Глава 19

Я осталась жить в отряде – в любом случае мне больше некуда было идти. Надо сказать, все оказалось не так, как я себе представляла: изнуряя себя работой в колхозе, а потом в огороде у тетки, я сильно романтизировала жизнь партизан. Скорее, думала о них как о лесных свободных людях, надежно спрятанных от немцев. Более того, я ведь была очень одинокой в деревне, и партизаны мне казались своего рода братством или мушкетерами. Один за всех и все за одного.

Ведра чищеной картошки до сих пор стоят перед глазами – я работала в кухонной бригаде. Как и все остальные, у кого не было оружия и кто не мог воевать, пилила и рубила дрова, искала в лесу сухостой. После того что я пережила, это не было тяжело. Машу взяла к себе Миля, но без особого желания, скорее чтоб люди не осудили. Каждый раз, встречая меня, она жаловалась, как ей тяжело и как несправедливо с ней обошлась жизнь. Мужа ее к тому моменту не было в живых – его убили полицаи из Зембинского гарнизона год назад. Помня об обещании, данном Розе, я приходила покачать Машу, бралась постирать пеленки, но всего этого было недостаточно – Миля постоянно ворчала, что ей никто не помогает.

Отряд у нас был большой – шестьсот человек. Жили в землянках. Были и баня, и хлебопекарня (металлическая бочка, внутри камни, сверху засыпанная землей), и типография. Были заготовительная служба, медчасть и даже мастерские – портняжная и сапожная.

Отряд был надежно спрятан – кругом тянулись болота, гиблая трясина. Можно было только по мосткам ходить, чтобы не провалиться. Километры этих мостков, скользких, отполированных подошвами. Поначалу все время с мокрыми ногами ходила, но потом ничего, наловчилась, даже бегала. Немца оставили бы там одного – никогда бы не вышел. Мы говорили «дрыгва». От одного слова страшно становилось. Болото было живым: то вдруг ухало что-то, то крик раздавался, словно нечеловеческий. Со временем привыкла и к этому: немцы все же страшнее были, а с болотом как-то мы уживались, даже коров пасли. Мужчины постоянно отправлялись на задания и не всегда возвращались – так что этот «мир лесных свободных людей» был очень хрупким.

И люди были очень разные – никакое не братство. И спорили, и ругались, но всех держал командир – не позволял распускаться, дисциплина была железная.

В июле операцию «Коттбус» немцы свернули. Но затишье длилось недолго. Местные, кто остался и не вернулся сразу восстанавливать деревню, шептались, что каратели сожгли деревню за то, что партизаны убили Лобановских. Были те, что поговаривали, что не прав был командир – не надо было их трогать, может, пожалели бы деревню. А я думаю, понимаю теперь, что все равно бы сожгли – не в Лобановских было дело.

Про Владека все наконец узнали правду – историк перед всем отрядом мне благодарность за мои донесения вынес. Леша наконец рассказал про Розу. В партизанский отряд она попала осенью сорок первого – ее привели из леса худую, в невменяемом состоянии. Прошло несколько недель, прежде чем она смогла рассказать, что с ней случилось.

В тот день, в июле сорок первого, немцы привезли еврейские семьи из нашей деревни в гетто, но не в Борисов, а в Холопеничи. Фира Фишман возмущалась: «Вы нас обманули!» Как ее не убили в первый же день – непонятно. Туда же собрали всех евреев из округи. Другие гетто были в Зембине, в Борисове и, конечно, в Минске. Из тех, о которых мы знали. Так что наши опасения, что Роза оказалась в Холопеничах, подтвердились.

Роза рассказала, что они поверили немцам, что евреев переселят и оставят просто жить на новом месте. В Холопеничах Аксельроды поселились в пустом доме, хозяева которого, видно, успели эвакуироваться. В других домах тоже жили евреи, которых свезли с района. Были и беженцы из других гетто. Сотни семей.

Весь район, а вернее, несколько улиц немцы оцепили колючей проволокой высотой больше двух метров. Посторонним входить запрещалось, как и евреям – покидать гетто. Нескольких человек расстреляли при попытке бегства, чтоб остальным неповадно было. Всех, кто выходил на работы, обязали носить опознавательные нашивки на верхней одежде в виде желтых кругов диаметром десять сантиметров, их называли «заплатами».

