Глава 5

Светлые майские дни минули Прошина стороной. Он не замечал ничего вокруг себя, погрузившись в каждодневную, изнурительную работу над докторской. Ранним утром, наспех позавтракав, выезжал из дома и возвращался к ночи; падал на давно не стиранные простыни и забывался в тяжелом сне. Его торопило время. А идти к Полякову с рыхлым, недоработанным материалом было неприлично, глупо, да и вообще не возможно после того, как Авдеев, никого не поставив в известность, уволился, подделав подпись Прошина на заявлении, и куда-то исчез.

И вроде бы в круговерти дел отошел Коля на задний план, забылся, как забывается все грязное и досадное, что было в жизни, но под конец того последнего дня, когда ровную стопочку листиков охватил коленкор переплета, когда оставалось, может быть, с гордостью осознать громаду своего труда и стараний, у Прошина засвербили всякие мысли: анализатор, больные… Он не мог понять свое состояние; тягостное, расплывчатое раздражение на самого себя… Что такое?.. Совесть? Простое, режущее слово… Наверное, да.

Он долго не мог уснуть, мучимый этой проклятой, неизвестно откуда свалившейся совестью

Сон, пришедший к нему под утро, был воспаленным и коротким. Несколько раз он вскакивал, замерзая в холодном поту. Неужели заболел?! Хворей он боялся безгранично и слепо, сам не понимая причин такого страха, но сегодня понял, что именно страшило его: болезни, эти сигналы о бренности живого, напоминают, что надо свершить несвершенное, закончить незаконченное, а что создал он? Или хотя бы начал создавать? Диссертацию?

Горький смешок.

Вышел на балкон. Великолепное июньское утро. Солнышко. Поливальные машины, радуги воды, весело передвигающиеся вдоль чистых, сухих тротуаров. Теплый, порозовевший кирпич домов. Запах смородины. Белые лепестки вишен, быдто будто тысячи мертвых бабочек, усыпавшие землю. Осыпались вишни. Прощай, весна! А он и не заметил ее расцвета, быстрого бега ее…

Душный полумрак комнаты. Слабый ветерок, веявший через раскрытую дверь балкона, перебирал листки диссертации, лежавшей на столе по соседству с немытой тарелкой и надкусанным куском хлеба. Прошин замер. Мелькнуло сумасшедшее желание — выдрать из переплета страницы и затем, сминая их в хрусткие комки, швырять куда-попало… Но прикасаться к диссертации было боязно и противно, как к битому стеклу.

Он повалился на одеяло, чувствуя плещущийся в глазах страх за себя и перед самим собой.

Вчерашнее суетное желание достичь уже близкой цели, бегать, изворачиваться, исчезло; теперь была безучастность, стах перед расплатой и богом, строго глядевшим сквозь него иконой древнего письма.

Всю жизнь я лгу, — сказал он иконе. — И не только дядям и тетям, но и себе! Я словно запрограммирован приносить зло. Почему? Или так надо кому-то? Но тогда пусть этот, кому так надо, даст мне свободу от себя!

А разве интересно быть роботом? — вмешался Второй. — А? То-то. Затем, знаешь, помучиться иной раз просто-таки полезно… Духовно растешь! Да и грези искупаются. Другое дело, если тебе разонравится Игра, тогда вот… Муки-то от нее…

И что же тогда?

Сам не знаю.

Ты ведь всегда меня утешал…

А мне надоело.

Ну так я могу сказать тебе, что будет тогда! — Прошин распахивал окна. — Тогда ты заставишь меня влюбиться, и жениться, и даже видеть смысл в детских штанишках. Вывернемся! Я не из породы стреляющих себе из пистолета в рот!

Ну и ну, — сказал Второй, исчезая. — Глядите, какой оптимизм! Впрочем, что ж… одобряю.

А теперь на работу! — Прошин перевел дыхание. — Не расслабляйся, старик. Будь… собой. Тебя искушает… бог!

«Я псих, — с вымученной ухмылкой думал он, спускаясь к машине. — Точно!»


---------------

Около гаража Прошин столкнулся с Зиновием.


Здоров, начальник! — сказал тот. — А мы тут тебе сувенирчик припасли… — И показал напоминающую клещи штуковину: вороненый стержень, а на конце его два изогнутых серпами граненых клыка, отливавших булатной голубизной.

Сувенир? — подозрительно спросил Прошин.

Прибор — замрите мухи! — ответил Зиновий компетентно. — Противоугонное средство карающего назначения. Значитца, так… Лезут к вам в машину. Ключик в замок, он будет попроще… Тут выскакивают эти друзья… — Он потряс «клешней». — Одна из-под «торпеды», другая — на педальку акселератора… Тресь-есть! Нога-рука.

Так он же кровью истечет, — сказал Прошин, коснувшись пальцем острия клыка, этот бандит…

Так бестолковых и учат, — уверил Зиновий.

То есть капкан на автомедвежатника, — подытожил Прошин в раздумье. — Что же…

Идейка реакционная, но где есть собственность, должна быть и охрана ее… А где охрана — там гуманизм извечно ни при чем. Ставь! Сколько с меня?

Вопрос дипломатический. — Зиновий почесал «клешней» за ухом. — Пятьдесят. Но это же аппарат!

К концу дня успеешь?

Ну, все в лучшем виде…

Прошин отправился к себе в кабинет. У двери остановился, взглянув на новую табличку «Иностранный отдел», сменившую прежнюю, двуязычную, что казалось ему выспоренной.

Новшество, однако, вышло боком: кто-то из недругов соскреб первые три буквы и теперь сияющая позолотой надпись гласила не что иное, как «странный отдел».

Прошин сжал зубы, пробормотал: «И таких ты жалел!» — плюнул и вошел в кабинет. Там он застал Глинского.

Леша, ты всегда был мне другом, — начал тот.

Ой, Сереженька, откель слова такие? — удивился Прошин. — Надо что-нибудь, да?

Ты уж сразу выкладывай.

Да, у меня просьба. Океанологи приглашают меня и Лукьянова на испытания «Лангуста». Пошли вместо Лукьянова Наташу…

А как же бедный Федя Константинович? Крым, море, воздух… Обделим старикана, нет?

Он с июля в отпуске. Август — отгулы.

Подумаю, — кивнул Прошин. — Ты, кстати, отчего до сих пор не женат? Я просто заждался: когда ж Натали сменит фамилию? Наталья Глинская! Звучит! А что такое… Воронина. А? Или дело не клеится? Поведай. Мы ведь, как ты изволил выразиться, друзья… Прошин достал из стола пакетик с орешками миндаля и начал колоть их.

Не пойму я ее, — как бы про себя произнес Сергей и раздраженно повел плечом, словно пытаясь высвободить его из футболки.

Да она не для тебя! Тьфу! — Прошин сморщился и выплюнул в окно крошево горького зернышка. — Ничего у тебя с ней путного не получится, Серега, помяни мое слово!

«А если все-таки вернуть его? — подумал он. — Не поздно же…»

Так как насчет командировки?

Я подумаю, — повторил Прошин. — И знаешь… поедем-ка мы сегодня вечером поваляться на коврике в кимоно. Я покажу тебе парочку трюков из айкидо и одну элегантную штучку из кун-фу — пяткой в висок, стреляющий такой удар, сбоку…

Мне… приказано ехать?

Ага. Часам к пяти подходи к машине.

Сергей ушел. Прошин разобрался с международной перепиской и призадумался. Его неожиданно привлекла мысль о поездке в Крым. Почему бы не поехать самому? Но с кем?

Вот был бы Роман… Хотя с ним тоже как-то… скучно. Ну, а с Ворониной, если та согласится?

Ого, интересно! Поехать с этой пай-девочкой. Да еще отбить ее у Сереги, ха-ха-ха! А ведь в самом деле мысля оч-чень оригинальная, и почему не попробовать?

В два часа он пообедал и до пяти играл сам с собой в «самолетики», поражая стреляющим из-под пальца карандашом нарисованные на бумаге крестики. Затим отправился к машине.

Глинский уже сидел там, скучая. Подбежал Зиновий. Дыша портвейном, произнес напутственную речь о технике безопасности в обращении с карающим устройством «клешня» — и поехали.

В шесть часов вечера, одетые в кимоно, Сергей и Прошин прыгали на батуте — разминались. Затем присели отдохнуть в уголке, прислонившись к прохладной, обитой кожаными матами стенке. Прошин достал из сумки банку виноградного сока и, сделав глоток, замычал от удовольствия.

