На следующий день к Сонечке, остановившейся у бывших ленинградских, а теперь уже московских друзей, явился неожиданно Моня. В руках у него был тугой узел.

— Вот! — сказал он спокойно закашлявшейся подруге. — Твоя шуба. Продай ее чужим людям. Поручи это верному человеку. Мне, например, — и он хитро улыбнулся. — А серьги, — он протянул ей что-то, завернутое в тряпочку, — спрячь далеко и никогда не надевай.

— Моня, что все это значит? Ты так быстро поймал преступников?

— Нет! Мне просто надоело лицезреть твою глупость. Только ты одна не замечала алчного блеска в глазах твоей подруги. Впрочем, не у нее одной.

— Боже мой! Моня! Зачем ты все это делаешь?

— Мне кажется, ответ тебе известен, — и он отвел в сторону грустный взгляд.

* * *

— Сержик, хочу тебя вытянуть на люди, — глаза бабы Сони тускло сверкнули. — Я тут навещала Нелли Наумовну на улице Рубинштейна. Обнаружила славную забегаловку. Там подают чудное мясо, бьюсь об заклад, ты такого никогда не едал.

— А ты когда успела его попробовать?

— Сержик, я мяса уже не ем лет десять, только курочку. Но вот по запаху определила: блюдо — пальчики оближешь!

— Ну что ты придумала! Какая забегаловка, какое мясо?

— Ладно, надевай свой маскарад. Усы не забудь, они в китайской вазочке. Между прочим, вазочка из коллекции самого Николая. — И она весело подмигнула. — Ну, не артачься! Я хочу доставить себе удовольствие — накормить тебя настоящим обедом, — и она бодро двинулась в свою комнату.

— Сейчас будет доставать свои столетние кафтаны, — с усмешкой подумал Сергей.

Через полчаса баба Соня предстала пред дорогим Сержиком этакой эпохальной старухой, в общем, чудовищно вырядилась.

Пока они добрались до заветной кафешки, часы показывали четыре. У дверей стояла небольшая очередь, при ближайшем рассмотрении стало ясно, что она состоит из двух непересекающихся групп. Молодые ребята, симпатяги и весельчаки, болтали взахлеб, не обращая внимания на окружающих. Женщины, по-видимому, сбежали с работы, и работа эта располагалась где-то неподалеку, ибо каждую минуту они напряженно оглядывались по сторонам. Увидев бабу Соню, все, само собой, расступились, и странная парочка из старухи и замученного молодого человека сразу же очутилась за столиком у окна. Баба Соня заказала все, что нашла в меню, слава богу, меню было скромное: мясо-гриль, салатик, вино на выбор, кофе с пирожным, но все перечисленное внушало доверие старой женщине.

— Для тебя, мой милый мальчик, улица Рубинштейна наверняка ничем не примечательная улица, — начала баба Соня, чтобы просто о чем-нибудь поговорить. — Когда-то она была Троицким переулком. А ведь на пересечении этого переулка и Невского располагалась в былые времена одна из знаменитых в городе «Филипповских» булочных. Что за чудные пирожные продавали в ней! При советской власти — увы! — все стало пресно и невкусно.

Сергей покосился на бабу Соню. Старуху опять понесло. Сколько он переслушал подобных воспоминаний!

— Вот тебе скучно меня слушать, соколик. А ведь на этой улице жил когда-то Саша Брянцев. Было время, когда он попросту меня подобрал, не дал сдохнуть от голода и тоски. Здесь и Оленька Бергольц проживала когда-то. Да что там говорить! Сам Джон Рид жил здесь в семнадцатом году.

— Соня, пощади меня! Ну при чем здесь Джон Рид?! Да еще в семнадцатом году?! Нельзя ли о более близких к нам временах и нравах?

Принесли заказ, и Сергей жадно принялся за мясо. Оно было великолепное, мягкое, вымоченное в вине, с ароматом дыма. Нечто подобное он пробовал когда-то в Париже. Сразу же закружилась голова. Сергею показалось, что он прилично опьянел. Баба Соня сидела напротив, по-старушечьи подперев лицо руками, с умилением смотрела на дорогого Сержика. Как только Сергей покончил с порцией мяса, баба Соня тут же пододвинула ему свою.

— Ешь, мой мальчик, наедайся! А то заморила я тебя голодом, замучила диетическими супчиками.

Сергей с благодарностью уминал вторую порцию мяса, но уже не столь жадно. С наслаждением, не спеша отрезал очередной кусочек, прямо вдоль полоски, отпечатанной решеткой, на которой, похоже, его запекали, затем аккуратно посылал его в рот, долго смаковал, запивал вином, проглатывал. Баба Соня продолжала с умилением следить за каждым его движением.

— Вот вы все обижаетесь на Сан Саныча, — вдруг прервала молчание старуха. — Я тебе скажу, пустое это дело. Он вам кажется грубым, неделикатным. А ты представь себя на минуту, окруженным сотней соискателей ролей и славы, и каждый мнит себя исключительным, гениальным, непревзойденным. И надо заставить всю эту разноликую массу двигаться в одном направлении. Скажу тебе по секрету, на это требуются титанические усилия и не факт, что из этого будет толк. В Ташкенте, в войну, я часто слышала восхитительную фразу: если ты ходишь по веткам дерева, то он ходит по листьям. Золотые слова. Всегда найдется кто-то искуснее тебя. А еще там говорят: от одного скакуна немного пыли, но если и поднял ее, до славы еще далеко. Мудрейший народ, скажу я тебе, проживает в той стороне.

— Понятно, — Сергей лениво отпрянул от стола, продолжая потягивать вино из широкого бокала и размышляя при этом, стоит ли ввязываться в извечный спор о театре. — Послушай, Соня, я ведь тебе уже много раз говорил: с театром покончено. Я не хочу возвращаться к этой теме. Я умер для театра. И театр тоже умер для меня. Выкрикивать в зал дурными голосами банальные истины — это занятие исключительно подходит психически неуравновешенным людям. Никто не пытается мыслить иначе, чем мыслит большинство. Все как-то забыли, что недосказанность в театре, пожалуй, самое ценное.

— Когда-нибудь ты поймешь, банальность завораживает глубиной жизненной правды, — миролюбиво возразила старуха.

— Ладно, пью за то, — Сергей поднял бокал, чуть повысил голос, так что стали оглядываться посетители кафе, — чтобы я был последним идиотом, разуверившимся в несокрушимой силе театра и его бесценной миссии. Пусть театр идет своей неповторимой дорогой вперед, к совершенству, но уже без такого идиота, как я, — еще раз присев ударением на слове идиот, завершил свою самую длинную за последние дни и недели речь Сергей.

— Почему ты бросил музыку? — неожиданно спросила старуха.

— Ты это о чем? — не сразу понял Сергей.

— Как о чем? О твоей виолончели!

— Господи, да забудь ты о ней, треклятой! — в сердцах воскликнул Сергей. — Я был счастлив, когда разделался с ней.

— Неправда! Ты лжешь себе! Даже я за долгие годы твоего обучения стала поклонницей сего дивного инструмента. В те далекие времена, когда ты был юн и прекрасен, как Бог, да к тому же еще играл, стоило мне где-нибудь услышать грудной, чарующий тембр виолончели, как я сразу начинала собираться к тебе на концерт. Виолончель, в отличие от скрипки, — это всегда состоявшаяся любовь взрослой пары. Но это можно лишь понять с годами. И зачем ты ее бросил. Мне всегда хотелось плакать, когда ты играл «Размышление» Массне или «Времена года» Чайковского.

— Господи, ты и это помнишь?

— Я даже помню твое увлечение той поры. Балетной девочкой Катей. Она была таким милым воробышком. Я любовалась вами. Почему у вас не вышло романа?

— Соня, ты невозможная! Ты вытаскиваешь из памяти такое…

— И все же, что помешало вашим чувствам?

— Не могут два каторжанина любить друг друга. Ладно бы еще с одной галеры…

— Но почему каторжанина?

— Соня, балет, равно как и музыка, — это адское напряжение всей жизни. Для чувств не остается ничего.

— Поэтому ты бросил музыку?

— Может быть, может быть… Мне было скучно. Я хотел порыва, импровизации, а надо было отделывать каждую ноту, и с этого начинался всякий урок. Я сходил с ума. Тогда я не знал, что дело не в виолончели. Что жить вообще скучно. Ибо каждый день повторяется все с начала. Почему ты думаешь, все пьют в театре? Невозможно в течение пятнадцати лет с одинаковым рвением играть одну и ту же роль.

— Сержик, дорогой, что ты городишь? Я вдвое старше тебя, и все еще изнемогаю от восторга перед жизнью, я каждый день познаю свою вселенную снова и снова, я наслаждаюсь всякой минутой общения с тобой, с Франческой, с твоими глупыми подружками. Надо уметь людей слушать. Нельзя проскакивать через чью-либо историю, в ней должны быть драгоценные детали: запахи детства, протяжный звук виолончели в ночи, цвет глаз любимого человека, тембр его голоса, вкус первого поцелуя, а потом и измены. Все должно быть в истории жизни… Представь себе, я уже почти слепа, а все еще читаю книги и прихожу в восторг от прочитанного. Мне мнится, что к чему бы я ни прикоснулась, я уже везде была и буду снова. Жизнь невозможна, если в ней нет меня. А ты… ты загнал себя в бесплодную созерцательность, и она махнула разочарованно рукой.

Обратно взяли такси. У Сони разболелись ноги, и Сергею пришлось в буквальном смысле взять Сонины ноги в свои руки и поставить их в салон машины. Соня тихо постанывала, таксист терпеливо ждал.

Дома их встретила оживленная Франческа, сразу же засуетилась вокруг чая, но, увидев их отчужденные лица, решила оставить всех в покое. Выпив чашку несладкого чая, Сергей удалился в свою комнату. Баба Соня начала раскладывать пасьянс.

Баба Соня, сама того не ведая, разбередила в душе Сергея старую рану. Это же надо! Вспомнить про виолончель! Сергей давно загнал мучительную тему в самый дальний угол подсознания. Нечеловеческая тоска мгновенно разливалась по телу, стоило лишь услышать объемный, вибрирующий, такой непостижимый звук родного инструмента. Это вызывало болезненный виток воспоминаний о матери, о бабке, о тоненькой девочке Кате, о не воплотившихся фантазиях, в которых бархатный голос виолончели вторил всякой вновь зарождавшейся эмоции, настолько же сильной, насколько сильной бывает сама молодость. Где те времена, когда пальцы были послушны, когда смычок высекал чистейшие звуки, когда охватывала безумная страсть при каждом повороте точеного Катиного профиля, когда душа уносилась вместе с чарующими звуками и возвращалась, обогащенная новым счастливым опытом? Куда все ушло? Куда, вообще, все уходит? Где девочка Катя с бездонными глазами? Он мечтал отдать Аленку в музыкальную школу учиться играть на скрипочке. Казалось, что не вышло у него — обязательно получится у дочери. Такой чистой и возвышенной души он не знал ни у одного ребенка.

За стеной звучали приглушенные голоса. Франческа что-то взволнованно говорила бабе Соне, та глухо возражала. Теперь у Сергея новая семья, если, конечно, это можно назвать семьей. Как-то странно все выходило.

* * *

…Лене снова приснился сон, в котором Сергей был жив. Рассмотрев ситуацию со всех сторон, она решила довериться матери своей школьной подруги. Та не раз демонстрировала свои мощные способности. Утром, едва дождавшись часа, когда вероятность разбудить человека и поставить тем самым себя в неловкое положение, почти минимальна, Лена позвонила Полине.

— Полинка, привет! — деланно радостным тоном выдохнула она в трубку.

— Привет! А кто это! — недоуменно прозвучал голос на другом конце провода.

— Не узнаешь свою школьную подругу? А еще клялась в вечной дружбе когда-то под каштанами.

— Ленка! Неужели ты?! И снизошла до своей скромной школьной подруги? Ты, которая на Олимпе?

— Я о тебе всегда помню. И люблю. Ты мой последний надежный оплот. Но я к твоей маме.

— Леночка, заходи! — вечером того же дня Олимпиада Ивановна сама открыла дверь. — Как давно мы не принимали тебя в своем скромном жилище. — Олимпиада Ивановна была по-прежнему приветлива, по-прежнему радовалась гостям. Редкий дар по теперешним временам.

Елена огляделась. Старая мебель, выцветшие обои, книги школьных времен. Что-то милое и родное. Как встреча с детством. Она обняла Полину, затем необъятную Олимпиаду. Так и живут вдвоем. Будто время остановилось. Похоже, им никто не нужен. Наверно, иногда Олимпиада все же отпускает дочь к любимому мужчине на ночь. Если звезды, конечно, не возражают.

— Боже мой! Я только сейчас поняла, как я скучаю по вашему дому.

— Ну, давай, рассказывай, как живешь, — начала Полина, пока мать засуетилась вокруг чайного столика.

— Разве это жизнь? — отмахнулась Лена.

— Ну, если это не жизнь, то что же тогда жизнь? Небось, каждый день новый поклонник провожает! — с завистью проговорила подруга.

— В том-то и беда, что каждый день новый, — поморщилась гостья.

— Так ты придержи какого-нибудь, — со смешком посоветовала Полина.

— Не держатся. Кто нормальный — я говорю о зрителях — может сойти с ума настолько, чтобы сблизиться с актрисой — с непредсказуемой и взбалмошной бабой?

— Так сойдись со своим, с театральным, — резонно заметила подруга.

— Тут все гораздо сложнее. В театре все ходят словно по кругу. Случается, старые партнеры встречаются вновь.

— Ты рассказываешь какие-то страсти, — подмигнув, проговорила Полина.

— А то!

— Ленка, но ведь ты на сцене! Красивая. В шелках. Фигурка у тебя точеная. И ты несешь людям свет.

— Ах, Полина, оставь. Это все бред. Порой я думаю, что вовсе не свет им нужен. А моя… — она стала подыскивать нужное слово, — моя порочность, мои страхи, мое безумие…

— Леночка, что тебя привело к нам, милая? — Олимпиада Ивановна, наконец, села напротив. — Я очень рада видеть тебя, но думаю, так просто ты бы не пришла.

— Вот! — Лена смущенно достала фотографию и протянула ее Олимпиаде. — Скажите что-нибудь о нем.

— Это Сергей!

— И? — напряглась всем телом гостья.

