День 9 марта 1939 года выдался пасмурным и морозным.
Начальник отделения краевого НКВД Алексей Волобуев, как всегда по вечерам, ужинал со своей семьей в просторной столовой недавно полученной большой квартиры.
В краевой центр его, оперуполномоченного районного отделения НКВД, перевели в ноябре 38-го, как подающего надежды сотрудника, «успешно освоившего методы советской разведки» (так было написано в личном деле). В свои тридцать три он успел пройти две начальные ступени будущей блестящей, как он полагал, военной карьеры: службу в рабоче-крестьянской Красной Армии — сначала рядовым, затем, по вступлении в ВКП(б), младшим командиром, а с 28-летнего возраста — службу в органах госбезопасности в качестве помощника оперуполномоченного районного отделения. И вот — новое назначение, теперь уже — в город, где он родился и жил до призыва в армию.
Алексей Васильевич был очень обрадован такой переменой в судьбе. Во-первых, жене с детьми здесь, в краевом центре, будет гораздо легче. А во-вторых — и, пожалуй, в-главных, — ему давно уже хотелось разобраться в том, что происходило в последнее время в системе, где он служил, и ему казалось, что там, в районе, далеко от центра, это сделать сложнее, чем здесь, в непосредственной близости от высокого начальства.
О том, что в системе госбезопасности края, да и всей страны что-то происходит, догадывались все. И не просто догадывались, а видели своими глазами, да только толковали по-разному. А, вернее, никак не толковали. Потому, что если называть вещи своими именами, страшная получалась картина. Только за 1937-й год через «тройки» краевого НКВД прошло 16 тысяч дел по обвинению врагов народа в контрреволюционной деятельности. Большинство обвиняемых было приговорено к расстрелу, тысячи ссылались в лагеря, принудительно переселялись в северные районы страны. Но, что было самым страшным и непонятным, — шла «чистка» и в высших органах государственной власти, в том числе — в НКВД. Это-то и тревожило больше всего. Алексей Волобуев, молодой коммунист и офицер, верой и правдой служивший партии и государству, особенно болезненно воспринимал аресты «своих». Не мог поверить, что эти люди, так серьезно и тщательно проверявшиеся органами госбезопасности перед тем, как быть принятыми туда на службу, вдруг оказывались не теми, за кого себя выдавали. Но и не верить не мог: разве такие структуры ошибаются?
Алексей Васильевич отодвинул от себя тарелку, на которой лежала почти нетронутая еда.
— Не понравилось? — с тревогой в голосе обратилась к нему Лидия Захаровна, старая домработница, следовавшая за Волобуевыми к местам их службы и выполнявшая в семьи одновременно обязанности няни и кухарки.
— Нет-нет, все хорошо! — поспешил заверить старушку Алексей Васильевич. — Просто я сегодня не голоден…
И в эту минуту раздался стук в дверь. А в следующую он понял, что вся его жизнь теперь разделится на «до» и «после». Период жизни до этого стука был уже прожит и имел четкие границы — от рождения до неполных (через неделю — день рождения) 33-х лет. Период же «после» мог быть и неопределенно длинным (если повезет и отправят в лагерь), а мог уместиться в несколько недель и закончиться расстрелом (зависит — это он знал, ибо и сам занимался подрасстрельными делами — от профессионализма следователя, которому будет поручено производить допросы). Независимо от длины, период «после» ему предстоит прожить без семьи.
…Обыск производился быстро, деловито, с каким-то даже спокойствием, а то и будничностью — так, будто это совсем рядовое, обыкновенное событие. Были изъяты винтовка и драгунская шашка — больше, как будто, ничего не нашли.
Ровно через неделю, 17 марта, в день рождения, его первый раз допрашивали в «родном» здании, предварительно объявив, что он подозревается в совершении незаконных арестов и применении физических методов воздействия на допросах.
— Считаете ли вы себя виновным? — спросил в заключение следователь Ковалевский, которому было поручено дело Волобуева.
— Нет, — прозвучал ответ. — Виновным себя не признаю…
Приговор по делу Алексея Волобуева звучал так:
«Выездная сессия военного трибунала войск НКВД рассмотрела в закрытом суде дело по обвинению младшего лейтенанта госбезопасности Волобуева Алексея Васильевича, бывшего помощника оперуполномоченного, в совершении преступления, предусмотренного ст. 193–17 п. «а» УК. Судебным следствием установлено, что подсудимый во второй половине 1937 и первой половине 1938 г.г. систематически, грубейшим образом нарушал революционную законность: производил незаконные аресты, под угрозой пыток заставлял арестованных оговаривать других людей в принадлежности к повстанческим, право-троцкистским контрреволюционным организациям, хотя эти лица принадлежали, в основном, к советско-партийному активу.
Подсудимый Волобуев за короткое время арестовал 29 человек и, не имея никакого компрометирующего материала, завел на всех фиктивные дела. Причем, для того, чтобы добиться вымышленных признаний в тягчайших государственных преступлениях, подсудимый применял к арестованным избиения, стойки, высадки и другие мучительные способы воздействия. Своими действиями он совершил преступление, а поэтому суд приговорил: подвергнуть его лишению свободы сроком на 6 лет без поражения в политических правах с лишением звания. 10 марта 1940 года».
Алексей Васильевич вспомнил один из последних допросов.