Несколько раз полицаи проводили облавы – хватали мужчин и уводили. Никто из них не вернулся. Так исчезли Сима и отец Розы, Лев Аксельрод. Это было пятнадцатого августа сорок первого.

Еще Роза рассказала, что они с Симой перед этим успели подружиться. Фишманы жили рядом, в том же доме. Сима выходил из гетто на работы на кирпичный завод и делился едой с Аксельродами. Это от Симы Роза узнала, что вокруг поселка действуют партизаны – его план был попасть к ним, а осуществить его довелось Розе…

В субботу шестого сентября рано утром пришли немцы и объявили, что евреев переселяют в другое гетто, но несложно было догадаться, что это неправда: вещи приказали оставить.

Немцы проверяли каждый дом в гетто, шарили под каждой кроватью, сбежать было невозможно. Но когда стали выводить за колючую проволоку, через узкий проход, началась паника, людей стали силой выволакивать и сгонять в колонну, чтобы вести дальше. Мать и братьев Розы схватили очень быстро. А Роза заметила, что ворота одного дома, граничащего с гетто, оказались приоткрытыми – и забежала туда. Там был большой двор с разбросанной мебелью и прислоненный к ней матрац – там и спряталась Роза. Никто не заметил в неразберихе – ей просто повезло. Роза просидела там до ночи, а потом пролезла через дыру в заборе в другой двор, задками выбралась из поселка. Несколько дней ходила по лесу, а потом встретила людей: на шапках у них были нашиты красные полоски. Это и были партизаны. Так она оказалась в отряде.

Про судьбу еврейских семей, с которыми мы так легкомысленно простились в июле сорок первого, я уже знала – Каменный Лог стал их могилой.


Время шло, наступила осень. Я чувствовала, что с каждым днем мы с Лешей становились ближе. Медленно, потихоньку. Он чаще приходил ко мне, мы много разговаривали: вспоминали школу, танцы, как все было устроено у нас в деревне до войны. Вспоминалось, конечно, только хорошее. Роза стала появляться в наших рассказах потихоньку, исподволь. «А помнишь, как Роза сказала? А помнишь, как Роза пошутила?» Или «Нет, Роза бы этого не сделала…» Она всегда теперь была нашей незримой третьей.

Мне очень хотелось узнать, что было у Леши с Розой. Как все между ними сложилось? Кто сделал первый шаг и как? Кто первым признался в любви? Он? Она? Или все-таки он? Я не могла этого спросить, да и Леша избегал этой темы. Про Владека он тоже меня не спрашивал – это было слишком болезненным для обоих.

Однажды наше сближение стало заметно и остальным. Миля как-то отозвала меня в сторону и набросилась:

– Что ж ты голову ему морочишь, а? Появилась ты – житья не стало. Все ходишь за ним, ходишь – совести нет. О Розе б вспомнила! Подруге своей. А ты что ж – поиграешь и бросишь, знамо дело. Вернешься в Москву свою. Все ж видно. Ты ж такая… Порченая.

Конечно, мне было обидно. Скоро не только Миля, но и некоторые другие женщины стали смотреть на меня косо. Я не говорила об этом с Лешей, боялась, что он испугается пересудов.


Ближе к зиме историк вдруг вызвал меня к себе в землянку. Сразу, без экивоков, сказал:

– Вот что, Нина. Через час летит самолет на Большую землю. Захватит раненых и тебя с ребенком. Редкая удача! Поедешь в Москву.

– Но я не хочу! – опешила я. – Я не справлюсь! – Конечно, я не хотела из-за Леши, но сказать открыто об этом не могла.

Историк удивленно посмотрел на меня:

– Хм… Надо же… Я думал, ты обрадуешься. Ты же хотела. Отца своего с матерью найдешь.

– Раньше хотела, а теперь мне нечего там делать. Разрешите остаться!

– Послушай, Нина… Девочка тут погибнет, понимаешь? Врач наш так говорит. Тут сыро. Она болеет. Никого другого послать с ней не могу.

– Пошлите Милю – она заботится о Маше. Она знает как… – Я пыталась уговорить его.