— Он жив! — лицо Олимпиады стало жестким и сосредоточенным. Острым взглядом она всматривалась в лежащие перед ней карты. — У тебя есть еще что-нибудь?

— В смысле? — не сразу поняла Лена.

— Ну, какая-нибудь его вещь. Что-нибудь, что прилегало к телу.

Елена, все еще смущаясь, вытащила футболку:

— Вот!

Олимпиада нервно прошлась по ней рукой, поднесла к лицу, вдохнула едва ощутимый запах.

— Да, он жив! — сказала она устало.

— Где он? Что с ним? Он здоров? — встрепенулась молодая женщина.

— Здоров. Но как будто ушел далеко.

— Как это? — растерянно переспросила гостья.

— Он жив, но не с нами. Душой не с нами.

— И что мне теперь делать? — упавшим голосом проговорила Лена.

— Смириться. И ждать, — развела руками хозяйка.

— Долго? — вопрос прозвучал совсем уж заунывно, если не сказать — жалобно.

— Вытяни любую карту! — приказала Олимпиада. — Я думаю, у вас еще будет встреча, — деликатно пообещала она, бросив косой взгляд на карту.

— Правда? — взволнованно переспросила Лена.

— Погоди! Встреча-то будет, но ты не очень рассчитывай на нее, — выждав паузу, невозмутимо закончила хозяйка.

Елена разочарованно посмотрела на Олимпиаду. Не за этим она сюда пришла. А то, что Сережа жив, это она и сама отлично знает. Несколько вечеров подряд она провела под окнами старухи. Правда, это ничего не дало. А врываться в чужой дом было бы и вовсе неразумно. Да и вряд ли бы сработало. Только ведь сердце не обманешь.

* * *

Новый год начался весело и странно.

…В девять вечера на такси приехала Мария с Аленкой. Сергей, как всегда, заслышав звонок, ретировался в дальний угол квартиры, но в последний момент, вместо того, чтобы забиться за старый тяжелый шкаф времен Людовика XIV, — у старухи к антиквариату была явная слабость — неожиданно поменял решение. Он подошел на цыпочках к двери, стал боком, чтобы, не дай бог, ничем не выдать свое присутствие, и вдруг увидел свой выгнутый и жалкий силуэт в отражении зеркала. Чуть не расхохотался, настолько смешным и нелепым показался сам себе. Он стал внимательно прислушиваться к тому, что творится в прихожей, а затем и в гостиной бабы Сони. Когда он понял, что рядом находится Аленка, сердце ухнуло куда-то вниз, потом вдруг стало рваться наружу. Он уже нажал ручку двери, он уже сделал шаг навстречу дочери, как вдруг услышал:

— Вот пришли поздравить вас, дорогая Софья Николаевна, с наступающим Новым годом. Илья нас ждет внизу, в такси, поэтому мы только на пять минут. Вот здесь все, что вы любите.

— Машенька, милая, разве я когда-нибудь тебе говорила о том, что чего- то там люблю?

— Наверно, нет! — засмеялась осторожно Маша. Всякое неверно сказанное слово может обернуться бедой. — Вероятно, Сережа рассказывал мне когда-то давным-давно, как вы баловали его мандаринами в детстве, кормили черной икрой. А он ее терпеть не мог, — и она снова рассмеялась, на этот раз более искренно. — Вот я и решила, что вы все это по-прежнему любите. Да еще тортик фирменный прихватила из «Метрополя», муж моей одноклассницы Милки оставил мне, знает, стервец, как я его люблю.

— Спасибо тебе, дорогая! Правда, едок я уже никакой. Ну, да вдруг гости нагрянут! — и она хитро подмигнула Аленке. — Аленка, золотце, дай я тебя поцелую. Ну что ты как неживая? — и она стала гладить девочку по ее вьющимся светлым волосам, поцеловала в ушко и в лобик. — Настоящий Сержик, когда тот был в таком же нежном возрасте. У него точно так вились его замечательные русые волосы. А сейчас он… — вдруг сказала Софья Николаевна и осеклась, — а сейчас он смотрит на нас сверху и радуется: мы с вами живы-здоровы и даже по-своему счастливы. Правда ведь, Аленка? Ну ладноладно, не горюй! Подождите меня минутку.

И она покинула комнату — Сергею показалось — надолго.

— Мамочка, а что это за старая бабушка? — спросила шепотом Аленка.

— Это бабушка Соня. Она помогала твоей бабушке Лизе и прабабушке Любе растить твоего папу.

— А я думала, что она волшебница, только очень веселая. И древняя, — немного подумав, добавила малышка. — У нее очень много морщин.

«Сейчас принесет очередной бриллиант, — вздохнул тяжело Сергей, — испортит мне ребенка!»

Софья Николаевна скоро вернулась, что-то подала Аленке. Сергею стало понятно, что это большая, тяжелая вещь.

— А что это, бабушка Соня? — чуть испуганно спросила девочка.

— Это виолончель! Очень маленькая виолончель, размером одна восьмая. — Она выдержала паузу, чтобы придать торжественность моменту. — На ней твой папа начинал играть.

Вот старая чертовка! Сохранила даже виолончель. Сергей был потрясен. Интересно, где она ее прятала. Не из какого угла ведь не выглядывал ее обшарпанный футляр.

— Папа? — радостно и удивленно воскликнула Аленка.

— Да, твой папа! — подтвердила баба Соня. — Ты, верно, не знаешь, что твой папа чудесно играл на виолончели. Ему пророчили блестящее будущее. А он взял и стал актером. Хорошим актером. Я хочу, чтобы ты тоже начала обучаться музыке. Пусть это будет виолончель. А если тебе не понравится играть на виолончели, я куплю тебе скрипочку. Это, конечно, более подходящий для такой малышки, как ты, инструмент.

— Нет, бабушка Соня, только на виолончели! Ведь ее папа, когда был маленьким, держал в своих руках.

И малышка вцепилась в футляр, как будто в нем находилось настоящее сокровище.

— Ну ладно, Софья Николаевна, мы пошли, нас Илья уже, наверно, заждался, — произнесла ошеломленная Мария. Впервые за долгое время она увидела дочь сияющей.

* * *

В начале двенадцатого объявилась Елена. Она позвонила Софье Николаевне как старой подруге и стала рассказывать о своих мучительных предчувствиях.

— Леночка, я совсем не верю в чудеса. Вот мы разговариваем с вами — это реальность. Вы молоды, прекрасны — и это тоже реальность. Вам надо забыть Сергея, попытаться создать семью, родить ребенка. Это все вполне реальные земные радости. А так много думать и говорить о Сергее не стоит. Так ведь можно и с ума сойти. И других свести. Да и он все видит и все слышит, порадуйте его своим благоразумием.

— В каком смысле? — насторожилась Лена.

Ну и баба Соня! То ли всех за нос водит, то ли из ума окончательно выжила.

Сергей расставлял тарелки на праздничном столе. В центре стола расположилась маленькая елочка, убранная накануне Франческой. Франческа задерживалась.

— Леночка, вот вы все говорите о предчувствиях. Вы правы. В том смысле, что Сержик все видит, все слышит. Он чувствует всех нас, мы чувствуем его. Он дорог нам, мы дороги ему, — баба Соня повторила так удачно найденную формулировку.

— Спасибо вам, дорогая Софья Николаевна! Передавайте Сереже привет!

— Обязательно, Леночка!

Баба Соня положила трубку, тяжело вздохнула.

— Твоя Ленка совсем из ума выжила, — объявила она тотчас Сергею, — неймется все ей. Того и жди, вычислит тебя… Что-то активизировались нынче снова твои бабенки, не ровен час запеленгуют нас, как глупых мышат. Куда подевалась Франческа? Новый год на носу. А что твоя Настя? Видно, мало любила тебя, — разочарованно проронила старуха.

Сергей отмахнулся. Несмотря ни на что он пришел в замечательное расположение духа. Что ни говори, а Новый год замечательный праздник. Всегда дарит надежду. И он снова стал что-то поправлять на праздничном столе.

— Пора зажигать свечи! — торжественно произнесла баба Соня.

За пятнадцать минут до полуночи прилетела Франческа. Она была усыпана снежными хлопьями — настоящая русская красавица с примесью жаркой итальянской крови. Или наоборот. Но в любом случае — красавица. Она принесла запах мороза, мандарин, долгожданного праздника. Это был волнующий запах детства, ожидания чуда и чего-то еще. Сергей помог Франческе раздеться, потянул к столу, за которым торжественно восседала баба Соня.

— Ну что, мои дорогие? Пока осталась минутка, пригубим шампанского за уходящий год. Все живы, и это самое главное. Остальное все поправимо. А шампанское, скажу вам по секрету, так себе. До революции куда вкуснее шампанское было.

Сергей и Франческа расхохотались.

Лишь только прозвучали куранты и был осушен новый бокал, теперь уже французского, припрятанного до времени Франческой, шампанского, как бабу Соню снова стали поздравлять по телефону. Франческа поманила Сергея на кухню. Прямо с порога она начала страстно уговаривать его устроить экспромтом для бабы Сони маленький спектакль, в котором бы и старая актриса ненароком приняла участие — сыграла бы саму себя, великую и смешную, святую и грешную, состарившуюся, но все еще юную душой. Франческа накануне набросала веселый и дерзкий сценарий, Сергей попробовал сопротивляться, но потом увлекся, стал что-то придумывать сам, добавлять, словом, процесс пошел.

Тем временем баба Соня плотно села на телефон. Позвонил Сан Саныч, вспомнил ее любимые роли, как блистала она в них. Знает хитрец, как растопить старухино сердце. Потом звонила дочь Рубенчика, сказала, что папа Сонечку обожал, всегда и всем говорил, что Софья великая актриса. Это все были необязательные речи, но все же очень сладкие для постаревшей бабы Сони.

В половине первого одновременно прозвенел телефон и звонок входной двери. Франческа и Сергей почему-то закрылись на кухне и вовсе не собирались ее покидать. Да и опасно это было для мальчика.

Баба Соня поразмыслила, куда направиться раньше, звонки настойчиво звучали в новогодней ночи. Все же подалась открывать входную дверь. Долго гремела ключами, наконец отворила — за дверью никого! И только собравшись снова захлопнуть ее, бросила случайно взгляд на пол, в тот момент она и обнаружила на коврике маленькую изящную коробочку. Господи, и что это может быть, успела лишь подумать старушка, как из глубины квартиры снова настойчиво зазвучал телефон.

— Софья Николаевна? — голос на том конце провода звучал неуверенно.

— Да! Я слушаю вас, — едва отдышавшись, ответила баба Соня.

— Софья Николаевна, это Настя!

— Кто-кто? — с недоумением переспросила старуха.

— Настя. Неужели вы не помните меня? Мы ведь встречались с вами. Вы сами когда-то позвонили мне, — проникновенно начала девушка.

— Ах, Настя! Ну да, конечно! — невозмутимо-приветливо отозвалась баба Соня.

— Я хочу попросить у вас прощения. Я поговорила с вами тогда достаточно грубо, я знаю. Я не хотела. Просто мне было больно. Мне больно и сейчас. Но я люблю вас. Я вспомнила все, Сережа мне рассказывал о вас. Вы чудесная! Вы нашли мой подарок?

— Какой подарок? — удивилась старуха.

— Ну, коробочку! — испуганно выпалила девушка, видно коробочка-то была для нее дорога.

— Ах, так это от вас? — промямлила старая женщина.

— Да! Откройте ее! — решительно потребовала Настя на том конце провода.

— Мне жаль нарушать такую красоту, — попробовала сопротивляться баба Соня.

— Открывайте смело! — чуть ли не выкрикнула в трубку девушка.

Софья Николаевна затихла, словно ушла куда-то. На самом деле она долго искала ножницы, потом пыталась аккуратно разрезать обертку, так чтобы не повредить белое и черное перья, закрепленные приклеенной к их основанию бусинкой-жемчужиной. Но поскольку аккуратно действовать не получалось, Софья Николаевна дрожащими руками разорвала обертку. В обыкновенной коробочке лежал маленький изящный футляр, в котором обычно хранят ювелирные изделия. Софье Николаевне наконец удалось открыть застежку, и… прямо перед ней на бархате бирюзового оттенка лежали изумительные сережки с зелеными бриллиантами — те самые, что когда-то были спасены Моней… Она напрочь забыла о них, ибо очень этого хотела. В памяти мелькнули Ташкент, Бухара, сильнейшая ее привязанность к майору, его неожиданная смерть, ее скорый арест…

— Ведь это мои сережки! — выдохнула она в трубку.

— Я знаю! — радостно отозвалась Настя. — Поэтому и возвращаю их вам.

— Откуда они у вас, милое дитя? — взволнованно спросила старуха. — Ведь я… я их когда-то подарила Жене. Была война, я была в эвакуации в Ташкенте, иногда ездила в Бухару.

— Я знаю. Только вы не дарили их вовсе. Вы просто забыли их под подушкой в спальне у моей бабушки.

— Да кто вам сказал, что я их забыла? — запальчиво выкрикнула старуха. — Я очень любила Женю, у нее была непростая жизнь. Впрочем, у кого она была тогда простой?! Я хотела как-то ее вознаградить за все ее лишения.

— Если бы вы только знали, Софья Николаевна, как переживала бабушка всю оставшуюся жизнь по поводу этих сережек, как пытала мою маму и ее брата, не они ли спрятали их. Как хотела найти вас. Никому не разрешила ни разу их надеть. Даже отправила мою маму учиться в Ленинград. Все приговаривала: «Аннушка, если встретишь Софочку, дай мне знать!» Но ни фамилии вашей, ни театра, в котором вы служили, бабушка никогда не знала.

— Но как вы все-таки вычислили меня, милое дитя? Ленинград ведь город не малый!

— В прошлую нашу встречу вы обмолвились, что бывали в Бухаре.

— Чего это вдруг я стала говорить о Бухаре? — насторожилась старуха.

— Вы старались расположить меня к себе, — рассмеялась Настя. — Вы говорили о своей богатой на знакомства жизни. Вспоминала Блока, Анну Ахматову, Лилю Брик. Вы вспоминали войну, Ташкент, где познакомились с бабкой Сережи, — здесь Настя на секунду замолчала, — потом что-то говорили о Бухаре, я не помню что.

— Настя, я хочу увидеться с Женей, — решительно заявила Софья Николаевна. — Немедленно.

