Глава 8 Что случилось с Явой. «Не поеду я…» «Детей бьют только империалисты…»

Утро было солнечным и блестящим, как новые ботинки.

Не утро, а песня.

Но сердце моё не пело, нет. Проснувшись, я сразу вспомнил. Я вскочил и стремглав бросился к нему — как же он там, как?

Проскочил огород и возле кривой груши остановился.

Ява сидел на завалинке, по-старчески сгорбившись над деревянными корытами, и резал картошку и свёклу для свиньи.

Я застыл, растерянный. Я не узнал его.

Разве это он, геройский Ява, тот, кто первым из всех мальчишек прыгнул с самой верхушки старой вербы в речку? Тот, кто выпустил в клубе на лекции сыча? Кто повесил дедовы подштанники на телевизионную антенну? Нет, это не он! Это какой-то несчастный, угнетенный батрак.

О люди! Что вы сделали с моим другом!

И тут я вспомнил про свою четверку. Четверку за диктант. И мне стало так досадно, словно я предатель. Я же получил четверку на экзамене! Но разве я хотел! Я же совсем не старался. Это же случайно. О, сколько бы я сейчас дал, чтобы у меня была тройка (хотя бы тройка, я не говорю уже про единицу или двойку)! Насколько было бы мне легче! Насколько лучше я чувствовал бы себя перед Явой! Между нами не было бы такой пропасти.

Я еще вчера узнал об этой четверке. Когда бродил по селу. Мне о ней сказала Гребенючка.

По правилам оценки должны были объявлены только сегодня. Но разве ученики дождались бы? У половины класса инфаркт был бы. И когда Галина Сидоровна закрылась с ассистентом Николаем Ивановичем проверять диктанты, никто и не собирался идти домой. Толкались у школы и не расходились. Дважды Николай Иванович выходил на крыльцо покурить и говорил: «Что вы? Идите по домам. Всё равно сегодня не скажем. Завтра на родительском собрании». Потопчутся немного ученики, двинуться к воротам. Потом глядь — кто-то остался. «Эге,— думает каждый,— он останется и узнает, а я как дурак, дома сидеть буду. Нет». И назад. Сначала тихо было, потом девчонки «классы» на земле нарисовали, запрыгали на одной ножке, мальчишки в салочки начали играть. Всё-таки время не так долго тянется. И дождались. Вышла Галина Сидоровна — как бросились! Мальчишки молчат, только сопят, а девчонки, как сороки: «Галина Сидоровна, ну скажите! Галина Сидоровна, ну пожалуйста! Галина Сидоровна, миленькая!» Учительница сначала не хотела, но разве отцепишься…

Всё это мне Гребенючка рассказал, на улице встретив. И о четверке сказала. И зачем она мою оценку запомнила? Лучше бы я не знал. Стыдно в глаза Яве смотреть. Вот он и головы не поднимет. За одну ночь исхудал как!

Я подошёл к нему.

— Здорово, Ява! — тихо поздоровался.

— Здорово,— так же тихо ответил он, не поднимая головы.

И такой у него был голос, такой голос, что у меня даже защипало глаза.

— Ява! Ну что ты, Ява?

— А что? Ничего,— еще тише сказал он.

— Да плюнь, Ява! Плюнь, я тебе говорю! Ну, подумаешь — переэкзаменовка! У миллионов людей была переэкзаменовка. И ничего. Вот у князя Владимира, говорят, тоже была переэкзаменовка в детстве. По истории… А какой ему памятник в Киеве на Владимирской горке отгрохали.

— Не ври! У Владимира не было.

— Было, было — быстро затарабанил я, обрадованный, что Ява хоть откликнулся на мою шутку.— А если и не было, то могло быть. Подумаешь! А у Пушкина точно было. Он же такое отчебучивал…

Я говорил и внимательно следил, улыбнется Ява или нет. В таких делах очень легко переборщить.

— Но как же это всё вышло?

Он только рукой махнул:

— Не спрашивай!

— А всё же?

Он вздохнул:

— Еще немного — и от меня лишь пузыри на воде остались бы…

— Да ну! Расскажи же!