– Миля не справится в Москве – только ты. Ты там своя. Поедешь. Это приказ.

Я не хотела, но ослушаться приказа командира было нельзя. Тем более я понимала, что он прав.

Побежала к Леше. Он, услышав эту новость, обрадовался, словно его нисколько не страшило наше расставание. Я хотела поговорить с ним, объясниться, узнать, что он чувствует ко мне, рассказать о своей любви. Но времени не оставалось – самолет улетал совсем скоро, а вокруг, как всегда, сновали люди, которым было не до нас.

Провожая меня к самолету, Леша поцеловал Машу и крепко прижал меня к себе: «Вернусь к вам с Машкой с фронта – заживем!» Все у меня от этих слов перевернулось. «Неужели счастье еще возможно?» – подумала я. С Лешей, с Машей – как одна семья.

Ты, может, думаешь, что я нечестная – забрала Лешу у Розы. Что тут скажешь? Я любила его – по-настоящему любила. Их с Розой история, какой бы она ни была, осталась в прошлом. Надо было жить дальше.


Я вернулась в Москву. Ирония судьбы – была не рада вернуться, душа моя осталась в белорусских болотах, рядом с Лешей.

Нашла комнату, устроилась санитаркой в госпиталь – выручило письмо врача из отряда, он москвичом оказался, попросил своих оформить на работу меня хоть куда. Машу определила в ясли. Потом поступила в медучилище – так и стала акушеркой. Это мое призвание, моя жизнь, а после отъезда Маши сделалось единственным, что имело значение.

Зашла на Ульяновскую, справилась у дворника – в нашей квартире уже жили другие люди. Соседи сказали, что отец с матерью были в эвакуации в Ташкенте, вернулись, но поселились в другом месте – адреса не оставили.

И вот однажды, уже после войны, на бульварах я увидела отца. Состарившегося, обрюзгшего, в сильно поношенном пальто, будто не с его плеча. Он скользнул по мне взглядом, но не узнал. Да и я от неожиданности прошла мимо, хоть сердце от волнения было готово выпрыгнуть из груди. Потом развернулась, конечно, побежала за ним, хотела крикнуть: «Это я, папка, твоя Нинон! Я живая – смотри!» Но не решилась. Проследила до его дома. Все думала: ничего, завтра зайду. Потом снова – завтра.

Так все длилось и длилось. Я сомневалась: поздно что-то менять, что я скажу? Но все же мучила безвестность, съедала меня – спать не могла. На столько вопросов у меня не было ответов… Узнал ли он правду про Гумерова? Искал ли меня? И я пошла. Позвонила в дверь, открыл отец.

– Вам кого?

Я заплакала:

– Это же я, папка!

Он изменился в лице:

– Нина? Ты? Откуда ты здесь?

Мы стояли на пороге, и я уже пожалела, что пришла – было как-то неловко, я не знала, что сказать, и он тоже молчал. Но самое главное – не было заметно, чтобы отец обрадовался мне. Это была не та встреча, о которой я мечтала.

– Ну заходи, – сказал он наконец.

Я вошла. Квартирка была маленькая, неприбранная. Везде были разбросаны какие-то вещи. «Странно, мать бы такого никогда не потерпела», – подумала я. Отец смутился, стал что-то прибирать, суетиться. Проводил меня на кухню. Грязная посуда в раковине, заставленный чем-то стол, кастрюля на плите.

– Чаю? Сейчас Люсенька придет. Принесет, так сказать, чего-нибудь… Ах, ты же не знаешь ее. Или, может, мне в булочную сбегать, а ты посидишь? Она на работе. А Юлька в школе задерживается. Все не то… Не то… Ты хочешь чаю?

Я не знала, хочу ли я чаю. Я ничего не хотела, только поговорить с ним, узнать… Но отец продолжал суетиться, говорить какую-то ерунду.

– Вот видишь, как живем. Зато, так сказать, отдельная квартира. Здесь хорошо, а до этого в Колобовском в коммуналке ютились.

– Пап, ты сядь, посиди, – просила я, но он все что-то перекладывал и без умолку что-то говорил. Я ждала, что он спросит меня о чем-нибудь. Ну хотя бы где я живу или где работаю. Или как я выжила на этой ужасной войне. Хоть о чем-нибудь. Но разговора не получалось. У меня было столько вопросов, но он своей бессмысленной болтовней просто не давал мне возможности их задать.

