываясь, куда клонит жена. — Значит, решили… Я три года горбатился где-то у черта на рогах… А тут…

— Решай сам, — перебила его бессвязную речь жена и пошла к двери. — Постыдился бы.

— Ффу-у, черт… — передохнул Федор Иваныч. Нехорошо получилось. Уж очень все неожиданно. Как палкой по затылку. Хоть бы письмом предупредили, посоветовались бы. А то все по-своему, не спросясь. Схитрили. Обвели вокруг пальца. Взяли да и поднесли готовенькое. Хочешь ешь, хочешь плюйся. Но Анна! Так мечтала об этой двухкомнатной. Надо же…

Он любил свою Анну, томился без нее, скучал все эти три года, и размолвка была неприятна. Несколько дней прожили вместе молча, будто в доме покойник. Потом Федору Иванычу стало казаться, что Анна в чем-то права. Может, он сам виноват? Чего-то не так сообразил? Тешился мечтой, как ребенок игрушкой, а в жизнь не смотрел… А теперь вот… Да еще накричал, фигу показал.

Кооперативную отдали молодым. Снова все улыбались, радовались, стали готовиться к свадьбе.

Но самим жить в развалюхе стало тошно. Трудно было примириться, что по усам текло, а в рот не попало. Федор Иваныч кряхтел — да вдруг и внес предложение:

— Махнуть еще разок?

И порешили они с Анной, что он «махнет».

* * *

Теперь все было проще. Теперь он знал, куда и зачем едет, что его там ждет, на что рассчитывать, на что надеяться.

И встретили его иначе, уважительно.

— А-а-а… Федор Иваныч! С приездом.

Машину дали новенькую, необкатанную, из нее еще не выветрился заводской душок. Заработки с первых же дней пошли хорошие. На новой-то машине!

…Прошло три года. И наконец-то выбрались из старой развалюхи в новую, благоустроенную квартиру. А в старой кооперативной, из-за которой когда-то разгорелся сыр-бор, появился внук Ильюшка.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — радовался Федор Иваныч, обнимая Анну и блаженно улыбаясь.

С Крайним Севером покончено навсегда. На всем, что там было — и на плохое, и на хорошее, — поставлен крест. Все прошло, забудется, зарастет. Время хороший лекарь.

* * *

Катерина жила на Крайнем Севере давно. Та часть ее жизни, которая у человека считается лучшей, прошла здесь. Приехала с мужем. Она только что кончила техникум, Володя — институт, распределение ему досталось сюда, оба были молоды, любили друг друга, и шалаш казался раем. Родилась Оленька, а через три года Володя умер. От воспаления легких. Лучезарное счастье рассыпалось. Наступила правда жизни. Тяжелый быт, одиночество, страх за Оленьку, за ее здоровье, за ее будущее. И тоска глухая, изнурительная тоска по Володе. Уехать бы!.. Убежать из этого холодного, сурового края, где борьба за существование не отвлеченное понятие. Но куда? Нет у нее никого, кроме Володи. Один Володя. И то только в горьких воспоминаниях. Есть мама, но она не любит признаваться, что у нее взрослая дочь. Молодящаяся вдовушка была несказанно рада, когда Катенька выскочила замуж и судьба унесла ее за тридевять земель. На телеграмму, в которой ее поздравили с внучкой, ответила не скоро. Бабушка!.. Подумать только. Пережив случившееся, прислала десять рублей с припиской: купите девочке, что найдете нужным. Как будто здесь, в глухом таежном поселке, за четыреста километров от железной дороги, можно найти то, что нужно. Долго Катя держала в руках почтовое извещение — не вернуть ли обратно?

— Вернуть! — решил Володя. — Что за подачки? Проживем и без них.

Володиных родителей Катя видела всего два раза. На свадьбе — и то издали — и на вокзале, когда они провожали Володю. На невестку они не смотрели, близко не подходили… После смерти Володи прислали письмо:

«Уважаемая! Не знаем Ваших планов на будущее и, не собираясь что-либо советовать, вмешиваться в Вашу жизнь, предлагаем одно — отдайте внучку нам. Мы люди обеспеченные, и девочке у нас будет не в пример лучше, чем где-то в условиях случайной жизни. Ваша судьба не устроена…»

Над этим письмом она проплакала всю ночь. Даже по имени не назвали. «Уважаемая»… За что они ее так? Разве она виновата, что они с Володей полюбили друг друга? Разве она виновата, что Володя умер? За что же? Где справедливость? Кому это надо, что она осталась одна? Совсем одна… Что делать? Может быть, и верно — отдать Оленьку? Что она здесь увидит, услышит, в этом таежном поселке из нескольких избушек? Там благоустроенные квартиры, школы, театры, а здесь даже отхожее место одно на всех, дощатое. Самой ей отсюда не выбраться. Куда она денется? Кто она такая? «Экономисточка». Сидит на учетной картотеке, цифирки разносит по графам.

Поселок был опорным пунктом геологической партии. Через него уходили в тайгу и в него возвращались из тайги геологи, геодезисты, строители, дорожники. Одни искали золото, какие-то минералы, другие заполняли на картах «белые пятна», третьи пробивали трассы будущих дорог, четвертые выбирали удобные места под новое жилье, электростанции, новые опорные базы.

Уходили или возвращались, в поселке звенели гитары, бутылки, стаканы, пелись песни. Здоровые молодые парни отмечали «командировку». Если уходили в тайгу, прощались с цивилизацией: поселок — последняя крыша над головой. Впереди два-три месяца — спальный мешок, костер и голубое или звездное небо. Если возвращались из тайги — радовались человеческому жилью, бане, кровати с чистым бельем. Такие дни для Катерины были беспокойными. Тянуло к людям, к молодым, веселым, бесшабашным:

— Катерина Петровна! Уважьте! Разделите компанию.

Но пугала пьяная безудержность: нахальный, шальной стук в дверь среди ночи.

— Катька! Выходи, если зовут. Брезгуешь, зараза?

Однажды поздним вечером плечистый, обросший черной бородой мужичище, вырвав с мясом дверной крючок, ввалился в комнату. Выпучив пьяные глаза, сверкнул сахарными зубами:

— Приветик! Поговорим о том о сем?

Проснулась Оленька:

— Мама-а…

Катерина сорвала со стены двустволку. С тех пор как не стало Володи, она так и висела на стене. С ружьем обращаться умела, не раз стреляла по куропаткам, а гость не так уж был и пьян, чтоб не сообразить, что ружье — оно ружье.

— Ну, ну… — попятился он к двери. — Не дури.

Сбежались соседи, бородатому дали по шее, заново поставили дверной крючок. Ружье оказалось незаряженным.

До утра просидела Катерина в обнимку с Оленькой и двустволкой, теперь уже заряженной на оба ствола. Таежные мужики упрямые, не только на рожон полезут, а куда угодно. Особенно с пьяных глаз.

Когда пришло время Оленьке в школу, Катерину перевели в районный поселок. Там школа-интернат. А работать стала Катерина диспетчером на автобазе. Сначала дежурным, а потом и старшим. К месту она прижилась, нравом веселая, зубастая, с лица и фигурой приятная. В правом ухе сверкала маленькая сережка с ярким камушком «под брильянт».

— Почему сережка-то одна? — интересовались шоферы. — Где ж другая?

Катерина отшучивалась. Сережки подарил Володя. Одну она потеряла после его смерти и решила, что другую будет носить всю жизнь. В память. Крючков на ее двери больше не рвали, но ухажеров было много. Писали письма, напрашивались на провожанье, набивались в гости «чайку попить», соблазняли баночкой спирта. Но рук особенно не распускали. Ходил слушок, что когда-то она не растерялась и шарахнула одному молодцу по штанам дробью.

— Правда? — спрашивали у нее не то из любопытства, не то из предосторожности.

Катерина опять отшучивалась, и не поймешь ее — где шутки, где правда.

Про себя она решила, что личной жизни у нее не будет. В сердце навсегда останется Володя. Теперь — все для Оленьки. Только для нее. Иногда в тоскливые минуты, а время отстукивало их немало, она осуждала себя за эгоизм. Вдруг она отняла у Оленьки счастье? Не отдала ее бабушке с дедушкой?.. Оставила себе… Оленька росла крепкой, смышленой девчонкой. Школа-интернат от поселка в десяти километрах, в красивой лиственной роще. Домой детей привозят на автобусе, и с вечера пятницы до конца воскресенья у Катерины праздник. Вместе с Оленькой готовят какую-нибудь вкусную еду, ходят на охоту, куропатки тут же, за поселком. Смотрят телевизор, мечтают о будущем. Катерина рассказывает про «материк». А что она о нем знает? Много ли она сама на нем жила? Строили планы — вот Оленька окончит школу, вот поедет в Москву поступать в университет. Это еще не скоро, но у Катерины сжимается сердце. Расставанье… Для Оленьки это радость, для нее горе. Катерина вздыхает и прикидывает, как к тому времени деньжонок поднакопить.

На работе у нее все хорошо и гладко. Сообразительная, ловила все на ходу, с шоферами ладила, одного боялась — звонков начальника горнопромышленного комбината, товарища Волкова. На автобазе не всегда все шло так, как хотелось бы. Иногда и совсем наоборот. Но все, что было для автобазы трудно, Волкова не интересовало.

— Мне чтоб машины ходили. И столько, сколько мне нужно, — кричал он. — Остальное ваше дело.

Если где-то срывались перевозки, Волков из себя выходил. Катерине, как старшему диспетчеру, доставалось больше всех. Слушая по телефону крики и ругань начальства, она переживала, старалась как-то оправдать, защитить автобазу — шоферов не хватает, запчастей нет, машины без резины стоят.

— Работать надо! — кричал начальник.

Катерина злилась, хочешь не хочешь, а слушай. Даже директору автобазы пожаловалась.

— Брось ты… Нашла на кого обижаться. Собака лает — ветер носит. Его не перекричишь и не переделаешь. Ты поддакивай ему — слушаюсь, будет сделано, не беспокойтесь. Он это любит.

Однажды поздним вечером Катерина готовила к зарплате документы. В диспетчерской засиделись шоферы. Поболтать, покурить. Позвонил Волков — и начался «концерт». Слышимость была отличная, кричал он от души, и все с удовольствием слушали, как начальство «несет по кочкам».

— Во дает! — развлекались шоферы.

— Остряк-самоучка.

Только Федор Иваныч хмурился, не принимая участия в общем веселье. На Катерину посматривал искоса, и той казалось, что смотрит он на нее не жалеючи, а с осуждением. После очередного взрыва смеха Федор Иваныч не выдержал.

— Что ржете?! — набросился он на шоферов. — Что смешного? Смешно, как женщину матерят? Слушать противно, а вы зубы скалите. А ты… — Он повернулся к Катерине. — Эх, ты… Послал бы я его подальше. — Федор Иваныч со злостью плюнул.

— Что молчишь? — гремела трубка. — Сказать нечего? На «Песчаном» драга вот-вот встанет, а ты молчишь? Почему дизельное топливо не подвезли? Ты что молчишь? Губки красишь? В зеркальце смотришься? Ну, я доберусь до вас!..

В диспетчерской примолкли.

— Чтоб завтра на «Песчаном» было десять машин. Попробуйте мне не дать. Я вас… — И Волков закруглился длинным матюгом.

Катерина побелела и положила трубку. Телефон тут же зазвонил снова.

— Ты что трубку бросаешь? — взъярился Волков. — Что еще за фокусы?

— Я не буду с вами разговаривать! — крикнула Катерина.

— Что-о-о? Да я тебя… Да я… С кем разговариваешь? Ишь ты! А ну-ка ко мне в кабинет! Быстренько! На цыпочках!

— Никуда я не пойду. И вы мне больше не звоните. — Катерина бросила трубку.

Телефон позвонил, позвонил и умолк.

— Ну, держись, Катерина, — посоветовал шофер, сушивший над печкой валенки. — Он тебе за это…

Катерина смотрела в документы и ничего не видела. Что она наделала? Зачем так? Что теперь будет?

Шоферы помалкивали и усиленно дымили сигаретами. Во дворе автобазы послышался какой-то крик. Шофер, сидевший у окна, встрепенулся:

— Никак Волков? Собственной персоной?

Дверь распахнулась, и в ней во весь проем возникла огромная фигура. Пушистая барсучья шапка, такой же полушубок, мехом наружу. Широкое толстощекое лицо, красное от мороза и гнева. Человек оглядел диспетчерскую, захлопнул за собой дверь.

— Миленькая компания… Сидят курят. Кричат, что у них шоферов не хватает. Сколько вас тут? — он пальцем пересчитал по головам. — Шесть! Чтоб через полчаса шесть машин были за воротами. На прииск «Песчаный». А где эта мадам? — Волков повернулся к Катерине.

Пуховый платок с головы Катерины свалился, открыв красиво зачесанные волосы. Яркой точечкой горел в розовом ухе сверкающий камушек.

— Мм-мм… — неопределенно промычал Волков. — Вот ты какая?

— Не «ты», а «вы», — с мужеством отчаяния ответила Катерина.

Начальник комбината повернулся к шоферам:

— Все остальные — вон! По машинам!

Шоферы шарахнулись к двери.

— Стоп! — поднял руку Федор Иваныч. — Подождем разбегаться… как зайцы. Гость-то у нас редкостный. Что-то не припомню, чтоб он у нас раньше бывал? А поговорить с ним есть о чем.

— Ты кто такой? — спросил Волков. — Я тебя где-то видел.

— Виделись, — подтвердил Федор Иваныч. — Был такой случай.

…Весной, когда колонна пошла на «Верный» вторым или третьим рейсом, на рассвете, только-только обозначились маковки лиственниц, ее догнал на своем газике Волков. Шофер газика пробовал колонну обогнать, но ничего не получилось — ни объехать, ни в сторону свернуть, и пришлось начальству тащиться в хвосте. Там то и дело раздавался автомобильный гудок. Волков срывал свое нетерпение, подгоняя колонну.

Перед самым перевалом передняя машина «забурилась» в ручеек. Под задними колесами провалился мостик. Пока ребята соображали, как вытянуть груженую машину, прибежал Волков.

— Ты что? Слепой? — закричал он на застрявшего шофера. — Не видишь, куда лезешь? Что у тебя на плечах? Голова или…

— Голова! — огрызнулся шофер. — А мосты строят дорожники. Вот они тут, рядом. Вот с ними и побеседуйте.

Невдалеке виднелась избушка дорожников. Волков, понимая, что шофер не виноват, но гнев-то на ком-то сорвать надо, переключился на дорожников.

— Давай-ка их сюда! — скомандовал он своему шоферу.

Тот сбегал, но вернулся ни с чем.

— Спят, — доложил он. — Дверь на запоре, а меня подальше послали.

— Ка-ак?! — вспылил Волков. — На дороге пробка, а дорожники спят? — И побежал к избушке. Выдернул из поленницы полено и грохнул по раме. Рама — вдребезги. Из избушки выскочили сонные парни, за ними старик бригадир с топором в руках.

— Это еще что такое?.. — взвился Волков. — На меня с топором?

— А с чем бы? С хлебом-солью? — бригадир кивнул на разбитое окно.

— Заработались? Поспать некогда? — шумел начальник. — А в рудник не хотите? С отбойным молотком поплясать? Я вам устрою сладкую жизнь.

— Виноват, — струхнул бригадир и встал навытяжку. — Виноват, товарищ начальник. Проспали маленько.

— Маленько… — передразнил Волков. — Бандиты! Охламоны! Живо! — он показал на разломанный мостик.

Шофером застрявшей машины был Федор Иваныч. Вот тогда-то они и схлестнулись молча глазами. Волкову запомнился спокойный, уверенный взгляд шофера. Он даже немного растерялся. Не привык, чтоб на него смотрели в упор, да еще с насмешечкой — дескать, а стекла-то зачем же бить?

— Ишь ты какой! — сказал он шоферу, но связываться с ним не стал. Прикрикнув еще раз на дорожников, пошел к своему газику…

— А-а! Это ты? — проговорил Волков, узнав Федора Иваныча.

Шоферы, не спускавшие с начальства глаз, столпились у дверей, а уходить не торопились. Волков хотел прикрикнуть на них, но, махнув рукой, опустился на скамейку, снял свою богатую шапку. Густые белокурые волосы были спутаны и потны. Расстегнул полушубок, помахал на себя шапкой.

— Вы что думаете? Мне легко? Вот накричал… Женщину обидел. А на «Песчаном» топливо кончается. — Он помолчал, глядя в свою шапку. — Устал я. Извините. — И, раздвинув широкой грудью столпившихся у дверей шоферов, ушел. Разошлись и шоферы. Остался Федор Иваныч.

— Перетрусила? — спросил он у Катерины.

Та зло сдвинула брови, но тут же улыбнулась.

— Не особенно. Это сначала, а потом осмелела. Все нипочем стало. И знаешь, отчего?

— Ну?

— Очень ты на меня смотрел презрительно. Шофера хохочут, а у тебя лицо… Будто ты что-то вонючее нюхаешь. Да еще и плюнул со злостью. Тут я и подумала — да что же это такое? Человек я или нет? — Катерина поправила платок, прошлась от стола до печки и обратно. — Ну ее к черту, эту работу! — Она собрала в груду документы, швырнула их в стол. — Пропади все пропадом!

В этот поздний вечер Федор Иваныч проводил Катерину до дома. Они даже постояли у калитки, посмеялись, обсуждая встречу с начальством. Идя к себе, Федор Иваныч думал и о Катерине, и о Волкове.

Катерина была для него немножко маленьким начальством, от которого кое-что зависело, но не очень, немножко смазливой бабенкой, за которой неплохо бы и приволокнуться. Сегодня он увидел кое-что и другое. Характер.

Федор Иваныч шел и улыбался. Молодец баба! Перетрусила, конечно… Но не сдалась! Побелела, глазищи горят. Волков и не пикнул. Осадила намертво. «Устал», — говорит. Что ж, может, и верно устал. Федор Иваныч вспомнил, как тот хмуро смотрел в свою пушистую шапку, и пожалел его. Служба-то у него не из легких. Федор Иваныч знает, как делается план по добыче «металла». Нет того собрания, чтоб не кричали о плане. То бульдозеров не хватает, то экскаватор срочно нужен, а его нет, то автобаза подведет — половина машин в ремонте. Было бы все в норме — и начальству было бы легче. Все живет этот неписаный лозунг «Давай! Давай!». Тут уж не до улыбок и любезностей. «А Катерина-то! — снова переключился Федор Иваныч. — Надо же!.. Приятная женщина. Тяжко ей небось, одинокой».

Утром Федор Иваныч укатил в рейс. Вернулся через несколько дней усталый, грязный, голодный. В диспетчерской шумели шоферы. Вечером хоккей. И не просто хоккей, а с чехами. Клубный телевизор вышел из строя. Какое-то сопротивление сгорело, и взять негде. Болельщики проклинали свою судьбу.

Федор Иваныч, сдавая путевку, в шутку, не надеясь ни на что, спросил Катерину:

— Хоккей-то будешь смотреть?

— А как же.

— Пригласила бы.

— Только тебя и ждали, — с привычной неприступностью ответила. — Без тебя и хоккей не хоккей. Того и гляди наши проиграют. — И вдруг, улучив момент, чтоб никто не слыхал, сказала: — Приходи, чаем напою. — И как-то по-серьезному добавила: — Приходи. Осточертело одной.

Федор Иваныч вытаращил глаза. Такого оборота он не ждал.

— Чего уставился? Испугался?

— Да я… С удовольствием! В баню сбегаю и… как раз к хоккею. — И Федор Иваныч веселой прытью выскочил из диспетчерской.

* * *

Вскоре стали замечать: вернется Федор Иваныч из рейса, машина в гараже, а самого не видно. Койка в общежитии до полуночи пустует. А то и до утра.

Как-то вечером Федор Иваныч брился перед зеркальцем. Вадька, рыжебородый малый, болтун и насмешник, демонстративно улыбнулся и сказал:

— Ну, ты, Федор Иваныч, и даешь! Надо же…

Что-то в голосе Вадьки прозвучало такое, что рука с бритвой у Федора Иваныча на секунду остановилась. Вадька, думая польстить Федору Иванычу, брякнул:

— Под такую бабу ключи подобрал. Силен мужик!

Федор Иваныч снял с плеча полотенце, сложил вдвое и хлестнул Вадьку по физиономии. Оглядел притихших шоферов и спросил:

— Может, еще кто поболтать хочет?

Вадька растерянно молчал.

— Что ж тут такого? — наконец-то выдавил он из себя. — Я же не по злобе.

— Ясно, что по глупости, — поддержал Федора Иваныча сосед по койке. — А за такую глупость в самый раз по морде получить.

Бабы не оставили без внимания Катерину. Как-то в магазине в ожидании хлеба — пекарня запоздала — собрались поселковые хозяйки. Заскочила и Катерина. И сразу примолк говорок.

— Хлеб-то скоро будет? — спросила Катерина.

— Скоро, — ответила продавщица.

Опять помолчали.

Заговорила Лизавета, жена старшего механика. Катерина сразу-то и не поняла, о ком и о чем речь. Мало ли Лизавета болтает. Она всегда все раньше всех знает. У нее всегда самые последние известия.

— Что же ты, помоложе не нашла? — повернулась она к Катерине. — Да ведь и то сказать — старый конь борозды не испортит. Вот только женатик…

Катерину как кипятком хватило. Дух сперло. Вот оно! Начинается. Не обошлось.

— Что ты сказала? — взглянула она на Лизавету. — Помоложе? И чтоб не женатик? А тебе какое собачье дело? — Катерина шагнула к Лизавете и по пути взяла с весов килограммовую гирьку. — Еще раз где-нибудь вякнешь, — она замахнулась гирькой, — тюкну между глаз — и поминай как звали. Второго раза не попросишь.

— Что ты… что ты… Катенька! — Лизавета, закрыв голову руками, присела от страха. — Пошутила я, пошутила. Да бог с тобой!

Катерина боялась сплетен. То, что Федор Иваныч иногда оставался у нее ночевать, ее дело. Почему выбрала Федора Иваныча? Она и сама не понимала. Кто знает, кто может сказать, почему люди выбирают друг друга? Как будет дальше? Об этом она не задумывалась. Будет так, как будет. Боялась одного — а что, если поселковые пересуды дойдут до Оленьки? Вот этого она боялась. Гирькой болтливые рты не заткнешь. Попугать попугаешь, а не заткнешь. А как объяснить девочке, кто для мамы этот чужой дядя? Новый папа? Нет!.. Никакой новый дядя не заменит Оленьке настоящего. Это Катерина знала твердо. И врать дочери не собиралась. Но и правду сказать не время. Не по возрасту. Да и надо ли ей знать эту правду? Не навек Катеринина случайная любовь. Так… кусочек вдовьего счастья. Кончится у Федора договор — кончится и их любовь. Уедет он на «материк», к семье, — и конец. Второй раз Катерина не сорвется.

* * *

Жизнь на материке после стольких таежных лет казалась Федору Иванычу раем. Новая квартира, тепло, сухо, продовольствие свежее, фрукты, овощи, не какие-то консервы. Улицы полны нарядных людей, все одеты по моде. Кино хоть каждый день.

Правда, пришлось повозиться с квартирой. Кое-что доделать после строителей. У них план, им не до мелочей. Мебель подобрали по вкусу, тоже время ушло, не всегда есть то, что тебе хочется. Кончили с жильем, отгуляли новоселье. А дальше что? Впереди еще четыре отпускных месяца. Но тут, как по заказу, подошел грибной сезон. Федор Иваныч решил тряхнуть стариной. Когда-то считался великим грибником. В лесу разбирался как по нотам. Где, в каком уголке леса, под каким деревом, под какой веткой, в какой траве должен расти гриб. И какой именно. Признавал только «классику». Белый — на сушку, подосиновик — на селянку с картошечкой в сметане, розовая волнушка и белый груздь — для соленья, рыжики, размером не больше трехкопеечной монеты, в маринад. И все. Остальные, разные там лисички, маслята и прочие опенки, и за грибы не считал.

Месяц мотался по окрестным лесам. Окреп, отдохнул, надышался лесным воздухом, сбросил жирок. Иной раз забредет бог весть куда, километров за десять от ближайшего автобуса, и хоть плачь. Корзины тяжелые, бросить жалко, а идти надо. Под горячую руку не раз проклинал грибную страсть. С завистью смотрел на автомобильных «частников». Удобно!.. Сел и поехал, как говорят, от ворот до ворот.

Кончился грибной сезон. Похолодало, пошли нудные дожди, стало скучно и как-то тревожно на сердце. Точно нужно куда-то ехать, вот-вот опоздаешь, а куда ехать — неизвестно. Дома Федор Иваныч всегда один. Анна с утра на работе, вечером у молодых. Без внука дышать не может. Частенько там и заночует. В свободную минуту бегает по магазинам, стоит в очередях, достает какие-то штанишки, кофточки, туфельки. Сияя глазами, раскладывает их перед Федором Иванычем.

— Смотри, какая прелесть! Венгерские.

Федор Иваныч делал вид, что радуется. Ему от этих штанишек и кофточек ни жарко, ни холодно. Подумаешь, венгерские… Ну и что? По утрам на кухонном столе находил записочки: «Борщ и котлеты в холодильнике, разогревай и ешь». Или: «Сделать ничего не успела, перебейся как-нибудь». Федор Иваныч перебивался. Как-то съездил проведать молодых. Там царил культ внука. Все для него. Всем командовала невестка. Остальные были у нее на прицепе. На тестя смотрела косо. Не забыла как он кричал: «Вот вам!..» — и показывал фигу. Федор Иваныч чувствовал себя здесь лишним, ненужным.

Чего-то Федору Иванычу не хватало. А чего — понять не мог. Вроде бы все житейские проблемы решены. Живи в полное удовольствие, наслаждайся двухкомнатной кооперативной, радуйся внуку, помогай жене таскать тяжелые авоськи и тяни до пенсии. Прокурил Федор Иваныч новую квартиру насквозь, но покоя не обрел.

«Это я от безделья маюсь!» — спохватился он.

«Длинные» северные рубли на сберкнижке кончались, кончался и отпуск. Не пора ли подумать и о работе? О самой работе думать нечего. Ее сколько хочешь. Вопрос — как бы выбрать получше. Звали в райсовет, начальство на легковой возить. Намекнули на квартиру, можно без очереди. Федор Иваныч усмехнулся:

— Спасибо. Зарплата у вас мизерная. А насчет квартиры — мне их не солить. Своим горбом обошелся.

Сходил в автобусный парк. Не подходит. Не работа, а трепка нервов. От остановки до остановки. За день тысячу раз притормозить надо, и все на одном и том же месте. С ума сойдешь. Да еще какую-то стажировку надо пройти. Это ему-то стажировку? Можно к дорожникам на самосвал, гравий возить. Заработок приличный, но опять тоже одно и то же. Кружиться в карьере как белка в колесе. Самое дальнее расстояние двенадцать-пятнадцать километров. Федор Иваныч привык к размаху, к простору.

Однажды лежал он бессонной ночью в кровати. Анна заночевала у молодых. Вспомнился Север. Немудрящий поселок менаду двух сопок, тамошние дороги — вернее, тамошнее бездорожье, прииски, к которым надо пробиваться через тайгу. Что ни рейс, то трудовой подвиг. Вспомнилась барачная комнатенка — железная печка с длинной трубой, дощатый стол под старой клеенкой, самодельные табуретки. Ни тебе газа, ни тебе горячей воды. Скудно, но запомнилась комнатенка на всю жизнь. Расставались они с Катериной «железно». Без слез и обещаний. Знали, что навсегда. Даже решили писем друг другу не писать. Рубить — так рубить напрочь.

— Ну, что ж… — сказала Катерина. — Хорошего понемножку. Разные у нас дороги. А могла бы быть и одна. — И вдруг прижалась к нему и не то всхлипнула, не то охнула.

Ему тоже было не по себе. Рвал что-то от себя с болью, через силу. Рвал и себя уговаривал: ничего, пройдет, забудется.

…Федора Иваныча даже в жар бросило. Вскочил с кровати, закурил, прошелся по комнате. Все, что вспомнилось, ударило в голову как стакан спирта. Уж не съездить ли еще разок? А что? Силенок хватит! Да и выгодно. На пенсию можно раньше.

Из прошлого вспоминается почему-то только хорошее. Плохое и то видится в розовом свете, особенно если отнестись к нему с юмором. Федор Иваныч чуть было не решил — поеду!.. Но взглянул на свои руки — на заскорузлые ладони, изъеденные бензином, на пальцы, которые не гнутся, как грабли, не раз обожженные морозом, и подумал: да-а-а… Долбаться еще три года? Что ему тут мешает? Кто гонит?

Анну увидел поздно вечером, когда пришла от молодых.

— Ну, как ты тут?

— А вот как! — сказал Федор Иваныч. — Уеду. Нечего мне здесь делать.

У Анны подкосились ноги.

— Куда? Федя! Да ты спятил… Что тебе там надо? — догадалась Анна, куда потянуло Федю. — Что там забыл? И так от дома отбился. Как чужой.

Федор Иваныч хотел ей объяснить, рассказать о сегодняшней ночи, что и почему ему вспомнилось. Но как об этом расскажешь?

Анна просила не уезжать, уговаривала, плакала. Федору Иванычу было ее жалко. Слезы размягчили его, она кидалась ему на грудь, он поглаживал ее вздрагивающие плечи и сердито думал: «Какой черт меня туда тянет? Хватит! Побаламутил — и довольно. Что мне здесь не сидится?»

Но стоило остаться одному в этой пустой квартире с нейлоновыми занавесками, лакированной мебелью, блестящими паркетными полами, по которым и ходить-то боязно, хоть на цыпочки становись, — и ему делалось тошно. Да и с работой не получалось. За что ни возьмись — все не по душе. Не в таксисты же идти — подставлять ладошку ковшичком под пятаки и гривенники. Привык к простору, к размаху. А здесь ни того, ни другого.

«Странно как-то получается, — размышлял Федор Иваныч. — Будто я тут лишний. Ни к селу, ни к городу. Все люди как люди, а я… Может, у меня заскок какой-то? Вот к семье равнодушный… Кровная родня. Не тянет меня к ним. Это же ненормально… А-а-а… Черт! — хватался Федор Иваныч за сигареты и спички. — Да и они тоже хороши! Скучные какие-то. Смотрят как на чужого. Подумаешь, покричал как-то на них, фигу показал… Ну и что? Теперь всю жизнь зло помнить будут?»

Решение уехать твердело с каждым днем.

— Что у тебя там? Зазноба осталась? — пробовала шутить сквозь слезы Анна.

Федор Иваныч только крякал и с каменным лицом смотрел поверх ее головы.

— Поеду, — твердил он. — На машину надо заработать. Уйду на пенсию, чтоб была. Мне без нее — как без рук.

* * *

Почти все двенадцать часов в самолете он просидел с закрытыми глазами. Кряхтел, вздыхал, ерзал в кресле, не находил себе места. В начале полета из головы не выходили дом, семья, скучное, слезливое расставанье. Мучили угрызения совести — ведь обманул он Анну. Не за машиной поехал. Неужели правду говорит народная мудрость — седина в бороду, бес в ребро? После обеда мысли переключились на другое. Теперь его тревожило будущее. Что там впереди? Как все сложится? Как его встретят? Мерещился засыпанный снегом распадок, бревенчатый поселок — гараж с полукруглой крышей, длинные бараки.

