ПРОТИВОЗАКОННЫЕ МЕТОДЫ СЛЕДСТВИЯ И ЗАКЛЮЧЕНИЯ

1

Аресты невинных людей — лишь одно из звеньев сталинского террора Целью его была не только изоляция или уничтожение неугодных. Надо было сломить их волю, заставить дать ложные признания в шпионаже и вредительстве, назвать себя «врагами народа». При соблюдении законных методов и форм следствия это было невозможно. Поэтому Сталин санкционировал применение физических методов воздействия. Разумеется, пытки и истязания не сразу не в один день вошли в практику НКВД, — это был постепенный, но последовательный процесс. Избиения заключенных, следственный «конвейер», лишение сна, пытки жарой и холодом, голодом и жаждой, — все эти методы достаточно широко применялись в 1929–1931 годах в отношении «вредителей», нэпманов при изъятии у них золота, а также в отношении других «классово чуждых элементов». Более «гуманно» обращались, однако, органы ГПУ — НКВД с арестованными коммунистами. До весны 1937 года пытали и истязали только отдельных из них особо отобранные следователи, главным образом из верхушки НКВД. Так, при подготовке процессов «троцкистско-зиновьевского» и «параллельного» «центров» следователям разрешалось каким угодно путем сломить заключенных. После февральско-мартовского Пленума право применять по отношению к «упорствующим врагам народа» любые методы физического и психического воздействий было предоставлено большинству следователей. Не были отменены пытки и истязания заключенных и в 1939 году, когда устранили Ежова.

В начале XX века телесные наказания или рукоприкладство в тюрьмах вызывали бурное возмущение всех «политических» заключенных — эсеров, анархистов, меньшевиков, большевиков. В знак протеста устраивали коллективные голодовки, известны даже случаи коллективных самоубийств. Действия покорных Сталину карательных органов были надругательством над памятью всех поколений русских революционеров.

Но дело не только в том, что пытки и истязания принципиально неприемлемы для социалистического государства. Пытки и истязания — наиболее несовершенный метод следствия, который в большинстве случаев ведет не к выяснению, а к искажению истины, к оговору, к согласию обвиняемого на любые показания, лишь бы прекратить мучения. Это хорошо знали еще инквизиторы средних веков, добивавшиеся от узников показаний о связях с дьяволом. Это понимают разведки большинства стран. Это хорошо понимали Сталин и его подручные, вынуждая свои жертвы давать самые невероятные показания.

Известно, что даже «святая» инквизиция пыталась ввести какие-то ограничения в свою пыточную практику. Для НКВД никаких ограничений не существовало. Озверевшие следователи не только били, но и уродовали заключенных: выкалывали им глаза, вырывали ногти, жгли раскаленным железом, ломали руки и ноги, калечили половые органы.

По свидетельству Р. Г. Алихановой, известный партийный работник И. Хансуваров во время следствия 10 дней подряд простоял в воде. Жена одного из видных партийцев рассказала Алихановой, что, не сумев сломить ее мужа пытками, палачи привели в комнату, где шло следствие, их 16-летню дочь и изнасиловали на глазах отца. Подследственный подписал все «показания, которые ему подсовывали, а его дочь, выпущенная из тюрьмы, бросилась под поезд. В Бутырской тюрьме бывали случаи, когда мужа подвергали истязаниям на глазах жены, а жену — на глазах мужа.

«Имейте в виду, — сказали попавшему в Сухановскую тюрьму микробиологу П. Здродовскому, — здесь позволено все». В этой тюрьме, почти все заклююченные которой принадлежали еще недавно к «верхам» общества, первый допрос начинали часто с жестокой порки, чтобы сразу же унизить человека, сломить его волю. «Мне повезло, — рассказывал Здродовский, — по лицу меня били, но не пороли». Жену Папулии Орджоникидзе в Сухановской тюрьме засекли плетьми до смерти.

По свидетельству А. В. Снегова, в пыточных камерах Ленинградского НКВД заключенных сажали на цементный пол и накрывали ящиком, в котором с четырех сторон торчали гвозди. Вверху была решетка — через нее раз в сутки заключенных осматривал врач. Таким ящиком размером в кубометр накрывали небольшого ростом Снегова и крупного П. Е. Дыбенко. Говорили, что этот метод заимствован у финской охранки. Опыт пыток НКВД перенимал и у гестапо.

Один из полковников НКВД мочился в стакан и требовал, чтобы допрашиваемый выпил его содержимое. По свидетельству С. Газаряна, не добившись от Coco Буачидзе, командира грузинской дивизии, нужных показаний, ему распороли живот и бросили, умирающего, в камеру.