В дверь позвонили. Отец с облегчением бросился открывать.

– Люсенька!

Я слышала, как они перешептывались в прихожей. Женщина раздражительно выговаривала что-то отцу, а он оправдывался. Я услышала, как он сказал: «А что я мог сделать?»

На кухню вошла та самая женщина, которую я когда-то видела с отцом, его секретарша. Сейчас она стала старше, шире, массивнее. На ней было новое пальто и модная шляпка. Отец семенил следом.

– Вы Нина? – строго спросила женщина. И, не дожидаясь ответа, добавила: – У вашего отца больное сердце. Его нельзя волновать. Нельзя вот так взять и… Вы понимаете? Это безответственно!

Я не стала с ней разговаривать, спросила отца:

– Пап, где мне найти маму? Где она?

Отец побледнел:

– Ты понимаешь, Нина. Тут такое дело…

Снова вмешалась эта женщина:

– Мы не знаем, где ваша мать, Нина.

– Понимаешь, Нина… – начал что-то говорить отец.

– Мы не поддерживаем с ней отношений. Это было бы как-то странно, учитывая обстоятельства. Вы не находите? – требовательно сказала женщина.

– Что ж. Я пойду.

Я понимала, что разговора уже не получится – я зря пришла. Отец не ответит мне ни на один вопрос. Да и бессмысленно было теперь его мучить. Мне стало жаль его.

– Может, все-таки чаю? – робко спросил отец под уничижительным взглядом женщины.

Я отказалась. Отец пошел провожать меня и в коридоре шепнул:

– Она работает где-то вахтером. В газете. В «Московском комсомольце», что ли.

Вот так и закончилась моя встреча с отцом. Больше я его никогда не видела. Написала ему письмо, предложила встретиться где-нибудь вне дома, но он мне не ответил.

Разыскала я и мать. Это было так – пошла к ней на работу, но мне ответили, что она закончила смену и ушла в магазин, сказали в какой. Я побежала туда. Узнала ее сразу, хоть она и очень сильно изменилась: постарела и осунулась. Если бы я просто встретила ее на улице – никогда бы не подумала, что это она.

Мать, увидев меня, так побледнела – словно беса какого встретила, шарахнулась в сторону и собралась бежать. К тому моменту я уже научилась смиряться. Хоть и больно это было очень, я догнала ее, обняла, стала уговаривать, как ребенка:

– Мама, мама, ну что ты? Это же я, Нина. Я тебя нашла, все теперь будет хорошо.

Долго плакали обе. Она никак не могла прийти в себя – такое потрясение с ней случилось.

Отец ее бросил еще в Ташкенте. Перевез туда свою секретаршу с дочкой. Жизнь в эвакуации была невыносимо тяжелой – отец никак не помогал, она чудом выжила, встретила кого-то из старых подруг, стирала белье, шила. После войны мать вернулась, устроилась вахтершей, ютилась в комнатушке в коммуналке в очень плохих условиях. Я забрала ее к себе, но долго она со мной не прожила – здоровье было сильно подорвано.

Про отца мать рассказала, что он еще долго смертельно боялся Гумерова и его влиятельного тестя. Каждый день ожидал, что его снимут или еще что похуже. Писем никаких не писал – запретил даже говорить обо мне дома. Мои же письма почтальон приносил лично ему – мать их никогда не видела. Что было бы, если бы война не началась? Сказать сложно: чужая душа – потемки… Наверное, собирался так и оставить меня у тетки.

Знаешь, легко осудить и сказать «я бы так не поступила». Но это же неправда. Никто из нас до конца сам себя не знает. После всего, что мне довелось пережить во время войны, после всех ошибок, что сама совершила, я перестала осуждать кого бы то ни было. И отца я простила.

Что еще тебе рассказать? Встретила после войны Киру. Случайно – она рожала у меня. Толстый мальчуган у нее получился. Дружили даже долго потом. Вернее, приятельствовали – так правильней сказать. Вот Кира единственная из нас преуспела. Целеустремленная Кира стала адвокатом. А родителей ее после войны реабилитировали посмертно.