…И вот он соскочил с попутного грузовика. Немножко сжалось сердце.

В прокуренной диспетчерской — шумном шоферском клубе — раздались возгласы:

— Мать честная! Глядите-ка…

Рассказывая про «материк», как живут на нем люди, Федор Иваныч посматривал за перегородку, на стол старшего диспетчера. Стол все тот же, стоит на старом месте, только сидит за ним какой-то незнакомый пожилой дядька с коротко стриженным затылком. На Федора Иваныча он только оглянулся. Да и не столько на него, сколько на шум, возникший вокруг него.

Встретили Федора Иваныча уважительно. Машину дали новую. Пока хлопотал вокруг нее — надо и движок послушать, и рулевое, и тормоза надо проверить — все думалось: где же Катерина? Что-то не видно и не слышно. Спросить постеснялся.

Поселили его не в общежитии, а в отдельной комнате, хотя и на двоих, но все равно по здешним меркам это — люкс. Соседом оказался старый дружок. Не одну сотню километров проколесили по тайге. Вечером спрыснули приезд, потолковали о том о сем.

Ложась спать, Федор Иваныч не вытерпел, спросил:

— Катерина-то? — буркнул сосед. — А черт ее знает! Уехала куда-то… — И, точно что-то вспомнив, пояснил»: — Тут же вскорости после тебя и уехала. Я ее в аэропорт возил. Дорогой еще поинтересовался — с чего, мол, это ты так быстро собралась? Куда наладилась? Хотела что-то сказать, да промолчала. Дочка-то ее, Ольгушка, радовалась. Ну еще бы!.. На «материк». Тут кто хошь возрадуется. А Катерина поднялась на трап, оглянулась… А в глазах слезы. Так и улетела.

ВЕТЕРАН

Афиша на дверях поселкового клуба извещала, что сегодня состоится интересное мероприятие — вручение медали ветерану Отечественной войны. После вручения — танцы.

К назначенному времени зал был полный. В передних рядах молча и чинно сидела публика возрастом и положением солидная. В середине расселась говорливая компания — бригада с животноводческой фермы. Бригадницы, и молодые и старые, в ярких цветных косынках. Те, что помоложе, шушукались, перешептывались, посмеивались. В задних рядах народ сидел плотнее, слышался шум-говорок, окрики на мальчишек, бегавших между стульев.

С улицы донесся треск мотоциклов, и в зале появились два рослых молодца — куртки в замках-молниях, галстуки, как петушиные хвосты, пестрые и широкие, во весь живот. Дружки-приятели Васек и Генка, совхозовские трактористы. Они не торопясь прошлись по проходу — себя показать, других посмотреть. Бригада с фермы оживилась. Женихи!..

— Эх вы, земляничинки! — крикнул Генка, и ребята уселись в самую гущу бригады.

Раздвинулся занавес, открылся стол под красным кумачом с букетами цветов. Пионеры внесли знамя, встали в почетный караул. Из-за кулис вышли президиум и виновник торжества ветеран, с ярко-белой головой, коричнево-загорелый, в старенькой солдатской гимнастерке. Зрители захлопали в ладоши. Председатель сельсовета постучал карандашом по графину:

— Товарищи!

И рассказал, как зампредоблисполкома разыскивает героев Отечественной воины, до которых по каким-то причинам не дошли вовремя правительственные награды.

— Вот и у нас… — он посмотрел на ветерана. — Объездчик леспромхоза, Иван Степанович Ястребов.

Ястребов поднялся, одернул гимнастерку, расправил ее под ремнем и, четко ступая в стареньких хромовых сапогах, подошел к знамени и вытянул руки по швам.

— За что это ему? — удивился Васек. — Вот уж зря… Жадюга-человек.

Ястребов жил в лесу, в дальнем квартале, на людях появлялся редко. За продуктами в сельмаг или по каким другим делам в поселок приезжала Ястребиха, сухощавая, ему под стать, нестареющая женщина.

— Что это он в затрапезном виде? — возмутилась молоденькая бригадница. — В гимнастерке, да еще застиранной.

— Да он всю жизнь в таком виде, — пояснила другая.

— Говорят, клятву какую-то дал.

— Чего жена-то смотрит? Повлияла бы… Под медаль мог бы и пиджачок одеть.

В поселке не особенно жаловали Ястребова. Принципиальный очень. Если не сезон охоты, в лес с ружьем и не суйся. Бабам ни брусники, ни клюквы не даст, пока ягода до нормальной спелости не дойдет. Летом спичку в лесу не так бросишь — протокол составит. Весной Васек и Генка на глухариный ток собрались. Токовище, говорят, богатое. Глухарей не меньше десятка. Но близок локоть, да не укусишь. Топь, бурелом, трясина. Вернулись ни с чем. Не нашли ту заветную тропинку, которую только Ястребов и знает. Попросили по-хорошему — покажи. Пол-литра за нами. А он нахально рассмеялся. Хлеб, говорит, за брюхом не ходит. Если надо, ищите сами. А дружков водит. Инженер из «Сельхозтехники» Бобров на «Волге» приезжает, каждый раз глухаря увозит…

Зампредоблисполкома приколол Ястребову медаль, передал красную коробочку, поздравил, пожелал счастья и, дружески обняв за плечи, снова усадил в президиум. Председатель сказал несколько слов, пионеры затрубили в горн, застучали в барабаны, в зале дружно хлопали в ладоши.

Сквозь затихающие аплодисменты послышался басовитый голос совхозовского кузнеца:

— Пусть расскажет… Как воевал? За что медаль дадена?

Кузнеца охотно поддержали:

— Правильно! Давай рассказывай.

Ястребов вскочил, руки по швам.

— Да ты сиди, чего там, — сказал председатель сельсовета.

— Нет уж… Разрешите стоя. Говорить-то я не мастер, а это вроде как рапорт.

— Давай, давай, начинай! — крикнули из зала.

— Воевал как все… — сказал Ястребов. — Так вот… За что медаль дали? Начальству виднее. Мое дело сторона. Дали — носить буду. — Он покосился на грудь. — А дело было… — Он потер ладошкой подбородок, потискал его коричневым кулаком. — Пошли мы в разведку… В конце апреля. Я старшиной разведвзвода был. В штабе — как положено — инструктаж: с фрицами не связываться, полная скрытность, смотреть, слушать, запоминать. Оружие применять в крайнем случае.

Отправились. Все сделали как положено. Тихо, спокойно, умненько. Разведка мне давалась легко. Я в лесу — как дома. Что зимой, что летом. С детства. Повернули мы домой, до линии фронта рукой подать. Смотрим, на дороге фашистская легковушка стоит. Шофер колесо меняет. Два фрица с автоматами стоят, по сторонам поглядывают. На обочине полковник сидит, сигарету покуривает, а между колен кожаный портфель держит. Портфель-то меня и смутил. Почему в машине не оставил? С собой взял, из рук не выпускает. А тут еще сбоку Вася Бобров, сержант из моего взвода, — глаза так и горят: «Стукнем, товарищ старшина?»

А стукать-то нельзя. Шум поднимется, скрытность нарушится. Васька Бобров как сатана в ухо: «Упустим фрицев. Колесо поставят и смоются».

Мне тут и подумалось: а что, если это и есть тот «крайний случай»? Стукнули. Только успели портфель схватить, подкатил грузовик с фрицами — и пошло!.. Уноси бог ноги. Вцепились они в нас, как собака в мосол. Не оторваться. Сутки они нас гоняли без передышки, не давали к своим перейти. Чуть в кольцо не взяли. Приперли к болоту. Куда деваться? Мы в болото, чуть ли не по пазуху. Время-то апрель, по утрам морозец, снега полно. Ну, понятно, фрицы за нами не полезли. Решили, что нам и так каюк. Шарахнули на прощанье из минометов и на берегу остались. И надо же такому быть!.. Последним осколком меня и зацепило. По спине шаркнуло. В горячке-то сразу не почувствовал, а потом согнуло в три погибели — ни вздохнуть, ни охнуть. Завалили меня ребята на плащ-палатку — и волоком. Ох, и тошно мне было!.. Зубами скриплю, и в глазах темно. Кричу ребятам — бросьте меня за ради бога. Суньте под куст, оставьте в покое, смывайтесь, пока не поздно, портфель спасайте. А ребята то один споткнется, то другой в мох по колено провалится. Вода холодная, с ледком. Мокрые с ног до головы, глаза злые, осатанелые. Я им кричу: «Приказываю!» А Васька Бобров на меня чуть ли не матом: «Заткнись! Откомандовался. Я на себя командование принял».

Ну, думаю, дотащите меня живым, я вам покажу кузькину мать, как старшине не подчиняться. А тут еще вдобавок бросилось мне в глаза, что у ребят опять на гимнастерках золотые пуговки поблескивают. Как же это я прохлопал? Злой я был на эти золотые пуговки. Не положены по военному времени. Должны быть зеленые, маскировочные. И все этот Васька Бобров. Пижон!.. А за ним и все остальные. Взыскание накладывал! Ножницами обрезал. Обрежу, а они снова пришьют. Тут меня опять так тряхнуло, крякнул я на все болото — что было дальше, не помню…

…Открываю глаза — вижу звезды. Ночь. Тихо. Холодно. Промерз насквозь. «Где это я? Может быть, уже мертвый? Вроде бы нет. Если холодно, значит, живой». Хотел приподняться — как стрельнет в спину, хуже всякого радикулита. Ногами не пошевелить. «Так вот что со мной! — догадался я. — Бросили меня. Не хватило силенок дальше тащить. Интересно бы узнать — кто же это первым махнул рукой на своего старшину? Кто первым вслух от меня отказался? Ну, ладно…» Лежу, поглядываю на небо, как оно светлеет по-утреннему. «Что же мне теперь делать?» Про ребят подумалось — где они? Куда пошли? Как из болота выберутся? Это ведь уметь надо. А у них уменья — кот наплакал. Мальчишки. Слышу, где-то рядом тетерев токовать начал. Другой зачуфыкал. Защемило сердце. «Кончится война, и по-прежнему на этом болоте будут токовать тетерева, забредет сюда охотник, или бабы за клюквой, наткнутся на мои серые, истлевшие косточки, и невдомек будет, что это бывший старшина Ястребов».

— Завел панихиду! — крикнул из зала кузнец. — Ты про медаль давай. За что дали?

— Слушаюсь! — Ястребов выпятил грудь. — Сейчас и про медаль будет. Значит, так… Лежу, а тетерева поют и поют. И близко где-то. Что ж, думаю, до каких пор тут лежать буду? Хоть на тетерева взглянуть. Зубы стиснул, приподнялся, как вдруг сзади хриплый голос: «А ну, вставать!» — негромко, но по-командирски.

Я так и обмер. Голос Васи Боброва. Что такое? А он присел надо мной и спрашивает: «Ну как, товарищ старшина? Жив?»

Тут и остальные ребята появились. Кряхтят спросонья, кашляют, от холода трясутся.

«Ребятки вы мои… — говорю им. — А я-то думал… Сами-то все целы?» — «Целы, — говорит Вася Бобров. — Ну?! — прикрикнул он на остальных. — Прокашлялись? Пошли».

Меня опять взвалили на плащ-палатку. Вася командует: «Подняли!»

Потащили дальше. Рвутся ребята из последних сил, то с руганью, то с шутками. Дышат как лошади, с храпом. Из-под ног брызги летят. Тут мне толкнуло в голову — не с того конца я на этих ребят смотрел. Ну что такое пуговки? Пустяки, мальчишество, временное. Сами-то парни какие! Вот где золото. И дал я себе клятву: спасут меня ребята, уцелею — всю оставшуюся жизнь прохожу в солдатской гимнастерке с парадными пуговицами.

Из зала опять закричал кузнец:

— Тебя про медаль спрашивают, а ты все про какие-то пуговки.

Ястребов нахмурился.

— Что ты как банный лист? Все медаль да медаль!.. Я тебе про людей говорю. Ребята-то какие!.. Один краше другого.

— А в портфеле что было? — не унимался кузнец.

— Да ничего особенного…

— А за что же медаль дали?

— А мы и без портфеля все досконально разнюхали. Разобрались, что к чему. Дело сделали и живые вернулись. Без потерь. Да за то, что и тот самый «крайний случай» угадали — когда оружие применять.

Ястребов помолчал, потом заговорщицки подмигнул:

— И в портфеле кое-что было…

* * *

После торжественной части в зале начали раздвигать стулья, а начальство заторопилось домой. Президиум в полном составе пошел провожать. Хлопнула дверца машины, и застоявшийся шофер рванул с третьей скорости.

— Ну вот и все! — сказал председатель сельсовета и вытер лоб платком.

В зале включили радиолу, Ястребов многозначительно покашлял.

— Прошу!.. Обмыть… Как положено.

Ястребиха с буфетчицей Нюрой опорожняла набитые снедью сумки.

Поздно вечером кончились танцы, опустел буфет. Народ повалил на улицу. У ступенек веранды Генка и Васек налаживали мотоциклы. Вокруг крутились, пестрея косынками, девчата. Кого-то парни выберут до дома подкинуть? Ястребов шел под ручку с женой. Она твердо направляла его шаги в нужном направлении.

Сзади шел кузнец и гудел как жук:

— Чудило!.. Кому нужна твоя клятва? Смешно! Какая в ней общественная польза? — и хлопал Ястребова по плечу. У того на груди звякали медали.

Ястребов что-то возражал, а Ястребиха кричала на кузнеца:

— Отвяжись! Чему учишь? Слово дадено — держать надо.

Ястребов увидел Генку и Васька.

— А-а… Охотнички! Как насчет глухаря?

— Пойдем, пойдем, — тянула его Ястребиха. — И что ты их дразнишь? Показал бы ты ребятам эту тропинку…

— Сами, сами, — возражал Ястребов. — Пусть поищут. Не намучишься, не научишься. Что они — малые дети? За ручку их водить?

Генка проворчал, что, если будет надо, сами найдут. Кланяться не привыкли. А сейчас, если Иван Степанович не возражает, они, из уважения к его героическому прошлому, подкинут его с супругой до дому. До самого кордона. И парни, выпятив груди, взяли под козырек.

— О-о-о!.. — обрадовался Ястребов.

Васек подскочил к Ястребихе. А как ее имя-отчество? Не Ястребихой же ее называть? Но Васек не растерялся:

— Мадам!.. — подхватил он ее под локоток и повел к своему мотоциклу.

— А насчет глухаря так, — рассуждал Ястребов, напяливая на голову пластмассовый шлем, — сами найдете — с меня пол-литра. За смекалку. А то, не дай бог, старшину тащить придется… Пропадете как мухи.

Мотоциклы сверкнули фарами и умчались. Девушки постояли-постояли, потеребили кончики косынок и разошлись по домам.

В АВТОБУСЕ

От автобусной станции небольшого районного городка отошел просторный, светлый «Икарус», чуть ли не весь из широких зеркальных стекол, за что и прозван шоферами «аквариумом». День стоял приятный. Солнце, синее небо, белые облака, дышалось легко, настроение у пассажиров хорошее. Они распихали чемоданы и сумки под сиденья, развесили на крючки плащи и кофты и, откинувшись на спинки, примолкли, приглядываясь к соседям, — кого бог послал в попутчики? У многих были букетики цветов. Не угомонилась только худенькая старушка с коричневым, морщинистым лицом. В автобус она влезла с двумя тяжелыми корзинками через плечо на полотенце и все хваталась за их ручки, стараясь поставить поудобней.

— Да на свое ли я место села? — спохватилась она, взглянув на соседа. — У вас-то номер какой? У меня шашнадцатый.

— Все правильно, — добродушно успокоил ее сосед, человек пенсионного возраста, но еще бодрый, подвижный, с хорошим цветом лица, в белом крахмальном воротничке с красивым галстуком: не то сельский учитель в прошлом, не то инженер областного масштаба.

— Корзиночки-то мои не мешают? — беспокоилась старушка. — Кабы не внуки в городе, рази бы я возилась с этими корзинками? Да ни в жисть!.. А что сделаешь? Рази в городе есть настоящее масло? Или тот же творог? А сметана? Молоко и то из какого-то порошка делают.

На задних сиденьях расположилась компания девушек, что-то вроде десятиклассниц, только что окончивших школу. Выскочив из-под руки классной руководительницы, они наслаждались самостоятельностью и были счастливы, похожие друг на друга как горошины: туго обтянутые майкой с цветной картинкой «А ну, погоди!», волосы длинными прядками, джинсы.

— Смотрите, смотрите, девчонки… — перешептывались они. — Борода-то какая. Натуральный Бернард Шоу.

Чуть впереди сидел высокий, профессорского вида мужчина с длинной седой бородой. Рядом на крючке висела замысловатая куртка и футляр с кинокамерой.

— Товарищ шофер! — крикнула одна из девушек. — Вы в Веснухе остановитесь?

Музыка в автобусном динамике умолкла, раздался голос шофера:

— А как же! Традиция.

— Извините, — повернулся к девушкам профессор, мелькнув белой бородой. — Что такое Веснуха?

— Веснуха? — замялись девушки, поглядывая друг на друга. — Там памятник красивый. — И, как бы извиняясь за скудость информации, пояснили: — Мы там еще не были, не видели.

— Деревня такая была, — охотно вступил в разговор человек в крахмальном воротничке. — Немцы ее уничтожили.

— Веснуха? — включился в разговор через динамик шофер. — Отсюда пятнадцать километров. Спалили ее.

— «Спалили»! — иронически передразнила шофера женщина в ярко-красной косынке. — Спалили! — повторила она. — Как просто!.. — Так четко, властно, уверенно говорят опытные сельские учительницы. — Нет еще этому названия, — продолжала учительница. — Еще не придумали на человеческом языке такого слова. Насилие, кошмар, ужас, трагедия, зверство — все это не то. Не те слова.

— Извините, — обратился профессор к человеку в крахмальном воротничке. — Что же произошло с Веснухой? Я впервые слышу. Не бывал в этих местах. Разрешите представиться… — Он назвал свою фамилию.

— Быстров, — назвался человек в крахмальном воротничке и начал рассказывать, но вскочил какой-то малый в измятой капроновой шляпе голубого цвета и перебил его:

— Могу рассказать. Если интересуетесь.

Сидевшая рядом с ним молодая краснощекая женщина, видимо жена, схватила его за рукав и толчком посадила на место:

— Сиди, не лезь, пока не спрашивают.

— Интересное название, — проговорил профессор и, как бы смакуя слово, произнес: — Веснуха… Веснуха!

— Да, — согласился Быстров. — Слово красивое. Так вот, была такая деревня. Дворов с полсотни, если не больше. Вся в яблоневых садах, славилась льном, хорошим стадом, большими надоями. Медаль имела с Сельскохозяйственной выставки.

— Сейчас я все расскажу! — снова поднялась голубая шляпа. — Да подожди ты… Верочка… Дай сказать. — Малый пытался отпихнуть жену, но та, надвинув ему на глаза шляпу, снова усадила его на место.

— Уймись, Серега… — шипела она на мужа. — Кому говорю?

— Все про деревню да про деревню, — заговорила учительница, ни к кому не обращаясь. — Ну, спалили изверги деревню. Ну и что? Заново, что ли, не отстроить? Вон теперь какие хоромы ставят. Каменные. Не деревню жалко… — Учительница повысила голос — Людей жалко! Живьем сожгли.

— Это точно! — подтвердил динамик. — Да кого! Старых да малых.

Пассажиры зашумели. Всех точно чем-то всколыхнуло. Кричал Серега, отпихиваясь от жены, говорила учительница, что-то выкрикивал динамик, еще кто-то и еще кто-то.

Профессор вертел головой, прислушивался к словам и выкрикам, стараясь уловить в общем шуме какой-то смысл. Длинная белая борода мелькала из стороны в сторону.

— Как дело-то было… — кричал Серега, придерживая на голове шляпу и увертываясь от жены. — Мужики, естественно, в партизанах, а в деревне кто? Естественно, старики да старухи с ребятишками.

Легче всех было шоферу. Динамик помогал ему перекричать всех.

— Мальчугашка лет четырнадцати. Сенькой звали, — рассказывал он. — В партизаны просился.

— Не Сенька, а Женька! — надрывался Серега, внося поправку. — Это же всем известно. «Комсомольская правда» писала.

— Так что он придумал, этот Сенька? — Не сдавался шофер. — Вы только послушайте! Мину противотанковую… Я это точно знаю. Я экскурсию возил, экскурсовод рассказывал. И под мостик мину-то. На въезде в деревню ручеек бежал.

— Правильно! — согласился Серега. — И лёсочку от удочки…

Динамик умолк. Показались встречные машины, дорога пошла под уклон да еще с поворотом, и шофер из беседы выключился.

Серега оживился.

— Значит, так! И не Сенька, а Женька. Привязал леску — и в кусты. Сидит, ждет. Тут грузовик с фашистами. Женька как рванет! Естественно, все к чертовой матери в табакерку…

Неожиданно заговорила старушка с корзинками. Заговорила тихо, едва слышно, как бы про себя, но все почему-то притихли и стали слушать. Даже Серега замолчал.

— Осенью было… Не то в сорок втором, не то в сорок третьем… Аннушка мне рассказывала, подружка моя. В Веснуху-то она из нашей деревни замуж выдана. Как ее бог спас, как она уцелела? Наехали фашисты, окружили со всех сторон, начали избы жечь. А народ в сарай погнали. У Аннушки внучата-крохотулечки. Куда же ей с ними в сарай? Остервенилась она — да на фашистов с кулаками: дескать, что же вы, нехристи, делаете? А один как даст ей ружьем в спину, она и покатилась кубарем. Очнулась — лежит в крапиве, приподняла голову, где же внучатки? Куда делись? Нету внучаток… А сарай горит-трещит полным пламенем, и двери досками крест-накрест забиты. В сарае-то кричат… Ее как хватит за сердце — внученьки мои!.. И опять без памяти. Очнулась под вечер, выползла из крапивы, глянула кругом — да что же это такое? Где я? Ни Веснухи, ни жителей. Тлеют, потрескивают головешки, да горьким дымом тянет.

— Ну уж зато аукнулась Веснуха фашистам! — не вытерпел Серега. — Батя мой как раз в этих местах партизанил, рассказывал. Уж они постарались. Взорвут мост — и записочку: «За Веснуху». Пустят эшелон под насыпь — и записочку: «За Веснуху». Обошлась фрицам Веснуха. Похаркали они кровью.

Щелкнул динамик, и шофер объявил:

— Вот и Веснуха.

Пассажиры зашевелились. Профессор схватил кинокамеру и нетерпеливо приник белой бородой к стеклу, торопясь что-то увидеть. Автобус остановился, и пассажиры потянулись к выходу.

Справа от дороги, у подножия огромной, широко разросшейся березы, небольшой холм, обросший травой. На вершине на пеньке сидела Старая Женщина. Из-под платка выбились пряди волос. Рот плотно сжат, взгляд устремлен вниз, в землю. Головой горестно оперлась на руку, другая тяжело, бессильно лежит на колене. Казалось, она, стиснув зубы, сдерживает рыдание, сдерживает крик отчаяния. Но присела ненадолго. На минуту. Перетерпеть боль страшного горя. Сейчас встанет, полна мужества и решимости.

Старая Женщина сделана из серого гранита. На узком постаменте выбито: «На пепелище».

У кромки холма мраморные доски. На них имена.

— Обратите внимание, — посоветовал Быстров профессору. — Даты рождения.

Прочитав несколько строк, профессор пробормотал:

— Это же… это же… — он явно не находил слов.

На белом мраморе золотыми буквами значилось:

«…Алексеева Евдокия Петровна, год рождения 1861.

Боричева Евдокия Семеновна, год рождения 1906.

Ее дети: Юра, год рождения 1930, Валя, год рождения 1937.

Веселухина Устинья Никитична, год рождения 1865.

Вострова Лена, год рождения 1933.

Иванов Иван Дмитриевич, год рождения 1889.

Его внуки: Витя, год рождения 1933. Коля, год рождения 1940.

Красикова Ольга Николаевна, год рождения 1870.

Ее внуки: Таня, год рождения 1936. Миша, год рождения 1941…»

— Это же… страшно читать, — сказал профессор. — Почти триста человек!

— Вы вдумались в смысл этих цифр? — спросил Быстров. — Возраст соложенных?

— Это же… это же… — продолжал бормотать профессор.

Пассажиры столпились у холма. Рассматривали памятник, читали имена погибших. У кого были цветы, поднялись по узким ступенькам, положили их к ногам Старой Женщины.

Быстров стоял в стороне. Здесь он не первый раз, сколько — и не сосчитать. Теперь он больше смотрит на людей. Смотрит, как они, изумленно, испуганно раскрыв глаза, всматриваются в памятник, как украдкой утирают слезы, читая мраморные доски, как хмурятся их лица, сжимаются кулаки.

Этот памятник — страница его жизни.

Девушки в джинсах приехали без цветов. «Как же так?..» — сокрушались они. Ну, хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь. Кругом холма богато цвели полевые ромашки. Их было много, густо. И руки потянулись к ним. Но это что же получается? Рвать цветы у подножия скорбного холма? Девчонки завистливо смотрели на тех, кто поднимался на холм с цветами.

Учительница, уже ступившая на первую каменную ступеньку, остановилась:

— Возьмите. — И дала из своего букета каждой по стебельку.

К Быстрову вернулся запыхавшийся профессор. Он обежал вокруг холма и, не жалея пленки, стрекотал кинокамерой.

— Ну как? — спросил Быстров, ожидая привычных похвал памятнику.

Профессор развел руками.

— Ну, знаете!.. Бесподобно. Это надо же. Какая силища… Вы всмотритесь, как сделано. Какой реализм. Печаль и мужество, скорбь и решимость — и все в одном образе. Четкость, лаконичность. И этот серый гранит. Цвет дыма и пепелища. Вы знаете что? — профессор вздернул бороду. — Роденовский «Мыслитель» повергнут. Да, да! Повергнут в прах!

— Ну уж вы скажете, — довольно улыбнулся Быстров.

— Без преувеличения! Но плохо одно. Такая силища — и где-то в глуши, на каком-то проселке… Нет, нет, нет! — спохватился он, увидя, как мгновенно потемнело лицо Быстрова. — Все на месте. Там, где и нужно. Но прятать такую вещь нельзя. Ее должны видеть все. Ее должны видеть миллионы глаз.

Старушка с корзинами, та, что рассказывала про подружку Аннушку, положив цветы и спустившись с холма, попросила шофера:

— Сынок! Не торопись ехать-то. Сбегаю-ка я на Аннушкину усадьбу. — И торопливо пошла по дороге.

По каким-то признакам, приметам, ей одной известным, она нашла среди зарослей молодого березняка, кустов орешника то место, где когда-то стоял дом ее подружки. Раскрошила кусочек хлеба, бросила крошки на траву — птичкам небесным на прокорм, постояла, утирая глаза кончиком платка, и пошла обратно. Народ уже садился в автобус.

— Поехали, поехали, — торопил кто-то. — У шофера график срывается.

— Не сорвется, — сказал шофер. — На Веснуху пять минут по плану полагается. Заложено в рейсовое время.

Поехали. В автобусе было тихо. Поскрипывал кузов, постукивали рессоры. Все как-то сосредоточились, ушли в себя, и говорить просто так, ни о чем, не хотелось.

Тишину нарушила учительница. Вздохнув, сказала:

— Не первый раз вижу, а как взгляну — мороз по коже.

Одна из девушек в джинсах тихо проговорила:

— На мою бабушку похожа. Точная копия.

— Не вы первая, — ответила учительница. — Многим так кажется. Сила искусства. За сердце берет, вот и видится что-то кровное, родное.

— А как дело-то было, — заговорил Серега. — Секретарем райкома был Еремеич. Сидит он в своем кабинете, занимается делами, вдруг молоденькая бабенка входит.

— Не бабенка, а студентка, — поправил Серегу динамик голосом шофера.

— Ну, студентка, — не стал возражать Серега. — Какая разница? Значит, так… Входит студентка и говорит: «Здрасьте, товарищ секретарь». — «Здрасьте», — отвечает Еремеич. «Я, — говорит бабенка, то есть та самая студентка, — я, — говорит, — памятник сделала».

«Какой памятник?» — спрашивает секретарь.

Серегу снова перебил динамик:

— Путаешь ты, товарищ. Не знаешь, а суешься.

— Как это не знаю? — вскипел Серега. — Это он мне сам… — Но перекричать динамик не смог и досадливо махнул рукой.

Шофер, заглушив противника, начал свой рассказ:

— Студентка она была. Пришла и говорит: «У меня есть памятник вашей Веснухе. Хочу подарить». И подарила.

— Подожди, подожди! — закричала учительница, стараясь перекричать динамик. — Да заткни ты эту свою кричалку, голова от нее трещит!

Динамик умолк.

— Не все так просто, как у вас получается. Пришла, сказала, подарила. А вот как она, молоденькая студенточка, к такой мысли пришла? Как у нее такая сильная вещь получилась? Издалека все началось, еще на третьем курсе. Сама сирота — на отца «похоронка» пришла, два брата не вернулись. Не сладко жилось девчонке. Война ее на всю жизнь обожгла. И вот прочитала она в газете про Веснуху. Захотелось побывать в этих местах, увидеть, что это за Веснуха? А на что тут смотреть было? Что здесь осталось? Груда обгорелых бревен от того сарая? Остальное заросло, заплыло, бурьяном покрылось. Походила она по окрестным деревням, послушала, что в народе говорят. Тогда еще многое в памяти жило. И, видно, заронилось что-то в душе студенточки, упало зернышко куда следует. Пришло время дипломную делать, тут Веснуха и вспомнилась.

Шофер объявил, что сейчас будет остановка.

— Ой, заболталась!.. — заспешила учительница. — Чуть не проехала.

— Правильно! — сказал шофер, захлопнув за учительницей двери. — В райком студентка после дипломки приехала. С чертежами.

— Дайте сказать! — возник со своего сиденья Серега. — Дайте мне… Я же все досконально. Привезла она в сумочке эти, как их…

— Эскизы, — подсказала ему жена.

— Вот!.. Одним словом, картинки. Секретарь как глянул, так и ахнул.

— Откуда ты знаешь? — спросил динамик. — Ахнул он или нет?

— Говори, говори, — поддержала Серегу старушка с корзинками. — Только не очень заговаривайся.

— Значит, так, — продолжал Серега. — Глянул секретарь и ахнул: здорово сделано. Бабенка ему и говорит, та самая студентка: «Жертвую бесплатно. Потому как потрясла меня до глубины трагедия Веснухи». Секретарь говорит ей: «Спасибо, идея правильная». А сам думает: «Что я с этой идеей делать буду? Одной идеи мало. Требуется материальное воплощение. А где оно? Бронза или там гранит, опять же рабочая сила, транспорт. Все это денежку стоит. А где ее, денежку, возьмешь?» Подсчитали, в какую копеечку обойдется эта идея, и секретарь второй раз ахнул. Копеечка за двадцать тысяч перевалила. Что делать? Постановили — к народу обратиться, деньжонок собрать, трудом помочь.