Слушай, Серж, — сказал он лирически-воодушевленно. Помнишь, как мы сюда ездили раньше? Три раза в неделю, как повинность отбывать… И были ребята — самое то…

Может, нам снова… начать?

Сергей уловил многозначительность и усмехнулся.

Вряд ли… И насчет дзюдо вряд ли, и… насчет каратэ…

Значит, ты здесь только из-за того, чтобы я с тобой отправил Воронину? Потакаем капризу? Взятка присутствия?

Да! — Глинский с вызовом поднял на него глаза. — Да, я сам по себе. И ищу свое окружение. А быть с тобой… прости — значит быть одному… Ну, плюс, вернее, минус та банда что достает тебе дефицитное пойло, жратву, шмотье… И вообще с тобой — смейся не смейся — страшно.

Да разве я баба-Яга, деточка? — улыбнулся Прошин. — Съем тебя? Дурак ты!

Прибился к стаду: оно большое, глупое, и в нем не боязно. Раскрыть тебе шире глазенки?

Прошиным начинало овладевать раздражение. — Раскрываю. Ты думаешь в науке переворот устроить? Не будет его. Ты дерьмо. Как и я. И не суйся в творчество свиным рылом, не ваш это удел, мсье. Лучше командуй и держи в кулаке творящих и ставь перед ними задачи… Вот он — смысл. И еще. Дыши воздухом, ешь икру, а не сосиски, пей не чаек пресный, а то, что сейчас, — сок. И езди… не в набитом метро, а в машине, да так… три нуля впереди и телега соотрветственно… А чтобы не жиреть, раз в недельку сюда: батут, коврик, бассейн, банька; вход строго по пропускам. А все твои сомнения и фокусы — это, Сереженька, от большого незнания жизни. Будь здоров! — Он взболтнул сок и поднял банку на свет. — Да разольется сия благословенная жидкость по периферии наших грешных телес…

«Этот Поляков действительно задавил меня, — подумал он с неприязнью. — Скоро начну говорить его голосом..»

Ты знаешь… — сказал Сергей, вставая, — я пойду…

Сейчас, — ответил Прошин. — Одна просьба, ладно? Маленькая схватка. И уйдем вместе.

Сергей принял стойку. Прошин тотчас ухватил его за рукав и за плечо кимоно. Победить Глинского для него, мастера спорта, труда не составляло, и так называемая схватка была игрой кошки с мышью.

Он топтался на соломе татами, изредка пугал Глинского имитирующими подсечку выпадами ноги, с досадой уясняя: ничего не вышло, Сергей утерян, и клешни тех убеждений, которыми он пытался удержать первого и последнего друга, и на этот раз щелкнули, ухватив пустоту.

«Я был грязной ступенькой для него, — думал он. — Ступенькой, на которую надо шагнуть, чстобы, оттолкнувшись, рвануть на чистую, повыше… Но подошвы-то у тебя грязные! И не отмыть их тебе!»

Ярость бичом полоснула Прошина: защекотало в носу, свело скулы… И вдруг от подсечки Глинского колено его пронзила боль, ковер ушел из-под ног, и только в последний миг, уже в падении, он переменил захват и, перекинув ворот противника вокруг шеи, провел «удушение». Они повалились на ковер вместе. Прошин, сжав зубы так, что шумело в ушах, мертво держал воротник, сдавливая Глинскому плечом сонную артерию.

Пу..сс..ти, — прохрипел тот, кося страдальчески застывшими глазами.

Прошин словно вынырнул в действительность. С трудом разжал белые, онемевшие пальцы.

Какое-то затмение… Открылось: несколько секунд — и он бы задушил…

Растирая горло, опоясанное багровым рубцом, Глинский тяжело привстал. Ноги его не слушались.

Извини, — бормотал Прошин. — Я не хотел… я…

Сергей, оторопело крутя головой, отправился в раздевалку.

А бассейн? — крикнул Прошин. — Слышишь? А баня?

Тот остановился. Сказал почти неслышным, сорванным голосом:

Я… пойду. Прощай. Я… поеду с Наташей?

Не знаю, — отвернулся Прошин.

Выждав время, он поплелся в сауну. Настроение было мерзким, ушибленное колено ныло, и, машинально вытирая пот с лица, он долго сидел в каленом пару на горячей скамье, определяя себя: «Отталкивающий, ущербный тип, злобный, паршивый ублюдок… А в чем ущербный? И чем отталкивающий?»

«Не бери в голову, — увещевал Второй. — Или вот что. Запутайся в конец. Чтоб надоело. И плюнь. Ага? Помочь? Может ты не Серегу сегодня душил — себя?..»


---------------------

На телетрубку Прошин ухнул тысячу рублей. Денег было жаль, но иного способа убеждения Полякова в своей первпективности не нашлось. Делал Прошин этот подарок так, будто изнывал от избытка подобного барахла, а сам настороженно отслеживал: клюнуло, нет?


Клюнуло: глаза Полякова восхищенно расширились…

Встретились они у Леонида Мартыновича дома. По случаю июльской жары тот поднял портьеры, и комнату заполонило солнце; тополиный пух летел с улицы, путался в волосах.

А я только что от мамы… — делился Поляков. — Знаешь, приехал в старый дом, где вырос, и ощутил: родина — здесь; она — этот дом, эта квартира… Смотрю с балкончика: ребятишки мяч гоняют, там, где я когда-то… Запахи детства, щемящая грусть по ушедшему; я чувствовал себя добрым, мудрым…

Тебя Пегас лягнул копытом, старик.

Ну, конечно, — покорно огорчился Поляков. — Тебе все бы опошлить. Жалкий циник. — Его внимание привлек перстень Прошина, блестевший бриллиантом. — Хе, — он протянул руку, — что за кольцо царя Соломона? Бижутерейка?

Чего? — оскорбился Прошин, стягивая перстень. — На, глянь!

Резьба по золоту, — констатировал Поляков. — А пробы нет…

Эта штучка, — не то, чтобы хвастливо, но веско сказал Прошин, — украшала перст Бориса Федоровича Годунова. Конечно вы в большом неверии, сэр…

Естественно. Но все равно я горов купить…

Ты расторопный малый.

Н-да, — цокнул Поляков, возвращая перстень. — Какафония ассациаций. Смотрю и думаю: какая мы чушь! Сколько поколений сменилось, от костей тех, кто видел это колечко, и прах не остался, а колечку хоть бы хны! И ведь пройдет время, кто-то скажет: эта штучка украшала перст Лешки Прошина, а от Лешки — труха…

Мы как пылинки в лучике света, — в тон ему подтвердил Алексей. Врываемся в него из тьмы, покрутимся в нем и снова во тьму.

Пегас долбанул и тебя, — заметил Поляков. — Кстати, как насчет стихосложения: ты не пробовал?

Я прозаик, — ответил Прошин, вытаскивая из портфеля рукопись докторской. — Вот, можешь прочесть…

Записки сумасшедшего? — Поляков, усмехаясь, достал очки. Увидев заголовок, поскучнел. Начал читать. Через час, недоуменно пялясь на Прошина поверх очков, сказал:

Этот манускрипт годится только для того, чтобы оклеить им дачный сортир. У тебя есть дача? Кое-что симпатично, да. Но в целом — бижутерийка, рассчитанная на вкус папуаса. Ты что, Леша?

Я приехал на консультацию к чужому дяде или… к дяде родному?

Ну, понятно, — сказал Поляков. Тебе нужно придать этому хламу глубокий прикладной смысл. Или его видимость… Что же… За диссертацию, студент, ставлю вам «два» Изделие топорное. Придется переписать. Благо с радиофизикой тут все изящно, и остается это изящество выпятить на фоне дебрей микроэлектроники. Прикидываем силы. Один оппонент, курирующий главный пункт — прикладную целесообразность, — у тебя есть. — Он раскланялся. — Узнаете, да? Второй тоже имеется. Такой… уставший от жизни. Все до фонаря. Третий..

Третий — Таланов, — перебил Прошин. — Мимо него не проедешь. А он-то как раз и может испоганить всю малину. Мужик он у-у! Как говорится, глаза к темноте привыкшие, все различают. К тому же микроэлектроника- его конек-горбунок.

