Глава 12 О прятках, как возможности найтись

…Там, за сараем, был каменный колодец.

Когда мы с Иркой и Сережкой играли в прятки, я всегда сюда прибегала. Присев на корточки, тихо сидела за круглой колодезной ротондой, не подавая никаких признаков жизни.

Я умела так сидеть. Задерживала дыхание и чутко прислушивалась и присматривалась ко всему, что происходит вокруг. Вот на покрытый мхом край колодца села птица — и тут же испуганно взлетела, почуяв человеческое присутствие. Вот прополз муравей, оставляя в пыли узкую дорожку — и исчез под моим сандалем. Я посмотрела на облупленный, стесанный, когда-то красный сандальный носок и слегка пошевелила ногой, выпуская муравья на волю: я не любила всякое ограничение своей свободы и, по возможности, уважала это чувство в других живых существах.

Над розовым цветком прожужжала пчела. Вот уж ненужное соседство! Еще свежо было в памяти воспоминание о недавнем пчелином укусе прямо в губу — отчего лицо раздулось до неузнаваемости, а уж боль была такая, что я еле сдерживала крик.

Пчела села на цветок и пыталась добраться до его середины. Я с неприязнью и страхом следила за ней, ничего не предпринимая для того, чтобы ее прогнать: прятки есть прятки, сиди и не шевелись.

Мимо гордо прошествовала бабушкина темно-рыжая кошка Маркиза. Она даже не глянула на меня, хотя я и сама не собиралась входить с нею в какие-либо отношения.

— Ты где? — послышался голос. — Мы устали тебя искать! Давай, выходи!

Но я и не собиралась этого делать! Была только одна причина, по которой я бы согласилась выскочить из своего убежища тот час же. Эта причина называлась дед Миша.

Теперь он из-за тяжелой болезни появлялся все реже. А раньше — всегда сидел на каменной ступеньке у двери своего дома.

Худой, с впалыми старческими щеками и дымящимся окурком во рту, дед Миша не производил впечатления доброго и милого человека, с которым бы хотелось поболтать о том, о сем. Он сидел на крыльце, попыхивая и глядя в одну точку перед собой, и я всякий раз норовила быстро пробежать мимо него, когда шла с матерью от бабушки домой.

— А ты чья будешь? — всегда одинаково бесстрастно настигал меня своим вопросом дед Миша.

Я отвечала.

— А ночью дождь конфетный был, — словно между прочим сообщал старик. — В трубах до сих пор леденцы лежат…

— И нет! — кричала я, остановившись и завороженно глядя на деда. — Из леденцов дождя не бывает!

— Не веришь — посмотри, — безразличным тоном говорил он.

Я бежала к темно-рыжей жестяной трубе, которая спускалась с крыши дома. Во время дождя водяные потоки неслись по этой трубе с грохотом, и я любила смотреть, как они вырываются из жестяного русла, тут же превращаясь в небольшую реку, убегающую в специально отведенную для этого канаву.

У самой земли труба заканчивалась плоским стоком для воды. Он был расположен так, что после дождя в нем оставалась небольшая лужица, которая потом сама высыхала. На месте этой лужицы лежала горстка разноцветных леденцов. Я смотрела на нее, почти не дыша. Действительно конфеты! Дед Миша не обманул — ночью был леденцовый дождь!

— А вот и нет! — словно очнувшись, звонко говорила я, глядя на улыбающегося деда Мишу. — А вот и не бывает дождя из конфет! Как бы они попали на небо? Кто бы их туда закинул?

Ох, уж этот дед, вечно что-то выдумывает!

Вот ради этой встречи я бы оставила даже свою любимую игру.

Опустившись на четвереньки, я осторожно выглянула из-за колодца. В промежутке между сараями никого не было. Только бабка Шурка прошла по двору, неся на согнутой в локте руке, как на вешалке, какую-то одежду. Я слышала, что она портниха и шьет всем соседям вещи.

— А я знаю, где она сидит, — услышала я голос двоюродной сестры. — Спорим, за колодцем?

На дорожке меж сараями послышались шаги.

