— А потому, что у них нет чувства собственности. Кто будет растить огород, когда туда любой может залезть. Картофель и капусту всегда считали общей собственностью, как воду и воздух. Народ предпочитает разводить свиней.

— А что за край лежит к югу от Никольска? — полюбопытствовал я, поскольку имел смутное представление о том, что можно посмотреть в Вятке или Костроме. — Что за мужики там живут?

— Не знаю, не знаю, я ведь у них не бываю. Мы — страна помещиков, и я бываю у помещиков, а не у мужиков. Говорят, в Костроме холера и всякое такое, однако толком ничего не известно. Мы бы знали больше, кабы стояли на железной дороге.

Не стоит пересказывать дальше нашу небольшую беседу. Расстались мы в наилучших отношениях, а наутро я вновь двинулся в путь.

~

ГЛАВА 36

ЛЕСА АНДАНГИ

Память и забвение. К забвению толкает город, но за его пределами к нам возвращается память. Из-под кустов у дороги выглядывают чудесные цветы. Чудесное солнце, чудесная луна глядят с чужих небес, и мне начинает казаться, что я уже шел по этим дорогам, только тысячу лет назад. Природа задает мне загадку, и цветы, улыбаясь, заглядывают в глаза в поисках ответа.

Меланхолия странствий... Понимание, что мир, который объявляют новым, на самом деле — старый, только его обновили и отделали заново. Но из меланхолии рождается и чувство гордости, мы-то знаем — есть в наших душах нечто такое, чего этот мир недостоин, и многое в нем годится лишь прахом лечь у наших ног.

Мир — такая же темница для нашего духа, каким был остров св. Елены для Наполеона. Наполеон мог играть в шашки со своим тюремщиком, увлечься книгой, забыться на мгновение, но стоило ему поднять голову и все вспомнить, как он с новой силой ощущал свою несовместность. Религия странника — его всегдашняя несовместность, В нем всегда живет память о его тайне, и как бы далеко он ни был от своих, знак на груди его напоминает ему, что он принадлежит к королевскому роду. Мы — странники, мы — несовместные, мы — королевские сироты.

И всякая малость напоминает нам о нашей тайне. Вдоль дороги в Андангу среди лесного мха мерцают цветы, над ними порхают бабочки в красных пятнах

на зеленоватых крылышках, вверху играет с облаками солнце, освещая верхушки суровых сосен. Я очутился в самой глубине лесов. После Никольска я четыре дня двигался в первобытной глуши. Из песчаной почвы растут громадные сосны и березы, чистые, прямые. Они тесно обступили дорогу и так близко подошли друг к другу, что кроны их переплелись и под ними царит тьма. По обочине полусгнившей бревенчатой дороги раскинулись сотни, тысячи поганок, они уже распадаются и напоминают разрушенные города.

В тридцати пяти верстах от Никольска я попал на Горбунову Поляну. Здесь лес был другой, я протискивался среди старых берез и елей, сморщенных, искривленных, иссохших, как ведьмы на пустоши. Дьявольский лес. Крестьяне совершенно справедливо верят в то, что лес заколдован горбатыми ведьмами, обращающими младенцев в хорьков. И еще он кишит дикими зверями.

"Вы почему так скоро?" — спрашивает женщина, живущая на Горбуновой Поляне, у своих детей.

"А мы медведицу увидали в потемках", — отвечают они.

Укладываясь тем вечером спать на сухих листьях в лесу, я тоже сильно боялся медведицы и надеялся, что она меня не найдет. Стояла тревожная тишина, меня окутывала полная темнота. Я устроился у подножия деревянного креста, поставленного крестьянином, которому на этом месте явилась Божья Матерь Киевская. Крест должен был отпугнуть нечистую силу, грабители не решились бы на святотатство, дикие же звери, по моим расчетам, не должны были подойти к дороге так близко.

Я тихо улегся, плотно закутавшись в плащ, вытянулся и прислушался. Ни звука, ни треска, ни вздоха! Лишь запах пыли и древесной плесени. Ноги мои так устали, что совсем не хотели шевелиться. Они утонули в мягком, отдав ему всю свою усталость. Как ни старалась удержаться в мозгу мысль о необходимости бдительности, веки мои то и дело опускались. В самом конце мелькнуло: "Если придет медведь, не стоит лезть на дерево".

Ночью я проснулся и услышал далеко по земле — "пад-пад". Потом у самого моего уха — торопливые шажки, видимо, пробежала мышка. Опять далеко — "пад-пад", затем — с-с-с-ш-ш, долгий шелест. Что бы это могло быть? Я в ужасе прислушивался, затаив дыхание. Тишина, и вдруг, над самой головой — бульканье козодоя. Что здесь делает в такой час эта зловещая птица?

И вновь сон поборол все мысли, я мирно лежал в объятиях земли. Чудная, прекрасная ночь, и сны мои, несмотря ни на что, были спокойны.

" To Mary Queen the praise be given

She sent that gentle sleep from heaven."

Не подлежит сомнению, меня охраняла Божья Матерь Киевская, у креста которой я приютился.

Дыхание утра оказалось благоухающим, но холодноватым, и с рассветом я уже был на ногах. Еще три мили ходьбы привели меня к лесной хижине , где меня накормила завтраком литовка из числа колонистов, присланных сюда русскими властями для освоения этих отдаленных краев. Они осели в лесу. Прибыли они сюда из Прибалтики, их наделили скотом, они регулярно получают от властей денежное довольствие. Дорогостоящий и неэффективный эксперимент: рожь не вызревает, коровам не хватает травы. Однако упорный прибалтиец оказался бережливым, чистоплотным, и если кто и способен вырвать здесь пропитание у Природы, так это он.

Еще один долгий день в лесу, и ни одного собеседника, кроме деревьев! Впервые я заметил, что дело идет к смене времени года. Август уступал место сентябрю, в лесу пахнуло осенью. Листья на березе поблекли. Бурый мотылек парил в луче солнца, непрерывно опадали желтые листья. В грязных канавах коричневели камыши, увядая прямо в воде. В лесу резко прокричал вальдшнеп. Лето ушло.

Я пришел в Андангу — одиннадцать домов на пожелтевшей жухлой поляне. На следующий день, все еще по лесу, уже в сумерках, чувствуя крайнюю усталость, я набрел на невероятно грязную деревеньку, казалось, нечего было и надеяться найти в ней приличный ночлег. Из крохотной избы, где старенький дедушка укачивал ребенка:

"Ою, ою, ою, о-о,

Лу-лу-лу-лу-лу",

меня направили в дом, где была свободная комната. Домик оказался набит чумазыми детишками. Хозяин походил на нечесаный сгусток ожившей грязи, разговаривал он, тем не менее, весьма вежливо. Меня отвели в пустующую комнату, хозяйка принесла две охапки сена, и я ночевал на полу. Комнату явно давно не использовали, окна были разбиты. На стене висело заржавевшее ружье. Комнатой не пользовались потому, что в ней было холодно, а найти стекло и застеклить окна было нелегко. Теплее было бы спать в лесу, здесь же, на поляне, гулял ветер, колыхая лесную сырость.

На следующий день я очутился в Костромской губернии, оставив позади лесную Вологду. На холме у Ираклихи я обернулся на пройденный мною лес и увидел под собой многие километры колыхавшихся верхушек деревьев. Небо было покрыто облаками, и вдали облака, казалось, лежали на мощных деревьях. Я почувствовал себя героем фантастической новеллы Тургенева, вознесенным на нехоженую дорогу над верхушками леса. Море веток и стеблей колыхалось подо мной.

Затем я обратил взор на восток, в сторону красавицы Костромы: веселый лес, широкие поля, зеленые холмы, обширная долина Ветлуги... На всем лежит печать радости и плодородия.

Шла неделя праздника Успения, время веселья после окончания Spozhinki (спожинок), богородицына поста. Неделя эта вмещает приход в дом урожая, благословение хлеба и браги, другие старые обычаи. В деревне Высокой я был свидетелем внесения в дом последнего ржаного снопа.

В избе, где я остановился, еле можно было дышать от одуряющего запаха сушащегося хмеля. Через комнаты были протянуты веревки на манер бельевых, с них

свисали охапки хмеля. Хмель висел на колышках, вбитых в стены, лежал на полу, в сараях. Хозяин рассказал, что наступает праздник благословения хлеба и браги, что бабы уже в поле, украшают последний сноп вышитыми полотенцами и лентами, мы скоро пойдем их встречать. Туда придет священник и сноп с песнями внесут в дом. Во второй половине дня женщины испекут пироги из муки нового урожая, а мужчины выпьют нового первача.

Почтенный уже достаточно напробовался возбуждающей жидкости, тем не менее заверил меня, что уж к вечеру-то в деревне не останется ни одного трезвого мужика.

"Лет тридцать я прожил в трезвости, — рассказывал он, — а пить обучился, как пошел на войну. Худой то был день. Не знаю, с чего я и начал. Может, что от дома далеко, может, что мы проигрывали. Кабы война была ближе к дому, как знать, мы бы и выиграли, и трезвенниками остались".

Вокруг самовара у открытого окна, в которое заглядывало утреннее солнце, сидело трое-четверо мужиков, соседей моего хозяина. На улице крикнули: "Давай пошли!" Большинство жителей деревни уже вышли в поле. Мои новые знакомцы с шумом высыпали на улицу, оставив недопитый чай, и поспешили к месту церемонии.

Большая деревня Высокая расположена на холме. С вершины холма бегут три дороги — на Вятку, на Ветлугу и на Никольск. Низенькие деревянные дома прилепились к крутым склонам холма, на самой вершине возвысилась белая приходская церковь, квадратное, величественное каменное сооружение.

Мы спустились по вятской дороге. На поле толпились деревенские с серпами, у многих баб в руках были колосья ржи. Сноп перевязали и как раз подоспел священник со святой водой. Поднялся людской говор. Солнце светило на золотое зерно, на красные и желтые сарафаны крестьянок, на яркие рубахи мужиков, желтые лапти, сверкающие полукружья серпов.