Все? — с невыразимым презрением спросил Поляков. — Все. Слушай сюда. Не тот уровень по сравнению со мной. У него микроэлектроника — хобби, а я профессионал. И вообще — проф. И дело будет происходить так. Я объявляю: диссертация имеет прикладное значение в области микросхем. Затем ты объясняешь, каким именно образом так получилось.

Объяснения я напишу. Такое заверну — сам не опровергну. Но сначала буду тебя щипать. Всю защиту вставлять палки в колеса. Понимаешь, ты должен отстреляться с блеском! Я жуткий вопрос, ты — остроумный ответ. Короче, готовим пьесу для двух актеров.

Поляков оживленно заходил по комнате. Глаза его были азартно- вдохновенны.

«Большой жизнерадостный удав, — с улыбкой подумал Прошин. — Это счастье, наверное, быть таким: веселым, не замечающим печальной своей сути…»

Станешь доктором, Леха, мы с тобой… такого… — воспарял тот к облакам. — Мы…

Да! — спохватился он, вытащив из кармана листок бумаги. — Вот. Это ты мне кровь из носу должен достать.

Тогда и читать не буду, если кровь. — Прошин, не глядя, сунул бумажку в карман.

Только я уезжаю. Так что после возвращения.

Ничего, мне не к спеху… Когда уезжаешь? Куда?

Завтра. В Крым. На испытания одного приборчика.

Ну, делопут… — покачал головой Поляков. — Поездки на Таймыр, от тебя, конечно, не дождешься… Постой? Значит, отдуваться со всеми приготовлениями предоставляется мне?

Ах, кобра! — Поляков полез в секретер, автоматически раскрывший резные дверцы: достал оттуда пакетик. — Подарок за подарок, — сказал он.

В синей прозрачной подушечке, заполненной водой, виднелись электронные часы.

Микроэлектроника в действии, — пояснил Леонид Мартынович. — На. Самые размоднющие. Календарь, будильник, термометр, компас. Сломаются, неси — чинить будем.

По знакомству возьму недорого.

Спасибо, старина, — растроганно поблагодарил Прошин. — Спасибо… Просто нет слов…

И он долго еще рассыпал любезности, а сбегая по лестнице вниз, подумал: «Леня-то, похоже, не из корысти их мне преподнес. Он не высчитывал. Как другу. А что делец он, так ничего это не доказывает; деловые знакомства — одно, друзья — другое… Ситуация как у меня с Сержем… Эх, Леня, прости».

Он открыл заслонку мусоропровода, бросил в гнилой холод черной дыры бумагу-заказ и упаковку от часов и, примеряя их, новенькие, пестренькие, спустился к машине, довольный.


-------------------

Прогноз погоды, касающийся крымского побережья, Прошина не разочаровал: синоптики заверяли, что она будет стабильно великолепна. Это сообщение подвело итог сборам, и теперь в приятном безделье оставалось провести прощальный вечер… Прощальный вечер это когда чему-то суждено начаться и что-то кончается. Грустный маленький праздник. И одиночество его минут — откровение, отдых от тревожного мира людей. На столе — ужин.


После ужина десерт: ананасовый сок, вишневое желе… Нет, сначала душ! Впрочем, опять нет! Хвойная ванна. Теплая, ароматная вода, густой шапкой нежнейшей пены ласкающая тело; закрой глаза — и будто плывешь в маленьких воздушных шариках, упруго лопающихся на распаренной коже… Программа составилась; хлопнув себя по коленям, он резко поднялся с кресла, но, словно пригвожденный внезапной мыслью, замер, а затем быстро задрал штанину. На коленной чашечке сидела небольшая, с фасолину опухоль. Он осторожно пощупал ее. Опухоль была твердой и безболезненной. То, что это какая-то чепуха, он отверг сразу, бесповоротно уверившись в раке.

«Глинский… тогда… тренировка… — метнулась встревоженной змеей, бессильная, полная жгучей ненависти догадка. — Саркома?»

Машинально он отправился в ванную, помылся, растерся полотенцем, натянул старенькие, выношенные до белесых проплешин джинсы и сгорбленно присел на меховое покрывало, устилавшее постель.

За окном бушевала гроза. Яростно содрогался гром, и от вспышек молний ночное небо озарялось фотографическим светом, на какие-то секунды властвующим над тьмой, и тогда виднелись ненастные дымные тучи и жалобно шевелящаяся листва яблонь в скверике.

Хлопала и развевалась занавеска на открытой двери балкона. Изредка ветер кидал в окно пригоршню дождя, сухо, как бисер, рассыпавшуюся по стеклу.

«Ко мне стучится смерть… — думал он, цепенея в сладком и остром, как наслаждение, скорблении по самому себе. — Боже, как невыразимо грустно умирать весной и летом, когда все дышит жизнью… А когда умирать? В унылую распутицу осени? Или зимой, когда и без того все мертво вокруг? Обидно умирать весной, а осенью — страшно и скучно. Но ведь не отвертеться от этого никому, даже самому умному ловкачу! Никому, никогда и никак! Откуда оно, это вечное торжество смерти над жизнью? Или… может быть, там тоже жизнь? Ну, хоть никакая, хоть жизнь разума в темени и пустоте, но если?..»

Он смотрел на свою ногу: нежная кожа лодыжек, светлые волоски, голубые извилины вен..

И тут отчетливая, морозная мысль до боли пронзила мозг: «Исчезнет все! И то, чем был, превратится в разлагающиеся белки, засыпанные землей, пожираемые червями в затхлой темноте гроба… Летом там будет сухо, весной и осенью сыро; зимой земля смерзнется в камень… Но что холод, сырость, тепло мертвому телу? Все едино и — ничто!»

Но даже не столько пугал его сам факт смерти, угасание разума и потеря себя существующим, живущим, сколько то, как осквернится его тело, мышцы, глаза, кожа, кровь..

Прошлым летом, когда он отдыхал с Таней и Андреем на Волге, решили сходить на рыбалку. Встали рано. Лоснилась сочной зеленью трава; сонно, зеваючи кричали петухи; искрилась в поднимающемся солнце синяя течь реки. Отчетливо, будто построенная на контрасте воздуха и воды, белела на противоположном берегу стройная русская церковь с сияющими позолотой маковкой и крестиком. Чернел лес за желтым ковром хлебов. Пахло от земли свежо, росисто, животворно. Острой саперной лопаткой Андрей копал чернозем — искал приманку.

Лопата отбросила пласт земли; показались коричневые кости и черви… Их было множество.

Осклизлые, извивающиеся; белые личинки, мокрицу с омерзительными лапами… Зеленая трава. Красное солнце. Синяя река. Белый храм. Фиолетовый лес. И рыхлый пласт земли, копошащийся нечистью… Картина эта давно исчезла в крутящемся ролике киноленты жизни, но он понимал теперь, что всю оставшуюся ленту смотрит сквозь этот маленький минутный фрагментик…

«Мысли о смерти — это расплата за жизнь. Смерть — она что! А вот осознание ее… — Он налил до краев стакан коньяка, судоржным глотком опорожнил его… Голова закружилась, стало отупело печально и бесконечно жалко себя. Жалко. — Но ведь ничего не сделано! — растерянно постигал он итог. — А… стоило? Ради чего? Ради теплый воспоминаний сослуживцев: доблестно, мол, выполнил свой скромный долг пребывания в обществе? Или ради соболезнования широких масс: этот-то… слыхали? Допустим, второй вариант получше, хотя, собственно, чем? Известность? Но история выбирает из столетия имена двух-трех.

Остальные хранит лишь ветхая бумага архивных газет. Тысячи изводят себя творчеством, пытаясь ухватить тень бессмертия, а за века прошивается красной нитью десяток… Их облагороженные художниками головы увенчиваются венками, но толку? Имена их звук, а созданное ими подобно забальзамированным цветам. Так, академический интерес… Или ознакомились с великой поэзией — и на полку ее, запомнив: был, значит, такой Гомер. Если еще и был… Так к чему же тогда все? Топать, ползти, гнать наперегонки к сияющим высатам будущего? А если через час или через миллион лет грянет вселенская катастрофа и от нас, так и не понявших, откуда мы и где живем, что позади, что впереди, останется пшик?

