ВАСЬКА-ПАРТОРГ


Он лежал на угреве, безмятежно утвердив взгляд на сороке, которая безумолчно трещала, то вертикально вскидывая хвост, то перепрыгивая с ветки на ветку. Что за нескладицу тараторила длиннохвостая, Ваську-Парторга не интересовало. Не до нее было. Тут как-то превозмочь бы лень да встать. Пора бы и домой. Васька, при всем своенравии, пропорцию знал: можно иногда и напрокудить, можно и неслухом прикинуться, ан меры не переполняй, потому как за излишества может воспоследовать наказание. Однако он-таки пролежал до степени, пока лень не покинула его, уступив восставшей бодрости. Солнце уже стушевалось где-то за маковицей остроконечной елки. Тихая свежесть ластилась под раскидистыми ветвями деревьев. Вот тут-то Ваську и посетило подозрение, что можно было призадуматься над трескотней длиннохвостой, которая, должно быть, с здравым умыслом назидала неожиданного пришельца в эту крепь, по которой, если кто и проходит иногда, то чаще с собакой да торчащей за плечом трубкой, дурно пахнущей отличным от запаха живого тела пугающим смрадом.

Вечерняя свежесть возвернула ноздрям Васьки чуткость. Он теперь уже и без сороки перехватил весть лесной тиши. Крепь пахла опасностью. Легкий ветерок гнал дух от волчьего лаза. Даже едва дрожащие листочки красавицы-осины не выражали благорасположения и словно гнали Ваську прочь. Лишь одно утверждало спокойствие в Ваське: он инстинктом своим слышал, что находится за ветром, несущим запахи опасной лесной дурнины.

Но пора воздать должное герою, пока он дробной рысью несется от опасности в направлении деревни, откуда был родом.

Коза Зинка прописалась в хлеву у Митяя в год его женитьбы. Купленная вскладчину родителями новобрачных изба была еще едва обжитой, и чистые завески на окнах скрадывали немудреную худобу молодых, а хлев, предвосхищавший крупную скотину на жительство, пустовал бы, если бы не Зинка – первая кормилица новоиспеченных, да мозглявый подсвинок – свадебный подарок кого-то из соседей. Митяй не просто любил Зинку, но уважал. За добрый, покладистый нрав, умные глаза, за красивую стать. Да и молока выпрастывала она из тугого своего вымени в ведерце поболе, чем иная корова-малодойка. Митяй холил Зинку. К возвращению ее из стада замачивал ей дуранды, а в иной день, к концу лета, когда пастбища скудели травой, не отпускал ее по утренней побудке пастуха, а сопровождал в травеневшую зеленью поскотину за жердяной оградой близ деревни. Коза была отзывчива на внимание хозяина. Вечерами ее не надо было искать средь блудливых однокашниц, которые только и знали, что забраться за чужой плетень да полакомиться на дармовщину огородиной, чем заслужить нещадное рукоприкладство по хребтине. Зинка же как работник спешит после дел праведных к родному пепелищу целенаправленно, ведомая устремленным вперед взглядом, даже не поворачивая головы на кого бы то ни было, спешила от пылившего по улице стада к раскрытому створу калитки.

Она, Зинка, словно состязаясь в первом материнстве с хозяйкой своей, женой Митяя – Любаней, произвела месячной ночью предзимья черного, как печная заслонка, малыша. Васька, Василь, Василек – всяко прозывал Митяй пополненца. Любаня же, лишь увидела едва обсохшую мордочку козленка, сразу отметила в ней знакомые очертания личности одного из проводников мирской жизни деревни – секретаря парткома колхоза Михаила Трофимыча.

– Парторг! Какой же это Васька? – воспротивилась она мужу. – Ты посмотри: рыльце, уши, глаза – вылитый Михаил Трофимыч.

– Приспичило ж тебе, – заартачился Митяй. – Накличешь ссору с начальством. Где ты слышала, чтоб козлище именовалось коммунистическим синонимом? Васька – сущая козья кличка. Ты посмотри, какая степень в его матери: Зина, Зинаида. А ты – Парторг.

Люба была из тех женщин, кто неохотно предавался общению вне насущных забот. Ее нельзя было назвать и замкнутой. По случаю, умевшая и шутку отточить, и приучаститься к беседе при встрече со знакомыми, она не любила перемывать чьи бы то ни было косточки, злословить о чьих-то недостатках. Кличкой козленка она тихо и незлобиво, не сплетничая по поводу, выражала свое отношение к человеку.

