Понедельник, 10 ноября 1930 года

Без четверти девять Крафт вошел в кабинет с утренними газетами под мышкой. Мачеевский еще спал, положив голову на стол. Заместитель бросил взгляд на картонную папку, служившую младшему комиссару подушкой: она была совсем новая, надпись крупными каракулями гласила: «Ежи Тромбич». Крафт подошел поближе, задев полой пальто стопку бумаг рядом со своим столом. Бумаги рассыпались, и Зыга открыл глаза.

— Генек? Который час?

Заместитель заметил, что Мачеевский украдкой прячет папку Тромбича в ящик. Когда-то Крафта злило, что начальник воспринимает следственный отдел как личную вотчину. Со временем он привык и понял, что это была неглупая тактика. Зыга умел идти по следу крадучись, как лиса, а если сразу спускать псов, множество дел так и остались бы незавершенными. Крафт не имел к этому способностей, так что, может, и хорошо, что в фирме «Мачеевский и Ко» он работал только за главного бухгалтера.

— Скоро девять. Свежая пресса. — Он протянул начальнику газеты.

— Ты уже читал?

— Только по дороге. — Крафт аккуратно пристроил шляпу на вешалке. — Начни с «Экспресса».

Уже первая страница гремела не хуже чем трубы Апокалипсиса:

ЧУДОВИЩНОЕ УБИЙСТВО

ИЗВЕСТНОГО ЖУРНАЛИСТА

Монстр из Люблина? Население потрясено!


Вчера в утренние часы на Краковском Предместье в квартире Романа Биндера, редактора «Голоса Люблина», обеспокоенная соседка сделала ужасающее открытие. Журналист лежал мертвый уже несколько часов, а его бесчеловечно оскверненное тело привело в неописуемый ужас даже опытных следователей. Убийца, не оставив следов, исчез во мраке ночи.

Мы все задаемся вопросом, как на центральной улице города могло дойти до такого кошмарного злодеяния, о каком не слыхивали даже в известных своей преступностью предместьях. Ударит ли неуловимый убийца второй раз? Способна ли полиция предотвратить очередную трагедию?

Наша редакция, ввиду молчания люблинских политических властей, спросила об этом по телефону господина Рикардо Пороница, астролога, которого, среди прочих, оценили варшавская и немецкая полиция, неоднократно пользовавшиеся его консультациями. Знаменитый медиум и вместе с тем пионер современности, учитывающий в своих анализах влияние открытой лишь в этом году планеты Плутон, предостерегает: «Конъюнкция Солнца и Меркурия благоприятствует сильным волевым натурам, помогая им как в благих, так и в преступных намерениях.

Ее усиливают два тригона Плутона: с Солнцем, которое пробуждает беспокойство в человеческой психе, и с Меркурием, который помогает личностям, наделенным блестящей, даже дьявольской силой интеллекта. Однако наиболее зловещую силу несет конъюнкция Плутона с Юпитером, благоприятствующая высвобождению темных ментальных свойств.

Знаменательно, что система Юпитер — Плутон образовывала ту же опаснейшую пару в гороскопе на 31 августа 1888 г., когда в Лондоне знаменитый Джек-Потрошитель совершил первое убийство».

Мы едины в скорби со всей редакцией «Голоса Люблина», а наших уважаемых читателей заверяем, что будем систематически информировать их о ходе расследования.

— Понятно. — Мачеевский сложил газету. — Все метафизические линии отбрасываем по определению. Нам все равно не угнаться ни за «Экспрессом», ни за варшавской или немецкой полицией. Здесь между нами согласие?

— Полное, — улыбнулся Крафт. — Но как можно, ничего не имея, написать целых полстраницы?

— Напротив, — покачал головой Зыга. — Очень хорошая статья. Убийца ее прочтет и тут же вздохнет с облегчением, что мы ни хрена не знаем. И так оно и есть. А что в «Курьере»?

— Там почти вообще ничего.

Мачеевский с минуту блуждал взглядом по развороту, пока не наткнулся на краткую фактическую заметку:

УБИЙСТВО РОМАНА БИНДЕРА


Вчера был убит Роман Биндер, главный редактор «Голоса Люблина», деятель эндеков. Прибывшие на место полицейские и сыщики из следственного отдела обнаружили следы преступления.

В экстренном коммюнике городских властей говорится о начале расследования, к которому привлечена большая часть сил полиции. Спекуляции на тему мотивов преступления наэлектризовали журналистскую и политическую среду Люблина. Надеюсь, что по мере продвижения расследования мы сможем информировать Читателей, было ли убийство совершено на личной, профессиональной или же на политической почве.

Гораздо больше внимания привлекала другая криминальная заметка, называвшаяся: «Пан Адам схлопотал по мордам». Несмотря на это, Зыга весьма тщательно изучил весь «Курьер Люблина», после чего убрал его в ящик стола.

— А что нам гласит «Голос»? — спросил он с насмешкой, потянувшись за следующей газетой.

— Это тебя заинтересует больше. — Крафт вынул из кармана пиджака покрытую мелким шрифтом страничку размером в четверть газетного листа.

Беря в руки листовку, громко именующуюся чрезвычайным выпуском «Нашего знамени», Мачеевский покачал головой, удивляясь, когда Закшевский успел ее подготовить. Зато сомнений в том, что рабочий класс читать этого не захочет, у него не было. Текст без больших букв, знаков препинания и абзацев, может, и был понятен поэтам-авангардистам, но не простым людям.

…роман биндер особенно выступал против передового движения люблинского рабочего класса шагая при этом рука об руку с якобы враждебным ему реакционным правящим лагерем. что подтверждают работавшие с ним когда-то журналисты: более чем редактором газеты биндер считался агитатором лагеря правых, тем не менее вместе с представителями других городских редакций «наше знамя» не согласно с тем что якобы убийство именно биндера могло иметь что-то общее с политической деятельностью левой оппозиции. однако если окажется что преступное деяние совершил в акте отчаяния представитель многократно оплеванного «голосом люблина» рабочего класса и национальных меньшинств наша редакция установит над ним бесплатную юридическую опеку и позаботится о добросовестном отчете с процесса потому что хотя мы не одобряем преступления жертва не заслуживает сочувствия рабочего народа.

— И что скажешь? — спросил Зыга, откладывая листовку.

— Статья 50, закон о печати — легко. Призыв пожертвований в пользу и выражение одобрения преступнику. Три месяца и тысяча штрафа. Но ведь Закшевский сбежал, да? — Он с подозрением посмотрел на младшего комиссара.

— Сбежал или не сбежал, эту бумажку подписал Йозеф К. Неплохо было бы арестовать Йозефа К.! — засмеялся Мачеевский.

Однако Крафт не понял, потому что не знал «Процесса» Кафки. Мачеевский читал этот роман по-немецки и страдал, что до сих пор никто не перевел его на польский. На его взгляд, «Процесс» должен был выйти тиражом не меньше десяти тысяч и, кроме книжных магазинов, дойти в качестве инструкции до всех учреждений, в том числе и до следственных отделов.