Дофилософствовался! — Он через силу, принуждая себя, расхохотался. — Приплыли! К чему-то новому? Шиш! Все эти упаднические твои мыслишки давно известны, обсуждены, осуждены

… и … к дьяволу все! Помрешь, как любой и каждый! А муки-то, муки… Гений загибается, ядрена матрона… Кретин!». Зажмурив глаза, с плаксивым отвращением к себе, уже опьяневший, в истерике, он изо всех сил ударил кулаком в хрупкий фарфор настенной маски, являющей лик Будды, но Будду господь оборонил, и Прошин попал мимо, в стену. Несколько секунд он ошалело разглядывал то непроницаемую улыбку Азии, то сведенные судоргой, разбитые пальцы; застонав от боли, распрямил их и отправился в ванную; смыл кровь ледяной водой и, обмакнув ватку в зеленку, потыкал ею в ссадины.

Все ерунда, — произнес он в раздумье, выходя на балкон. — Какая к черту саркома?

А истерика эта, она… нужна. Для разрядки. Это нервы… Ты урабтался, ты устал..

Он жадно вдохнул свежий, насыщенный озоном воздух. Гроза ушла, и только меленький, робкий дождик слабо шуршал в листве сирени и лип. Мокрая жесть крыш блестела под прозрачной луной.

И где-то в глубине себя он вновь ощутил тень того забытого, маленького и всесильного защитника из ушедшего детства, дающего возможность смотреть на жизнь как на вечное и чувствовать себя в этой жизни тоже вечно живым властелином; защитника, отвергавшего смерть, а при виде ее заставляющего думать а ней как о не относящейся к тебе самому. Ты бессмертен, и все. Забудь об ином, прочь тоску сомнений, не думай о жизни, да и не вспомнишь о смерти, просто — живи на этом свете; он твой, твой навсегда.

И он уверовал, уверовал глубоко и спокойно: ничего не произойдет, потому что произойти не сможет.

Так мол и так, — махнув рукой, скажет завтра Воробьев. — Идите с миром. Пустяк.

И когда он услышал эти еще не сказанные слова, он уткнулся лицом в жесткий шерстяной чехол подушки и с отчаянием заплакал. Он плакал за долгие годы, когда хотелось плакать, но не было слез или просто было нельзя… От коньяка все плыло перед глазами… Ворс пледа приятно щекотал голые ноги… Наревевшись вдосталь, встал, утомленно приказал: «Хватит!»

и пошел смывать сопли пенистым мылом и холодной водой. В это время позвонила Татьяна.

Сообщила, что свободна, что скучно…

«Пусть приезжает, — решил он. — Покажу ей болячку свою, не надо будет с утра к Воробьеву мотаться…»

Но сначала заводить разговор об этом было неудобно, да и некстати, а потом — тем более.

Да и не хотелось потом…

…Рассосется через неделю, — сказал Воробьев, сплевывая прилипшую к губе табачную крошку. — А здоровье у вас патологическое! Вы что, — он дернул щекой в усмешке, заподозрили рак? Не ожидал от вас… этакой мнительности, Алексей… э…

Психанул! — виновато развел руками Прошин.


-----------------

Днем была Москва, вечером — море. Стоя на палубе суденышка с названием «Отшельник» и облокотившись на холодные, влажные поручни, он оглядывал масляно игравшую бликами гладь воды. В голове шумел день дорожных хлопот и смены декораций: аэтопорты, пыльная дорога к побережью мимо тонущих в акациях, шелковицах и розах поселков, полей лаванды, маков; ныряющий серпантин подъемов и спусков; и вот из-за плешивой горы, усеянной кучками низкорослого кустарника, выглянула наконец лазурная бездна слившихся воедино воды и неба… И тут его захлестнуло чувство моря — волнующее, радостное, чистое, словно ветер, заполнило оно грудь тугой, ликующей силой. Все отошло назад, сгинуло, и прошлое представлялось теперь движением призрачных теней в туманном пространстве, отсеченном плоскостью нудного осеннего дождя.


Жить он решил на корабле. Курортный город, неоновой галактикой светивший в подкове залива, не увлекал его своим гостиничным комфортом, публичными увеселениями и дрянными забегаловками. Воронина поначалу последовала его примеру, но затем избегла выбора между гостиницей и каютой, закрепив за собой и то и другое. Прошину было плевать: пусть делает, что хочет… Он так и не понял, отчего Наталья так легко согласилась поехать с ним, он приписал подобный шаг холодку, пробежавшему между нею и Сергеем и ощутимому даже со стороны. А потому пришел к выводу, что ей надо просто отдохнуть от Глинского, погрузившись в необходимое каждому одиночество, заряжающее энергией подсевшие в житейских передрягах аккумуляторы душ. Сегодня, когда они шагали через аквариум аэровокзала, ему на мгновение стало приятно от присутствия ее рядом… Помнил, как она поднималась по трапу самолета: стройная, гордая, глаза — вода колодезная; и тонкие светлые волосы ее трепетали на ветру, как нити золотого огня. Редкий, одухотворенный аристократизм ее красоты пленял, но Прошину виделось в этой женщине и другое, что отвращало, словно порок: все в ней следовало некоему трафаретному началу, заложеннму кем-то глубоко и остро Прошину враждебным, враждебным за солдафонский фанатизм в стремлении подогнать всех под одну планку убогих убеждений, мыслей, взглядов, идей и чувств.

Компания океанологов — шуструх молодых ребят — встретила Воронину и Прошина как родных. Наташа сразу же оказалась в окружении поклонников, а Прошин, оговорив испытания прибора, удалился в каюту, радуясь отсутствию этой братии по вечерам, когда она с шумом убывала на катере в город, где было все ей необходимое: женщины, танцульки и сухое вино. Он же, выбрав час перелома вечера к ночи, вдосталь наплавается в парной воде, а потом, ежась от свежего ветерка, будет стоять на пустой палубе, слушая скрип якорных цепей, глядя на пологие фиолетовые горы, будто большие медведи, припавшие к воде, на далекие светляки звезд и думая: есть ли там жизнь? Есть ли начало и конец чудовищной бездне Вселенной? Будет постигать в этих размеренно и величаво проплывающих минутах великий первозданный смысл, и сочинять стихи, и петь их под музыку морской тишины.

«А что город? Нет, вообще-то с хорошей подругой там тоже…»


---------------

В холле гостиницы, под фикусом, в теплом от солнца кресле, сидела пожилая старуха дежурная, водя остекленевшими от жары глазами по строкам газеты. Увидев Наташу, вскочила, засеменила к ней.


А к вам приходили — с оттенком конспиративности доложила она. — Очень интересный такой мужчина. Он сейчас в павильон пошел, напротив. Муж, наверное…

«Сергей…» Она обернулась и… увидела Авдеева.

Ну, — он смущенно, как бы извиняясь, развел руками, — вот и встретились…

Ты как здесь?..

Она не узнавала его: Коля? Уверенный взгляд, жесткое лицо, короткая стрижка… И где прежняя сгорбленность, приниженность, испитость?

Что произошло? Почему ты уволился?

Пожалуйте ключик от номера, — любезно вставила дежурная. Радость то какая!

Муж приехал… А ведь не ждали, верно?

Да-да, — рассеянно кивнула Наташа. — Спасибо… — И боком, не сводя с Авдеева глаз, поднялась по лестнице в номер.

Авдеев присел на стул, на мгновение замер, закрыв глаза, затем ровным, чужим голосом сказал:

В общем… Я приехал за тобой. Я люблю тебя, Наташа. И не могу без тебя!

Конечно, ты замужем…

Кто это меня успел выдать замуж? — улыбнулась она.

Как? Прошин сказал… Ах, вон оно что! — неожиданно зло протянул Авдеев и, сунув руки в карманы, прошелся по комнате. — Опять купил!

Ты о чем?

Да-а, — скривился он, отмахнувшись, — долго объяснять. Лучше скажи: как мне быть? Хочешь — вернусь в Москву, хочешь — здесь останусь, хочешь… вместе поедем…

Он притянул ее за плечи. — Наташа, я…

Пусти! — Голос ее ломался от боли. — Не надо, прошу тебя!

Но почему, почему нет? — крикнул он. — Смотри! Разве я тот? Я другой, понимаешь? И чем, чем я хуже этого…Сережи? Чем? Любишь его, да?!

Нет.