— Это невозможно. Бабушка умерла. В прошлом году.

— А что Аннушка? Твоя мама?

Софья Николаевна услышала, как отворилась кухонная дверь, услышала шаги.

— Настенька, дорогая, я больше не могу с вами говорить, — зашептала старуха в трубку, прикрыв ее рукой. — Мы с вами обязательно вернемся к нашему разговору. А серьги эти ваши и только ваши! Я очень любила Женю… Оставайтесь всегда такой же устремленной в беспредельность, талантливой девочкой. Ищите свою любовь. Мы все в поисках востребованности и любви. Вся жизнь на это уходит. До свидания!

Сережа с Франческой, карнавально наряженные, запорхали вокруг бабы Сони. Она смотрела на них и ничего не могла понять. У нее перед глазами стремительно проносились картины, одна мучительнее другой. После неожиданного ареста в Ташкенте и столь же неожиданного освобождения она достала из укромного места свои самые изумительные серьги с зелеными бриллиантами и отвезла их Жене в подарок. Но вручить их так и не решилась. Женя никогда бы не приняла столь дорогой и столь изысканный подарок. Пусть лучше Жене, чем неизвестно кому. Любаше с Лизой точно не достанутся, если ее арестуют еще раз. Потом, много позже, когда страсти улеглись, она, нет-нет, да и сожалела о содеянном. Уж больно хороши были серьги. А потом успокоилась и решила, что все к лучшему. Женя — прекрасный человек… И вот на тебе — встреча с Настей, как привет из прошлой жизни. О сегодняшнем разговоре она не расскажет даже Сергею.

После феерического шоу, устроенного развеселившейся неожиданно молодежью, что само по себе вызвало прилив небывалого энтузиазма и у бабы Сони, так что она подыграла молодым людям в меру своих уже скромных сил, посидели у телевизора. Франческа с нескрываемым любопытством смотрела «Голубой огонек». Ей все было в диковинку. За долгие годы все эти «Голубые огоньки» порядком надоели Софье Николаевне. Не было в них жизни, не было искры, все было приглажено, выверено до вдоха и выдоха. Правда, что-то стало меняться в этой стране. Не ясно, однако, в какую сторону. Вот и Чернобыль случился. Как будто Всевышний перестал заботиться о ее народе. Не хватает колбасы, вечные перебои со стиральным порошком. Конечно, все это мелочи жизни, но какие досадные! Как будто у людей закончился завод, ослабла пружина, и они перестали понимать, куда и зачем движутся.

Софья Николаевна посидела часок у экрана и решила оставить молодежь. Хотелось спать. Пожелав всем спокойной ночи, она удалилась в опочивальню. Но заснуть оказалось не так-то просто. Вспоминала каждую подробность разговора с Машей, Аленка же и вовсе растрогала ее до слез. Уцепилась в футляр с виолончелью, как иной ребенок в сундук с куклами… Елена, как всегда, разбередила душу своими предчувствиями. Как же она права! А Сержик утверждает, что она ветреная. Дуралей! Ничего в женщинах не понимает. Ну, а Настя? Настя вообще взбудоражила старуху сверх всякой меры. Софья Николаевна вздохнула…

Отчего-то стала вспоминать себя юной девчонкой, гимназисткой, зорко отслеживающей каждый шаг обожествляемого ею Саши Блока, почувствовала на губах соленые слезы ревности, она всегда ощущала их вкус, когда вдали мелькала рыжеволосая Дельмас в своих пышных юбках. Потом наплывами возник точеный образ Лилечки, за ней замаячил темнеющий силуэт Володечки. На этот раз он явился угнетенным, несчастным, потерянным. Собственно говоря, он таким и был в свои последние годы. Он утратил в себе постоянную суровую готовность к бою, что прежде всегда искал и жаждал.

Дальше Соня увидела себя в Ташкенте военной поры, где спектакли проходили в нетопленных залах, вспомнилось бесконечное чувство тоски и ожидания, когда же придет конец этому кошмару. Как вспышка, явился образ майора. Эта была ее последняя любовь. Дальше шли только привязанности. По-своему сильно она была привязана к Любаше, к Жене. Надо же! Настя — Женина внучка, а Сережа — Любашин внук. Круг замкнулся. Пути Господни неисповедимы.

Всякую минуту Соня ощущала в себе присутствие свободно перетекающих, загадочных, изменчивых энергий некогда дорогих людей, непринужденное перемещение живых нервных импульсов.

… И все же самого большого счастья она желает Сереже и Франческе. Это ведь и ее дети. У Насти еще все впереди. Молодая, вибрирующая, умная. И Мария ведь умна. Да вот не дал Бог чего-то главного. Интуиции женской, умения терпеть. Что ж говорить про Елену… И все-таки Соня любит их всех, и жалеет, и желает каждой только добра. А уж Аленку, кажется, вообще бы на руки взяла и никогда не отпускала. Может, потому ей Бог детей и не дал, что была бы она просто сумасшедшей матерью. А вот нет! Все неправда! Надо быть честной с собой до конца. На самом деле в тот короткий период жизни, что отпущен был для любви, никого, кроме себя, она по-настоящему не любила. Так почему теперь сердце болит за всех сразу?

Все образуется. После зимы всегда приходит лето.

Франческа увезет Сержика в Италию. Италия лечит. Там всякий обретает себя вновь. Захочет Сержик порвать с театром, пусть сделает это. Всегда должен оставаться некий зазор между сценой и жизнью. Только бездарный актер играет совсем всерьез. Талантливый не преминет воспользоваться любой возможностью, чтобы немного подмигнуть зрителю… Театр не может подменить жизнь. Он даже не может дать счастья. Потому что на сцене всегда есть первый. И ему на миг может почудиться, что это и есть счастье. А второй всегда обречен, по крайней мере, до той поры, пока не смирится с этим, и только позже, когда у него найдутся силы выйти из неравного поединка, только тогда у него появится шанс не пропустить что-то главное, что находится за пределами театра. Что за бредовые мысли мучают ее сегодня. Один Всевышний знает, в чем человеческое призвание, он посылает людям знаки, а они не могут прочитать их… Все будет хорошо. А пока будем довольствоваться тем, что имеем, будем жить своим разумом и желанием сделать своих ближних хоть чуть-чуть счастливее.

В Риме Франческа собиралась пристроить свою рукопись о современном русском театре; книга о русских художниках, отданная в редакцию годом раньше, должна была уже увидеть свет. Франческа предвкушала, как возьмет ее в руки, пройдет пальцами по прохладной обложке, раскроет ее — страницы на срезе с трудом разойдутся веером.

В Париже она должна встретиться с Эмилем. Этой встречи она бы предпочла избежать. Она и так ее долго откладывала. И все же следует расставить все точки над «і», как говорят эти русские. Между ней и Сержиком не пролегло ни одной ночи, ни одного поцелуя, но представить себя в постели с Эмилем она уже не могла. Можно было бы протянуть еще какое-то время, не встречаться, ничего не объяснять, но Франческа ненавидела ложь в любом ее проявлении. Возможно, роман с Сережей никогда не случится, но теперь она знает точно: мужчина ее жизни существует.

Она достала тетрадь, начала что-то мелко писать, лишь бы отделаться от назойливого соседа справа. Самолет гудел, моторы работали исправно.

Франческа прилетела в Париж в полдень и сразу же отправилась в театральную студию на окраине Парижа. Она не стала предупреждать Эмиля о своем приезде, предстоящая встреча тяготила ее. В маленькой студии уже пятый сезон шел спектакль по пьесе Эмиля. Когда-то эта пьеса ошеломила Франческу, она и влюбилась не столько в молодого человека с умными глазами и сутулой спиной, сколько в обворожительную его манеру с мягкой иронией, не делая резких скачков в сюжете, рассказывать о своем восторге перед жизнью.

Она толкнула дверь в кабинет Эмиля, дверь поддалась. Все было на местах: папки с текстами в книжном шкафу, на рабочем столе новомодная и дорогая штука — компьютер, маленький столик для чаепития с двумя провалившимися креслами. Все скромно и даже скучно, разумеется, кроме компьютера — предмета гордости Эмиля. На столе стояла рамка с фотографией — Франческа и Эмиль в Хорватии, в Сплите, на фоне развалин дворца римского императора Диоклетиана. Еще молодые. Еще с надеждой на счастье. Острая жалость к Эмилю, к себе, к Сереже, наконец, царапнула сердце. Она обернулась — Эмиль стоял с чайником в дверях. Из носика чайника тонкой струйкой поднимался пар. Франческа была рада, ей-богу, рада его видеть, но это уже была иная радость.

Вечером шел спектакль, который уже не казался столь оглушительно гениальным. Не было в нем той мощи, того размаха, того накала страстей, к которым она привыкла у русских. Все было четко, с правильными акцентами, но сухо и безжизненно. Сухо и безжизненно было и ночью, словно тела их подменили.

— Франческа, не достаточно ли тебе изучать этих русских? Они грубы и примитивны, — вскипающим голосом произнес Эмиль за чашкой утреннего кофе.

— Что ты можешь знать о русских? — растерянно произнесла Франческа. — Я уже пять лет в России, у меня прабабка, в конце концов, русская, но я ничегошеньки не понимаю в русском характере. Да что характер! Я иногда вообще не понимаю, о чем они думают. Порой ругаются страшно, а в глазах любовь, всепрощение. А иной раз все корректны и вежливы, а душа пылает ненавистью.

— А что, у итальянцев иначе? — со скептической миной поинтересовался Эмиль.

— Иначе. У итальянцев все чувства на поверхности. И дно так близко. У русских дна не видать, — без улыбки ответила Франческа.

— А ты себя-то считаешь кем? Итальянкой? Русской?

— Итальянкой? Русской? Не знаю. В России я итальянка. В Италии русская. Прабабкина кровь чуть-чуть отравила мою. Эмиль! Мне нужна твоя помощь, — наконец отважилась Франческа.

— Слушаю! — чуть подняв бровь, произнес Эмиль.

— Я хочу помочь одному русскому актеру. Ему надо помочь с работой. Ты бы мог пристроить его в студию? — осторожно спросила молодая женщина.

— Франческа, это трудно, почти невозможно. Язык, манера игры — все должно быть на уровне, — с поскучневшим лицом ответил француз.

— Я ведь никогда тебя ни о чем не просила, — страстно проговорила Франческа.

— Ты с ним спала? — обречен был задать мучивший его вопрос Эмиль.

Франческа смутилась.

— Нет, — сказала она тихо. — Иначе бы я не стала тебя просить.

— Ладно. Я подумаю. Пусть учит французский, — примирительно ответил Эмиль.

Это был маленький шаг вперед, реальный подход к решению трудной задачи. Дело оставалось за малым — уговорить непростого русского принять предложение.

Весь следующий день Франческа прошаталась по Парижу. До обеда Эмиль сопровождал ее в походе по бутикам, покормил обедом в приличном ресторане. Он пытался расспрашивать ее о России, о театрах, о режиссерах, с которыми был знаком, но чувствовалось, что мысли его в этот момент были далеко и расспрашивал он больше для приличия. Была в его манере некая мягкая снисходительность к женщине, к ее неисправимым недостаткам. Но воспитание и образование не позволяли выказать это более грубо. Ни тебе взрыва эмоций, ни радости, ни удивления — все чувства выверены, все эмоции дозированы. И если женщина рассуждает здраво, он видит в этом посягательство на мужское право доминировать во всем. И это — человек искусства, литератор, драматург. Такие же и его пьесы — элегантные и бездарные. Нет в них русской души.

После обеда Франческа отправилась на Монмартр. В Ленинграде — неуютная погода с вечными лохмотьями туч, из которых попеременно сыплется то снег, то дождь, а в Париже весна, прозрачный воздух, высокое небо, художники, цветочницы — извечное побуждение к легким чувствам, бесплодным, как всякая богемная жизнь. Вечно юный город, вечное ожидание чуда. А завтра Рим. Флоренция. А потом снова слякотный Ленинград и… окаянный Сержик. И вдруг так захотелось к нему, что впору было сдавать билет и лететь обратно в Россию…

В тот же вечер Франческа вылетела в Рим, так и не встретившись с Эмилем. Она позвонила ему поздно, накануне вечернего спектакля, когда знала, он будет внутренне сосредоточен на предстоящем событии, тем легче перенесет мысль о расставании. Она сообщила ему о случайном билете на вечерний самолет, виновато извинилась, с намерением никогда не встречаться больше, разве что Эмиль сжалится над Сержиком и примет его в свой театр. Невидимая точка, где пора распрощаться, уже давно пройдена. Надо лишь привести в исполнение то, что давно назрело. И тогда не придется мечтать о выходе за пределы друг друга.

* * *

…Рим был родным. Она дышала этим воздухом с детства. Долгое время считала, что живут на земле итальянцы, греки и еще какая-то объединенная нация, не успевшая сформироваться до конца, каждый представитель которой невероятно страдает, оттого что он не итальянец и не грек. В аэропорту Рима она сразу же позвонила Роберто. Он тут же примчался за ней, — она не успела даже получить багаж, — долго и любовно изучал ее, угадывая произошедшие перемены. Потом, болтая о пустяках, повез в любимый со студенческих времен ресторанчик, накормил традиционным спагетти, — такого она не ела нигде в мире, — и не спеша покатил ее к издателю, знал, насколько Франческе не терпится подержать в руках свою книгу.

Издатель был приятно удивлен, приветлив, сразу же отвел их на склад, где ровными рядами лежали экземпляры ее книги.

— Плохо продается? — озабоченно поинтересовалась Франческа.

— Да нет, вроде бы ничего. Ведь мы только выпустили ее. Половина тиража уже разошлась.

У Франчески отлегло от сердца. У нее была масса вопросов к издателю по поводу следующей своей книги, переговоры о ней она начала еще по телефону из Ленинграда, это были вопросы об обложке, о качестве фотографий, о содержании.

Когда-то Роберто изучал историю искусств также вдохновенно, как и Франческа. Он был чрезвычайно любезен с издателем, хотя предмет искусства — так ему теперь, во всяком случае, казалось — мало волновал его. Но поскольку это нужно было Франческе, он проявлял всяческий интерес к разговору. Он пригласил издателя на ужин в честь успешно продаваемой книги, хотя Франческа подавала ему грозные знаки.