— А впрочем… — Он махнул рукой. — В любом случае красных по имени Йозеф пруд пруди, и кто докажет, что этот К. — Закшевский? Ну и при чем тут я?!

Зыга потянулся за свежим выпуском «Голоса». Там он не нашел ничего, кроме втиснутого между двумя белыми пятнами цензуры упоминания, каким образцом добродетели был светлой памяти редактор Биндер, и намека на то, каким сукин-сыном должен быть его убийца. Однако запах типографской краски вызвал у Мачеевского смутное воспоминание о кофе. Он потянулся к подоконнику, где оставил кофейник из «Европы». Кофейник был пуст. Гуща — и та высохла, на ней даже погадать и то бы не удалось. Самое большее — накормить червячков для наживки, которые от кофе всегда набирались чрезвычайного темперамента и в Быстрице, в паре шагов от дома Зыги, на них клевали во-о-от такие окуни.

— Может, у тебя есть кофе в термосе? — спросил он Крафта.

— Только с молоком, — предупредил заместитель, потянувшись к портфелю.

— А бутербродов жена тебе случайно не сделала? — продолжал допытываться Мачеевский, пока его вчерашняя, вся в подтеках, чашка наполнялась ароматной жидкостью.

* * *

Сыщики не принесли почти никакой информации. Знакомые Биндера ничего не знали, и могли лишь поделиться со следователями своими подозрениями. Все они были столь же интересны, как откровения младшего комиссара Томашчика.

Только после десяти Фалневич вместе с Гжевичем и одним полицейским притащили несколько пачек архивных номеров «Голоса».

— Не хотели давать, — тяжело дыша, отчитался агент. — Но подвернулся Зельный. Видели бы вы, пан начальник, как он строил глазки какой-то редакторше. В конце концов так вскружил бабенке голову, что та размякла, как воск.

— Что значит «какой-то»?! — возмутился Зельный, который как раз втащил последнюю упаковку. — Самой главной, по рецензиям на фильмы. Что бы я с другими бабами делал, если б не эти ее трали-вали в газете?! Достаточно прочесть, и знаешь, что говорить… Но теперь я мечу выше, как, по-вашему, пан начальник? Либо пан, либо пропал, верно? — Сыщик поставил обвязанный шпагатом ворох бумаг рядом со столом Зыги и поправил прическу. Мачеевский обратил внимание, что Зельный, хоть и был во вчерашней рубашке, сменил галстук. — Она хочет писать такие социальные штучки, вот я и сказал, что ей вполне путевые заметки устрою, так сказать, весь путь — от греха до падения. То бишь, отведу к курвам, чтобы спросила, почему они курвятся, — добавил он, видя, что Гжевич не понял. — Ну и, ясное дело, обеспечу ей полную безопасность.

— Да оставь ты этих фармазонов, — поморщился Крафт.

— Как пожелаете, пан комиссар. Какие будут указания, пан начальник?

— Кстати, что там в борделях? Биндера знают?

— Нет, и это абсолютно точно.

— Ладно. Прогуляйтесь по городу, может, что и услышите, — махнул рукой Зыга. — Совещание на ангелус[9].

Когда агенты вышли, Мачеевский вынул перочинный ножик, и они вместе с Крафтом принялись распаковывать «Голос Люблина» за последний год. Зыга начал просматривать газеты с самого свежего номера. Хотя под утро туда наспех вставили заметку о смерти редактора, большая часть газеты, должно быть, готовилась еще при жизни главного. Зыге мало что удалось оттуда узнать.

На первой полосе не было ничего, кроме виньетки и фотографии с подписью: «проф. Эдвард Ахеец»; на месте текста белело пятно цензуры. Чтобы никто перед национальным праздником не поносил правительство и маршала, подобными пятнами пестрела и вторая полоса. В остатке: мелкие объявления, театральная рецензия, программа радио и рассуждения, почему «Уния Люблин» опять не вошла в высшую лигу. Зыга передал газету Крафту и потянулся за следующей.

— О, а это занятно! Ты проворонил! — вдруг рассмеялся Генек. — «Девочка, пробегавшая мимо здания КУЛя[10], потеряла молитвенник. Пропажу можно забрать в секретариате редакции».

— Иди ты!.. — буркнул Мачеевский.

— А что? Чем не шпионская шифровка? — Крафт тоже собрался отложить последний «Голос» в сторону, но Зыга внезапно с ехидной улыбочкой забрал у него газету.

— А ты, однако, хороший сыщик, Генек! — похвалил он. — Шпионская шифровка. Военная контрразведка велела докладывать им обо всем подозрительном, вот мы и доложим.

— Не втягивай меня в свои склоки, Зыга. — Крафт отодвинулся вместе со стулом. Он знал, что у Мачеевского с военными какие-то личные счеты, ибо временами его язвительность выходила за привычные рамки соперничества между полицией и армией.

— Какие склоки? — буркнул младший комиссар. — Все вполне официально. Отправлю служебной почтой в конверте с сургучной печатью. И пускай маются.

* * *

Время шло к двенадцати, а Мачеевский и Крафт едва добрались до начала июня. Она обнаружили всё — и ничего, газета Биндера нападала практически на всех: от маршала и пана старосты до коммунистов, от люблинских промышленников до эксплуатируемого пролетариата. Не было недели, чтобы ножницы цензора не оставили белого пятна хотя бы на одном номере.

— Пожалуй, Генек, из этого ничего не выйдет. — Зыга швырнул на стол заместителя очередной «Голос». — Из «Экспресса» хотя бы можно чему-то научиться.

— Например?

— «Не экспериментируй, пользуйся презервативами «Олла»». — Мачеевский загоготал, вспомнив рекламу, которая, пока он к ней не привык, смешила его до слез. — Извини, Генек, ты отец, у тебя дети. Может, пойдешь поболтаешь с Томашчиком, не нашел ли он чего, случаем. Тебе он скорее расколется, чем мне.

Крафт несколько удивился: просьба звучала так, будто Зыга хотел от него избавиться. Но почему именно сейчас и с какой целью, этого заместитель угадать не сумел. Впрочем, такой примирительной мины на лице Мачеевского он не видел по меньшей мере год. Может, тот действительно зашел в тупик и ничего не затевал?

— Слушай, Зыга, а что с безопасностью завтрашних торжеств? — спросил Генек.

— Оставь меня в покое, я тебе что, городовой, что ли?! У нас не было ни одного стука о возможных провокациях, выбери пару агентов и запусти в толпу. Лучше тех, что поглупее, хороших жалко. Биндер сейчас важнее, чем празднование независимости.

Как только за Крафтом закрылась дверь, Мачеевский выдвинул ящик и достал дело Тромбича. Сверху лежала машинопись Биндера с рукописной правкой.