Ирка всегда была предательницей. Я не сомневалась, что она сейчас раскроет тайну моего любимого «прятального» места. Мгновение — и я метнулась за сарай, прямо на огород к бабе Мане, которую почему-то все на улице боялись. Баба Маня была сухая, древняя старуха, ходившая всегда в черном фартуке и непрерывно курившая папиросы. Мне казалось, что она очень злая, и сейчас, пробираясь сквозь заросли по ее огороду, я думала только об одном: хоть бы не встретить эту ведьму! Страх холодил мне спину, но мстительное чувство по отношению к предательнице Ирке было сильнее страха. То-то будет весело, когда они с Сережкой подкрадутся к колодцу в полной уверенности, что найдут там меня…

Я встала в полный рост, отряхнув с себя колючки и сухие ветки. Здесь, за домом, было тихо. Покачивались от легкого ветра молодые деревья, громко жужжали над цветочными клумбами пчелы, а небо было таким синим и высоким, что у меня на мгновение захватило дух.

Я вспомнила мамин рассказ о том, что в войну здесь, на огородах, было самодельное бомбоубежище. Жители переулка выкопали его, чтобы прятаться от немецких обстрелов. Когда начиналась бомбежка, все бежали сюда, в укрытие, и сидели внутри на земляных скамейках. Однажды, когда в убежище теснились люди, пережидая очередной налет, в том числе и шестилетняя девочка — моя мама, во входной проем буквально ввалилась баба Маня, которая тогда была еще просто пожилой женщиной по имени Ерофеевна, а следом за ней кто-то впихнул ее козу.

— И эта громадная коза, — с горечью рассказывала мама, заново переживая те страшные минуты, — упала мне, маленькому ребенку, прямо на руки…

Слушая этот рассказ, я до слез жалела бедную маму, пытаясь нарисовать в воображении подробности происходившего. Но, как ни старалась, не могла до конца представить ни свист и грохот падающих с неба снарядов, ни земляное бомбоубежище, а уж боль и ужас от неожиданно свалившейся на колени маленькой девочке испуганной козы я даже представлять не хотела…

Я вдохнула свежий летний воздух полной грудью и посмотрела ввысь. Разве могут оттуда, из этой синевы, падать бомбы? А что, если бы это произошло сейчас? Куда бы я делась? А Ирка с Сережкой? А бабка Шурка?

— Вот ты где! — услышала я голос сестры. — Мы тебя нашли!

— Туки-туки за тебя, — устало сообщил Сережка, и через минуту мы все вместе побежали к дому генеральши — «на ту сторону», чтобы оттуда, с той стороны переулка, скатываться кубарем по зеленой, мягкой траве, а заодно лакомиться «калачиками», которых в этой траве было видимо-невидимо.

Все-таки хорошо, когда тебя находят!

…И вправду — хорошо!

Быть может, детская радость, испытанная в такие моменты, всю жизнь сподвигала меня на поиск такого места, где бы меня можно было обнаружить?

И ведь чего я только не перепробовала в своем стремлении быть заметной! И плавала, и крутилась на гимнастических брусьях, и бегала, и прыгала, и шила мягкие игрушки… Однажды чуть даже не стала балериной.

— Батман, батман, девочки! Батман тандю! Держим, держим ногу, не опускаем! — командовала красивая, средних лет, танцовщица, бывшая балерина Инна Михайловна нам, юным ученицам, стоявшим у станка.

А мне совсем не хотелось ничего держать. Это было очень больно, неприятно, напрягало мышцы живота и заставляло «упираться» до пота. Ну, что за радость? Вот стать бы сразу на пуанты и — закружиться по сцене!.. Легко, воздушно, сказочно…

Мне хотелось быть кем-то, но не хотелось проходить путь, предшествовавший этому. Главное — чтобы увидели и скорее нашли.

Я вообще не переносила долгие дороги к чему-либо. Когда вместе с мамой, любившей туризм, взбиралась на Эльбрус, ныла и останавливалась, присаживаясь на каждой кочке, хотя другие дети из группы молча шли к цели. А мне хотелось сразу оказаться на вершине.

В восьмом классе все вступили в комсомол, и меня сразу выбрали комсоргом. Собрание, на котором это происходило, проголосовало «в одном порыве», не было даже воздержавшихся. Считая вопрос решенным, стали потихоньку расходиться по домам.