Кира мне и рассказала, как сложилась жизнь тех, кто оказался замешан в мою историю.

Тестя Гумерова во время войны за что-то сняли, у него инфаркт сразу случился – помер. Так что Гумеров сразу свою Надю и бросил, в тот же день, – доживала кое-как, полы мыла, сторожила где-то. А самому Гумерову удалось остаться в министерстве, ни во время войны, ни сразу после нее не бедствовал. Живучий оказался, как и его фамилия. Что с ним дальше стало – не знаю, не интересовалась. Жажда справедливости уже не мучила меня – мне стало все равно. Я повзрослела, прошла через потери. У меня появилась Маша, в конце концов. Гумеров и вся та история поблекли.

Мура с академиком эвакуировались в Новосибирск. Академик там и умер. Но Мура не растерялась – взялась за его ближайшего коллегу. Пришлось, правда, повозиться и развести бедолагу с женой, но Мура справилась блестяще, не потеряла сноровку еще. И в целом потом жила неплохо: огромная квартира в Хамовниках, дом отдыха в Крыму. Лет двадцать назад умерла – похоронили на Ваганьковском.

А вот Татой заниматься стало некому, она окончила какое-то захудалое медучилище, выскочила замуж за военного, таскалась с ним по дальним гарнизонам. Муж оказался жестоким. Бил ее – она жаловалась Кире. И дети вышли неудачные. Сын тоже стал военным, но все складывалось еще хуже, чем у отца, – вышел на пенсию прапором, спился и умер. А дочь развелась несколько раз, работала продавщицей всю жизнь. Гены академика нигде не проявились.

Ни с кем из них я больше не виделась, о чем и не жалею. Прошлое осталось в прошлом.

Расскажу теперь тебе про твоего деда. Леша дошел до Берлина, был ранен в последний день войны, умер в госпитале. Так и не случилось у нас с ним любви. «Вернусь к вам с Машкой с фронта – заживем!» И не вернулся… Никогда не вернулся. Это страшное слово «никогда». Ты, может быть, не веришь в него, как и я не верила. Но оно настигает, внезапно. Так мы никогда больше и не встретились. Никогда.

Маша стала спрашивать, когда подросла: где папа? Я говорила: погиб смертью храбрых.

А я осталась на всю жизнь с его фамилией – Синицына. Командир нас фиктивно оформил перед моей отправкой на Большую землю, чтобы у нас с Машей была одна фамилия и вопросов ни у кого не возникало. Нина Синицына – такая ирония судьбы. Мы ведь ни разу и не поцеловались даже.

Я заботилась о Маше, как обещала. И все у нее было. И школа хорошая, и отдельная комната. Так и не смогла ей рассказать про настоящую мать. Все откладывала: вот в школу пойдет, вот, может, пусть еще подрастет… Но так и не решилась. Все эти годы, что бы ни случалось с Машей, я думала о Розе. Хорошее – Роза похвалила бы. А накричу если – мучаюсь, прошу про себя прощения – стыдно. Еще в школе историк рассказывал нам о древних римлянах, которые вешали над столом розу, символ такой – значит, молчать надо было. А потом в Средние века ее на потолках рисовали. И называли это «под розой». Мне крепко запомнилось это почему-то. И вот так провела я свою жизнь с памятью о Розе и в молчании о ее судьбе.

А что было потом – ты уже, Лиза, знаешь. Не дожидаясь окончания школы, Маша сбежала из дома. Стала жить с мальчиком. Ничего я не смогла поделать. Уговаривала ее, просила вернуться, но все изменилось. Она стала чужой. Я, только я во всем виновата.

Когда Маша заговорила про Израиль, я сразу поняла: кровь ее зовет, все правильно, там она и должна жить. Уехала, а с тех пор – редкие письма, звонки. Ты и сама знаешь. Словно освободилась от меня. Что могла ей сказать? Я-то? Мне кажется, что лучшее, что смогла сделать для нее, – это промолчать и позволить распоряжаться своей жизнью самостоятельно.

Только один раз попросила Машу, когда она беременная ходила: будет девочка – назови ее Роза. И что ты думаешь – Лиза. Почему Лиза? Не послушалась меня, как всегда.