— Собирали, собирали, — подтвердила старушка с корзинами. — По рублю, по два давали, а кто так и трешку не жалел.

— Пока там по рублевке сбрасывались, — продолжал Серега, — секретарь, недолго думая, собрал председателей колхозов и спрашивает: «Про Веснуху слыхали? Надо памятник воздвигнуть». Ну, председатели сидят, помалкивают. Надо так надо. Что ж возражать? Естественно, председатели не дураки. Ясно, о чем разговор. Зачем их собрали? Раскошеливаться надо. Весь вопрос — по скольку на кого ляжет. Один из них и спрашивает эдак в порядке разведки: «А во что это обойдется? И кто платить будет?»

Сдвинул секретарь брови. Помолчал, помолчал и так тихо говорит: «Во что бы ни обошлось, а памятник поставим. — Серега тоже снизил голос и договорил почти шепотом: — Нашим матерям и отцам. А платить за памятник… За него уже заплатили. Жители Веснухи. Своими жизнями».

— И откуда ты все это знаешь? — опять включился шофер.

— Да уж знаю. Не мешай. Я еще и не то знаю.

Быстров задумчиво смотрел, как за стеклом мелькали придорожные кусты, раскрывались поля с неподвижными облаками над далеким горизонтом, то чуть ли не вплотную к автобусу прижимались крутые песчаные косогоры с прозрачными рядами медно-бронзовых сосен. Слушая Серегу, он иногда улыбался. Профессор, опустив на грудь свою бороду, тоже о чем-то думал. Притихли и девушки, слушая Серегу. Когда он замолкал или его перебивали, они кричали:

— Рассказывайте, рассказывайте.

— Значит, так!.. — воспламенялся Серега. — Все шло как по маслу. Денежки собрали, смету утвердили, засучи рукава — и за работу. Естественно? И что же вы думаете? Звонок. Сверху. — Серега показал пальцем на потолок автобуса. — Дескать, не поторопились ли вы с проектом памятника? «То есть как это? — спрашивает секретарь. — В каком понимании?» — «Да вот, говорят, звонили нам… — Серега еще раз поднял палец. — Советуют не торопиться. Скульптор молодой, неопытный, не все еще соображает как надо! Мало ли что может быть? А есть проект проверенный, уточненный, и рекомендует его видный товарищ, с авторитетом. Так что подумайте».

«Что делать? — думает секретарь. — Думать или не думать?» Не успел он подумать, приезжает в райком представительный человек, на одной руке плащ на шелковой подкладке, в другой — портфель с медными застежками. Разложил чертежи, картинки, фотографии и говорит: «Вот мой проект. Одобрен, утвержден, согласован».

Быстров оторвался от окна и с любопытством посмотрел на Серегу. Хотел что-то сказать, промолчал, но слушать стал внимательней.

Сергей продолжал:

— Посмотрел секретарь на картинки и задумался. Что лучше? Какой избрать? Тот ли, что студентка принесла, или тот, что одобрен, утвержден и согласован? На одобренном и согласованном — четырехугольный столб, на столбе звезда. Под столбом партизан стоит, гранатой замахивается. Кругом партизана оружие всякое навешано — мечи, копья, щиты, штыки, автоматы. На щитах слова призывающие. Смотрит секретарь и думает: а может, со щитами и копьями лучше? Не промахнуться бы… Он в этих, как их…

— Композициях, — подсказала Сереге жена.

— Во, во, он в них не очень кумекал. Он это душой воспринимал. Да и партизан был какой-то ненастоящий. Кто же так гранату бросает? Так раньше в кавалерии шашкой махали. А как бросать гранату — секретарь знает. Перекидал их, слава богу. А вот у студентки старуха на пеньке сидит — так как живая. Будто из гранита слезы капают.

Ну, естественно, он приезжему ни да, ни нет, мы, говорит, подумаем, с товарищами посоветуемся. Тот свое гнет. «Мне, — говорит, — ждать некогда. Когда вы там посоветуетесь? Да и с кем вы тут будете советоваться? Все и так ясно. Геннадий Михайлович авторитетно уверен, что вы будете согласны. Вы же знаете Геннадия Михайловича?» — И пихает секретарю бумажку, чтоб тот ее подписал. Тут секретарь как вскочит, как трахнет кулаком по столу: «Что вы мне тут подсовываете?! Какой тут, к чертовой, матери, Геннадий Михайлович?..»

Серегу остановил динамик.

— Ну ты и даешь! — изумился шофер. — Ты что, рядом с секретарем сидел? — И, не дожидаясь ответа, объявил: — Колхоз «Встречный». Кому выходить?

Поднялся Быстров. Снял с сетки портфель, попрощался с соседями и пошел к выходу. Поравнявшись с Серегой, похлопал его по плечу:

— Богатая у вас фантазия. А насчет секретаря — не перегнули?

— Что значит фантазия? — обиделся Серега. — Все как есть. Без перегибов.

Быстров не ответил, вышел из автобуса. Кто-то из пассажиров хохотнул над Серегой.

— «Фантазия»… — обидчиво заворчал Серега. — Да кто он такой? Что он знает? Мне сам Еремеич рассказывал.

— Кто, кто? — поинтересовался шофер. — Кто тебе рассказывал?

— Как кто? Сам секретарь райкома.

— Ты что, знаком с ним?

— Мы с ним на «ты» и за ручку.

— Что же ты его чуть ли не матюгом вдогонку? Это же он сейчас вышел. Это же бывший секретарь, товарищ Быстров, Николай Еремеич. На пенсии теперь, по колхозам лекции читает… Что-то он тебя за знакомого не признал.

— Родимые!.. — запричитала старушка с корзинками. — То-то я смотрю, сосед-то мой вроде бы мне с лица знакомый. Ай-я-яй!.. Не узнала я его.

В автобусе засмеялись. То ли над причитанием старушки, то ли над Серегой.

— Говорила я тебе? — зашипела на Серегу жена. — Не встревай, не встревай. Черт тебя всегда сует с твоим длинным языком.

Девушки в джинсах разочарованно переглянулись. Надо же!.. Так все было интересно, так все было похоже на правду… И вдруг все это пустая фантазия.

Профессор повернулся к ним своей бородой:

— Знаете, что я вам скажу, милые девушки? Фантазия — это вещь. Без нее скучно. И это хорошо, что есть такие вот Сереги. Ну, приврал немного, приукрасил. В порядке художественного домысла. Вся история Руси, все сказки, были и небылицы так складывались. То один что-то расскажет, то другой что-то добавит, глядишь — и родилась какая-то легенда…

Автобус мягко катился среди редких сосен, по высокому берегу озера. Озеро синее, небо синее, между ними большие белые облака. Когда озеро, небо и облака скрылись за темным еловым лесом, профессор добавил:

— Легенда о Веснухе.

ВЕЧНЫЙ СТРАННИК

Наша профессия скромная, незаметная. Сталевары, геологи, нефтяники — те всегда на глазах у широкой общественности. С ними и поэты дружат, драматурги о них пьесы пишут, ими композиторы вдохновляются. «А я еду, а я еду за туманом»… Или: «Под крылом самолета…». Труд у нас каждый почетен и полезен, но наша профессия как бы в тени, не выпячивается. Чуть что — фельетон. И зовут нас с легким презрением — «толкачи». А мы люди срочных командировок. Вечные странники. Нас бросают в бой, как резерв главного командования. Чуть где прорвало — нас туда. Давай, доставай, любой ценой, как хочешь, где хочешь. И мне очень бы хотелось узнать — что бы делали без нас все эти передовые профессии? Вот хотя бы мой последний марш-бросок…

Вызывает меня Василь Иваныч. Иду. Василь Иваныч — это шеф. Замгендиректор по снабжению. Мудрец, академик, царь и бог. Так сказать, столп. Олимп. Мы по сравнению с ним — мелкие олимпята.

— Бери со склада ящик подковных гвоздей, — это он мне говорит. — И ходом в Подбережье, колхоз «Победа», председатель Колышев. Он в курсе. Ему подковные во так нужны. Отдашь гвозди, возьмешь электроды. Понял? Через три дня не вернешься — сварочный цех встанет. Ясно? Давай, чеши.

Хорошо ехать в места знакомые. И ты все знаешь, и тебя все знают — в учреждениях, в гостиницах, где какой транспорт, где перекусить, где кружечку пивка пропустить. А в места незнакомые… Труднее, но иногда и интереснее. Вот и это Подбережье. Не был там никогда, и как туда добираться — понятия не имею. Все решал на ходу. И вот я в пути. Еду автобусом до каких-то Угловичей. Поздний вечер. Автобус простучал по мосту, повернул вправо, влево и остановился.

Вытащил я свой ящик подковных гвоздей, стою один на темной площади. Редкие огоньки, двухэтажные домишки времен гостиных дворов и купеческого сословия. Шумят деревья, где-то рядом что-то вроде городского сада. Прохладным ветерком тянет. Надо искать гостиницу. А где ее искать? С моим ящиком много не наищешься. Худо-бедно, килограммов двадцать пять. Хорошо, оказалась рядом. В старом толстостенном доме из красного кирпича. На двери спиральная пружина, стеклянная будка с надписью «Администратор» и «Мест нет». В будке женщина. Не дослушав меня, кивнула на надпись «Мест нет».

Таких гостиниц теперь осталось наперечет. Их сохранять надо. Потом придется реставрировать, как монастыри, ветряные мельницы, придорожные корчмы.

— Может, в коридоре на раскладушку? — проявил я инициативу.

— Занято, — сердилась тетка-администратор, — Конференция механизаторов. Сегодня догуляют, завтра утром разъедутся — пусто будет.

Со второго этажа доносились выкрики, шум, отрывки песен. Сел в кресло, сижу. Торопиться некуда. Наверху кто-то от души декламирует:

— «Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе…»

Голос гремит на всю гостиницу. На лестнице послышались тяжелые шаги, спускался человек в распахнутой нейлоновой куртке. Шел нетвердо, ловя рукой перила. Подошел ко мне. Оглядел с ног до головы, взмахнул зажатой в кулак кепкой:

— «Клячу истории загоним!»

Дежурная высунулась в окошечко:

— Петр Петрович, миленький… Шли бы вы…

— Отстань! — громыхнул Петр Петрович. Он стоял, расставив ноги, грудастый, взъерошенный. Сверкнув диковатыми глазами, спросил: — А ты бы мог сыграть ноктюрн? На флейте водосточных труб?

Не так уж он и пьян, но задирист. Такие любят за грудки брать и спрашивать: «А ты меня уважаешь?..» Не драться же мне с ним? Я хотел уйти, от греха подальше, покурить где-нибудь за дверью. Но по лестнице спустился коренастый человек с венчиком седых волос вокруг большой головы. Он схватил Петра Петровича под мышки и потащил на второй этаж.

— Спать, Петя, спать, — приговаривал он.

Петр Петрович послушно пошел, выкрикивая:

— «Кто там шагает правой? Левой! Левой!»

На втором этаже стало потише. Дежурная снова задремала. Вернулся большеголовый, который увел Петра Петровича.

— Извините, — сказал он. — Досадное недоразумение. Душа-человек. Воевали вместе. А как выпьет — Маяковского цитирует.

Большеголовому лет за пятьдесят, приятная улыбка.

— Ну, что вы, — сказал я. — Ничего не случилось. — Про себя подумал: «Ничего себе «душа-человек». Чуть-чуть конфликтную ситуацию не создал». Вслух сказал: — Пусть декламирует. Это лучше, чем матюгами крыть.

— Вы что тут сидите? — спросил большеголовый. — Мест нет? Минуточку. — Он пошептался с дежурной и попел меня в свой номер. Там оказалась свободная койка.

— Будем знакомы, — протянул он мне руку. — Серебрицкий.

Я обомлел. Надо же!.. Серебрицкий. Фельетончики пишет в областной газете. А я с подковными гвоздями. Нарушитель плановой системы. Рыцарь натурального обмена. Ты мне — я тебе. Но отступать некуда. Назвался и я. Тоже скромненько — одну фамилию.

Сели пить чай. Пока пили, он все расспрашивал — как жизнь, да куда еду, да что новенького, да что везу. И все это хитренько, вроде незаметно, но дотошно. Я воробей стреляный. Меня на мякине не проведешь. Должность такая. Соответственно и отвечаю ему: командировочный, еду по делам службы. А куда, к кому, зачем — помалкиваю. И вдруг выясняется, что он тоже в Подбережье. Я только в затылке почесал.

Утром на автобусе поехали на аэродром. Большое поле, огороженное изгородью из еловых жердей, заросшее диким клевером. По клеверу бродили коровы. На краю поля домишко. На крыше полосатый «колдун». Над крыльцом вывеска — «Касса аэрофлота». Под окнами длинная скамейка, на скамейке краснолицый мужчина в старой соломенной шляпе и полная румяная старушка. Присели и мы с Серебрицким. Он все на мой ящик поглядывал, а я делал вид, что он не так уж и тяжел. Румяная старушка что-то рассказывала соломенной шляпе.

— …Я смелая была. Война-то началась, мы из города сюда вот, на аэродром, переселились, я в военторговской столовой работала. Налетят немцы на Угловичи, все — кто куда, кто в ямы, кто в лес, а я залезу куда-нибудь повыше и смотрю, как родной город горит. — Старушка потеребила ручки у сумки, помолчала. — Сгорел и наш домишко. Все сгорело, что успели нажить. Начали аэродром эвакуировать, последние машины уходят, а комендант подбегает ко мне и говорит: «Марья Васильевна! Третья эскадрилья еще в воздухе. Прилетят — покормить надо. Хоть чем-нибудь. Останься». Охнула я: «Эскадрилья пообедает да и улетит на другой аэродром, а я как?» А он смотрит на меня, глаз не спускает. «Они, — говорит, — с утра не евши летают». Растерялась я, стою, не знаю, что делать. Тут муж мой подбегает, кричит: «Марья! На машину, ждать больше нельзя!» Муж у меня механиком служил по вольному найму. Комендант с другой стороны: «Марья Васильевна! Ребята на посадку идут». — Голос у старушки дрогнул. Нелегкие были воспоминания. Быльем не поросли. — Поцеловала я своего Коленьку и осталась. Клавочку, говорю, береги. Клавочка уцелела, а его я больше не видела.

Из окна выглянул аэрофлотец в фуражке с золотыми украшениями. Кинул взгляд на широкий простор поля, чертыхнулся и исчез.

Тут же донесся его сердитый голос:

— Алло! Алло! Колхоз? Кто у телефона? Слушайте, вы!.. Когда кончится это безобразие? Опять коровы на летном поле! У меня самолет идет на посадку. Ты мне это брось — частный сектор. Колхозники ваши — и поголовье ваше. Немедленно убирайте.

— Летит, — проговорил мужчина в соломенной шляпе. — Насчет коров забеспокоился, значит, летит.

Из-за леса выскочил беленький самолетик, пробежался вприпрыжку по клеверу, подрулил к служебному домику. Из самолета полезли люди с чемоданами, сетками, кошелками. Аэрофлотец прямо из окошка объявил посадку, мы залезли в самолет и полетели. Летели низко. Если над лугом — цветочки видно; над лесом — шишки на елках. Поблескивали речки, озерца. Иногда самолет грузно проваливался, и у пассажиров захватывало дыхание. Он натужно гудел, скрипел разболтанными суставами, выбирался из воздушной ямы и летел дальше.

Наконец пошел на посадку, простучал колесами по земле и остановился.

— Подбережье, — сказал летчик, открыл люк, спрыгнул на землю и устало потянулся.

Я схватил свой ящик, выволок его из самолета. За мной соскочили Серебрицкий и какой-то стройный блондин с новеньким портфелем и плащом через руку.

— Куда вы нас посадили? — спросил блондин у летчика. Тот уже влезал обратно в самолет. — Это же не Подбережье.

— Оно самое, запасной аэродром. На основном взлетная полоска занята. Каток дорожный застрял, вот и посадили сюда.

— Куда же идти? — строго спросил блондин. — Лес кругом.

— Сам без понятия, — ответил летчик. — Первый раз сюда плюхнулся. — И захлопнул люк.

Самолет затарахтел мотором и улетел. Блондин раздраженно чертыхнулся. Кругом стояли толстые, высоченные сосны. Вдали голубела какая-то будка.

— Пошли, — сказал Серебрицкий.

«Ничего себе, — подумал я. — С моим-то ящичком!» Голубая будка оказалась старым автобусным кузовом, без колес и стекол. На крыше кронштейн с обрывками телефонных проводов. В стороне, под сосной, сидели две женщины в цветистых платочках, в брюках, заправленных в резиновые сапожки. В ногах корзины с ягодами. Малина. Крупная, аппетитная.

— Здравствуйте, — сказал Серебрицкий. — Нам в Подбережье. Как добраться? На чем доехать?

Женщины улыбнулись:

— Доехать? На своих на двоих. Вот дорожка. Километра через два — шоссе. А там на горку взойдете — и Подбережье будет видно.

— Автобусы тут ходят? — спросил блондин.

— Чего им тут делать?

— Здесь же аэродром.

— Аэродром совсем в другой стороне. Мы и то удивились — чего это самолет прилетел? Перепутал, что ли?

Блондин продолжал чертыхаться. Серебрицкий предложил идти пешком. Отличная прогулка. Да и другого выхода нет.

Прогулка действительно была бы приятная. Свежий воздух, сосновый лес, цветущий кипрей. Его розовые пышные кисти росли вдоль всей заброшенной дороги. Если б не ящик с гвоздями. Я то и дело перекладывал его с плеча на плечо. Блондин шагал быстро. Шаг у него широкий, размашистый, и высокая, стройная фигура его мелькала между деревьями далеко впереди. Серебрицкий все поглядывал на меня, как я кряхтел под своим ящиком.

— Дай-ка, понесу немного. О!.. Черт… Какой тяжелый. Что в нем? Золото? Платина?

Не скоро мы добрались до Подбережья. Когда увидели его крыши, солнце перевалило за середину неба. Грело оно жарко, было душно. Мы распрощались с Серебрицким. Я от души сказал ему спасибо. В жизни не думал, что фельетонисты будут таскать на себе мои гвозди.

На автобусной станции я узнал, что автобус в колхоз «Победа» ушел. Вот только что, минут десять назад. И теперь до завтра. Лучше всего идти к универмагу, ловить попутку. А пройти туда просто — вот по этой улочке до реки, там направо до моста и — универмаг, новое здание.

По высокому берегу реки змеилась тропинка. Внизу в солнечной воде плавали белые гуси, меченные фиолетовыми чернилами. У одной стайки — голова, у другой — крыло, у этой — хвост. Красили их предусмотрительные хозяйки, чтоб ненароком не съесть чужого гуся. Речка повернула вправо, стала шире, глубже. Тропинка подвела к небольшой скамеечке. Ох, как она была нужна, эта скамеечка. Скорее сесть, откинуться на спинку, вытянуть ноги, закрыть глаза. На скамейке сидел старик с белыми усами, в старомодной фетровой шляпе, в черных очках. Он сидел прямо, как бы навытяжку, лицо приподнято, между колен палка, на ней уложенные друг на друга ладони.

— Разрешите? — спросил я, бросая на землю ящик.

Старик дотронулся до шляпы, передвинулся к краю скамьи и снова замер в своей позе. Скамеечка стояла здесь не зря. Кто-то выбрал место со вкусом. Голубая река, на том берегу холм, подпертый плитняковым обрывом. По кромке холма — старая крепостная стена. На углу белая башенка. Внизу, под берегом, помост с пестро раскрашенными лодками — прокатная станция. На холме, над вершинами старых могучих деревьев, церквушка, коренастая, приземистая, вросшая в землю по самые окошечки. Со скамейки все это виделось легко и просторно. Я отдышался и сказал:

— Красивое местечко.

Старик шевельнул ладонями.

— Остатки прошлого, — проговорил он четким голосом, как у лектора. — Бывший монастырь. Одна церквушка и уцелела. «Спас нерукотворный». — Старик говорил, не меняя позы, как смотрел куда-то вдаль, так и не шевельнулся. — Место действительно красивое. Предки умели выбирать. Да особого труда и не представляло. Просторы-то какие!.. — Он широко повел рукой. — А много ли церквушке надо? Или помещичьей усадьбе? Учитывалась любовь человека к природе, к красивому. Вот города строили иначе. Побыстрее да подешевле. Для монастырей и места выбирали, и легенды задушевные создавали. Хотя бы этот же «Спас нерукотворный». — Старик помолчал, потом пояснил: — Я в вопросах культа не очень разбираюсь. Всю жизнь преподавал математику. Отсюда и способ мышления — конкретность, ясность, доказательность. Так вот… Да, насчет иконы. Красиво придумано. Когда «сына божия» сняли с креста, беспутная, но сердобольная девица Мария Магдалина из жалости к пострадавшему приложила к его лицу платок — обтереть мученический пот и кровь. И что же случилось? На платке остался отпечаток лица. Чудо? Чудо. Из области моментальной фотографии. Ну, и начали писать иконы — платок с измученным лицом симпатичного мужчины с рыжеватой бородкой. И вот однажды, лет этак триста назад, такая икона оказалась в этой речке. Как она в нее попала — неизвестно. Но плыла она не как-нибудь, а против течения. Добралась до этих мест и встала на дыбы. Или, как еще говорят, — на попа… Лицом вот к этому холму… — Он показал палкой на противоположный берег. — Легенды тем и хороши — художественная ткань, и никаких тебе подтверждений или доказательств. Перст божий!.. И все сказано. Но, надо полагать, прежде чем икона приплыла сюда, появились в этих местах какие-то беглые монахи с Московской Руси. Ну и… Жить-то надо? Реклама — двигатель торговли… Сочинили легенду, народ поверил.

Слушая старика, я подумал: «А ведь мне повезло. Не будь его на этой скамеечке, посидел бы я на ней, посмотрел бы мельком на холм и на церквушку и попер бы свой ящик дальше. А он мне все как на картинке нарисовал».

— А церковные ритуалы? — продолжал старик. — Это же отличные сценарии. С расчетом на душещипательность и умиление. Тут тебе и пение, и костюмы, и красочность. Таинственно мерцающие лампады, сияющие кресты, золоченые ризы. А колокольный звон? Композиторы вдохновлялись. Теперь на пластинки записывают. А у Левитана «Вечерний звон»? — Он склонил голову, что-то вспоминая. Долго молчал. — Да!.. Красивые создавались легенды, рождались сказки, былины. Таких больше не будет. Не те условия. Легенды, сказки только тогда рождаются, только тогда радуют, живут в душе народа, когда человек мало знает и много верит. А такое время прошло. — Старик неожиданно встал, еще выше закинул лицо к небу. — А не было бы у нас былин, сказок — был бы у нас Пушкин? — Не дожидаясь ответа, дотронулся до шляпы: — Извините. Разболтался. Надоел, наверное. — И, не взглянув на меня, пошел по тропинке, постукивая перед собой палкой.

Посмотрел я на речку, на церквушку, на холм и, кряхтя, взялся за свой ящик. Надо искать попутную машину…

В скверике перед универмагом сидел Серебрицкий. Я даже попятился. Опять он! Серебрицкий делал какие-то пометки в блокноте. О чем-то думая, поднял голову и меня увидел.

— А… Все бродишь? И от ящика не избавился? Куда тебе надо? Говори! Чего ты жмешься?

Я сказал.

— Вот чудило! Чего ты молчал? Сейчас поедем. Машина придет. Ящик-то в колхоз везешь?

— В колхоз, — признался я.

Он что-то записал в блокнот, сунул его в карман и рассмеялся.

— Меня однажды из-за блокнота чуть не побили. Обедал в районном ресторанчике — рядом веселая компания. Какие-то механизаторы что-то «справляли». Не то получку, не то премию. И под пьяную лавочку разделывали своего директора. Чем-то он им насолил. Вот они его и расчесывали! Заводилой у них был дядя вот с такой шеей, стриженный под бокс, и отменный прибауточник. Поговорки, пословицы, хитроумные словечки так у него и сыпались. Что ни слово, то блеск. Навострил я уши — где еще такое услышишь? А на слух все не запомнишь. Вытащил я блокнот — и давай записывать. Заметили, черти.

«Эй, гражданин хороший! Что записываешь?»

Я объясняю — так, мол, и так — язык народа. Не верят. Дескать, что-то не то, врешь.

«Подслушиваешь? Кто подослал? Ну?!»

Я им блокнот — видите? Словечки записываю. Прочитали, засмеялись.

«Да мы тебе такого наговорим — успевай уши развешивать».

У скверика остановился грузовик. Из кабины зычно крикнули:

— Кто тут Серебрицкий? Садись.

Я со своим ящиком в кузов, парень с зычным голосом тоже туда, Серебрицкого с почетом в кабину. Поехали. В кузове запасное колесо, буксирный трос, лопата, какие-то железяки — все, что полагается деревенскому шоферу. И ящики, слегка прикрытые куском брезента. Из-под брезента торчат бутылки с водкой и шампанским. Парень подмигнул на ящики и сказал:

— Экономически это, конечно, не выгодно. Самогон дешевле. А как быть? Юбилей!.. У нашего Якова Палыча политическая экономия на первом месте. Лихой на выдумки. Разбирается — когда что нужно. Когда политика, когда экономика.

— А кто это — Яков Палыч?

— Как кто? Председатель.

— Колышев?

— Ну а кто же? Он, Колышев.

— А какой у вас юбилей?

— Как какой? Сорокалетие. Сорок лет колхозу.

Приехали под вечер. По улицам тянулись длинные тени. Повели нас к председателю. В правлении полно народу, накурено, шумно. Яков Палыч без пиджака, волосы взъерошены, лоб потный. Увидел Серебрицкого, изобразил на лице радость, шагнул навстречу.

— Запарился, — сказал он. — Этот юбилей хуже уборочной. Там дело привычное, а юбилей заново осваиваем. Ну, как живем? — и на меня поглядывает: кто такой? Откуда?

Я ему негромко: привет от шефа. Говорю — привез кое-что. В машине лежит, забрать бы надо. Думаю, поймет, о чем речь. А он смотрит на меня и как бы недоумевает — какой привет? От кого? Я глаза на него таращу, стараюсь внушить на расстоянии. Не могу же я при всем честном народе так и бухнуть — я тебе гвозди, ты мне электроды. Я ему опять привет от шефа, насчет сварочного цеха намекнул. А он от меня отвернулся, и вокруг него снова народ забурлил. В окошко вижу — и машина, на которой приехали, куда-то пошла. С моими гвоздями. Ну, думаю, попал с корабля на бал. Понимаю, что приехал не вовремя. Не тот момент для разговора. Надо председателя один на один ловить.

Ночевать меня отправили почему-то вместе с Серебрицким. К какой-то Анастасии Николаевне. Очень мне этого не хотелось. Чтобы вместе. Вышли на крылечко, сел я на ступеньку, говорю — подожду председателя, поговорить надо. Серебрицкий посмотрел на меня и спрашивает:

— Что ж ты с ним в правлении-то не говорил? Секреты, что ли? Пойдем, пойдем. Ему сейчас не до тебя. Еще наговоришься.

Что тут будешь делать? Пошел я с ним. Хозяйка встретила нас ласково, провела в маленькую чистенькую комнатку, включила настольную лампу под приятным голубым колпачком-абажуром. Серебрицкий сбросил пиджак, распахнул окно.

— Имя-то у хозяйки… Чувствуешь? — Он почему-то стал со мной на «ты». Я, на всякий случай, остался на «вы». — Не какая-то там Нонна, Ника, Зика. Вслушайся! А-на-ста-сия! И комнатка — игрушечка. Этакое милое смешение стилей. Приятные остатки старины и современная бытовая техника. Тканые половички и радиоприемник суперкласса. Герань на окошечке и телевизор пятьдесят девять по диагонали. Как раньше такие комнатки назывались? Светлица? Горенка? Слова-то какие были… Ласковые. А теперь? Интерьер. Жилплощадь. Санузел.

С улицы доносились смех, голоса, далекая песня. В окно на свет летели серые мотыльки, порхали вокруг абажура, садились на лампу и падали, обожженные. Серебрицкий сдвинул брови, посмотрел на трепыхавшихся мотыльков.

— Что-то неразумное… Даже жестокое. Им и жизни-то всего сутки, так нет… Что-то губит их раньше срока. Да как подло! Манит к свету, к теплу — и убивает. Черт знает что такое. — Он сердито сунул руки в карманы и прошелся по комнате.

«Мотыльков ему жалко! — подумал я. — Тут человек влип, не хуже мотылька. Считай, намертво подпалил себе крылышки. Где гвозди? Где электроды?»

Вошла Анастасия Николаевна. На подносе глиняный кувшин, тарелка с хлебом.

— Молочка холодненького с хлебцем. Чисто ржаной. Для праздника по старинке спекла, в русской печке. На газе такой не получается. — Она разлила по стаканам молоко и вышла.

На угощение мы набросились молча, жадно. И вкусно было, и проголодались здорово.

Утром отправились на митинг. Туда уже шел празднично одетый народ. На краю деревни, над овражком, по которому бежал ручей, заросший старыми черемухами, возвышался песчаный косогорчик. На косогорчике трибуна в красном кумаче с лозунгами и портретами. Перед трибуной скамейки из досок. Сверкали трубы духового оркестра. Серебрицкий куда-то исчез, а меня Анастасия Николаевна посадила рядом с собой.

— Косогорчик этот я с детства помню, — заговорила она. — Когда-то на нем часовня стояла. Престольный праздник у нас был — Ильин день. Колхозы начались — комсомольцы ее, часовенку, по бревнышку раскатали. Качели поставили. Долго стояли. Бывало, с весны по самую осень по праздникам у качелей веселье — песни, танцы под гармонь. Потом и качелями перестали интересоваться. Кино появилось, радио.

К косогорчику подкатила «Волга». На трибуну не торопясь взошли грузные, плечистые дяди, разобрали стулья, сели. Встал Яков Палыч и сказал, что честь открытия митинга предоставляется — он сказал кому, да я не расслышал. Кругом все восторженно захлопали в ладоши, закричали. К барьерчику трибуны подошел сутулый, седой старик. Над карманом пиджака поблескивали медали. Он улыбнулся, глаза его радостно искрились.

— Первый председатель, — шепнула мне Анастасия Николаевна. — Колхозный зачинатель.

Старик потискал ладонями барьерчик — кисти рук широкие, коричневые. Повернулся к президиуму, показал на кого-то рукой, что-то крикнул. За столом поднялись две старушки, с темными, морщинистыми лицами, в белых платочках, и старичок в старинной суконной фуражке. Крики, аплодисменты, музыка…

— Самые, самые первые колхозники, — пояснила Анастасия Николаевна. — Пенсионеры теперешние.

Старушки закивали головами, утирали глаза платочками, старичок снял фуражку, поклонился. Сыграли туш, и пенсионеры сели. Вышла женщина с волосами модного цвета. В руках бумажка.

— Анна Петровна, — сообщила Анастасия Николаевна. — Секретарша партийная.

— Товарищи! — выкрикнула секретарша и подождала, когда все стихло. — В этом списке, — она подняла над головой бумажку, — имена тех, кто не вернулся с Великой Отечественной…

На косогорчике стало тихо. Кто-то встал. За ним поднялись и все.