Большинство подвергнутых жестоким истязаниям подписали фальшивые протоколы следствия. Их воля к борьбе была сломлена, они были деморализованы, сбиты с толку, не понимали, что происходит. Нельзя осуждать этих людей, нельзя согласиться с генералом А. В. Горбатовым, который в своих мемуарах, опубликованных в 1964 году журналом «Новый мир», возмущается не столько следователями, истязавшими узников, сколько узниками, не вытерпевшими истязаний. Конечно, люди вели себя по-разному. Одни сразу же начинали давать любые показания, оговаривать десятки своих знакомых и сослуживцев, требуя их ареста. Такие люди становились тайными осведомителями НКВД, «стукачами» и доносили на своих соседей по тюремной камере или по лагерному бараку. Другие заключенные после первых же допросов разбивали себе голову о стены камеры, об умывальник, кидались на охранников во время прогулок, бросались в пролеты лестниц, в окна, вскрывали себе вены. Третьи долго и упорно сопротивлялись, но все же подписывали фальшивые протоколы. По свидетельству С. О. Газаряна, известного грузинского большевика Давида Багратиони пытали пятнадцать ночей подряд — до тех пор, пока он не потерял контроль над собой и подписал все, что от него требовали. Несколько месяцев, по свидетельству И. П. Алексахина, не давал показаний о своей «вредительской» деятельности видный работник Наркомтяжпрома И. П. Павлуновский. Его бросили в карцер, полный воды и кишащий крысами, и тут он не выдержал, стал стучать в дверь: «Варвары, что хотите, то пишите…»

Четвертые подписывали любые показания, которые касались их лично, но наотрез отказывались оговаривать кого-либо другого.

И, наконец, были такие, кто прошел через тяжелейшие испытания и не подписал фальшивых протоколов. Не подписал их старый большевик, секретарь одного из московских райкомов партии С. П. Писарев, которого 43 раза подвергали избиениям и пыткам. Не подписали Сурен Газарян и А. В. Горбатов. Самые изощренные истязания перенес Н. С. Кузнецов, но не оговорил ни себя, ни своих товарищей. В первый же «конвейер» он простоял восемь суток подряд перед следователями, на девятый день упал, потеряв сознание, но ничего не подписал1. Не подписала молодая, красивая жена Нестора Лакобы, посмертно объявленного «врагом народа». Вскоре после неожиданной смерти Лакобы, отравленного на обеде у Берии, ее арестовали. По свидетельству Нуцы Тогоберидзе, находившейся в 1937 году в одной камере с женой Лакобы, эту молчаливую и спокойную женщину ежевечерне уводили на «допрос», а утром, окровавленную и без сознания, втаскивали в камеру. Несчастная рассказала, что в ответ на требование подписать фальшивку о том, как Лакоба «предал Абхазию Турции», она односложно отвечала: «Не буду клеветать на память своего мужа». Устояла даже тогда, когда арестовали ее горячо любимого сына, 16-летнего школьника, избили и втолкнули, плачущего, в кабинет следователя во время одного из допросов. Сказали, что мальчика убьют, если мать не подпишет протокол (угрозу позднее выполнили). После одной из пыток она умерла в камере, так и не подписав протокола…

Не удалось сломить следствию руководителей ЦК ВЛКСМ во главе с Косаревым, несмотря на самые жестокие истязания. По свидетельству В. Ф. Пикиной, именно стойкость Косарева и его соратников помешала НКВД организовать открытый «молодежный» процесс.

Заслуживают осуждения малодушные, сразу же оговаривавшие себя и других, добровольные доносчики. Восхищает мужество таких, как Писарев, Газарян, Кузнецов, жена Лакобы, Косарев, Горбатов. Но нет у нас права осуждать и тех, кто, как Павлуновский или Багратиони, изнемог в неравной борьбе. И потому нельзя согласиться с утверждением Горбатова, что эти люди «вводили в заблуждение следствие», когда подписывали фальшивые протоколы.

Оказавшись в одной камере с другом, оговорившим его на «следствии», Н. Кузнецов обнял этого человека. Так же вел себя С. Газарян, когда встретил своего знакомого, давшего ложные показания по его делу.

Иначе думал о товарищах по несчастью Горбатов. «Своими ложными показаниями — заявил он, — вы уже совершили тяжелое преступление, за которое вас держат в тюрьме».

В 1965 году умер партийный работник и философ П. И. Шабалкин, который дважды проходил в сталинские годы через суд и следствие и около 20 лет провел в тюрьмах и лагерях. На втором следствии, не выдержав пыток, он подписал фальсифицированные протоколы. В лагере он более десяти лет заведовал столовой, а это предполагает значительную степень сотрудничества с администрацией. Свою совесть Шабалкин успокаивал тем, что не давал никаких привилегий блатным и подкармливал некоторых политических. Перед смертью он познакомил меня со своим дневником. Я обратил внимание на следующую запись:

«Почему так много людей, преданных революции и готовых умереть за нее, людей, которые прошли через царские тюрьмы и ссылки и не раз смотрели в глаза смерти, почему столь многие из этих людей сдались на следствии и подписали фальшивые протоколы, «признавшись» во всякого рода преступлениях, которых они никогда не совершали? Причина этих «признаний» и «самооклеветания» заключается в следующем:

1) Сразу же после ареста начинается активная обработка арестованного. Сначала словесная обработка с соблюдением некоторой доли вежливости, потом крик и ругань, унижения и оскорбления, плевки в лицо, легкие удары, издевательства. «Ты сволочь», «Ты подлец», «Ты предатель и шпион», «Ты настоящая дрянь» и т. д. и т. п. Человека унижают до беспредельности, ему внушают, что он ничтожество.