Тогда… не понял…

Не понял! — Она сухо, неприятно рассмеялась. — А я, думаешь, понимаю? Да и кто объяснит причины наших ошибок, падений, запутанности нашей? Коля, я просто вздорная, живущая наугад баба. — Она закусила губу. — Прошин сказал, что я вышла замуж? Зачем?

Причин вагон. — Авдеев вздохнул, как бы раздумывая. Я же был у него за пешечку.

И анализатор мы с ним на пару гробанули. Да-да. Помнишь, Сереге я в глаз залепил? Приревновал… ну! Естественно просят явиться к Леше. Тот: пиши по собственному… А каково мне такое писать? Это значит все, это уже без тебя… Ну, порешили миром: захороводим мозги Роману, а с его помощью Лукьянову, что нужен, мол многоячеечный датчик; расчеты кое-какие от меня потребовал… А я в это время натыкаюсь на такое дело: нахожу частоту излучения клетки с изотопом. Самой клетки… понимаешь?

Но это же…

Ага, — кивнул Авдеев. — Пришлось заткнуться. Невыгодное открытие для Леши оказалось… Ну, молчу. Корплю над расчетами. Жду, короче. Дождался! Денег мы ухлопали кучу, результатов никаких… И тему сняли. Леша знал, что делал. И сделал. В своем стиле: просто, ловко и нагло. Со мной творилось непонять что, какая-то апатия; тут еще новость о твоем замужестве… Я плюнул и уехал.

Но ведь… Нет, он не мог! Даже, если он думает только о выгоде…. Твое открытие принесло бы ему почет!

Почет, — буркнул Авдеев. — Тигры мясо лопают, а не конфетки! Соавторство — это еще туда-сюда… Но с соавторством не выходило — обчистить себя по второму заходу я бы не дал.

По второму?

Не знаешь? Его кандидатская — моя работа. Лень было минимум сдавать, пробиваться… Потом я пил… ну! Короче, продал дьяволу часть души. Интересно? — Он закурил, распахнул настежь окно и, глядя на ползущий с пляжа поток отдыхающих, говорил уже через плечо: — Лешка мыслил реально. Решение анализатора — мелочь, отблеск моего успеха на его карьере, а так… так он защитит на этих расчетах докторскую… — Он обернулся. — Нет, все же темная, но личность! Такие комбинации. В науке ноль, но в комбинировании наукой — гений! Ведь как он докторскую состряпал? Датчик ему расчитала лаборатория, плюс готовая кандидатская, плюс к этому исследования двух блоков «Лангуста» — и все дела. Мне бы, конечно, такое барахло при всем желании в люди не вывести, но он защитит! Вот увидишь!

Но это же… Его надо…

Все гораздо проще и будничнее, — грустно улыбнулся Авдеев. — Кто-то не захотел определенной работы и избавился от нее. Если особо принципиальные поохают, то и это уже до фига.

Ты можешь доказать все, что здесь говорил?

Настаиваешь? — Авдеев покопался в бумажнике, вытащил вдвое сложенный конверт, поднял его за уголок, как карту. — Вот. Его ценные указания. Завалялось письмецо в книжке. А тут наткнулся…

Она читала записку долго, отделяя слово от слова. Сказала:

Ты должен приехать в Москву.

Новая кампания супротив начальника, — понял Авдеев. — Нет. Играйте в эти игры сами. Решение прибора дам… Действуйте! А мне живется неплохо: свежий воздух, люди… свежие. Ну, а если заболею раком, тогда уж не откажите в милости — положите меня под мой… анализатор.

Не юродствуй.

Ну, хорошо. — Он отвинтил колпачек авторучки и присел к столу. — Постарайся запомнить… Это, конечно, не победа над раком, но, может статься, что и шажок к ней. Вот частота, схема приемника..

Наташа бережно сложила листочки и сунула их в толстую тетрадь.

Ну, и надо проститься в Лешей, — шутливо подытожил Авдеев.

Я прошу… не делай этого, — медленно сказала она. — Прошу..

Ладно. — Он опустил голову, сплел пальцы. — Проводишь меня?

Они вышли из гостиницы и направились к морю. Стоял невыносимый, выбеливший небо зной. Стайки чаек словно вросли в неподвижное море, сверкавшее миллиардами зеркальных осколков.

Авдеев зачерпнул воды и обмыл разгоряченное лицо.

Теплая, — сказал недовольно. — А я каждое утро бегаю к родничку. Припадешь к нему, и годы с тебя слетают, как шишки кедровые, когда тряснешь дерево… Поедем, Наташ, а?

Поздно, Коля, — сказала она.

Тогда так. Будет трудно — пиши. Передумаешь, захочешь меня увидеть, только свистни…

Я буду тебе писать. Но ты приедешь в Москву, ты обязан…

Не знаю. — Авдеев сощурил глаза, горько взглянул на нее. — Не знаю, как там сложится… А теперь… прощай. — Он прежней, неуверенной походкой пошел к вокзалу.

«Коля. — хотелось крикнуть ей. — Подожди! Я… с тобой!» Но она промолчала. Она не любила его; ей хотелось любить этого человека, но не было того суждено.

И она промолчала.


-----------------

Прошин валялся на узкой панцирной койке, привинченной к полу, и ел одно за другим маленькие кисловатые яблоки, бросая огрызки в эмалированный тазик, до половины заполненный косточками слив и черешни. Он будто физически ощущал, как сила солнца и южной земли, переданная фруктам, становится силой его мощного, жадного к жизни тела, нежащегося на чистых прохладных простынях.


В дверь постучали. Воронина.

А, красавица, — молвил он, накидывая рубашку на плечи и запихивая тазик с объедками под стол. — Как город? Все ли персики сожрали отдыхающие и командированные массы?

Алексей… — медленно начала она, — какой же вы подлец.

Чего еще такое? — недовольно спросил Прошин.

Я видела Авдеева. И теперь… теперь я все знаю. Все! Твои аферы, диссертации та и другая; провал анализатора! — Она устало провела ладонью по лицу. — Ты… матерый, последовательный негодяй!

Ну-ну, — сказал Прошин. — Давайте на полтона ниже, мадмуазель…

Но я это так не оставлю, — перебила она, не слушая. — Я докажу, что подпускать тебя к науке… Да и вообще тебя в клетке держать надо! Рвач, вредитель, убийца… Анализатор— это жизни! И ты знаешь! Я говорю откровенно, можешь обижаться, можешь нет, дело твое.

Один мой знакомый, — заметил Прошин хладнокровно, — тоже любил говорить гадости и тоже называл это откровенным разговором. Так вот — в итоге он оказался без собеседников. Теперь относительно твоих обличий. Все, что ты плетешь, бездоказательно.

Почему же? — Она вызывающе вскинула голову; не глядя достала из нагрудного кармашка записку. — Узнаешь? Твое послание к Коле. Чукавин как-то сказал, что ты и под меловую черту на асфальте пролезешь. Посмотрим, как это выйдет у тебя на сей раз.

Он быстро схватил ее за руку.

Стоп! — Она спрятала бумагу за спину. — Вы поступаете не по мужски… Я могу поднять крик, получится безобразная сцена…

Прошин нехотя разжал пальцы.

Удивительно, — сказал он со смешком. — Я видел десятки начальников лабораторий вообще десятки всяких начальников! — и у всех дело поставлено так, что их гаворики пикнуть не смеют против, а уж если говорить про слежку и сбор улик… Н-да. Невероятно. Ну, а что касается анализатора, им ничего бы не стоило свернуть таковой на нет в первый же день упоминания о нем. И почему мне так не везет? Размазня я, что ли?

А ты набрал себе не тот экипаж. Сплотил таланты, будучи бездарью. Ты думал, с такими легче, думал — такие все сделают быстро и красиво, а ты выиграешь свободное время и почести. Однако выигрывая в одном, проигрываешь в другом. Закон физики и жизни.

Наташа. Он безуспешно пытался говорить просящим голосом. — Я… заклинаю тебя.

Давай… так. Я уйду из лаборатории, уступлю свое место Лукьянову и… тему восстановлю!

От тебя требуется одно — подарить мне эту бумагу. Все. Договор взаимовыгодный…

Да брось ты это делячество! — поморщилась она. — Если на то пошло, Лукьянов так и так займет твое место. И тему восстановят. А бумажка получит ход. Я… не могу сделать иначе.

Жаль, — сказал Прошин. — Но дело твое… Унижаться не стану. Только что бумажка?