Ссориться молодожены из-за черненького кучерявца не стали. Каждый остался при своем. Козленок был и Васькой, и Парторгом. Он быстро окреп ногами в звонких копытцах, и рано угадывался в нем слагавшийся своенравец. Малыш резвился, бегая из комнаты в комнату, и уже в недельном возрасте прыжок заносил его на высокую, с никелированными головками, койку под добротными одеялами и подушками. Он ронял по полу орешки, остановившись где-нибудь посреди комнаты, источал тонкую струйку и на лужице, если хозяева не успевали ее высушить, сам потом поскальзывался.

До середины зимы Парторг произрастал дома, в закутке, прирубленном Митяем из жердочек. К этому сроку шерстка на нем отошла настолько, что могла противостоять зимней стуже, которую уже смягчал метелистый февраль. Малыша выставили к матери в хлев, и неожиданности этой пострел был рад. Он чихнул несколько раз, отзываясь на непривычную свежесть, сделал пробные прыжки по земляному полу и ткнулся к матери под живот, отыскивая теплые сосцы. А к лету это уже был крепко сбитый козлик с наметившимися рожками, хвостиком, торчащим вверх тыквенным черенком, как у настоящего козла. Еще не было, правда, ни бороды, но рогов – основных достоинств породы, но всему свой срок. Зато биография Васьки уже достаточно полнилась героическими страничками. О его предприятиях неоднократно докладывалось Митяю.

Первой испытала крутой нрав подростка соседская дворняжка. Щенная Лада готовила в подызбице гнездовье. Не сегодня-завтра она должна была опростаться, и уже в настроении ее выражалась агрессивность, готовность защитить своих малышей. А тут какой-то козел вонючий ходит независимо по улице, трется боком об оградку чужого палисадника. Впрочем, даже не козел, а недоросток: ни тебе рогов, ни бороды. Такого можно и проучить, чтобы знал наших. Лада, коварно приблизившись сзади, цапнула было Ваську за гачи, но промахнулась, потому как Васька, взбрыкнув вовсе не по-козьи, тут же принял бойцовскую стойку и в следующий момент, не дав опомниться капризной соседке, припер ее к ограде, вызвав тем самым противный визг. Малоуспешие псицы завершилось еще и тем, что она досрочно, вечером того же дня, разрешилась безжизненным пометом, так что и ограждать от опасности ей было уже некого.

Жена Полторайки Валя вознамерилась как-то вечером до прихода мужа с работы помыться в бане. Она, разоблаченная, легла на полок, мирно отопревая, потирала ладонями бедра, живот. Сухой пар ласкал усталые чресла. Хотелось полежать в стороне от забот, забыться. Но тут купальщица встревожилась: за оконцем вдруг послышался шорох, и тень приглушила свет в стекле. Не меняя распростертого положения, она повернула голову, тут же, однако, вскочила с полка. За стеклом, устремив на нее удивленный взор, застила свет козья морда.

– Кыш, злыдень! Чего здесь забыл? – закричала женщина и, схватив корец, замахнулась на изображение за стеклом.

Но Парторг, то ли удивленный первозданному зрелищу, то ли не слыша угрозы, лишь голову склонил набок и наблюдал за экспонатом. А женщина машинально прикрывала уже ладошкой низ живота и топала ногами на соглядатая. Только когда из приоткрывшейся дверцы предбанника вылетела стылая головешка, Парторг отскочил от оконца, на котором в следующую минуту повисла понева.

Успокоившаяся купальщица предалась омовению и уже забыла о близком присутствии четвероного наблюдателя. Парторг же не придал значения пустяковой ссоре. Его внимание привлекла лебеда на подволоке бани. Он без вящего усилия вспрыгнул туда с кучи веток, сложенных у стенки. Валя не успела еще и сообразить, почему сверху сыплется земля, как прямо над головой затрещала прогнившая потолочина и вслед за обломком древесины в лагун с водой свалилось что-то необычно громоздкое.

– Эх ты, неслух. Не внял-таки ведь, – мирно выговаривала через минуту женщина глядевшего на нее немигающими глазами Парторга. – Искупаться надумал?