Зыга, усмехнувшись, потянулся к аккуратной стопке просмотренных номеров «Голоса», которые заместитель сложил у себя на столе в хронологическом порядке. Вытащил те, что заляпала белым цензура. Еще раз глянул на текст Биндера:

рыба гниет с головы Поэт, педераст и растлитель


Тот, кто посылает сына в школу, ожидает, что учителя, помимо чтения и письма, привьют ему там патриотические и нравственные идеалы. Тот, кто тянется за томиком стихов, ожидает найти в нем волнения и переживания, возвышающие душу. Тот, наконец, кто читает газету, имеет право требовать, чтобы информацию ему поставляли люди, для которых нести истину стоять на страже истины — наивысшее призвание. Тем ужаснее, когда мы обнаруживаем, что некий человек всю жизнь изменял этим трем обязательствам. Как учитель — выбирал жертв своей похоти, как поэт — усыплял бдительность родителей, как журналист — чернил других, не видя бревна в собственном глазу.


Мачеевский сосчитал примерное количество слов и пытался сопоставить их с каким-нибудь из белых пятен цензуры. Лишь одно более или менее соответствовало по размеру, только вот рядом с ним была фотография профессора Ахейца. А значит, либо пасквиль Биндера еще не пошел ни в один номер, либо редактор его значительно сократил. Хотя, с другой стороны, с чего бы цензуре блюсти доброе имя Тромбича? Времена, когда он был любимчиком магистрата, миновали с год назад вместе с роспуском городского совета и назначением правительственного комиссара. Раньше Тромбич заседал в разных комиссиях по культуре и имел влияние на репертуар городского театра. Теперь тихо роптал, как большинство тех, кто мечтал о большей власти в руках городского самоуправления. И судя по программам в газетах, театральный репертуар тоже испортился.

Прежде чем вернулся Крафт — понятное дело, ни с чем, — Мачеевский уничтожил следы своего тайного расследования. Стопка бумаг на столе заместителя лежала нетронутая, как Орлеанская дева, а папка исчезла в ящике. Они не успели обменяться и парой слов, когда сначала со стороны миссионеров, а потом от кафедрального собора и других костелов донесся колокольный звон, а из Краковских ворот — звуки трубы: трубач играл городской хейнал.

Первым пришел самый пунктуальный из агентов Фалневич.

— Докладываю, пан начальник. — Он снял шляпу и вытащил из кармана пальто «Люблинер тогблат». — Здесь заметка о Биндере.

Младший комиссар пробежал взглядом текст на третьей полосе. Идиш настолько напоминал немецкий, что надо было быть либо идиотом, либо зоологическим антисемитом, чтобы ничего не понять. Достаточно только выучить еврейский алфавит. К сожалению, Мачеевский еще не видел полицейского, который дал бы себе труд это сделать. А ведь большинство офицеров так же, как и он, выдержали гимназию, ежедневно истязавшую латынью и греческим.

На сей раз, однако, лингвистические способности Мачеевского мало чем пригодились. В «Тогблате» было всего несколько фраз и никаких комментариев редактора, как будто убийство Биндера произошло где-нибудь в Мексике или в какой другой Родезии. На первой полосе господствовала фотография группки унылых длинноволосых, с пейсами молодых евреев на фоне высшей талмудической школы. Зыга помнил ее открытие в июне — вся полиция тогда целую неделю занималась одним: безопасностью торжеств. Съехались почти пятьдесят тысяч человек, в том числе известнейшие раввины со всего мира и министр Червинский[11]. Уже тогда младшего комиссара поразил контраст современного здания с толпой в ермолках и лапсердаках. И правильно поразил, потому что порой это были евреи похуже эндеков из католического университета, презирающие не только гоев, но и своих собратьев, говорящих не на иврите, а на идиш.

— Ну и что там пишут? — спросил Фалневич.

— Что умер, — усмехнулся Мачеевский. — Я на их месте скорее бы радовался.

Он запер ящик стола и сунул ключ в боковой карман пиджака.

— Пан комиссар, — повернулся он к Крафту, — передайте, пожалуйста, сыщикам, чтобы расспросили о Биндере среди журналистов. «Голос», «Экспресс» и так далее. «Курьер» и Закшевского беру на себя. Может, если кого-нибудь поприжму, расскажет больше, чем написал. И дайте какую-нибудь работу Томашчику, чтобы не мешался. Если кто будет звонить, я вернусь часа в два — три.

Выходя из комиссариата, он наткнулся на Зельного. Агент с улыбкой смотрел, как в дверях пристает к полицейскому какой-то рослый оборванец с небритой рожей.

— Это я убил редактора Биндера! — кричал он, разя перегаром. — Это я его убил!

— Езус Мария, господин начальник, надо бы его допросить, — обеспокоился Зельный.

Настырный тип скорее всего это услышал, потому что развернулся к сыщику и заревел песнь боевого пролетариата:

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь — тяжелый труд,

Но день настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд![12]

— Вызвать «скорую» из Иоанна Божьего? — предложил дежурный старший сержант.

— Ну вот еще! — фыркнул Мачеевский. — Какой из него псих? Ночи холодные, вот и задумал, рвань подзаборная, устроить себе отель у нас на нарах. Возьмите его и вышвырните отсюда вон.

— А я сегодня еще кой-кого убью! Как собаку. Вот увидите, флики! — пригрозился пьяница, но молодой дежурный больно выкрутил ему руки и проводил оборванца в глубь коридора.

* * *

Перепрыгивая через лужи, Мачеевский немного удивился: он вообще не заметил, чтобы ночью или под утро шел дождь. Легкий ветерок слегка разогнал тучи, и сделалось как будто теплее. Однако у Зыги ломило все, как у ревматика. Он особенно почувствовал это сейчас, когда впервые за долгие часы немного подвигал мышцами.

«Надо будет позвонить Леннерту, — напомнил он себе. — Хорошо бы вечером побоксировать. Хотя, кто его знает…»

Он пропустил проезжающую пролетку и перешел по диагонали Краковское Предместье. Миновал «Асторию», рефлекторно сглотнул слюну, но не стал жалеть об обеде — обычно он предпочитал ужинать, и зашел в книжную лавку Гебетнера и Вольфа[13].

Тихий колокольчик у двери разбудил сонного продавца.

— Добрый день. — Продавец поднялся со стула. Поправляя очки, он, очевидно, попытался вспомнить клиента и метким вопросом подвигнуть его оставить пару злотых. Но так и не вспомнил, а потому начал не слишком оригинально: — Чем могу служить?

Зыга осмотрелся. Еще во время учебы он часто навещал этот книжный, и редко случалось, чтобы он был здесь единственным покупателем. На стене напротив прилавка висело за стеклом объявление:

ПЛАТНАЯ БИБЛИОТЕКА

Внимание: За все повреждения книги отвечает последний читатель, если при получении не заявил о дефектах сотруднику библиотеки.

Рядом стоял стеллаж с зачитанной до дыр школьной литературой и почти полным собранием Сенкевича и Карла Мая[14]. Последние, однако, особо затрепанными не выглядели.

Либо кризис, либо «уж такие времена настали, господа хорошие», подумал младший комиссар. Его взгляд скользнул по продавцу, худенькому пареньку лет двадцати с небольшим, в старом пиджаке и бухгалтерских нарукавниках.

— Есть ли у вас какой-нибудь томик стихов Тромбича? Лучше бы самый новый.