Произошло какое-то движение и наступила тишина. Прибыла икона с хоругвями, двое мужчин принесли аналой, установили на нем Священное Писание. Подошел мальчик в стихаре, держащий чашу со святой водой. Священник басом прочитал краткую молитву. Мужики пали ниц, раздались возгласы: " Slava Tebye Gospody!" Бабы поднесли сноп, священник, подняв чашу, сбрызнул его святой водой, окропил ею и людей. Зазвучало церковное пение, довольно скоро, правда, перешедшее в светское. Крестьяне, высоко подняв сноп, выстроились в процессию, снова надев шапки. Под веселое, стройное пение шествие триумфально двинулось к деревне. Все несли колосья и серпы.

Вечером я попробовал лепешки, сделанные из новой муки, и пиво из нового хмеля.

~

ГЛАВА 37

НАГРАДА ЗА НЕГРАМОТНОСТЬ

Мужики общительны и дружелюбны. Они вместе работают, вместе поют, вместе молятся и живут. Они любят собираться в трактире, церкви, на рынке. Любят устраивать грандиозные и расточительные угощенья на свадьбах, поминках, на всяческих праздниках. Любят вместе мыться в общей бане, вместе работать в лесу и поле. Общественная жилка у них сильнее, чем у нас, они менее подозрительны, не так замкнуты. Им не представить себе того, как можно жить по соседству и не знать всего о семье соседа и его делах. Они хотят вызнать всю подноготную пришлого мужика, а чужак точно так же жаждет поделиться. Они ничего не закрывают: двери их всегда открыты, что в дом, что в сердце.

Незатейливая эта отзывчивость — чисто крестьянское наследие. В нашей культуре она утеряна. А именно ее, эту поистине золотую добродетель, следовало бы сохранять больше, чем все остальное. Мы потеряли ее остатки, ее потеряют и крестьяне, если посланники прогресса не будут крайне осмотрительны.

Карлайл как-то заметил, что книга стала храмом. Люди входят в книги, как ранее они входили в храмы. Сказанное им — глубокая истина, только гордиться здесь нечем. Книга оказывает сильное разделяющее влияние, она уносит человека вдаль в одиночку. Книга не желает, чтобы ее делили с другими. Она отделяет нас от родителей, жен, мужей, друзей. Нам она дает несомненное богатство, но это не значит, что точно такое же богатство она приносит другим. Книга нас выделяет, индивидуализирует, создает отличие между нами и всеми остальными людьми. Отсюда гордыня, подозрительность, недоверие. Храм — это не здание, храм — это люди, собравшиеся вместе по согласию. Великим идеалом нации было бы стать единым храмом, однако книги вносят разъединение, разрушают храм.

В России книг нет. Их заменяет церковь — я, разумеется, говорю о крестьянстве.

Отсюда восторг перед всякой мелочью церковного обряда, отсюда битком набитые церкви, отсюда наслаждение службой и духовной музыкой. Отсюда удивительное пение, пение без органа и партитур. Русские хоры так удивляют Западную Европу именно потому, что русские любят сидеть вместе на бревнах на деревенской улице и петь, петь без конца. Они так хорошо играют на балалайках, потому что делают их сами и играют на них вместе, с самого детства и до старости.

Поскольку у крестьян нет книг, они вынуждены читать книгу Природы. Они не слушают имитации соловьиного пения, они слушают самого соловья. Они не знакомы с «реальной жизнью», как она изображается в романах, они знают реальную жизнь без всякого романа.

Если бы у мужика были книги, он бы строил дома повыше и попросторнее, чтобы иметь там место, куда бы он мог удаляться и в тишине читать. В действительности он живет в одной-единственной комнате, ему нравится, что вокруг него вся семья, и чем больше родственников и приятелей, тем лучше. Мужик обожает оказывать гостеприимство богомольцам и странникам, приносящим вести из других краев и губерний. Он обожает принимать гостей и ходить в гости. Гостеприимство доходит здесь до таких степеней, что существуют не только открытые дома, но и открытые деревни. На Севере действует целая система праздников, деревни по очереди устраивают как бы открытый дом для жителей соседних деревень.

Все это происходит потому, что у крестьян есть то, что мы называем свободным временем. Поскольку они не читают, у них образуется время вступать в разнообразные отношения с окружающими — ведь свободное время, в конце концов, означает какую-то дополнительную жизнь.

Как я уже говорил ранее, в России вы имеете возможность изучать жизнь, какой она была когда-то в Англии, имеете возможность узнать, что Англия оставила в прошлом. Жизнь здешнего средневекового крестьянства дает верную картину нашего собственного прошлого. И она более поучительна, чем любая книга.

Говорят, в Лондоне раньше у каждой лавки была своя вывеска. Думаю, это происходило по той причине, что большинство не умело читать. В России и сегодня все лавки имеют вывески. Снаружи булочной, рядом с нарисованной фамилией, чаще всего совершенно неразборчивой, к слову сказать, красуются очень живые изображения белых булок, пышек, пряников, кренделей, баранок, лепешек. Над рыбной лавкой висят рыбы, над мясной — мясо, цыплята и дичь, снаружи чайной — самовар, чайник, стаканы с блюдцами и т.п. Дома раскрашены в красные, зеленые, желтые, синие цвета, крестьянам легко определяться в них и объяснять, как пройти. Поезда отправляются со станций звоном колокола, ведь крестьянам не прочесть расписания. Сначала, за четверть часа до отправления, звучит один удар колокола; за пять минут — два удара. Три удара означают, что поезд тронулся в путь. В почтовых отделениях служат специальные люди, чтобы писать крестьянам под диктовку или читать им за установленную цену.

За написание адреса на конверте 5 коп.

За написание открытки либо короткого письма 10 коп.

За прочтение письма вслух 3 коп.

На каждом почтовом ящике изображено письмо, мужику понятно, что сюда он должен бросить почтовую открытку или письмо.

Поскольку крестьянин не умеет читать, ему не лезут на глаза навязчивые рекламные объявления. Одно это могло бы показаться истерзанному рекламой жителю Лондона достаточной компенсацией за неграмотность.

И все-таки самая большая награда, получаемая крестьянином за свою неграмотность, состоит в его близости к действительности. Он не читает о жизни — он живет. Он не читает о Боге — он молится. У него есть собственные мысли, и они не смешаны в одну кучу с мыслями других людей. Его мозг — не хаос, состоящий из тысячи несвязанных между собой идей. В глубине его души отражается красота самой Природы.

Мне повстречался сын помещика из Высокой, он предложил подвезти меня по вятской дороге и я согласился. Разговорившись, мы набрели на ту же тему. Оказалось, что он из интеллигентов.

«Я учу их читать, — говорил он, — печатаю дешевые книги и раздаю. Вы только подумайте, какие великие мастера ждут, чтобы их прочли — Шекспир, Толстой, Достоевский, Диккенс, Ницше. Представьте себе, какие бескрайние горизонты откроются перед мужиками — новые идеи, развитие, радость! К тому же и современные писатели получат больше денег за свои книги».

С последней мыслью я не согласился, поскольку в Англии свободное образование почти уничтожило хорошую современную литературу. В оценке новой литературы большинство всегда неправо, в оценке классиков — слишком подобострастно. Поэтому я и говорю: пусть большинство постоит в стороне, а уж меньшинство само о себе позаботится.

Varvara Sergevna and three peasant children

The Kostroma moujik

«Вы говорите о Ницше для масс, — сказал я. — Но разве вам не знакомы вот эти его слова: «То, что всем разрешено читать, в конце концов повредит не только писательству, но и мысли. Когда-то Дух был Богом, теперь же он стал человеком, а становится толпой...»

«Да, — отвечал мой собеседник, — но в России даже самый низкий разряд людей читает Ницше и понимает его. Вы знаете, в Москве гимназисты делятся на дионисийцев и поклонников Аполлона, как у вас в школах есть виги и тори».

«Как у нас в школах есть оксфордцы и кембриджцы», — ответил я, но он не понял. Именно это Ницше и имел в виду, когда говорил, что Дух стал толпой.

~

ГЛАВА 38

ТЕОСОФИСТКА

Дорога на Вятку пустынна и окружена лесами. Она тянется вдоль Ветлуги на юго-восток Костромской губернии, затем поворачивает на север и вновь углубляется в Вологодскую губернию, чтобы в конце концов придти в сельскую, наполовину уже восточную Вятскую. Я намеревался добраться до губернского города, а оттуда через Яранск двинуться к Нижнему Новгороду. Однако, наступила плохая осенняя погода и я понял, что грязи мне не одолеть. Проведя ночь в помещичьей усадьбе в Гагарино, я вернулся к ветлужской дороге.

Но я должен рассказать о вечере, проведенном в Гагарино. Там я впервые после Архангельска оказался среди образованных людей. Господский дом расположился в углу усадьбы. Я вступил в край землевладельцев, крестьяне имели здесь мало земли и принуждены были за гроши тяжко трудиться на землях помещика. Двухэтажный дом, обвитая плющом веранда, внутри — роскошь и уют. Просторные, хорошо обставленные комнаты, натертые полы. В гостиной хозяйки — ковер, английский камин, художественно выполненная мебель, полки с книгами. В комнате отсутствовали иконы, зато в одном ее конце висело изящное белое распятие, а в другом — портрет г-жи Блаватской в полный рост. Остальные помещения не представляли особого интереса: ванная комната на английский манер, хорошо оборудованная кухня, столовая, где вечно шумел самовар, комнаты прислуги, полные безделушек и деревяшек. Единственно гостиная г-жи Одинцовой свидетельствовала о том, что я нахожусь в интересном доме. Подобно кабинету Быкова в Архангельске, гостиная отражала индивидуальность. Быковский кабинет выражал душу охотника на медведей, гостиная же — охотника за идеями. Г-же Одинцовой она была к лицу, как может быть к лицу красивое платье.