Обвинить Парторга в прелюбодеянии было бы несправедливо. Окружающий мир только открывался перед ним. Все было ново. Стены избы Митяя, а затем и заборник хлева скрывали от него богатство деревенских красок, тайную жизнь задворок. И он открывал для себя всю возможную действительность. Будучи ловким, как и подобает его сущности, он не знал ни преград и заплотов, ни недосягаемых высот. И оставалось только удивляться, когда четвероногий озорник то шел по гребню плетня, высматривая внизу зелень погуще, то, невесть как забравшись на ворота и упершись копытами в верею, надменно озирался вокруг, словно отправлял службу. И не похотливость, присущая его должности в мире, руководила Парторгом, когда он, уже укрупнившийся и заматеревший, оказался на сеновале лесника, устроенного у дальней изгороди дворища. Собственно, привлекли его внимание поначалу заросли нетронутого волчеца и конопли. А уж приключившееся было вовсе не преднамеренным поступком.

Сноха лесника Верка давно замечала смущение переростка-холостяка Лешки, жившего в соседях. Парень при встрече смотрел на нее до такой степени жадно, что своим взглядом выдавал в себе человека, осужденного на недостаток женской ласки. Был Лешка подборист и недурен лицом, но ленив и нерешителен с девчатами. Так что Верка и глазам не поверила, когда, сгребая раскиданное у зарода сено, увидела его, перебравшегося через плетень между огородами и направлявшегося со смущенным лицом к ней. Муж Верки без малого неделю оставался на дальней лесосеке, видно, испытывая жену разлукой, в свекор еще с рассветом повез свою дрожайшую в Лопатник – отдаленное от деревни урочище с вражками и перелесками, богатыми ягодниками. И молодице предписывалось сегодня пенять лишь на себя в какой бы то ни было ситуации.

Что развязало язык и руки пентюху Лешке, уж неведомо, только выкомуры парня возымели взаимность, девка сподобила его не только шутками да обоюдностью на заигрывания.

Васька в тот редкий своей мертвенностью улиц знойный день скрывался в коноплистой меже лесникова огорода. Лешка прошел мимо, едва не наступив на него. Однако этого было достаточно, чтобы обеспокоить животное, которое в начале безразлично смотрело на возню молодых, но, встав, тряхнуло бородой, пытаясь сбить с нее прилипший клубочек репейника, и решительно двинулось в направлении сеновала.

Лесник был человеком основательным. Сено, заготовленное им прошлым летом в дальних перелесках, было мягким, душистым, не утратившим прозелени и после минувшей зимы. Парторг продвигался по нему к уединившейся паре неторопливо, подбирая попутно приглянувшиеся былинки. А переставшие шептаться предавались уже тем временем неспешным ласкам. Лешка касался губами щек, носа, подбородка девицы, а она не противилась его рукам, расстегнувшим пуговицы на кофте, разоблачая белевшие под ней овалы с розовыми сосцами. Ветер играл откинутым с белых, нетронутых солнцем круглых бедер ситцем. Прелестница, видно не утруждавшая себя лишними предметами бельеца, то сгибала полную ногу в колене, то вытягивала ее. Парторг, как мы знаем, уже видывал женское тело во всей красе, но тут не стерпел, осторожно потянулся к обнажившемуся животу девицы. Только не суждено было ему тронуть вожделенного места, потому что репейный клубок в бороде раньше не преминул влепиться невесть куда. Верка ойкнула, вывернулась из-под любовника, вскочила как ужаленная. Лешка, удивленный переменчивостью настроения девицы, испуганно встал и озирался по сторонам, отыскивая причину внезапного окончания любовных утех. Парторг, закинув рога на хребтину, с удивлением смотрел на всполошившихся. Не миновать бы ему сохиревой ласки в этот день, если б не резвые ноги, опередившие Лешкин гнев. Лютую ненависть источали глаза парня вслед перемахнувшему через плетень с легкостью породистого рысака скотиняке. А Верка тем временем безвозвратно удалялась в сторону дома, шаря при этом рукой под подолом.