Давным-давно Роберто был неравнодушен к зеленоглазой и пепельноволосой Франческе, маленькой тоненькой девушке с плавными движениями, но вот беда, он был робок и худ, и близорук к тому же. Длинные его руки как будто болтались чуть невпопад с движениями, которое совершало его тело, — типичный юноша, в котором тонкий интеллект странно сочетался с природной неуклюжестью. Он был страстно влюблен в театр. На этой почве они и подружились с Франческой. Не было мало-мальски заметного театра, а в нем мало-мальски успешного спектакля, который бы они не посмотрели. Потом Роберто женился на скромной девушке из приличной семьи, приобрел подобающий вес, обзавелся кучей славных детишек, был по-своему счастлив. Но как только Франческа появлялась в Риме, все бросал и летел к ней навстречу. Чтобы еще раз заглянуть в ее зеленые глаза, еще раз посетовать, почему так витиеваты пути Господни. Издателя он пригласил намеренно, иначе Франческа ускользнула бы из его дружеских объятий во Флоренцию уже сегодня.

В ресторан она явилась в том же наряде, в котором прилетела утром в Рим, — черная облегающая юбка, белый свитер, на бедрах ремень — все как всегда безукоризненно и элегантно. Впрочем, в его окружении мало кто не умел себя подать.

Через час издатель покинул их, сославшись на занятость. Но до этого он очень хорошо поел и так же недурно выпил. Поцеловал руку Франческе и напоследок, скользнув по ее оголившимся коленям масленым взглядом, заметил вслух, что у него на Франческу большие виды, и если ей нужна его помощь, то она всегда может на него рассчитывать. «Что ж, неплохо», — она подумала о Сергее.

— Франческа, ты похудела! Ты много работаешь! — сердобольно заметил Роберто.

— Роберто, милый, разве это работа! Работа — это у станка стоять, у плиты. Фуэте, в конце концов, крутить. А книги писать — это удовольствие. Тем более о театре. Тем более о русском, — на одном дыхании вымолвила итальянка.

— А ты изменилась. Что-то жесткое в тебе появилось, — оторопело произнес Роберто.

— Это потому что я заговорила о станке? — перебила его Франческа.

— И поэтому тоже, — укоризненно ответил он.

— Знаешь, я никогда не была высокого мнения о своей работе. Хотя любила ее и продолжаю любить. Но это не тот труд, без которого невозможна жизнь, — запальчиво продолжала итальянка.

— Твоя, что ли? — решил уточнить Роберто.

— И моя тоже, — продолжала упорствовать Франческа.

— Так можно договориться до бессмысленности многих вещей в жизни, — плохо было то, что Роберто начал раздражаться.

— А многие вещи и в самом деле бессмысленны, — пожала плечами Франческа.

— Ты ведь не о театре, — все больше приходил в удивление Роберто.

— Не знаю. Может быть, и о театре. Один мой знакомый — русский — говорит, что театр…

— Что это за русский, которого ты уже цитируешь? — перебил язвительно Роберто.

— Неважно. Это хороший русский.

— Франческа, к черту русских! Они отняли тебя у нас. Ты там застряла. В этой безнадежной стране. Где все тяжело и безысходно, — остановил он ее поднятой ладонью.

— Неправда! — слабо возразила молодая женщина.

— Давай лучше о тебе. О твоих планах. Когда ты вернешься?

— Может быть, очень скоро. Ты даже не представляешь, насколько скоро это может произойти, — примирительно произнесла Франческа.

— Надеюсь, не с русским?

— Вот тут ты как раз и не угадал, — блаженно улыбнулась итальянка.

* * *

Самолет приземлился в Америго Веспуччи, аэропорту Флоренции, строго по расписанию. Спустившись с трапа самолета, Франческа, наконец, поняла, насколько соскучилась по родному дому. Ей не терпелось скорее обнять мать, чмокнуть отца в зеркальную макушку, упасть на свою широкую кровать. Она наняла такси. Солнце едва успело окрасить на востоке небо в розовые тона, как Франческа уже вышагивала по набережной Арно, неподалеку от Понте- Веккио, старинного моста со знаменитыми лавками флорентийских ювелиров. Отец, между прочим, был невероятно горд, — еще бы! — их фамильный особняк располагался на набережной Арно, а его ювелирная лавка на Понте-Веккио предлагала самый изысканный товар заезжим туристам. Он всегда утверждал, что его род — это побочная ветвь могущественной династии Медичи. Он источал полное довольство жизнью, гордость достигнутым, когда, удобно расположившись в комфортном кресле на широком балконе, сплошь увитом пурпурными розами, потягивал из золоченого бокала теплым летним вечером ароматное кьянти. Внизу по реке бойко курсировали веселые теплоходы.

— Ах, детка, если бы ты только знала, скольких трудов стоило Медичи привести этот город к расцвету! — всякий раз при встрече торжественно говорил он своей блудной дочери.

— Папа, ты уверен, что наш род действительно берет начало от Медичи? А не от гвельфов или, того хуже, гибеллинов? А, может, от самого Юлия Цезаря? — смеясь, выпаливала Франческа. — Признайся, ты эту историю выдумал сам?

— Я ее только чуть облагородил. Нет у тебя, Франческа, гордости истинной итальянки, — отмахивался сеньор Доминико. — Твоя русская бабка испортила твою кровь. А иначе, откуда эта ирония по отношению к нашим святыням? Ты разве не горда тем, что Леонардо, Микеланджело, Данте…

— Боккаччо, Галилей, Джото — все они флорентинцы, — весело подхватывала фразу дочь.

Рассчитавшись с таксистом, она позвонила во входную дверь, хотя ключи лежали где-то в сумке. Дверь никто не открыл. Когда молодая женщина все же достала со дна сумки ключи, осторожно открыла дверь, ее обдало волной родного запаха. В доме не было ни души. Она бросила свои чемоданы внизу, взбежала по темной лестнице наверх, но и там — никого. Сердце в страхе забилось — что случилось? Она ходила по комнатам — все было по- прежнему, разве что над камином добавилось ее фотографий. Свою комнату она нашла в идеальном порядке, будто только вчера покинула ее. И опять фотографии на стенах: Франческа с Эмилем в Париже, в Риме — с Роберто, в Тоскане — с родителями, еще молодыми… Мама научила ее русскому, которому сама выучилась у бабки. Конечно, что-то из Луизиного русского ушло навсегда, что потом пришлось с трудом наверстывать правнучке в Москве и Ленинграде.

Стукнула щеколда входной двери. Франческа бросилась вниз.

— Вот ты где, дорогая! А мы сбились с ног в аэропорту, — мать выглядела чуть усталой.

— В аэропорту? — удивилась Франческа. — А откуда вы…

— Роберто позвонил, что ты вылетаешь.

— А-а-а! Как же я соскучилась! Мама! Отец! — и она приникла на мгновение к матери, потом к отцу.

— Франческа, милая, мы безумно рады. Возвращайся скорее. Хотя бы и с этим русским. Хотя, если честно, мы не в восторге. Но лишь бы ты была счастлива.

— С русским? — снова пришел черед удивиться Франческе.

— Ну да! Роберто нам все рассказал, — осторожно сообщила сеньора Лучия.

Это было уже слишком. Это был такой тонкий, такой болезненный вопрос, к тому же далеко не решенный. И вот, пожалуйста, все полагают, что могут грубо вламываться в ее жизнь, давать советы, чего-то требовать в ответ на свою заботу.

— Франческа, тебе уже тридцать. И хотя по современным понятиям это немного, пора все же подумать о замужестве.

— Ах, мама, оставь! Я сама отлично разберусь, — попробовала сопротивляться дочь.

— Ну, ладно-ладно! Как там Соня? — сеньора Лучия первой не выдержала возникшего напряжения.

— Соня верна себе. Приютила Сережу, — страстно проговорила Франческа.

— Так это тот русский? — попыталась уточнить мать.

— Тот не тот, какая разница! Приютила и забавляется. Она словно ожила.

* * *

— Завтра непременно прогуляемся до площади Синьории, — объявил во время ужина сеньор Доминик, — пусть все видят: моя блудная дочь вернулась.

— Без Юдифи площадь Синьории для меня осиротела. Можно подумать, в Палаццо Веккио Юдифи стало комфортнее, — язвительно заметила Франческа.

— Ну конечно, комфортнее. Там у нее появилась хотя бы крыша над головой… А хочешь, проедемся в Ареццо или Сан-Джиминьяно? — сеньор Доминик был рад предложить дочери любой вариант, лишь бы она снова почувствовала себя счастливой итальянкой.

— Ах, папа, ты словно забыл, как я бежала из ненавистного мне Ареццо! — продолжала упорствовать дочь.

— Ну что ты упрямишься, Франческа? В Ареццо прошло твое детство…

— Нет уж, уволь! После того, как вы оставили меня там умирать от тоски в монастыре, я туда ни ногой.

— Ну что ты такое говоришь? — рассердился сеньор Доминико. — Умирать! Какие-то глупости! Ты должна была там набраться мудрости.

— Не мучай ребенка воспоминаниями! — попыталась вмешаться в разговор сеньора Лучия.

— Ах, папа, оставь! Это было жестокое испытание, — даже сейчас, много лет спустя, Франческа не хотела мириться с суровыми методами воспитания, принятыми в итальянских семьях.

— Ну ладно-ладно, детка! Ты только не нервничай. Я знаю, ты любишь бывать на Данте Алигьери. Раньше ты всегда утверждала, что как будто воочию видишь там саму Беатриче. Ты была необыкновенным дитем.

— Папа, я уже давно не ребенок. И в Беатриче больше не верю.

Синьор Доминико был потрясен. Эти слова из уст Франчески, истинной флорентинки, прозвучали почти кощунственно.

— Папа, самое простое в жизни дело придумать любовь и воспеть ее. А вот полюбить реального человека с его слабостями и пороками куда более трудная задача! — с горечью произнесла Франческа.

Сеньор Доминико поднялся из-за стола. Нутром он почуял, что его дочь влюблена той мучительной, не знающей покоя любовью, которую всегда воспевали русские. Он со страхом и нежностью взглянул на свою взрослую дочь, поцеловал ее в горячий лоб, глотнул недопитого кьянти, опустился в кресло, стоящее рядом, уткнулся взглядом в раскрытую книгу. Это был Достоевский.

— А заодно бы прихватили новую коллекцию сеньора Никола, — снова принялся уговаривать Франческу отец, имея в виду по-прежнему поездку в Ареццо, впрочем, уговаривал без особого упорства. — На драгоценные металлы нынче у туристов хороший спрос. Я не успеваю обновлять витрину на Золотом мосту.

— Потом ты непременно потащишь меня на Пьяцца Гранде к епископскому дворцу, — начала потихоньку сдаваться Франческа, — чтобы еще раз полюбоваться на изображение герцога Фердинанда I де Медичи? — с нескрываемой иронией добавила дерзкая дочь.

И откуда взялась эта ее новая манера, столь неприятная интонация?

— Ну, не без того, — задетый за живое, ответил сеньор Доминико, — мы ведь из рода Медичи!

— Из его боковой ветви, — напомнила язвительно дочь. Знает ведь, что это уточнение всегда болезненно для отца. — Потом ты обязательно увлечешь меня к дому Петрарки, напомнишь, что в Ареццо родился сам Меценат, спонсор Вергилия и Горация. Ах, как же я забыла самое главное? Здесь родился Гвидо Монако, придумавший ноты. Это же просто невероятно! Ноты! Ну и конечно, Джорджо Вазари, придворный художник и архитектор семьи Медичи.

— Ты несносная девчонка! — сеньор Доминико схватился за сердце. — Не хочешь — я съезжу сам. Но больше твоих дерзких речей я слушать не стану, — и он обиженно замолчал. — Пожалуй, прополощу горло еще одним глотком кьянти. Что-то пересохло во рту.

День торжественно угасал. Тонкие блики солнца на полированной поверхности стола становились все тоньше, а потом и вовсе растворились в мягких сиреневых сумерках.

Франческа осталась одна в своей комнате. Ей вдруг стало невыносимо стыдно за свое поведение, за свои крамольные речи. Что-то накатило. Просто она поняла, что после русского периода жизни она не может с прежней серьезностью выслушивать пространные рассуждения отца о роде Медичи. О Медичи, прибравшим к рукам Ареццо. Не может с упоением говорить о своей принадлежности к миру избранных. Там, в тесной питерской квартирке бабы Сони, томится Сержик, умный, талантливый и невероятно обаятельный русский мужик, которому нечем кичиться, но который для нее дороже Петрарки, Гвидо Монако и Джорджа Вазари вместе взятых.

Ночь тянулась бесконечно. Короткие интервалы сна сменялись долгими мучительными промежутками бессонницы. Она вспоминала свою несчастную жизнь в Ареццо, в монастыре святого Бернардо, как словно бы это происходило только вчера. В общем-то необычайно живописный городок из нежно-охристого камня с романскими колокольнями всплывал в памяти глухой, болезненной, бесконечно длящейся нотой, изредка прерывавшейся мощным басовитым аккордом колокольного звона. По воскресеньям их водили на мессу в церковь Сан-Джиминьяно. Из открытых окон старинных домов доносился гул человеческих голосов — обитатели жилищ пребывали в нетерпеливом ожидании долгожданного семейного обеда, празднично звенела посуда. Улицы резко взбирались вверх. Всюду витал запах домашних пирогов и оливкового масла. Нестерпимо хотелось домой, на набережную Арно. Дома все ближе теснились друг к другу, принадлежавшие им дворы ограждали себя все более глухими каменными стенами выше человеческого роста. Весь мир был враждебно настроен, он глядел на Франческу такими же глухими, каменными стенами.

За каждым новым поворотом пряталась еще одна башенка или дом. Подобно нотному листу, площади пересекались бесконечными рядами веревок с полощущимся на ветру бельем. Казалось бы, улица вела в тупик. Но нет, за углом открывался проход на соседнюю, такую же узкую улочку, лабиринт демонстрировал новый тупик и тут же подсказывал скрытое решение.

Внутри церкви было темно и прохладно. Эхом отдавались шаги. Мраморный алтарь был украшен крупным жемчугом, за алтарем просматривались мутноватые витражи. В глубине церковного пространства Франческа разглядела белокурые локоны похожего на ангела ребенка. Когда он неожиданно обернулся, она поняла, что это маленький Сержик с грустными глазами. Над ним струились молочные потоки света, обволакивали со всех сторон.