Он снова вздохнул:

— Так вот, выскочил я до рассвета из хаты — на минуточку… в бурьян… Еще только светать начало. Сонный, как муха, выскочил. Процентов на девяносто еще спал. Только один глаз чуть-чуть открыл, чтобы не споткнуться. Встал в бурьяне и даже и этот глаз закрыл — сплю… И вдруг слышу голоса — за забором у Кнышей. Приглушенные, заговорщические. Сон сразу — как рукой… «Ты только смотри, чтобы никто не видел…» Это она, Кнышиха. А он: «Не учи ученого…» А она: «Ученый! А потом передачи носи, ага?» А он: «Ну не баба, а невесть что! Тюрьма народов!» А она: «Молчи, никчемный! Если бы не я…» А он: «Ничего-ничего. Я своего дождусь! Увидишь, какой я никчемный!» А она: «Иди уже! Разговорился! Соседей разбудишь!» И — скрип! Это он из калитки вышел. Вижу — идет по улице. Озирается воровато. На плече весло, мешок с чем-то, в руке серп, как сабля, поблёскивает. Растерялся я, что делать? Куда он? Ну ясно — по какому-то своему шпионскому делу! За тобой бежать — не успею. А он уже идет вон где. А экзамен? Ну, думаю, еще только четвертый час — успею. Не простит же мне Отечество, если я такое дело прозеваю. Может, он какое-то преступление перед государством совершать будет. Не зря же его Кнышиха тюрьмой, передачами пугала. А я об экзаменах, о собственной шкуре беспокоюсь. Нет, нужно идти. Схватил весло, удочки (для конспирации) — и за ним. А тут из-под крыльца Собакевич выскочил, увязался за мной. Я сначала прогнать его хотел, а потом думаю: пусть, собака в таких делах всегда может пригодиться. Взял его с собой. На берегу переждали в кустах, пока отплывал Кныш, а затем и сами. Вот тут мне и не повезло. Как назло, все годные лодки наш дед на берег вытащил — смолил вчера. На воде лишь одна плохонькая гнилая плоскодонка, из которой мы хотели подводную лодку сделать. Некогда мне было, я на эту плоскодонку. Собакевич за мной — и айда. Плыву тихо, осторожно и всё время слежу: и чтобы Кныша из вида не потерять, и чтобы он меня не заметил (за камышами прячусь). Замечаю — плывем мы в сторону Высокого острова. Далеко уже в плавни забрались. И вдруг глядь — мамочки! В лодке воды полно, больше половины уже набралось. Пригляделся — в днище, как раз посредине,— дырка (ладонь просунуть можно), и вода оттуда прёт, даже булькает. Как из той трубы, что в арифметических задачах, помнишь,— «из одной трубы вливается, из другой — выливается». С той разницей, что у меня только вливается. Ой-ой-йой! Не пройдет и двух минут, наберется полная лодка и… Саженками до села плыть далеко. Да и кувшинки там и водоросли, ты же знаешь,— в миг руки и ноги облепляют, и иди кормить раков. Ну, да о себе я не думал. Собакевича жалко: булькнет собака и нет её. Сидит он на носу мокрый, дрожит всем телом и поглядывает на меня жалобно. Это же он виноват. Дырка была заткнута тряпкой какой-то. А Собакевич, играясь, дёргал-теребил эту тряпку и выдернул — доигрался. Я видел, как он её теребил, да не подумал… Что и говорить, поздно я спохватился. Налёг на весло, даже задыхаюсь. О Кныше уже ну думаю, надо спасать Собакевича, приставать к какому-нибудь острову. А кругом одни камыши, земли не видно. А вода всё прибывает, прибывает, уже икры мне щекочет. Я головою во все стороны бешено кручу — сушу-землю ищу. Наконец заметил островок какой-то и что есть сил к нему. Едва-едва успел. От лодки моей оставалось уже сантиметра два над водой: такая «рамочка» из бортов плыла — в середине вода и снаружи вода, и уровень её одинаковый. И я в этой «рамочке» как портрет. Еще немного — и был бы этот портрет в траурной «рамочке»… Подхватил я Собакевича на руки — и на берег.

Собственно, берега и не было. С первым же шагом я по самый пуп провалился. И сразу лужу вспомнил, в которой мы с тобой от Контрибуции прыгнули. Такая же грязища.

Не остров, а кизяк какой-то. Ни деревца, ни кустика.

Даже суши настоящей нет. Одна грязь. Но выбирать не приходилось. Спасибо и тому, что нашлось. Жить на нем не собирался. Мне только лодку вытянуть и дырку заткнуть. Может, еще, думаю, и за Кнышем успею. Посадил Собакевича на место посуше — из-за работу. Ухватился за нос лодки, начал тянуть. Ого-го! Глаза на лоб лезут. Жилы вот-вот полопаются. А лодка — словно гвоздями к дну прибитая — ни с места.

Зашел я с кормы — начал пихать. Куда там! Ноги по илистому дну скользят. Я то и дело с головой ныряю — вот и всё.

Бился я, бился, нырял-нырял, воды уже полведра проглотил, а толку никакого. И такая меня злость взяла — сел я просто в воду и чуть не заплакал. Ты же меня знаешь, я никогда не плачу, а тут ну прямо сами слёзы льются.