Не один день думал Лешка после такого вреда, как отомстить порушившему любовь Парторгу. И сочинил-таки. Изловив однажды его, мирно щипавшего молодую полынь под завалинкой дома, он затащил упиравшегося злодея под поветь, привязал к хвосту поперек ног старый валек, открыв калитку, хлестанул вдоль хребта холудиной. Взявший с места в карьер, Парторг не понимал, кто невидимый бьет его по ногам. Чем быстрее он бежал, тем больнее бил валек. Бедное животное истошно орало и неслось в сторону дома так, словно за ним гналась стая волков. С воплем промелькнув под окнами, козел влетел под лабаз, на мгновение остановился и вновь, лишь сделал шаг, принужден был дать кругаля на ограниченном пространстве, но валек случайно зацепился за жердину в ограде и сорвал с хвоста веревочный узел с клоком шерсти.

Опись всех приключений Васьки-Парторга заняла б не одну страничку, но случилась с ним и беда, проросшая причиной самых неожиданных последствий.

Секретарь парткома местного колхоза Михаил Трофимыч услышал-таки, что у него объявился номенклатурный двойник. Человек в деревне новый, он нередко попадал впросак. Немало шуток и злословия порождал средь колхозников его фотоаппарат, с которым он нигде не расставался, потому как расклеиваемые им боевые листки, «молнии», как считал владелец фотоаппарата, должны были непременно сопровождаться скороспелыми снимками героев земледельческой нивы; но случалось, что под иным снимком появлялась несоответствующая действительности приписка, какая-нибудь путаница – результат то рассеянности автора, то шутки кого-нибудь из ерников, встречаюшихся повсеместно средь деревенского сообщества. Так, Лешка – тот, что из приснопамятного сюжета на лесниковых задворках, как-то приглянулся Михаилу Трофимычу во время сенокоса. Паренек неспешно, но ловко орудовал длинноствольной рогатиной, подавая в один прием многопудовую копну на самый верх зарода. Тут-то он и попал в кадр. А бывальщину об умелом косаре, который якобы без чьей бы то ни было помощи может за один день уложить траву на этой, протянувшейся до самого леса пожне площадью гектаров в десять, удружил автору боевого листка Полторайка – дружок Лешки. К тому же он, вдобавок к небылице, нарек героя – Алексей Бутуз. И появилась под фотографией героя дня, вместо фамилии, давно забытая детская кличка паренька, вызывая смех читателей небылицы.

Сам Михаил Трофимыч во языцех прозывался то Хаммаршельдом, то ли за внешность, то ли за какое-то ввернутое для красного словца изречение известного в мире человека, то, в соседней, башкирской бригаде, – Кырлыкураем. Его-то и имела в виду в беседе с дочерью и зятем Егоровна – теща Митяя.

– Что это вы своего рогача нарекли эдак? – улыбаясь, спрашивала она, зашедшая вечером на огонек и оставшаяся за чашкой чая. – Иль обиду какую имеете?

– Да никакой обиды, – смеялась в ответ Люба. – Уж больно похож физиономией.

– А ведь он, Хаммаршельд-то, прослышал об этом. Меня как-то остановил, мол, дочке скажи: не хорошо к козлу так обращаться. Оскорбление получается.

– Козлу что ли оскорбление? – ввернула Люба.

– Смейся, смейся, – вступил в разговор Митяй. – Он тебе посмеется.

Но, как говорится, слово не воробей. И сам Митяй, назидая иногда своего воспитанника за очередную проказу, ругал его Парторгом. И все б ладно.

Как могло это произойти: то ли белены по ошибке перехватил в то утро Васька, то ли, при всей своей ловкости, оступился-таки – остается лишь гадать; только провалился он в открытый створ погреба и, должно быть, свернув шею, лежал бездыханно на холодном полу. Митяй, при котором случилась проруха, извлек Парторга на свет, долго колдовал над ним, то отыскивая у бедолаги пульс, то пытаясь привести его легкими шлепками по морде в сознание, но в конце концов смирился с мыслью о кончине, уволок к дальней изгороди двора, чтобы завтра отвезти стерво на могильник. Он долго сидел, как Христос в пустыни, на дровосеке, вспоминая достоинства в бытность беспокойного, но при этом смышленого, всегда компанейски настроенного к нему животного. Люба тем временем пошла к матери сообщить об утрате. Их разговор, не разобравшись что к чему, услышала соседка, которая принесла весть домой и скоро уже вышла с ней на улицу. И понесло сарафанное радио весть от калитки к калитке, с одного конца деревни до другого: секретарь парткома умер.

– Трофимыч-то наш, говорят, в погреб сорвался. Насмерть ушибся.