Ее можно трактовать как материал мелкой производственной склоки, определяющей, ну… мои субъективные научные воззрения, скажем. Не преступление, что мне нравилась одна система датчика, а кому-то другая. Правда, лишний шум… Но — переживем.

Ошибаешься. Все будет разбираться в далеко не радужном для тебя варианте: на фоне всех твоих дел, твоего облика… Будет скандал, уверяю тебя. — Она помолчала. — Слушай, скажи… Зачем ты… все это жульничество… вообще… зачем?

Угу, — молвил Прошин, кивая в пустом раздумье, — Детская непосредственность.

Хочу все знать. Вот что… высокоидейная девочка… катись отсюда! Вон! Дура! К черту!

Ненавижу! — Он сжал кулаки, и глаза его потемнели от бешенства.

По стеклу иллюминатора скользнула туманная розовая вспышка. Тяжелые нити невидимого дождя дружно вонзились во вздыбившуюся волнами плоскость моря. С палубы донеслись обеспокоенные голоса и топот матросских башмаков.

Надвигался шторм.

Переживем, — повторял Прошин, хватаясь за ползавшие по столику и по полу предметы и не зная, куда их приткнуть. — Переживем!

К утру качка улеглась.

Зябко ежась, Прошин вышел на полубак; сомкнул пальцу на холодной металлической трубе поручня.

На корабле царило оживление. Матросы — в замасленных робах и драных тельняшках — грузили под вопли научного состава аппаратуру, устанавливая ее на станину. Готовился решающий комплексный эксперимент; под воду спускался «Лангуст» и еще несколько приборов. В случае, если их симбиоз будет успешным, предполагалось поставить на испытаниях точку. Возле «Лангуста» с отверткой в руках сидел глава океанологов Кеша, щуплый молодой человек в выцвевших шортах цвета хаки. Этот более других раздражал Прошина своей крикливостью, излишней восторженностью и чудаковатостью, граничащей с идиотизмом. Недавно то ли спьяну, то ли под влиянием сумасбродной идеи, что посещали его ежеминутно, Кеша сбрил свою непривлекательную, худосочную бородку — и жестоко пострадал: загорелое лицо его казалось теперь перемазанным сметаной. Отвинтив крышку с разъемом энергопитания, Кеша разглядывал внутренности прибора. Разглядывал из соображений праздной любознательности, не подозревая, как дорого такая могла обойтись: восстановление герметизации требовало определенного навыка. Прошин скрипнул зубами, готовя ругательство… Но сдержался. Напряженно, еше не веря в то беспорядочное переплетение мыслей, что несло в себе законченную планомерность дальнейшего, он наблюдал, как Кеша, обратной стороной приложив к крышке прибора прокладку, закручивает винты. Закрутив последний, вытер жало отвертки о шорты и, воздев лицо к небу, проорал в приливе, видимо, славного настроения, некое пронзительное междометие, отчего испуганные чайки взметнулись со снастей и, горланя, помчались в сторону берега. Кеша, улыбаясь, как Буратино, сунул пальцы в рот, готовясь свистнуть им вслед, но, поймав на себе стеклянный взгляд Прошина, смутился и вместо того, чтобы свистнуть, с серьезным видом принялся ковырять ногтем в зубе.

Как спалось? — спросил он.

Плохо спалось, — отозвался Прошин хмуро. Простыл я. Знобит. Температура, наверное.

И он отправился завтракать.

Поковырял вилкой холодную овсяную кашу, хлебнул чай… Аппетита не было.

«Ну, — обратился он ко Второму, — что делать будем?»

«А ничего, — мгновенно откликнулся тот. — Ты болен, иди в каюту и спи. Ты ничего не видел».

«Если она полезет в воду… Там 220 вольт на корпусе!»

«А что делать, если она встала поперек?»

«Это я встал поперек! Поперек всем.».

«Тем более. Встал, значит, стой. И крепко стой, чтобы не сбили и не растоптали».

«Я — убийца?!».

«Хе. А ты знаешь, сколько было, есть и будет убийц? Жизни не хватит, чтобы счесть. Ты не один… Конечно, это… неприятно, но посуди сам — здесь четкая альтернатива: или ты, или тебя. Выбирай.».

Прошин отодвинул тарелку встал. Пошел в каюту; дверь за собой притворил неплотно, чтобы слышать, что делается на палубе. Прилег, не раздеваясь, на койку.

Спускай! — донесся крик Ворониной и одновременно заскрипели на блоках тросы станина уходила под воду.

«Слушай, ты, — мертвея от страха, спросил он Второго. — А кто будет платить? Нет, я знаю, неправдой можно прожить, и здорово можно прожить и сдохнуть легко; но платить-то все равно прийдется… И если здесь не заплатишь, то заплатишь там…»

«Никакого там, — последовал веский ответ. — нет и не было. Не впадай в мистику. Ты плод эволюции земных организмов, выползших из первичного океана. Вспомни школьную биологию — с возрастом ее упорно стараются забыть! Вспомни! Обезьянки, питекантропы, прочие австралопитеки… Затем ты. Боги и всякие „там“ рождены в темных головах питекантропов или… знаешь, что я тебе скажу… трусов! Так что живи, и живи так, как лучше.

Привет, друг!»

Прошин закрыл глаза, чувствуя, что впадает в обморочное забытье. Где-то в глубине души он надеялся, что весь этот уже окончательно выстроенный план пойдет прахом, разладившись сам собой в каком-то неприметном, но слабом своем звене, что обязано было существовать, ибо задуманное казалось неправдоподобно чудовищным, чтобы свершится; но когда пробило пять склянок, с палубы донесся встревоженный гам, и он понял: есть! Обмерев, с минуту он лежал в оцепенении; затем спрыгнув с кровати и по-кошачьи подкравшись к двери, прислушался:

«Лангуст» мозги полоскает, сволочь, — сказал кто-то расстроенно, и вслед за тем послышалось еще несколько голосов.

У Прошина, как от укола, побежали по спине мурашки. Сердце остановилось и тут же, будто сорвавшись, застучало захлебывающимся боем. Дыхание пресеклось, глаза заволокло теменью, испещренной плавающими золотистыми червячками…

Ну, так что? — поинтересовался старпом. — Поднимать станину?

А эксперимент? — завопил предводитель океанологов. — Мы же сорвем эксперимент

Там общая цепь! Надо нырнуть и снять эту «лангустину».. да!

Тогда давайте нурять, — рассудил капитан.

Нырять выпадало Ворониной — Прошин «болел», а кроме них двоих грамотно отсоединить прибор не смог бы никто.

Акваланги заряжены? — спросила Воронина.

А этот…. шеф твой? — вмешался один из матросов. Где он-то? Сейчас штормом воды холодной нанесло, простудишься. А тот — здоровый кабан, пусть и лезет. Заодно рыбку подстрелит. Федя, дай ему ружьишко, уха нам будет. А то макароны уже в глотку не идут!

Гогот.

Болен он, — серьезно объяснил кто-то. — Яблок за вчерашний день объелся. Килограмм пять умял. Как пить дать братва, холеру какую через него не подцепить!

Гогот усилился. Прошин закусил гбу от досады. Чем же он не полюбился этим морячкам?

Характером не угодил? Э, просто все разъяснялось. Надо было с ними и перемолвиться при встрече, и пошутить, и за «жизнь» по две минутки с каждыи потолковать… А он и не смотрел на них. Оттого все и… Но только ли оттого? Школа, институт, работа… Ведь было же так, что старался он стать «своим», старался! Но все равно его не любили. И он спрашивал, почему, и ему не могли ответить. Он повалился на койку. Зубами до ломоты в челюстях впился в подушку. Потом встал. Нет! Это была не его игра и не его выигрыш. Он понял — не его. И метнулся на палубу.

Выскочил, тяжело дыша. Светило солнце. Матросы покуривали, привалившись к рубке.

Океанологи сидели, как мусульмане на молитве, возле контрольного пульта и, чавкая от удовольствия, ели арбуз. Розовый липкий сок тек по их небритым подбородкам. Несколько обглоданных корок покачивалось за бортом. С равнодушным видом Прошин подошел к ним; выдержал необходимую для правдоподобия паузу, глядя на уныло качающиеся стрелки приборов: отвел книзу рукоять рубильника…

Да… ты…. чиво?! — возопили исследователи океанов, вскакивая с мест.