Хозяйка моя говорила по-английски лучше, чем я по-русски. Я впервые за лето говорил на родном языке, с некоторым удивлением слыша сам себя. Г-жа Одинцова выучилась английскому, чтобы читать Анни Безант. Портрет г-жи Безант висел здесь же, из чего я понял, что моя хозяйка тоже теософистка. Теософистов я уже встречал в далеком южном городке. К тому же и Переплетчиков заигрывал с теософией, она его занимала.

Г-жа Одинцова была ко мне очень внимательна. Не проявляя ни малейшего интереса к философии, ее муж предпочитал коротать вечера за проявлением фотографий, сделанных их сыном. Мы провели с моей хозяйкой многочасовую беседу о России, Англии и теософии. Я еще не встречал женщины с таким мощным интеллектом. Ее широкое бледное лицо, свежее и чистое, как мрамор, выражало силу. Она и сама чем-то напоминала Елену Блаватскую, сходство еще усиливалось ловкостью, с какой она скручивала папироски.

Она показала мне несколько десятков своих книг, из которых мне запомнились:

«Мудрость Лао-цзы», перевод на английский;

«By Вей», перевод на английский;

«Бхагаватгита», перевод на английский;

«Четыре основные религии» и «Тайное христианство) г-жи Безант;

«Мертвые души» Гоголя;

«Размышления монаха Игнатьева»;

произведения Шекспира в переводе на русский язык;

поэмы Блока и Бальмонта.

Меня больше всего заинтересовала ее вера в то, что Россия находится накануне нового откровения. Она считала Блока и Бальмонта, Леонида Андреева и Андрея Белого наиболее выдающимися современными русскими писателями, почитала их как провозвестников какого-то удивительного нового перевоплощения.

«Разве вы не заметили, — говорила она, — что в воздухе носится какое-то особое ожидание, будто вот-вот появится нечто великое? В русской литературе царит тишина ожидания. Современные поэты готовятся влиться в шествие. Пышная церемония ожидает в молчании. Кто-то подымется, величественный, молчаливый».

"For instance," she went on, "do you not observe a hush and a murmur of promises in this poem of Balmont?"

She read a beautiful poem in Russian. I remember a verse.

" There are some voices discordant and angry,

Which trouble the soul,

There are some voices gentle and murmuring,

In which eternity dreams"

Мы вместе перелистали Александра Блока, восхитительного поэта современной России. Одна из его книг называется «Стихи о Прекрасной Даме», в ней говорится о прекрасных видениях, приходящих к нему нежданно, когда он смотрит на закат, когда он в церкви, когда он говорит с возлюбленной. Еще одна книга подобного характера — «Нечаянные радости» — о мерцании чуда в обычных вещах, perhaps best explained by that line of Browning:

"Then God's own smile came out, that was thy face"

Вместе же мы прочитали стихотворение «Святая Русь»:

Ты и во сне необычайна.

Твоей одежды не коснусь.

Дремлю — и за дремотой тайна,

И в тайне — ты почиешь, Русь.

Россия спит в своих широких просторах, а снеговые вихри гуляют над землей —прекрасная поэзия, к сожалению, почти непереводимая.

A wall-ikon, Rostoff the Great

Pilgrims leaving the Solovetzky monastery hostel, Archangel

У г-жи Одинцовой были также книги Вячеслава Иванова, известного русского эссеиста, его произведения вскоре появятся в переводе на английский. И в его творчестве ощущается та же немота ожидания. В своем значительном произведении «По звездам» он задает важный вопрос:«Романтична или пророчественна душа современного символизма?»

Следующие высказывания наводят на глубокие размышления:

«Романтизм — тоска по несбыточному, пророчество — по несбывшемуся.

Романтизм — заря вечерняя, пророчество — утренняя.

Романтизм — ненависть Судьбы, пророчество — любовь Судьбы.

Темперамент романтизма меланхолический, пророчества — холерический.

«Золотой век» в прошлом — романтизм; «золотой век» в будущем — пророчество».

«Современная английская литература, за исключением г-жи Безант, пронизана романтизмом», — высказалась г-жа Одинцова.

«А куда вы относите Толстого?»

«О, я не люблю Толстого. Он слишком обращен в прошлое, излишне романтичен».

«Горький?»

«О нет, нет, — скривилась она. — Его интересует одно материальное. И он не ждет ничего, кроме боли. Горький — осенний. А Толстой — лето, он появился еще до упадка. Толстой предшествует Горькому. Великие русские писатели принадлежат зиме и весне — они сулят жизнь и цветение, но все-таки они больше зимние. Как сказал Ницше, у них нет «завтра». У них есть только «послезавтра».

«Чехов?» — не отставал я.

«Чехов — поздняя осень, — ответила она с улыбкой. — Тургенев — середина лета, а Гоголь — все времена года».

Мы заговорили о символизме.

«Для мистика вся жизнь — символизм, — сказала она. — Жизнь — это телеграмма, шифр которой мы силимся разгадать. Наши деяния суть ритуалы, наши слова — тайна. Миры восходят в нашей голове, как разноцветные солнца. Мир до восхода — непознанный мир. Люди, животные, ландшафты, цветы меняют очертания, положения, как в калейдоскопе, они принимают новые обличья, образуя новые слова. Когда мы не можем приспособиться к новым формам, новым словам, мы несчастны. Теософист же спокоен, потому что он знает: то, что меняется, при этом остается неизменным, какие бы формы оно не принимало».

«Тот, кто проклинает Бога, поклоняется идолам», — вставил я.

«Они проклинают имя Бога, не проклиная его самого. Они несчастны оттого, что поклоняются формам, а все формы преходящи. Страсть — это обожание формы. Любовь — вот духовность, вот вечное, ибо вечность не имеет формы. Идолопоклонничество — это страсть. Любовь бесконечна, страсть конечна».

Наша беседа перешла в бесплодный спор, затянувшийся далеко за полночь. Я держался того мнения, что, поскольку наш разум существует в конечном мире, мы не способны сформировать понятие о бесконечности. Что идея о бесконечности является признанием беспомощности разума. Что слово «бесконечность» не более, чем слово-заместитель. Она же воспринимала бесконечность интуитивно, утверждая, что ее разум существует в Вечности.

Читатель может вообразить себе диалектические прятки, в какие мы играли в этом лабиринте.

Мы могли бы продолжить бесплодную дискуссию и в последующие дни, ибо я получил приглашение оставаться, сколько захочу. Моя хозяйка наслаждалась возможностью поговорить о своей философии по-английски. Наш разговор доставлял немалое удовольствие и мне, и вообще она была удивительная женщина. Но я не мог долго оставаться и, кроме того, нет ничего легче, чем злоупотребить благорасположением мистика. Двоим становится слишком тесно. Я узнал г-жу Одинцову, священнослужительницу мудрости, Гипатию, теософистку, удивительную женщину. Когда-нибудь я вновь посещу ее.

Таким вот образом я и покинул Гагарино, излишне рассудительный мистик, истово согласившийся с ее словами: «Вся жизнь символична, наши действия суть ритуалы, все слова — тайна. And a verse of Baudelaire was continually on my lips.

" La Nature est un temple ou' les vivants piliers

Laissent parfois e'chapper de confuses paroles.

L'homme y passe a' travers la fore't de symboles,

Qui l'observent avec des regards familiers,

Comme de longs e'chos qui de loin se confondent

Dans une te'ne'breuse et profonde unite'

Vast comme la nuit et comme la clarte',

Les couleurs, les parfums et les sons se re'pondent."

~

Глава 39

ОБРАЩЕНИЕ ОДНОГЛАЗОГО СТОРОЖА

В домоустройстве госпожи Одинцовой была одна достопримечательность, которую я не могу не отметить, а именно — одноглазый ночной сторож Федька. Всю ночь он беспрестанно дул в свой рожок, и я то и дело просыпался, думая, что кто-то снаружи подает сигнал.

Когда я уезжал от госпожи Одинцовой, Федька стоял у ворот, держа в руке рожок, в котором я и распознал орудие пытки. Он разговаривал с возницей, предложившим довезти меня до ветлужской дороги. По дороге возница поведал мне федькину историю. Когда-то Федька был законченным пьяницей, теперь же он полностью переменился и совершенно не пьет. Подобно Ване, о котором я рассказал в своей кавказской книге, он был чудесно вылечен священником, и почти таким же способом.

Как-то раз, еще в пору своей разгульной жизни, смертельно пьяный Федька свалился посередь деревенской улицы и заснул. Очнувшись, он увидел рядом с собой красную книжечку с прикрепленной к переплету иконой. Книжечка состояла из крохотных изображений святых и нескольких пустых страниц для внесения имен. Федька хорошо знал, что это такое. То была поминальная книжка для записывания имен усопших, чтобы человек не забывал о них молиться. Книжечка была не федькина, а Бог знает, чья.

Федька страшно встревожился, да еще мать сказала, что то был ему знак, что он умрет, если не послушается Господнего предупреждения. «Отнеси-ка ты ее к попу, — сказала мать, — что он скажет». Федька отправился к священнику. «Верно, — сказал тот, — это знамение, Федька, Господь не хочет расставаться с тобой. Ты должен отвратиться от своих грехов, начать новую жизнь».

И Федька решился. Прежде всего надо было отказаться от водки. Поп молился за него, затем сам Федька молился, обещая оставаться трезвым в течение трех дней. «Через три дня ты получаешь деньги, — сказал ему поп. — Принеси их мне, и я их благословлю, чтобы ты не потратил на водку».

Через три дня Федька, все еще трезвый, принес деньги. Тяжко ему было пройти мимо винной лавки. Довольный священник велел Федьке купить особую свечу и поставить ее перед иконой Николая-Чудотворца. «Другая пойдет у тебя жизнь, Федька, — сказа священник. — Как свеча твоя светится перед святой иконой, так твоя трезвая жизнь светится перед Господом».

Священник взял федькины деньги, сбрызнул их святой водой и сказал Федьке:

Я отдаю твои деньги Господу.