– От кого же он скрывался?

– Да не скрывался, а сорвался, – слышался разговор возле колодца.

– Говорят, скрыться хотел в погребе. Видно, у Глашки. От ее сожителя. Давно ведь рассказывали, что при встрече он ее груди глазами ласкает. А тут, видно, Федор попутал их, – обнаруживали подробности сидящие поодаль на скамейке.

– Секретарь-то наш груди Глашкины тискал. Муж-то и застиг их, – шепотом уточняли причины трагедии те, кто грыз семечки возле ее же, Глашки, ворот.

И скоро уже весть долетела до председателя колхоза Ивана Митрофаныча.

– Как же так? Ведь он с утра сегодня в район на совещание уехал, – удивился тот.

– Да вот, говорят, не уехал. Не успел, царство ему небесное.

– Значит, так, – обдумывал экстренное распоряжение председатель. – Никаких титек и никакого рукоприкладства. Все это брехня. Тут вам не какой-нибудь сторож, а партийный вожак. Петра-сварного ко мне. Вчера ему выгрузили лист нержавейки для ремонта котельной. Котельная подождет. Пусть сварит памятник, со звездой да с серпом чтоб. Гришку с пилорамы ко мне. Он, пройдоха, остатки соснового теса не успел утащить домой. К полудню чтоб домовина была готова. Да как бы коротко не сколотил. Красная мануфактура у кладовщицы есть. Обшить. Завклуб, кровь из носа, чтоб венок да черную ленту. И чтоб написано было бронзовой краской.

Председатель потирал подбородок, размышляя. И вдруг легонько хлопнул ладошкой по столу.

– А ну-ка Федора найдите. Бегом ко мне. Уж не судом ли пахнет здесь.

Вскоре предполагаемый виновник гибели секретаря парткома с бледным лицом сидел в кабинете председателя.

– Ни сном, ни духом я тому не касаем. Как на суду говорю, – оправдывался он, держа растопыренную заскорузлую ладонь на груди.

– Откуда ж эта брехня, скажи мне, – пытал председатель. – От кого он скрывался?

– Да вы Глафиру спросите. Она упрочит мою невинность.

Взошедшая на дознание Глашка, обороняясь, делала такие большие глаза, что председатель сам смутился несуразице.

– Он же вчера помер в своем погребе. А я вчера весь день с лесничихой под Лопатником в малинниках плутала. Кто там меня, медведь разве только, щупал бы?

И только тут осенило председателя, что следовало бы начинать следствие с жены умершего. Но дойдя до парторговского дома и найдя его запертым на замок, он сам уже, однако, домыслил ход событий: видно, успели увезти в район, на вскрытие.

Тем временем далеко от происшествия, в областном городе, аукнулись деревенские события. Племянник Митяя – Витек, ежегодно отправлявший летние каникулы у своей бабки и уже повзрослевший, обремененный шоферской специальностью, не упускал случая хоть на денек-другой нагрянуть к гостеприимным, доброхотливым родственникам в деревню. Поздно вечером, открыв по чьему-то настойчивому стуку дверь, он получил из рук в руки телеграмму: «Умер Васька».

Наутро, еще и шофераЎ не хлопали капотами автомашин, он подошел к завгару, протянул ему бланк.

– Родственник что ли? – прочитав, спросил завгар.

– Ага, – и не моргнул паренек.

– Что ж без печати? Такие ведь заверяются.

– Ага, – повторил паренек.

– Ну да ладно. И без печати умирает человек.

– Ага.

– Чего ты все агакаешь? Двух дней хватит обернуться?

– Хватит, Николаич, хватит. Послезавтра выйду.

Уже в следующую минуту Витек, размахивая курткой, бежал наперерез выезжавшему из бокса самосвалу. На ходу заскочил в кабину.

– Куда тебе сегодня? Подбрось до станции.

Увязшее в июльском ведре солнце щедро палило зноем подсолнечное поле, благоухающую по его закраине полынь, потрескавшуюся, уже и без того горячую, ленту проселочной дороги. И даже вечером, когда каймленные желтыми венками шляпки, развернувшись вслед за светилом на сто восемьдесят градусов, казалось, вдоволь уже насытились теплом и светом, зной неохотно уступал голубой эфир грядущей свежести. Витек до сумерек просидел на камне у обочины, пока не увидел, как в излучине дорожной ленты запылила легковушка. Поравнявшись с пареньком, она затормозила. Из растворившейся дверцы появилась голова Михаила Трофимыча.