Франческа вскочила с кровати. Кровь пульсировала в висках. Было невыносимо жарко. Жутко разболелась голова. Господи, что с ней творится? Так и до клиники неврозов рукой подать. Сейчас она встанет, выпьет снотворное. Утром непременно извинится перед отцом и попросит его взять с собой в Ареццо. Ей нестерпимо захотелось посетить две церкви — Санта-Марии дельи Пьев и Сан-Джиминьяно. Пьяцца Гранде она оставит на десерт.

* * *

Когда Франческе исполнилось восемь, родители отправили ее в католический пансион закрытого типа, полагая, что тем самым совершают благочестивое дело, ибо, где еще, как не в закрытом католическом пансионе молодой итальянке привьют истинную веру в Бога и подскажут, в чем главное предназначение женщины. Маленькая Франческа пережила настоящее потрясение, когда ее мать, всеми уважаемая сеньора Лучия, поцеловав дочь в последний раз, так во всяком случае дочери казалось, мягко повернула ее в сторону вышедшей к ним монахини, уверенным движением подтолкнула ее навстречу новой жизни.

Все было чужим и враждебным: огромные холодные залы со сводчатыми окнами и куполообразными потолками, одинаковые ряды коек, крякающий голос монахини-воспитательницы и бесконечная череда монотонных, унылых, так похожих друг на друга дней.

Франческа затосковала, как только переступила порог обители, у нее пропало желание пить, есть, двигаться, постепенно она превратилась в прозрачное существо с огромными глазами и темными тенями вокруг них. Монахини срочно вызвали сеньору Лучию, той не осталось ничего другого как забрать дочь. Через год она снова привезла девочку в пансион. Франческа поняла: на этот раз — надолго. Отныне единственной отрадой стало ждать рождественских каникул, которые казались чем-то далеким и абсолютно несбыточным.

Распорядок дня в пансионе был жесткий: день начинался молитвой, ею же и заканчивался, молитвой сопровождалось всякое дело. Воскресную мессу посещали исправно. После уроков читали религиозные книги, занимались рукоделием. В своих беседах монахини наставляли дерзких учениц, главным образом, в том, что самая большая опасность в их жизни исходит от мужчин, они для того и созданы Богом, чтобы искушать невинные девичьи души. В то же время из этих бесед следовало, что женщина должна служить своему единственному мужчине, данному ее Богом, нарожать ему кучу детишек, холить, лелеять своих домочадцев, служить им правдой и верой. Франческа всегда теряла основную нить нравоучений, не улавливала момент, когда мужчина из искусителя женщин превращался в повелителя. Наверно, слишком рано монахини начинали душеспасительные беседы со своими ученицами, слишком тонкой была обсуждаемая тема.

И все же Франческа любила воскресные мессы, они вносили некоторое разнообразие в дни, полные тоски и слез. Месса была маленьким праздником, можно было поглазеть на прихожан, полюбоваться шляпками молодых женщин, точеным профилем какой-нибудь красотки с соседней улицы, таких она видела в кино, куда ее водили когда-то давным-давно родители. Нет, не любят они ее вовсе, всеми уважаемые сеньора Лучия и сеньор Доминико, иначе ни за что на свете не отдали бы свою единственную дочь в такое унылое заведение, а позволили бы ей по-прежнему носиться с Джулией и Тони по узким улочкам Флоренции. А читать и вышивать она и так умела. И даже по-русски читала превосходно — бабка Луиза всегда гордилась способностями внучки к языкам.

Во время одной из воскресных месс Франческа и увидела его. Это был мальчик, словно спустившийся с небес. Таких красивых детей она никогда не встречала на улицах Флоренции. У него была мерцающая матовым блеском кожа, прямой нос. Извилистые, широкие дужки бровей придавали лицу завершенность. А губы… таких губ не было ни у одного знакомого мальчика. Обладателем таких губ мог быть только самый совершенный ребенок, у него, должно быть, красивая душа и красивые мысли. Кажется, ее окликнули несколько раз, прежде чем она поняла, что настало время покинуть храм.

Теперь Франческа не могла дождаться дня и часа, когда снова наступит момент для воскресной мессы. Все мысли отныне были об ангелоподобном мальчике, о новой встрече с ним. Если он по каким-то причинам пропускал службу, неделя для Франчески была напрасно прожитой. Она стала рассеянной, на уроках путалась в ответах, теряла иголку на рукоделии, переставала следить за текстом Библии, начинала читать не с того абзаца.

Первой неладное почуяла Моника. Она не то что бы дружила с Франческой, но милостиво позволяла той находиться рядом. Франческа была немного странной, чтобы вот так, до конца, как к примеру, это происходило у нее с другими девочками, Моника прониклась бы дружескими чувствами к этой непонятной девчонке. Иногда Моника с Софьей подшучивали над доверчивой Франческой. Девочка вздыхала по ночам: почему ее по-настоящему никто не любит? Зато мыслям о мальчике с бледным ликом никто помешать не мог, и она все больше отдавалась своим мечтам о нем. А было ей в ту пору всего одиннадцать лет.

Мысленно она гладила ладонью его тонкие пальцы, еще больше утончая их нежную, почти прозрачную кожу, с тем чтобы никто больше не осмелился подойти к нему и повторить ее движение, не испугавшись при этом, что рука мальчика и вовсе растворится в их руке. Закрыв глаза, она все повторяла и повторяла движение, которым он резко поворачивал голову, и золотые локоны отлетали в сторону и еще какую-то долю секунды продолжали пружинисто дрожать над высоко поднятым воротником его синей курточки. Юный завоеватель без преднамеренья. Иногда она спохватывалась, вспоминала назидательные беседы монахинь, понимала, что это дьявол искушает ее, искушает красотой юного прихожанина, чувствовала себя великой грешницей и засыпала почти счастливой с мыслями о юном прекрасном итальянце.

Все возвращалось вместе со всеми оттенками испытанных когда-то чувств…

Между тем, во время памятной мессы Франческа так сверлила взглядом затылок бедного мальчишки, что тот оглянулся раз и два, а потом все чаще и, наконец, улыбнулся ей одними уголками губ. Разумеется, это не осталось не замеченным Моникой. Франческа сделала вид, что юный прихожанин улыбался вовсе не ей.

В тот день исповедь девочек затянулась, настоятель куда-то отлучился, а когда вернулся, у исповедальной одиноко ждала его возвращения одна лишь Франческа. Срывающимся тоненьким голосом она пролепетала:

— Я знаю, отец, я дрянная девчонка. Меня искушает дьявол. Я все время думаю о нем. Мне хочется, чтобы он взял меня за руку и чтобы мы гуляли где-нибудь у моря, а потом бы он… меня поцеловал.

За занавеской почувствовалось легкое движение, потом почудился выдох, похожий на смешок. Франческа могла бы поклясться, так смеется Моника.

Вечером Франческа закрыла глаза, лишь только дежурная монахиня погасила свет, она затихла, замкнулась, ушла в себя. Не хотелось шептаться ни с Моникой, ни с Софьей. Минут через десять она услышала тихий ерничающий голосок Моники:

— Ах, отец, я дрянная девчонка. Меня искушает дьявол!

— Я все время думаю о нем! — подхватила игру Софья.

— Мне хочется, чтобы он взял меня за руку и чтобы мы гуляли у моря! — насмешливый голос Моники восходил к небывалой высоте. — Ах, дурочка, она и не знает, что я целовалась с ним уже целых три раза.

В тот миг Франческа почувствовала себя уничтоженной. Никогда больше она не доверится ни одной живой душе, ни одной подруге, ни одному настоятелю церкви. И пусть ее тайну никто и никогда не узнал бы, если бы не глупая оплошность, все равно понятно, что дружбы между девчонками нет и быть не может и особенно, если между ними стоит мальчик. Пусть даже очень похожий на ангела.

Через месяц наступили каникулы, сеньор Доминико приехал за Франческой, она спокойно собрала свои вещи, холодно поцеловала Монику в щеку, к Софье же только слегка прильнула, пожелала всем веселых каникул. Больше она никогда не увидится с ними.

В пансион Франческа не вернулась. Сеньора Лучия повоевала какое-то время с любимой дочерью, а потом махнула рукой:

— Что с нее взять?! Русская кровь! Дурная кровь!

Это она говорила, очевидно, в какой-то мере и о себе. Больше к вопросу о пансионе в семье не возвращались. Мальчик с точеным профилем и мерцающей кожей навсегда ушел из жизни Франчески.

* * *

— Баба Соня, я, наверно, схожу с ума, — упавшим голосом вымолвил Сергей.

— Сержик, дорогой, что случилось? — старуха не на шутку испугалась.

Они сидели в гостиной, каждый был занят своим делом: баба Соня раскладывала пасьянс, Сергей читал газету.

— Проблема в том, что я теряю чувство юмора. Мне мерещится на каждом шагу, что меня жаждут разоблачить, унизить, вернуть в прежнюю жизнь. Я окончательно осознал, насколько этого не хочу. И все же — все, что не рвет мне сердце, подозревается в том, что существует только в моем воображении. И я со всей ответственностью утверждаю: порой я жажду быть растерзанным, растоптанным, разоблаченным. Тогда я буду точно знать, что я живу. Этого не объяснишь словами.

— Мальчик мой, период приобретений заканчивается в молодости. А дальше нам приходится обороняться по ходу житейских сражений, — философским, несколько отстраненным тоном произнесла старуха, как будто не очень вникая в сказанное Сергеем. У нее отлегло от сердца. Все оказалось не так уж страшно. — В наших страданиях, в мучительной памяти о них — залог бессмертия искусства. В конечном счете, ты и только ты вступаешь в схватку со своей жизнью. Но никогда не сможешь одолеть ее. Даже среднего ума человек к середине жизни опутан разочарованиями. И все же я тебе скажу: может быть, театр только затем и не умирает, что дает человеку возможность некоего выхода за пределы реальности. Гениально сказал Ницше: «Искусство нам дано, чтобы не умереть от истины». А виза твоя, между прочим, уже готова.

— Пожалуй, соглашусь с тобой, что это будет лучший выход, — мрачно произнес Сергей.

— Знаешь, Сержик, я всю жизнь была не очень высокого мнения о мужчинах, и даже о тех, кто прошел через мою жизнь, хотя многих из них я страстно любила, — настолько, что была готова на многие вещи закрывать глаза. Но странное дело, стоит мне на минуту представить, что ты мой сын, как мир мне кажется сплошь матриархальным, ощетинившимся против мальчиков, юношей, мужчин. Женщины алчут их крови, алчут владеть их душами, телами, помыслами, жизнью. Но это так, лишь на минуту, когда я вижу тебя своим сыном. В другое время я вижу ситуацию зеркально отраженной.

— Баба Соня, что они все от меня хотят? Сначала меня предают, потом хоронят, потом начинают делить, — с отчаянием произнес Сергей.

— Вчера я прочитала забавную статью на французском — Франческа подбросила. Оказывается, среда, в которой мы живем, отравляется потихоньку избытком каких-то там веществ, искусственно производимых, из-за которых страшно страдают мужчины, их здоровье, физическое и особенно в постели.

— Ты хочешь привязать эту сомнительную теорию к моей незадавшейся жизни?

— Не знаю. Я вспомнила это к слову. Ты тут ни причем. Хотя все в жизни взаимопроницаемо. И если кто-то страдает от избытка женских гормонов, то по закону сохранения, не знаю там чего, — я слишком давно училась в гимназии, — кто-то будет страдать от избытка мужских. Знаешь, я иногда думаю, что когда провожу вас с Франческой в Италию, не смогу здесь больше оставаться. С вами я пережила невиданный взлет, пусть и нелегкий, он отнял у меня много сил…

— Вот куда ты клонишь… Наверно, есть смысл поговорить с Франческой и отправиться в Италию всем вместе?

— Нет, я не хочу такого конца. И такой могилы. На которую некому будет прийти.

— Баба Соня, я сейчас разрыдаюсь, — с кривой усмешкой проговорил Сергей. — Я тоже не хожу на свою могилу.

— Ну, ладно-ладно. Все равно все когда-нибудь сдохнем… Глупо мы шутим с тобой, однако. Сержик, а у вас ведь могут еще родиться дети! — вдруг добавила она.

— Наверно, ты хочешь записаться к нам в няньки?

— Если бы только Любаша знала…

* * *

…Маша видела, как страдает Аленка, и ничего не могла поделать. Девочка ушла в себя, похудела, стала прозрачной и безучастной ко всему.

— Аленка, завтра у нас в театре детский спектакль. Дядя Илья будет играть Бармалея. Давай возьмем твою Дашку и все вместе нагрянем в театр.

— Не хочется, мамочка.

— Ты все время читаешь одну и ту же книжку. Тебе ведь нельзя много читать.

— Я знаю. Только я очень люблю сказки Андерсена.

— Аленка, Даша ходит на кружок бальных танцев. Хочешь, я поговорю с ее руководителем, ты тоже будешь учиться танцам. Это так замечательно, когда девочка умеет танцевать. Я в детстве мечтала учиться танцам, а мама меня никуда не водила.

— Нет, мамочка, я хочу к папе.

Этот время от времени повторявшийся разговор очень утомлял Марию. Она не видела выхода из ситуации, ей не хватало ни времени, ни терпения, чтобы перебороть упрямство дочери. В том, что это было именно упрямство, она не сомневалась. Конечно, Сергей много времени проводил с Аленкой, они были нежно привязаны друг к другу. Иногда это умиляло ее, а иногда вызывало ревность. Теперь ей казалось, что он намеренно создал ситуацию, при которой она бы помучалась сполна. Как будто он предвидел такой поворот событий. Мстительный, жестокий человек. Мария спохватилась, она думала о нем как о живом.

После того интервью, которое она дала французскому журналу, — между прочим, за приличный гонорар — и где ее, можно сказать, вынудили произнести нелицеприятные слова о Сергее — все за тот же гонорар, она стала думать о нем враждебно, хотя это и шло несколько вразрез с ее истинными чувствами…

— Маш, не спишь? — Илья нырнул под одеяло. От него пахнуло смешанным запахом алкоголя, женских духов и еще чего-то. — Понимаешь, Покровский запускает новый сериал. Я его весь вечер уговаривал и, похоже, уговорил взять тебя на одну из главных ролей.

— Надо полагать, себе главную роль ты выбил значительно раньше? — едко произнесла Мария.

— Что за сарказм? Ты не рада?

Маша решила смолчать. Не хотелось так сразу сдавать позиции.