Федька было всполошился и подумал, что потеряет свои новенькие рублики. Однако, помолившись, священник возвратил монеты Федьке со словами: «Господь отдает эти деньги тебе в попечение, Федька, чтобы ты истратил их во славу Его. Потрать их во имя Господа, поступай хорошо. Но если ты потратишь их на дьявола и содеешь зло, на тебя падет великое проклятие».

Федька пообещал потратить деньги на добро и оставаться трезвым неделю. «Смотри, Федька, — сказал священник, — если силы тебя оставят, приходи ко мне, приноси деньги, и я верну их снова Господу, а тебе дам другие, на винную лавку, и освобожу тебя от святого обета. Лучше уж напиться, чем нарушить обет Господу».

Но Федька преодолел все соблазны, он пришел в конце недели и дал обет на две, через две недели дал обет не пить месяц — и все на тех же условиях. Когда же он получил месячный заработок, то принес и их на благословение. «Так он и ходит, — заключил возница, — последний раз он дал обет не пить три года».

— Так он полностью обратился? — спросил я. — И ни разу не нарушил обета?

Ни разу, — ответил возница. — Теперь он ходит под Господом.

— Почему он так часто дует в рожок?

— А он должен дуть в него всю ночь через каждые полчаса. Это он показывает, что не спит, и чтобы люди знали, где он, если что случится.

* * *

Возница рассказал мне еще несколько историй из деревенской жизни, среди них о женщине, чьего сына сослали в Сибирь за фальшивомонетничество. «Не ведомо мне, почему его взяли, — говорила она. — Его бумажки ничуть не хуже других, никто их не отличит».

День тряски в громоздкой телеге, нагруженной всяким добром. И все же то была приятная поездка, и ноги мои отдохнули. Расставшись с моим возницей в Николаеве на Ветлужской дороге, я стал искать себе место для ночлега.

Однако, мне не повезло, та ночь оказалась худшей за все время путешествия. Ни одного мужика не было дома в деревне, все ушли в гости, еще не кончился праздник пива. Бабы же не хотели пускать чужого человека в дом. «Хозяин придет ночью пьяный, — говорили они, — лучше тебе не попадаться ему на глаза». Не исключено, все было бы по-другому, не приди я с юга, прибывавшие оттуда находились под подозрением в разнесении холеры. Я столкнулся с опасностью холеры лицом к лицу, оказавшись в районе распространения эпидемии.

Не было еще у меня за все путешествие столь ужасной ночевки — так было душно, грязно, кишели всякие паразиты. За всю ночь я едва ли сомкнул глаз. Спал я на охапке соломы, брошенной на дощатые полати. Немилосердно кусались мухи — неисчислимое их количество привлекал развешанный по комнате для просушки хмель. Мне приходилось прикрывать каждый дюйм лица и тела, чтобы спастись от них, но и это не помогало. Я вертелся, крутился, а в середине ночи одна из досок подо мной с треском ухнула вниз.

Я остался лежать на одной доске, слушая жужжание мух, и как же далеко был от меня мистицизм госпожи Одинцовой! Пятеро дочерей моей хозяйки спали вместе на соломенном тюфяке на полу подобно принцессам из Метерлинка. Поскольку они спали раздетыми, мне не хотелось зажигать свет. Все же, доведенный укусами мух до отчаяния, я чиркнул спичкой, оделся, переступил через принцесс и вышел.

Остаток ночи я провел в прохладном сарае, а под утро вернулся в дом. Одна из молодаек разжигала огонь, но, поскольку трубы в доме не было, изба была полна дымом.

Я сказал бабе: «У тебя не дом, а грязная дыра. Если придет холера, ты первая пострадаешь, помяни мое слово. По углам валяются картофельные очистки, повсюду грязное шматье, свинья и цыплята разгуливают по избе».

Но она только хмыкнула. Грязнуля!

Later in the day, I saw her going down to the stream to do some washing. I felt inclined to say "burn, not wash," and when I saw her dabbling the filthy cotton rags in the stream, the lines occurred to me -

" Oh tell me nymphs, what power divine

Shall henceforth wash the river Rhine."

~

Глава 40

ХОЛЕРА

Ближе к Ветлуге стало все труднее устраиваться на ночлег, мужик и боялись ужасной заразы — холеры. Таким бедным странникам, как я, в то лето из-за этого пришлось туго.

В каждой костромской деревне мне встречалась афишка следующего содержания:

Не пейте некипяченой воды.

Не ешьте сырых овощей и фруктов.

Чаще мойте руки, особенно перед едой.

Не употребляйте водки и пива.

Не загрязняйте улиц.

Все это было бы очень хорошо, да вот крестьяне не знали грамоты. Когда же крестьяне спрашивали, что там написано, им отвечали: «Написано, что холера идет» или «Написано, что разносчик холеры близко, надо его остерегаться». Возникла реальная угроза, что меня могут принять за Kholershtchik, разносчика холеры. Везде на меня смотрели с подозрением. По всей России ширились рассказы о холерных убийствах. Вот типичный пример, я узнал о нем из письма, полученного мною в Шарье. Некто ехал на телеге из деревни в город, и по дороге подсадил путника с котомкой. Вскоре возница поинтересовался, что у путника в котомке. Старый, измученный дорогой путник ответил замогильным голосом: «Холера, несу ее во Владикавказ». И тут же начал рассыпать по телеге какой-то порошок. Крестьянин, хоть и промолчал, страшно испугался. Ему и в голову не пришло, что перед ним сумасшедший. Помолившись в душе, он выхватил нож, зарезал старика и отвез мертвое тело в полицейский участок, где рассказал, как все было.

Пока я путешествовал по холодным северным губерниям, в Южной и Центральной России свирепствовала холера. Крестьяне воспринимали ее как проклятие — она была для них полем битвы между Богом и дьяволом.

Самым действенным средством от холеры, лекарством, если хотите, признавалась святая вода, и, хотя в наши дни с доверием воспринимаются многие истории об исцелении верой, все же, как узнаешь, что святая вода не кипятится... Простой люд тянется домой с чайниками, кастрюлями, ведрами и кувшинами освященной воды, взятой, по существу, из бегущего потока. И вот эту-то воду, вобравшую в себя всю городскую и деревенскую грязь, используют как драгоценное дезинфицирующее средство. В церкви крестятся пальцами, смоченными в святой воде, в ней совершают омовения, ее пьют. Заболев, пьют как лекарство. Святой водой обрызгивают и стены, и полы, и спящих младенцев.

В России следовало бы кипятить всю воду. Что касается меня, за все время моего путешествия я не дотрагивался до воды, пока не добрался до Москвы, и никогда не пил чаю, если не был уверен, что он приготовлен на кипятке. Некипяченая вода в России так подозрительна, что, если случайно ее выпьешь, тут же начинаешь ждать какой-нибудь хвори. Как-то, в Ростове-на-Дону, напившись воды из придорожного питьевого фонтанчика , я почувствовал себя так плохо, что смертельно испугался, не заболел ли я холерой. Теперь все питьевые фонтаны снабжаются кипяченой водой. Во многих городах на улицах выставляются публичные самовары и горячий чай выдается бесплатно.

Крестьяне боятся холеры не только потому, что она заканчивается неприглядной и мучительной смертью, но и по той причине, что после смерти им будет отказано в священном ритуале церковного погребения. Запрещается вносить в церковь заразные трупы, мертвых хоронят в удаленных местах. Не получишь пышных похорон, будешь отлучен от родового кладбища, значит, тут же попадешь в ад. Одна женщина сказала мне: «Если кто-нибудь из моих заболеет холерой и я не буду уверена, что их похоронят у церкви, лучше я скрою, что у нас холера. Пусть уж мы все умрем!»

Судебный медик рискует жизнью, сообщая из какой-нибудь деревни о случае заболевания холерой, и часто приходится призывать людей с оружием, чтобы переправить «случай» в больницу. В Воронежской губернии произошли форменные беспорядки. Священник и врач в сопровождении девятнадцати конных полицейских попытались перевезти больного холерой в больницу. Узнав об этом, к ним прямо с поля бросилась толпа крестьян с косами и серпами. Священника они пропустили, но с особой яростью напали на врача как на посланца дьявола. Назавтра тюрьмы были переполнены. Я также слышал, что заболевшая женщина была таки доставлена в больницу, где и умерла.

Во Владикавказе, который я считаю своим русским домом, тоже царил сильный страх перед холерой и отказом от церковного погребения. Особенно страшилась та старая дома, о которой я рассказывал в первой главе этой книги. Дочь обещала ей, если та заболеет, не сообщать об этом властям. Отправиться в больницу было равнозначно смерти. Лучше уж она будет ухаживать за матерью сама. И во Владикавказе, говорилось в письме, полученном мною в Шарье, богатых лечат иначе, чем бедных. Когда подхватывает заразу богатый, его не кладут в больницу, если же он умрет, родственники за деньги добывают свидетельство, что он умер от какой-нибудь другой болезни. Даже в богатой семье смерть от холеры почитается бесчестьем, а отказ в церковном погребении воспринимается всеми классами как бедствие. Пока я был в Ветлуге, там хоронили богатого купца. Наблюдая похоронную процессию, я видел недовольные лица и недоуменные взгляды. К смертному ложу купца были вызваны три врача. Один из них подтвердил, что это холера, двое других, очевидно, подкупленных, с ним не согласились. Разумеется, будь это бедный человек, его ждал бы холерный барак.

Во всех городах непрестанно шли церковные службы, двигались религиозные процессии — ожившие картины прошлого. Любой путешествующий по России может воочию увидеть, какой была жизнь в средневековой Европе во время эпидемий, понять, что испытывали англичане в ужасном 1665 году, что происходило в Европе во времена Черной смерти. Россия — страна глубокой, не меняющейся со временем набожности. Каждодневно в тридцати-сорока городах выносятся на крестный ход святые образа, хоругви и святые мощи. Архиереи и священники служат во всех концах города, посылая молитвы на восток, запад, север и юг, разбрызгивая святую воду, обеззараживая, можно сказать, сам воздух, которым дышат люди.