– Садись. Нас ведь ждешь.

Жена Михаила Трофимыча подвинулась на заднем сиденье, освобождая место пареньку.

– Что-то незнакома мне твоя личность, – говорил Михаил Трофимыч, поворачивая голову назад к попутчику. – К кому едешь?

– К бабушке.

Попутчик изложил словоохотливому Михаилу Трофимычу цель поездки. Сообщил о погибели своего любимца. И не заметил того, как вскинул брови важный дядька, услышав о смерти козла; вробе б даже морщинки расправились на его, словно придавленном к скулам, лбу. Шофер же почему-то, не переставая следить за вбегающей под капот дорогой, все время отворачивался лицом к обочине, словно заинтересовавшись раскачивающимися шляпками подсолнечного поля.

Мать Глаши – баба Нюра, по причине немощи рук и ног своих, поверженных ревматизмом, принуждена была оставаться на обочине столбовой дороги колхозных трудовых будней. Чтобы исполнить требуемый трудовой стаж для получения с надлежащего срока пенсии, она отправляла, также необходимую в повседневье, должность уборщицы правления колхоза, за что и выписывал ей счетовод трудодни. Была она хозяйкой доброй, не ленилась в деле, не жаловалась на боли в суставах, и даже тихая слабость – приносить с собой на работу непременную четвертушку с чистой как слеза влагой, к которой она, остававшаяся вечером одна во всей конторе, время от времени прикладывалась, – не порушили ее репутации средь односельчан.

В тот вечер баба Нюра, не включая лампочек, в сумеречной тишине протирала подоконники, как вдруг услышала шаги в сенцах и, обернувшись на скрип дверных петель, увидела вошедшего в коридор Михаила Трофимыча. Тот неспешно прошел мимо, невнятно, усталым голосом, буркнув приветствие уборщице, и скрылся за дверью своего кабинета. Баба Нюра, не в состоянии поднять руку для крестного знамения, застыла недвижимой. Но в следующий момент бурно возвернувшиеся силы придали ее ногам такую резвость, какую не обретал еще, должно быть, ни один ревматизм. Она с лицом, будто посыпанным пеплом, предстала перед дочерью, которая хлопотала с чугунками у печи.

– Иль стряслось что, мам? На тебе лица нет, – встревожилась Глаша.

Баба Нюра только теперь дрожащей рукой стала осенять грудь свою.

– Восстал, доченька, дух умершего восстал. Трофимыч обретается в правлении.

Дочь, не понимая, смотрела на мать.

– Вот те Христос! Только что к себе в кабинет пошел.

Минуту спустя, они крадучись входили в сенцы правления, и лишь Глаша притронулась к дверной ручке, как внутри послышались тихие шаги. Мать с дочерью выпорхнули из сенцев и прилипли к стене, а привидение, едва различимое во мраке, бесшумно, не касаясь пола, выплыло из сенцев, остановилось у порожка, дико вращая головой, стало озираться по сторонам, отыскивая жертву. Баба Нюра слышала, как стук ее сердца отдается в бревенчатой стене, и боялась, что этот стук будет услышан воспротивившимся духом. Она тихо оторвалась от стены, но сердце застучало еще громче, и едва ее легкие набрали воздух, чтобы воплем пронзить ночную темень, как привидение тихо поплыло от двери, вновь остановилось и вновь пришло в движение, прочь от обомлевших женщин.

А Васька-Парторг пролежал у изгороди до вечера. Мухи, облепившие его, иссушили ноздри, уголки глаз и вслед за отправившим свои полномочия солнцем отлетели по щелям и пазухам матиц, карнизов хозяйственных построек Митяя отдохнуть до нового дня и пробуждения жизни.

Васька, разомкнув слипшиеся веки, очертил взглядом окоем, потянул ноздрями еще пахнущий пылью воздух. Тихая боль в хребтине отдавала в голову, пересохший язык прилип к горячему небу. Он тронул сухими губами полосатый листок мать-и-мачехи, ущипнул его, помял зубами, откусив листок под черешок, стал медленно жевать, потянулся мордой к пучку животворной зелени. Окончательно прийдя в себя, он встал, почесал рогом подвздошье, оглянулся на пустующий двор. «Должно быть, на сегодня вольная дана», – подумал и направился к прорехе в изгороди. Прежде чем вылезть на волю, о конец жердины долго растирал шею, пока не приглушил боль в ней. Темнота тем временем пеленала улицу, огороды, сараи, куртинки татарника у спуска к речке. От речки послышались приближающиеся детские голоса.