— Кроме того, новость — Сан Саныч берется за новую постановку.

— И? — насторожилась Маша.

— Пока ничего определенного сказать не могу. Но за ролями уже очередь.

— Почему я об этом узнаю последней? Может, мне снова сходить к старухе.

— Не суетись! К тому же, ты, похоже, преувеличиваешь степень ее влияния.

— Илья, милый, ну надо же что-то делать. Жизнь проходит. А у меня так и не было ни одной роли, по которой меня будут вспоминать.

— Да не волнуйся ты так. Все равно тебя будут вспоминать не по твоим ролям, а как жену Сереги.

— Это невозможно! Хотя бы ты не должен думать так. Слушай, а может быть, нам устроить… Хотя нет, все это ерунда.

— Конечно, ерунда! — Илья не склонен был усложнять жизнь.

— Знаешь, я боюсь за Аленку. Она так страдает. Ну, поищи к ней подход, — в голосе у Маши зазвучали миролюбивые интонации. Кажется, она начала успокаиваться.

— Я пробую. Это непросто, — вяло отозвался Илья.

— Неужели голос крови не подсказывает тебе ничего?

Вот так всегда, чуть дай слабину — и оба уже на эмоциональной вершине. А потом, поди, спустись безболезненно с нее.

— Маша, не надо так грубо. Я все понимаю. Но и ты пойми меня.

Говорить больше ни о чем не хотелось.

* * *

…Настя не знала, что на нее накатило. Но именно накатило. Как стихия, как ураган. Вечерами она сидела на лекциях, рассеянно слушала теоретические выкладки о методах построения композиции в драматургическом материале, ничего не конспектировала. После одной из таких лекций, взбудораженная не вполне ясными даже самой себе намерениями, примчалась на такси домой. Присела на минутку за обеденный стол на кухне, хватанув для начала чашку крепкого кофе, все-таки дело происходило за полночь, и… начала писать пьесу о Сергее.

Выстраивалось творение из разряда сюрреалистических: переплелось прошлое и будущее, его реальная жизнь с жизнью вымышленной, с жизнью героев, которых он играл на сцене, все это как-то странно перекрутилось и вылилось в нечто трудно поддающееся пересказу, а тем более воплощению на сцене. Основная мысль была проста: истинный художник всегда над толпой, ею боготворимый и ею же терзаемый, он прорастает душой в тех, кем любим, но и в него перетекают токи дорогих ему людей. Словом, ничего нового: жизнь творца — это всегда взлет и смертельная воронка одновременно. Настя сама не ожидала от себя такой прыти. Пьеса получилась. Мысленно она увидела ее поставленной на сцене Сережиного театра. И, конечно, она была, прежде всего, о нем. Где-то не хватило мастерства, грешили многословием диалоги, но все затопили ее чувства. Она схватила папку, лишь только отпечатала последнюю страницу, благо была середина дня, и понеслась к Сан Санычу, которого часто встречала в театре, и имела однажды честь быть ему представленной Сережей. Но на память Сан Саныча она не очень-то рассчитывала.

Она дождалась его у служебного входа, хотя пришлось проторчать битых два часа, на нее как-то странно косились пробегавшие мимо актеры, служители всех рангов. Вот ведь невидаль: молодая девчонка у служебного входа театра! Настя казалась бледной, окоченевшей и с потребностью в ободрении. Горяев почувствовал смятение юного создания, но это нисколько не тронуло его.

— Александр Александрович, я не знаю, как правильно представлять рукопись на художественный совет, но надеюсь, вы не отошьете меня, не выслушав, — выпалила стремительно девушка опешившему от такой дерзости Горяеву.

— Что это? — с брезгливой гримасой спросил он.

— Это пьеса, — Настя начала сползать до просительной интонации.

— И? — раздраженно и коротко произнес Горяев: некогда ему было разбираться с донимавшими его графоманами.

— Это пьеса о Сергее.

— А вы, собственно, кто? — не церемонясь, спросил он.

Настя смутилась:

— Я его поклонница.

Она задумалась на мгновение, но так и не нашлась, что добавить.

— Это еще не повод писать пьесы, — едко заметил режиссер.

— К тому же я студентка филологического факультета.

— И что? На каком вы хоть курсе? — что-то все-таки его зацепило в этом бледном создании.

— На третьем.

— И вам не больше двадцати? — он взглянул на нее оценивающе.

— Да! — Настя опустила глаза.

— У вас, что, все там такие ранние и прыткие? — с усмешкой поинтересовался он.

— В каком смысле? — Настя вдруг надумала обидеться.

— Все выдают «на гора» шедевры прямо со студенческой скамьи?

Настя совсем растерялась.

— Ладно. Почитаю. Телефон указан? — неожиданно согласился он. Видно, понял, что не отделается так просто от назойливой девицы.

— Да! — сдержанно ликуя, воскликнула Настя.

— Позвоню, — и он, кивнув головой, стремительно растворился за служебной дверью.

Настя просто взмокла. Она не предполагала, что ее примут столь враждебно. Ей было невдомек, что к ней отнеслись весьма дружелюбно, что в этом жестком мире, где тесно даже гениям, чтобы показать Мастеру свою работу, пишущие люди идут порой на разные неблаговидные уловки, и даже детально разработанный план и тонко выстроенное действо не всегда приносят успех. Здесь никого не ждут! Театров слишком мало, а страждущих славы и успеха легионы. И не всегда им важно, что сказать, но важно так сказать, так выкрикнуть, чтобы быть услышанными миром. И не об истине они пекутся. Быть избранными хотят. Быть приобщенными к сонмищу великих.

* * *

Театр разваливался. Как только было задумано строительство второй сцены, сразу все пошло и поехало наперекосяк. Это как мечта о другой женщине или о новой семье. Мир вокруг теряет цельность, и человек не знает, где он подлинный. Сразу пошли разговоры о том, какая сцена будет главной. А раз одна из сцен предполагается основной, то и состав актерский, само собой, будет играть на ней основной. Но тогда у второй сцены будет свой состав и свой главреж, который никогда не смирится с тем, что не достоин лучшей участи. Вот вам и конфликт, не разрешимый и вечный.

Словом, мало-помалу труппа театра разбежалась на два лагеря, и с этого момента началось разрушение души театра. Каждый переживал разлад по-своему. Кто-то еще кичился тем, что включен в основной состав, но самые тонкие, самые нервные натуры сразу же почувствовали: прочная, казалось бы, ткань спектаклей вот-вот начнет расползаться: сначала по швам, а потом и вовсе в самых неожиданных местах.

Заговорили шепотом о диктате Горяева, о том, что он утратил чутье, что ему надо почаще бывать в театре, а не летать по всевозможным фестивалям с кучкой выскочек и самозванцев. В этом была доля правды, но далеко не вся правда.

Не только театр Горяева переживал не лучшие свои времена, вся страна жила в состоянии ширящегося кризиса, неотвратимо надвигающегося коллапса. Благодаря ослабевшей цензуре народ вдруг увидел, что не боги горшки обжигают, что и в руководящей элите нет единства, а раз там, наверху, не могут договориться между собой, то, стало быть, близок конец света и да здравствуют смутные времена.

За стенами театра текла жизнь, далекая от его интересов и проблем. Казалось, люди потеряли вкус к жизни, ко всему, что не касалось их дома, их семьи, их холодильника. И все же в северной столице народ еще худо-бедно ходил на премьеры, обсуждал достоинства спектаклей, судачил об известных актерах. Чуть дальше, в глубинке, люди жили своей нелегкой жизнью. С уходом последнего истинного генсека, ставшего почти родным, народ нутром своим почуял: закончилась эра устоявшейся, привычной жизни, когда на трешку можно было продержаться неделю, а на очередь на квартиру надо было просто стать смолоду, и тогда, глядишь, к сорока годам, как раз к тому моменту, когда подрастут дети, можно будет съехать от ненавистной тещи. Чтобы совсем скоро окончательно повзрослевшие дети по тем же причинам точно так же возненавидели бы тебя. В общем, главное было вовремя обзавестись потомством, все остальное шло своим чередом.

Лена в очередной раз осознала: что-то неладное творится в датском королевстве. Это случилось утром, когда налегке, в джинсах и потертой курточке, она выбежала за хлебом и молоком в ближайший магазин. Из подворотни дома, на котором, между прочим, значилось, что в таком-то году в таком-то веке в этих стенах умер великий полководец Суворов, выкатилась парочка: мужик выглядел сносно, хотя определенного рода страсть уже отразилась на его лице, молодая женщина была чудовищно безобразной. Она вертко подкатила к Лене, прошамкала беззубым ртом в радостном предвкушении: «Давай рубль, третьей будешь!»

Кровь ударила Лене в виски. Она рванула от несчастной парочки прочь, руки ее дрожали, беспомощный гнев заливал душу. Господи, дожила! Шавка из подворотни средь бела дня предлагает ей выпить. Ей, актрисе одного из самых приличных питерских театров. Как такое вообще могло случиться?! Где и когда женщины научились пить, как мужики?! В стране творилось черт знает что.

А между тем Лена собиралась в этот день на капустник по случаю очередного юбилея Горяева. Идти не хотелось. Настроение теперь и вовсе упало до нуля.

Что делать в театре, где никогда больше не зазвучит голос Сергея, не вспыхнет его блистательная шутка, не найдется другого смельчака, способного интеллигентно погасить неоправданную ярость Горяева? Льстецы всех мастей и калибров несмолкаемым хором будут петь главрежу свое нескончаемое аллилуйя.

…Капустник не задался. Все сидели с унылыми лицами, искра веселья не высекалась. Хвалебные речи в адрес Горяева носили заискивающий характер, что ему явно сегодня было не по душе. В общем-то, главреж всегда любил тонкую лесть, которую и лестью не назовешь, так искусно она камуфлировалась. А тут все подавалось грубо, топорно, в лоб, словно актеры разучились быть актерами. Горяев все больше раздражался.

Молодежь взялась разыгрывать сценки из жизни театра, призванные внести ноту непринужденного веселья. Было не смешно и не весело. Ситуация немного выправилась, когда перешли к фуршету. Горячительные напитки всегда благотворно действуют на слабые актерские головы. Языки развязались, лесть стала почти изысканной.

Только Горяев вознамерился расслабиться, по-отечески похлопать по плечу взявшего слово Илью, как к микрофону потянулась Смирнова. Наметанным глазом Горяев зафиксировал: сейчас будет скандал. Она была красивая, в гриме, как для софитов, кукла отчасти, к тому же в парике. Эта была красота, которая усиливалась на расстоянии. Вблизи лицо казалось несколько грубым. Она явно хватила лишку. Начала путано, рвано, но все равно бросила хлесткую фразу: «Это мы убили Сергея! Мы — армия тьмы!» А поскольку вечер был посвящен Горяеву, то он и воспринял эту фразу исключительно на свой счет. У него даже руки затряслись, так хотелось ему подскочить к Смирновой, оттащить эту дуру от микрофона, выставить за дверь. Слава богу, это догадался сделать Аверченко. Поднялся на сцену, сказал прочувствованно: «Мы все в какой-то мере виноваты перед Серегой!», — потом скорбно обнял Ленку, увел в дальний угол.

Горяев побледнел, прокашлялся, оставив в закрытых скобках свое истинное отношение к произошедшему.

Мария задыхалась от охватившей ее ярости. Все случившееся она восприняла как укор в свой адрес. И что эта Ленка себе позволяет? На каком основании? Уж не на том ли, что когда-то у нее с Сережей была интрижка, короткая и невыразительная. Это просто невыносимо. Всякая бездарь будет крутиться тут под ногами, давить на болевую точку и требовать к себе внимания. В то время как сама Мария боится лишний раз упоминать в этих стенах даже имя Сергея, чтобы, не дай бог, не навлечь на себя неправедный гнев Горяева.

— За что они меня так? — вцепившись в плечо Эдьки, скулила Ленка. Шаги в танце явно путала. Она была не очень трезва.

— Ну ты дуреха! Такое учудить! Не смей проявлять себя как иначе думающий контингент. Ищи теперь место в другом театре.

— Эдька, ты поможешь мне в этом? — продолжала жалобно скулить Ленка, в раз протрезвевшая после столь трезвой оценки случившегося. — Иначе эта шайка-лейка разнесет меня в клочья.

— Да кому ты нужна в другом театре? Там своих дур хватает. Вот ролей нет. Актеров всегда больше, чем ролей. За роли дерутся, подличают, а ты сама… Ладно, пошли, отвезу тебя домой. Завтра что-нибудь придумаем.

— Мария, иди сюда! — Горяев обратился к Маше через стол.

Людмила Георгиевна Пономарева, вся в перьях, бантах и рюшах, сверкнула ревнивым взором сначала на Горяева, потом на Машку. Завышенное до небес самомнение и больше ничего. Вот бесит она Людмилу Георгиевну и точка. Смесь гнева с бессилием прорвалась в нервный жест: она хватанула глоток шампанского, которое давно не пьет. Уберите из потока сознания слова. Останется только ненависть. Вот она, ненависть в ее чистом виде, так сказать, квинтэссенция ненависти.

— Да, Сан Саныч! — через минуту Маша стояла перед главным режиссером театра.

— Мария, я давно думаю: засиделась ты у нас без достойной роли. Руки все не доходили до такой замечательной актрисы, как ты.

Маша вспыхнула. Неужели случилось?!

— У меня на примете есть очень занятная пьеса. Никто не справится с главной женской ролью лучше тебя. В тебе чувствуется порода. Да и возраст у тебя, скажу откровенно, самый подходящий. Расцвет сил, расцвет таланта.

Маша слушала и не верила своим ушам. Еще вчера Горяев уверял, что она бездарна, безлика, неинтересна на сцене, таких пруд пруди по разным театрам.

— Сан Саныч, я справлюсь. Я буду внимать каждому вашему слову. Вы выдающийся мастер. Я счастлива работать рядом с вами, — и она опустила голову, чтобы скрыть от окружающих свою радость.

— Передавай привет Софье Николаевне. Славная старуха. Целая эпоха.

После глотка шампанского Маша коротко спросила для проверки:

— Сан Саныч, Софья Николаевна одобрила ваш выбор?

* * *

Франческа вернулась в Ленинград влюбленная, легкая, словно там, у себя на родине, окончательно поняла, как сильно привязана к этому человеку. К тому же и в Париже, и в Риме ей удалось заручиться согласием, пусть и не оформленным должным образом, но от людей достаточно надежных, на устройство будущности Сергея.