~

Глава 41

КАК ГУБЕРНАТОР СЕБЯ ДУРАКОМ ПРИЗНАЛ

Переместившись из Никольского земского округа в Ветлужское земство, я очутился в весьма населенных краях. Деревни тянулись одна за другой, в поле зрения постоянно попадались места человеческого обитания. В этих краях вызревает пшеница. Чем больше я углублялся на юг, тем плодороднее становилась земля и тем больше людей на ней кормилось. Покинув губернии, где преобладает крестьянское землевладение, я вступил в края, где царили богатые землевладельцы — и как жаль, что дела обстоят именно так. Костромская губерния истощена, слишком велика пропасть между богатством властителей и бедностью их вассалов. Ведь и положение бы помещиков улучшилось, если бы они больше платили тем, кто трудится на их земле, позволяли бы крестьянам-единоличникам иметь во владении больше земли. В настоящее же время в губернии ощущается нарождение беспокойства и нигде аграрные пропагандисты не достигают таких успехов, как в здешних местах.

В какой-то деревне крестьянин сказал мне: «Ты пришел узнать, как люди в России живут? Так я тебе скажу: хуже, чем по всей земле. Помещики давят нас, беда. Мы на них работаем и по их вине голодаем. Живем мы бедно, а тут холера приходит и морит нас. Знаешь, кто по помещику плачет?» И он выразительно похлопал по топору.

В другой деревне мне поведали жуткие истории о полиции, о ее взяточничестве. В Шанске жандарм, придираясь ко мне, делал тот специфический и противный жест, который означал: «Заплати мне, и я больше слова не скажу». Он потирал большой палец об указательный и при этом подмигивал. Это как чиновник у Тургенева, любивший лето за то, что «тогда каждая пчелка с каждого цветочка взятку берет». Я тогда показал ему рекомендательное письмо от архангельского губернаторами он отдал мне честь.

Костромской губернатор, как мне говорили, забросил все свои дела, предпочитая гоняться за революционерами, и недавно сам себя загнал в отставку весьма необычным способом. Вот что я услышал:

«Губернатор посвятил себя главным образом поимке революционеров и заведению дел против всех, кто словом или делом выступал против царя в том общенациональном перевороте, что случился вслед за русско-японской войной. День за днем он изводил социал-демократов, бросив все остальные дела на попечение своих подчиненных. По шесть-семь часов ежедневно просиживал он с полицией, а вечером подхватывал кипу документов, ждущих его подписи, и не глядя подмахивал свою подпись наискосок в верхнем углу.

Последствием такого поведения стало то, что бразды правления выпали из его рук и в губернии случилось немало смешных и даже скандальных происшествий, его правление стало знаменито грубыми ошибками. Власть перестала быть благом, а превратилась в бремя. В купечестве и даже среди чиновничества развивалось недовольство, и особых надежд на улучшение не было. Становилось ясным: или губернатор излечится от своего пагубного увлечения, или его заменят. Но нелегкое это дело — указать важному официальному лицу на его ошибки, а еще труднее — возложить вину за промахи в управлении на плечи того, кто этого заслуживает.

И все же как раз в это время одному молодому чиновнику пришла в голову счастливая мысль, как повергнуть губернатора или, по крайней мере, уронить его в глазах официального Петербурга. Он сочинил заявление и подсунул его в кипу разнообразных документов, ждущих подписи губернатора, будучи уверен, что и это заявление, как все другие бумаги, губернатор подмахнет вечером, не читая. Вот это заявление:

«Я, Павел Васильевич Т„ губернатор Костромской губернии, сим заявляю, что не являюсь лицом, соответствующим для исполнения должности губернатора, и прошу освободить меня от моих обязанностей.

Мой ум, к несчастию, был расстроен продолжительной и опасной деятельностью социал-демократической и социал-революционной партий, направленной против жизни нашего обожаемого Государя и благополучия Империи. Я отдал все свои силы на искоренение либеральных и современных течений мысли в Костромской губернии. Непрестанные труды мои подорвали все мои способности и здоровье, мой преклонный возраст тяготеет надо мной.

Я совершил многие непростительные и вопиющие ошибки. Я прямо ответственен в утере для казны более миллиона рублей за прошедший год, как будет явствовать из приведенных ниже примеров. Я попустительствовал безграничной продажности моих подчиненных, к великому беспокойству и досаде торговых людей, я издал смехотворные указы, нанесшие урон имени правительства Его величества. Я по ошибке арестовал лиц высокого достоинства и знатного происхождения, я разрешил многим известным мошенникам занять высокие официальные должности. Я прилагаю список наиболее заметных ошибок, мною допущенных».

Отважный чиновник подделал почерк губернатора и был полностью уверен в успехе своей затеи. И его уверенность оправдалась. Губернатор, как обычно, хватал бумагу одну за другой, ставя на каждой горделивую размашистую подпись, выражавшую, по его мнению, его собственное величие и его преданность Государю.

Докладная записка была сложена, помещена в официальный конверт и отправлена г-ну Столыпину в Петербург. А в Костроме дела шли своим чередом.

Спустя несколько дней губернатор был весьма удивлен, получив краткое правительственное письмо, вызывавшее его в Петербург. Никаких объяснений в письме дано не было, и губернатор терялся в догадках. Он уж подумал, что письмо подделано террористами, что существует заговор с целью убить его в дороге, и потому в целях предосторожности послал одетого под него человека более ранним поездом.

Прибыв в столицу, губернатор был обескуражен холодным приемом со стороны правительственных чиновников. В атмосфере витало неприятие и неблаговоление, и он не мог понять, почему. Он полагал, что ему лично не может быть предъявлено никаких обвинений, напротив, рассчитывал на благодарность за свои неустанные усилия по очищению своих подданных от всякой враждебности к властям.

Ожидая в приемной, губернатор вскипал раздражением, нервничал, в нетерпении дергал свои усики, чесал свою глупую голову. Его унизили, заставив ждать. Золотые пуговицы потускнели, даже мундир, казалось, выражал уныние. Через час он уже чувствовал себя преступником. Наконец, губернатору была дарована аудиенция и он как мог бодрее предстал перед холодным взором министра внутренних дел. С минуту он стоял, дрожа, как школьник перед учителем, представляя в уме перспективу бесчестия и даже ссылки в Сибирь, да только понятия не имел, за что.

Столыпин, перебрав какие-то бумаги, вручил губернатору одну из них, спросив, его ли эта подпись.

«Да, моя», — подтвердил Павел Васильевич, глядя на красивые, как ему казалось, завитушки.

Подтвердив, он бросил взгляд на то, что подписал. И побледнел, объятый ужасом, — то была докладная записка. Дрожа, как осиновый лист, он выдавил из себя: «Но я не мог этого подписать».

«Что вы хотите сказать? Это ваша подпись или не ваша?»

«Я, должно быть, поставил подпись случайно», — объяснил губернатор.

«Случайно? Как это может быть?»

Губернатор в полном смятении пробормотал, что он слишком занят и потому мало обращает внимание на то, что подписывает. И, видя, как гнев закипает в его достойном начальнике, и опасаясь, что может случиться самое худшее, поспешил добавить: «Разумеется, после этого я не могу оставаться в своей должности. Я понимаю, что я должен подать в отставку».

Спустя несколько дней об отставке Павла Васильевича Т. было официально объявлено в газетах. Какими-то таинственными путями опозорившая его нелепая бумага попала в прессу, что принесло бедняге-губернатору даже большее наказание, чем отставка или ссылка, а именно — всеобщий смех...

Надеюсь, что теперь, с новым губернатором, Костроме будет житься лучше.

~

Глава 42

ДОРОЖНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ

В одной из многих деревень этого густонаселенного края мне повстречались революционеры, возвращающиеся после отбытия ссылки в Никольске. Они наняли две телеги, чтобы доехать до железнодорожной станции в Вологде. Ссыльные разместились в большом, стоявшем наособицу, доме и как раз потребовали самовар, когда я слонялся от дома к дому в поисках ночлега. Весьма шумная молодая компания пребывала в прекрасном настроении духа по поводу вновь обретенной свободы., меня же несколько беспокоил страх людей перед холерой и перед чужими. Видимо, одна из студенток заметила меня и увидела, в каком я состоянии, потому что она призывно замахала мне из окна. Владелец дома вполне мог принять меня за одного из их компании, так что я прямо вошел в дом и уселся среди них. Студенты в сумерках, видимо, приняли меня за странника, лапти обличали во мне русского крестьянина, и мне задали обычные вопросы, но я не открылся, что я — англичанин. Было очень забавно наблюдать, как образованные россияне обращаются к мужику: как к человеку, начисто лишенному разума. Мне освободили место, и одна из девушек сказала: «Садись, папаша, ты, должно быть, устал. Выпей чайку. Откуда путь держишь? Да можешь не отвечать, я и так вижу, что ты из вологодских». Она передразнила вологодский говор и захохотала.

Я почувствовал себя уязвленным. Нет ничего плохого в том, чтобы крестьянин принимал тебя за крестьянина, но когда это делают люди твоего класса, да впридачу девушка... И слушать, как тебе «тыкают», было невыносимо. И я не мог сдержаться:

«Я не русский, я англичанин».

Девушка отнеслась к моим словам как к загадочному высказыванию, к каким часто прибегают крестьяне, когда видят, что над ними посмеиваются. Тем не менее, в комнате воцарилось молчание. Когда зажгли лампу, они все уставились на меня, и странная скованность охватила их. Студенты видели, что я не крестьянин, но опасались, не полицейский ли я агент, посланный шпионить за ними, выведать их планы на будущее. Их подозрения еще усилились, когда я помянул одного из их товарищей-ссыльных, с которым я беседовал в Никольске. И все же мне удалось убедить их, что я искренен, не прошло и получаса, как наш разговор стал веселым и открытым.

«А я знаю, — сказал я им, — за кого вы меня приняли — за полицейского шпика. Но я вас уверяю, властям нет никакой нужды заставлять кого-то ходить в таком вот одеянии, когда очень легко подкупить кого-нибудь из ваших».