— Тромбича! — Продавец несколько оживился. — Пожалуйста, остался еще «Над потоком» двадцать седьмого года, а вот самый последний, за этот год. Есть также антология… Сейчас покажу. А может, вы хотели бы еще что-нибудь из авангарда?

На лице Мачеевского моментально возникла дежурная улыбка.

— А вы, как я вижу, разбираетесь в поэзии?

— Я?… — Продавец опустил глаза. — Немного.

Зыга догадался, что продавец, наверное, сам пытается что-то кропать в маленькой помятой тетрадке, которая торчала у него из кармана. Мачеевский слегка облокотился о прилавок.

— А я, видите ли, к сожалению, совсем не разбираюсь. Вы могли бы что-нибудь рассказать мне о Тромбиче? Он ведь, кажется, из Люблина, или я с его кем-то путаю?

— Это главный редактор «Курьера», человек известный. Прекрасный поэт.

— Вы, наверное, с ним лично знакомы?

— Лично? Ни в коем случае. Но он поддерживает молодых писателей. О, он как будто бы многим помог.

— А не могли бы вы мне порекомендовать томик кого-нибудь из его… — младший комиссар сделал паузу, — учеников?

— Их стихи появляются время от времени в «Курьере», а томик… Должна была быть «Кровь на знамени» Юзефа Закшевского, но цензура… — Молодой продавец нервно потер ладони. — Из авангарда я вам горячо рекомендую Тадеуша Пейпера[15], хотя это совсем другая школа. Я бы сказал…

— Спасибо, я начну с Тромбича. — Зыга достал бумажник, проследив, чтобы не задралась пола пиджака, под которой у него был револьвер. — Дайте мне, пожалуйста, книжку снизу стопки, не слишком захватанную. Это для подарка, — пояснил он с улыбкой. — И не запаковывайте, пожалуйста.

— Заходите к нам еще, — с легким поклоном сказал продавец.

Его удивило, что клиент вместо бесплатного элегантного листа бумаги предпочел положить томик в дешевый серый конверт. И даже не снял перчаток и не перелистал книгу.

Мачеевский направился прямиком в редакцию «Курьера». Он хотел пойти кратчайшим путем через Литовскую площадь, но быстро изменил свое намерение.

Место, где прежде стояла церковь, сегодня тоже заполняли харцеры и ученики, пожалуй что, из всех школ. Они опять разучивали песни легионов[16]. Три девочки в беретах коммерческой гимназии попытались удрать в парк, но их развернул полицейский, который здесь нес службу.

Не было смысла протискиваться сквозь такую толчею и пугать молодежь физиономией с трехдневной щетиной. Он обошел площадь, стараясь назло идти неровным шагом, когда послышалось: «Маршируют, стрелки, маршируют…» Без толку, его обучили маршировать, и это вошло в привычку даже более сильную, чем курение. Зыга свернул на Радзивилловскую, где на задах воеводского управления помещалась редакция «Курьера».

Миновал скучающего дворника и поднялся по нескольким ступенькам на низкий первый этаж. Уже согнул пальцы, чтобы постучать, однако по кратком размышлении сразу взялся за дверную ручку. Дверь, заскрипев, открыла заставленную столами комнату, наполненную дымом ароматизированных сигарет.

— Пан редактор Тромбич? — спросил Мачеевский полного мужчину лет тридцати, со слегка отсутствующим взглядом. Тот сидел в углу у окна и как раз заправлял бумагу в пишущую машинку. Сигарета тлела в пепельнице рядом с двумя аккуратно раздавленными окурками. Чуть дальше лежала почти опустевшая коробка шоколадок.

— Слушаю, — сказал редактор, и Зыга заметил следы шоколада у него на губах.

— Младший комиссар Мачеевский, следственный отдел, — сверкнул он вынутой из кармана пиджака полицейской бляхой. — Вы позволите задать вам несколько вопросов?

Тромбич встал, убрал бумаги со стула перед своим столом и указал на него Мачеевскому. Зыга расстегнул пальто и снял перчатки.

— Вы, наверное, по поводу убийства… — начал журналист.

— Именно. Вы хорошо знали редактора Биндера?

Насколько младший комиссар мог догадываться, главный редактор «Курьера» знал коллегу по цеху не лучше и не хуже, чем прочих борзописцев из конкурирующих газет. То, что Тромбич паршиво изображал сожаление по поводу его смерти, тоже не было для Мачеевского ни открытием, ни отягчающим обстоятельством. В течение следующей четверти часа Зыга снисходительной, усталой улыбкой и всем своим видом давать понять, что он знает: есть люди, которых трудно любить и жаловать, однако, несмотря ни на что, приличия обязывают…

Наконец он встал, надел перчатки и вдруг, состроив мину: «Ах, чуть было не забыл!», — потянулся во внутренний карман пальто.

— Да, пользуясь случаем, если можно, попрошу вас дать автограф.

Удивленный взгляд Тромбича встретился сначала с налитыми кровью от недосыпа глазами полицейского, потом как бы смущенно передвинулся на его сломанный нос и, наконец, остановился на обложке маленькой книжицы.

Ежи Тромбич

«Каждый день» и другие стихотворения

— Вы… пан комиссар… интересуетесь поэзией? — Ошарашенный автор потер подбородок.

Мачеевский заметил, что, хоть помещение и не отапливалось из экономии, над верхней губой у Тромбича проступили капельки пота.

— Младший комиссар, всего лишь младший комиссар, — поправил его Зыга. — Интересовался бы, конечно, но, увы, служба, времени не остается. Это не для меня, для кузины. «Розанне Бинчицкой, весьма симпатичной мечтательнице и читательнице моих творений», пожалуйста.

— Я именно так должен написать? — Тромбич взял перо.

— Если будете так любезны, — улыбнулся Мачеевский. — Это действительно очень милая барышня. И тоже пытается писать стихи. В школьной газете. Она будет очарована.

Поэт старательно вывел фразу, завершив свою подпись живописным завитком. Проставил дату и педантично дул на бумагу до тех пор, пока не высохли чернила. Наконец, закрыв томик, протянул его полицейскому.

Тот, не переставая улыбаться, перечитал посвящение и аккуратно вложил книжку в конверт, который вынул из кармана. Капли пота на лице Тромбича сделались как будто заметнее.

— Вы, как я полагаю, не уезжаете из города? — спросил Мачеевский.

— Нет, не собираюсь. — Редактор покачал головой. — Но не думаю, что сумею вам…

— А я думаю, что сумеете. Следственный отдел, Сташица, 3, сегодня в шесть вечера.

— Но… — Тромбич встал, отодвинув стул.

— Я настаиваю. — Зыга поднес руку к шляпе и вышел.

Едва он оказался на улице, как снова услышал хор, повторяющий, словно заезженная грампластинка:

Мы не хотим от вас признанья,

Ни ваших слов, ни ваших слёз,

Тщетны попытки достучаться

До ваших душ, нас вихрь унёс![17]

— «До ваших душ, ебал вас пёс», — пробормотал себе под нос Мачеевский, поправляя поющих в соответствии с солдатской версией «Первой бригады». И тут же вздрогнул, хотя для ноября день был довольно теплым.