Герметизация, — объяснил Прошин. — «Лангуст» надо снимать… Это не ты там копался? — с презрением обратился он к Кеше и, не дожидаясь ответа, прибавил:- под водой напряжение…

То есть… как? — Лицо Кеши теперь побледнело полностью. — Там же смотрят…

Наташа; я… думал…

Акваланг! — заорал Прошин, сдирая рубаху. Пуговицы бисером брызнули по палубе. Ну, матерь вашу!

Он схватил баллоны, натянул маску и, сунув от соли горький, как хина, загубник в рот, плюхнулся спиной в воду. На миг оцепенел от колодезного ее холода; затем поплыл вниз, проклиная реявшую перед глазами взвесь ила и песка, поднятую со дна штормом, и тщетно пытаясь различить в окутавшим его буро-голубом тумане очертания станины. Началась глубина. Одолевая давящую боль в ушах, он несколько раз сглотнул вязкую, с противным чернильным привкусом слюну. Полегчало. Мутную пелену внезапно снесло, показалась станина, не снятый «Лангуст»… И он понял: она лежит там, на сером песке; понял, но не почувствовал ничего, кроме тупого деловитого спокойствия перед свершившимся, даже когда увидел ее тело, топляком висевшее у самого дна. Ладонями он охватил ее голову, повернув к себе; отвел со стекла маски волосы, встретив покойное безучастие взгляда, коснулся загубника — тот был на месте… и уже приготовился всплыть, как вдруг усмотрел в метре от себя толстый блин камбалы, выискиваемой уже месяц. Подумал невольно: «Ружье бы…» И тут же, содрогнувшись при этой мысли, суча ногами, дернулся вверх, к кораблю, прижав к груди одеревенелое тело Наташи. «Спасут? Только бы спасли!» — шептал он про себя, с отчаянием глядя не ее безвольно мотавшуюся голову.

Жемчежный шар медузы крапивным ожогом опалил ему шею, но боль эту он принял как должное — с благодарностью, бесконечно и люто ненавидя себя за все свершенное и за то, что еще предстояло свершить, изощряясь во лжи там, наверху, среди людей. Он не помнил, как ему помогли подняться на палубу, как кричал он на подавленног задыхлика Кешу, как хлопотал над Наташей судовой врач…

А вкрадчивый голос Второго втолковывал:

«Ты был болен…болен… болен…»

Совершенно оглохший, мучимый нервныи ознобом, он вошел в каюту, присел на койку, упершись лбом в сжатые кулаки… И увидел…

…Летний парной ливень. Мальчик бежит по лугу босиком, смеется струйкам воды, стекающим с мокрыйх волос на глаза, губы… А кто-то родной и любимый машет ему вдалеке рукой, ждет его… Отец.

Было ли это?

Он обернулся. На пороге стоял капитан, мял фуражку.

Прошин все понял.

Беда, — произнес тот и вышел, вздохнув.

«Беда», — эхом отозвалось в сознании, и долго еще Прошин переворачивал в уме громоздкую тяжесть этог короткого слова.

Через два часа «Отшельник» снялся с якоря и пришвартовался к пирсу. Перебросили трап, и на судне появились люди с официальными лицами и портфелями. Прошин переоделся в сухое, прошел по коридору, открыл дверь в каюту Наташи.

Тумбочка, спортивная сумка в углу, застеленная кровать…

Чисто интуитивно он приподнял подушку, увидел толстую тетрадь в коленкоровом переплете. Раскрыл ее. И сразу захлопнул — то, что искал, закладкой лежало между страниц. Втянув живот, он быстро сунул тетрадь за ремень, оправил футболку и шмыгнул к себе.

Вплотную приблизившись к овалу вмонтированного в перегородку зеркала, с холодным любопытством очень долго изучал возникшее перед ним лицо, будто искал нем какие-то новые, несомненно обязанные появиться черты.

Как непоправимое, но уже пережитое и привычное, с чем смирился навек, он понимал, что перешагнул в другую жизнь, в другой мир и что не он, а тоже некто другой, хранивший лишь память о нем прежнем, теперь осматривался в новизне этого мира, опустошенно примеряясь к нему, не в силах еще что-то сопоставить и над чем-то задуматься. С ясной жестокостью очевидного сознаволось одно: теперь счастье, успокоение, радость неосуществимы, и будущего, по сути, нет, как нет надежды на возвращение к людям; отныне он отделен от них пороком преступной тайны, и жизнь его — жизнь по краденным документам; жизнь в ожидании возмездия. Пусть невероятного, но ожидать он его будет.

«Не казнись, — утешал Второй с непривычным бабьим сочувствием. — Ты ведь хотел спасти ее… Но опоздал.»

Он цеплялся за эту мыслишку, но гнилой нитью обрывалась она, и снова начиналась явь свершенного и продолжающегося падения.

К вечеру, достаточно ловко сочетая деловитость и скорбь, он дал показания следователю и отправился в город.

Долго бродил по темным, утопающим в кипарисах и шиповниках аллеям, вдыхая напоенный ароматом чайных роз воздух, прислушиваясь к доносившейся с танцплощадки мелодии танго, к вторящим ей сухим трелям цикад; срывал и машинально растирал в пальцах пахучие листики лавра, ни о чем не вспоминая, ни о чем не думая… Он понимал: главное сейчас — это ни о чем не вспоминать и ни о чем не думать.

В открытом ресторанчике, лепившемся к склону горы, он заказал шашлык, графин коньяка: сел в уголочке, глядя на огни кораблей, на звезды, будто разбрасываемые в поднебесье методичной рукой знающего свое дело сеятеля; затем вытащил из тетради, с которой не мог расстаться, письмо и зажег спичку, завороженно глядя, как пламя пожирает бумагу, превращая ее в сморщенный черный лоскуток. В тетради лежала еще какая-то записка. Он развернул ее, мгновенно узнал знакомую схему… Так вот он, секрет Авдеева, вот его лотерейная частота — несколько цифр и них — судьбы…

«Выбрось, — проронил Второй. — Это дело такое… Себе не припишешь, друзьям не подаришь… Выбрось!»

Он чиркнул спичкой, покрутил ее… И погасил. Возникла идея: анонимно отправить листок Лукьянову, а там будь что будет…

Полистал тетрадь. Недоуменно уяснил: дневник… Перевернув последнюю исписанную страницу, вновь возвратился к ней, прочел: «… вошла к нему. Крупный красивый хищник с сумасшедшим, немигающим взглядом. Но что-то в этом взгляде больное, измученное… Все рассказала. Кричала на него. Выслушал. Предложил сделку: удовлетворяю, дескать, требования экономического порядка. Ну хоть бы что-нибудь человеческое промелькнуло, хоть бы устыдился — нет… Смотрел на меня, как лорд на кредитора-плебея, которому продул в карты полсостояния. Но все-таки, продираясь через заслон этой хамоватой напыщенности, на миг я разглядела его истинного… Он невероятно несчастен, я знаю и сегодня коснулась — не помню уж как, но коснулась — его души; и он прогнал меня, взбешенный… Не знаю, что делать… Дико, ужасающе глупо, но он тот единственный, кого бы я могла полюбить, если бы он был… не он. Неужели я ненавижу его?..»

Строчки, написанные крупным округлым почерком, поплыли у Прошина перед глазами.

Задумчиво нащупав на столе графин с коньяком, он ухватил его за длинное скользкое горлышко и хрястнул о мраморные плиты пола. Выложил перед подбежавшей официанткой несколько смятых червонцев и, шатаясь, побрел к выходу.

Человек…дошел… до кондиции, — донесся из-за спины пьяненький, блатноватый голосок кого-то из «местных».

Эти столичные фраера, — подтвердила официантка, подсчитывая деньги. Ужас!

Потом он долго шлялся по портовому городу. Пил, пил, пил… Неизвестно откуда появилась размалеванная девка; он запомнил только ее сигареты, пахнувшие паршивими, сладенькими духами, и сбивчивый рассказ, как благодаря нелегкой судьбе она встала на путь легкого поведения. Помнил еще забегаловку, именуемую «кафе», тусклый блеск декоративных иностранных бутылок в углу бара, сытые взмокшие физиономии за соседним столиком; затем пустота ночного пляжа, алькогольный дурман, прилепившиеся к его шее губы, что-то грязное, бесстыдное, жаркое…

Очнулся. Город виднелся вдали, за мысом. Берег. Откос, стекающий с него водопад дикого винограда. Прохлада высветвленной солнцем прибрежной гальки. Мягкий плеск моря. Антирацитовый блеск скал. Небо — нежные, сиреневые облака, пронизанные рассеянным светом. Восход. Он нашел валявшуюся рядом тетрадь, вытащил спички. Поджег ее. Зашипела, плавясь обложка. Синие языче огня, вздрагивая, поползли по бумаге; набирая силу, они желтели, тянулись вверх, сталкивались и вновь отрывались друг от друга, словно соперничая в своем торопливом переплясе.