«Что вы хотите сказать?» — спросил недовольно один молодой человек.

«То, что среди тринадцати всегда найдется Иуда, Азеф или поп Гапон. Ваши злейшие враги ходят в одежде студентов и революционеров, а не крестьян или странников».

На мои слова они только печально покивали головами, лучше меня зная, что я прав.

Перед отъездом ссыльных произошла довольно забавная история, ярко показавшая полное незнание студентами своей страны. Они спросили у хуторянина, сколько он хочет с них за пользование самоваром, — чай, сахар, хлеб и прочее у них были свои. «Четыре пенса, — ответил хуторянин, имея в виду четыре пенса со всех. Но ссыльные поняли, что с каждого, собрали деньги и заплатили, выходит, по четыре пенса за два стакана кипятка. Старый крестьянин заметил их ошибку и его лицо, когда он принимал по пятнадцать копеек с каждого, представляло собой целую гамму скрытых чувств. И он заметил, что я ничего не заплатил.

«Ничего, дед, — сказал я ему, — я не из их компании, просто иду по дороге. Тебе этих денег хватит».

Старик ухмыльнулся. Некоторые из ссыльных, особенно один, еврей, засомневались, надо ли было платить. Они уехали в своих телегах, а я остался и провел ночь на преотвратительной лавке. Наутро я сказал старому крестьянину:

«Так как, дед, должен я тебе что-нибудь?»

«Ничего не должен, — ответил он. — Ты, видать, человек бедный. Я с тебя денег не возьму, и Господь меня помилует».

* * *

Дорога была твердой и прямой, день трижды прекрасен, лапти удобно охватывали ногу, и я одолел большое расстояние, остановившись на ночь в Осиновке. Уйдя из Осиновки, я пересек безлюдные места, выйдя к стоящей на холме деревне. Там я увидел странную картину. Деревня Павлово во время сенокоса сгорела полностью, и теперь на обугленных развалинах жители деревни строили новые жилища. Мужики, бабы, дети мельтешили на развалинах, как муравьи в разоренном муравейнике.

Огонь вспыхнул одним июльским утром, когда все были на косьбе. В деревне оставались только старые и малые, и некому было известить косарей. Поднялся сильный ветер и за два часа сгорел сорок один дом. Сгорело несколько младенцев и одна женщина, пытавшаяся вытащить из огня свое дитя. Удалось спасти несколько ребятишек, кое-какие иконы и самовары. Сгорели не только избы, но и почта, деревья, телеграфные столбы, винная лавка, церковь.

Беда, разумеется, была большая, но переносили ее бодро, семьи сгрудились в оставшихся павловских избах или разошлись по соседним деревенькам. В одной комнате размещалось по две семьи! Должен вам сказать, что это очень тесно.

Я провел ночь в одной из павловских изб. В комнате уже разместились две семьи, но все-таки пустили и меня. Мне даже уступили лучший угол. Тем не менее в комнате находились два старика, одна старуха, замужняя женщина около тридцати, еще одна восемнадцати лет, кормившая ребенка грудью, двое их мужей, четырнадцатилетняя девочка и еще четверо детей. И я уверяю вас, они не воспринимали свое положение как трагическое, хотя, разумеется, ощущали некоторые неудобства. Все разделись и улеглись на тюфяках на полу и на печи, без тени стыда и смущения. Но таковы истинные крестьяне по всему миру — этакие «разумные животные».

И опять за ночлег, за самовар и ржаной хлеб с меня ничего не брали, но я все-таки, как всегда, заплатил за скудную пищу. Крестьяне находятся не в том положении, чтобы кормить меня даром, голод может придти к ним еще до окончания зимы.

На следующий день я прибыл в Ветлугу и еле нашел, где разместиться. Будь я одет соответствующим образом, я мог бы устроиться в гостинице. В своей крестьянской одежде я мог бы остановиться на постоялом дворе. В частных домах не хотели меня и слушать, все слишком боялись холеры. В конце концов, я обрел пристанище, но только в худшем здешнем заведении.

Я получил квадратную комнатенку, вмещающую стол и раскладывающуюся кровать. На кровати лежал грязный матрас красного цвета, покрытый засаленным одеялом. У стола остались только две ножки, и его пришлось прислонить к подоконнику. На голом полу и ободранных стенах гнездились насекомые. Укладываться здесь спать было бы дико, и я принялся писать письма при свете маленькой керосиновой лампы. Внизу располагались ресторан и пивная, открытые до четырех часов утра, и около полуночи я спустился посмотреть, что там происходит. Какой-то человек играл на гитаре для тройки забулдыг. Я сел его послушать. Но только гитарист с чувством запел,

" Ah if you only knew how my heart aches.

The grief deep down, the torturing sorrow,

The pain of love, the grief of my soul"

- как в номерах раздались крики и вопли. Я быстро пошел на шум, потому что мне показалось, что он идет из моего номера.

На лестнице высокий человек боролся с половым. Человек этот занимал комнату рядом с моей и накинулся на полового за то, что тот подглядывал за ним в замочную скважину. Видимо, постоялец нарушал правила заведения, принимая у себя посторонних после определенного часа. Любопытство слуги оказалось сильнее его чувства долга.

Когда я появился на поле битвы, постоялец был в отчаянном положении, ибо половой ухватил его за голову и наносил по этой голове удары. Но тут на помощь постояльцу прибежала женщина, видимо, составлявшая ему ранее компанию. Она набросилась на полового, норовя выцарапать ему глаза. Постоялец тем временем поднялся и, увидев меня, обратился ко мне громовым голосом:

«Полицию сейчас вызовем, будете свидетелем, как этот мерзавец напал на меня, он шпион, вы гляньте на его лицо, это же висельник — и не русский он, а грузин, шпион проклятый, клянусь Господом, ну и тип, клянусь Господом. Я на тебя натравлю полицию, пусть мне хоть тысячу будет стоить».

Половой выглядел устрашенным.

Постоялец вскинул руку и нанес половому оглушительную оплеуху. Драка возобновилась с новой силой, женщина стала звать на помощь. На этот раз стал одолевать постоялец, но тут по лестнице взбежал второй половой и кинулся на постояльца. Я подумал, что дело может кончиться убийством, и попытался вмешаться. Но в эту минуту женщина, видимо, совсем потерявшая голову от страха, кинулась в номер и вернулась оттуда с ведром, полным мыльной воды. Я вовремя угадал ее намерения и удачно отпрянул назад, еле увернувшись от потока помоев.

Раздался плеск, понеслись ругательства, но тут вошли три жандарма, они и положили конец разбирательствам, схватив всю компанию и намереваясь отвести ее в полицейский участок.

«Погодите, — сказал постоялец, — если вы хотите меня арестовать, дайте мне хоть как следует одеться. Как я могу предстать перед вашим начальником в таком виде?» И он, указав на свою поврежденную одежду, сунул бумажку одному из полицейских.

Ему разрешили переодеться, но половым пришлось идти, в чем были. Минут через десять он явился вновь в прекрасной черной визитке, в высоком воротничке, в черной мягкой шляпе и с тростью с позолоченным набалдашником. Жандармы тотчас же начали относиться к нему с большим почтением. «Не прикажете ли еще кого арестовать?» —спросил один из них.

«Да, арестуйте хозяина этого заведения и его жену».

«А еще кого?»

Постоялец обратил свой взор на меня.

«Я все равно никуда не пойду, — сказал я, — так что не стоит на меня и указывать».

«На нем нет мыльной пены, значит, он не дрался», — заметил жандарм.

«А, верно. Ладно, он нам не нужен. Впрочем, арестуйте его, если хотите. Кто он такой, кстати?»

Однако полиции я был не нужен, а больше арестовывать оказалось некого, и потому вся компания отправилась в полицейский участок выяснять там свои отношения.

~

Глава 43

РОСТОВ ВЕЛИКИЙ

В Ветлуге мои странствия пришли к концу. И лето подошло к концу, наступила дождливая осень. Урожай уже собран, крестьяне молотят и веют. После молотьбы наступает пора уборки овощей. 14 сентября наступает праздник Воздвиженья, а затем, как говорят крестьяне, «осень с зимой встречаются» или, словами священника, «Жизнь, собрав плоды свои, обращается к Смерти», Начинаются «капустные вечера». «На Воздвиженье, — говорит мужик, — капуста всему голова». По вечерам все рубят капусту и поют песни.

Две недели крестьяне заняты сбором гороха и репы, мелют зерно нового урожая. А я как раз в это время добрался до Москвы. У меня было намерение попасть в Нижний, но я подумал, что таким образом покидаю «Неведомую Россию» и попадаю в густонаселенный, пронизанный железными дорогами район. Здесь, южнее, процветает сельское хозяйство, земледельцы богатеют, множатся фабрики, и промышленная Москва протягивает сюда свои железнодорожные щупальцы. И я решил завернуть в Ростов Ярославский, провести несколько спокойных дней в древнем святом городе, подвести итог приобретений и потерь.

The churches of Rostoff the Great

По моему мнению, Ростов Ярославский — это самое сердце Святой Руси. Его душа глядит на нас с картины Нестерова («Святая Русь»), он весь пропитан старинной святостью.

Я прибыл сюда в субботний вечер. Город был тих и покоен, лавки закрыты на висячие замки, по виду напоминая заброшенные конюшни или сараи. Ни извозчиков, ни трамваев. Даже и людей-то не было видно, все по домам либо в церквах.

Облитые вечерним светом, высились громадные, холодные белые церкви, подобно каменным шатрам, местопребыванию Богов, сходящих с небес. Венчали их окутанные тайной, тронутые ржавчиной, погруженные в думу древние купола. На древней соборной колокольне немотствуют колокола, звоном которых славен Ростов. Их молчание еще усиливает городскую тишину.

Я оказался внутри окрашенного в розовый, много повидавшего Кремля. Три старые церкви дремали в нем, как наседки, устроившиеся на шестке. Я прошел через массивные заржавевшие ворота и оказался на безлюдной площади, где изображения святых в натуральную величину взирали со стен забитых битком церквей.