Так идет день за днем, ночь за ночью. Устраивается так называемый «конвейер». Следователи меняются, а заключенный стоит или сидит. Это сутками. Меня, например, держали на «конвейере» восемь суток. Не дают спать… «Конвейер» — страшная пытка. А в это же время тебя пинают, оскорбляют, если сопротивляешься, — бьют. Задача «конвейера» — морально сломить человека, превратить его в тряпку.

Но если вы выдержали «конвейер» и не «раскололись», тогда следует физическая пытка. Измученного человека доводят до состояния, когда ему все становится безразличным и он склонен принять все, что ему внушают.

— Ты подлец.

— Да, подлец.

— Ты предатель,

— Да, предатель.

— Ты был провокатором.

— Да, я был провокатором.

— Ты хотел убить Сталина.

— Да, я хотел убить Сталина.

И т. д.

В это время арестованному подсовывают версии, сочиненные следователем, и арестованный безропотно их принимает. Следователи торопятся закрепить достигнутый успех. Оформляются первые протоколы или «собственноручные показания».

2) Следующий этап — это этап закрепления полученных «достижений». Арестованного начинают кормить прилично. Дают ему папиросы, передачи от родных, разрешают даже чтение газет и книг. Но работа над несчастным продолжается. Ему внушают, что теперь поворот невозможен, что спасти себя он может только «чистосердечным раскаянием», что он сам должен теперь думать над тем, что еще может он сообщить следствию. Заключенного снабжают бумагой, чернилами, чтобы он писал «показания» в камере, подсказывают ему тему и контролируют работу.

У жертв обработки нередко возникают колебания. В НКВД придумали, однако, тысячи способов подавления этих колебаний. Заключенному устраивают очные ставки с такими же, как он, несчастными людьми. Происходит «взаимовлияние». Применяются дополнительные методы физического воздействия. Заключенных вызывают к «прокурору», который оказывается переодетым следователем. Устраивают провокационные заседания «суда» и т. д.

3) Если подследственный должен предстать перед судом (абсолютное большинство заключенных осуждалось заочно различными «тройками», Особым совещанием и т. п.), то с ним проводится дополнительная работа, своеобразная репетиция суда. Тут все — и угрозы, и внушения, и «серьезные разговоры»: «Имей в виду, не просто расстреляем, а будем мучить, раздирать по частям» и т. д. Многим внушается мысль, что никакого расстрела не будет, что это только для печати, а в действительности все остаются живыми и невредимыми. Для примера показывают живых «расстрелянных» (потом этих людей все равно расстреляют, а пока используют для обмана живых). Во время суда палачи и истязатели тут же, перед носом заключенного. Они — живое напоминание о том, что будет в случае колебаний…

4) Следствием была разработана очень сложная система «индивидуального подхода» к подследственному. Его предварительно изучают через камерных стукачей, через систему коротких вызовов к следователю (если он сидит в одиночке). Обработка идет в камере, в кабинете следователя. Одного берут на испуг, другого на уговоры, третьего на посулы, к четвертому применяют сочетание разных методов. Но главное — заключенного лишают сразу всякой возможности защищаться.

5) И все же главная причина того, что люди, сильные волей, не раз смотревшие в глаза смерти, нередко ломались на следствии, соглашались на чудовищное самооклеветание, состояла не в страшной жестокости следствия. Все дело было в том, что эти люди неожиданно были лишены почвы, на которой они выросли. Тут человек напоминает растение, выдернутое из земли и брошенное на произвол ветров и непогоды, лишенное питания, влаги и солнца. Идеалы разбиты. Врагов классовых перед тобой как будто нет. Народ, советский народ, настроен враждебно. Ты — «враг народа». Опереться не на что. Человек летит в пропасть и не понимает причины. Почему? За что?…

Разумеется, было немало людей, которые сдавались без боя. Атмосфера внутритюремно-следственного террора создавала соответствующие безнадежные настроения. Многие «свеженькие» заключенные сразу же подписывали все, что им подсовывали, считая, что сопротивление бесполезно и защита невозможна. При этом возникало новое явление в следственной практике, когда стороны мирно договаривались и о «преступлениях», и о «мере наказания». Очень многие военные поражали меня подобной «мягкостью». Они говорили: «Нет, бить себя я не позволю. Если не нужен им — пусть расстреливают. Подпишу все, что они хотят», И делали это без всякой борьбы, без сопротивления. И это тоже был своеобразный протест против произвола».