Я была так рада, когда она привезла тебя в Москву. Вспомнила обо мне в тяжелое время – перед сложной операцией. Не знаю, призналась ли она тебе в этом, но Маша ведь тогда даже не знала, выживет ли. Придумала сказку про медовый месяц. Не сказала мне, но я сама догадалась. Ей совершенно некому было тебя доверить – тут и я сгодилась. Это мне потом уж подруга ее призналась. Закончилось благополучно – поминай как звали. Я не держу зла, тяжело ей было со мной. Я чувствовала, знала, что ничего не могла сделать. Так и не полюбила она меня. Кровь не обманешь.

Надеюсь, ты понимаешь, почему я тогда не взяла тебя – ты была нужна Маше, без тебя она б совсем погибла. И сейчас ты ей сильно нужна – знай это.

Что еще сказать тебе, Лиза? Расскажу про любовь.

Он нашел меня после войны, историк, Владимир Михайлович. Рассказал, что полюбил меня еще в школе. А я по Леше горевала сильно, поэтому ничего у нас не вышло. Но Володя вернулся еще, а потом еще раз. Поселился в Подольске, чтобы ко мне поближе. Ездил, терпеливо ждал. Помог залечить мои раны, забыть Лешу. Так что любовь у меня все-таки была. Замуж я за Володю так и не вышла, хотя он очень звал. Но именно с ним я была по-настоящему счастлива. Маша к тому времени уже уехала в Израиль, когда мы стали жить вместе, в этой квартире. Это были, пожалуй, самые лучшие годы в моей жизни. Не надо бежать за тем, кому ты не нужна, будь с тем, кто тебя по-настоящему любит. Но отвечай такой же любовью, не используй, не почивай на лаврах. Береги. Так я думаю.

Мы прожили вместе десять лет. Он умер за год до твоего приезда ко мне.

Вот, наверное, и все, что я хотела тебе рассказать, Лиза. Может, и осудишь меня, но мне уже будет все равно. Жизнь прожита, ничего уже не изменить.

Ты, наверное, спросишь, почему я пишу это тебе, а не Маше. После моей смерти Маша получит мое письмо, и я прошу тебя: если можешь, поддержи ее. Она слабая. Ты нужна ей, хоть она в этом не признается.

А теперь иди с Богом, Лиза. И постарайся, за нас за всех постарайся быть счастливой.

Твоя бабушка Нина».


За окном стемнело. Не заметила, как вставала включить свет. Слезы текли по подбородку, но я не обращала внимания. Сердце невыносимо щемило. Мне стало жаль Ба. Обидно, что я не услышала этот рассказ от нее, не смогла обнять ее крепко-крепко и сказать: «Ты не виновата. Отпусти все. Прости себя». Всю жизнь злилась на Ба за то, что она не оставила меня у себя. И вот наконец все встало на свои места.

Тело затекло. Нужно было что-то сделать, не сидеть вот так и не корить себя. Налила в чайник воды и включила его. Открыла шкафчик. Какие-то аккуратно расставленные коробочки. А вот и чай с мятой. Нахлынули детские воспоминания: Ба заваривала мне такой, добавляла в чашку мед, помешивала ложечкой, дула, чтобы мне не было горячо, хотя я была уже большой. Так вот оно что, вот откуда взялась мята и ее волшебное действие…

Ах да, еще был мед в сотах, и кажется, я его любила. Было еще что-то сладкое с творогом. Кажется, сырки… или как-то так Ба их называла. Больше этого не будет… Все это время где-то был человек, который помнил обо мне, который, оказывается, любил меня. И вот теперь его нет. И с этим уже ничего не поделать.

Налила себе чаю, мои пальцы согрелись от прикосновения к горячему гладкому фарфору. Может быть, это ее любимая чашка. И она вот так же грела о нее свои руки. Мне стало легче, словно Ба все еще была со мной, заботилась обо мне. Ба сделала мне большой подарок – развязала узел недоговоренностей, который все это время мучил нас.