— Да, я ударил подследственного, — сказал он тогда этому молодому следователю, — но я был уверен, что расправляюсь с действительными врагами советской власти. С другой стороны, иначе поступить было нельзя, потому что таковы были установки, получаемые из краевого УНКВД.
— Считаете ли вы законным метод следствия с применением физических способов воздействия? — последовал вопрос.
— Сейчас — нет, — ответил он, — а в те времена считал, так как это делало и районное, и краевое начальство. Когда приезжали в наш город сотрудники из НКВД СССР, я спрашивал их, правильно ли мы делаем, что бьем подследственных? Так ли нужно делать? Мне ответили: «Да что говорить о вас! Мы наркомов бьем в столице, да почище вашего!» Вот я и ударил — боялся, что в противном случае выгонят из органов. Я верил в старые чекистские кадры и не представлял, что ЦК ВКП(б) не знает об этих явлениях…
Вспоминая этот допрос, Алексей Волобуев испытывал чувство неловкости и сожаления о том, что нельзя ничего вернуть. Ведь при первом разговоре он сказал, что не применял в своей практике методов физического воздействия на людей. И это было почти правдой. Почти — потому, что подследственного-то он ударил однажды. Это произошло в присутствии Ивана Ивановича, начальника отделения, который перед допросом сказал ему: «Если не будет признаваться — ударишь его для острастки пару раз. В общем, сам знаешь, не мальчик…»
Алексей и вправду знал. Знал, что так делают другие. Но самому бить пока не приходилось…
Подследственный был неприятный тип, врал и изворачивался даже в тех очевидных нарушениях, которые вменялись ему, как председателю районного ОСОАВИАхима. Но из него надо было «выбить» признание в том, что не казалось таким уж очевидным. Алексей думал тогда, что если партия и руководящие работники НКВД приняли решение действовать именно так, и никак иначе, значит, это особенность текущего момента. Это — его служба. Его работа. Он здесь — не для того, чтобы распускать нюни и сомневаться.
Алексею Васильевичу вспомнились и строки из его письма, адресованного руководству НКВД, в котором он просил исправить собственные слова в протоколе допроса, в частности, о том, что ЦК партии «НЕ знает об этих явлениях». В исправленном виде это предложение должно было звучать так: «Я верил в старые чекистские кадры и не представлял, что ЦК ВКП(б) ЗНАЕТ об этих явлениях».
В те же дни, находясь под следствием, он написал заявление военному прокурору. Оно выглядело так: «После моего внезапного ареста моя семья оказалась в критическом положении. Жена тяжело заболела, остались без попечения трое маленьких детей. Меня лишили всякой связи с ними. Я просил следователя отпустить меня под подписку о невыезде, тот ответил: «Давайте скорее показания, тогда и отпустим». Я растерялся: как и что говорить? Признать очевидное — значит, подвергнуть сомнению государственную политику. Не признать — значит, потеряв собственное достоинство, опуститься до лжи с целью избежания ответственности… Я не знал, что делать, был измучен и страдал в неведении о судьбе семьи. И тогда следователь Ковалевский «пришел на помощь». Он стал читать заявления и протоколы допросов, а я должен был отвечать лишь «да» и «нет». Поэтому большинство моих показаний неверны, и давались только из-за обстоятельств, указанных выше».
В письме к начальнику УНКВД он, пребывая в глубочайшей безысходности, написал: «Под стражей я содержусь безосновательно, и Вы это знаете. На меня явно клевещут. Я потерял веру во всякую справедливость…»
Почти в отчаянии он обратился в те дни к наркому внутренних дел СССР Берии: «Почему к ответственности не привлекают работников краевого НКВД? Ведь я не сам совершал аресты — не имел права! — а с санкции руководства. Прошу Вашего вмешательства!»
Но никто не вмешался. Никто не защитил его, не помог отстоять правду и честь. Все кончено. Шесть лет тюрьмы — срок немалый. Подорвано здоровье, сломлен дух. Но главное — подорвана вера в то, что он делал, чему собирался служить всю жизнь…
В последнем слове на суде он сказал:
— Меня обвиняют в незаконных арестах, избиениях арестованных и создании фиктивных дел. Но я занимал лишь должность оперуполномоченного и все установки получал от начальства. Так что обвинение в незаконных арестах должно отпасть. В отношении избиений — я уже говорил, что ударил лишь одного, остальные показания против меня — клевета. Они могли быть подделаны и сфальсифицированы, как и мои. Мое преступление не доказано, я не преступник и никогда им не буду. Я не имею никаких революционных заслуг, но стремился всегда честно служить революции. Находясь в партии двенадцать лет, не имел взысканий. Суд не может меня осудить — я не виновен…
Через час, не дав проститься с семьей, его увезли уже в настоящее, а не предварительное, место заключения.
Еще через год осужденному Алексею Волобуеву объявили, что он отправляется на фронт в составе штрафного батальона.
В одном из первых же боев он погиб под Калугой.
А для потомков — просто пропал. Исчез, сгинул, был вычеркнут из семейной истории и отсечен от родового древа. Место, из которого росла его ветвь, зарубцевалось и сгладилось, напоминая о себе лишь едва заметным бугорком на стволе.
Но ведь на этой отпавшей ветви, к тому времени, уже было три молодых побега! От одного из них — трехлетнего сына — впоследствии ответвился и мой росток…
Может быть, поэтому мне так знакомо чувство тотальной нехватки жизненных соков?