2

Политических заключенных различные «тройки», Особые совещания осуждали заочно. Порой все же состоялись суды, но суды «особые» — на них никого не допускали, не было защитников, не было даже прокурора. Продолжался такой суд, даже по сложным делам, не более 5-10 минут. Суд над Косаревым занял 15 минут — это было редкое исключение. Для многих заключенных день суда становился их последним днем, так как по закону от 1 декабря 1934 года приговор следовало приводить в исполнение немедленно. Некоторых приговоренных к высшей мере несколько дней, а то и месяцев держали по каким-то причинам в камере смертников. Большинство казнили сразу после суда: стреляли в затылок на лестнице или в тюремном коридоре, расстреливали в подвале группами. В подвале на Лубянке и в Лефортове, как мне рассказывали, запускали тракторный двигатель, чтобы на улице не было слышно выстрелов. Узников других московских тюрем возили расстреливать на окраину города. Е. П. Фролов записал рассказ одного из тех, кто не раз конвоировал приговоренных. Их отвозили на пустырь, примыкающий к одному из московских кладбищ. Там, у кладбищенской стены, и расстреливали. Занимались этим двое людей, жившие в землянке. Когда привозили осужденных, из землянки выходил человек с испитым лицом, принимал документы и заключенных и тут же расстреливал. В землянке, куда конвоир однажды зашел, на столе стояли две бутылки — одна с водой, другая с водкой.

Расстреливали мужчин и женщин, молодых и глубоких стариков, здоровых и больных. Как свидетельствует старый большевик А. П. Спундэ, известного латышского коммуниста Ю. П. Гавена доставили к месту расстрела на носилках. Гавен вступил в РСДРП в 1902 году, активно участвовал в революции 1905 года, провел многие годы на каторге, где был искалечен и тяжело заболел туберкулезом. Он занимал пост председателя ЦИК Крымской АССР, а затем работал на дипломатической службе. По свидетельству дочери Героя Советского Союза генерал-лейтенанта и начальника ВВС Красной Армии Я. В. Смушкевича, его также несли расстреливать на носилках.

Тех, кто не был приговорен к расстрелу, после осуждения ждали долгие годы тюрем, а затем лагерей. Исторического описания этих тюрем, лагерей и ссылки, подобных, например, многотомному исследованию М. Н. Гарнета по истории царской тюрьмы, пока нет. Однако немало сделали художественная литература и мемуаристика. Под рубрикой «Лагерная литература» в моей библиографии около 200 наименований рукописей и книг, почти половина которых опубликована зарубежными издательствами.

Концентрационные лагеря и временные тюрьмы для политзаключенных или заложников возникли еще в годы гражданской войны. Однако более или менее упорядоченная пенитенциарная система начала создаваться лишь с начала 20-х годов. К этому времени стали разрабатывать и соответствующее законодательство. Режим политических заключенных в начале 20-х годов был сравнительно мягким. Они сохраняли одежду, книги, письменные принадлежности, ножи, могли выписывать газеты и журналы, получали надбавку к общему питанию, освобождались от принудительных работ и не подвергались унизительной проверке. В политизоляторах допускалось самоуправление, заключенные выбирали старостат и через него сносились с администрацией. Надо сказать, что к «политическим» относили тогда эсеров, меньшевиков, анархистов и представителей других социалистических партий, участвовавших в революционной борьбе против царизма. Члены буржуазных, а тем более монархических партий, участники белогвардейского движения значились в документах ВЧК как контрреволюционеры и содержались вместе с уголовниками. Для них установили жесткий карательный режим, хотя это было явным нарушением провозглашенных вскоре после Октябрьской революции принципов новой власти.

Конечно, в практике ВЧК-ОГПУ начала 20-х годов немало случаев, которые можно квалифицировать как издевательство над заключенными, но то было не правило, а исключение. В «Исправительно-трудовом кодексе» 1924 года, регулирующем положение всех заключенных, включая уголовников и контрреволюционеров, на странице 49 напечатано: «…режим должен быть лишен признаков мучительства, отнюдь не допуская: наручников, карцера, строго одиночного заключения, лишения пищи, свидания через решетку». В большинстве случаев кодекс соблюдался, и нарком здравоохранения РСФСР Н. А. Семашко вполне обоснованно заявлял, что в советских тюрьмах установлен гуманный режим, какого не могло быть в тюрьмах капиталистических стран.

Постепенно, однако, режим ограничивали, урезали по мелочам «вольности» политзаключенных, а то, что было прежде исключением, становилось правилом. В 30-е годы тюремный режим продолжал ухудшаться, и теперь «вредители» не могли и мечтать о тюремных порядках начала 20-х годов. С началом массовых репрессий режим в тысячах старых и новых тюрем был ужесточен до предела. В камеры, рассчитанные на одного заключенного, запирали до пяти человек, в камеры, рассчитанные на десять заключенных, — до 50. В камеры на 25 заключенных помещали их от 75 до 100. Запрещалось подходить к окну, ложиться днем на нары, иногда — даже разговаривать. По малейшему поводу бросали в карцер, лишали прогулки, переписки, возможности читать.