Вот ведь в передрягу попал. Ну!

Потом плюнул, вскочил и снова — пихать и тянуть.

Солнце уже взошло, светит на полную катушку, а я, как жук-навозник, в грязище копаюсь. Из сил выбился совсем.

Снова я сел прямо в воду и снова чуть не плачу. И от слёз моих воды, кажется, еще больше кругом становится.

Это сколько уже времени, думаю. Экзамен уже, может, скоро. Ну, про экзамен я не думаю. Что мне этот экзамен! Главное — это государственное дело… Я тут в грязи, как червяк, копаюсь, а этот шпион, может, уже кто его знает… И я же мог его выследить. Мог же! Не простит мне страна. И сжав зубы, я снова берусь за дело. Я и вычерпывать пробовал воду из лодки, думаешь, нет! Да как же её вычерпаешь, если она тут же набирается. Это то же самое, что речку вычерпывать.

А солнце уже высоко-высоко поднялось.

Это уже ты, наверно, думаю, встал, ботинки почистил, рубашку новую надел…

Пучеглазая жаба рядом на кувшинку вылезла, смотрит на меня насмешливо, еще и квакает — будто издевается. Тут Собакевич на неё как гавкнет, она только — бултых в воду. Собакевич меня морально всё время поддерживал — гавкал, хвостом махал. Наверно, чувствовал, что я страдаю из-за него.

И вдруг мне идея в голову пришла. И почему, скажи, эти идеи приходят в голову не сразу! Такая простая, ерундовская идея — заткнуть дырку, а потом уже вычерпывать. А я же вычерпывал не заткнув. Вот балда!

Нарвал я пучок травы какой-то, что одна только и росла на острове, нащупал дырку, заткнул. Снова начал вычерпывать. О! Пошло дело! Хоть понемногу, а пошло. Сантиметр за сантиметром борта лодки над водой поднимаются. Уже и на берег тянуть можно. Кряхтя, потащил. Пошла. Есть! Теперь надо лодку наклонить — воду вылить, а то уже не черпается. Ох и тяжело было! Наконец воду вылил, дырку хорошо заткнул. Собакевича в лодку, сам за весло и ходу. Ох же и грёб — брызги до неба летели. И всё время на дырку поглядывал — не течет ли.

Солнце уже высоко, а всё-таки была надежда: может, обманывает солнце, может, не начался еще экзамен? По селу бежал, сердце почти выскакивало из груди. Не обмануло солнце…

Ява вздохнул и замолк.

Я смотрел на него со всем сочувствием, на какое только был способен.

Так вот какое ему приключение выпало, что перевернуло всю его жизнь вверх тормашками! И не расскажешь же никому, не объяснишь! Потому что это наши «шпионские» дела требуют абсолютной тайны, конспирации. Когда милиционер товарищ Паляничко не поверил нам, то кто же нам поверит! У нас был один выход — иметь неопровержимые доказательства, факты, поймать на горячем. И Ява, бедолага, должен всем, и в школе, и дома, говорить одно — что пошел на рыбалку вместо экзамена. И нести за это наказание.

— Ну, а у тебя как? — спросил Ява, не смотря на меня. Эх, лучше бы не спрашивал! Чувствуя себя преступником, словно я что-то украл у него, стыдясь, я признался ему в этой несчастной четверке.

— Ну что же, я рад за тебя. Поздравляю! — сказал он.— Это хорошо. Хорошее, значит, у тебя будет настроение в лагере. Куда едешь?

Ну зачем, зачем он ранит меня в самое сердце! Мы же мечтали вместе поехать в летний лагерь к морю, в Одессу. С такими трудностями родители доставали нам путевки, никогда мы с Явою не были на море, только в кино и по телевизору видели. А как нам хотелось на море! Синие дали, белые корабли, чайки, альбатросы летают. «Курс норд-ост»! — кричит капитан. Мы даже дважды собирались сбежать на море. И дважды нас ловили на станции. А в прошлом году была двухдневная экскурсия в Одессу. Я, как на грех, заболел. А Яву Галина Сидоровна отказалась брать (за очередной наш выбрык). И в тот же день её забрала «Скорая» в районную больницу (аппендицит). А экскурсия была через три дня. Сопровождал класс учитель рисования Анатолий Дмитриевич. Ява, воспользовавшись этим, наврал родителям, будто бы он съездил на велосипеде в больницу к Галине Сидоровне, и она сжалилась и разрешила ему ехать. Провожал Яву в райцентр папа. Ява, счастливо улыбаясь, выглядывал из окна вагона. И неожиданно на перроне появилась Галина Сидоровна (сбежала из больницы, чтобы проводить класс). Ява ойкнул и присел, прячась. Папа мгновенно всё понял. А поезд уже двинулся. Папа бросился в вагон, схватил Яву и на ходу выскочил вместе с ним из поезда. Не везло нам с морем катастрофически.