— А я не хочу, чтоб она чем-то руководила, — раздался вдруг голос с последней парты. Он принадлежал Игорю, которого я знала с детства.

Все замерли в тех позах, в которых их застало это неожиданное сообщение: кто-то уже находился у двери, кто-то складывал учебники, некоторые стояли в проходах между партами, о чем-то тихо переговариваясь.

— Да, не хочу, — повторил Игорь.

— Почему?! — воскликнуло сразу несколько голосов.

— Потому, что она — дура, — невозмутимо ответил он и победоносно посмотрел на одноклассников, уточняя про себя произведенный им эффект.

Я стояла, будто пораженная громом. Кто-то осмелился критиковать меня? Кто-то осмелился НЕ ВЫБРАТЬ?

Я долго плакала в раздевалке, спрятавшись между висевшей на кронштейнах одеждой. Потом меня нашли подруги и долго утешали, доказывая, что я — самая лучшая и самая достойная из всех, а на слова этого недоумка не стоит обращать внимание. Я успокоилась, но рубец на сердце все-таки остался. Самым неприятным и тревожащим был тот факт, что оппонент так и не счел нужным объяснить, почему он назвал меня дурой? Ну, что я ему сделала? Разве что пожаловалась недавно учительнице, что он тайно курит на переменах за углом школы.

Я не понимала, как это можно быть отверженной кем-то просто так, без всяких видимых причин?! Лишь спустя годы я сообразила, что причины, конечно, были, но ведь это были — частично, по крайней мере! — причины Игоря, а не мои. А тогда я просто пережила первый серьезный опыт нелюбви, против которого еще не была вооружена.

Я искала ответы на мучавшие меня вопросы. Днями, а то и неделями сидела над дневниками. Бесцельное хождение по улицам вовсе не вдохновляло меня. Я философствовала. «Заурядный ум, в лучшем случае, напоминает собой простейший механизм, — старательно выписывала я из любимого Драйзера. — Он поглощает так мало, что его работа никак не отражается на беспредельном пространстве, каким является жизнь….» Мне хотелось, чтоб моя мыслительная деятельность произвела в этом пространстве хоть маленький, но взрыв.

Я читала Лондона, воображая себя не Руфью, как многие мои подруги, а Мартином Иденом. Мне хотелось писать стихи и прозу, так же отдавать их для напечатания в какие-то редакции и получать большие гонорары. Но мне не хватало слов. Стихи выходили глупыми, рассказы не получались. Я решила, что не имею призвания к литературному труду, несмотря на заверения в этом учительницы литературы Зои Ивановны, всегда читавшей мои сочинения перед классом, как самые лучшие.

А что я имела? Хотелось понять.

Нет, не те молодежь,-

писала я на следующем листе, -

Кто, забившись в лужайку да в лодку,

Начинает под визг и галдеж

Прополаскивать водкой глотку.

Разве это молодость? Нет!

Мало быть восемнадцати лет.

Молодые — это те,

Кто бойцовым рядам поределым

Скажет именем всех детей:

Мы земной шар переделаем!

«А хочется ли мне переделывать земной шар? — спрашивала себя я. — Что это за переделка такая?» Я вспоминала, как два года назад писала заявление на вступление в комсомол. «Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма», — вывела я своим красивым почерком. (Именно такая фраза фигурировала в образце, приколотом на стену в кабинете старшей пионервожатой, сорокапятилетней Нины Николаевны, и именно так каждый из вступающих должен был мотивировать столь важный жизненный шаг). Эти слова, несмотря на некоторую отстраненность и безотносительность к моей личной жизни, в общем-то, мне нравились. Я всегда стремилась сесть в первом ряду — например, в кинотеатре, куда ходила с мамой, или в актовом зале на школьных собраниях. Мне казалось, что первенство было как бы наречено мне на роду. Еще отец говорил:

— Ты, доня, всегда будешь самая лучшая!

И в саду, помнится, меня хвалили: единственная из всей группы я могла заменить воспитательницу, если та куда-нибудь отлучалась.

— Сиди ровно! — командным голосом говорила я Сашке Хлюстову, который никак не хотел подчиняться.

Потом обращалась ко всем:

— Руки на коленях, пятки вместе, носки врозь!