«Я попал в камеру № 47 внутренней тюрьмы площадью примерно 35 метров, — вспоминает ростовский агроном В. И. Волгин. — В камере всегда находилось 50–60 человек. Было начало июня 1939 года. Жара стояла во дворе, и пекло в камере. Мы приникали к щелям полов, чтобы высасывать оттуда свежесть воздуха, и теснились по очереди около двери, через щели которой ощущался сквозной ветерок. Старики не выдерживали, и скоро их выносили на вечный покой».

В Куйбышеве многих поместили в обширный тюремный подвал, где проходили трубы центрального отопления. Летом заключенные насчитали в этом подвале 33 вида насекомых, включая, конечно, мух, вшей, блох, клопов и тараканов. Зимой от изнуряющей жары все эти насекомые исчезли. Тела людей покрывались язвами. В Сухановской тюрьме под Москвой заключенных морили голодом, и через два месяца человек превращался в обтянутый кожей скелет. Тюрьма эта располагалась в подвале и нижних этажах здания, а в верхних его этажах — дом отдыха для работников НКВД.

По свидетельству старого большевика И. П. Гаврилова, страшные условия в Барнаульской городской тюрьме вызвали массовый протест заключенных — они даже вырвались из переполненных камер на тюремный двор. Несколько человек после этого расстреляли, однако режим несколько изменился к лучшему.

Бесчеловечно относились к заключенным и после тюрьмы — на этапах. В каждое купе тюремных «столыпинских» вагонов, рассчитанное на 6 человек, заталкивали по 20, а то и по 30. По 100 и более человек загоняли в товарный вагон-теплушку. В некоторых поездах люди по многу дней подряд стояли, тесно прижавшись друг к другу. Долго шли эти поезда на восток, и почти каждая их остановка была отмечена могилами заключенных. В своей неопубликованной поэме «Колыма» ленинградская писательница Б. Владимирова, прошедшая с миллионами людей страшный путь на восток, писала:

…он видел, как конвой этапа,

людей раздевши догола,

в бесцеремонных, грубых лапах

вертел их хилые тела;

как в эшелонах по два дня

людей держали без питья,

кормя их рыбою соленой;

видал калек на костылях

и женщин, запертых в вагоны,

с детьми грудными на руках.

Еще тяжелей были условия перевозки по Охотскому морю из Владивостока на Колыму, в тесных трюмах люди нередко лежали друг на друге, хлеб им, как зверям, кидали через люки. Трупы умерших во время рейса сбрасывали прямо в море. В случае организованного протеста или бунта конвой заливал трюмы ледяной забортной водой. Тысячи заключенных после этого погибали или были сильно обморожены.

В большинстве тюрем «политические» и уголовные содержались раздельно, впервые сталкивались они во время этапов. В. И Волгин писал: «Уголовники грабили политических почти явно, так как они (то есть уголовные) находились под опекой охраны. Очередной жертве показывали из-под полы нож и перекладывали вещи в свои руки. Борьба с блатными была в большинстве случаев немыслимой, так как она могла быть только кровавой и не в нашу пользу. На радость охраны мы были бы порезаны при явном их поощрении. В пути мы узнали об этом страшном в этапах, и никто не хотел лишиться жизни из-за лоскута. Тогда же мы узнали, что этапы — самое страшное, что может быть для политических, и что это новое истязание людей поддерживается администрацией лагерей как мера истребления».


3

Основным местом заключения миллионов людей были не тюрьмы, а лагеря, густая сеть которых покрыла страну, особенно районы Северо-Запада, Северо-Востока, Казахстана. Сибири, Дальнего Востока.

Так называемые «исправительно-трудовые» лагеря были организованы в некоторых отдаленных районах еще в начале 30-х годов. В Карелии — лагеря ББК (Беломорско-Балтийского канала), в Сибири — лагеря БАМ (Байкало-Амурской магистрали), в Центральной России — лагеря Дмитровлаг (канал Москва — Волга). Появились и первые лагеря на Колыме (Дальстрой), в Коми АССР и Других районах. Состав заключенных уже тогда был весьма пестрым, преобладали крестьяне, верующие, уголовники.

В «исправительно-трудовых лагерях» 30-х годов было множество случаев крайней жестокости и произвола. Берега канала Москва-Волга и Беломорско-Балтийского канала усеяны костями заключенных. Но среди лагерного руководства было немало людей, искренне стремившихся помочь исправиться тем, кто встал на путь преступления. Лагеря не считались секретными, из них освобождали не только после окончания срока, но зачастую и до этого. В книгах, написанных об этих лагерях с участием М. Горького, В. Катаева, М. Зощенко. В. Инбер, Б. Ясенского, о многом умалчивалось, многое искажалось, но содержалась и правда, о чем тоже не следует забывать.