Ростов Великий, Ростов Ярославский, когда-то столица Руси, а сейчас город с населением в девять тысяч, этот Кентерберри Русского Севера, сохранивший усыпальницы двенадцатого века и мощи бесчисленных святых. Со старой стены я окинул взглядом сорок сороков церквей, тысячу деревянных и каменных домов, березовые аллеи, узкие извилистые улицы, старомодный рынок. Прямо подо мной спали тесно посаженные, могучие, тусклые, зеленые и коричневые купола небольших церквей. Над головой в вечернем небе мерцали звезды. Далеко на горизонте неподвижное, безмятежное, лежало озеро Неро, затуманенное зеркальное стекло. Великолепная картина.

Гостиница моя являла собой полуразвалину с дюжиной номеров, в которых останавливались коммивояжеры, актеры, паломники. Жилье и питание стоили мне полкроны за день. Все же, судя по относительной чистоте комнаты и отсутствию ползающих созданий на полу, я попал в более цивилизованные места.

Владелец гостиницы оказался любопытной личностью. Его любимым занятием было разведение канареек. Их у него было штук пятьсот, и гостиница более походила на птичник. Большущие клетки с крохотными деревцами висели повсюду, в баре, на лестничной площадке, в спальне владельца. Птички перепархивали с ветки на ветку, трепетали крылышками, чирикали или распевали по двадцать мелодий сразу. Добрый человек был довольно-таки чудаковат. Он беспрестанно принимал какие-то трагические или театральные позы, говорил загробным зловещим голосом, как будто обращался разом ко всему человечеству. Знакомство мое с канарейками произошло следующим образом:

«Обратите внимание на эту клетку! За этих птичек я получил награду на выставке в Москве, медаль с головой Николая. Похоже на золото, да только это медь».

Он был так обрадован моим интересом к его увлечению, что обещал навестить меня в Москве.

«Гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойдутся», — заметил он.

Я слышал, как после ужина он наставлял какого-то постояльца:

«Ты видишь это дитя? Взгляни на его лицо — это ангел. И ты был им когда-то. Отныне не твори зла, а живи по-божески и по правде».

В моем темном номере перед иконой св. Георгия Победоносца горела лампадка. Окно выходило на кремлевскую стену рядом с древней колокольней кафедрального собора.

Я зажег свечу и позвал: «Вася, принеси мне samovar. Выпью-ка я чаю перед сном».

"Khoroshos", — откликнулся Вася, — a little samovarchik, сей минут».

Четверть часа спустя он влетел с тяжеленным булькающим сосудом, испускающим дым и пар и шумящим не хуже порядочной машины... Бедный Вася! Он поскользнулся на пороге и растянулся с грохотом. Самовар кувыркнулся, разливая обжигающую жидкость по всему полу, раскидывая красные шипящие, потрескивающие угольки.

Парнишка полнялся с удрученным видом. Я подумал было, что случилась большая беда, но он, кажется, так не считал. "nitchevo - a mere nothing", — произнес он и махнул рукой. Весь его вид говорил: «Это часто бывает, такая уж наша жизнь».

«Ах ты, валенок, — слышалось, как отчитывет его хозяин, — ну и нескладеха же ты».

На воскресенье выдался ясный день. Меня разбудил поток солнечного света — на окнах не было занавесок. Поднявшись и одевшись, с выглянул в окно — церкви, похоже, тоже проснулись.

В это время начался перезвон мелких колоколов. Выйдя на улицу, я обнаружил, что город полон крестьянами, поскольку по всей России воскресенье — большой базарный день. Толпа крестьян представляет собой занимательное зрелище. У моей гостиницы стояло, по крайней мере, два десятка деревянных телег, этого средства передвижения крестьян, приехавших на базар. Домодельные телеги обрамляли все мостовые, а их владельцы, обутые в лучшие свои сапоги, облаченные в старые, грязные, подпоясанные веревкой штаны, в пестрые алые и лиловые рубахи, наливались в множестве трактиров пивом. На углах, под магазинными навесами, на мешках и ящиках сидели бабы в разноцветных ситцевых платьях. Обратившись друг к другу широкими крестьянскими лицами, они занимались пересудами или сидели молча, поскребывая голые ноги. А между тем какая бойкая торговля шла среди прилавков со старой одеждой, грудами мелких огурчиков, горами мисок и горшков! Ярколицые крестьянские девушки стояли у корзин с живой птицей — у каждой наседки, утки, гуся лапы были перевязаны и они находились в весьма возбужденном состоянии. Злобно поглядывающим остроносым, перепачканным в грязи и пыли лисичкам явно не хотелось быть предметом торга.

В Ростове нет таких широких дорог, как в Москве или Нижнем, и потому базар располагался в узких переулках и тупиках, входишь, выходишь, опять заходишь, весь базар невозможно окинуть взглядом. Солнце стоит прямо над стенами собора, заливая светом половину церковного двора, а половину оставляя в тени. Многоцветная толпа медленно-медленно передвигается между тенью и светом. Из-за чего она там собралась? Квас, сладкое пиво, старое железо, старые керосиновые печки и облезлые самовары, осколки зеркал, древние ботинки, груды лаптей, ящики использованных гвоздей, крохотные беленькие молочные поросята, выращенные к Михайлову дню, и вся другая дребедень — а над всем этим возвышаются, как будто освящая, церковные купола.

Кто-то сказал, что из-за церквей не видать Москвы. Не видать ее и из-за немцев. Старую Москву уничтожили деньги ее текстильных миллионеров. Но здесь, в Ростове, не наткнешься на искусственно занесенную цивилизацию, нет здесь английской одежды и западных условностей. Россия предстает здесь такой, какая она есть, какова она в сердце своем, — крестьянской страной. Русские церкви построены не для ценителей искусства, службы в них устраиваются не для людей с артистическим темпераментом. Они для людей, а люди эти, как дети.

Я вошел в собор, похожий на картинную галерею. Марии были увенчаны венчиками из роз. Крестьяне падали перед ними в безмолвном обожании. Из всей этой торгующейся, на первый взгляд совершенно светской толпы ни один не пропустил службы, не преминул отдать поклон символам веры.

В наружные стены собора вделаны иконы, к ним поодиночке подходят крестьяне, осеняя себя тройным крестом во имя Отца, Сына и Святого Духа. Я долго смотрел на них, не смея оскорбить такое благочестие видом фотокамеры.

О крестьянской нежности свидетельствуют рукописные ростовские иконы и железные, поделенные на квадраты ворота в Кремль. Каждый квадрат отражает определенный сюжет — весьма старинные то и едва различимые изображения — краски сильно пожухли да и у ворот темно. Ворота сходятся подобно воротам в сарай и запираются в середине. С одной стороны ворот — покрашенная розовой краской кремлевская стена, с другой — темный переход. Из всех картинок мне понравилась та, где на ветке сидит ворона, она самая забавная и сохранилась лучше других. Надпись гласит: «Я пою, чтобы облегчить печаль». Вот еще картинки на воротах:

что-то вроде Ваньки-встаньки: яйцо на ножках, надпись: «Наконец-то он взобрался на гору»;

держащий меч медведь, говорящий: «Кто забрал мое ружье?»;

орел и пушка, надпись: «Я не боюсь ни того, ни другого»;

лиса в капкане: «Пойманной лисе гуся не утащить»;

крестьяне подходят, разглядывают картинки, отпускают шутки: «Ну и лиса! Поймали ее, а, соседушка? Каково-то ей, а?»

Three Lyavlya Friends

Old gates of the Kremlin, Rostoff the Great

* * *

Когда я вернулся в гостиницу, хозяин осведомился у меня:

«Ну, как вам город?»

Я ответил, что город мне понравился. Особенно отметил его святость.

«Верно, — согласился хозяин. — Дьявол-то сюда заходил, да только испугался крестов и повернул назад. Давно это было, до меня еще. Теперь той святости уже нет, много нечисти развелось. Может, и вы дьявол, откуда мне знать?»

«У вас же есть мой паспорт», — отбивался я.

«Паспорт! — воскликнул он. — Святые приходят без паспортов, зачем они им? А вот дьявол знает, где ему найти паспорт, коли будет ему в том нужда».

Я рассмеялся.

«Вот вы, — продолжил хозяин, — вы интересуетесь благочестием, значит, сами вы — не святой».

«Согласен. Меня интересуют люди более благочестивые, чем я, вот вы, например».

Он широко улыбнулся.

«Хитро», — заметил он, помолчал и спросил, много ли святых я встречал на своем пути.

«Отнюдь, — ответил я. — А здесь кто самые святые — пустынники?»

«Это которые носят цепи и исцеляют наложением рук? Да, есть один такой, живет на чистине возле Семибратово, шестнадцать верст отсюда. Он принял обет молчания и не вымолвит ни слова до самой смерти. Сходите, может, он вылечит ваши ноги, я вижу, они сбиты, вы носите такие жесткие лапти. Зовут его Исидор, по имени святого, чьи чудотворные мощи здесь покоятся. Какие чудеса мощи творят, те и Исидору подвластны, так крестьяне говорят».

«Посвящен ли он в сан? Одобряют ли его священники?»

«Да нет, он простой крестьянин. Попы раньше часто ходили спорить с ним, но, когда увидели, какая у него целительная сила, пришлось им признать, что он благочестивее их».

Я посетил Исидора. То был истощенный старик с косматыми сединами, длинными ногтями. Жил он в избе, обыкновенном сосновом срубе. Единственной мебелью, заслуживавшей этого имени, оказались трехногий стул и стол. Исидор лежал плашмя перед громадным березовым крестом, воздвигнутым в переднем углу. Одет он был в рваную сатиновую рубаху и штаны, в прорехах виднелось старое его темное тело. Черные цепи с такой силой прижимали его к полу, что, казалось, он брошен в темницу на смерть. Он лежал распростертым, возможно, и оттого, что так легче было переносить эту страшную тяжесть, и все же звенья цепи продавили глубокие темные впадины в хрупком его теле.