Не глядя в список, секретарша называла имена, фамилии. У женщин в руках забелели платки. У Анастасии Николаевны тоже повисла слезинка. Видно, тоже кого-то не дождалась. Секретарша долго перечисляла имена и фамилии. Я с каким-то страхом подумал: «Это сколько же мужиков в колхоз не вернулось?..»

Выступил и Яков Палыч с докладом, выступали с приветствиями от высшего руководства, от соседей, от пионеров. И началась самая шумная, самая веселая часть торжества — раздача под духовой оркестр премий и подарков.

Кудрявый парень покатил с косогорчика мотоцикл; высокий, грудастый мужик поднял над головой тяжелый картонный ящик с телевизором и трусцой побежал к дому. А усатый загорелый дядя тут же, на трибуне, опробовал охотничье ружье — пальнул в небо из обоих стволов.

«Все хорошо и приятно, — думал я. — Почему не побывать на колхозном праздничке, не посмотреть, как народ радуется? Но завтра срок командировки. Председатель в президиуме, не попрешь к нему через красный стол». А тут еще объявили, что после митинга праздничный обед. Сердце у меня упало. Знаю я эти праздничные обеды и банкеты. После них будет не до подковных гвоздей и электродов.

Митинг кончился. Анастасия Николаевна взяла меня под руку и повела обедать. Прямо на улице, в тени вековых берез, стояли длинные столы. На столах… Один запах чего стоит! В какой командировке такое увидишь? Народ чинно толпился вокруг, садиться не торопился. Соблюдал приличие. Пока не выскочила грудастая повариха в белом колпаке.

— Да что же это такое? — заголосила она. — Щи стынут, водка греется… Зря, что ли, мы, бабы, старались?

Начальство взялось за стулья, уселось во главе стола. Сначала было тихо, торжественно. Переговаривались вполголоса. Хвалили щи, звякали стаканы, посмеивались над шампанским. Произнесли первые тосты. Кто-то что-то сострил. Хохотнули. Заговорили. Голоса окрепли. Полетели шутки… И пошло!.. Вспоминали кукурузу, квадратно-гнездовой способ, перебирали косточки бывшим председателям.

Я сидел без всякого аппетита. Всего много, все вкусное, а в голове электроды, на еду не тянет. Подсел ко мне паренек в сиреневой рубашке — галстук пестрый, яркий, широкий, длинный. Глаза у парня по-праздничному бесшабашные.

— Товарищ корреспондент? Из какой газеты?

Я сказал, что я совсем не корреспондент. Здесь, на юбилее, случайно. По совпадению обстоятельств.

— Ладно загибать-то! Так я и поверил, — возразил паренек. — Не вешайте мне лапшу на уши. Вы же вместе вон с тем лысым, — он показал в сторону, где виднелся седой венчик Серебрицкого. — Вы вот что… Послушайте-ка меня. Меня Женькой зовут. — Он достал сигареты, закурил. Собирался с мыслями. — Были и у нас плохие председатели. Где их не было? Теперь хороший. То, что нам надо. Только вот прокуратура ему жить не дает.

«Ох уж эта прокуратура, — подумал я. — Она и мне иногда снится. Мы, снабженцы, тоже ходим, как говорят спортивные комментаторы, «на грани фола». Женьке я сказал:

— Значит, не совсем ваш председатель хороший. Есть какая-то червоточинка.

Женька снисходительно улыбнулся:

— Много вы в председателях понимаете. Вы слушайте меня. Я механик на все руки. Стопроцентный. Как из армии явился, так и тружусь у Яков Палыча. И не в обиде. Мужик умный, в хозяйстве как рыба в воде. Только вот развернуться не дают. Написали бы в газету, чтоб не ляскали зубами на Яков Палыча.

Небольно мне было интересно — за что ляскают зубами на Яков Палыча. Своих забот полный рот. Я перебил Женьку.

— Напиши сам, — посоветовал я. — Ты ближе к делу, тебе виднее.

Женька посмотрел на меня с презрением, насупился, сердито сказал:

— Мое дело в колхозе работать. Ваше — в газете писать. Чего тогда к нам и ездить? — Он встал, поправил галстук. — Будь здоров, не кашляй. — И ушел.

Скоро удалилось и начальство. Вылезли из-за стола и пошли по улице тесной дружной кучкой, все в орденах, в медалях. Яков Палыч прошел мимо, на меня ноль внимания. Я с грустью посмотрел ему вслед. До меня ли ему, когда кругом такие важные люди. Надо было что-то предпринимать. Кончался второй день командировки. Мой шеф сидит как на иголках, ждет электроды. А я их и в глаза не видел. «Волга» с начальством давно проплыла по дороге в город, а Яков Палыч куда-то пропал. На ногах ли он? Все может быть. Застолица шумела вовсю. Уже обнимались, затевали песни, кричали: «А помнишь?..» Я посидел-посидел и пошел искать председателя. А где искать? Деревня большая. Решил посоветоваться с Анастасией Николаевной — сказали, что она домой пошла. Прихожу к ней, а она говорит:

— Тут вам Иван Антоныч пакетик оставил.

— Какой Иван Антоныч? Какой пакетик?

— Наш завсклада. Говорит — председатель велел немедля. В сенях под лавкой лежит.

Я в сени. Под лавкой коробка из серого грубого картона, проволокой перевязана. С первого взгляда вижу — электроды. Они, милые мои.

— Пакетик-то тяжелый, — продолжала информацию Анастасия Николаевна. — Иван-то Антонович вот как ругался — насилу, говорит, допер. Кило тридцать, не меньше.

Ну, все!.. Да здравствует колхоз «Победа»! С души как камень. Посмотрел я еще раз — не мерещится? Даже приподнял его. Теперь организовать транспорт. Как и где — не знаю. Но и не сомневаюсь. В наш век механизации и моторизации все решает инициатива плюс находчивость, расторопность, профессиональное чутье. Народная мудрость все это предусмотрела давно: «волка ноги кормят», «под лежачий камень вода не течет», «на бога надейся, да сам не плошай». И я пошел организовывать транспорт. А заодно и пообедать за праздничным столом. Увидел электроды — и аппетит тут как тут. Даже обидно стало — сидел за парадным столом и рюмки не выпил. Иду, а кругом веселый шум — из окон музыка, песни, радио, транзисторы. Иду и мечтаю — налью сейчас стакан водки, подниму его высоко и крикну: «Товарищи! За ваш колхоз! За председателя». Но за столами никого не было. Женщины складывали в корзины грязную посуду, сдергивали со столов скатерти. Ни выпить за колхоз, ни просто пообедать. Как в сказке — по усам текло… и так далее.

На другой день к концу рабочего дня я вернулся на свой комбинат. Подъехал на такси к проходной, выволок ящик с электродами и позвонил Олимпу. Я мог бы позвонить прямо в цех, но шеф о приятных новостях сообщает лично. Вот если б я явился без электродов — расхлебываться с начальником цеха он заставил бы меня…

ПЕСНЯ У КОСТРА

Узенький проселок вывел Дубовцева на берег речки. Вот и знакомые березы, и даже как будто бы те же самые суматошные сойки. Но мостика через речку не оказалось. Да и речка совсем не та. Широкая, берега заросли камышом, ракитником, на фоне багрово-золотистого, вечернего неба чернеют затопленные, погибните деревья. Видимо, речку где-то подперли плотиной, и она затопила берега. Как теперь через нее перебраться? Идти обратно? А куда? За плечами тяжелый рюкзак, ружье. Идти по тропинке дальше? Тропинка неутоптанная, ходят по ней редко, заведет на ночь глядя в какую-то глушь. А вдруг и выведет? Ходят же по ней куда-то? Дубовцеву на крайний случай много и не надо — какая-нибудь сараюшка, а то и просто стог сена. Он подумал-подумал и пошел по тропинке дальше. Лучше вперед, чем назад. Шел, раздвигая густые, пружинистые ветки. Сквозь их сплетение, точно сквозь черное кружево, огненно просвечивал закат. Тропинка терялась под ногами, ракитник становился гуще, и Дубовцев подумал: «Зря полез сюда. Не повернуть ли обратно?» Остановился, выпустил из рук сучья и, как только утих шорох ветвей, услыхал протяжный, мелодичный звук. Звук тихо замер, растворился в тишине. Дубовцев затаил дыхание. Это не скрип дерева, не шум ветра, не крик птицы… Было в нем что-то грустное, печальное, даже тоскливое. Звук снова повторился. «Ага!.. — обрадовался Дубовцев. — Люди…» Где-то, не так уж и далеко, пели песню. «Ивушка зеленая, над рекой склоненная». Пели мужчины. Рыбаки? Охотники? Все равно. И он пошел на песню. Кусты скоро кончились, потянуло дымком, вот и костер. Но… на том берегу. Между Дубовцевым и манящим огоньком метров сто воды. А у костра все пели. Тихо, слаженно. Дубовцев слушал песню и смотрел на темно-глянцевую гладь реки. Ее рассекал длинный, огненный язык отраженного костра. «Может быть, у них лодка есть?» — пришло в голову Дубовцеву. Хотел крикнуть, но постеснялся нарушить песню. Сбросил рюкзак, ружье, сел на пенек. Певцы пели долго. Казалось, поют они эту песню по второму разу, если не по третьему. Чем она им полюбилась? Песня-то про несчастную девичью любовь — больше с руки женщинам. А вот поди же ты! Поют мужики. Да как!

Заря затухала, сгущаясь в раскаленный багрянец, затягивая дали ночными тенями. Песня умолкла. Кто-то подпихнул в костер обгоревшие поленья — и он взвился пламенем и искрами. Надо бы крикнуть, но кругом так тихо, так торжественно безмолвно, что кричать в эту тишину кажется грехом. Но что делать? Приближается ночь.

— Эй, товарищи! — негромко крикнул Дубовцев. — Лодки у вас нет?

Несколько секунд у костра было тихо. Будто там обомлели от чужого голоса. Потом послышался говорок, донеслось несколько слов:

— Я же говорил… сквозь кусты пробирался.

Кто-то начальственным голосом спросил:

— А вы кто такой?

— Да вот… заблудился.

Звонкий, молодой голос крикнул:

— Нас на бога не возьмешь! Ты же Гришка Егоров. Из рыбохраны.

— Да нет, какой я Гришка. Я приезжий. В Заречье иду.

На том берегу подчеркнуто усмехнулись:

— Эва куда тебя унесло! Заречье-то где?..

Начальственный голос сказал:

— Петро, перевези его.

Петро стал что-то возражать, но голос повторил:

— Перевези, перевези, посмотрим, что за птица.

На том берегу мелькнула тень, громыхнули весла, оранжевый отблеск костра на воде рассыпался мелкими бликами. Показалась лодка. Петро ловко подвернул корму к мягкому, илистому берегу. Парень он был рослый, широкогрудый и с черной бородкой, видимо отпущенной впервые. На Дубовцева взглянул косовато.

— Ружье разряди, — велел он сердитым голосом. — Залазь.

— Петро! — позвал с того берега начальственный голос, когда Петро заскрипел уключинами. — Поверни-ка туда… Пошуми тихонечко.

Петро повернул лодку куда-то в сторону. Костер оказался за кормой. Греб он с нарочитым шумом. То веслом по воде шлепнет, то уключиной брякнет. Но и не так уж и громко, чтоб далеко было слышно. Так гребут, когда хотят подшуметь заснувшую рыбу. «Сеть у них где-то здесь стоит, — подумал Дубовцев. — Браконьерят».

Но вот Петро развернулся и подгреб к берегу. У костра, в полусвете, так что сразу и не разглядишь, лежали двое. Один с лохматыми седыми волосами, с короткой сильной шеей. Второй морщинистый, в светлой кепочке. Дубовцева они встретили молча. Седовласый смотрел пристально, в упор. Другой улыбался добродушно-иронической улыбкой.

Дубовцев бросил на землю рюкзак, положил ружье.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Милости прошу к нашему шалашу, — не торопясь ответил седоволосый. Начальственный голос принадлежал ему.

Тот, что улыбнулся, промолчал. Улыбка у него стала еще насмешливей. Точно он знал, что сейчас и произойдет то самое смешное, что должно произойти.

Дубовцев присел на обрубок сухостоя. От костра тянуло приятным теплом. Виднелся невысокий, прочно сделанный шалаш из еловых веток. Перед шалашом расстелен брезент, на брезенте сумки, свертки. Видно, приезжали сюда не первый раз и не последний. Место облюбованное.

— Как это вы сюда попали? — спросил седоволосый. — Заречье совсем в другой стороне.

Дубовцев пожал плечами — дескать, и сам не понимаю, как здесь очутился.

— Давно не был. Во время войны… Эвакуированы сюда были.

— В гости, что ли, к кому?

— В гости. В отпуск.

— К кому? — настойчиво интересовался седоволосый.

Дубовцев растерялся. Действительно — к кому? Кого он там помнит? Да и кто помнит его? Прошел не один десяток годков. Ехал просто в деревню. Потянуло посмотреть, где прожил несколько мальчишеских полуголодных лет. Уловив его смущение, Петро усмехнулся.

— Ха, ха… Незваный гость хуже татарина.

Дубовцев поджал губы. Выпытывают. Перекрестный допрос. Чего-то боятся. А какое им дело, куда и зачем он идет? Он взялся за мешок, за ружье.

— Спасибо, что перевезли. Мешать не буду. Как на Заречье пройти?

— А вот… — обрадовался Петро и махнул рукой куда-то в темноту. — Все по тропочке, по тропочке, а там направо. Шлепай, пока трамваи ходят.

— Не пройти вам там ночью, — сказал тот, который улыбался. — Собьетесь.

— Ночуйте с нами, — предложил седоволосый. — У костра места много.

Петро недовольно хмыкнул:

— Опять как прошлый раз? Пригрели змеюгу за пазухой.

Дубовцев разозлился. Что он, тронутый? Этот бородатый щенок.

— Ну, ты!.. — прикрикнул он на него. — Словами-то не разбрасывайся.

— Петро! — гаркнул седоволосый. — Уймись. — Он повернулся к тому, который улыбался: — Давай-ка, дядя Коля. Пора.

Дядя Коля поднялся с брезента:

— Пошли, Петро.

Они спихнули лодку на воду и исчезли в темноте. Слышались тихие, осторожные всплески весел. «Куда это они? — насторожился Дубовцев. — Влипнешь тут в какую-нибудь историю. Пойду-ка я от греха подальше».

— Я пошел, — сказал он седоволосому. — Куда мне? Как идти?

— Дело хозяйское, — ответил тот. — Вот по тропочке. — Он показал куда-то за шалаш. — Только рисковое это дело. Болото. Ухнешь ночью «под табак» — и концы в воду. — Рассказывая Дубовцеву, что ждет его в ночной дороге, он взял чугунный котел на проволочной дужке и пошел к реке. — Дело хозяйское, — повторил он. — Была бы честь предложена.

Дубовцеву уходить от костра не хотелось. Рассиделся, расслабился. Да и куда идти? Он так толком и не понял. С речки донесся голос дяди Коли:

— Не рви, не рви, спокойно.

Вдруг крикнул Петро:

— Вот это лапоть! Кило, не меньше.

— Ну что ты орешь? — укорил его дядя Коля.

Их голоса слышались над водой, как в хорошей телефонной трубке. Седоволосый вернулся с реки, повесил котел над костром, поправил огонь.

— Что стоишь? — сказал он Дубовцеву. — Садись. Сейчас уху варить будем.

Останусь, — соблазнился Дубовцев. — Уйти всегда успею. Рассветет — и пойду.

Вернулись дядя Коля и Петро. Привезли ведро рыбы. Она серебристо билась, мелькая хвостами, красными плавниками, жабрами. Петро запустил в ведро руку, пошарил.

— Во какой! — вытащил он большого окуня, окинул его оценивающим взглядом. — А что? — самодовольно сказал он. — Красивая вещь.

— Нарушаете? — съязвил Дубовцев. — Сеточкой ловите?

Петро стрельнул злым взглядом.

— Сеточкой! — подтвердил он и с размаха бросил окуня в ведро. — Ну и что? Имеете возражения?

— Цыц! — крикнул на него седоволосый. — Не заводись. Берись-ка за дело.

Петро, ворча что-то про городских умников, которые так хорошо знают законы, принялся чистить картошку. Седоволосый засучил рукава и занялся рыбой. Из-под ножа брызгами полетела чешуя, щетинистые плавники, кишки, отрубленные хвосты, головы. Вычистив рыбу, завернул ее в марлю и опустил в кипящий котел. Дядя Коля раскладывал на брезенте помидоры, огурцы, хлеб. Каждый делал свое дело. Чувствовался заведенный давным-давно порядок.

Дубовцев пригрелся у костра, и его потянуло в сон, но он старался перебороть себя. «Хитро ловят, — думал он. — Ночью. Не видно, не слышно». Седоволосый командовал у котла. Сыпал картошку, крошил морковь, бросил пучок укропа. Посолил, помешал в котле длинной ложкой, принюхался. Дубовцев, поглядывая на него, клевал носом. Он натянул на уши берет, поджал колени, положил голову на полено, и ему вдруг показалось, что у костра сидит не седоволосый, а какой-то старый, лохматый леший. И готовит себе какое-то нечистое зелье. Что-то сыплет в котел, мешает там, прихлебывает, чмокает губами.

Но вот кто-то тряхнул Дубовцева за плечо и требовательно проговорил:

— Вставай, вставай, ждать не будем.

Дубовцев зябко передернул плечами. Котел стоял на брезенте, и браконьеры пристраивались к нему с ложками. Уха пахла вкусно, а Дубовцев не ел с утра, но пристраиваться к этой компании не хотелось. «Эх, не ушел раньше…» — пожалел он.

— Эй, парень, — окликнул его дядя Коля. — Чего жмешься? Садись, — показал он на брезент.

— Ложка есть? — спросил Петро.

Дубовцев виновато улыбнулся.

— Тоже мне… — проворчал Петро и порылся в сумке. — На! — бросил он в руки Дубовцева деревянную ложку, расписанную золотом и киноварью.

— Где такие берете? — полюбовался ложкой Дубовцев. — Такую ложку и портить жалко.

— Железная вкус портит.

Дядя Коля вытащил откуда-то из-за спины поллитровку и старинный граненый стакан.

— Первая чарка — дорогому гостю, — с улыбочкой сказал дядя Коля.

Дубовцев жмурился от удовольствия, черпая ложку за ложкой. Уха сварена отлично, с умением. А может, здесь воздух такой — с особым кулинарным озоном? Что ни сваришь, все вкусно. Или просто-напросто голод не тетка, а в пустом брюхе и долото сгинет? Седоволосый, хмуря висячие брови, смаковал — все ли так, как надо? Соль, лук, перец… Кажется, все в норме.

Петро стоял на коленях, пригнувшись к котлу, его расписная ложка так и мелькала. Дядя Коля ел не торопясь, все так же чему-то улыбаясь.

— Как ушица? — спросил седоволосый.

— Отличная! — отозвался Дубовцев. — Ставлю знак качества.

— Браконьерская, — задиристо ввернул Петро.

Дубовцев промолчал. Петро заерзал по брезенту, будто сидел на горячем.

— Скоро в лес не войдешь, — проговорил он. — Ружья в руки не возьмешь. На удочку и то запрет — один крючок можно, а два нельзя.

— Хватит тебе… — поморщился седоволосый. — Одно и то же.

Петро замолчал, но ненадолго. Что-то в нем кипело, рвалось наружу, подогретое граненым стаканом. Не стерпев, снова заговорил о каком-то недавнем случае. Какие-то охотники наткнулись на медведя и убили его. Охотников оштрафовали.

— За что?! — возмущался Петро.

— Судить бы надо, — буркнул седоволосый. — Чтоб другим неповадно было.

— А нас? — с усмешкой спросил Петро. — Мы же тоже… Вот товарищ, — он показал на Дубовцева, — говорит, незаконно. Дескать, нарушаете. Седоволосый промолчал.

— Люди пошли за тетеревами, — не сдавался Петро. — Напоролись на медведя. Тот на дыбы. Что делать? В порядке самообороны. Докажи, что не так.

Дядя Коля с добродушной улыбочкой сказал:

— Чего в лесу не бывает. И медведя повстречать можно. Только зачем за неделю раньше в «Динамо» жаканы покупать? Тетеревов-то дробью стреляют, а не разрывной пулей. Предчувствие, что ли?

— Телепатия, — усмехнулся седоволосый.

Где-то встревоженно прокрякала утка, плеснулась рыба. Все о чем-то думали, уставившись в пламя костра. Дядя Коля сказал:

— Мало зверя осталось. То же и с рыбой. Форель стала в диковинку. А страстишка-то охотничья бередит душу, тревожит. Дай ей только волю… А зверь и без того на убыль идет. Меняются условия существования. Диалектика!

Петро так и взметнулся:

— А если диалектика, так чего и огород городить? Уж лучше страстишку потешить, чем ждать, когда все вот так, без толку сгинет. Были ихтиозавры, были мамонты. Говорят, на Каспии белуга по полтонны весом плавала. Всех диалектика прихлопнула. А мы каких-то окушков жалеем! О их будущем печалимся. — Он пихнул ногой груду объеденных рыбьих костей, оставшихся от ухи.

Дядя Коля повернулся к седоволосому:

— Сколько лет мы с тобой на этом месте уху варим?

— А кто его знает, — хмуро проговорил седоволосый. Потом что-то припомнил, пошевелил бровями. Улыбнулся. — Давно-о!.. С мальчишек. Войну отвоевали — и опять сюда.

Дядя Коля посмотрел в темное небо.

— Бывало, тут, на берегу, пока запрета на сети не было, костров — как звезд на небе. А песни какие пели.

— Зато теперь жрешь ее, эту уху, а она и в горло не лезет. Браконьер! — проворчал седоволосый.

— Нынешним летом только мы и остались, — похвастался Петро. — Все сдрейфили.

— Сдрейфишь, — сказал седоволосый. — Уха-то в копеечку обходится. Сколько раз нас за лето Гришка оштрафовал? Три? Хорошо еще, сеть не отбирает.

— Парень с понятием, — похвалил Петро Гришку. — Вы, говорит, не обижайтесь. Это для приличия нужно.

Дубовцев понимал, что все это вспоминалось и рассказывалось для него. То ли у рыбаков совесть щемило, то ли им хотелось хоть как-то оправдаться перед незнакомым человеком.

— А вы на удочку, — шутливо предложил Дубовцев. — Червячок на крючок, поплевать на него для счастья — и сиди, на поплавок поглядывай.

— Пассивное занятие, — не согласился Петро. — Не наш профиль.

— Сеточку поставишь, — с удовольствием заговорил дядя Коля, — пока у костерка благодушествуешь, «Ивушку» споешь — на уху и набежало. В обычай вошло, традиция. Искоренить трудно.

— И что же это такое — эта страстишка? — задумчиво проговорил седоволосый. — До чего же она сильна, проклятая. Бей меня палкой, а я все равно сюда приду. Пешком, на животе, на бровях приползу. Ну, что мне в этом костре? Что мне в этой ухе? А без них не могу.

— Стишок я один читал, — откликнулся Петро. — Весь-то я забыл, а вот самое главное запомнил. — Петро театрально взмахнул рукой и продекламировал: — «…Ей Тургенев, Толстой поклонялись, это высшая страсть из страстей». — Петро помолчал и пояснил: — По-научному, это атавизм. Проявление признаков…

— Иди ты к черту, — раздраженно перебил его седоволосый. — Иди знаешь куда! «По-научному», — передразнил он Петра и тяжело заворочался на брезенте, переваливаясь с боку на бок, пихнул ногой головешку и тяжело вздохнул. — Придется и нам бросать. Сколько веревочка ни вьется, а конца не миновать. — И вдруг залихватски крикнул: — Петро! Пошуруй в мешках. Не осталось ли там по стаканчику? А потом чайком побалуемся.

После чая все притихли, поглядывая на костер. Тянет живой огонь человеческий глаз. Дубовцев уже подумал, что все на этом и кончится, помолчат, помолчат — и завалятся спать. Да и пора. Давно стоит глубокая ночь. Уже и утка не крякнет, и рыба не плещет. Но дядя Коля вдруг встрепенулся, сдвинул набок кепочку, прокашлялся и запел. И даже не запел, а проговорил, чуть-чуть подчеркивал слова мелодией. Проверял голос — не хрипит? Не сорвется? Почувствовав, что с голосом все ладно, запел по-настоящему. Про то, как падает с берез невесомый желтый лист. Подключился седоволосый — загудел баском, за ним Петро. Дубовцеву тоже захотелось подтянуть, но он побоялся. Певцы так хорошо спелись, что, казалось, для другого, чужого голоса и места нет. Он привалился боком к краю шалаша. Хвоя от костра была теплая, приятная. Он пригрелся и лежал не шевелясь, слушая песню и отдаваясь дреме. Песня знакомая, а слышится как-то по-новому. То ли обстановка такая, то ли поют ее как-то… по-особенному, что ли?

Старики пели благоговейно, со строгими лицами. Песня-то о войне. Сквозь сон до Дубовцева доносились отрывки слов: «…и что положено кому, пусть каждый совершит».

* * *

Утром Дубовцев проснулся, точно кто в бок толкнул. Солнце было высоко над лесом. Он так и спал, привалившись к шалашу. Только кто-то накинул на него рваный полушубок. В потухшем костре серые от пепла головешки. А где мешок? Где ружье? Дубовцев вскочил. Не было и лодки. У входа в шалаш белел наколотый на сучок блокнотный листок:

«Будь здоров, приезжий. Иди по тропинке до ломаной березы. От нее направо и будет твое Заречье. Мешок и ружье в шалаше. Туда же брось и полушубок».

В ГОСТЯХ У СВАТА

Иван Федосеич, высокий, крепкий старик, хмуро поглядывал в конец улицы. Он ждал грузовик — подбросить к речке охотничий челн. Председатель колхоза обещал еще до обеда, а до сих пор нет. Он уже и племянника послал — подтолкнуть. Виктор, колхозный электрик, парень пробивной, но и это не помогло. Ни машины, ни Виктора.

— Провалились… — ворчал Федосеич. — Хоть сам беги.

На крыльце сидел гость, одногодок, друг детства — Миша Чугунцев. Дружили мальчишками, пока Мишка молодым парнем не подался из деревни сезонником на какую-то стройку. И не вернулся. Приезжал изредка, в городском обличье. Вместо тощей котомки, с которой уехал, — лаковый чемодан. Звал — приезжай, устрою. В те годы многие тянулись в город. Там было сытнее, денежнее и работа легче. Но разве там услышишь, как журчит весной в полях талая вода? Как кричит над речным разливом черно-белый чибис? Разве увидишь, как ходит под ветром дозревающая рожь? Да и не по совести — бросать родные места. Что-то вроде измены.

Дружба заглохла, как нехоженая тропинка.

Но случилось, что, доживи до седых волос, породнились. Стали сватами. Дети поженились, и дочка Федосеича уехала в город. Наезжали друг к другу в гости. Вот и теперь… Охотник Миша не ахти какой — селезня от крякухи не отличит, но, ежели попросился на охоту, уважить надо. К нему приедешь, он со сватьей тоже старается. У них там и кино широкое, и универмаг в три этажа, и ресторан с музыкой, такси, троллейбусы. Квартира на девятом этаже с лифтом. А здесь что? Хоть колхоз и не из последних, а все же деревня. Что увидишь? На охоту съездить? За грибами сходить? Ну, еще колхозная баня-каменка, с веником, с паром. А в баньке для охлаждения квас забористый, с мятой. Ни такого пару, ни такого веника в городе давно и в помине нет. А квас? Разве там такой квас? А воздух? Такой, как здесь, в городе скоро за деньги продавать будут. Как в Японии. В бутылках. Или, как «газировку», из автомата.

Тут Федосеич крякнул. Машины-то нету. И когда будет, кто ее знает. Не дай бог, поездка сорвется. Не хотелось бы перед сватом лицом в грязь.

Сват, сидя на крылечке, посмеивался:

— Хуже нет как с автотранспортом свяжешься.

Сват говорун. Любит язык почесать. Каких только историй не рассказывает!

— Знаю я его, этот автотранспорт, — продолжал сват. — Досыта наплачешься. То резина лопнула, то запчастей не хватает. Это я тебе как специалист говорю. Сам по этому делу всю жизнь мучаюсь. Знаешь, как летчики говорят? Хочешь лететь быстро, лети поездом. Так и ты. Запряг бы лошадку. Давно бы там были. На лошадке-то… Даже приятней.

Сват хоть и шутил, но тоже нервничал, боялся, что поездка сорвется. Но подразнить Федосеича… Ну, как же не подразнить? Тот и сам подкусить умеет. Они всю жизнь друг друга подкусывают. Все стараются щегольнуть друг перед другом. Все еще никак не разберутся — кто же из них в жизни лучше устроился? Хоть и породнились, а та черта, что легла между ними в молодости, осталась.

«Неужели пропадет охота? — думал сват. — Не за брусникой же с бабами идти? И не сидеть же все два дня в избе». Хотя дом Федосеича избой не назовешь: электричество — это само собой, а теперь и газ, и холодильник, «телик» хоть и не цветной, а две программы имеет. В городе так не у каждого. Шагнули колхознички, ничего не скажешь. Эх… Жить бы да жить. Да вот сроки подходят. Не жалеют годы людей, не щадят. Вон как Федосеичу и спину и плечи пригнуло. Был когда-то озорной кудрявый Ванюха. А теперь? Степенный, медлительный Федосеич. От былой кудрявости и помина нет. И все еще мужик здоровый, кряжистый. Еще долго протянет. А что ему сделается? Какая его возьмет чахотка? Всю жизнь на молоке да на воздухе. Тут сват подумал и о себе — может, и правда вернуться к родным осинам? Все чаще эта думка душу тревожит. Вот уйдет на пенсию, тогда и…

В доме слышались женские голоса — перемывали косточки мужикам, которым не сидится дома. Праздник не праздник, а все бы где-то шляться. Да еще колхозную машину гонять. Для себя и машину достали. Что толку от ихней охоты — привезут пару уток. Им, бабам, завтра спозаранку за брусникой, так топай пять километров на своих на двоих.

Крыльцо завалено охотничьим «бутором»: рюкзаки, брезентовые плащи, полушубки, подвесной мотор. Перед крыльцом — днищем кверху, узкий, длинный, как веретено, охотничий челн. Такие хорошо ходят по густому камышу.

Чтоб как-то разрядить томительное ожидание, Федосеич обошел вокруг челна, от нечего делать поколупал ногтем краску — хорошо ли засохла? Челн совсем новый, только что сработанный, еще и на воде не был.

— Непотопляемый! — Федосеич хвастливо похлопал ладонью по зеленому днищу. — По собственным чертежам. Раньше у нас такие из осины долбили, а у меня из сплошной пластмассы.

В конце улицы заклубилась пыль. Наконец-то! Федосеич набросился и на Витьку, и на шофера:

— За смертью вас посылать! — и не слушая объяснений, скомандовал: — А ну, быстро!

Погрузили челн, перетаскали бутор, уложили подвесной мотор. Федосеич вынес из сарая канистру с бензином. Сказал свату:

— Пристрой-ка ее поумнее.

Нахмурив брови, огляделся: все ли готово? Ничего не забыли? Топор взяли?