И вот, когда мечта была уже практически у нас в руках, с Явой приключилась вот такое. Дед Варава еще вчера отнёс в школу и сдал Явину путевку. Придется мне теперь ехать одному. Но разве это дело! Разве я сам почувствую все радости моря так, как мы вдвоём почувствовали бы! Да зачем же он так говорит! Радость, не разделенная с другом,— это не радость, даже не половина радости, а какая-то поганая четвертинка, какая-то мелочь.

Только я хотел ему это сказать, как из-за ограды послышался сердитый голос деда Варавы:

— Свинья голодная. Неси уже. Треплешься там. Двоечник!

Ява вздрогнул, съёжился весь, схватил корыто и потащился в свинарник. А я поплёлся домой.

Отец сидел за столом, завтракал и, как всегда читал газету. Мама на машинке строчила матроску, давно мне обещанную, специально для лагеря. Подняла голову, ласково улыбнулась (очень её порадовала моя четвёрка, она её и не ждала). Постоял я немного на пороге, потом подошёл к ней и, чувствуя холод в груди (как тогда, когда я впервые прыгнул с вербы в речку) сказал:

— Не шейте, мама… не поеду я в лагерь.

Мама молча удивленно подняла брови.

— Что? — отложил газету отец.

— Не поеду в лагерь,— уже тише, но твердо повторил я.

— Как это ты не поедешь? Почему? — спросила мама.

— Расхотелось…

— Да он, понимаете, шутит, разыгрывает,— подмигнул мне отец.

— Ничего я не шучу. Не поеду. Точно.

— Может, ты заболел? — прищурился отец.— Целый год, понимаете, голову мне морочил со своим лагерем, а теперь, понимаете, как путёвка есть, номера выкидываешь. Это же такой, понимаете, лагерь… Как Артек. Дети, понимаете, разных народов… И ты с ними… дурень! Никогда же, понимаете, в жизни моря не видел.

— Не выдумывай, сынок,— подхватила мать.— Еще и врачиха сказала, что тебе к морю надо. Гланды у тебя и носоглотка.

— Нет никакой у меня носоглотки. Не поеду я.

— Поедешь, поедешь,— в голосе отца уже звенела сталь.

— Не поеду.

— Ты как, понимаете, с отцом разговариваешь? Ой, гляди, возьму ремень!

— Ну и берите. Только в нашей стране детей не бьют. Это во всех газетах написано. Детей бьют лишь империалисты.

— Ты… ты… ты…— вскипел отец и уже замахнулся ремнем, но тут мать бросилась на защиту, обхватила отца руками и, подталкивая, начала оттеснять его в другую комнату. Вытянув шею, отец смотрел из-за маминой спины и кричал:

— Ну, теперь, понимаете, ты таки не поедешь! Вот! — он выхватил из кармана путёвку и начал рвать.— Вот! Вот! Вместо того чтобы, понимаете, в море плескаться, будешь… будешь… Забав тебе тут, понимаете, не будет! Не будет! Я тебе покажу, понимаете, характер показывать! Мал ещё! У меня тоже, понимаете, есть характер. Вот! Вот!

Не путевку — сердце моё рвал он на кусочки. Беленькими бумажными клочочками тихо, беззвучно падали на пол синее море, белые корабли, чайки и альбатросы…

Слёзы закипели у меня на глазах.

— Пусть! И пусть! — закричал я и торопливо выскочил из хаты.

…Я сидел в густом, непролазном бурьяне за ригой и шмыгал носом. В носу чесалось и щипало, как после газированной воды. А в сердце была та пустая холодная бездна, когда чувствуешь, что возврата нет. Ну и пускай! Не надо мне вашего моря, ваших кораблей и альбатросов…

«Но ты же сам захотел этого?»

Да, сам. Конечно, сам. Но…

«Или, может, ты думал, что тебя будут умолять, на коленях просить, потом побегут к деду Вараве, убедят его, что с переэкзаменовкою можно ехать в лагерь, и вы с Явою спокойненько себе поедете? Так ты думал?»

Нет. Но…

Так, наверно, чувствует себя человек, который идет за своего друга на пытки, в тюрьму или на смерть. Сложное, но благородное чувство.

И ради Явы — я готов. Вы же просто не знаете, что это за парень — Ява, как мы подружились.

Вот я вам расскажу…

Загрузка...