Как ни сурова природа Колымы, в 1932–1937 годах мало кто умирал в лагерях Дальстроя. Заключенных неплохо кормили и одевали. Рабочий день зимой продолжался 4–6 часов, летом — 10. Существовала система «зачетов», позволявшая осужденным на 10 лет освободиться уже через 3 года. Заработок был приличный, давал возможность помогать семьям, вернуться домой обеспеченными. Об этом можно прочесть не только в книге бывшего начальника одного из колымских лагерей В. Вяткина, но и в «Колымских рассказах» В. Шаламова.

В 1937 году все изменилось. Было объявлено, что подобный либерализм является вредительством. После ареста начальника Дальстроя Берзина и большинства руководителей колымских лагерей уже не осталось следа «либеральных» порядков во всей быстро разраставшейся системе Гулага. Новые указания из Москвы и новое поколение гулаговских начальников быстро превратили «исправительно-трудовые» лагеря в каторжные, рассчитанные не столько на исправление, сколько на уничтожение заключенных.

Неимоверно тяжелый, отупляющий труд редко где по 10, а чаще по 12 14 и даже 16 часов в сутки, жестокая борьба за существование, голод, произвол блатных и охранников, одежда, плохо защищающая тело, скверное медицинское обслуживание — все это стало нормой. Лагерями уничтожения стали всякого рода штрафные, «специальные», «особые» лагеря, золотые прииски Колымы, лесоповалы. На золотых приисках Колымы здоровый человек через полтора-два месяца, а то и через месяц, превращался в «доходягу», истощенного и неспособного работать. За год бригада несколько раз меняла состав: одни заключенные погибали, других переводили на более легкие работы в какие-либо «лагпункты», третьи попадали в больницы. Оставались в живых обычно лишь дневальный, бригадир и кто-либо из его личных друзей.

В сущности, режим большинства колымских и других северных лагерей был сознательно рассчитан на уничтожение заключенных. Сталин и его окружение не хотели, чтобы репрессированные возвращались, они должны были исчезнуть. И большинство узников быстро убеждалось, что их привезли в лагерь на верную смерть.

Между прочим, над входом во все лагерные отделения («лагпункты») Колымы висел предписанный лагерным уставом лозунг: «Труд есть дело чести, доблести и геройства». Вспомним надпись на воротах Освенцима: «Труд делает свободным».

Конфликт между «политическими» и уголовными, который начинался на этапах, продолжался и в лагерях. Администрация сознательно натравливала уголовников на других заключенных, «При каждом удобном случае, — писал в одну из газет бывший уголовник Г. Минаев, — нам, ворам, старались дать понять, что мы для Родины все-таки еще не потерянные, так сказать, хоть и блудные, но все-таки сыновья. А вот «фашистам», «контрикам» (то есть политическим. — Р. М.) на этой бренной земле места нет и не будет во веки веков… И коли мы воры, то наше место у печки, а «фраерам» и всяким прочим — у дверей и по углам…»

Издевались над «политическими» не только уголовники, но и все большие и малые начальники. В 1938 году по лагерям прокатилась волна открытого массового террора: по обвинению в саботаже, или в попытке восстания, или по спискам, полученным из центра, тысячи узников расстреливали без суда и следствия. Так, по свидетельству А. И. Тодорского, в северных лагерях присланные из центра комиссии приговаривали к расстрелу политических, получивших пяти- и десятилетние сроки еще в начале 30-х годов, — в основном участников различных оппозиций. Одна из таких комиссий, в которую входили сотрудник специального отдела НКВД Кашкетин, начальник особого отдела Гулага Григоришин и начальник III Оперотдела НКВД Чучелов, приговорила к расстрелу в Ухтинском лагере Коми АССР большое количество заключенных. Специальный взвод приводил приговоры в исполнение. Эта же комиссия Кашкетина под предлогом существования в лагерях Воркуты контрреволюционной организации, подготавливающей якобы восстание, уничтожила тысячи заключенных. Чудом оставшийся в живых бывший «воркутинец», А. Пергамент, в начале 20-х годов сотрудник Троцкого, рассказал мне, что на Воркуте ни о чем не подозревавших заключенных переводили на Кирпичный завод, держали некоторое время в наспех поставленных палатках, потом объявляли о переводе в другой «лагпункт» и по дороге расстреливали из пулеметов. После того как Кашкетин и его комиссия выполнили свою жестокую миссию, их самих расстреляли. «В том году, — писал в своих мемуарах М. Байтальский, — из лагерных пунктов, расположенных вниз по реке, — из Кочемаса, Сивой Маски и других мест, шли в Воркуту экстренные, составленные по особым спискам этапы. Шли, подгоняемые конвоем. Но некоторых конвой не успел переправить через разлившиеся речки, и люди не скоро узнали, для чего такая спешка. Спешили убить их. И кого успели довести вовремя, — расстреляли. В том году в воркутинских лагерях свирепствовал человек, фамилию которого произносили оглядываясь. Позже в Котласской тюрьме слышали крики из окна: «Передайте людям, что я Кашкетин! Я тот, кто расстрелял в Воркуте всех врагов народа! Передайте людям!» Эти крики слышали в том же году, но передали людям много лет спустя. Взвод охранников, приводивших приговор в исполнение, тоже исчез».