Отъезд запланировали на конец апреля. В Ленинграде оставались еще кое-какие дела, требовавшие завершения. Кроме того, выяснилось, что виза для Сергея все-таки еще не готова. Все оказалось намного сложнее. С помощью бабы Сони пришлось заручиться поддержкой сильных мира сего, кое- кого Франческа вынуждена была ввести в курс дела.

А в Ленинград пришла весна. Не та слякотная и серая, что хуже осени, а прозрачная, с высоким небом, с прояснившимися взглядами ленинградцев, с надеждой, что именно этой весной в их жизни случится все самое хорошее.

В театре за два месяца, рекордно короткий срок, поставили Настину пьесу под названием «Ангелы ночи». Можно было назвать иначе — «Демоны дня». И это было бы столь же верно. Впрочем, сгодилось бы и «Демоны дня и ангелы ночи» одной строкой.

— А пьеса недурна! И девица талантлива! — говорил Сан Саныч на репетициях. С этой фразы он начинал процесс. Может быть, заклинал актеров, а может быть, все еще удивлялся сам. В театре быстро привыкают к любым оттенкам чувств. Актеры знали, что пьеса написана молодой подругой Сергея, в таком русле она и исполнялась, немного наивно и трогательно. Но можно было играть и шире, девчонка заложила много смыслов. Это могло и угробить спектакль, но могло и вознести на недосягаемую высоту. В спектакле был задействован практически весь актерский состав, актеры много и часто перевоплощались в разные образы, навеянные Серегиным детством, юностью, зрелыми годами, его видениями, его ангелами и демонами. Собственно, всякий в душе полагал, что в действительности играет самого себя, странность заключалась лишь в том, что неповторимую индивидуальность каждого актера по странной прихоти судьбы смогла разгадать только эта дерзкая девчонка.

Уже был назначен день генеральной репетиции, которая по сути была премьерой и на которую распространили билеты между людьми, близкими к театру и любившими Сергея. Франческа принесла два пригласительных — для себя и для бабы Сони. Баба Соня разволновалась.

— Сержик, ну что они не отпускают тебя на свободу? Зачем мучают твою душу? Боюсь, расплачусь на спектакле. Снова вспомню Любашу и Лизу.

— Баба Соня, на черта тебе нужен этот спектакль? Эта комедия на крови! Но Настя! Какова! Если все мои бабы начнут писать обо мне пьесы и, хуже того, романы, от меня ничего не останется. Даже креста. Господи! За что мне все это! А ты, баба Соня, не ходи! Я тебе запрещаю! — вскипающим голосом выкрикнул Сергей.

— Сержик! Ты ничего мне запретить не можешь! — запальчиво протянула баба Соня. — Ты мне никто!

— Ну вот и отлично! Я тебе никто. И незачем тебе идти смотреть про никого.

— Серж, убавь свой пыл! — вмешалась Франческа.

Вот уж воистину сухой цветок эдельвейса. В чем магия этой маленькой женщины, одному Богу известно, с раздражением подумал Сергей, но все же слегка поостыл.

— Баба Соня пригрела тебя, обласкала, заново полюбила, как в детстве. Не будь неблагодарным.

— Франческа, ты слишком хорошо выучилась говорить по-русски. Боюсь, ты лишилась самого большого преимущества перед всеми моими подругами, — зло проронил Сергей.

— Серж, побойся Бога! Скоро, совсем скоро баба Соня расстанется с тобой. Возможно, навсегда.

— Ладно! — Сергею не хотелось продолжать неприятный для него разговор. — Тогда я пойду с вами.

— Ни в коем случае! — взорвалась Франческа. — Столько усилий потрачено на то, чтобы устроить тебе побег…

— Так ты называешь это побегом? — изумленно выдохнул Сергей. — Тогда я остаюсь! В России!

— Извини меня, ради Бога, я не совсем правильно выразилась. Не побег — отъезд. Но все может рухнуть в один миг из-за твоей неосторожности.

— Сержик, милый! Я тоже так думаю, — устало подхватила Соня.

— Хорошо! — сухо согласился Сергей.

* * *

Зал был полон. Настя сидела с Сан Санычем в пятом ряду. Она-то и заприметила Софью Николаевну. Старуха выловила ее однажды по телефону и устроила настоящий допрос. Потом неожиданно выяснилось, что она милейшая женщина, к тому же подруга ее бабки, что само по себе было невероятным, странным, таинственным совпадением. Старуха выглядела величественно. Седые редкие кудельки аккуратно обрамляли сморщенное лицо. Когда-то небось красоткой была. Да и сейчас что-то магическое исходило от ее фигуры. В ушах сверкали бриллианты, слишком крупные для старухи. На ней была видавшая виды меховая накидка, впрочем, все это ей удивительно шло. Ее сопровождала маленькая пепельноволосая зеленоглазая женщина- девочка. Было в ней нечто завораживающее: сдержанное, неброское, некрикливое. Настя поймала себя на том, что ей хотелось долго смотреть на эту женщину с тонкой девичьей фигурой. Она заботливо поддерживала старуху, когда та опускалась на свободное место в первом ряду.

Воздух в театре был словно наэлектризован, казалось, еще немного — и грозовые разряды начнут прошивать сгустившееся пространство. Наконец свет погас, занавес поднялся. О, какое это блаженство смотреть спектакль по собственной пьесе, слушать сочиненные самой диалоги, озвученные талантливо и страстно. Но и какая мука одновременно!

Сергей в своем неизменном обличье — с усами, в очках и шарфе — пробирался в зал при погасшем свете, однако вскоре замер в проходе, с трудом ориентируясь в происходящем. Шла сцена между ним и бабой Соней, когда Лиза, а потом и Любаша оставили непослушного своего малыша на целый месяц с чужой теткой. Комок застрял в горле. Стало больно дышать. Он рассказал эту историю Насте в тот редкий момент, когда хотелось понимания и сочувствия. Как же Настя могла позволить себе воспользоваться теми крохами расположенности, что питал он к ней?! О, эти женщины! Ранят и добивают!

Его, молодого, играл внук Тер-Огасян. Настя, конечно, чертовски талантлива. Она тонко передала его подлинные чувства: одиночество, заброшенность, детскую жажду любви. Машка играла бабу Соню в относительной молодости, не первой, конечно, а той, за которой приходит зрелость, и тоже точно соблюдала рисунок роли — слишком хорошо она знала старуху. Даже отсюда было слышно, как Франческа, склонившись к уху бабы Сони, повторяла за Машкой каждую фразу вслух, и это было почти так же громко, как говорила на сцене сама Машка. Так они и проговорили всю сцену вдвоем. На поворотах Машкиной речи, усиленной громким повтором, правда, уже без драматического оттенка, она согласно кивала головой.

Ему всегда бывало чрезвычайно интересно знать, что думают о нем друзья, когда он оставляет их. Трудно предположить, что и после его ухода они продолжают говорить так, как если бы он вовсе не уходил. Сегодня представился единственный, быть может, шанс узнать наконец все то, что друзья, похоже, долго от него скрывали. Теперь он слушал чужие мысли, читал по лицам глубокое презрение к его образу жизни, с трудом подавляемую зависть, их прорывающуюся в смущение любовь. Чужой грех всегда притягателен, а чужая добродетель пресна. И над всем чувствовалась властная рука Сан Саныча. Он готов восхищаться всяким, чтобы, не дай бог, не прослыть завистливым, но будет завидовать всему, что у него уже было. Наконец они уравнялись — оба лишь тени прошлого. И уже не стоит беспокоиться, чье видение в той или иной сцене возьмет верх. «Редкая, прямо скажем, удача, — со злой иронией думал Сергей, — наконец я выяснил: в сущности то, что говорят о тебе за спиной, не стоит того, чтобы это знать!»

Дальше по тексту он взрослел, играл свои первые робкие роли, пришел успех в виде толпы поклонниц, преследующих его, — этакая икебана его жизни. Легкое презрение к женщине делало его зависимым. Когда жизнь преподносила ему урок, он уходил к другой. В ту пору редко встречалась женщина, до разговора с которой он снисходил, если она его хоть в какой-то мере не волновала как женщина. Чуть позже в нем обозначился надлом, обусловленный, как ему казалось, совсем иными причинами, а именно, мучительным несовпадением собственных устремлений с жизненными реалиями, и ангел в белом начал борьбу с демоном в черном за его душу.

Это было так правдоподобно, так тонко подмечено несносной девчонкой, так больно, так невыносимо больно было смотреть на то, как препарировали его душу, забирались в такие ее глубины, такие тайники и незакрытые полости, о которых он и маме родной никогда не рассказывал. В общем, он почувствовал, как ноги сами понесли его к сцене. Он пробирался сквозь тела, на него шикали, он рвался вперед, пока не очутился у самой сцены. Он уже готов был взобраться на помост и закричать: что же вы творите со мною? В какое гнусное крошево, в какую кустистую мерзость вы превратили мою жизнь? Что ж ты, Сан Саныч, подлец этакий, пошел на поводу у глупой девчонки: не остановил ее бесчувственный бег, не ограничил эстетские радости? Или она, попав в плен твоего дьявольского обаяния, потеряла всякое представление о добре и зле? Уж не затащил ли ты, грязное животное, в постель это нежное создание и не посулил ли ей все радости жизни за ее душу, за глоток эфемерной славы? С тебя станется. Ты умеешь искушать даже ангелов.

И вдруг Сергей наткнулся на взгляд Франчески. Она пыталась пробуравить его насквозь, в глазах была боль и мольба, страх и тоска, все те чувства, которыми были полны души любивших его женщин и которые не вызывали в нем прежде ни малейшего отклика. Он ощутил болезненный укол стыда, раскаяние затопило душу. Он развернулся и побрел к выходу. Его пинали со злостью, приговаривали: ходят тут всякие придурки и сумасшедшие!

Несколько дней он не ел, не пил. Франческа хлопотала с отъездом.

Ночью неожиданно случился приступ. Баба Соня проснулась, как это часто случалось с ней последнее время, от давящего чувства беспокойства — оно не покидало ее даже во сне. Хотелось пить. Придется все-таки провериться на сахар, — с тоской подумала она. Она долго лежала с закрытыми глазами, потом все же поднялась, злясь на себя и постанывая от боли в спине и ногах. Она направилась на кухню, но не дошла: ее встревожил свет в Сержиковой комнате (теперь она любовно называла кабинет исключительно комнатой дорогого Сержика), она заторопилась своей тяжелой старческой поступью к нему. Собственно, Сержик частенько зачитывался до полуночи, и она заходила к нему погасить свет или поправить одеяло. При этом долго крестила его и вздыхала с тоской и обидой: ну почему счастье обретения сына случилось так поздно. Страх удушливой волной обдал ее, когда она склонилась над ним. Он дышал часто и поверхностно, губы даже в свете ночника показались белыми, как простыня. Руки бабы Сони стали мелко дрожать.

— Сержик, дорогой! — прошептала она.

— Соня, — слабо отозвался он, — голова… раскалывается… наверно, так выглядит конец…

— Сержик, ну что ты, миленький! Это мигрень. Я вызову врача.

— Ни в коем случае! — он добавил голосу силы. — Ты же знаешь, я давно умер.

— Сержик, у меня тут валяется паспорт Антона. Вы так похожи.

— Какого еще Антона? — спросил он, словно издалека.

— Как какого? Ты, что, забыл Антона? Вы играли в детстве часами, забившись под письменный стол.

— Это тот, рыжий, с веснушками и торчащими ушами?

— Неправда! — обиделась баба Соня. — Он замечательный был ребенок. И всегда с восторгом вспоминал о тебе. То есть все еще вспоминает, — исправилась старуха.

— Ладно, баба Соня, сдаюсь. Вызывай «скорую», иначе мне каюк.

«Скорая» равнодушно увезла в ночь человека по имени Антон и по фамилии Полонский. И, в общем-то, если бы по пути выкинула его бренное больное тело куда-нибудь в грязную глубокую канаву, никто, кроме бабы Сони, не всплакнул бы о нем, да и она не в счет, что возьмешь с выжившей из ума старухи. Есть еще, конечно, где-то Франческа, сухой цветок эдельвейса, которым старуха, подобно тибетским шаманам, решила его подлечить, да только напрасные оказались хлопоты.

После тягостного осмотра дежурным врачом и его почти мгновенного диагноза: гипертонический криз, а возможно, и инсульт, требуется дополнительное обследование, ему вкололи стандартный набор лекарств из убогого арсенала средств далеко не самой оснащенной больницы. Его бросили прямо на каталке в темном коридоре терапевтического крыла дожидаться утреннего обхода врачей. Сонная медсестра, равнодушно проделав серию манипуляций, удалилась в дежурную комнату, оставив подыхать в темноте и одиночестве этот человеческий обломок, некогда гордо именуемый секс-символом советского кино.

Кое-где свет ночных ламп выхватывал из темноты куски коридора, сгущал по углам, очерняя, больничный кошмар, лишал последней надежды на скорый приход утра. Так, по-видимому, выглядит дорога в чистилище: в виде больничного коридора с тусклыми лампами у потолка, с неистребимым запахом хлорки, с ощущением скорого конца. Как в этом кошмаре работают люди? Ладно, больные… им некуда деться. Но врачи и медсестры?! Ежедневно и еженощно добровольно примерять на себя ад, пусть и в роли свидетеля?

Он пролежал с открытыми глазами до первых проблесков рассвета, в очередной раз пытаясь осмыслить свою жизнь. Итак, продолжение следует… он снова болен и снова цепляется за свою жалкую жизнь. Голова болела так, словно сотня барабанных палочек отбивала чечетку на затылке. И все- таки мысль продолжала пульсировать. Сколько еще должно быть послано ему сигналов, чтобы он понял наконец, чего же хочет от него Всевышний? Мера изжитости все еще колебалась.

Утром его повели на осмотр. Голова по-прежнему болела, но передвигаться он все-таки мог, хотя и достаточно тяжело. Его раздевали, слушали, мяли, обкладывали голову датчиками, удрученно качали головой. И не единая душа не усомнилась, что перед ней не Антон Полонский. Вот вам и два десятка фильмов, вереница театральных образов, слава, успех, поклонение. Все оказалось химерой, жалким вымыслом. Несколько месяцев затворнической жизни, многодневная щетина, выражение затравленности, — и не надо вживаться в чужой образ, — ты уже сам себе чужой.