— Бабы! — крикнул он в окошко. — Ружья!

Федосеич — знаток охотничьих обрядов и традиций. И соблюдает их неукоснительно. Водки на охоту берет в меру. Не любит, когда напиваются, стреляют по пустым бутылкам, по шапкам. Никогда не займет чужого «номера», не перехватывает чужого «подранка», а если придется добить, отдаст тому, кто стрелял первым, требуя взамен патрон. «Щиблетники!» — презрительно называл он всех, кто нарушал охотничьи законы.

Из дома на крыльцо вышли жена Федосеича и сватья.

— Ни пуха ни пера, — поклонились они мужьям, подавая ружья.

Жена Федосеича делала все истово, с серьезным лицом, как бы молитвенно. Сватья усмешливо, играючи, сдерживая улыбку. Ухмыльнулся и Виктор. Подумаешь — китайские церемонии. И побежал в дом за ружьем. «Бабы» у него еще не было.

Из деревни выехали под горку и покатились по мягкой накатанной дороге. Федосеич оживился: слава богу, поехали. Только бы на любимый островок никто чужой не затесался.

Приехали к речке, остановились у самой воды. В стороне над прибрежными кустами виднелся большой мост.

— Э-э… — удивился сват. — Это когда же его отгрохали? Ведь не было… Паром тут ходил.

— Схватился… — усмехнулся Федосеич. — Мало ли чего у нас не было, да стало. — И крикнул: — А ну давай! Быстро. — И ухватился за челн. — Раз, два — взяли!..

Челн спихнули на воду, закрепили мотор, Федосеич поколдовал над ним, и мотор пронзительно затрещал.

— Садись, поехали, — торопил Федосеич. Он все поглядывал на солнышко, высоко ли оно, и все покрикивал: — Давай, давай!

Свату показалось, что всем в челне не уместиться. Мал. Федосеич сел к рулю. Дно по самые борта завалили бутором. Как быть?

— Ничего, ничего, — распорядился Федосеич. — Ты, сват, ложись в середину. Витька на нос. Врастяжку, ногами вперед. Поехали.

Выбрались на середину реки. Челн, покачиваясь с борта на борт, шел быстро. Федосеич расплылся в улыбке.

— Ну, что? — спросил он, ожидая одобрения. — Идет-то как? А?

Но перегрузка сказывалась, и стоило кому-нибудь шевельнуться, как «непотопляемый» легко, но опасно кренился. Тогда брови у Федосеича хмурились. Виктору лежать на узком носу было неудобно — одна нога висела над водой, и он все искал удобное положение.

— Не елозь, — ворчал Федосеич. — Замри.

Сват не без страха смотрел, как вода бежит вровень с бортом и журчит возле уха, вот-вот переплеснется в челн. Приближался мост. Он нависал огромной, серобетонной аркой.

— Хохма тут у меня была, — сказал сват. — Это еще до войны, когда паром здесь ходил. Только-только «ЗИС-101» появился. Длинный такой, тяжелый, кузов как броневик. Сухопутный крейсер на колесах. Однажды мой дружок в переплет попал. Подвернулась ему на полном ходу лошаденка пугливая. Скок на дыбы поперек дороги, а в телеге тетка, от страха вожжи выпустила. Что делать? В телегу бить — тетке с лошадью смерть верная. Под откос лететь вверх тормашками? Машину разобьешь. Пожалел приятель тетку и сиганул под откос. Через крышу перевернулся, на колеса встал и пошел своим ходом дальше. Хорошая машина была. Новинки на ней всякие — часы, зажигалка, а главное — радиоприемник. По тем временам шедевр техники. Редкость. В городах не у всех было. Последние известия на улицу ходили слушать. Под громкоговорителями толпой стояли.

Лодка прошла под мостом, окунулась в его прохладную тень. Мост гулко отозвался на треск мотора.

— …Так вот, — продолжал сват. — Понесла меня тогда нелегкая шоферская судьбина на таком вот «зиске» в эту глухомань по делам службы. Вез двух ответственных товарищей по срочному делу. Помню, добрались сюда, — сват показал на берег, — под утро, только-только засветлело. Над водой туман клочьями. Дорога уперлась в воду. На воде паром. Через реку трос стальной, взъерошенный — вот и вся техника. На берегу шалаш, костерок догорает. Из шалаша ноги торчат — ступни босые, пальцы врозь.

«Эй, — кричу, — паромщик!»

Вместо ног голова высунулась вот с такой бородой — да как зевнет на всю речку:

«Ково таку рань принесло?»

И лезет из шалаша кто-то лохматый, волосатый, как леший. Перекрестился, за пазухой почесал. Рубаха домотканая, штаны посконные, обтрепанные.

Сват вдруг замолчал, что-то вспоминая.

— Виктор! — окликнул он. — Ты знаешь, что такое посконные штаны?

— Чего? — приподнял голову тот. — Какие штаны?

— То-то вот и оно… — проговорил сват.

— Они теперь в лавсанах ходят, — крикнул Федосеич, перебивая звук мотора.

Сват откинулся на спину, посмотрел в небо. Оно по-вечернему теряло голубизну.

— Так что случилось-то? — спросил Виктор.

— А вот что… Уставился паромщик на мой автомобиль и говорит:

«Эва кака громадина! Впервой такую вижу. Иной раз грузовики перевожу, это верно, а такого не доводилось. Наши мужички-колхознички все больше на телегах. — Вытащил из штанины кисет, свернул самокрутку, кивнул на паром: — Ну, залазь».

Загнал я машину, дед взялся за колесо с тросом — и поехали. Дед колесо крутит и все на машину поглядывает.

«Стекла-то в ней сколько. Как в хорошей избе».

Пассажиры мои с холодка продрогли, говорят старику:

«Дай-ка мы покрутим».

Дед рад стараться. Бросил колесо — и к машине. Я думаю: дай его потешу — и включил приемник. Он как даст марш на всю катушку. Над рекой так и загремело. Барабаны бьют, трубы гудят. Дед отшатнулся, перекрестился.

«Царица небесная! — Потом притопнул ногой да как закричит: — Ах, мать твою босоногую! Каку хреновину большевики придумали. А ну, покажь, покажь, какая она из себя, эта радия?»

Сунул голову к приборной доске, а я ему и говорю: «Давай сам», — и показываю на ручку настройки.

Он брови сдвинул, насупился — дескать, как бы чего не вышло? А все же за ручку — хвать. Я кричу: «Крути!»

Он как крутанет, динамик как взревет — тут тебе и музыка, и голоса разные, и песни. Обрадовался дед.

«Ать ведь как лихо! По всей речке слышно. Куда там твоя гармошка. — И все удивляется: — Каку хреновину придумали?» Потом уставился на свои пальцы. А они у него как клешни — кривые, заскорузлые, от махорки желтые. Сначала мне невдомек было — чего он на них уставился? А он на них удивился, на свои пальцы. Оказывается, они не только паромное колесо крутить могут.

Река становилась все шире, далеко разошлись берега. Вдруг челн колыхнулся, чуть не черпая воду. Витька вскочил на колени и задрал в небо руку.

— Во! Во сколько их.

— Тише! — рявкнул Федосеич. — Черт! Чуть не перевернулись. — А сам жадным взглядом смотрел куда-то в сторону.

Сват сразу и не сообразил, в чем дело, и, только приглядевшись, понял — над дальними кустами летели утки. Вытянув длинные шеи, сильно и быстро махая крыльями, они то клубились в стайку, то растягивались в ниточку, то строились треугольником. Вылетев на открытое место, дружно плюхнулись на воду, треща крыльями и поднимая брызги.

— На кормежку собираются, — сокрушался Федосеич. — Эх, опаздываем, — и поглядывал на солнышко. Оно скатилось совсем низко, и по воде тянулись предвечерние тени.

Но вот и островок. Стена желтого тростника. Но Федосеич знал прогалинку, и челн, как игла, проскочив сквозь камыш, ткнулся в сырой берег. Вытащили груз, собрали ружья, опоясались патронташами.

— Сват, — распоряжался Федосеич, — дуй по тропинке до старой коряги. Найдешь? Твое место. Виктор! К большому шалашу. Да смотри, куда стреляешь. Прошлый раз чуть глаза не выхлестал.

Сват дошел до старой коряги. Солнце закатилось, под ногами чавкала сырая земля. Со свистом пролетели утки. Он бабахнул им вслед. На реке монотонно жужжал подвесной моторчик. Он, наверное, был слабенький, а лодка большая, тяжелая, двигалась медленно. Казалось, звук подолгу стоит на месте.

После охоты развели костер, разлеглись на сухом тростнике и принялись за ужин. Взошла луна, и на кустах ракитника отчетливо засеребрились длинные листочки.

— Хорошо-то как… — проговорил сват, отставляя пустую кружку. И, помолчав, добавил мечтательно: — Самый лучший санаторий — охотничий костер. А дом отдыха — стог сена. Вот уйду на пенсию — и тогда…

— Дядя Миша, — поинтересовался Виктор. — А какая у тебя будет пенсия?

— Да думаю, что на полную мерку натяну.

— Это за что же? — поинтересовался Федосеич. — Не больно-то ты в городе изломался, чтоб тебе сотнягу с лишком платить. Подумаешь, дело — интуристов на автобусе по музеям возить.

— Позавидовал, — отозвался сват. — Я пока до этого автобуса добрался — в глазах не раз темнело. Потрещали мои косточки. В первую пятилетку что у нас было? Какая техника? Тачка деревянная — две ручки на одном колесике. Сколько я на ней земельки из котлованов выкатил? Погорбатились в свое время. Вот дотяну до пенсии, переберусь в деревню. На заслуженный отдых.

Федосеич помолчал. Подкинул в костер дров, стало светлее.

— Та-ак… — сказал он. — Это хорошо. От городской жизни в деревенскую тишину. А нам из деревни куда со своим заслуженным отдыхом? Получается — где стоишь, там и сядешь?

— Во! — оживился Виктор. — Идея. А вы махнитесь, так на так. Дом в деревне — квартира в городе.

Федосеич усмехнулся:

— Это мне-то в город? Милиция не пустит. Прописки нет. Да и зачем мне эта квартира? Что с ней делать? Сидеть на девятом этаже, как в скворешне? Лифт испортится — и до скворешни не доберешься. — Федосеич замолчал и повел носом, принюхиваясь. — Кто горит? — спросил он.

Горел Виктор. Выскочил из костра уголек на штанину. Пожар затушили, посмеялись над Виктором, над прожженными штанами. Вдруг сват расхохотался.

— Ты чего? — удивился Федосеич.

— Да вот… Вспомнилось. Давно это было. — Сват даже головой покрутил. — Был я тогда вроде вот Витьки. Пожалуй, и помоложе. Тоже думал, что я пуп земли. Курсы шоферов кончил, ну и думал, что всего достиг. Послали меня в пожарную команду. Прихожу. Начальник команды — брандмейстер, усы вот такие, от уха до уха. Оглядел меня, вижу, не очень я ему понравился. Ему бы постарше, с опытом, а тут мальчишка. Подергал брандмейстер себя за усы, а что сделаешь? Вот, говорит, твоя машина. «Трубный ход» называется. Это значит: вьюшки с рукавами, насос-качалка, лестницы-штурмовки, какие-то краны, тройники и пятеро пожарных — «топорники». Это те, которые в самое пекло лезут.

Ну, устроили мне проверочку — как я с машиной обращаюсь? Кто на ком ездить будет? Я на ней или она на мне? Брандмейстер секундомер в руки, свисток в зубы. Мы с лежаков соскочили, по столбам со второго этажа вниз, где машина стоит. У каждого свое дело: двое ворота распахнули, я — к рулю, двое — к заводной ручке мотор крутить. Ручка длинная, специальная, чтоб двоим ухватиться. «Семейной» называлась. Пятый, старший топорник, дядя Вася, от дежурного с адресом бежит. Ворота уже нараспашку, я газку прибавил, чтоб мотор ненароком не заглох, скорость врубил, жду, когда ребята на машину прыгнут. И случилось тут… Соскочила у меня нога с педали. А мотор чуть ли не на средних оборотах рванул машину вперед, только вьюшки с рукавами закрутились. Как ребята под машину не попали, не знаю. Дядя Вася с подножки посыпался, на поручне повис.

Выехали на улицу, ну, думаю, все!.. Отработал я в пожарной команде. Выгонят за такую езду. Дядя Вася говорит: «Хватит. Поворачивай обратно».

Подъехали к депо. Брандмейстер стоит, ус крутит и смеется:

«Как он из ворот-то вылетел?! А? — Это он про меня. — Как пуля. Вот это парень!»

Дядя Вася тоже похвалил. Я и ушам не верю. Не разобрались братцы-пожарники во мне. От лошадей поотвыкли, а к мотору еще не приспособились. Был автомобиль для них не то чтоб в диковинку, но вещь малопонятная.

— Подвезло вам, — согласился Виктор.

Сват пощурился на костер.

— Все-таки погорел я на этом пожарном деле, — сказал он.

— Это как же? — удивился Виктор.

Сват улыбнулся, точно вспомнил что-то приятное.

— Был один знаменитый тенор… «Куда, куда вы удалились…» Дамочки от него с ума сходили. Глазки под лоб, в ладошки хлопают: «Речковский! Речковский!» Летом по воскресеньям этот тенор в курзале пел. Курзал знаменитый. Там еще в царское время известный композитор из Европы выступал. Красавец, говорят, был. И волосы длинные, черные, как грива у вороного коня. Камердинер специально черного пуделя держал. Поклонницам композиторских волос прядки продавал. Курзал деревянный, и там дежурили на всякий пожарный случай. Пришла пора ехать и нашему «трубному ходу». Поехали. Дядя Вася говорит: «Нажми. К началу опаздываем». Я нажал. Подъезжаем — и верно. В зале полно, и тишина священная. А нам еще машину поставить к водоему, рукавов метров пятьдесят протянуть. Торопимся. Тоже хочется знаменитость послушать. Я сирену дал, на всякий случай, чтоб кто-нибудь под колеса не сунулся. Развернулся, осадил задним ходом, ребята с рукавами побежали. Вдруг стекла зазвенели, крик страшный, из окон народ прыгает. «Пожар! Пожар!» Вот, думаю, как мы вовремя поспели. Дядя Вася с ходу кричит: «Подать воду!» А сам, конечно, в курзал — что горит, где горит?

Сват вынул из костра головешку, стал раскуривать сигарету. Он чмокал губами, а сигарета не разгоралась. Федосеич неторопливо крикнул:

— Ну?

— Никакого пожара не оказалось, — со вздохом сообщил сват. — Какой-то полоумный увидел на улице пожарных да со страху и сиганул в окно. За ним еще… Ну, ясно — паника.

— Небось передавили друг друга? — поинтересовался Федосеич.

— Нет. Обошлось. Концерт, конечно, испортили. Речковский, точь-в-точь как тот тенор у Зощенко, петь отказался. С голоса, говорит, сорвали. Сел в свой лимузин и уехал. Ну и мы инвентарь свернули — и тоже домой. А на другой день и началось. Виноватым оказался дядя Вася.

— Это как же так? — спросил Виктор.

— За нарушение инструкции. Полагалось «пожарный ход» заранее ставить, до прихода публики. А если опоздал, так делай без шума. Чтоб зрителя не нервировать. А я еще и сирену дал. Потом-то я понял, почему меня дядя Вася за руку схватил, да поздно было. Ну а его — на увольнение. За невозможностью использовать. У меня на душе кошки скребут. А что я могу сделать? И вот приходят ребята-топорники и говорят:

«Слушай, парень. Мужик ты хороший и шофер неплохой. Но ошибка-то твоя?.. Хоть и не понарошку, а все же ты? На кой ляд сирену дал? Мы против тебя ничего не имеем. Но и дядя Вася нам не чужак. Мы с ним в огонь и воду ходим, как с отцом родным. А тебе все равно, где ездить, на чем ездить. Бери вину на себя. Начальство согласное. Ему — был бы виноватый. Ну? Как смотришь?»

Пошли мы в пивнушку и обмыли это дело. Пожали топорники мне руку, так и кончилась моя служба по борьбе с огненной стихией.

Федосеич, пока сват рассказывал, достал шомпол, тряпку, банку с маслом и взялся за ружье. С реки донеслись всплески воды, послышался невнятный голос.

— Ого-го-го!.. — отозвался Федосеич.

— Охотнички!.. Пустите к огоньку. Терплю бедствие.

— Кто такой? Что случилось?

— Обсушиться.

— Давай подгребай.

В берег рядом с челном, ломая кусты, ткнулась большая, неуклюжая лодка. К костру подошел мокрый человек в тине, без шапки. В руках ружье и рюкзак.

— Вывалился, — виновато сказал он. — Потянулся за уткой — и бултых головой вниз! Насилу в лодку забрался. Хорошо, ружье не утопил. Спички размокли. Вот стемнело, ваш огонек увидел.

— Сушись, — сказал Федосеич. — Чай горячий.

Охотник разделся догола, ему дали полушубок, помогли выжать одежду, развесили у костра. Федосеич предложил водки.

— Спасибо, товарищи, у меня самогоночка есть. У нас в Буграх тетка Маня отличный «голубой огонек» готовит. Хотите попробовать? Ну, прошу вас… Уважьте.

Уважили, похвалили. Польщенный, охотник рассказывал:

— У нее, у тетки Мани, сын Колька в Ленинграде. Инженер-химик. Любые фильтры привозит. Самые современные. Сивуху снимает начисто. Без запаха. И прозрачность дает. Наш участковый говорит — жаль такое предприятие закрывать. Передовая технология.

Охотник отогрелся, напился чаю, попросил у Федосеича масла, шомпол и стал чистить ружье.

— Это в первую очередь, — назидательно сказал он. — Знаете, как раньше в кавалерии было? Сначала коня в порядок приведи, вторым счетом винтовку, а потом и за себя берись. — Ружье он чистил старательно, с любовью. — Вы откуда? — спросил он свата. — Из Ленинграда? Я вижу. Меня не обманешь. Вот такое ружье видали? — он протянул свату свое ружье. — Исключительный бой! Зайца на семьдесят шагов — буквально.

Сват повертел ружье в руках.

— В стволы посмотрите, — посоветовал охотник.

Сват посмотрел в стволы.

— Да не так… С другой стороны.

Сват заглянул с другой. Делал он это неумело, сразу видно, что ружье у него в руках бывает редко.

— А-а-а… — пренебрежительно проговорил охотник и отобрал ружье. — Эту двустволку сам Марковский хвалил.

— Марковский? — спросил сват. — А кто это такой?

— Вы что?! — удивился охотник. — Марковского не знаете? Знаменитый оружиевед. Ученый, кандидат. Его весь Ленинград знает.

— Ну-ка покажи, — вмешался Федосеич. — Что это за диковина?

В его руках ружье вертелось так, как надо. Он прикинул его к плечу, подержал на указательном пальце, проверяя балансировку, посмотрел и в стволы. Чувствовалось, что осмотр делает если и не сам Марковский, то все же специалист знающий. И хозяин ружья смотрел одобрительно, не сомневаясь в достойной оценке.

— А что в нем? В этом ружье? — с холодком спросил Федосеич. — Обыкновенная дешевка.

— Что-о? — опешил хозяин ружья. — Как это — дешевка?

— Да так. Красная цена ему в базарный день…

Охотник не дал договорить Федосеичу и вырвал из его рук ружье.

— «Дешевка», — передразнил он Федосеича. — А что ты понимаешь в ружьях? Да ты знаешь, что Марковский сказал? Да что с вами толковать! — Он вскочил, сбросил полушубок, схватил свою непросохшую одежду и стал поспешно одеваться. — Грабли вам в руках держать! — кричал он. — Дешевка!.. — Он подхватил свой рюкзак, столкнул на воду лодку и скрылся в темноте. Из-за камышей еще долго доносились его выкрики: — Сами-то вы — дешевка! Я вас в упор не вижу! И видеть не хочу.

Произошло все это быстро, неожиданно. У костра сидели, раскрыв от удивления рты.

— Видали вы такого? — первым пришел в себя сват. — Обиделся. Да еще как!..

— Не иначе как с приветом, — Виктор покрутил пальцем у виска.

Федосеич как-то странно сопел носом.

— Ружье-то у него… — заговорил он, — на самом деле… Штучное. Знаменитый «голанд-голанд». И где он такое достал? Ему и верно цены нету. Ручная работа.

Виктор свистнул.

— Что ж вы ему… На мозги-то капали?

— Да пошутил я! Подумаешь — расхвастался. Вот я и хотел…

— Скажи пожалуйста! — удивился сват. — Принципиальный.

Костер потух. Только тлела кучка оранжевых углей. Зато хорошо светилась голубым светом кругленькая яркая луна.

— Да-а, — пробормотал Федосеич. Он сгреб в кучку охапки сухого тростника, расстелил плащи. — Давайте спать. Ложись плотнее, теплее будет.

Улеглись, прижались друг к другу, накрылись полушубком. Федосеич кряхтел:

— Надо же… Мокрый… Без спичек.

— Так ему и надо, — сказал сват, чтоб как-то утешить Федосеича. — Кто виноват, что он такой псих?

На рассвете, чуть забрезжило, Федосеич растолкал заспавшихся охотников.

— Давай, давай, — бубнил он. — Заря начинается. Ишь разоспались.

К утру выпала роса. Трава, кусты, одежда — все было мокрое. Метелки тростника поникли под тяжестью крупных прозрачных капель. Воздух был серым, зябким.

— Бр-рр… — сделал губами Виктор.

Сват представил себе, как придется продираться сквозь мокрый тростник. Роса с него так и сыплется пригоршнями, холодная. Он уж хотел было и не пойти. «Какая меня нужда гонит?» — подумал он. Но попробуй не пойти — он покосился на Федосеича — загрызет. Понесет про городских «штиблетников» и белоручек, из-за которых зря моторку гоняешь. Сват зевнул, зябко передернул плечами и пошел к старой коряге.

Утренняя заря прошла почти без выстрела. Утка летела плохо — высоко и редко. Время тянулось нудно. Где-то в кустах покашливал Федосеич.

— Ну дак что? Шабашить будем?

Собрались у потухшего костра. Федосеич сказал:

— Давайте к дому собираться, — и пошел к челноку.

Вдруг он страшно закричал. Отчаянно и гневно. Сват кинулся к нему. Федосеич держал в руках канистру из-под бензина. Он так ругался, что сват, мужик бывалый, такого еще не слыхал.

— Ну, ублюдок! Ну, псих несчастный! — кричал Федосеич. — Попадись ты мне! — Он бросил канистру на землю, пнул ее ногой. — А я его жалел! Он мне ночью снился… Без спичек.

Вечером, когда приехали, Федосеич вытащил канистру из челнока, чтоб не мешала, и поставил в сторонку, в кустик. Ночной гость сбил ее своей лодкой, пробка выскочила, бензин вылился. Как теперь выбираться с острова?

Наругавшись вволю, Федосеич притих.

— Виктор! Разводи костер. Чайку надо. А там видно будет.

Молча принялись за еду. Вдруг все вскочили и замерли с кружками в руках. Слышался звук мотора. Мимо острова шла лодка. Бросились к берегу, размахивая шапками, что-то крича. Но человек в лодке не шелохнулся. То ли не слыхал, не видел, то ли еще что, но лодка скрылась из вида.

Время шло к полудню. Виктор разделся до трусиков и, развалившись на тростнике, загорал, отпуская шуточки насчет робинзонов и всяких островов — таинственных и тех, которые с сокровищами. Федосеич угрюмо помалкивал. На реке было тихо.

— Долго мы тут куковать будем? — не выдержал сват. — Мне же завтра с утра на работу. — Он вопрошающе посмотрел на Федосеича.

— А что ты на меня смотришь? — обозлился тот. — Я что, доктор? Все знать должен? Подождут твои интуристы.

— Тут с голодухи подохнешь.

— Ну и что? Не ты первый, не ты последний.

— Выберемся, — уверенно заявил Виктор. — Куда денемся? Не явимся вовремя, искать начнут. Колхоз не забудет своих героев.

— Ты… герой, — сказал Федосеич. — Собери-ка всю жратву в кучку. Ишь разбросались. Еще каждая корочка пригодится.

— Меня за прогул — знаете что? — волновался сват. — С доски Почета попрут. Начисто. Это уж факт.

Издалека донесся чуть слышный шум мотора. Было еще не понять, откуда идет лодка, куда, близко ли пройдет или где-то стороной? Островитяне подняли головы. Лодка приближалась. Она шла быстро и вот-вот промелькнет мимо. Все разом вскочили и побежали к берегу.

— Эй! Эй!

Лодка показалась в просвете камыша и скрылась. Но мотор сбавил обороты, лодка сделала поворот.

— Товарищ! Дорогой! Кормилец! Желанный! — заорали островитяне, махая шапками и прыгая от радости.

В лодке сидел парень с рыжей бородой, в клетчатой рубашке.

— Что случилось?

— Бензинчику! Хоть литровочку.

У парня в лодке чехлы со спиннингами, на дне полуживые щуки. Он вытащил на берег канистру.

— Лейте, сколько надо.

Федосеич схватил канистру, потащил к челноку.

— Витька! Воронку. Быстро.

— Кипяточку не осталось? — спросил парень, поглядывая на чайник.

— Господи! — умилился сват. — Да сколько хочешь. У нас и водка есть, да в горло не лезет. Такое происшествие. Хуже Робинзона.

Парень напился чаю и уехал. Отчалили и охотники. Островок остался за кормой. Федосеич сонно сидел у руля, поглядывая на солнышко, прикидывая в уме — успеет сват на последнюю электричку? Поздновато! Надо же так влипнуть?.. Ну, не дай бог, опоздает. Неприятно.

Сват, убаюканный тихим, ровным гулом мотора, дремал. Сквозь дрему лениво думалось — скорей бы домой. Уж не такой он санаторий, этот охотничий костер. В деревне, конечно, хорошо… Своя специфика. Неплохо побывать… иногда. А что квартира на девятом этаже… Так что? Теперь строят и повыше. Зато красота какая. На сто верст кругом видно. А воздух. Ничуть не хуже… Ляжешь на кушетку, телевизор…

На длинном узком носу, распластавшись, свесив ногу за борт, безмятежно спал Виктор.

ЗАКАЗНАЯ ФОТОГРАФИЯ

Летом, в самое горячее время, на носу была уборочная, получаю команду — обслужить фотокорреспондента. Из области приехал. По долгу службы я соприкасаюсь с культурой и искусством. Занимаю штатную единицу при Доме культуры. Всего их четыре: директор, художественный руководитель, уборщица и я, шофер на «рафике». Автомобиль такой — фургончик на двенадцать персон. Я частенько приезжих катаю по району. Места наши красивые, озерные, народ у нас веселый, хлебосольный, и гостей к нам, особенно летом, хватает. Попадаются и знаменитости, и всякие заслуженные — ученые, академики, артисты. Прошлый год космонавта привозили. К особенно высоким я доступа не имею, хвастаться не буду, их на обкомовских «Волгах» возят. Ну а чином поменьше — ко мне. Вот и этого фотокорреспондента на мой «рафик». Фотокорреспондентом меня не удивишь. Я с киноэкспедицией дело имел. В ведомости за участие расписывался. По трешке в день платили.

Подъезжаю к гостинице — у дверей нездешний стоит. Я их по одежке определяю. У этого штаны на заклепках, швы белыми нитками. Чтоб такие штаны достать, надо блат иметь. Их из-за границы привозят, за валюту. Почему сами не шьем, не знаю. Синхрофазотроны делаем, а джинсы нет. Синхрофазотроны — вещь, конечно, нужная, это ясно, но неплохо бы иметь и собственные джинсы. Легко, нежарко и стираются хорошо. Кроме джинсов на этом парне и справа и слева висят кожаные сумки — «кофры» называются, в руках чехол с треногой. По всем признакам, мой клиент. Приглядываюсь — кто такой? Кого бог посылает? Я с приезжим по первому знакомству держусь на вежливом расстоянии. Знаете, как на грузовиках, на заднем борту надпись — «соблюдай дистанцию». А то напороться можно. Есть такие, для которых шофер как сиденье в машине или ручка у дверцы. Вещь нужная, без нее не обойдешься, но привычная до незаметности… Бывает, и «здрасьте» скажут или «спасибо — до свиданья». Но как-то без души, по необходимости. Ну и я держусь соответственно: «приехал — уехал», «привез — отвез». Но таких мало, по пальцам перечтешь, большинство и сами поговорят, и тебя послушают, и что-то интересное расскажут.

Только притормозил — джинсовый парень к дверце. Вижу, торопится, весь в нетерпении. Молодой — это по сравнению со мной, — но без бороды, волосы нормальные — не хипяга. На куртке «поплавок» высшего образования. Теперь и фотографы пошли ученые. Ворот нараспашку — это тоже хорошо. У кого в летнюю жарищу-духотищу шея в крахмальном воротничке да еще галстуком перетянута — к тому у меня расположения нет. У такого и душа на застежку задернута. Такие на тебя свысока смотрят. Выше того, чего сами стоят.

— От Татьяны Федоровны? — спрашивает.

«Прыткий!.. — подумал я. — С ходу к делу. Без церемоний, без всяких «здравствуйте». Отвечаю официально:

— От Татьяны Федоровны.

Татьяна Федоровна — это Танька. Дочка Феди Семенова. Мы с ним как пришли с войны вместе, так всю жизнь вместе и шоферим. А Танька недавно какой-то институт прошла, приехала с форсом — диплом привезла и теперь Домом культуры заправляет. Для меня она как была Танькой, так Танькой и осталась, хотя теперь и директор, и диплом у нее, а у меня как были довоенные «правишки» первого класса, так они и остались. Но при чужих я ее по имени-отчеству величаю. Для авторитета.

Погрузил фотокорреспондент в машину свои «кофры», треногу, сел со мной рядом.

— На хлебозавод. Побыстрее. Опаздываем.

На хлебозавод я люблю ездить. Там всегда вкусно пахнет горячим хлебом. Но я люблю и вежливость. Посмотрел на часы — без пяти девять. Мне сказано к девяти. Я и говорю:

— Во-первых, здравствуйте, а во-вторых, у кого как — а у меня еще пять минут в запасе.

Покосился он на меня:

— Извините. Тороплюсь. Работы много, времени мало.

«Тоже мне работа, — подумал я, — фотоаппаратом щелкать».

— Вы ансамбль балалаечниц знаете? Фотографировать их буду. Задание из центра.

Чего или кого я не знаю в нашем районе? А этих балалаечниц по всем колхозам возил-перевозил. А насчет задания из центра, так это мне до лампочки. Это задание ему, а не мне. Я из центра заданий не получаю. Не та должность. Мое задание выше районного не бывает. Обслужить автотранспортом. На этом все и кончается.

— Ну, что ж, — говорю, — ансамбль неплохой. Можно снять. По области на первых местах держится. Девчонки как на подбор. Молоденькие, хорошенькие. Есть на что посмотреть. А извините за любопытство — снимать будете ансамбль, а едете на хлебозавод? Как это совместить?

— Нужно сделать фото — три красавицы в русских костюмах держат в руках вот такой каравай хлеба. — Он развел руками. — Идея понятна? Плоды нового урожая.

