Один единственный

Лапшина Елена Евгениевна родилась в подмосковном Фрязине в 1970 году. Закончила экономический факультет МЛТИ. Пишет и публикуется с начала 2000-х годов. Автор двух стихотворных сборников. Живет в Москве, работает в журнале “Октябрь”.

* *

*

Отпустишь калитку, горний покинешь сад,

и мнится: не то казарма, не то барак…

И бродишь, торя насквозь коммунальный ад,

тараща глаза в густой коридорный мрак,

касаясь рукой замшелых чужих пальто,

плечом задевая лыжи, тазы, тряпьё.

Как будто — один из многих, но как никто —

упорствуешь в Лете — в мутной воде её.

И вроде нашаришь двери (а вдруг не те?)

и медлишь полжизни: минуть или войти?

Но это твоё стояние в темноте —

торопит моё старение взаперти.

И ветхую дверь шатаем туда-сюда,

и пробуем крепь щеколды сторожевой.

А хочется задыхаться — не от стыда.

И нужен — один единственный, но — живой.

* *

*

Оставив ненадёжный дом,

в лесу слоняясь спозаранку,

убогим нищенским трудом

добудешь на отпу2ст зарянку-

синичку-пеночку-клеста

и — осторожная до дрожи, —

пугаясь каждого куста,

ты на ловца нарвёшься тоже:

предтеча птичьих похорон —

помещик, спятивший от лени, —

стрелок-миляга-враль-барон,

гоняя в ельнике оленя,

глядит, застав тебя врасплох,

как, переняв повадку птичью,

ты стриганёшь в чертополох

и станешь до2бычею — дичью

и, пережившая пальбу,

очнёшься, как в дурном романе:

с вишнёвой косточкой во лбу

и мёртвой ласточкой в кармане…

* *

*

Ответшает, истлеет, истает в неявном ином,

как во времени оном, где заживо не задержаться.

Ничего не останется в завтрашнем, зримом, земном —

ни рукой прикоснуться, ни боком в постели прижаться.

Растворяется твердь, утекая в воронку времён, —

перемелет и нас, перетрёт — горделивых и дерзких,

не оставив от нас ничего — ни стихов, ни имён:

этих блудных стихов, этих древних имён иудейских.

Душный воздух надышан другими, и кто их сочтёт, —

осыпаются фрески, стираются в памяти лица.

Ничего не останется здесь: это всё отцветёт…

Это каждой минутою в вечности запечатлится.

* *

*

На даче — лепота: пионы и люпин

толкутся у стола, заглядывая в чашки.

Теплынь, а ты с утра ворчишь, и ты — любим

до каждой клеточки на клетчатой рубашке.

Смородиновый чай, кузнечики у ног,

сомлел соседский кот на плиточной дорожке.

Ты отгоняешь прочь цветочный табунок,

встаёшь из-за стола, отряхивая крошки.

И всё ещё — оса над чашкой голубой;

и всё уже — как есть, и не в чем сомневаться.

И фотку бы в альбом: “Вот это — мы с тобой”…

Но это — я и ты — в свои невосемнадцать.

И надобно опять — в прозябшее жильё —

отважиться на жизнь с повадкой постояльца —

в болезни и нужду, в безлюбие твоё, —

чтоб не пускать корней и смерти не бояться.

* *

*

Воздух дрожащий, тени наискосок,

полдень морочит, хрустит на зубах песок…

Марью окутан и облачён в тоску, —

как по огню, ступающий по песку...

А у меня в голове всё кружится стрекоза,

и солнце слепит глаза.

А он-то — видом неявен в моём краю,

но я его по голосу узнаю.

И говорит повелитель стрекоз и мух, —

сухими губами меня обращая в слух:

— Ну что ты заладила: “милости” да “прости”?

Тебя уже не спасти. —

И вижу за маревом — рот его крепко сжат,

но слышно, как тихо звенит песок и губы его шуршат.

И я говорю ему… говорю ему…

А что — и сама никак не пойму.

Но сколько гостя ни вопрошай и рук к нему ни тяни, —

холодно в чёрных его очах и жарко в его тени.

А он — то лукав, то ласков — неизъясним…

И вдруг понимаю, что я говорю не с ним.

А он научает меня словеса плести.

А я повторяю: — Милости, милости…

* *

*

Тупая усталость, предсмертная дрожь, —

как будто по снежному полю идёшь.

Как старая Герда — любовь во плоти —

застыла, забылась и сбилась с пути.

И меркнет рассудок, и сумрак — вокруг,

и дремлет под снегом ненайденный друг.

Забвенье, затишье, и дело — к утру,

сухие былинки звенят на ветру.

И слышно, как в норах — во мраке парном —

полёвки хрустят припасённым зерном.

И манит подземный мышиный уют.

Но белые волки призывно поют…

И кто-то по следу — из далей иных —

уже подъезжает в санях ледяных.

* *

*

Не спится в дому полуночном за ветхой стеной,

где ходики ходят и мучит их звук жестяной.

В саду не шелохнется ветка, не хрустнет сучок.

Глаза призакроешь — и тут: то заскрычет сверчок,

то в старом буфете впотьмах, нагуляв аппетит,

упорная шушера-мышь вермишелью хрустит,

то стукнется тихо о землю неспелый ранет.

И маятник чиркает воздух, а времени — нет.

А есть полотно на стене и сюжетец на нём:

дырявый котёл в очаге с неподвижным огнём.

Вглядишься, а там, на холсте, — ничего уже нет.

И только в прореху сквозит немерцающий свет.

Загрузка...