– Мне жалко Ваську, – говорила девочка. – Пойдем посмотрим, он там, за оградой лежит.

– Не-е-ет, я не пойду, – отвечал мальчик. – Мама сказала, что, если его сразу не закопают в землю, он ночью чертом обернется.

– Это бабушкины сказки. У нас черти не водятся.

– И вовсе не сказки, – стоял на своем мальчик. – А в овраге за гумном...

Тут голос мальца осекся. Из-за куста крушатника в темноте торчала рогатая козлиная голова.

– Ой, это же Васька. Живой.

Девочка протянула руку через кусты. Васька мягкими губами тронул пальчики детской руки, вылез из кустов. Крутой его нрав менялся в обществе ребятишек. Многократно испытавшие свою прочность на поясницах взрослых, его рога никогда не опускались в бойцовскую позицию против детей. И теперь он отвечал легким пощипыванием ладошки на ее приветливое прикосновение.

– Вот тебе и черт, – проговорила девочка, демонстрируя материальность окружающего мира, и оглянулась, отыскивая глазами своего спутника. Она окликнула мальчика по имени. Но того и след простыл, словно не шли они только что рядышком.

– Ну я пойду, – проговорила оробевшая-таки девочка и торопливо направилась в сторону улицы. Васька проводил ее долгим взглядом в спину.

Иван Митрофаныч по своей председательской привычке просыпался рано. Еще и деревенский пастух не щелкал кнутом у дальнего курмыша, призывая хозяек полнить скорее доенки и выгонять скотину за ворота, а он уже очнувшийся лежал на раскладушке под вишней, потирая волосатую грудь. Странный сон привиделся ему ночью. Сон столь редкого содержания, что и не знаешь, как такое могло уложиться в подсознанье.

Осушив за ужином стакан перцовки, с устатку, он не поддержал словоохотливости жены, которая старалась вытормошить у мужа официальную версию гибели парторга, и ушел в сад, где устроил себе ночевье с наступлением летних дней. Вроде б еще глаза не сомкнулись, борясь с утомлением, а это наваждение явилось обликом Михаила Трофимыча, в подштанниках и опорках на босу ногу, извинявшегося еще на подходе к раскладушке за поздний визит.

– Не виделись сегодня, дай, думаю, перед сном загляну, – говорил тот. – Ты ведь по обычаю раньше меня начинаешь день, так завтра, может, спозаранок дашь распоряжение. Райком торопит: давайте, мол, отчет о сенозаготовках. А мы еще и не начинали. Может, завтра приступить?

– Приступим, Трофимыч. Травостой подоспел. Вот только похороним тебя и приступим. Как это тебя угораздило?

– Что это ты хоронить меня торопишься? – возразил поздний гость. – Я и годами-то не превзошел тебя.

– Годами не превзошел, да вот поспешил к праотцам.

– Ну ты, слушай, должно, перехватил за ужином лишку, – закончил разговор Трофимыч. – Завтра поговорим.

Он направился тропкой к перелазу в ограде, соединявшему дворы руководителей хозяйства.

«Приснится ведь, – размышлял Иван Митрофаныч утром, покидая раскладушку. – Правду говорят, видно, – покойника нельзя долго держать необустроенным. Вечером не проведал его – так сам явился. Во сне, а явился. И все с хозяйственными заботами. Должно, и на том свете в партийных вожаках определился».

Он, выпив прямо из крынки парного молока, поплескал в лицо холодной воды из ведра, предусмотрительно поставленного женой под яблоней, и, бросив через плечо пиджак, вышел в калитку.

В такую рань в правлении делать нечего. Нужно побывать вначале на утренней дойке, встретиться с механиком, заглянуть на гумно, переговорить с бригадирами, у которых день тоже начинается до восхода солнца. И лишь после этого председатель пошел к себе в кабинет, к бесконечным бумагам, телефонным звонкам, пустяковым проблемам, прорастающим ежедневно как сорняк средь выращиваемой культуры.