— Урожая-то еще нету. То есть он есть, и неплохой, но в поле. Еще уборочная не начиналась. Откуда же плоды?

— Это условности. На фото не видно.

Подъехали к хлебозаводу. Он из кабины прямо в проходную. На ногу быстрый, походка решительная. Пропадал больше чем полчаса. Выскочил обратно чуть ли не бегом.

— Где тут у вас кондитерский цех? Поехали. Поехали.

Я спрашиваю:

— Передумали, что ли? Вместо каравая сдобные булочки?

Он опять на меня покосился. У него это здорово получается. Взгляд строгий, пронзительный. Отвечает раздраженно:

— У них, видите ли, конвейер!.. Размеры! Стандарты. Изделия определенной формы. Только кирпичом, и только килограмм. Ни больше, ни меньше. Хоть черный, хоть белый. Хлебозавод, называется. И разговаривать не хотят.

— Тогда поехали к тетке Фросе.

— Кто такая?

— Самая главная в кондитерском цехе. Еще девчонкой в партизанах хлебопеком была. Медаль получила. С тех пор и пошла по этой части. Сдобой на весь город славится.

В цех нас, конечно, не пустили. Соблюдают санитарные нормы. Производство деликатное. Тетка Фрося сама вышла, в белом колпаке, пышная, сдобная, что вдоль, что поперек. Фотокорреспондент ей — так, мол, и так, требуется ржаной каравай размером по диаметру пятьдесят сантиметров, высотой двадцать пять. Идея понятна? Чтоб к утру готов был.

— Милые мои, — запела тетка Фрося. — Да как же так? Что тесто ржаное, так это не страшно, сдобное сделаем, вкусно будет, только караваем не получится. Крупно очень. Мы вам маленьких напечем, под венскую сдобу.

— Да нет!.. — нетерпеливо перебил фотокорреспондент. — Нам вот такой нужен, — и опять развел руками. — Чтоб его троим держать.

— Милые мои, да как же мы сделаем? Печи-то у нас немецкие, из ГДР, на электричестве работают. Под мелочь приспособлены. А такой, как вам нужен, в нашу печку и не засунешь. Опять же температурный режим — под ваш заказ другую регулировку надо. А какую? Кто знает? Мы же план выполняем. — Она подперла ладонью щеку, как бы задумалась на минутку. — Тут и замес иначе, и выпечка другая. Нет, не возьмемся. Не то оборудование. — Она вздохнула и сказала: — Кофейку не желаете? С булочками?

Фотокорреспонденту не до кофейку. Желваки у него на скулах так и ходят. В дверях стояла какая-то бабенка, тоже в белом колпаке, наш разговор слушала.

— Дядя Коля, — говорит она мне, — а ты в колхозе «Красная заря» знаешь Степаниду Сорокину?

— Понятия не имею, — отозвался я. У меня тоже почему-то настроение испортилось.

— Васи Сизова теща.

— Ну и что?

— Так она хлебы в русской печке печет. Кто из колхозников попросит, к празднику там аль на свадьбу, никогда не откажет.

— Где она? Кто такая? Как ее найти? — встрепенулся фотокорреспондент.

— Так в «Красной заре». Это же недалеко. Сколько туда? Километров тридцать? Не более. И автобус туда скоро пойдет.

— Мне ансамбль снимать надо. Балалаечницы в Доме культуры ждут.

— А вы вот что, — сказала тетка Фрося. — Попросите Анатолия Ивановича позвонить в «Красную зарю» председателю колхоза, чтоб он лично сказал Степаниде. А утречком рано и махнете туда. У нее все готово будет.

— Идея понятна, — ожил фотокорреспондент. — А кто такой Анатолий Иванович?

— Секретарь райисполкома. Он сам из этой «Красной зари». Его послушают. Сделают. — Тут тетка Фрося решительно сказала: — А ну-ка я сама Анатолию Ивановичу позвоню.

Через две минуты все было ясно. Тетка Фрося все толково объяснила, а Анатолий Иванович подтвердил, что бабка Степанида действительно печет хлеб по старинке, и он сейчас же позвонит председателю колхоза.

— Ну, вот как хорошо, — обрадовался фотокорреспондент.

Мы на скорую руку, чтоб не обидеть тетку Фросю, выпили кофеек с булочками — и в машину.

Приехали в Дом культуры. Не люблю я зрительный зал, когда он пустой и темный. Особенно если смотреть со сцены. Как заброшенный погреб. Сыро, холодно. Желтеют фанерные спинки стульев, точно зубы в огромной пасти. Или какие-то плоские, безглазые морды.

Балалаечницы сидели за кулисами, ждали. Тут же и худрук, Сергей Сергеевич. Высокий, тощий, в старенькой кепочке, из-под кепочки седые космы, пиджачок заляпан краской, руки длинные, жилистые. В кулаке связка ключей от всех замков Дома культуры. Себя он называет — один за всё. Чинит электричество, паровое отопление, декорацию нарисовал к пьесе Островского «Лес» — все ахнули. В областной газете написали — самородок. Два раза в неделю крутит кино, сам же и билеты продает. Если мероприятие — танцы, надевает на левый рукав красную повязку, и в зале полный порядок. Для ансамбля балалаечниц кокошники сделал как из настоящего жемчуга, а девичьи косы сплел из капроновых ниток. И для блондинок, и для брюнеток.

Навстречу нам Танька:

— Где пропадаете? Мы вас ждем.

Девчонки сразу притихли. С фотокорреспондента глаз не спускают. Лестно, что их снимать приехали. Да еще по заданию центра. Тот сердито спрашивает:

— Почему не в костюмах? Вы мне не для домашнего альбомчика нужны. Снимки пойдут в центральные журналы. Татьяна Федоровна! Мы же договорились ровно в девять — как штык. А вы что? Чтоб через десять минут все были в костюмах и с балалайками.

Ансамбль побежал одеваться. Только худрук Сергей Сергеевич как сидел на столе, так и остался. Мужик он молчаливый, в чужие дела вмешиваться не любит.

— Дядя Коля! — говорит мне фотокорреспондент. — Нужна красивая природа. Что-нибудь вроде озера, речки, чтоб камыши и кустики. Или пригорочек весь в цветах. Васильки, ромашки, а кругом березки, березки. Идея понятна? Нужен фон. В русском стиле. Найдем такое местечко?

— Не беспокойтесь, — говорю, — любую природу найдем. Какую надо, такая и будет.

А тут и девчонки появились во всей своей красе. Как выплыли на улицу, под солнышко — что твои павы! Сарафаны голубые, ленты алые, кокошники как у боярышень, через плечо косы в руку толщиной. Ну, как в песне. Наш фотограф так и расплылся.

— Вот это да-а… А почему вас так мало? — спохватился он и пальцем пересчитал балалаечниц. — Какой же это ансамбль? Это черт знает что такое! Где остальные? Татьяна Федоровна!

— Остальные на работе, — сказала Танька. — Кого могли, освободили. Станки не остановишь.

Наш край исстари кружевами славится. Еще когда бабы по темным избам их плели, так и то в Брюссель на выставку посылали. Теперь им новый цех отгрохали. Крыша насквозь стеклянная, светло, как на улице. На экспорт работают.

Фотограф вздохнул и сказал, как Гагарин:

— Поехали!

Привез я их на одно озерцо. Тут все было как на заказ. И цветочки, и камыш, и березки. Раскрыл фотограф свои кофры, а там полно всяких фотоаппаратов — камеры, как он их называет. И такие, и такие, и этакие.

— Начали! — закричал он. — Встали вот сюда. Так, хорошо. Чуть — повернуться… Хватит. Вы, курносенькая… Где ваша балалайка?

— Забыла.

— Что-о? А кому вы тут нужны без балалайки? Отойдите в сторону. Остальным поплотнее, поплотнее. Слушайте, маленькая… Вы, вы!.. Как вас зовут? Катя? Катя, где ваша коса? Тоже забыли?

— Забыла.

Фотограф уже не кричал, а как-то взвыл. Мне даже жалко его стало. Ну до чего девки пустоголовые!

— Татьяна Федоровна! Вы же меня режете! Режете. И так снимать некого. Вы!.. Которая без балалайки! Отдайте косу Кате. Встали! Поплотнее, поплотнее. — Он пробежался взад-вперед, прицелился из фотоаппарата. — Играйте на балалайках, что вы их как помело держите? Стой! Девушка! Которая без косы и балалайки… Встаньте сзади всех. И не высовывайтесь. Чтоб только один кокошник торчал. Чтоб я вас не видел без косы. Вот, вот… Хорошо. Играйте, играйте. Веселее.

Но ансамблю не игралось, не пелось и не танцевалось. Как только фотограф прицелится из камеры, девчонки враз окаменеют. Голоса захрипят, пальцами по струнам не попадают. А тот кричит:

— Татьяна Федоровна! Что вы мне подсунули? Это не ансамбль, а панихида. Это же не танец. Так коровы ходят. Где грация? Дайте грацию.

Девчонки смущенно переглядываются, хихикают. Танька чуть не плачет. И руками прихлопывает, и ногой притопывает:

— Девушки, милые, ну, давайте, давайте. Три-четыре…

…Шурли-мурли,

Уха-ха…

Но и «шурли-мурли» не помогали. Фотограф щелкал аппаратом и чертыхался. Из-за берез выплыло облачко и прикрыло солнце.

Девушки опустили балалайки, зашевелились, переступая с ноги на ногу.

— Стойте, стойте! — закричал фотограф. — Не двигаться. Не сбивайте композицию.

Все снова замерли, поглядывая на небо. А облачко как прилипло. Без солнца все стало как-то не так. Тускло. Но вот облачко ушло, фотограф снова взялся за камеру, снова стал кричать:

— Веселее, веселее, без панихиды!

Потом он как-то безнадежно притих, нехотя щелкнул еще раза два, сказал:

— Все. Спасибо.

Девчонки побросали балалайки и побежали купаться. Фотограф стал укладывать в кофры свои фотографические причиндалы. Какая-то камера выскочила у него из рук, что-то щелкнуло, отскочила какая-то крышка, и нутро этой камеры раскрылось. Фотограф странно, сквозь зубы, охнул, будто его ткнули в бок чем-то острым, и побелел, как инфарктник.

— Что такое? — кинулся я к нему.

Он что-то пробормотал пересохшими губами, я не разобрал. На полянке стоял визг. Девчонки стягивали с себя сарафаны и с шумом плюхались в воду. А он смотрел в раскрытую камеру, и в глазах у него стоял страх. Будто в этой камере гадюку увидел.

— Пленку засветил, — выговорил он. — Ох!.. — и взялся рукой за сердце.

— Что же теперь делать? — спросил я.

Он назвал себя идиотом и ослом и немножечко успокоился.

— Цветную запорол. Без нее мне командировку не спишут. Все надо заново. — И с тоской посмотрел на кучу сарафанов и балалаек. — Теперь хоть в петлю.

— Подожди-ка за веревку-то хвататься, — сказал я и пошел к кустам, за которыми бултыхались балалаечницы.

Умучились они на жаре, на солнышке досыта, это верно. Но девки-то они все хорошие, знатные кружевницы, ударницы, стахановки. Неужели заломаются? Кто их знает? В них и форсу много, и гонору. Артистки! Как их сагитировать? Чтоб без промаха? Чтоб всколыхнуть девичью душу. Посмотрел я на них — плещутся, крутятся в воде, как русалки. Молодые, здоровые. И решил действовать напрямик, без хитростей.

— Девчата! Купайтесь-ка поскорее — да опять в сарафаны. Еще разок сфотографируемся.

— Да ты что?.. Дядя Коля! — зашумели купальщицы. — Хватит с нас… Уж не сам ли снимать будешь? Через какой аппарат? Через пол-литра? Нам по маленькой налей. С устатку. — Все это с хохотом, с подковыркой, с брызгами. Не поверили, что пришел я к ним с горькой правдой. Думают, шутки шучу. Стою, жду, когда угомонятся. Танька первая вроде бы как догадалась, что пришел я не просто так, шутки ради.

— Тихо, девки! — и поплыла к берегу.

За ней и остальные. Я рассказал, что случилось.

— А мы тут при чем? — загалдели разом. — Хватит! И так в глазах потемнело… Мы же ходим как коровы!.. Девчонки! — спохватилась одна. — Да ведь нам на работу. Во вторую смену. А время-то сколько? Не управимся.

— Управитесь! — крикнул я. — Отвезу и доставлю прямо в цех. Человек в беду попал, а вы тут в тепленькой водичке телесами трясете. Он за сердце хватается, и слезы в глазах вот такие, — приврал я про фотокорреспондента. Агитирую, но чувствую — не особенно моя агитация доходит. Сидят по шею в воде и молчат. Не больно-то им хочется все заново начинать, — Вы, дурехи, о себе подумайте! Труд-то ваш зазря пропал. Что вы сюда приезжали, что нет. Все впустую. Никаких следов для потомства. Неужели не жалко?

Спасибо Таньке, выручила.

— Все за мной! Спасать фотокорреспондента! — И полезла на берег.

Я полный назад. Если Танька взялась, все будет в порядке. Кричу фотографу:

— Готовь аппаратуру. Сейчас ансамбль прибудет. Только учти — девки злые, насчет коровы больше ни звука.

Надели девчонки сарафаны, нацепили косы, кокошники, выстроились.

— Эй, фотограф! Начинай! Ждать некогда. — Да как ударят по струнам, да как грянут «Шурли-мурли — уха-ха!..» И пошло! И песни, и танцы. Точно их подменили.

— Хорошо! — обрадовался фотограф. — Отлично! — и заметался с камерой из стороны в сторону. Он перебегал то вправо, то влево, припадал на колено, ложился на живот, заходил с одного бока, с другого и, не отрывая глаз от ансамбля, щелкал, щелкал и щелкал. — Так! — кричал он. — Еще разок! Крупным планом.

Он гонял девчонок по всей поляне. Заставлял играть и петь и стоя, и сидя, и у воды, и около толстых берез. Я таскал за ним тяжелые кофры, он выхватывал из них какие-то объективы, то длинные, то короткие, то их ввинчивал, то вывинчивал. Он сбросил куртку, белая рубашка на спине темнела потом.

— Девушки! Милые! Хорошо! Еще одну пленочку. Под конец залез на крышу «рафика» и щелкнул несколько раз оттуда.

Домой поехали в хорошем настроении, с песнями. Решили — утром в «Красную зарю», за караваем, а в Доме культуры нас будут ждать три красавицы.

— Вы… вы… вы, — показал фотограф пальцем. Отобрал без промаха. Самых хорошеньких.

Приехали в Дом культуры. Девчонки побежали переодеваться. Мы сидели за кулисами. Фотограф что-то записывал себе в блокнот, Танька с кем-то по телефону болтала, худрук Сергеи Сергеевич на любимом месте, на столе, сигаретку потягивал.

— Тут из райисполкома какую-то телефонограмму притащили, — вдруг вспомнил он и стал шарить по карманам. — Куда я ее сунул? — Нашел какую-то помятую бумажку, протянул фотографу: — Вам велели.

Тот прочитал и снова побелел, как будто опять засветил пленку. Танька схватила бумажку и прочитала вслух:

— «Секретарю райисполкома. Сообщаю, что вашу просьбу выполнить не имеем возможности ввиду отъезда гр-ки Степаниды Сорокиной в областной центр на предмет покупки телевизора. Председатель правления».

Обсудить случившееся мне не пришлось. С криком выбежали девчонки:

— Дядя Коля! Скорей, опаздываем!

Погрузил я их в «рафик» — и ходом на фабрику. Вернулся мигом. За кулисами тишина. Фотокорреспондент сидит — голова на грудь. Сергей Сергеевич сигаретой попыхивает. Танька на фабрику звонить собирается — трех красавиц завтра не нужно. Сниматься не будут. Каравая нет.

— Правильно! — сказал я. — Кому нужна такая показуха? — Я это сказал, чтоб морально поддержать фотографа. Вид у него был убитый. А он на меня же и взъелся:

— Я, что ли, придумал эту показуху? Мне самому этот каравай поперек горла. Шаблон! Примитив! Жеваное-пережеванное. Но я обязан… Задание редакции. Не всегда творишь, что хочешь.

— Поганое это дело, когда из-под палки, — согласился Сергей Сергеевич.

— Меня на портреты тянет, на пейзаж, вкус к ним имею, у меня получается. А тут — ансамбли, комбайны, караваи… В зубах навязло. А что сделаешь? Работать-то надо?

— Ладно, — сказал Сергей Сергеевич. — Не убивайся. Будет тебе каравай. Высшего сорта.

— Как это понять? — недоверчиво спросил фотограф.

— А так… Натурально. Приходи утром, увидишь. — Сергей Сергеевич придавил в пепельнице окурок и ушел.

Мы переглянулись. Фотограф спросил:

— Он что? И хлеб умеет?

Танька пожала плечами — кто его знает? По дороге в гостиницу фотограф навалился на меня — кто он, этот худрук? Что за личность? Надежный ли? Не подведет? Что я ему мог сказать? Да мне уже и не до разговоров было. Я ведь тоже человек. Весь день за рулем, не жравши. Еще с утра, пока был сыт, можно было и поболтать, а к вечеру… А тут еще характеристики на худруков давать. Добро бы дело стоящее… Буркнул ему что-то на прощанье, высадил у гостиницы — и домой. За ужином я все рассказал своей старухе. Я ей всегда все рассказываю, что увижу за день. Она у меня понятливая, иногда так в суть проникнет — диву даешься.

— Человек он на все руки, это верно, — согласилась со мной моя половина. — Но хлеба печь? Это тебе не афишки на кино малевать. Тут и квашню надо, и закваску правильную, и печь протопить умеючи. А у него откудова это все?.. Он же как воробей под застрехой живет. Нет, не сделает. Может, у него какая старушенция в подружках ходит? На нее надеется? Все может быть.

Утром снова все собрались за кулисами: три красавицы в сарафанах, Танька, я и фотограф. Не было только Сергея Сергеевича. Какие-то мальчишки сказали, что видели его на озере, рыбу ловит. Танька охнула, фотограф пырнул ногой свой кофр, девчонки приуныли. Что делать? Искать худрука? Или он сам появится? А если не появится? Сделал ли он то, что обещал? Если сделал, то где все это?

— Хватит с меня! — решительно заявил фотограф. — Все! Подбросьте меня на автобусную станцию.

Но тут мимо окна торчком проплыли удочки — и появился худрук.

— Где вы пропадаете? — накинулась на него Танька.

— Ну?.. — гневно спросил фотограф. — Где обещанное?

— Сказано — сделано, — Сергей Сергеевич прошел в угол к столу, заваленному каким-то хламом, сдернул с него полотнище старого, пыльного лозунга, сделал рукой широкий жест. — Прошу!

На столе лежал круглый каравай ржаного хлеба. Корочка темно-коричневая, глянцевитая, горбушки румяные, с аппетитными трещинками. Бери нож и режь краюху. «Ну и ну! — подумал я и шевельнул ноздрями, стараясь уловить вкусный теплый запах. — Ай да худрук! Где это он такой сообразил? Уж не угадала ли моя старуха?»

Все молча смотрели на красивый каравай.

— Полотенце! — вскрикнула Танька и куда-то умчалась.

Девчонки завизжали от радости. Фотограф тряс Сергею Сергеевичу руку.

— Ну, спасибо! Ну, выручили, — и пихал ему в ладонь пятерку.

— Да ты что? — отмахивался от него худрук. — Без этого… Я же не за это.

Танька притащила полотенце, вышитое красными петухами.

— Девочки! Давайте сюда хлеб, на полотенце.

Сергей Сергеевич подцепил хлеб одним пальцем и приподнял его. Все тихо ахнули. Это была ловко сделанная подделка.

— Ну, знаете… — разочарованно проговорил фотограф. — Это же бутафория.

— Бутафория, — согласился Сергей Сергеевич. Он повернул «каравай» нутром кверху. — Деревянный каркасик, парусина, пластилин, немножко краски, чуть-чуть фантазии. А что? Не нравится? — И он сделал рукой движение, как бы собираясь бросить свое изделие в угол.

— Стой, стой! — испугался фотограф. — Зачем же так?

Танька выхватила у Сергея Сергеевича «каркасик» и положила на вышитое полотенце. И залюбовалась. На полотенце он выглядел еще лучше. Фотограф тоже поглядывал на него, но не радостно, а хмуро. Что-то ему не нравилось.

— Так как? — спросила Танька. — Будем сниматься?

— Рука не поднимается, — мрачно проговорил фотограф. — За такое фото мне по шее дадут. Это же халтура.

— Чего?! — обиделся Сергей Сергеевич. — Какая халтура?

— Нет, нет, — успокоил его фотограф. — Это я не про вас, это про себя.

— А вы для нас снимите, — хитренько ввернула Танька. — Девушкам на память.

Фотограф подумал-подумал — и отчаянно махнул рукой.

— Поехали! — и вскинул на плечо свой кофр.

* * *

Фотосъемка прошла быстро и на уровне. Девушки шли по цветущему лугу, держали на вытянутых руках каравай, красиво улыбались. Фотограф остался доволен и обещал кое-что прислать на память. Я свез его на вечерний автобус, и мы стали ждать обещанные фотокарточки. Девчонки чуть ли не каждый день звонили в клуб — нет ли чего? Не пришло ли?

— И не придет! — сердился Сергей Сергеевич. — Он про вас и думать забыл. Таких, как вы, у него сотни. Ансамбли-то по сто человек бывают. Всем и послать? Понимать надо. Мало ли что — обещал. Из вежливости.

Сколько времени прошло, не помню, но уже попахивало осенью, и Танька в какой-то газете разглядела маленькую серенькую фотографию. Три девицы в кокошниках держали каравай. И подпись — «Хлеб нового урожая».

— И то хорошо, — сказал Сергей Сергеевич. — Главное сделано. Задание из центра выполнено.

ВОТ ТАКАЯ ИСТОРИЯ…

В тот день, ближе к вечеру, наладился я на озеро рыбки поудить. До телевизора времени много, дай, думаю, смотаюсь на пару часиков. Вот только бы погода не подкачала. День жаркий, душный, и за озером собиралась туча. Синяя, лохматая. И беспокойная, так вся и клубится. Куда ее понесет? А если на озеро?.. Ну да авось! Не первый раз. Подхватил я рюкзачок, удочки, взвалил на плечи весла и пошел к Старому причалу. Там у меня лодка стоит.

Жена вдогонку:

— Опять допоздна провалишься? К ужину не придешь — ждать не буду.

Какой там ужин? Разве мне до ужина? Иду под горочку, и мысли у меня легкие, простые — про озеро, про рыбацкое счастье, будет клев или нет? И где встать лучше — к камышу прижаться или к омуту поближе? Этот омуток я нашел в середине лета. Удивительный омуток. Там иногда такой окунь берет — порционный, любо-дорого. У Старого причала стояла лодка Васи Хромого, груженная сеном. Вася и Люська-Лавочница поверх сена еще и товар для сельповского магазина наваливали. Люська каждую неделю приезжает с того берега за товаром для своего магазина. А Вася подрабатывает на этом, перевозит. Ну, иду я мимо, говорю: «Помогай бог!» Вася тужится над каким-то мешком, никак поднять не может. У него одна нога — протез. Хотя и ловко сделано, не разберешь которая, обе в резиновых сапогах. Сапоги-то одинаковые, а ноги разные. А Вася к тому же и под мухой. Не так чтобы очень, но тепленький.

— Привет спортсмену-любителю! — Вася дурашливо помахал фуражкой. Она у него с золотым якорем и в белом чехле. — Покурим? — и стал хлопать себя по карманам, ища курево.

— Покурил бы, да некогда, — сказал я — и ходом дальше. К чему с пьяненьким время терять?

Тут и Люська голос подала:

— Я те покурю, черт хромой! Грузить надо. Вечер на носу.

Люська в годах, но крепкая, стройная. И одета с шиком. Все на ней особенное, цветистое. Юбка короткая, как у молодой, резиновые сапожки и те не как у всех баб — черные, толстые, — а малиновые, с блеском.

— У-у, пьяница! — кричит она на Васю. — Куда? Куда? В воду грохнешь. — Она оттолкнула его, схватила мешок, закинула в лодку.

«Зда-аровая, черт», — подумал я, поглядывая на ее широкую спину, и пошел себе дальше, к своей лодке. Сел на весла и погреб к омутку. А на берегу Люська все на Васю гневается:

— Как просила, как просила… Не пей, не пей, перевезешь товар, жри сколько хочешь.

Хлопотливая жизнь у этой Люськи. Бабе под пятьдесят, а мешки самой ворочать приходится. Тоже и ответственность — товару на тыщи рублей, а она сам-один: и завмаг, и продавец, и грузчик. Двух дочек вырастила. Без отца. Мать-одиночка. Те подросли — да и подались в город. Только она их и видела. А ее все «Люська», да «Люська». Без уважения. Почему так? Может, сама виновата? Толкуют, что мастерица обсчитать-обвесить, зубы заговорить. Так ведь и то сказать — может, в ее деле без этого и не обойдешься?

Привязался я к колышку, забросил удочки, сижу. Жду. Люблю с крупным окунем повозиться. Крупный с ходу берет, без церемоний. Цап! И пошел на глубину. Только леска звенит. Вот тут и начинается. Кто кого. Он и туда, и сюда, и вправо, и влево, и вверх, и вниз. Тут уж ушами хлопать некогда. Держи его на натянутой леске, не давай слабины. Иной попадется — умаешься. Но если уж вытащишь — удовольствие неизъяснимое. Если день удачливый, так спина взмокнет.

Туча повернула все-таки на озеро. Прикрыла хвостом небо, напустила мрачности и холода. Потянуло ветерком, камыш зашуршал, пригибаясь к воде, волны пошли с белыми гребешками. Улов у меня — кошке на ужин, но чувствую, пора удочки сматывать. Между островками как в трубу подуло. Так и понесло. Слышу, у Старого причала мотор загудел — Вася с Люськой тронулись. Как-то они до своего берега доберутся? Ветерок им прямо по левому боку. Тут они из-за камыша и показались. Вася в корме у мотора. Люська на сене от ветра жмется, за ящики хоронится. Только что же это Вася прямиком идет, по широкому месту? Что он, ветра не чует? К берегу надо прижиматься, к берегу. Хотел я ему крикнуть, да ведь бесполезно, не услышит, мотор у него под ухом гудит. Выскочит лодка за островок, повалит ее набок. Сено на лодке как парус. Не выдержал я — закричал. Руками машу, показываю, — дескать, подворачивай к берегу. А Вася мне в ответ своей белой фуражкой махнул — думает, я ему доброго пути желаю, — и лупит дальше. Замерло у меня сердце — что будет? Проскочит или нет? Только Вася высунулся за островок, его и повалило. Сено подхватило ветром и понесло по озеру. Я глазам не верю — люди тонут!.. Сгреб я весла — и к ним. Гребу, оглядываюсь — торчит над водой черное днище, ящик с макаронами плавает, Васина фуражка белеет. Подплыл поближе — две головы торчат. Живы!.. Вася, видно, водички хлебнул — глаза ошалелые, в лице ни кровинки и воздух судорожно глотает. Люська его за шиворот держит, окунаться не дает. И сама едва за днище цепляется.

Увидела меня и кричит:

— Где ты, черт, пропадаешь? Жду, жду, силушки больше нет. Тащи этого безногого!

Подхватил я Васю, ввалил в лодку, Люську выловил.

— Ну, гад! — кинулась она на Васю — и кулаком ему по кумполу. — Быть тебе у прокурора! Сколько товару загубил! Одной водки шесть ящиков. Знаешь, какая сумма?

Вася только воздух глотает. Он был где-то еще там… Не совсем на том свете, но где-то неподалеку от него, и возвращался оттуда не сразу. Повернул я к берегу. Лодчонка у меня легонькая, одному мне много ли надо? А для троих тесно. Чуть шевельнешься — и… А Люська так и рвется на Васю, кулаками машет.

— Да сиди ты тихо! — закричал я на нее. — Догребу до мелкого места, там и разбирайся.

Люська схватилась за свои мокрые волосы, как рванет их, как закричит истошным голосом:

— Ой, бедная моя головушка! Ох, тошненько, убытки-то какие!

Дотащил я их до берега из последних сил. В глазах темно, коленки дрожат. Люська повалилась на землю, плачет, убивается. Вася в себя пришел, осознал случившееся и удивился:

— Как это меня бес попутал? Перевернулся? И мотор утопил?

— Водка тебя попутала! — кричит сквозь слезы Люська. — Что теперь делать?

Надо бы на озеро пойти, Васину моторку к берегу подтянуть — может, что плавает, тот же ящик с макаронами. Но мне было не под силу. Ноги не стоят, руки трясутся.

— Вот что, — говорю им, — дуйте в сельсовет. Иван Степанович, председатель, поможет. Организует вам спасательную экспедицию. А меня извините. Хватит с меня острых ощущений. Не пенсионерское дело из воды утопленников ловить. Выдохся я на сегодня.

На том и порешили. Они как были мокрые, так и побрели. И я домой пошел.

Прошла неделя, а может, и больше. Вызывают меня в сельсовет. Сидит там товарищ, пожилой, в галстуке, лицо строгое, официальное. Рядом с ним молоденькая, глазастенькая женщина. Комиссия. Разбираться приехали.

— Вы Прохоров, Петр Васильевич? — спросил пожилой товарищ.

— Я.

— Вы видели, как тонули Вася Хромой и Люська-Лавочница?

— Не только видел, а и сам с ними чуть не перекинулся. Лодка-то у меня маленькая, — пояснил я, — а одна Люська кило на восемьдесят потянет.

Товарищ поморщился и сказал, что размеры лодки и вес Люськи-Лавочницы комиссию не интересуют.

— Свершившийся факт вы подтверждаете?

— Что ж тут не подтвердить? Весь поселок знает.

Товарищ повернулся к глазастенькой:

— У члена комиссии вопросы есть?

У той вопросов не было.

— Вы, Прохоров, еще что-нибудь добавить хотите?

Я подумал-подумал — что тут еще добавлять? Опять скажет — комиссию не интересует.

— Нет, — говорю, — добавлять нечего.

— Тогда будем считать, что все ясно. Подпишите акт о стихийной гибели государственного имущества. Убытки спишем по закону, а вас представим к награде. К медали «За спасение утопающих».

Ну, что тут скажешь? Помялся я, вроде все правильно. Товар утонул, насчет спасения… Кто его знает — может, они и без меня бы выбрались или кто другой подвернулся, вытащил бы. Ну, да ладно — медаль так медаль. Подписал я бумажку, товарищ убрал ее в портфель. А глазастенькая руку мне пожала и сказала, что я смелый, благородный человек.

Вечером явился ко мне Вася Хромой. Пьяненький.

— Прохорыч!.. В ножки кланяюсь. Спаситель мой. Я б тебе две медали дал. Кабы не ты… И вообще все хорошо. Засудить могли бы. Запросто. Ох, и баба эта Люська! Обтяпала, комар носу не подточит. На восемь сотен рублей списали. А мотор я свой заново перебрал. Теперь тащит лучше прежнего. Люська-то тебе хоть спасибо сказала?

Люську, с тех пор как она рыдала на берегу, я не видел. Говорили, магазин закрыла на переучет, бегала в сельсовет, заверяла какие-то справки, ставила печати, требовала характеристики. Потом укатила в город, привезла комиссию.