«Здравствуй!» — произнес я громким голосом.

Он ничего не ответил.

«Снова здравствуй!» Исидор не шевельнулся, возможно, он дал обет не только молчания, но и неслышанья. Он как будто был уже мертв.

«Уходи, — сказала от дверей какая-то женщина. — Он сейчас с Господом».

Я послушно вышел.

«Чего тебе нужно?» — спросила женщина.

«Я только хотел его увидеть».

«Он к тебе повернулся? Знак какой-нибудь сделал?»

«Нет, ничего такого. Он как будто умер».

«Он и без твоих слов знает, зачем ты явился, и если бы то было что-нибудь доброе, он бы повернулся. А он сейчас с Господом, молится за мужика . Он страдает, чтобы мы не страдали, молится за нас, когда мы не умеем молиться».

«А сколько ему лет, тетушка?» — спросил я.

«Семьдесят восемь, хвала Богу».

«Так он скоро умрет. Скажи мне, а что случится, когда он умрет? Похоронят его, как других мужиков, или то будет особая могила?»

«Его могила не будет могилой святого, поп не хочет».

«А цепи? — продолжал расспрашивать я. — Их похоронят вместе с ним? Трудно будет их снять с него».

«Нет, их снимут. Цепи ждет другой человек. Их не хоронят. Святой Исидор получил их от святого Степана, а тот — от святого Иоанна. А вот крест положат в могилу».

~

Глава 44

СВЯТАЯ РУСЬ

В какой-то деревушке среди лесов мне рассказали о молодой страннице, умершей по дороге в Соловецкий монастырь. Она была чудный цветок, чистый, благочестивая, посланная на Землю, где некому было оценить ее красоту. Выпорхнула из темной, полной тайн земли, погибла и вернулась во тьму. Природа не оценила ее, Россия не ревновала ее к смерти.

В России много таких женщин. Они расцветают, гибнут и вновь расцветают на дороге жизни. Вот где сила, питающая русскую нацию, вот где дух, питающий ее красоту. Появляются они на свет в домах бедняков. Сильные женщины растят их, сильные мужчины живут рядом с ними. Растут они в скудости, работают по дому, гнутся на поле, кормят коров, качают люльки, рубят лес, пекут хлеб, убирают урожай, много молятся, ходят на богомолье. Они выходят замуж, вынашивают сильных детей, снова идут на богомолье, а потом умирают. Всю свою жизнь не забывают они Бога, ничем себя не пятнают, их никогда не искушает нечистый. В простоте и мире живут они, глаза их полны света, потому что душа их чиста. Благодаря им человек из лесов силен и счастлив, благодаря им сильна Россия. Благодаря им сияет солнце и поют птицы. Благодаря их благочестию мужчинам позволено оставаться мужчинами.

Как-то один священнослужитель сказал мне не без наивности: «Мужчина — то стена кремля, а женщина — церковь внутри стен. Войско засадило своих женщин внутри стен. Мужчины сражаются с внешним миром, пока женщины молятся за них. Женщина — священная и драгоценная часть расы. Пусть лучше пятеро мужчин погибнут, чем одна женщина». Сила и красота мужчин снаружи зависят от молитв женщин внутри.

Россия — женственная нация. Она — жена западного человека, чрево народов. Благодаря ее благочестию и простоте мы сильны мирским умом и живем в городах. Она дает нам хлеб, она молится за нас. Ибо женщина — наша внутренняя святая совесть, храм, возведенный в наших душах, убежище от внешнего мира. В присутствии женщины мы подымаем шляпу и приводим в порядок души. Россия — тоже церковь, святое место, где человек с Запада может разгладить взбудораженный разум и насладиться красотой жизни.

Злые духи не смогли уничтожить Пер Гюнта, ибо за ним стояла женщина. В течение всей его бурной жизни Пер Гюнта спасала вера Сольвейг, преклоненной в заброшенной лесной хижине. Ибсен здесь хочет сказать, что коммерциализированного человека спасает от проклятия девушка-крестьянка, стоящая за ним. Горе Европе, если все крестьяне переселятся в города, если не будет больше Сольвейг, если исчезнет Святая Русь.

Человек позабыл Бога, живет в городе, живет злом. Одна за другой коленопреклоненные женщины подымаются и исчезают, и дом человека заброшен. С уходом последней он обречен смерти. Менялы полностью овладевают храмом. Его душа уже не церковь, но трактир, и теперь за занавешенными окнами его глаз заседает за вином тайная компания.

Временами мне кажется, что в любом человеке живет все человечество, что каждый человек живет и во мне. Именно потому, что каждый человек живет своей особой жизнью, и я могу свободно жить своей. Я живу своей маленькой жизнью, вношу свой маленький вклад во всеобщую гармонию, веря, что и все другие люди исполняют своей предназначение, делают свой вклад. Вот и Англия живет своей особой жизнью в надежде, что так же живут и другие нации.

Англии нужна Россия, живущая на земле в благочестии и простоте, нужна именно такая, как мужчине нужна дающая ему пищу и молящаяся за него женщина.

Как-то вечером я был в монастырской церковке среди других молящихся. Со свечами в руках мы стояли группой вокруг священника. В какой-то момент службы мы зажигали свечи, потом гасили их, зажигали снова. В церкви было тихо и темно. Стоявшие по бокам сверкавшего огоньками свечей иконостаса монахини в черных одеяниях читали отрывки из Священного писания и пели. Позади меня стояли две крестьянки, принесшие крестить детей. В минуту, когда все мы стали на колени — священник, монахини, все остальные — меня посетило видение Святой Руси, остающейся дома и молящейся за нас, а мы, более мирские, идем по белу свету. Я узрел всех сестер и братьев, посвятивших себя Богу, благочестивых крестьян, трудящихся в поле и подчинившихся Богу, крестьян, идущих на богомолье к святыням, горящие перед иконами лампады, божественные литургии, дни поминовения, трапезы с усопшими, посты, праздники, великолепную Пасху, монахов, молящихся за отошедших в мир иной, священников, творящих молитву в пустых церквах, пустынников, деревенских святых, отшельников в веригах, отрекшихся от мира, давших обет молчания, святые образа, чудотворные иконы и драгоценные мощи, благочестивых монахов, вечно коленопреклоненных перед Тайной.

Я рад был видеть их всех, они искупали мою мирскую жизнь. Рад за Европу, за спиной которой они стояли. Не впустую горели лампады, странствовали крестьяне, несли вериги отшельники, преклоняли колени монахи. В душе Европы, в сумрачном храме, стояли на коленях монах и женщины. Если их заставят подняться и уйти, Европе гибель.

Россия — это ночь. Стоя на коленях в монастырской церкви, я понимал, что день наш так ярок потому, что так темна ночь, свет так исполнен радости от того, что исполнена святости тьма.

Все это так, но прогрессу социализма или цивилизации не нужна темнота. Прогресс ненавидит тьму, он кричит: «Больше света!».

Прогресс сам определяет себя как свет, как просвещение. «Пусть не будет темных углов, — говорит философ, — сделаем дом открытым, сделаем все публичным». Но если даже весь Запад будет залит светом, все же останется, я в это верю, там, в темной глубине, Россия, где коснеющий в невежестве мужик тайно преклоняет колени. И он — Божье спасение для Европы.

Россия — это темная девственная земля, таинственная почва. Все, что есть прекрасного в русском искусстве и литературе, в жизни интеллигенции, черпает свою силу у крестьянства и церкви. Господь наблюдает тайно, а воздает открыто. Все, что пускает корни вниз, расцветает вверху. Все, что идет вниз, в глубину, подымается снова ввысь, все, что высоко, поддерживается тем, что низко.

Ни одна молитва крестьянина не остается втуне, нет ни одного мига его общения с Богом, что не прибавил бы блеска цветку. Ни одна жертва не бывает лишней. Господь не будет судить нас по нашим удовольствиям, они оплачены вперед. Счастье нашей жизни не должно искупаться в других мирах, оно само по себе — награда, слава, благословение, Святая Русь — это наше примирение с Богом.

* * *

Я появился в Москве с первыми порывами осенней непогоды. Люди смотрели на меня во все глаза. На толкучке у Сухаревки я купил себе пару кожаных ботинок. Подскочивший нищий стал выпрашивать мои старые изношенные лапти.

«Э, нет, — вмешалась какая-то крестьянская девушка, — он, видно, dalny barin, идет, небось, в монастырь св. Серафима под Нижним».

Я дал нищему пять копеек, а берестяную обувку оставил себе. Лапти, в которых я отмерил не одну сотню миль, уже стали раритетом.

Устроился я в гостинице неподалеку от храма Христа-Спасителя. И с кем же я вскоре столкнулся? С Варварой Сергеевной, сестрой Алексея Сергеевича, с которой я встречался в Лявле. Она жила с другой студенткой в нескольких комнатах от меня. У нее я повстречал еще двоих студентов, освободившихся из ссылки в Лявле. Переплетчиков также был в Москве и очень заинтересовался как моим путешествием, так и моими писаниями о Святой Руси. Он показал мне свою мастерскую, подарил репродукции своих картин.

Российские власти освободили почти всех, кто был в Лявле, и они приехали в Москву. Алексея Сергеевича, однако, не освободили и, более того, ответили отказом на его прошение разрешить ему уехать в Париж. В Париже и так уже было излишне много революционеров. Переплетчиков предложил устроить «лявлинский» вечер для всех, кто бывал в той счастливой деревне. Мы обедали с Варварой Сергеевной и ее небольшим кружком в университетском клубе на набережной. Какое общество собирали эти обеды, какие громадные горшки с супом приносились на стол прямо с пылу, с жару! Переплетчиков познакомил меня с художественной жизнью Москвы.

Однако, зачем я об этом? Здесь уже нет Неведомого. Хотя даже и в этих местах нечто неизвестное выглядывает из-за знакомого угла, святое проглядывает сквозь мирское.

Slava Tebye Gospody!

Загрузка...