И все сидели. Молча, поедая глазами строгую маленькую воспитательницу.

В школе — тоже всегда похвалы: лучшая ученица; лучше всех обернула тетрадь; лучше других написала сочинение; победы в спорте — тоже у меня; подруги и друзья — не какие-нибудь там обыкновенные, а — лучшие из лучших; выпускной экзамен сдала лучше всех — сразу, как говорится, видна карьера… Мне казалось это нормальным, само собой разумеющимся.

А жизнь моя теперь, после школы, тоже будет лучшей?

Что бы сказал по этому поводу отец?

Я всегда помнила его — с неизменной гитарой, конечно. Нервные пальцы легко передвигаются по грифу, воспроизводя так любимую мной «черную стрелку», которая «проходит циферблат». С Утесовым ведь прошло все мое детство! А кадры из старой комедии, повествующей о развеселой жизни музыкантов большого оркестра, надолго запечатлелись в памяти. Как мастерски они играли! Почти совсем, как папа. Это потом я узнала, что в исполнении первого советского биг-бэнда звучал джаз, а то, что они делали с одной и той же мелодией, называется импровизацией. А в детстве я просто радовалась, когда слышала, к примеру, песенку про утюг…

Начало 60-х… Время молодости моих родителей. Отец — улыбающийся, в белой рубашке с черной бабочкой — настоящий джазмен. Легко и изящно импровизирует на своей семиструнке и не знает, что жить ему осталось всего несколько лет…

Отец всегда был моей гордостью. Он отличался острым умом, много читал, играл на всех музыкальных инструментах, хотя специально не учился ни на одном. Профессия у него была экзотическая — топограф-изыскатель. В детстве я не понимала, чем конкретно занимается мой родитель, но часто видела его за кульманом, у листа ватмана, на котором он остро отточенным карандашом чертил какие-то линии и писал мелкие циферки, перенося их на бумагу с арифмометра. Когда же наступал обеденный перерыв, все сотрудники изыскательского отдела, а это были одни мужчины, сходились у шахматной доски и играли долго и азартно, утопая в клубах табачного дыма. Я, маленькая девочка в школьном переднике, прибежавшая к отцу после уроков, крутилась тут же.

Иногда друзья и сослуживцы отца собирались у нас дома, и тогда на столе появлялась незатейливая еда, а в руках папы — гитара. И вновь звучал его голос…

Мне очень хотелось, чтоб отец меня любил. Да и не только он. Все чаще я ловила на себе взгляд Игоря — одноклассника, который не то что критиковать вслух, а даже в мыслях подумать обо мне что-то плохое не решился бы. Я это чувствовала. Он подкладывал мне в портфель анонимные письма с вырезанными из газет печатными буквами, в которых сообщалось, что у меня есть некий тайный воздыхатель, и что я могу рассчитывать на его покровительство.

Но я думала о Валерке.

Он нравился почти всем. Внешность он имел очень яркую и выразительную: стройная и сильная фигура, черные волосы, зачесанные назад, огромные черные глаза «с поволокой» и совершенно необыкновенная, «дон-жуановская» белоснежная улыбка… Весь набор бесшабашного и откровенного обольстителя. Сам он всерьез ни к кому не привязывался, оказывая внимание то одной, то другой однокласснице, в том числе — и мне. Собираясь после восьмого на практику в колхоз, все девчонки мечтали, как там-то уж, в свободной обстановке и без тотального контроля учителей, они сумеют завоевать «дон-жуановское» сердце. Каждая, по крайней мере, надеялась на это. Я не была исключением. Причем, по своему характеру страдала, пожалуй, больше всех: никакого соперничества я физически терпеть не могла.

Но там, на полевом культстане, где расположился наш школьный палаточный городок, произошли совсем другие вещи…

В один из вечеров, когда солнце висело над горизонтом громадным алым шаром, мы шли по ржаному полю, весело болтая и направляясь к небольшому пруду. Нас было шестеро: три парня и три девушки, все — из разных классов, но хорошо знакомые друг с другом.

— Посмотри! — говорила мне задушевная подруга Жанна. — Посмотри, какое красное солнце! Ты когда-нибудь видела такое?