* * *

Мачеевский заглянул в записную книжку. Он запомнил правильно: Нецала, 9, напротив спецшколы и детского сада, а еще рядом со студенческим общежитием, перед которым, о чем-то оживленно беседуя, как раз стояли несколько пареньков, наверное, с первого курса.

Если Биндер был хоть в чем-то прав касательно Тромбича, «поэта и растлителя», тот выбрал себе идеальное место, где снять квартиру. К тому же и от редакции недалеко.

Да и до комиссариата тоже ненамного дальше, усмехнулся себе под нос Зыга.

Входя в ворота, он потер рукой небритую щеку. Надо было не пожалеть пару грошей и зайти к парикмахеру, с такой рожей — никаких шансов завоевать доверие дворника. Однако он ошибся; хотя полицейской бляхи оказалось недостаточно, и дворник пожелал посмотреть на удостоверение, но, увидев, в каком звании Мачеевский, готов был выложить все о каждом из жильцов.

— Это, однако ж, дом-то солидный, — сразу оговорился он. — Никаких тебе, Боже упаси, евреев и политических.

— Ну и благодарение Богу, — серьезно ответил младший комиссар. — Времена сейчас опасные. А пан Тромбич один живет или с квартирантом?

— Нет, один.

— Приходит к нему кто-нибудь?

— Иногда какая-то компания собирается. — Дворник пожал плечами. — Но слова дурного не скажу, редакторы, литераторы… Не было такого случая, чтобы кто на лестнице блеванул. Хоть иногда, тоже не часто, пан Тромбич сам куда-то ходит. Как требуется ночью ворота открыть, не было такого, чтобы буянил и не заплатил. Но редко, потому что у него ж ведь этот мальчик.

— Мальчик? — Зыга скривился, как от зубной боли.

Дворник почесал под шапкой.

— Ну да, я не сказал, но да, да… Франек, племянник его или еще какая дальняя родня. Приехал в прошлом году, пан Тромбич в школу его отправил. К Феттерам[18], пан комиссар. — Он уважительно покачал головой.

Мачеевский посмотрел на часы: была почти половина второго.

Уроки могли уже закончиться — а впрочем, из-за этой патриотической возни на Литовской площади, кто знает, где сейчас мальчик из купеческой школы. Если прыткий, наверное, с друзьями в парке у аллеи Рацлавской, если недотепа — разучивает «Первую бригаду».

Следователь обвел взглядом двор: все тщательно выметено, вокруг рахитичного дерева — низенькая ограда из выкрашенных зеленой краской дощечек.

— Вы знаете, когда заканчиваются уроки? — спросил он.

— Да что вы, пан комиссар, откуда ж мне знать?! — Дворник замахал руками. — А вы, пан комиссар, думаете, — склонился он к полицейскому, — что они редактора Тромбича убить хотят? Господи помилуй, если бы что такое в нашем доме!..

В этот момент Зыга увидел, как с чахлого деревца упал бурый, чуть красноватый листик, и им завладела неотвязная мысль: «А если Биндер в этом пасквиле не лгал?!» Мачеевский проверял на всякий случай данные на Тромбича: сестры у него не было, а значит, не могло быть и племянника. Какой-то другой родственник? Возможно, но если редактор действительно держал дома несовершеннолетнего любовника… Только зачем он отправил его в хорошую школу, зачем вообще в школу отправил?!

Он достал папиросу.

— Покажите, где его окна, — попросил он, оглядывая двор и флигели. — Закурите? «Сокол».

Дворник взял папиросу и смял гильзу зубами. Подал огонь.

— Вот тут вот, на втором этаже, — показал он.

Мачеевский начинал жалеть, что не подключил к линии Тромбича Зельного с Фалневичем. Сейчас они бы ему очень пригодились у помещения редакции. Главный редактор, сильно встревоженный, производил впечатление труса. Маловероятно, чтобы он удрал, но кто ж его знает… Комиссар уже собирался попрощаться и поспешить обратно на Радзивилловскую, когда внезапно дворник выпустил из-под рыжих усов клуб дыма и широко улыбнулся.

— Ну вот и Франек из школы вернулся!

Зыга затоптал папиросу, не обращая внимания на кислую мину дворника. Подошел к захваченному врасплох мальчику. Тому могло быть лет пятнадцать-шестнадцать, и даже если он и был родственником Тромбича, то, судя по внешности, весьма и весьма дальним.

Черные волосы, удлиненное смуглое лицо, никакой склонности к полноте. Простоватый вид деревенского паренька он не слишком умело маскировал дерзким взглядом.

— Я из полиции. — Мачеевский ухватил Франека за плечо и потянул к лестничной клетке.

— Но господин полицейский, я не сбегал с репетиции на Литовской площади! — почти закричал мальчик, крепче сжимая портфель с тетрадками. — Если меня кто-то записал, то по ошибке.

— Советую не финтить, — грозно рявкнул Зыга. — Ну давай, пошли, здесь мы разговаривать не будем.

* * *

Увидев Мачеевского, Крафт бросил взгляд на часы. Если шеф говорил «часа в два-три», он обычно влетал, свесив язык на плечо, не раньше половины четвертого. А на этот раз явился вовремя. Генек даже поднес свой старый «Патек»[19] к уху: не стоит, тикает.

Зыга, открыв дверь пошире, махнул рукой мальчику. Тот неуверенно вошел и чопорно поклонился Крафту.

— Франчишек Чуба, допросить в качестве свидетеля, — приказал Мачеевский.

Заместитель уже совсем собрался сказать, что это несовершеннолетний, и его нельзя допрашивать в отсутствие официального опекуна, но вовремя прикусил язык. Начальник явно строил из себя важного полицейского.

— Садись. — Крафт указал мальчику на стул. — Сейчас кто-нибудь задаст тебе несколько вопросов.

— Но я…

— Садись! — прикрикнул Мачеевский и вышел в коридор.

Дверь комнаты криминальных следователей была приоткрыта. Зельный с Гжевичем сидели за столом, застеленным газетой, и ели бутерброды с холодной свининой. Запах хорошо поджаренной отбивной напомнил Зыге, что он уже больше двух дней не видел хорошего обеда.

— Поторопись, Зельный! — рявкнул Мачеевский. — Для тебя работа есть.

— Фак фофно, фан нафальник. — Агент проглотил гигантский кусок.

— Иди.

— Угоститесь, пан комиссар? — спросил Гжевич.

— Спасибо. — У Мачеевского громко заурчало в желудке, рука потянулась за бутербродом. — Нет, — решил он. — На вашу пролетку все равно не дам, потому что нету.

Он долго объяснял в коридоре агенту, что тот должен сделать. Зельный кивал головой, слушал и даже не пытался ни о чем спрашивать. Начальник разыгрывал какой-то свой план, а значит, следовало послушно исполнять поручения и лишь потом, возможно, подключить собственную инициативу.