От присланных, из центра комиссий не отставали и местные лагерные власти. Они имели право убивать заключенных и без согласования с Москвой. Начальник Дальстроя Павлов и его помощник Гаранин вместе с подручными расстреляли на Колыме не менее 40 тысяч заключенных, обвинив их в саботаже. Особенно зверствовал полковник Гаранин. Приезжая в лагерь, он приказывал выстроить «отказчиков» от работы — обычно это были больные и «доходяги». Разъяренный Гаранин проходил вдоль шеренги и расстреливал людей в упор. Сзади шли два охранника и поочередно заряжали ему пистолеты. Трупы расстрелянных нередко складывали у ворот вахты срубом, как колодец, и отправляющимся на работу бригадам говорили: «То же будет и вам за отказ».

В 1939 году Гаранина расстреляли по обвинению в «шпионаже» и «вредительстве», устранили или расстреляли многих начальников лагерей. Это было следствием перемен в руководстве НКВД после смещения Ежова. Положение же заключенных облегчилось ненадолго. С началом Отечественной войны рабочий день почти везде был увеличен, а голодный и без того паек еще более урезан. По свидетельству П. И. Негретова, в Коми АССР, в отдельных лагпунктах на лесоповале списочный состав в 1942 году вымирал за 100–150 дней. Общее число заключенных в 1941–1942 годах, по моим подсчетам, примерно можно сравнить с числом бойцов действующей армии. И потери людей в это время на Востоке и на Западе были примерно равны.

Надо отметить, что почти все те, кто уцелел в лагерях, пережил тяготы заключения и затем описал их в рассказах, повестях, романах и мемуарах, большую часть своего срока были не на общих работах, а занимали должности кладовщика, библиотекаря, повара, санитара, бригадира и т. п. И судить о поведении этих людей можно только в зависимости от того, старались ли они помочь другим уцелеть или, напротив, сами включались в страшный механизм уничтожения.


4


Создавали и приводили в движение задуманную Сталиным машину террора работники НКВД. Люди эти были разные, и вели они себя по-разному.

Рядовые солдаты и младшие командиры конвойных войск НКВД, осуществлявшие наружную охрану лагерей, почти не соприкасались с заключенными и не знали, что это не столько преступники, сколько ни в чем не повинные люди.

Были в НКВД и такие, кто в глубине души сознавал, что перед ними не враги, а люди, невинно пострадавшие, оклеветанные. Разобраться в происходящем они не могли или не хотели, но во многих случаях старались помогать тем или иным заключенным.

Большинство же работников НКБД во времена Ежова и Берии понимали, кому они служат и против кого борются. Среди следователей были и верившие тем версиям, которые им приказывали «выбить» любой ценой. Однако основная часть следователей знала, что перед ними люди, никогда не совершавшие тех преступлений, в которых их обвиняют. Это отнюдь не ослабляло усердия и садистской изощренности следователей. Чаще всего они сами придумывали те фальшивые версии, которые служили основой для обвинения и затем вдалбливались заключенным.

О сознательной фальсификации данных следствия говорил и Н. С. Хрущев на XX съезде партии. После этого съезда стало известно о бесчисленных и часто нелепых «делах», фабриковавшихся в органах НКВД. По свидетельству С. Газаряна, старого учителя А. Афанасьева обвинили в том, что еще в годы гражданской войны он создал в Барнауле террористическую группу, которая должна была убить Ленина, если он туда приедет. Начальство не утвердило это слишком надуманное дело, и тогда следователь объявил Афанасьева японским шпионом. Дело опять не утвердили, так как в нем не указывалось, через кого обвиняемый передавал в Японию секретные сведения. Спешно стали искать «соучастников шпионажа», «обнаружили» и «резидента японской разведки».

М. Ф. Позигун, член партии с 1920 года, рассказал мне о Фрице Платтене — они вместе лежали в тюремной больнице. Платтена, который прикрыл собой Ленина от пуль террористов, вначале объявили немецким шпионом. Как его ни пытали, он отказался подписать обвинение. «Если вы объявите меня немецким шпионом, — сказал он следователям, — то это бросит тень на Ленина, а на это я никогда не пойду». Следователи пошли на «уступки» и записали Платтена шпионом другого государства. (Позигун забыл, какого именно.)

По свидетельству В. И. Волгина, в Ростове-на-Дону одного из капитанов речного флота обвинили в том, что своим танкером «Смелый» он потопил миноносец «Бурый». Капитан рассмеялся и спросил следователя, знает ли тот, что такое танкер. «Танкер, танк, — стал бормотать следователь, — это военное судно». «Это нефтеналивное судно, — разъяснил капитан, — которое не может потопить миноносец». «Ну черт с тобой, — миролюбиво сказал следователь, — ты перепиши, как это там нужно, и уйдешь в лагерь со свежим воздухом, а тут ты сгниешь». В той же камере 27 человек подписали показания о поджоге «в диверсионных целях» ростовской мельницы, 13 «сознались» в том, что взорвали железнодорожный мост. А мельница и мост стояли невредимы, уцелели даже в войну.