Несколько раз он порывался загасить пламя, не неизменно отдергивал руку, понимая, что больше никогда не должен видеть этих строк. Он обязан забыть их!

Странички постепенно сгорали и, подхватываемые воздушнуми течениями, черными бабочками отлетали в спокойную синеву моря.

Он поднялся.

Пора было идти. И как-то жить.


------------------

В квартире стоял тяжелый нежилой дух.


Прошин распахнул все окна, лег на тахту, закрыл глаза, и вдруг показалось, будто никуда он и не уежзал, а то, что случилось, безумное видение; уродливый гротеск того, что не может быть никогда.

Голва кружилась от недосыпания, ресницы слипались; он до красноты тер шершавыми пальцами набрякшие веки, мечтая об отдыхе, но уснуть не мог; как только блаженная темнота, сгущаясь, начинала уносить его прочь, ее прорезал чей-то крик, в котором мгновенно угадывался голос Наташи; он вздрагивал всем телом, как будто оступсвшись в этой тьме, проваливался в трясину и, опомнившись, находил себя на постели — жалкого, изможденного, с нелепо дергавшейся от испуга ногой… И вновь, крадучись, подступал сон, но Прошин уже не поддавался ему, напряженно ожидая неотступного крика и следовавшего за ним падения во мрак.

Звонок в дверь вырвал его из полубредового забытья. Сжав зубы, пытаясь прогнать жужжащий шум в ушах, он, пьяно качнувшись, шагнул в прихожую, крутнул замок…

Увидел Таню.

Леша, — торопливо заговорила она, теребя уголок легкого шелкового платка, повязанного на шее. — У меня как сердце чувствовало, что ты сегодня вернешься… Я…

Входи, входи, — судорожно закивал он, внезапно до слез обрадовавшись, что теперь не один. — Это хорошо… ты пришла… очень… прекрасно.

Она удивленно посмотрела на него.

Что с тобой?

А? — Он прыснул коротеньким, всхлипывающим смешком. — Да так… Я болел…

Болел… я.

Она приложила ладонь к его лбу.

Да нет, все прошло, — скривился он, откидывая ее руку. — Все прошло… Ты садись…

Я просто… Не обращай внимания. Хочешь есть? А, ничего не купил. Ну кофе, да? Сейчас…

Он метнулся на кухню, заросшую грязью, вымыл валявшийся в раковине заплесневелый ковшик.

Давай я все сделаю сама, — сказала она обеспокоенно. А ты ложись.

Не, не, не! — замахал он руками. — Пройдет… Устал, дорога…

Она все-таки усадила его в кресло и ушла на кухню. Некоторое время он прислушивался к лившейся из кухонного крана воде, звону чашек, скрипу линолеума, затем взял из бара початую бутылку водки; стараясь не шуметь, ногтями вытащил пробку и, одним махом, из горлышка, опорожнил все до капли, не почувствовав никакого вкуса — только болезненной судорогой сжало желудок и подступила тошнота. Мотая головой, он еле совладел с ней.

Я схожу в магазин, — донеслось с кухни, и вслед за этим хлопнула дверца холодильника. — У тебя ничего нет, даже хлеба.

Не уходи никуда! — сорвался он с места, боясь, что вновь останется один. — Есть не хочу…

Может, уснешь?

Я спал, спал! Очень много спал! — крикнул он раздраженным, севшим голосом.

Неудержимо ему вдруг захотелось рассказать ей все. Он отправился на кухню. Встал в дальнем углу, чтобы она не услышала запах водки.

Знаешь, — сказал он, взвешивая слово за словом. — Там… произошла жуткая вещь..

Она встревоженно обернулась.

В общем, — испугавшись ее взгляда, промямлил Прошин. — Я жил в гостинице…

Рядом соседи — муж с женой. Ну… мужик хотел жениться по-новой… Так чтобы без раздела имущества — утопил ее… жену.

Я думала, с тобой что-то, — сказала Таня облегченно. Прибавила: — Ужас какой. И протянула ему таблетку: — Выпей. Успокаивающее…

Прошин остолбенело, как загипнотизированный, смотрел на нее. Что-то странное виделось ему в ее лице, голосе, выставленной вперед руке..

Механически взял таблетку, проглотил, позволил напоить себя теплой водой… Потом взахлеб начал что-то рассказывать… Крымские впечатления, анекдоты, вернулся к идиотской истории о негодяе-муже, придумывая все новые и новые подробности, пустился в рассуждения вокруг того, как это, было, наверное, трудно убить, и что сейчас этот убийца чувствует.

Леша, — неожиданно перебила она. — Я ведь пришла к тебе… насовсем. Я люблю тебя…

Он запнулся. Затем безо всяких мыслей произнес удивившую его самого фразу:

Меня могут любить либо те, кто знает меня слишком хорошо, либо те, кто знает слишком плохо. А хорошо знаю себя только я сам.

И рассмеялся — уж очень забавно вышло…

Обнял ее, ткнулся щекой ей в плечо. Почувствовал запах больницы, какого-то лекарства…

Почему-то всплыло слово: «карболка».

Отстранился. Сонно с трудом сказал:

Невозможно. Я уже… все. Раньше — может быть… теперь… не. Все. Ты очень, очень прекрасный человек. — Он причмокнул с пьяной сокрушенностью. — Ты… короче, Таня, надо уходить тебе. Ты крупно во мне ошиблась. Какя-то жизнь… Ни черта не ясно. Сплошное издевательство. Ты… — Он оттолкнул ее. — Иди же, иди! Прости только… И уходи. Не могу уже!

Прошу, Танечка, пожалуйста… — Он зажмурил глаза как от боли. — Что-то… прямо меня… ну не знаю… Пр-ровалитесь вы все!

Прошин не заметил, как она ушла, и еще долго сидил, разговаривая сам с собой…

….Проснулся он одетый, в кресле, с удивительно свежей головой, в спокойном, даже приподнятом настроении. И вспомнил все. И поразился, ибо не испытал ничего, кроме равнодушного отчуждения перед свершенным. И еще — хотелось жить. Хотелось, как после тяжелой, смертельной болезни, которую одолел и вышел к свету нового, вечного дня.

«Татьяна, — возникла смятенная мысль. — Где она? Постой… Что ты наболтал? Пьяная скотина, пижон… Напился до состояния невесомости! Что тут было? А-а, она хотела… ну да».

Он встал, восстонавливая в памяти вчерашнее. И тут же спросил себя: «А если бы проговорился, мог бы убить и Таню?… Как опасного живого свидетеля? Наверное… мог».

Он горько усмехнулся, посмотрел на телефон и вдруг понял: телефон звонит…

Леша? — зарокотал в трубке сытый голос Полякова. — Когда прикатил?

Да только сейчас вошел. Еще не переоделся.

Ты готов?

К чему?

К защите, парень. Пока ты плескался в морской водичке, добрый дядя провернул все дела. Итак, первого сентября прошу вас к барьеру, сэр. А сегодня ко мне. Пора начинать репетиции. Времени у нас в обрез. А дел до подбородка. Не присесть. Присядешь — хана, захлебнешься. Усек?

Й- есть! — весело отозвался Прошин. — Й-есть, господин генерал! Подготовку к параду начинаем. Сапоги вычещены, мундир выглажен.

Болтун, — добродушно хмыкнул Поляков. — Как отпуск-то прошел, поведай…

Командировка.

Я говорю: как отпуск?

Замечательно! — сказал Прошин. — Солнце, море, никаких лабораторий, нервотрепок, диссертаций, одна тольк мысль: подстрелить крупную камбалу.

А действительно… что остальное?

Подстрелил?

Была возможность, но вот ружьишко не захватил…

Жалеешь?

Кого?

Кого-кого… Что не подстрелил…

Да бог с ней, пусть живет.

Загрузка...