— Так точно, пан начальник. Встать стеной у редакции. Если клиент выйдет, загрести сразу, вежливо и культурно. Если нет, пункт четвертый, войти самому. Не при людях. Все ясно.

— Ага, — добавил Мачеевский. — Дежурному сказать, чтобы все-таки принесли мне что-нибудь поесть. А то я, пожалуй, сдохну до четырех. И пусть купит шоколадки.

— Шоколадки? — остолбенел Зельный.

— Э, не важно! Пусть пришлет рядового, сам ему объясню. Гжевич, пообедал уже? — Зыга засунул голову в комнату агентов. — Ну, так за работу!

* * *

— Пожалуйста. — Зельный улыбнулся, открывая перед Тромбичем дверь кабинета начальника отдела.

Мачеевский попивал свой чай, а рядом с другим столом сидел взволнованный Франек.

— Что случилось? — побледнел Тромбич.

— Вопросы здесь задаю я! — рявкнул Зыга. — Пан Крафт, попрошу вас увести мальчика. Выделить полицейского, пускай проводит его до дому. И вы свободны.

— Разрешите идти! — Заместитель уже отвык от такого официального тона, но помнил, как надо щелкать каблуками. Подталкивая вперед Франека, он взял с вешалки пальто.

— Машинистка пускай подождет! — бросил вдогонку Мачеевский. — А вы садитесь. Сейчас все выяснится. — Он встал из-за стола и повернул ключ в замке. — Итак, что вы делали вчера в районе двух-трех часов ночи?

— Спал, — сказал поэт, нервно сминая шляпу. — Я хочу позвонить…

— Все в свою очередь. А что делали вчера ночью ваши коллеги из редакции? Ну, я ведь не поверю, что вы об этом не говорили.

— Извольте! — Тромбич расстегнул пальто. — Я прекрасно знаю, что вы имеете в виду, но я для такого не гожусь. Что здесь делал Франек?

— Прошу прощения, — Зыга наклонил голову, — для чего вы не годитесь?

— На осведомителя. Объясните мне, пожалуйста…

— Разумеется, объясню. — Мачеевский выпрямился на стуле и официальным чиновничьим жестом вынул папку, на которой была накарябана фамилия главного редактора «Курьера». — Ну чтооо ж… Вы поэт, человек впечатлительный, а потому я хотел бы вам помочь. Но если вы так упорно не хотите помочь мне…

Он встал, прошел мимо ошарашенного журналиста и открыл дверь в коридор.

— Дежурный, пригласите машинистку! — бросил он.

Потом вернулся за стол и в молчании стал просматривать бумаги на Тромбича. Оторвался от них, только когда в комнату вошла молодая шатенка в роговых очках и, заправив бумагу в раздолбанный «Орел», уселась за маленьким столиком у стены.

— Имя, фамилия, имя отца, место рождения… — начал Зыга тоном, в котором усталость мешалась с нарастающей злостью.

Тромбич меланхолическим тоном сообщал все то, что, без сомнения, у Мачеевского и так имелось в лежащей перед ним папке. Стрекот старой машинки утомлял, превращал слова в мертвые буквы. Так по крайней мере мелькнуло в мыслях у допрашиваемого поэта, хоть он был отнюдь не в настроении искать метафоры.

— Итак, что вы делали вчера в три часа ночи?

— Я был дома.

— Кто-нибудь может это подтвердить?

— Я хочу позвонить адвокату!

— Разве вы чего-то опасаетесь? — сурово посмотрел на него Мачеевский. — Судимости?

— Не было судимостей, — огрызнулся редактор.

— Проверим… — Следователь снова заглянул в папку. — В 1923 году подозревались в принадлежности к секте сатанистов.

— О чем вы говорите?! — Пот блестел уже не только на носу у редактора. Весь лоб у него был мокрый, как будто он только что вышел из душа. — Даже процесса не было! Мы издавали поэтический журнал «Вельзевул». Название, возможно, странное, но… Полиции делать больше нечего, если она поднимает старые доносы?! Это неправда!

— Правда или неправда, я не знаю, — бесстрастно ответил Мачеевский. — Но написано, что вы были подозреваемым. В свою очередь, убийство Биндера отдает ритуальным, так написано в «Экспрессе». Но к делу, подозреваемым вы были, так?

— Был.

— Панна Ядвига, запишите, пожалуйста, «В 1923 году был подозреваемым…», и так далее.

Снова затявкала машинка, а потом панна Ядвига, дойдя до конца абзаца, с визгом повернула каретку.

— А это уже не из двадцать третьего, совсем свежая булочка. — Мачеевский вытащил из папки машинопись Биндера. — «Тромбич, публично играющий роль поэта и общественного деятеля, много лет заманивает к себе в квартиру несовершеннолетних» — и так далее. Что вы на это скажете?

— Я хочу позвонить адвокату.

— Вы по образованию учитель, были директором школы. Почему вас уволили?

— Никто меня не увольнял! — резко запротестовал Тромбич.

— Я так понимаю, что руководство газетой приносит вам постоянный и высокий доход?

— Я вам сказал, что…

Но сыщик не слушал.

— Панна Ядвига, продолжайте, пожалуйста: «Отказываюсь отвечать на подозрения, что я совершил преступление против нравственности…»

Когда машинистка начала печатать, редактор опустил взгляд. Но Мачеевский не дал ему погрузиться в себя.

— К чему выкручиваться? Я ведь разговаривал с этим мальчуганом, — громко сказал он, заглушая перестук литер.

— Я вам Франека не отдам! — Голос Тромбича задрожал.

— В этом мы убедимся в суде, — спокойно ответил сыщик. — А пока что… Ну что ж, мальчик признал, что вы не являетесь его дядей. Панна Ядвига, дальше: «…несмотря на то, что с проживающим со мной малолетним Франчишеком Чубой меня не связывают родственные отношения…» Что же касается вашего томика стихов, он уже отправлен на дактилоскопическое исследование, — солгал Зыга. — Имеются четкие отпечатки… А впрочем, завтра с самого утра мы прогуляемся до следственного управления. Два шага от вашей редакции, любопытно, правда? — Мачеевский бросил взгляд на краснеющее лицо Тромбича и продолжил: — Что же касается посвящения, то я специально попросил вас написать «Розанне», потому что там есть и «Ро», и «ан», как в слове «Роман». «Бинчицкой» тоже до «Биндера» недалеко, ну и «мечтательница» была не просто прихоть, господин редактор. Графология — область несовершенная, но чтобы устроить вам неприятности, этого вполне хватит. Психология — тем более. Ну давайте порассуждаем, кому бы в голову могла прийти мысль убить мужчину и засунуть ему в рот отрезанный член? Ревнивой любовнице? Та наверняка удовольствовалась бы самой кастрацией. А значит, остается любовник — ну как, вы по-прежнему не хотите мне помочь?

— Пан комиссар, я не понимаю …

— А вы посидите, подумайте, вот и поймете! — весело сказал Зыга и вытащил из-под стола коробку шоколадок «Ведель», точно таких же, какие несколько часов назад Тромбич ел у себя в редакции. — Прошу вас, угощайтесь.