И вся эта история стала забываться. Подходила моя любимая пора, когда уже не жарко, но еще и не холодно. Дни заметно сократились, воздух посвежел, стал прозрачным. В полях летела паутина, и тучами носились скворцы, собираясь в дорогу. Вода похолодела, особенно на глубине, и клев был отличный.

Как-то сижу над своей ямкой, на поплавки поглядываю. В лодке уже штук пять этаких полосатых тигров хвостами по дну шлепают. Слышу, моторка гудит, в мою сторону заворачивает. Насторожился. Разгонит она моих окуней. Точно!.. Застопорила чуть ли не рядом. Вижу сквозь тростник — двое в лодке. Разделись, похлопали себя ладошками. Уж не купаться ли надумали? Так и есть. Нырк оба в воду. Только волна пошла. Чумовые какие-то. А может, пьяные? Минут двадцать воду баламутили. Орут, спорят, матерятся. Какой тут клев! Плюнул я — и за весла.

Сколько времени с того случая прошло, точно не помню, но уже по телевизору кончался футбол, начинался хоккей. Сидел я опять на своем омуте. Настроение хорошее — клев был отличный, и впереди удовольствие: вечером по первой программе «Спартак» передавать будут. Вдруг слышу, на берегу, за ракитником, мотоциклет урчит, к воде пробирается. И кто-то кричит:

— Прохорыч! Давай к берегу. Дело есть.

Что такое? Кому я так срочно потребовался? На мотоцикле приехали.

— Кто такой? — спрашиваю.

— Давай, давай. В милицию тебя надо.

По голосу похоже — наш участковый. Подгреб к берегу, спрашиваю:

— Что случилось? Зачем понадобился?

— Там скажут. Мое дело доставить.

Доставил он меня в кабинет, где сидел рослый, плечистый парень лет тридцати в штатском костюме. Разговор с ним начался так, как и полагается в таком кабинете:

— Прохоров?

— Прохоров.

— Садитесь.

— Надолго? — попробовал я пошутить.

— Там видно будет, — улыбнулся парень.

Лицо у него веселое, румяное. Посматривал он на меня простодушно, но хитровато. Точно хотел сказать — ну, что, брат, попался?

— Будем знакомы, — сказал он. — Скворцов, Николай Михайлович, следователь прокуратуры.

Я только свистнул. Про себя, конечно. Ничего себе знакомство!

— Так какое ваше мнение — утопила Люська-Лавочница водку или нет?

Сразу-то до меня и не дошло, о чем речь.

— Какую водку?

Следователь улыбнулся и даже на спинку стула откинулся.

— Как какую? Акт подписывали? Ваша подпись? Подтверждаете?

Бумажка была та самая, что увез серьезный товарищ. И подпись моя.

— Тут сказано, — весело продолжал он, — утоплено шесть ящиков водки, на сумму согласно накладной… — Смотрел он лукаво, как будто раскрыл какую-то мою тайну. — Приличная сумма!

— Никакой водки я не видел, — перебил я его.

— И что самое главное, — продолжал он с ухмылочкой, — лодка-то перевернулась рядышком с вами. Будто вы их там и ждали.

Сердце у меня заколотилось. Куда это он поворачивает? Еще чего не хватало.

— Никого я не ждал! — закричал я. — Я на этом месте все лето сижу. Чуть ли не каждый день. Омуток там с окунями.

— Это хорошо, что омуток с окунями. А вот почему Вася Хромой тяжелые ящики на сено грузил? Лучше бы их вниз, на дно, а сено сверху? Центр тяжести. Когда лодке перевернуться? Любому школьнику понятно.

Почему Вася так нескладно положил груз, мне и самому невдомек. Это мне еще тогда, на Старом причале, в глаза бросилось. Уж он-то должен знать, как лодку грузить. Всю трудовую жизнь на озере провел. На пенсию ушел матросом с теплохода. Не задумался я тогда над этим.

— А самое смешное, — продолжал мой новый знакомый, — знаете что?

— Что? — рассеянно спросил я.

— Водки-то на дне озера не оказалось. Нету!.. Ваши же парни с промкомбината поживиться хотели. Полдня ныряли — и хоть бы бутылочку нашли.

Вспомнил я про тех купальщиков, которые мне окуней разогнали. Сижу ни жив ни мертв. Будто по голове веслом стукнули. Вот это поворот всему делу. Горло даже пересохло. А новый знакомый беспокойство проявляет.

— Что с вами, Петр Васильевич? Да не волнуйтесь так. — И водички мне в стаканчике подносит.

Хлебнул я немножко, полегче стало. А он дальше жмет.

— Ну так как, Петр Васильевич? Куда водка делась?

Я только глазами моргаю. И Люську кляну. Чтоб она утопла на том месте. Спас змею на свою погибель.

— Вы понимаете, Петр Васильевич, тут не медалью пахнет, а уголовной статьей за соучастие.

Поднял я глаза на следователя, хотел сказать — дорогой товарищ, ни сном ни духом!.. А он смотрит на меня в упор, и никакой милой улыбки у него на лице нет. Серьезный такой стал, глаза злые, и карандашиком этак нервно по столу стучит.

— Идите домой, — говорит. — И подумайте.

Я к дверям — слава богу, отпустила кошка мышку. Пришел домой, плюхнулся к телевизору. «Спартак» играет, а я смотрю и ничего не вижу. С кем он играет, как играет, какой счет? В конце второго периода Люська пришла и чуть ли не за шиворот Васю притащила.

— Что же это такое? Мужики? — и кулаками в бедра уперлась. — Что это вы у следователя наплели? Ах вы, трусливые душонки! Шесть ящиков не заметили? Иголка в сене. — Она подскочила к Васе, вырвала у него из рук белую фуражку, ударила об пол.

Вася пугливо отшатнулся, прикрывая лицо.

— Бес попутал… — забормотал он. — Забыл… То ли была, то ли нет?

— А с чего ты, черт хромой, пьяный был? Поллитровку ты откуда вытащил? Не из ящика? А ты, Петр Васильевич? — накинулась она на меня. — Ну этот ладно, — она поддала ногой Васину фуражку. — У этого пропойцы склероз алкогольный. Ты же, Петр Васильевич, человек порядочный, трезвый. Ты-то почему неправду сказал? Разве ты не видел, что мы грузили? Ты же рядом прошел. Зачем же так?

— Да не разглядывал я, что вы там грузили.

Тут на Люську моя жена взъелась:

— Слушай, ты!.. Людмила… как там тебя по батюшке? Ты на моего мужика хвост не поднимай. И в нечестности не кори. И чего вы приперлись? Скажи спасибо — из воды вытащил. Один полудурок хмельной, другая чересчур хитроумная. А теперь его за соучастие? Да пропадите вы пропадом!..

У Люськи точно ноги подкосились. Плюхнулась на стул, с головы платок сорвала:

— Ох, головушка моя бедная, — запричитала она, упала грудью на стол и заплакала.

Вася подобрал с пола фуражку и сидел тихо, не шевелясь. Притихла и моя жена. Видно, стало жаль Люську. Я не знал, что и делать. Не похоже, чтоб Люська притворялась. Утешить бы как-то ее… Пойти к следователю, покривить душой ради человека? Сказать — видел водку. Подтверждаю. Все шесть ящиков. Как говорится, ложь во спасение.

Люська встала.

— Ладно, мужики!.. Пусть будет по-вашему. Своя рубаха ближе к телу. Чего меня жалеть? Кто я такая? Баба беззамужняя. Люська-Лавочница.

Она ушла, волоча по полу свой нарядный платок. Вася тоже поднялся, нахлобучил фуражку.

— Я, Прохорыч, пошел. Старуха ждет.

У двери он остановился, уперся лбом в косяк. Стоит, сопит, сказать что-то хочет. Из души рвется, а на слова он не мастер. Немного их у него.

— Ты, Прохорыч, не сердись, — бормотал он, не поворачиваясь. — Испугался я… у следователя… В тюрьму, говорит, сядешь. А куда мне в тюрьму, на старости лет? Да и старуха останется… Жалко. — Он толкнул дверь и ушел.

Что он хотел мне сказать? Я так и не понял. Чего он следователю нагородил? Догнать бы его, расспросить… А ну их!.. Мне и со стула не подняться, ноги как отнялись. Пусть сами разбираются. И так во чужом пиру похмелье.

Жена чайку заварила, я про телевизор вспомнил. Шел третий период — и «Спартак» выигрывал. Поуспокоился я немножко. Чего мне бояться? Я в этом деле совсем — не пришей кобыле хвост. Да разве выкинешь из головы такое? И не хочешь, да думаешь. Ну, скажем, Люська схитрила, спрятала водку, заработала на этом деле. Что я тут могу? Тут дело следователя. Пусть действует по науке. А если Люська не виновата? Зря страдает? Вон как с лица осунулась. Ходит — и волосы не причесаны, и губы не намазаны. Значит, помочь человеку надо. И опять вопрос — как помочь? Чем? Что я могу?

Хоккей давно кончился, а я все думаю. Бывает, кинешь спиннинг, катушку придержать прохлопаешь, тебе и намотает «бороду». Потом сидишь и полдня распутываешь. Так и я — спать лег, а все в уме ниточки в этом водочном клубке разбирал-растягивал. Кончик искал.

* * *

Утром меня опять к следователю позвали. Подхожу к милиции — из дверей Люська навстречу. Заплаканная. На меня и не взглянула, будто и не видела. Следователь мне обрадовался, заулыбался, точно старого знакомого встретил.

— А-а! Петр Васильевич! Добрый день. Как спалось?

— Лучше всех, — буркнул я ему. Не нравились мне эти усмешки. Я же понимал, что он притворяется. В душу лезет. — Не спится тому, — говорю я, — у кого совесть нечиста. А мне только бы до подушки дотянуть.

Посадил он меня опять на стул, сам вокруг ходит.

— Расскажите-ка мне все заново, от начала до конца. Что знаете, о чем думаете, что от других слыхали. Какие сами себе выводы сделали?

— Что ж я буду, как попугай, одно и то же твердить? Вчера вам все рассказано.

— А вдруг не все? — и опять у него эта ехидная улыбочка. Мне от нее уже тошно становится. — Вчера могли что-то забыть, сегодня что-то вспомнить. Утро вечера мудренее.

И действительно… Не то чтобы вспомнил, а как бы заприметил в этой «бороде» ниточку. Нужную. Еще вчера заприметил, когда спать лег. Сквозь дрему, засыпая. И сегодня думалось, да все как-то ногтем было не подцепить… А тут вдруг…

Спрашиваю его:

— Вопрос задать можно? Если найдут на озере водку? На том самом месте? Что тогда?

— Все! Вопрос исчерпан.

— Тогда, может, поищем?

— Уже искали. Комбинатовские все дно обшарили.

Говорил я с ними.

— Искали, да не там, где надо.

— Как так? Место им сам Вася Хромой показал. За поллитра.

— Вася Хромой… — усмехнулся я. — Он же пьяный был. Вы что, думаете, он помнит, где перевернулся?

— А кто знает?

— Я знаю.

Он долго молчал, сверлил меня глазами.

— Вот видите, Петр Васильевич, утро-то действительно мудренее вечера. Что ж, попробуем. Спасибо за подсказку. Завтра утром покажете это место.

— Кто же нырять будет? — полюбопытствовал я.

— Это я беру на себя.

Вот, думаю, парень! Вода не летняя. Раз-другой нырнешь — и дух захватит.

— И вот что еще… — он опять посверлил меня глазами, без улыбочки, а с каким-то серьезным прищуром. — Есть такая штука — экспертиза. Посмотрит — и сразу скажет, сколько бутылка на дне пролежала. Когда ее туда бросили? Вчера? Сегодня? Или месяц назад?

«Ладно, — думаю, — намек понял. Только он мне ни к чему. Бросать ничего не собираюсь».

На другой день тепло светило солнышко. На Старом причале собрался народ: старички с палочками, болтливые старушки, мальчишки. Пришла и Люська, стояла в стороне и теребила на шее желтые бусы. Был и Вася на своей моторке. Трезвый, побритый, чехол на фуражке выстиранный. Вокруг следователя начальство: предсельсовета Иван Степанович, участковый уполномоченный и два каких-то загорелых молодца в синих тренировочных костюмах. Одного звали Игорем, он вроде как бы за старшего, второй — Толик. Участковый утром за ними на мотоцикле на аэродром ездил.

— Товарищи! — сказал следователь. — Начинаем следственный эксперимент на месте происшествия. Понятые прибыли? Поехали, Петр Васильевич.

Мы с ним в моей лодке отправились к окуневому омуту. Остальные все в Васиной моторке — к тому месту, где он перевернулся. Озеро гладкое, серебристое, солнечными бликами переливается. Кругом тихо, ничего не шелохнется, как нарисованное.

— Красота!.. — вздохнул следователь. — Покататься бы на лодочке просто так, без эксперимента.

Подошли к омуту, привязался я к колышку, как всегда привязывался, говорю:

— Смотрите через колышек — видите островки? Между ними проливчик. А в проливчик берег видно — ель лохматая и камень-валун. Вот кладите глазом линию от колышка на камень-валун, а посередке линии точку ставьте. Тут и ныряйте. За точность не ручаюсь, но близко будет. А те, с промкомбината, во-он у тех камышей воду баламутили.

Определили мы точку, крикнули на Васину лодку, чтоб буек бросили, и к ним поплыли, борт о борт встали.

— Нырять готовы? — спросил следователь.

В Васиной лодке сидел настоящий пловец-подводник: маска, шланги, за спиной баллоны. Таких по телевизору часто показывают — плавают по морскому дну и пузыри пускают.

— Готовы, — сказал Игорь. — Пошел, Толик, — и хлопнул того по баллонам.

Толик прыгнул, мелькнули лягушечьи лапы, и он скрылся под водой. Ну, что-то будет… Все притихли, смотрят, как в глубине вода пенится, пузыри пригоршнями выскакивают, вокруг буя крутятся. Вот остановились… Ага! Что-то нашел. Сейчас вынырнет. Нет… Дальше поплыл, куда-то в сторону. Неужели я ошибся? Не точно место узнал? А может, там и действительно искать нечего? Пузыри долго стояли на одном месте. Даже смотреть надоело. Но вот Толик вынырнул, перемахнул за борт, сел на скамейку, снял маску.

— Ну, что? Как? — закричали все.

— Чего-то нашел, — сказал Толик и вытащил из сумки что-то черное, липкое, грязное. Это была бутылка, облепленная вязким, жирным илом, сапропель называется, он во многих местах на удобрение идет. Все загалдели — радовались, удивлялись, хвалили Толика.

— Они горлышками в ил ушли, — пояснил Толик. — Насилу нашел. Только донышки торчат.

Следователь подержал бутылку двумя пальчиками, повертел, посмотрел и, как была грязная, липкая, сунул в пластиковый мешочек.

— Еще надо? — спросил Толик.

— Для экспертизы хватит, — сказал следователь. — Ну, нырни еще разок, достань ему штучку, — кивнул он на меня. — За правильную идею.

Толик подмигнул в сторону председателя сельсовета и участкового.

— Нет, нет, — возразил следователь. — Ни к чему это. Мы люди официальные, при исполнении.

Председатель и участковый промолчали. Толик плюхнулся в воду, поелозил там и вытащил две бутылки. Одну мне, другую Васе. Вася сморщился, замахал руками:

— Не… не… Не надо.

— Бери, бери, — закричали на него. — Чего застеснялся?

Вася взял, сполоснул бутылку водой и, когда она заблестела чистым стеклом, хотел было сунуть ее за пазуху, но вдруг точно что-то вспомнил. Приподнял бутылку, посмотрел ее на просвет на солнышко, глаза у него тоскливо слезились, и стукнул бутылкой по краю борта. Только брызги полетели.

Все на Васю вылупили глаза. Разбил!.. Ну, добро бы нечаянно. Так ведь нарочно. И он сидел удивленный и даже испуганный тем, что сделал.

— Вася… что с тобой? — спросил участковый.

Вася бросил за борт бутылочное стекло и отвернулся.

— Всё… всё… — хмуро проговорил он. — Сказал старухе всё, значит, всё.

— Ну, все, так все, — заторопился следователь. — Кончай базар. Эксперимент закончен. Поехали акты писать.

На Старом причале на меня налетела Люська. Обхватила руками за шею — и ну целовать. Да как! Я уже и забыл, когда так целовался.

— Прохорыч! Милый! Будто ты меня второй раз из воды вытащил.

Нацеловавшись, поправила платок и убежала.

* * *

Вот какая история произошла на нашем озере. Но если вы думаете, что все на этом кончилось, так вы глубоко ошибаетесь. Я тоже так думал. Конец ей, конечно, пришел, как приходит конец всему, что есть на белом свете. Но случилось это под самые заморозки, уже лист с деревьев полетел, а на озере табунились пролетные утки. Долго я не был на том окуневом омуте — то некогда, то погода не та. Но однажды выпал теплый пасмурный денек, и я не вытерпел, отправился на любимое местечко. Раскинул удочки, сижу. Будет клев или нет, неважно. И без клева хорошо. Дышу озерным воздухом, слушаю, как камыши шуршат. В голове тихо, тихо, улеглась суетливость мыслей, а в душе как будто что-то сладкое тает. Вдруг слышу на берегу, за ракитником, мотоцикл урчит, к воде пробирается. Ну, точно, как в тот раз. И голос тот же:

— Прохорыч! Давай к берегу.

Я так и похолодел. Опять что-то стряслось. Как только я на окуневый омут — так сразу какая-то полундра. Кричу участковому:

— Какого черта? Кому я опять понадобился?

— Понятия не имею. В сельсовет вызывают.

— Зачем?

— Там скажут. Мое дело доставить.

Кого это принесло по мою душу? Такой день испортить! Ну, думаю, я вам сейчас выдам по первое число. Сколько же можно человека тягать?

В сельсовете оказался один председатель, Иван Степанович, сидит, по телефону разговаривает. Разговор, по всему видать, скучный. Иван Степанович не столько говорит, сколько слушает да поддакивает. На меня взглянул мельком, отрешенно, показал глазами на стул — дескать, садись, подожди, не до тебя. Сижу жду. Прислушиваюсь — о чем разговор? Не про меня ли? Нет, не про меня, про какие-то сводки, про какой-то план. Положил Иван Степанович трубку, вздохнул о чем-то, на меня посмотрел, будто впервые увидел. Взял со стола бланк.

— Телеграмма, — усталым голосом сказал он. — Ну, Прохорыч, собирайся в район. Чтоб завтра утром там был. — И он немножко улыбнулся. — Поздравляю! Медаль пришла. Вручать будут. За спасение… Этих… Одним словом, по Люськиному делу.

Вот сколько было хлопот с этим окуневым омутом.

РЕДКИЙ ЭКЗЕМПЛЯР

Как-то в конце апреля собрался я на тетеревиный ток. Сажусь в автобус, а там уже Кузьмич с ружьем. И тоже на Кривое болото. Доехали до Липовой горки, вылезли, ночь с морозцем, под ногами весенний ледок похрустывает. Автобус дальше покатил, а мы стоим, дожидаемся, когда глаза к темноте привыкнут. Над головой деревья ветерком шумят, где-то сухостоина скрипит, точно стонет. На востоке рассветная полоска обозначилась. Собрали мы ружья, нащупали тропинку и тронулись. Я впереди, Кузьмич сзади. До болота километра три. То снег по колено, тяжелый, ноздреватый, то канава с водой, то буреломина поперек. Пока дорогу прокладывал — взмок от пота. А сам думаю: «Что это меня Кузьмич не подсменит? Вышел бы вперед». А Кузьмич тут как тут:

— Ну-ка, — говорит, — посторонись, я вперед пойду.

Только это уже перед самым болотом, где тропинка напополам, вправо-влево раздваивалась. Шалашки в разных концах стояли.

— Ты куда? — спрашивает Кузьмич. — На дальнюю или на ближнюю? Ну иди на ближнюю, устал ты, я вижу. — И зашагал на Дальний конец.

Та шалашка, что на Дальнем конце, считалась лучше. Токовище там активнее. Только разошлись — за спиной выстрел. Как трахнет в тишине на весь лес, я так и присел. Кто стрелял? В кого? Никак сообразить не могу. От неожиданности. Над головой дробины сыплются, по сучьям стучат.

— Кузьмич! Ты, что ли?

— Береги!.. Перо, — откликнулся он.

На охотничьем языке это обозначало, что в мою сторону что-то летит, какая-то птица. И верно — мелькнуло что-то мимо, серое, бесшумное, как тень. Трахнул и я ей вдогонку.

— Смазал? — спросил Кузьмич.

— А что это было?

— Что бы ни было, а улетело, — проворчал Кузьмич и пошел дальше.

На току просидели, пока не пригрело солнышко. Тетерева токовать перестали, разлетелись. Охота кончилась. Я подобрал убитых тетеревов, и мы снова встретились на тропинке.

— Ну, как? — поинтересовался Кузьмич, поглядывая на мой рюкзак. — Есть в нем что-нибудь?

Пошли к дороге. Кузьмич впереди. Засветло это проще. Видишь, куда идешь, куда ставишь ногу. Вдруг он предостерегающе поднял руку. На маленькой полянке, вокруг которой расступились болотные сосенки, сидела на земле огромная птица удивительной красоты — белая, с редкими черными перышками. Голова большая, круглая, с черными короткими ушами, клюв крючком, глазищи желтые и с черточкой посередине, как у кошки. Смотрит строго, внимательно, по-человечески.

Кузьмич за ружье.

— Стой! — схватил я его за руку. — Это та самая… Видишь?

Перья на боку птицы скомканы и темнели засохшей кровью. Птица злобно щелкнула клювом, зашипела и подняла лапу с длинными кривыми когтями.

Кузьмич попятился.

— Вот стерва! Ты знаешь, кто это? Это же полярный филин. Злой как тигр.

Филин присел, взмахнул крыльями. Одно распахнулось сильно, во всю ширь, даже ветром пахнуло, а второе только скользнуло кончиком по мху и повисло. Глаза у филина потускнели, затуманились, он еще раз дернулся здоровым крылом и, обессилев, упал на спину.

— Капут! — обрадовался Кузьмич и ткнул поверженного хищника ногой.

Такой красивой птицы я еще не видел. Даже жалко стало, что мы его убили.

— Дробь-то у нас одинаковая? — спросил Кузьмич. — Разберись теперь, кто его сбил?

Я не стал спорить.

— Считай, что дробь твоя.

Кузьмич тоже не стал возражать и поднял птицу за лапы.

— Знаешь какое чучело получится? — поучительно сказал он. — Цены ему не будет.

Нес он филина аккуратно, стараясь не цеплять крыльями за встречные ветки и сучья, чтоб не ободрать перья. Вышли на дорогу, присели на канаву, ждем попутку. Кузьмич разгладил филину крылья, достал запасные портянки и стал заворачивать птицу. Подъехал грузовик, остановился.

— Эх, какого черта свалили! — раздался из кабины голос.

Приоткрылась дверца — и выглянула пушистая меховая шапка. Из тех, что зовут «шапка-невидимка». В таких ходят снабженцы областного масштаба.

— Эй, земляк! — крикнула шапка. — Продай добычу. Я из него чучело сделаю.

Кузьмич усмехнулся, пробормотал что-то насчет того, что мы и сами с усами, знаем, что нужно сделать, и продолжал пеленать филина.

— Вот так… — любовно ворковал он. — Вся красота в перышках.

— Возьми десятку, — сказала шапка.

Брови у Кузьмича дрогнули, но он промолчал и полез за мной в кузов машины. Всю дорогу, пока тряслись в пустом кузове, он держал спеленутого филина на руках, как младенца.

После обеда позвонил мне на работу Николай Васильевич, наш почетный учитель-пенсионер.

— Говорят, вы какую-то диковинку подстрелили? Подарили бы ее нам? Так сказать — для всех. На всеобщее обозрение.

Николай Васильевич любитель природы, известный краевед, собрал при Доме пионеров небольшой музейчик. Я сказал ему про Кузьмича.

— Дай-ка его адресочек. Мы ему и заплатить можем… Немножко, рубля два-три.

Адрес я ему дал, но, вспомнив про меховую шапку, подумал, что шансы у Дома пионеров на эту диковинку слабые. И пожалел, что так, запросто, уступил, свое право на добычу. Может, дробь-то была моя?

Когда затухла багряно-желтая вечерняя заря, я не вытерпел и пошел к Кузьмичу. Интересно, что он решил делать с диковинкой. Самое бы ей место в Доме пионеров.

Нащупывая в темных сенях кузьмичевского дома дверную скобу, я услышал голос Николая Васильевича:

— Федор Кузьмич! Дорогой! Поймите… И музей наш пополнится и ребятишкам радость.

— Это верно! — охотно согласился Кузьмич и тут же горестно вздохнул. — Отдавать-то жалко… Такую прелесть и самому иметь хочется. К тому же, своим трудом добыто. Скажем, вот сюда его, на эту стенку. Какой вид!

Моему приходу Кузьмич обрадовался и с ходу переменил разговор.

— Молодец, что зашел. Садись. Эй, мамаша! Тещенька! Подай-ка нам жареных тетеревочков.

— Нет, нет, — запротестовал Николай Васильевич. — Тороплюсь. Давайте решим — отдаете птицу в музей или нет?

В сенях послышался стук в дверь. На пороге появился человек в меховой шапке.

— Думаю, дай зайду. На всякий случай. — Новый гость стал тащить что-то из кармана. — Я и половиночку захватил. Поладим не поладим — бог с ним, а выпить выпьем.

Николай Васильевич насупился. Был он строгих правил — водку не пил. Тем более при серьезном деле. Зато Кузьмич еще раз обрадовался:

— В самый раз! Ну до чего в цвет! Эй, мамаша… Тещенька! Скоро ли там?

У стола появилась сухонькая, расторопная старушка.

— Сейчас, родимые, сейчас. Моментом. Все вкусненькое, все тепленькое, только вас и ждет.

Она расставила тарелки, объемистые рюмки на тонких ножках, принесла латку вареного картофеля и чугунную сковородку с жареными тетеревами. Кузьмич разлил водку. Он чувствовал себя героем.

— Я ведь к ружью привычный. Вот как к этой ложке, — рассказывал он. — Взять, к примеру, сегодня. Чую что-то над головой… Я р-раз!.. — Он сделал руками ловкое движение, точно вскинул ружье. — Бах! Прямо по боку. Я — что ночью, что днем — бью без промаха. Как по локатору. Вот спросите, — он ткнул пальцем в мою сторону. — Не даст соврать.

Я хотел сказать Кузьмичу, что стреляли мы оба и чья дробь попала, одному богу известно, но промолчал. Не хотелось обострять отношений. Мне казалось, что для Дома пионеров еще не все потеряно.

Кузьмич, заручившись моей молчаливой поддержкой, продолжал:

— В крыльях вот такой! — он развел руками. — Ростом — во! — Он показал руками довольно высоко от пола. — Не меньше. Я думаю, в городском музее за него дадут рублей пятнадцать. Это наверняка. Да еще в газете напишут. Вот, мол, известный охотник Федор Кузьмич Самоходов выстрелом из ружья добыл редкостный экземпляр. И фотография. В одной руке ружье, в другой — экземпляр. — Глаза у Кузьмича хвастливо поблескивали. — Эй, мамаша! Тещенька! — закричал он. — Тащите-ка сюда моего красавца. Пусть люди полюбуются.

Мы молча уставились на дверь, ожидая прихода тещи. Вот и она. В руках у нее голая птичья туша — с пупырчатой кожей, ободранными крыльями и без головы.

— Что с ним делать? — теща ласково пошлепала тушку по боку. — С яблоками или с капустой?

У Кузьмича раскрылся рот.

— Что? Что такое? — прохрипел он. — Ты что мне принесла?!

— Как что? — растерялась старушка. — Этого самого… Экземпляра.

— Ободрала?! — ужаснулся Кузьмич.

Старушка пожала плечами.

— Ты же, батюшка, сказал — ощипай, я и ощипала.

Кузьмич со стоном ударил себя кулаком по голове.

— Так я же про тетеревов! Дура старая!

Первым пришел в себя снабженец.

— Вот тебе и раз! — сказал он. — Пропала моя поллитра. — И он потянулся за своей великолепной шапкой.

Поднялся из-за стола и Николай Васильевич.

— Мда-а, — разочарованно вздохнул он. — Остается только сожалеть.

Мы вышли с ним на крыльцо. Заря давно потухла, небо голубело. Светила большая яркая луна. У калитки нас догнала маленькая юркая фигурка, закутанная в большой платок и сунула Николаю Васильевичу какой-то сверток.

— Берите, берите, — зашептала она. — Федьке я гуся показала, на базаре купленный. А вам для пользы. На общее обозрение.

Старушка проворно вытолкала нас за калитку и звякнула щеколдой. В руках у Николая Васильевича сквозь порванную газету серебрился в лунном свете дивно-белый, с черными перышками редкостный экземпляр.

ПУТЕШЕСТВИЕ НА ТЕПЛОХОДЕ

Я собрался в отпуск. Формальности закончились, приказ — на доске объявлений, деньги получены, а что делать в отпуске, я не придумал.

Вдруг позвонили из месткома:

— Слушай! Путевка горит, хочешь?

Я поморщился. Дом отдыха? Не прельщает. Был я как-то раз, имел удовольствие. Позавтракаешь — ждешь обеда. Пообедал, на часы посматриваешь — скоро ли ужин? В промежутках преферанс, домино — козлобой, походы в ближайший ларек «пиво — воды» под названием «Голубой Дунай». По вечерам, через день, кино. В преферанс я не играю, в домино тоже. Как-то меня такие занятия не устраивают. А смотреть за тридцать копеек древние фильмы — не интересно.

— Спасибо, — сказал я. — Что-то меня туда не тянет. Существование там какое-то животно-растительное. Для души ничего нет.

— Дорогой товарищ! — укоризненно сказали из месткома. — То, что тебе предлагается, как раз то, что тебе требуется. И для души, и для кругозора. Это теплоход. Представляешь себе? Ты лежишь как граф в шезлонге — кресло такое плетеное, — жмуришься на солнышко, а теплоход везет тебя по водным магистралям — реки, озера, каналы, шлюзы. Кругом могучая современность. Новостройки, железобетонные плотины, искусственные моря и океаны. А прошлые века?.. Так сказать — седина нашей истории? Церкви, построенные без единого гвоздя, одним топором, крепостные стены на растворе из яичного желтка. А монастыри? Все как один знаменитые. То щи с белозерским снетком, то расстегаи с белорыбицей, то забористый квас или какая-то там медовуха. Бери, бери! — поднажали из месткома. — И учти!.. Путевка со скидкой. Почти даром.

Из месткома еще что-то толковали насчет полезности водных путешествий, о необходимости восстановления физических и духовных сил, и не только в личных интересах, но и в интересах производства. Путевка, видимо, горела здорово.

— Ладно, — сказал я. — Беру.

Надо же иногда и месткому помочь.

И вот я на теплоходе. В царстве блистающей чистоты, света, воздуха и флотского порядка. Каюта отличная, на самой верхней палубе. Выше только сам капитан на капитанском мостике и голубое небо. Объявился и сосед по каюте — тощий высокий дядя с длинным лицом и веселой усмешкой.