Один из командиров в Белорусском военном округе, Поваров, «признался», что создал контрреволюционную организацию из 40 человек, назвал вымышленные фамилии и должности. С этими показаниями дело передали в суд, и Поваров был осужден. Показания не проверялись. Следователи не знали, что людей, указанных в протоколе, вообще не существует. Но они хорошо знали, что те, кого называют на следствии, никуда не убегут, а пока что с ними можно и подождать — «план» арестов был уже выполнен.

Планы и «контрольные цифры» арестов действительно существовали. Шифрованная телеграмма из Москвы сообщала областному управлению НКВД: «В вашей области, по данным следственных органов центра, имеется столько-то террористов и антисоветских агитаторов. Арестовать и судить». И органы НКВД области должны были выполнить «задание» и ждать на следующий месяц или квартал новых «контрольных цифр».

Обычно оперативные группы НКВД проводили обыски у «врагов народа» весьма небрежно. Забирали бумаги из письменного стола. Забирали золотые и другие ценные вещи, но не записывали об этом в протокол обыска. «Тайников» не искали, не вскрывали полы, не вспарывали матрацы. Знали по опыту, что никаких документов о «подрывной работе» не найдут, и не хотели зря тратить время. Никто, по существу, не анализировал изъятых бумаг; после беглого просмотра их чаще всего сжигали. И кто знает, сколько ценнейших материалов погибло. Бесследно исчезли, например, все бумаги Вавилова и других ученых; для перевозки приходилось иногда вызывать грузовик. Исчезли рукописи сотен писателей и поэтов, воспоминания, дневники и письма многих выдающихся деятелей партии и государства. Изъятые материалы и документы в НКВД никто не считал уликами, с помощью которых можно было бы «изобличать» преступника. Драматург А. К. Гладков сообщил мне, что у одного писателя изъяли три подлинных письма великого философа Канта, представлявшие большую историко-культурную ценность. Казалось бы, письма на немецком языке должны были привлечь особое внимание следователей. Однако их даже не перевели на русский язык и сожгли вместе с другими материалами. В акте, который показали писателю после реабилитации, они числятся как «письма неизвестного автора на иностранном языке».

Судьи, за 5-10 минут приговаривающие людей к длительным срокам заключения или к расстрелу, прокуроры, дававшие санкцию на арест, — все они хорошо знали, что творят произвол. Но для них предпочтительнее было творить произвол, чем становиться его жертвами. «Без щемящего душу трепета, — писал в своих мемуарах бывший военный прокурор Ишов, — нельзя вспоминать работавшую во втором отделе Главной Военной прокуратуры Соню Ульянову. Все дела, сфабрикованные в НКВД на честных советских граждан, проходили через окровавленные руки женщины, готовой переступить через горы трупов честных коммунистов во имя сохранения собственной ничтожной жизни».

Достаточно ясно представляя себе, с какими людьми они имеют дело, все почти начальники лагерей и большая часть офицерского состава относились к заключенный с чрезмерной и даже подчеркиваемой жестокостью. Что превращало работников НКВД (хотя и не всех) в садистов? Что заставляло их переступать все законы и нормы человечности? Ведь многие из них были в свое время неплохими людьми и не по призванию, а по партийной или комсомольской путевке пришли в органы НКВД! Причин несколько. И, пожалуй, главная — страх самому оказаться в положении заключенного. Этот страх глушил все иные чувства. «Если многие арестованные, — сказал мне один весьма информированный собеседник, — из страха перед расстрелом или пытками почти без сопротивления давали на следствии любые показания, идя таким образом на сотрудничество с органами НКВД, то тот же самый страх сковывал и большинство работников НКВД». Кроме того, в органах НКВД шел особый отбор тех, кто немного, умнее и гуманнее других — отсеивали, самых худших и невежественных — оставляли.

Надо обметить, что во времена Сталина для НКВД специально готовили работников, способных выполнить любой, даже преступный приказ. Известно, например, что в «бригады», пытавшие по назначению следователя арестованных включали обычно не только заматерелых палачей, но и 18-20-летних курсантов из школ НКВД — их водили на пытки, как водят студентов-медиков в анатомический театр.

Часть работников НКВД уничтожили во времена Сталина. Некоторых наказали в 1953–1957 годах. Но очень многие отделались легким испугом — их сместили с занимаемых ими постов и отправили на другую работу или на пенсию. В большинстве случаев свои преступления они объясняли и объясняют тем, что руководствовались приказами свыше. Можно напомнить в этой связи, что Международный Военный Трибунал в Нюрнберге в решениях, под которыми стоит и подпись представителя Советского Союза, указал, что приказы, противоречащие основным правилам морали, попирающие нравственные веления, на которых, зиждется человеческое общество, разрушающие самые основы человеческого общежития, не могут служить ни моральным, ни юридическим оправданием для тех, кто их выполняет.

Загрузка...