Подумала о Софии и о десятилетней себе, ведь именно такой, потерянной и никому не нужной, я приехала к Ба. О Ба, которая, не ощущая себя героиней, вырастила чужого ребенка, просто потому что так было нужно, потому что больше некому было его растить. О Маше, у которой вся жизнь пошла наперекосяк. Снова вспомнила о своих страхах. О Джоне. О нашей любви и моем молчании. Я поняла, что нужно делать.

Взяла телефон и заказала билет в Париж на завтрашний вечер. Нашла номер Джона. Как давно мы не звонили друг другу. Переписка обрывалась его сообщением о том, что он зайдет забрать свои вещи. А до этого – недели молчания, когда нам обоим было невыносимо плохо.

Можно ли все вернуть или я потеряла Джона навсегда? Мне хотелось позвонить ему, рассказать о Ба, о Маше – обо всем, что со мной было, и о том, что узнала сегодня. Откровенно, без прикрас, наконец ничего не умалчивая. Сказать, что я очень люблю его и больше всего на свете хочу, чтобы он вернулся. Мы совершили ошибку, расставшись, и теперь у меня в сердце зияла дыра – пусть это клише, но по-другому и не скажешь. Именно это я чувствовала. Дыру в сердце.

Мне стало страшно, что Джон не захочет разговаривать со мной, повесит трубку. Или скажет что-то вроде «больше никогда мне не звони» или «у меня теперь другая женщина, и я наконец-то счастлив». Нет, такое не обсуждается по телефону. Я не могла рисковать. Должна была увидеть его. Прикоснуться к нему. Я думала о нем, о его гладкой коже на ключицах, о его ладонях, чуть шершавых, и мне хотелось стонать от отчаяния.

Написала сообщение и назначила встречу. Нужно, несмотря ни на что, набраться терпения. Хоть раз. Знала, что, увидев адрес, Джон обязательно придет.

Но был другой человек, которого я торопилась увидеть. Я не могла ждать. Набрала забытый, как мне казалось, номер. Долгие гудки. «Алло» в последний момент, когда я уже с облегчением собралась нажать «отбой».

Маша приехала на такси уже через полчаса. Я открыла дверь – она, едва взглянув на меня, прошла на кухню. Мы не обнялись, но меня это не удивило – мы и в прошлой жизни никогда этого не делали.

Ее руки дрожали. Маша не знала, куда себя деть. Подошла к плите, с третьего раза зажгла конфорку и долго не могла прикурить. «Зажигалку потеряла». Она виновато пожала плечами и наконец посмотрела на меня. Мои чувства смешались. Передо мной стоял чужой, неприятный мне человек. И я впервые призналась себе: я не люблю свою мать.

Ноги не держали меня – я снова села за стол, где лежало послание Ба. Я должна рассказать о нем Маше. Но как? Слова не шли. Я пожалела, что позвонила ей. Надо было сделать копию и переслать ей по почте – это было бы лучшим решением. Я корила себя за свою импульсивность и думала о том, как бы побыстрее избавиться от Маши. Может быть, предложить ей поехать в кафе и там распрощаться? Усталость, перелет…

Маша была одета в аляповатое платье, слишком короткое, не прикрывавшее ставшие дряблыми когда-то красивые колени, которыми она так гордилась. На ее шее пестрела бижутерия: бабочки и сердечки. Волосы были выкрашены в розовый. Чары развеялись. Я вдруг увидела не эгоистичную и равнодушную мать, какой всегда считала Машу, а маленькую девочку. Так никогда и не повзрослевшую, обиженную и хрупкую. Как ни странно, она напомнила мне Софию. Я поразилась – разгадка Машиного отношения ко мне всегда была передо мной. Все было ясно как божий день, но я не видела этого. А Ба знала. Именно поэтому оставила письмо мне, а не Маше. Именно поэтому я должна все рассказать ей, этой маленькой девочке с закрашенной сединой. Сама она не сможет, не справится без меня.

Маша растерянно оглянулась в поисках пепельницы. Ее, конечно же, не было – Ба не курила. Я встала и достала блюдце из кухонного шкафа. Маша вздрогнула – я повела себя по-хозяйски: моя квартира, пепел – сюда, а вообще у меня не курят. В ее глазах я превращалась в Ба. В ту, кто диктует правила, – я считала это в ее испуганном взгляде. Но меня это не тронуло, как было бы раньше, когда я ловила каждый ее взгляд, боялась ее расстроить или разочаровать. Мне стало наплевать на ее чувства. Я даже на мгновение разозлилась на нее: из-за тебя мы не общались с Ба, из-за тебя у меня не было детства! Но в то же время, как ни странно, боль моя стала утихать. Что толку жаловаться на кошку, которая задушила мышь? Это ее инстинкт, она не могла иначе.