Он только угнездился за столом, в задумчивости рассматривая прислоненный венок с черной лентой, как дверь открылась и в дверь вступил кто-то. Ивану Митрофанычу были привычны посетители, для которых табличка, предписывающая часы приема, была так же никчемна, как для курильщика та приписка на папиросной пачке с предупреждением минздрава о вреде курения. Он неохотно повернул голову в сторону посетителя.

– Доброго здравия, Митрофаныч. Что это у тебя в углу? Никак скончался кто?

Но поспешим осадить предвкушение читателя, который, конечно же, первым понял, что в кабинете появился не кто иной, как Михаил Трофимыч; что вот сейчас должны приключиться или немая сцена, или, наоборот, какие-нибудь страсти-мордасти. Полноте! Председательская должность – навродь фронтовой. В какие только переплеты ни попадает руководитель разношерстного по характерам, нравам, привычкам людей коллектива. То чья-то жена ушла к другому, то муж поколотил сожительницу – идут к председателю; то телка пала, вкусив на всполье гербицидов, то кому-то бычка-летошника надо бы поменять на телку – опять к председателю; то умер кто, а то пополнение в семье.

Не дано председателю опускать руки или источать эмоции перед какими бы то ни было перипетиями.

Дед Горюн, например, – бывший колхозник, а по выходе на пенсию школьный сторож – преподал колхозным руководителям хороший урок. «Старуха умерла, Иван Митрофаныч. Выделил бы денежное вспомоществление на похороны», – обратился он как-то к председателю. Какой может быть разговор, не принято в деревне требовать свидетельство о смерти. Через год дед Горюн, ничтоже сумняшеся, – недосуг председателю помнить всех преставившихся – опять появился в кабинете с той же просьбой. У Ивана Митрофаныча ворохнулся червячок сомнения, но, и вправду, было недосуг – выписал в спешке.

Но не все коту масленица. Сам дед Горюн объяснял ту осечку понедельником – тяжелым днем.

– Старуха успокоилась, Иван Митрофаныч. Помог бы немного деньгами, – предстал он в третий раз перед председателем.

– Погоди, дед. Ты ж, помнится, в прошлом годе хоронил ее.

Лишь вошедшие в кабинет шумной гурьбой механизаторы спасли тогда деда, чья сожительница была в успешном здравии. Он под шумок незаметно исчез из кабинета.

Так что восставший из мира иного Михаил Трофимыч был встречен председателем очень уравномеренно.

– Трофимыч, ты ли это? Получается, что жив?

– Что-то не пойму я тебя, Митрофаныч. Вчера вечером обещался меня похоронить. Сегодня удивляешься моей жизни. А не для меня ли ты тот венок о черной ленте сплел? – кивнул парторг в угол.

– Нет, Михаил Трофимыч, не для тебя, – раздался голос сзади.

Оперевшись о притолоку, в дверях стоял Лешка. Он, знавший о всех вчерашних событиях, – о смерти секретаря парткома и о нашедшем-таки свой конец Ваське, увидев утром выходящего из калитки Михаила Трофимыча, сопоставил все и уяснил истоки всей кутерьмы.

– Ты, Иван Митрофаныч, мне б отдал этот венец. Я знаю, куда его отнесть.

Минут через пять Лешка вышел из правления колхоза. В руках у него было то злополучное изделие из обернутой пропарафиненной зеленой бумагой проволоки, которое предназначалось для посмертных почестей совершенно живого человека. Отнести же его Лешка намеревался к Митяю, тем самым выразив удовлетворение кончиной его питомца – своего недруга. Он остановился, собирая в пучок развевавшуюся на ветру черную ленту. И тут мощный удар в крестец поверг Лешку наземь. Матюкнувшись, Лешка поднял голову. На него вторым заходом брал разбег Васька-Парторг. «Ах ты, бесово племя! И ты жив!», – начал было поверженный, но в следующее мгновение резво вскочил и легко метнул грузноватое тело через ограду.

А Васька-Парторг, немного спустя, шествовал по улице хозяйской поступью к знакомой калитке, словно утверждая, что сию беллетристику можно бы пока и не вершить окончанием. Но – полно! Как говорится, хорошо то, что хорошо кончается. Не станем подвергать нашего героя новым испытаниям. К тому же, он, наверное, уже завершает свой марш-бросок от опасной дурнины к родным пенатам.


Загрузка...