— Как насчет пивка? — спросил он. — Говорят, в буфете холодненькое есть?

Мы пошли искать пиво. Вдоль поручней и на носовой палубе полно народу. В моде властвовал крепко утвердившийся кримплен, и на теплоходе царило буйство ярких, пестрых красок.

— О-о! Сколько хорошеньких! — округлил глаза сосед. Он ухмыльнулся. А когда ухмылялся, смешно открывал рот. Точно у него отваливалась челюсть. Он многозначительно потер руки и тут же затерялся в толпе. Искать пиво в одиночку я не стал и протолкался на самый нос. Впереди солнечными блестками переливалась вода. Я вдруг спохватился, осознал, понял, что у меня впереди много бездумных, беспечных дней. Не надо по утрам втискиваться в переполненный троллейбус, бояться опоздать к девяти утра в скучное, нудное КБ, что я теперь долго не увижу надоевшие длинные, однообразные ряды кульманов с пришпиленными листами ватмана, застывшие над ними фигуры в белых халатах под унылым, во весь потолок, «дневным» освещением. Полтора года мы с Костей не разгибая спины придумывали, чертили-рисовали конструкцию электронного управления к какому-то сверхмощному прессу. Костя — мой приятель, однокурсник, холостяк и молчун. Электронный блок мы с ним все же придумали, и неплохо. В результате — благодарности, премии и даже репортер с фотокорреспондентом.

И вот все это почти неожиданно оказалось в прошлом, в недалеком, но все же в прошлом. В голове образовывается ощутимая, приятная пустота. Никаких мыслей. Так, какие-то остаточные явления. Инерция. Мне стало смешно и радостно. Я улыбнулся. Надоевший город, с приевшейся обыденностью, остался за кормой. В прямом и переносном смысле. Теплоход легко, красиво шел куда-то вперед, под далекие облака. Зеленели крутые берега, мелькали домики с разноцветными крышами, промчался «Метеор», оставив белопенный, бурунистый след.

…Плывем третий день. Погода благоприятствует. По утрам седые туманы, днем веселое солнце, вечером румяные зори. Казалось бы, все хорошо. Что еще нужно для здорового, организованного отдыха? Но… обе ночи я не спал. Мой сосед по каюте храпит. И не как-нибудь там под сурдинку — в подушку или под одеялом, а на всю каюту, во всю мощь широкого горла. В горле у него свистит, булькает, хрипит. С ненавистью я смотрел на его огромный черный рот.

Что делать? Вот так и зарождаются мысли — убить человека. Не выдержав храпа, я разбудил его и, сдерживая раздражение, сказал:

— Извините, пожалуйста… Но вы так храпите.

— А-а? Что? — бессмысленно пробормотал он и, уразумев, в чем дело, добавил: — Да, да… я знаю, — повернулся на другой бок и снова захрапел.

Забылся я только под утро. Окно в каюту светилось розовым светом зари.

Разбудил меня сосед:

— Эй, друг! Вставай. Добрые люди завтракать пошли. Ишь разоспался.

— Слушай, ты! — заорал я на него. — Что же это такое? Так все путешествие и прохрапишь? С ума сойти можно!

Он усмехнулся:

— Хо-хо! А я что могу? Храп — это болезнь. — Он только что помылся и, блаженно пофыркивая, с удовольствием растирался мохнатым полотенцем. — Медицина говорит — неизлечимая. Хорошо, хоть не заразная, — поучал он меня. — Сочувствую, но помочь ничем не могу. Дома меня давно загнали в ванную.

Обозленный, в страхе перед ближайшим будущим, я разыскал каюту начальника рейса. Постучал в дверь.

— Да! — отозвался кто-то голосом, привыкшим повелевать.

— Извините, — сказал я.

— Слушаю, — не поворачиваясь ко мне, ответил тучный человек с большим, не по фигуре, животом.

— Просьба к вам, — не очень уверенно начал я, смущенный его нелюбезностью.

— Слушаю, — снова отрывисто сказал человек. Почему-то в век шариковых ручек он чинил маленьким и, кажется, тупым ножичком большой красный карандаш.

— Сосед у меня очень храпит, нельзя ли как-нибудь…

— Какой сосед?

— По каюте. Нельзя ли…

— Ну и что, понимаешь?

— Спать невозможно.

— Ну и что?

— Как — «ну и что»? — растерялся я.

— Подумаешь — новость! Храпит, понимаешь. Не он первый. Прошлым рейсом академик ехал… И то же!.. Прибежал — давай ему отдельную каюту. Теплоход, понимаешь, что? Резиновый?

— Но как же быть? Какой же это отдых? Ведь невозможно…

— Примите снотворное. — Начальник рейса продолжал срезать с карандаша тоненькие лепесточки. — Можно днем отсыпаться.

Он так и не повернул голову в мою сторону, весь сосредоточившись на кончике карандаша. Я ушел с тем же словом, с которым и пришел: «Извините».

«Черт меня дернул связаться с этим теплоходом!» — ругался я, идя в ресторан завтракать. За столиком нас четверо: сосед, на которого мне смотреть противно, не только сидеть с ним за одним столом, Зинаида Петровна — разговорчивая, среднего роста и возраста, длинные серьги, кольца с разноцветными камушками. За два дня сменила несколько платьев. Платья цветистые, пышные, к каждому особые бусы. Четвертая — Ольга Александровна, ничем особо не примечательная. Почти такая же, как и Зинаида Петровна. Ну, чуть серьги покороче, платья меняет реже, бусы диаметром поменьше.

Вчера у меня с ней камуфлет получился. Прогуливались мы с ней после ужина по верхней палубе, остановились у поручней, стоим, за борт смотрим, как там вода бежит. Словечком перебросимся и опять в воду смотрим, слушаем, как она шумит. На темном берегу огоньки мерцают, встречный теплоход прошел — весь, как хрустальная люстра, светится. Из-за черного леса оранжевая луна показалась и быстро полезла в небо, теряя апельсиновый цвет. На душе какое-то умиление — тихо, спокойно и почему-то немножко грустно.

— Хоть бы рассказали чего-нибудь, — проговорила Ольга Александровна.

Я пожал плечами. О чем? Не из рассказчиков я. Жаловаться на свою судьбу? Кому это интересно?.. Но тут меня точно кольнуло. Захотелось «поплакать в жилетку». На душе-то накипело, а душу я еще ни перед кем не изливал. Иногда так хочется хоть кому-нибудь пожаловаться. А тут и обстановка такая, лирическая. Рядом с тобой женщина, стоит, не уходит. Почему не уходит? Чего-то ждет? И я не удержался.

— Вот ведь как бывает… — начал я, поглядывая на лунную дорожку. Луна поднялась высоко, стала маленькой и яркой. — Двадцать лет прожили. Казалось, достигли семейного благополучия. В театр ходили, в кино, книжки читали, дочку вырастили, замуж выдали, а Ксаночка ушла к другому. Я, говорит, всю жизнь его любила. Наше замужество — ошибка молодости. Бесконтрольная вспышка страсти. С тобой жила дочь жалеючи, чтоб ребенка не травмировать. Теперь она на собственных ногах и что к чему — разберется сама, а я хочу пожить в собственное удовольствие с любимым мужчиной. Вот она какая оказалась, моя Ксаночка.

Я помолчал, дожидаясь от Ольги Александровны каких-то эмоций. Сожаления, осуждения, интереса к подробностям, деталям. Распад семьи — дело серьезное. А Ольга Александровна промолчала. Я молчу, и она молчит. Ну, думаю, продолжения ждет — дескать, чем же все кончилось?

— Забрал я чемоданчик с бельем, — возобновил я свой рассказ, — повернулся спиной к налаженному быту и по-джентльменски подался куда глаза глядят. А куда?.. Пустил переночевать приятель Костя, в свою однокомнатную квартиру, я у него и застрял на раскладушке. Так до сих пор и не разберусь — кто же она, моя Ксаночка? Героиня или подлюга?

Душу я излил, а что дальше? Стало ли мне легче? Кажется, нет.

— Да, печальная история, — проговорила Ольга Александровна.

Над рекой стояла ночь, теплоход светился огнями, на корме экскурсанты плясали стоногую «Еньку». Ольга Александровна зябко поежилась, сказала, что уже поздно, холодно и пора по каютам, спать. Мне стало не по себе. Все-таки крик души. Что ж она так? Безответно? Я-то перед ней… А ей все до лампочки. Да и что тут в моем рассказе особенного? Подумаешь — событие. Жена мужу рога наставила. Ну и что? Могла Ольга Александровна и иначе подумать: всякие ловеласы есть, прикидываются горюнами-бедолагами, женское сердце растравить, разжалобить.

Как мне с ней сейчас за завтраком встречаться?

Завтрак кончался, и мои застольники о чем-то весело болтали. Они уже были на «ты» — Зиночка, Оленька, Виталий. Меня встретили дружными возгласами:

— А-а! Вот и он! Пропащая душа! — Все стали за мной ухаживать, пододвигая тарелки, хлеб, наливали кофе.

Заговорило судовое радио. Приятный баритон сообщил, что теплоход приближается к пристани «Топорищево». Будет зеленая остановка. Место славится грибами. Желающие могут отправиться в лес. Состоится конкурс на лучшего грибника. Туристов просят побыстрее заканчивать завтрак и приготовиться к интересной прогулке.

Виталий весело округлил глаза.

— Хо-хо! Земля, земля! Как вскричали Колумбовы матросы. Девушки! — скомандовал он. — Пробросимся по твердому грунту.

Оленька и Зиночка оживились:

— Грибы!.. Это так интересно.

«Никуда я не пойду, — решил я. — На черта мне эти грибы? Пойду-ка я спать завалюсь». Но Оленька так ласково меня поторопила: «Доедай скорее. Вот твой сыр», — что я тут же подумал: «А почему бы и не сходить на берег? Не так уж это плохо — прогуляться по лесу». И быстро доел бутерброд и выпил кофе.

Теплоход подвалил к пристани. Пестрая, разноцветная, говорливая толпа хлынула на берег. Куда-то исчез Виталий. Зиночка забеспокоилась, побежала искать. Нашла его наверху, на шлюпочной палубе.

— В чем дело? — донесся оттуда ее сердитый голос — Ты что тут развалился? — Наверное, Виталий лежал в шезлонге, в своей любимой позе: руки на живот, сцепив пальцы, и картинно скрестив длинные ноги.

— Да что-то не тово… — Слышно было, как Виталий зевнул. — Шататься по лесу… Да и грибы эти… Одна болтовня.

— То есть, как это? — возмутилась Зиночка. — Ты же сам… Матросы, матросы! Колумб.

— Плюнь ты на это дело, — заявил Виталий. — Побудем-ка вдвоем. А-а? Пивка холодненького…

— Что-о?.. Отпусти руку.

Через минуту разгневанная Зиночка появилась у трапа.

— Черт знает что! — сверкала она глазами. — Наглая безответственность.

Пристань уже опустела. Туристы куда-то схлынули. На берегу на скамеечке сидел коричневый старик и торговал корзинками из тонких ошкуренных прутиков. Корзинки красивые, узорчатые, как раз под грибы.

— Почем? — заинтересовалась Оленька, беря корзинку.

Зиночка мрачно стояла в стороне. Корзинки на нее не подействовали. Дед назвал цену. Оленька смущенно ойкнула и поставила корзинку на место.

— Да ты что, дед? — упрекнул я старика.

— А што? — словоохотливо отозвался дед. — Народное творчество, — назидательно пояснил он. — Где ты такую красоту достанешь? В каком райторге? Это вам не хлорвинил или какой-то там капрон с лавсаном. Ручная работа. Фальклер. Бери, бери, — поощрил он меня. — Грибов у нас много. А тебе, так и быть, по рублю со штуки сброшу. Сколько берешь?

Оленька радовалась корзинке, как дитя игрушке. Зиночка сухо сказала: «Спасибо». Мысли ее остались на теплоходе. На некрасивом лице виднелась душевная мука.

За пристанью широкая улица в старых, густых березах. За березами, в палисадничках, бревенчатые избы. Навстречу женщина с ведрами на коромысле. Ведра, полные водой. К счастью.

— Здравствуйте! — поздоровался я, вспомнив где-то читанное, что в провинции принято здороваться со всеми встречными. — Где тут у вас грибы?

— Какие грибы? — сердито отозвалась женщина. — По триста человек высаживается. Хуже всякого десанта. Траву и то скоро всю вытопчут. Житья не стало от туристов.

Мы растерянно помолчали, пока она не скрылась за калиткой. Зиночка еще злее поджала тонкие губы. Оленька сказала:

— Пошли куда глаза глядят.

Улица кончилась, потянулась узкая, горбатая дорога из крупного булыжника. Булыжник — вещь старинная. Само слово — крепкое, увесистое. Не зря его назвали оружием пролетариата. К современным городским ножкам, да еще на высоких каблуках, не приспособлен. Далеко не уйдешь. Зиночка заворчала, заохала. Увидели кучу сухих сосновых бревен. Сели отдохнуть. Хотели повернуть обратно, да Оленька заметила тропинку, уходившую в кусты.

— А что, если… — сказала она. — Вдруг грибы обнаружатся? Зря, что ли, корзинки покупали?

Пошли. Тропинка в гору. Чем дальше, тем круче. Оленька запыхалась, я тянул ее за руку. Она шаловливо охала, ахала, кричала:

— Ой, не могу!..

Выбрались на какую-то полянку, с кучами сена. А дальше, за рекой, за островами, сине-голубой лес. Без конца… Далеко, далеко. Где-то там в теплом мареве утонула какая-то церквушка. Чуть заметная белая полоска монастырской стены, торчит золотая маковка, как луковка. И от этой широкой, такой простой красоты вдруг сладко защемило душу. Притихла и Оленька. Вцепилась в мою руку и молчит. И не надо никаких знаменитых щей, ни кваса, ни медовухи. И без них хорошо. Стоять бы так и смотреть… Когда отдышались, Оленька проговорила:

— Хорошо-то ка-ак… Неужели все это правда? — Потом бросила в меня корзинкой и закричала: — Ой, как я устала, — и повалилась на кучу сена, раскинула руки. — Ой, небо-то какое! Насквозь видно.

Повалился и я рядом с ней. Сено мягкое, душистое. Ольга примолкла, глаза зажмурила и точно ждет чего-то. Потянулся я к ней руками, только дотронулся, а она тут же и вскочила.

— А где Зина? Куда пропала? Пошли искать.

Зиночку нашли на полдороге с горы. Сидела на камушке, как васнецовская Аленушка. Лицо каменное, нас вроде бы и не видит.

— А мы вас ищем, — сказал я.

— Меня? А зачем я вам? Я не маленькая, прекрасно понимаю, что такое третий лишний. — И косится на Оленьку. А у той сено в волосах.

Донесся призывный гудок теплохода. Пора возвращаться. Спустились в деревню и у первой же избы встретили чистенькую, приглаженную старушку с корзиной грибов.

— Не желаете? Свеженькие. По-дешевому отдам.

— Ой! — восхитилась Оленька. — Какие красивые, где вы их набрали?

— Грибки отборные, — хвалила свой товар старушка. — Исключительно боровичок. Давайте ваши корзиночки, переложу как следует. На всех хватит.

Даже Зиночка оживилась, любуясь красивыми грибами. Цена на них оказалась не хуже, чем и за корзинки. А что сделаешь? Теперь и гриб «фальклер». Где их найдешь? В каком райторге?

— У нас многие этим занимаются, — рассказывала старушка, красиво укладывая грибы по корзинкам. — К каждому теплоходу набираем. По расписанию. А потом на пристани смотрим, чьи грибы приз возьмут.

— Какой приз? — поинтересовался я.

— На конкурсе. Грибы-то туристы у нас покупают. У местных. Ну мы как бы и соревнуемся. У кого лучше? У тетки Анисьи или у Петровны? А может, у Тимохина? Это который вам корзиночки продал. Он сначала корзинки продает, а на обратном пути грибами прельщает. Хитрый старикан. Характер у него коммерческий. За качеством не гонится, на количестве выезжает. Ну, вот и готово. — Старушка отставила корзинки. — Лучше моего никто не уложит. Вид нужно сделать. Которому ножку показать, которому шляпку. Ну, с богом! — Старушка спрятала под передник деньги. — Поспешайте, чтоб не опоздать. Второй гудок, слышь-ка, гудит.

На пристани широким кругом толпились туристы. Из круга неслись выкрики, смех, возгласы. Шел конкурс грибов.

— Хо-хо! — закричал Виталий, увидя нас. — Вот это грибы! А ну-ка… — Он схватил у меня корзинки и стал проталкиваться в середину круга. Но было поздно. Там раздались победные крики, аплодисменты. Круг дрогнул, и народ повалил на теплоход. Виталий что-то кричал, показывая наши грибы, напирал на затейника, но пристань быстро пустела, и он с досадой сунул корзинки мне под ноги.

— Забирай обратно. Где вы раньше-то были? Пропала плитка шоколада.

Я потащился с корзинками на теплоход. А что делать с грибами? Куда их девать? Отдать? Кому? Выбросить? Жалко. Все ж таки дары природы. Но вот судовое радио объявило, что желающие могут сдать грибы на камбуз. На ужин будет коллективная селянка. Я обрадовался и потащил корзинки к трапу. У трапа топтался мальчишка лет двенадцати.

— Дяденька, купите халвы в буфете, — он протянул мне рублевку.

— Чеши отсюдова, — закричал на него вахтенный матрос, — пока по шее не попало! Ты у меня быстро схлопочешь!

— Что это вы? — удивился я на матроса. — Халвы жалко?

— Не в халве дело, товарищ турист. Отходим сейчас, останется на борту, а я отвечай? Прошлым рейсом один такой до Костромы махнул. Туристам что? Развлечение. И напоят, и накормят. А нам с премии стружку снимут. За безбилетный проезд. Их тут таких много. Жулики.

Мальчишка был как мальчишка. Загорелый, лохматый, в трусах, в кедах. Глаза хорошие, смышленые. Какой он жулик?

— Ну, что тут думать? — раздался с палубы иронический голос Зиночки. — Ах, какая проблема. Возьмите рубль и принесите ему халвы.

— Подожди, — сказал я мальчишке. — Сейчас принесу.

У буфета очередь, а я с корзинками. Занял очередь за какой-то гражданкой и побежал искать камбуз. Через какие-то коридоры, трапы, люки, где-то на самом дне теплохода нашел камбуз, и распаренная от жары повариха вывалила мою грибную красоту в общую кучу, швырнула обратно корзинки. Я к буфету. Очереди нет, и буфет закрыт. Постучал в дверь, еще раз, нет ответа. Жаль. Остался мальчишка без халвы. Я к трапу — деньги вернуть, а трап уже убран, и теплоход потихонечку от пристани отваливает. Уже вода плещет и кранцы видно. Ринулся я к борту, чтоб мальчишку увидеть, что-то крикнуть ему, на худой конец рукой махнуть, но матрос схватил меня чуть ли не за шиворот:

— Куда? За борт свалитесь.

Я на верхнюю палубу. Там стеной стоят пассажиры, пока протолкался к поручням, берег был далеко. На пристани виднелся какой-то народ, но мальчишку я так и не разглядел. А он наверняка был там и смотрел вслед уходящему теплоходу. Что он сейчас думает? Вот и пристани не видно, слилась с берегом. Теплоход идет себе и идет. Палубы полны нарядных людей, все веселы, довольны, смеются, шутят и ждут после хорошей прогулки приглашения на обед.

За кормой клубились чайки, караулили — не перепадет ли с теплохода что-нибудь съедобное? Кричали они тоскливо, обиженно. Я повертел в руках рублевую бумажку. На черта я ее взял? Ведь можно было просто купить халвы и отдать мальчишке.

К обеду я опоздал и чувствовал себя не в своей тарелке. Оленька рассказывала, какой вид был с горы, на которую мы с ней забрались.

— Зря, зря ты туда не поднялась, — попеняла она Зиночке.

— Вам там и без меня было недурно, — съехидничала Зиночка.

Зиночкино ехидство Оленька пропустила мимо ушей.

— Ведь правда, вид с горы был чудесный? — спросила Оленька у меня.

— Да, — подтвердил я. — Очень неплохо.

— А вы что как в воду опущенный? — накинулась Зиночка на меня. — Утомились от грибной прогулки? Вы так тащили в гору свою Оленьку, что… Куда вы так торопились?

Мне надо бы было что-то брякнуть ей такое, чтоб она поприжала свой язычок, да я не нашелся. Меня угнетал мальчишкин рубль.

— Дурацкая история… — И я рассказал, что случилось. Мне хотелось не то сочувствия, не то совета.

— Хо! — заинтересовался Виталий, точно услыхал веселый анекдот. — Как же так? Ни рубля, ни халвы.

— Бедный мальчишка, — посочувствовала Оленька.

— Да, история, — равнодушно проговорила Зиночка. Она отставила стакан из-под компота и заговорила совсем о другом. — Пока вы там вымогали рубль, здесь обсуждалось такое предложение: у меня банка растворимого кофе, у Виталия — бутылка «Каберне». Принимаете ли вы участие в распитии и того и другого? И у кого что будем пить? В какой каюте? В мужской или женской?

— А что выглядит безнравственней? — с деланной глубокомысленностью спросил Виталий. — Молодые дамы принимают мужчин в своей каюте? Или дамы посещают каюту молодых мужчин?

— Кофе пьем у нас, — решила Оленька, — «Каберне» у вас.

— Есть еще третий вариант! — Виталий состроил рожу и договорил с акцептом: — Разделиться по полам. Один женщин, один мужчин.

Зиночка гневно сверкнула на него глазами, и мы пошли пить кофе. Когда перешли в другую каюту и пили сухое вино, вспомнили про мальчишку.

— Что вы думаете делать с этим рублем? — спросила Зиночка. — С чужим рублем, — подчеркнула она.

Я поморщился. Откуда я знаю, что мне с ним делать? Я знаю, что я ни в чем не виновен, но почему-то чувствую себя так, как будто от меня пахнет чем-то неприличным.

— А что мне с ним делать? С этим рублем? — огрызнулся я на Зиночку. — За борт выбросить? Сжечь? Уничтожение дензнаков — противозаконно. Пожертвовать на бедных? Так у нас нет бедных. Посоветуйте… Вы такая умная.

— Что делать? — оживился Виталий. — Пивка выпьем на всю рублевку. Будет мало — своих добавим.

— У вас на уме одни пошлости, — негодующе заявила Зиночка. — Этот рубль надо вернуть. И немедленно.

— Кому? Куда? — спросил я.

— На деревню дедушке, — посоветовал Виталий.

— Вам смешно? — повысила голос Зиночка. — А вы представляете, что произошло в детской душе обманутого? Что там творится?

— А что там творится? — пожал плечами Виталий. — Подумаешь, событие. Если парень умный — поймет, в чем дело. Если нет — так ему и подо. Пусть ума набирается. Пусть поймет — на белом свете не только пышки, а есть и шишки.

— Как так можно?! — взъелась Зиночка на Виталия. И посыпались слова о душевной черствости, о безразличии к своим ближним, о детском восприятии окружающего мира, психике, педагогике.

— Ну, завела философию! — махнул рукой Виталий.

Я сидел и мучился. Несчастная рублевая бумажка жгла меня. Полушутливая-полусерьезная болтовня друзей подливала масла в огонь.

— Я придумала, — сказала Оленька. — Написать записку, засунуть ее вместе с рублем вот сюда, — она показала на бутылку с цветистой наклейкой. — Закупорить и бросить за борт. Ее выловят, прочтут и доставят на пристань Топорищево.

— Хо-хо! — обрадовался Виталий. — В такой хорошенькой головке и такая хорошенькая идея!.. А записку написать кровью, горлышко засмолить.

— И вот наша бутылка плывет, поблескивает на солнышке, — фантазировала Оленька. — Обрастает ракушками, водорослями. А в ней конверт с картинкой и надпись — передать в собственные руки начальнику пристани Топорищево. Просим разыскать мальчишку, который… Ну, и так далее. — Оленька посмотрела на меня. — Подойдет?

— Подойдет, — уныло согласился я.

Виталий засучил рукав, протянул руку.

— Режьте мои жилы. Жертвую на святое дело свою горячую кровь.

— Крови нам не нужно, — запротестовала Зиночка. — У меня отличный трехцветный «шарик».

— Какая-нибудь дешевка? Заграничная безделушка? А у меня настоящая, живая, русская кровь.

— Еще неизвестно, какая у вас кровь. Какая-нибудь жижа, разбавленная пивом. А у меня отличная советская ручка. Со знаком качества. — Тот хотел что-то возразить, но Зиночка крикнула: — Заткнитесь! Что писать? Подсказывайте.

Записку сочинили и вместе со злосчастной рублевкой положили в конверт.

— Подождите, подождите, — вдруг спохватилась Оленька. Она протянула рубль: — Это от меня.

— И от меня, — сказала Зиночка, открывая сумочку.

— А я что? Хуже всех? — усмехнулся Виталий. — Вот и моя доля.

— Тогда и я добавлю, — сказал я.

— Хо-хо! Тут не только на халву набирается.

Оленька скрутила конверт в трубочку, запихала в бутылку. Виталий забил пробку.

— Эх, бутылка не та, — пожалел он. — Стиль не выдерживается. Из-под рому бы!.. Как у настоящих пиратов. — И пропел: — Йо-хо-хо! И бутылка рома.

— Пошли! — скомандовала Оленька.

На корме колыхался черный от дизельной копоти флаг речного пароходства. За кормой бурлила вода, парили в воздухе все те же чайки. Оленька неловко, «по-бабьи» размахнулась и бросила бутылку. Чуть заметный всплеск в буруне, на всплеск кинулись чайки и разочарованно разлетелись в разные стороны. На нас поглядывали с любопытством. Кто-то даже спросил:

— Чего это вы? Акваторию засоряете.

Виталий хитро подмигнул нам и буркнул:

— Молчите. Создадим таинственность. К вечеру такие слухи поползут — пальчики оближешь.

— А если не найдут? — спросила Зиночка.

— Найдут, — уверил ее Виталий. — Одна со времен пирата Моргана плавала. Триста лет. Устрицами обросла — и то нашли. — Потом задумчиво добавил: — Триста лет!.. Большой срок. Если наша столько проплавает? Почем же тогда халва будет?

— Глупости все это, — вздохнула Зиночка. — Детская забава. Ну кто будет возиться с вашей бутылкой? Если и найдут — разве отдадут?

— Да, пожалуй, — согласился Виталий. — Будь в бутылке одна рублевка, отдали бы… А пять? Жалко отдавать.

У меня с души свалился камень. Я избавился от этой рублевки.

— Пошли! — сказал я. И по пути в каюту взял в буфете еще бутылку «Каберне».

— Моя любовь — пиво, — сказал Виталий, разливая вино. — Зимой теплое, летом холодное. Но… неплохо выпить и сухого. Как выразился один великий, «он пьет одно стаканом красное вино», — и приветственно поднял стакан.

В это время приятный баритон проговорил по радио:

— Внимание. Туриста, взявшего у мальчика рубль на халву, просят зайти в каюту начальника рейса. Повторяю…

Приветственно поднятый Виталием стакан застыл в воздухе, и все уставились на меня. У меня замерло сердце.

— Хо-хо! — ухмыльнулся Виталий. — Вот тебе и кибернетика! Радиограмму дали.

— Ну и что? — забеспокоилась Оленька. — Поди и отдай им этот рубль.

— Купи халвы, отдай натурой, — посоветовал Виталий.

— Схватились! — возразила Зиночка. — Раньше надо было.

— Выпьем на дорожку и пойдем, — предложил Виталий. — Все пойдем! А то вдруг его там бить будут?

— Я пойду один, — сказал я.

Оленька дотронулась до моего рукава, как бы желая удачи и скорого возвращения. Я постучал в знакомую каюту.

— Да! — раздалось из-за двери.

В каюте начальника рейса был еще какой-то молодой моряк, в командирской фуражке и с галунами на рукавах. В углу, на стуле, съежившись, зажав между колен руки, сидел лохматый мальчишка в застиранной майке, трусах и кедах. Тот самый, с пристани «Топорищево». Увидя меня, он приподнялся, глаза у него радостно вспыхнули, и он вскрикнул:

— Дяденька!..

— Вы знаете этого мальчика? — сердито спросил начальник рейса. В руках у него опять был красный карандаш и маленький ножик.

— Знаю, — обрадовался я. — Ну как же? Слушай, парень, ты уж извини меня… Не успел я. Вот рубль… — я полез в карман. — Да что рубль? Мы сейчас халвы купим.

— Ваша халва, понимаешь, нас не интересует, — перебил меня начальник рейса. — Мальчишка, понимаешь, задержан за попытку безбилетного проезда. Вот пассажирский помощник капитана, — начальник рейса показал на молодого моряка. — Разбирайтесь сами. — И начальник рейса стал строгать ножичком карандаш.

— Здравствуйте, — поздоровался со мной пассажирский помощник и вежливо козырнул. — Вахтенный заметил, как на теплоход проник вот этот мальчик, его начали искать и, как видите, нашли, поймали. Но он сослался на то, что ищет какого-то туриста, который взял у него рубль и не вернул. Вы сами понимаете, — пассажирский помощник развел руками, — для нас это чепе. Мы обязаны разобраться. Так что извините за беспокойство. Мальчика мы высадим на ближайшей пристани.

В дверь каюты постучали.

— Кто там? — спросил начальник рейса. — Что нужно?

В дверь всунулась голова Виталия.

— Ты еще живой? — спросил Виталий у меня. — За борт еще не выкинули?

За Виталием в каюту втиснулись и Зиночка и Оленька. Увидя мальчишку, они пришли в восторг:

— Какой славненький! Какая прелесть! Тебя как зовут? Ты же голодный!

Через пять минут корабельное чепе было ликвидировано. Мальчишку отдали нам на поруки.

— С условием! — поднял указательный палец начальник рейса. — После ужина подойдем к берегу и высадим его. Придется, понимаешь, делать вынужденную остановку. Ответственность на вас — Он подозрительно посмотрел на меня. Можно ли на меня надеяться? — С той пристани на Топорищево пойдет «ракета». Деньги-то, понимаешь, есть у тебя? — спросил он мальчишку.

— Все будет, все будет! — закричали наши дамы. — Все будет сделано. Мальчишка-то какой славный! Ну идем, идем к нам.

Уходя из каюты начальника рейса, я извинился за причиненное беспокойство и не вытерпел, спросил:

— Простите за любопытство — а зачем вы этот карандаш стругаете?

Начальник рейса сердито хмыкнул:

— Зачем, зачем… Вторую штуку извожу. Нервы, понимаешь, сдерживаю. С вами, туриками, второй инфаркт схватишь.

— Турики?.. — спросил я. — А что это такое?

— Это мы вас, туристов, так называем, — смутился начальник рейса.

* * *

Ужинали мы впятером. И сразу после ужина распростились с Мишкой. Мы долго махали друг другу на прощанье, пока виднелась пристань, пока она не скрылась в жемчужных сумерках белой ночи. Путешествие на теплоходе продолжалось. И где-то плыла бутылка из-под «Каберне».

Загрузка...