Я молча покачала головой. Картина, открывшаяся нашим взорам здесь, на бескрайнем пространстве, не имевшем каких-либо видимых границ, чем-то тревожила меня. Солнце действительно было слишком красным; оно освещало колосящуюся со всех сторон рожь каким-то алым, нереальным светом; казалось, что мы движемся по поверхности неведомой планеты, на которой, быть может, еще не зародилась человеческая жизнь, и ходить по этой планете совсем не безопасно, а, возможно, по ней и вовсе еще не ступала нога человека…

Я шла, как во сне, зачарованная нереальной красотой. И в эту минут почувствовала на своем плече чью-то руку. Скорее догадалась, чем увидела, что это был Юрка из параллельного класса. Он входил в нашу компанию, но меня до сих пор никак не выделял. Его прикосновение показалось мне каким-то звенящим, сказочным, из того же фантастического ряда, что и это красное ржаное поле…

Через минуту мы шли уже вдвоем, а все остальные куда-то делись, будто исчезли по чьему-то волшебному приказу, и перед глазами у меня была только пыльная дорога меж хлебов, в конце которой неподвижно стояло огненное солнце.

Это была еще очень робкая, первая в моей жизни, не отцовская, но уже почти мужская любовь.

Хотя Юрка в свои пятнадцать очень мало походил на настоящего мужчину.

Как, впрочем, и все мальчишки-восьмиклассники. Ну, какой, например, мужчина из Сережки — маленького, смешливого, по-детски обидчивого человечка? Это уж потом, в далеком будущем он станет физиком-ядерщиком и уедет на работу за границу. А Вовка? Худенький, ранимый, зацикленный на отметках… Это после он вырастет в успешного предпринимателя. А уж другого Сережку и заметить-то было трудно: от горшка два вершка, неинтересный, зубрила, с правильным противным почерком. Кто знал, что в нем зреет будущий офицер?

Девочки имели свою иерархию, и первые пять мест в ней принадлежали моим близким подругам — эту дружбу мы храним вот уже сорок лет.

Самой красивой и умной считалась Света: обаятельная, серьезная, ответственная, в нее были влюблены даже мальчишки из параллельных классов. Я шла второй по красоте и количеству поклонников. Третьей была Люба — холодная, непроницаемая, «вещь в себе», но — с правильными, «римскими» чертами лица. Самой общительной и веселой в классе считалась Жанна, а самой серьезной — Ира, отличница и активистка, вся правильная-преправильная, в клеточку и полосочку, аккуратно разграфленная и всегда поступающая по уставу.

— Девчонки, — говорила Ира с трепетом в голосе, — давайте я вам прочитаю письмо Татьяны к Онегину?

И все садились и слушали, хотя перед этим собирались заниматься совсем другим.

— Мальчишки, ну почему вы так гадко выражаетесь? — горестно и патетически вопрошала она самого разнузданного классного циника Сашку, который сидел перед ней, развалившись на стуле и нагло, с кривой усмешкой глядя ей прямо в глаза — без каких-либо следов хоть малейших угрызений совести.

Ира уходила со слезами и все ее жалели.

— Саша, — говорила она молчаливому и благополучному профессорскому сынку, — давай завтра вместе позанимаемся тригонометрией?

Он, быть может, ненавидел тригонометрию, но шел.

Эти занятия постепенно переросли в дружбу, а затем и во что-то большее. Уже к концу школы это была сложившаяся ПАРА.

А у меня пары не было.

С Юркой мы расстались сразу же после возвращения с летней практики. В городском интерьере он был как-то неинтересен, блекл, невыразителен.

Я искала чего-то другого.

Возможно — себя саму.

…Расставанье со школой я ощутила, как выплывание, как выбрасывание на берег после кораблекрушения, как подъем с глубины, где долгое время шло барахтанье и борьба за жизнь. И вот я — спаслась. И только теперь жизнь начинается на самом деле.

По сути, так оно и было.

А сразу по окончании школы меня нашел мой первый муж. И союз, который мы заключили с ним, был скоропалительным и драматичным.

Потом меня много раз находили не те, не там и не для того. И в этих контактах было много пустоты и незрелости. Да и откуда было этой зрелости взяться? Потребность быть найденной хотя бы кем-нибудь и любой ценой явно не вписывается в категорию серьезных жизненных задач.

Загрузка...