Маша долго, чертыхаясь, рылась в сумочке, наконец выудила из нее помаду и подвела губы розовым, не глядя в зеркало. Получилось неаккуратно, неопрятно. Меня передернуло. Маша снова закурила. Я, как и она, не знала, что сказать. С чего начать? И тогда я открыла папку и стала читать вслух. Отрывки, слова. Про Машино рождение и детство. Про Розу. Голос Ба превратился в мой голос, а мой – в ее. Я переворачивала страницы, читала, читала и не могла остановиться.

Маша заплакала. Я впервые увидела, как она плачет. Раньше я ждала этих слез, злилась и мечтала о них. Хотела увидеть, как она страдает. Хотела узнать, что в Маше есть хоть что-нибудь, кроме ее беззаботности и радости, которую она получает от жизни. Но сейчас мне стало жаль ее. Я сказала:

– Никто не виноват. Не плачь, пожалуйста. Не плачь…

Не помню, чтобы мы касались друг друга, по крайней мере в моей сознательной жизни этого не было, но я дотронулась до Машиной руки и погладила ее. Сделать это оказалось не так страшно, как я себе представляла. Маша наконец заговорила.

Было непросто. Маша не могла поверить, что все, что я только что ей прочла, – правда. Ведь не существовало никаких других доказательств, лишь записи пожилой женщины. «Она сошла с ума и все придумала, чтобы наказать меня», – восклицала Маша. Обида на Ба переполняла Машу: «Почему она написала это тебе, а не мне? Почему тебе?»

Обида сменилась торжеством – «я всегда чувствовала, что я еврейка», потом надеждой – «может быть, можно найти кого-то из Аксельродов?», а потом и стыдом – «выходит, я изводила ее, а она так ни разу ничего мне не сказала, даже в сердцах?»

Это длилось и длилось. Вопросы и ответы. Вопросы и ответы. Я разговаривала с Машей как с ребенком. Подбирала слова, глотала свои обиды. Утешала. Никто не виноват, никто не виноват…

Я говорила это искренне, я больше не винила Машу.

Наш мир был слишком шатким, любое неправильно сказанное слово, обвинение – и мы могли навсегда нарушить его. Ба дала нам последний шанс попытаться понять друг друга и прервать многолетнее молчание.

Мы проговорили всю ночь. Про Нину, мою Ба, и, конечно, про Розу, о которой мы ничего не знали до сегодняшнего дня. Маша была ошарашена: ее представление о мире перевернулось. Да и мое тоже.

Я наконец поняла, как сильно старалась Нина, воспитывая Машу, сдержать обещание Розе. Дать только лучшее. Пожертвовать всем ради этого. И как эти добрые намерения завели Нину в ловушку: она буквально «задушила» Машу своей любовью и заботой. А Маше нестерпимо хотелось свободы, прекратить попытки «быть лучшей везде и во всем», избавиться от давящей на нее ответственности «ты должна оправдать». Вот почему Маша сбежала, вот почему меня она растила совсем по-другому: в свободе от себя самой, от условностей, от мужчин. И от ответственности тоже, как следствие.

Рассвет мы встретили хоть немного, но другими. Матерью и дочерью, которые, насколько только могли, попытались понять друг друга. На малость, но мы стали ближе друг другу.

Я совру, если скажу, что полюбила Машу. Но я ее, как могла, простила. Поняла, что мне не за что обижаться на нее. Она дала мне то, что могла дать. А большего для меня у нее просто не было.

В тот же день мы похоронили Ба. Странно, но я не чувствовала горя. Письмо, ее рукопись, примирило меня с ее уходом. Позволило мне внутренне попрощаться с ней без ритуалов и похорон. Я чувствовала скорее печаль по тому, что ушло безвозвратно и что уже никогда не вернуть.

Загрузка...