Как он и ожидал, шоколадки вконец расстроили редактора. Когда с допрашиваемым ведется тонкая игра, все перестает быть обычной чередой случайностей, и каждое его слово звучит как неизбежное признание вины. Эту науку Мачеевский усвоил именно из «Процесса» Кафки.

— Не хотите? Ладно… — вздохнул младший комиссар, наблюдая переплетенные на животе пухлые руки Тромбича. — А если бы я посадил вас на сорок восемь часов? Одноместную камеру обещать не могу, а если кто-то брякнет, в чем вас подозревают…

— Ну какое отношение я имею к убийству Биндера?! — взорвался редактор.

— Вы все о нем! — Мачеевский изобразил удивление. — Я сейчас говорю о педерастии и растлении. На тех, что сидят у нас в кутузке, убийство Биндера произвело скорее благоприятное впечатление, пан Тромбич.

Равнодушная как автомат машинистка ждала следующих слов для протокола, но сыщику не требовалось уже ничего диктовать. «Выиграл», — говорил ему его нюх легавого. В лице Тромбича, казалось, ничто не изменилось, однако Мачеевский знал, что именно так выглядит человек, который сломался.

— Так что будем делать, пан редактор? — спросил он.

— Хорошо, только не для протокола.

— Благодарю вас, панна Ядвига.

— До свидания, пан комиссар.

* * *

Было уже больше восьми вечера, когда младший комиссар Мачеевский отдал дежурному ключ от своей комнаты и быстрым шагом вышел из комиссариата. Он пересек опустевшую Литовскую площадь и направился к углу Краковского и 3 Мая. Сверил свои часы с часами на здании почты, после чего внезапно остановился. Закурил папиросу, не зная, куда идти.

Ему пришло в голову заглянуть к Руже; она жила поблизости, рядом с кабаре у Шпитальной. Но никакой любовник или муж, ради собственного же блага, не должен являться без предупреждения, да и потом — какая баба его поймет?! Уж наверное, не веселая медсестричка! В пустой дом возвращаться было неохота, но и мысль о какой-нибудь забегаловке будила в нем неприятие. Хотя выпить что-нибудь было бы весьма уместно, в конце концов, он чуть было не обидел человека из той же глины, что и он сам. Или, если не из той же самой, то, во всяком случае, побитого судьбой при тех же обстоятельствах…

Как следовало из разговора — а нюх подсказывал Мачеевскому, что мужчина, который так изливает душу другому мужчине, чужому, не может лгать, — жизнь Тромбича, точно так же, как и Зыги, полностью изменил 1920 год[20]. Тогда оба они записались добровольцами в армию. Будущему редактору «Курьера» было семнадцать лет, и выглядел он, наверное, словно девушка, о какой уголовники из тюрьмы в Замке могут только мечтать. Где-то в окопах на Волыни ему встретились три будущих дезертира, которые для начала отобрали у паренька винтовку, а потом воплотили свои мечты в явь. Тромбич признался, что не убили его только ради смеху, потому что «такой фраер повесится сам».

— Я знаю, вы не поверите, не поймете… — сбивчиво говорил редактор, да и Зыга не слишком себе представлял, что сказать. В конце концов, он ведь был полицейским сыщиком, а не исповедником или доктором Фрейдом. Мог только запереть дверь на ключ, чтобы никто не вошел, и выключить телефон. — Мне от этих мальчиков ничего не надо. Но они из бедных семей, беззащитные, я… Я просто хочу помочь. Они живут у меня, как у родного дяди, знаете, они называют меня «дядюшка»… Я оплачиваю школу, покупаю книги, одежду, еду, всё… Сначала был Стефек, теперь Франек. Может, я и педераст, женщины меня не интересуют, но я им ничего… Я не смог бы, поверьте мне!

— Успокойтесь, пожалуйста. — Зыга встал, обошел стол и уселся на край столешницы — старая мебель предостерегающе затрещала. — Мы с вами ни о чем не говорили. Я вообще вас не вызывал, а ваша папка исчезнет так глубоко, что завтра я сам забуду, куда ее засунул. — Он с усилием улыбнулся. — Конец, точка. Примите в качестве извинения эти шоколадки и уходите отсюда, пока я не передумал.

— Но я не лгу! — чуть не закричал заплаканный Тромбич, как будто бы вообще не слышал последних слов, которые и в самом деле не подобали ведущему следствие офицеру.

— Я разбираюсь в людях и знаю, что вы не лжете. Но кто-нибудь другой сейчас прижал бы вас и не выпустил. Меня тоже подмывает, потому что информатор из вас идеальный. Потому и говорю: уходите! — Зыга подождал, пока редактор вытрет нос.

— Спасибо, пан комиссар.

— Младший комиссар. И лучше бы вам куда-нибудь уехать. Прощайте.

Он не сказал Тромбичу, что, слушая его, вспоминал фрагменты титульного стихотворения из его томика. Книжку Зыга действительно только пролистал, но этот отрывок ему запомнился: каждый день я ходил по шоссе вдоль тополей и канав но видел я там окопы и троглодитов морды


Только вот то, что раньше казалось Мачеевскому пацифистским вздором, теперь зазвучало для него совсем иначе. И еще одну вещь он не сказал: он вел себя строго вовсе не потому, что был полицейским. Просто в противном случае он тоже стал бы рассказывать…

Он точно так же пошел на большевистскую войну добровольцем, однако ему исполнилось почти двадцать, и он уже был студентом первого курса юридического факультета. Ему дали погоны подхорунжего, и он попал под начало вполне симпатичного с виду командира взвода подпоручика Гриневича, тоже студента права, только на три курса старше.

Это случилось между Красноставом и Хелмом Любельским. Когда взвод Зыги патрулировал район деревни Депултыче, навстречу им выбежала перепуганная женщина и начала говорить что-то невнятное о муже и вооруженной банде.

— Большевики? Дезертиры? — допытывался подпоручик.

— Да кто ж их теперь разберет! — бросила она и продолжила причитать.

В конце концов выяснилось, что ее муж был одним из местных полицейских, а бандиты напали на их дом, чтобы устрашить остальных жителей деревни. Однако полицейский заметил налетчиков еще издалека. Сыну велел взять сестру и бежать, а жену послал за помощью.

Гриневич расставил своих людей так, чтобы взять усадьбу в клещи, не забыл и о передовом дозоре. Но когда дозор донес о приближающемся конном разъезде, командир струсил. Задержал солдат и то и дело говорил о тачанке. Мачеевского отправил на ближайший хутор. Приказал ему реквизировать коня и ехать за помощью.

— Но пан подпоручик, — пытался объяснить Зыга, — там человек! А бандиты нас не ждут. Тачанка не тачанка, мы их захватим врасплох.

— Приказ был, подхорунжий. Здесь тоже люди. Беги!

И он побежал. А когда через два часа они подошли к постройкам уже с двумя взводами пехоты, при поддержке отделения кавалерии и с пулеметом, оказалось, что он впустую гнал в галоп деревенскую клячу. На пороге лежали тела мужчины и подростка с пробитыми черепами; мальчик спрятал сестру у людей в деревне, а сам вернулся на помощь отцу. Вся усадьба была разорена, бандитов же и след простыл. Над телами родных рыдала та самая женщина. Когда она подняла голову, Зыге не хватило смелости посмотреть ей в глаза.