Его никто не навещал. Неделю назад Франческа снова улетела в Рим. Баба Соня сама нуждалась в уходе. Сергея перевели в переполненную палату, смрадную и грязную. Неистребимо пахло дешевой колбасой, кислой капустой, туалетом, — словом, дно жизни было уже совсем близко. Народ его не замечал, видно, он стал лишь декорацией. К слову сказать, и между собой больные мало общались, словно надеялись пережить свою болезнь как эпизод, малорадостный, но преодолимый. А в эпизодах, как известно, характеры прорабатываются слабо.

Молодая врачиха водила стетоскопом по грудной клетке, равнодушно расспрашивала его о возрасте, о роде занятий, вредных привычках.

— Я строитель, — зачем-то соврал он. — Строю мосты, — добавил.

— Вам, пожалуй, придется расстаться с вашей работой, — заученно ответила она, словно каждый день повторяла эту фразу. — Вам следует придерживаться более спокойного образа жизни.

Она даже не взглянула на него. Это было, по меньшей мере, оскорбительно. Он был некой частью ее конвейера, скучной подробностью ее жизни. Он потерял лицо… Она помогла ему подняться, словно перед ней находился глубокий старик. Как только его ноги проскользнули в тапочки, она произнесла громко:

— Следующий! А вы подождите в коридоре свой эпикриз.

* * *

Франческа вернулась из Рима оживленная и очень деятельная. Сергей был все еще слаб после перенесенного инсульта, и Франческа начала потихоньку его тормошить, готовить к отъезду.

— Сержик, может, у тебя остались какие-то неосуществленные желания, мечты, которые еще не поздно реализовать.

— О да, остались. Набить морду Горяеву! Вытрясти подлую душонку из Ильи. Аленку отдать замуж.

— Ну, ладно-ладно! Если не хочешь, поговорим об этом в другой раз.

— Ну почему в другой? Можно и сейчас. А если серьезно, очень хочу встретиться с отцом.

— И что ты ему собираешься сообщить? — растерявшись, спросила Франческа.

— Что жив, здоров. Что не стоит печалиться, — ответил без улыбки Сергей.

— Ну так давай рванем в Минск! Я возьму у друзей автомобиль.

— Отличная мысль? Кто за рулем?

— Нет, пожалуй, ты устанешь в машине. Поехали поездом.

— Нет, только не поездом. Я хотел бы не спеша прошвырнуться с тобой по родным и любимым местам.

Через неделю к поездке были готовы оба. Планировали отчалить с утра, но пока съездили за подарком для отца, потом перекусили, заправили машину, в общем, стартовали только к обеду. Дорога была черная, мокрая от накрапывающего дождя, вокруг лежали унылые горизонты, народ попадался все больше безрадостный. Где-то к середине пути, когда стали сгущаться сумерки, забарахлил мотор. Первым занервничал Серега. Женщина за рулем — всегда испытание для мужчины.

— Франческа, милая, пока не совсем заглох мотор, давай остановимся у первой деревни.

— Боюсь, мы уже не дотянем.

Ночь надвигалась стремительно. Они съехали с шоссе на проселочную дорогу, впереди обозначилось размытое пятно какой-то развалюхи. Когда подъехали ближе, стало ясно, что не ошиблись. Дом с выбитыми стеклами сиротливо притаился в ночи, ржаво поскрипывала дверь на одной петле. Было жутковато.

— Сержик, уносим ноги! — прошептала Франческа. — Он всегда удивлялся правильности ее оборотов.

Она выжала сцепление, нажала на газ, машина дернулась раз, другой и заглохла. Ночевка в доме, больше похожем на сарай, была обеспечена.

— Подожди меня в машине, — буркнул Сергей. — Я посмотрю, что там внутри.

Минут через пять он вернулся.

— Знаешь, переночевать здесь можно. На отель Хилтон пять звездочек, конечно, не тянет, но есть широкая лавка и даже печка. Я уже присмотрел пару чурок.

— Хорошо, что я запаслась едой, — невесело отозвалась Франческа. Она говорила исключительно шепотом, хотя на километр вокруг не светилось ни единого огонька. Где-то далеко брехали собаки.

Через полчаса они сидели за столом, сварганенным из шершавых досок, два великолепных одеяла были постелены на лавке. Огонь из открытой печки едва освещал их лица.

— Ты как себя чувствуешь? — Франческа волновалась.

— Слушай, ну зачем тебе нужен такой неудачник, как я, да еще после инсульта?

— Не было у тебя никакого инсульта и точка. Диагноз поставлен неверно. В крайнем случае, микроинсульт, — сказала уверенно молодая женщина. — Дома я тебя быстро поставлю на ноги. Подниму всю нашу медицину, но здоровье тебе верну. Я даже не знаю, как назвать чувства, которые испытываю к тебе. Мне кажется, это даже не привязанность и не любовь. Судьба, быть может. Или обреченность. Я обречена быть с тобой.

— В этом слове заключен роковой смысл.

— Так ты и есть мой рок… Сережа, что ты собираешься сообщить отцу? Как будешь оправдываться?

— Наверно, попрошу прощения. За то, что мало любил, мало интересовался его жизнью.

— Утром проснемся и придем в ужас: где спали, за каким столом ели, — глухо хохотнула Франческа.

— Франческа, а ты могла бы жить в таком вот доме, среди поросших бурьяном полей, вдали от благ цивилизации?

— С тобою да. Я писала бы книги, — на секунду забывшись, ответила итальянка.

— Франческа, я ведь по сути тебя совсем не знаю. Какой ты была в детстве, в школьные годы? Когда влюбилась впервые? Насколько сильным было твое первое чувство? Мне интересно.

— Я была правильной и скучной, вечно страдала по самым различным поводам. Мама всегда говорила, что я неправильная итальянка, а с испорченной русскими генами кровью.

— Забавно! Я никогда не думал, что с бабой, которая вырвана из другой жизни, из чужой культуры, можно вот так спокойно сидеть и о чем-то болтать, — чуть грубовато заметил Сергей.

— И что ты думаешь по этому поводу теперь?

— А все то же. Что с бабами надо меньше разговаривать, — и он нежно коснулся маленькой теплой руки Франчески.

Утром, едва проснувшись, Сергей бросил исполненный нежности взгляд на Франческу. Она, натянув на лицо одеяло, спала счастливым сном младенца. Потом он долго всматривался в серое низкое небо и наконец обратил испытующий взор в свою настрадавшуюся душу.

Вот так бы и жить. Вставать затемно, топить печь, не спеша выпивать чашку утреннего кофе. Пахать землю, выращивать хлеб, заниматься простым мужицким делом. Забыв себя, любить зеленоглазую хрупкую женщину с пепельными волосами, пытаться построить с ней что-то важное. Из этого бывает соткан свет. И воздух тогда полон звуков поскрипывающего на цепи ведра, стремительно уносящегося в ледяную темень колодца, чьих-то торопливых шагов за околицей, далекого бреха деревенских собак. Глоток колодезной воды взбодрит, и закружится голова от запахов пробуждающейся земли. А в доме будет слышно, как потрескивают в печи березовые поленья, как поскрипывают половицы под летящим женским шагом, и запахнет свежеиспеченным хлебом, душистыми травами, чем-то еще, волнующим и терпким. А потом все поглотит звенящая тишина подступившей ночи. Будто протяжный звук виолончели на грани небытия… И больше не надо прятаться за шелуху слов.

Он поднялся, вышел во двор, попытался завести машину. Стало ясно, что без посторонней помощи не обойтись. Пришлось тащиться в сторону шоссе, ловить машину, ехать на ближайшую станцию техобслуживания, уламывать горе-мастера, а попросту вымогателя, все сделать как можно быстрее. Через час он вернулся со специалистом, и Франческа по обыкновению немедленно взяла все в свои руки. Она сорила деньгами, как всегда, и это глухо раздражало Сергея. Снова заболела голова.

…К вечеру они были готовы продолжить свой путь.

В четыре утра прибыли в Минск. До семи покемарили в машине у подъезда отцовского дома. Сергей вдруг почувствовал, что к встрече не готов. Это было самое настоящее ребячество, но он не мог ничего с собой поделать. Его начала бить сильнейшая дрожь.

В восемь он услышал, как хлопнула дверь, кто-то вышел на улицу. Он узнал знакомый силуэт. Отец все еще был с прямой спиной, но тело, эта предательская оболочка, было уже другим, оно потеряло упругость, былую легкость, оно утратило красоту. Казалось, отец сейчас вернется за забытой тростью. И такой волной жалости и сострадания обдало Сергея, что впору было разрыдаться…

О матери — а теперь Сергей начал думать и о ней — он тоже не мог вспоминать иначе, как с комком в горле. И она не стала счастливой, несмотря на все усилия Любаши. Бабка, как могла, скрашивала жизнь двум бродяжкам, какими виделись ей дочь и внук, но и она не была волшебницей. Вероятно, и мать, и отец изначально пришли в этот мир для одиночества. И даже будучи в браке, не смогли преодолеть программу, заложенную кем-то извне. Но вот ведь что интересно, все могло сложиться иначе, стоило лишь Лизе отступить от проклятого ремесла…

Франческа потянулась, зевнула. Даже это у нее получилось изящно.

— Отца нет дома… Он уехал к брату в Вильнюс… Я был у соседей, назвался одноклассником сына. То есть самого себя.

— Послушай, это же смешно и не очень умно, — растерянно проговорила Франческа.

— Представь, меня не узнали. Придется возвращаться ни с чем, — делано расстроенным голосом сообщил Сергей.

— Давай хотя бы один день проведем в Минске! — взмолилась Франческа.

— Ладно. Я тут знаю одну недорогую гостиницу.

Сергей даже себе не смог бы ответить, почему принял столь неожиданное решение не встречаться с отцом. Такой болью полоснуло душу, такой жалостью к родному человеку, что понял: он и слова без слез не сможет промолвить.

Конечно, глупо все как-то вышло. Приехал к отцу, а встретиться не смог или не захотел. Тотчас возвращаться домой не было сил. Да и в этом городе он когда-то прожил два года. Это было очень давно, так давно, что он забыл, по каким улицам бегал, с кем дружбу водил, любил ли бабку, мать отца. Он прожил тут вынужденно, вдали от Лизы и Любаши, своих самых родных женщин, по которым тосковал так, как можно тосковать только в детстве, зачеркивая дни в календаре до предстоящей встречи, испытывая тайный страх перед любым событием, способным встрече помешать.

Он не знает и, возможно, так и не узнает никогда, разве что Соня прольет свет на события той давней поры, что же заставило Лизу с Любашей отдать дорогое чадушко отцу на воспитание на долгих два года. Что-то припоминалось про тяжелую болезнь матери, то ли туберкулез, то ли еще что-то. Да-да, помнится, все искали пути-подходы к пульмонологу, ленинградскому светилу той поры. В общем, решили не рисковать, отправить дитя подальше от греха. Бабка с отцом жили на окраине Минска, в бывшей деревне Курасовщине, в ту пору это уже был микрорайон с таким же сельским названием. И как теперь он помнит, ходил из Курасовщины автобус номер один до самого центра — площади Победы.

Хорошо бы Франческу провезти по маршруту своего детства. Сергей уткнулся в карту, увлекшись, стал разрабатывать маршрут.

* * *

Бабка Стефания приняла его с открытым сердцем. Если бы не Лизина болезнь, она бы никогда не встретилась со своим единственным внучком. Жила она с сыном в те годы бедно, в длинном деревянном бараке в ряду таких же убогих деревянных строений. Правда, год спустя Илья получил квартирку в трехэтажном кирпичном доме, там же в Курасовщине. Стефания работала младшим научным сотрудником в институте почвоведения, что находился в десяти минутах ходьбы от дома.

Детский сад, куда определили Сережу, располагался и то дальше, на расстоянии целой остановки от Стефаниного института. Иногда Стефания, не успевая на работу, отправляла его, шестилетнего, одного в детский сад. Так продолжалось довольного долго, до тех пор, пока мальчонку, совсем не торопившегося на свою «работу», с любопытством рассматривавшего каждую травинку, каждого кузнечика, не засекла злющая Тамариванна, заведующая детским учреждением.

Да! Этот детский сад стоял на самой высокой точке горы и представлял собой дворянскую усадьбу — добротное строение в два этажа, с высокой крышей, со множеством комнат, с балконами и балкончиками. А вокруг шумели кронами столетние дубы. Внизу, под горой, текла речушка, заболотившая все окрестности. Зимой они катались на санках, с горы — и вниз, до извилистого бережка той знаменитой речушки. Все это происходило под небывалый выброс адреналина. Тамариванна постоянно тряслась от ужаса при мысли, не приведи Господи, дети провалятся под лед. Потом доказывай всем в суде, что не виновата, просто для детского сада в Курасовщине не нашлось более подходящего места…

— Давай руку! — крикнул Сергей Франческе.

Ноги то и дело соскальзывали с мокрой дорожки, ведущей вверх от шоссе к усадьбе.

— Боже мой! Как все изменилось! Все как будто бы сплющилось и ужалось! Как кусок шагреневой кожи! — причитал по-стариковски Сергей. — Так и вся наша жалкая жизнь! А дом?! Что они сделали с домом? Нет, это непостижимо!

Казалось, Сергей сейчас разрыдается. Франческа боялась поднять на него глаза.

— Ты только посмотри на этот дом из стекла и бетона! Он совсем из другой реальности. В нем нет ничего подлинного. Даром что табличку прибили. А ведь в нем водились привидения.

Они подошли к доске, прочитали: «Памятник архитектуры ХУТП века. Охраняется законом».

— Нет, это непостижимо! — все повторял и повторял он. — Здесь было столько, — он очертил руками круг, — столько, — повторил он беспомощно, мучительно подыскивая подходящее слово, — воздуха, простора, непознанной Вселенной.

— Сержик! А что окружало усадьбу? — Франческа, казалось, прониклась чувствами Сергея.

— Здесь был яблоневый сад, и, честное слово, никогда больше я не ел таких вкусных яблок. А дубы, какие дубы тут росли! Мы собирали желуди, хвастались, у кого больше. Поехали отсюда, — упавшим голосом проговорил он вдруг.

— Почему ты молчишь? — осторожно спросила итальянка, когда они снова оказались в машине.

Загрузка...