Кавалеристы выехали на разведку и у леса, в каких-то двух километрах от усадьбы, выяснили дальнейший ход событий. Итак, пока взвод Мачеевского ждал подмогу, два других полицейских из деревушки двинулись на помощь коллеге и, обнаружив его убитым, пустились в погоню.

Солдаты и тут пришли слишком поздно. Они наткнулись на раненного коня, четыре трупа бандитов и одного убитого полицейского — того, которому повезло больше. Другого нашли уже в лесу. Его ранили, а затем по самую шею закопали в землю. Потом разбили ему прикладами голову, так, что брызнули мозги, и наконец из опорожненного черепа кто-то устроил унитаз.

Тогдашний подхорунжий, Мачеевский, как только выблевал под дерево все, что ел за последние часы, заявил командиру, что это он, командир, несет ответственность за смерть этих людей.

— Хотел бы я посмотреть на вас, подхорунжий, как вы со штыком идете против пулемета! — рявкнул Гриневич, в ярости, что низший чин осмеливается его критиковать да к тому же еще при подчиненных.

— Оправдываться вы будете перед военным судом, подпоручик, — парировал Мачеевский. И что дерьмово, ехидно добавил: — Потому что не предполагаю, чтобы такой трус, как вы, отважился прежде дать мне сатисфакцию.

— Почему бы и нет, подхорунжий? — холодно произнес командир и, прежде чем Зыга понял, что происходит, он получил обоими кулаками в зубы, потом хрустнул сломанный нос, и наконец, уже лежа на земле, он почувствовал на ребрах кованые сапоги Гриневича.

Впоследствии перед военным судом предстал не подпоручик Гриневич, а подхорунжий Мачеевский. И кто знает, был бы у него когда-нибудь шанс работать в полиции, если бы та тачанка не оказалась украденной бричкой, на которой бандиты перевозили добычу.

Банда, впрочем, тоже была любопытная, рабоче-крестьянская и вполне интернациональная, как наверняка сказал бы Ленин, состоящая из большевистских, украинских и польских дезертиров.

Однако прежде Зыга услышал много мудрых слов, сказанных с протяжным говорком южных окраин, от лысого сержанта, который бинтовал Зыгу после того, как его избил командир. Сержант говорил:

— Ох, бедняжка ты, сынок, армии не разумеешь. Треба было уговорить гада, чтобы велел выслать вторую разведку. Видно ж было по нашим рожам, что мы в бой рвемся. И мы бы пошли в десятку, ненароком ввязались бы в перестрелку и справились бы. А с офицерьем, сынок, задираться — это как ссать против ветра! Так было при царе, так будет и при Польше.

— О нет, в Польше такого не будет! — снова взвился как мальчишка избитый Зыга.

— Будет, будет, — сказал спокойно лысый сержант. — Ох, бедняжка ты, сынок! Молись Остобрамской[21] о штрафной роте, потому как может выйти и вышка.

С тех событий минуло десять лет, но Мачеевский до сих пор стискивал кулаки, когда офицеры военной контрразведки лезли в его работу и когда по малейшему поводу вся измученная отчизна должна была распевать «Первую бригаду». И хотя это было столь же глупо, сколь и наивно, он по-прежнему считал, что виноват в чем-то перед тем подростком и тремя полицейскими. Возможно, если бы он тогда воспротивился командиру или как-то умнее с ним говорил, по крайне мере двое из них остались бы живы.

Военные воспоминания Мачеевского прервал патрулировавший улицу участковый.

— Вы тут стоите и мусорите, а завтра здесь будет патриотическая манифестация! — услышал Зыга.

Он посмотрел себе под ноги и в растерянности уставился на десяток затоптанных окурков. Перевел недоуменный взгляд на участкового.

— О, прошу прощения, пан комиссар! — Полицейский отсалютовал и направился в противоположную сторону.

Часы над почтой показывали девять пятнадцать.

* * *

Павел Ежик, референт цензуры люблинского староства, тщательно завязал галстук. Девка, полулежа на кровати, пересчитала деньги и бессмысленно уставилась на епископский дворец на той стороне улицы.

— Держи! — Ежик швырнул ей еще двадцать злотых. — И забудь, что я здесь был. Понятно, шлюха?!

Банкнота зашуршала у нее в руках. Девка посмотрела исподлобья, не понимая. Не то, чтобы другие не давали больше, чем уговорено, вовсе нет! Но обычно они хотели услышать стоны и похвалы их необычайной мужественности. Заверения, что ей было так хорошо, как ни разу прежде, что она никогда этого не забудет. Она всегда забывала, стоило им выйти. А этот давал двадцать злотых за то, что мог бы получить даром.

Она усердно закивала. Ежик вытащил из кармана обручальное кольцо, надел на палец и вышел.

Лестничная клетка напоминала штольню. Ступени вели вниз, ниже уровня улицы. Тусклая лампочка в коридоре негромко жужжала — вот-вот перегорит. Ежик посмотрел в окно на утонувшую во мраке Замойскую, и ему стало не по себе.

Свет фонарей исчезал, поглощенный ночью. Перед ним мелькнул мостик, ведущий прямо с улицы к небольшой колониальной лавочке на третьем этаже, и крутые каменные ступени, ведущие на тротуар в нескольких шагах от ворот. Однако он вышел с другой стороны на расположенный ниже Замойской темный, уходящий вниз Жмигруд, где ни один знакомый или коллега по работе не спросит, откуда это пан референт возвращается в такое время. Как будто сам никогда не выныривает на Бернардинскую vis-a-vis[22] гимназии Чарнецкой и пивоварни.

Брусчатка была мокрая, но заморозки еще не прихватили, и Ежик мог не опасаться, что подвернет ногу. Он шел быстрым шагом, следя только за тем, чтобы не вляпаться в конскую лепешку или в лужу.

— Огонька не найдется? — внезапно услышал он.

Из ближайшей подворотни возникли двое мужчин в надвинутых на глаза картузах. Он оглянулся: от пересечения Жмигруда с Крулевской спускалась третья тень.

— В чем дело? Да вы знаете, кто я?! — истерически закричал цензор.

— Нет, но ты не боись, ща узнаем. — Умелая воровская лапа нырнула под полу пальто и выудила бумажник. Вспыхнула зажигалка, осветив совсем молодое лицо со шрамом на щеке.

— Наш? — спросил второй бандит.

— Наш, — кивнул главарь, отыскав паспорт и пачку визиток.

Огонек погас, и Ежик ощутил обжигающую боль в пояснице. Он хотел закричать, но кто-то заткнул ему рот его же собственной шляпой.

— Есть бабки, Усатый так и говорил. А какой «косиор»! — услышал еще цензор будто сквозь туман, когда кто-то снимал с него часы с гравировкой: «На 10-ю годовщину свадьбы — любящая Хелена».

Загрузка...