Что произошло дальше, Шнобель узнать не успел. Видимо, сама изменническая перспектива сна: раздавить на пару с немецким шпионом бутылочку — ужаснула его настолько, что заставила проснуться во избежание дальнейшего. Вскочив, однако, он сразу забыл содержание сна, храня только впечатление чего-то невероятного и в своей невероятности крайне дурного; и так, с недосыпу, натощак, в помутнении головы и помрачении сердца отправился по утречку к Токаревым, близко расположенным. Следует отметить, что, будучи в состоянии духа не самом лучшем, Григорий Иванович смог все же заставить себя провести расческой по волосам, а щеткой по брюкам и башмакам своим, из чего все должны были сделать правильный вывод: перед ними в высшей степени приличный, разумный и достойный всяческих, в том числе и водительских, прав человек. Он шел и повторял про себя все доводы, чтобы не забыть их.

На Красноармейской — не добром будь она помянута — догнал его апельсиновый «Жигуленок», и высунулась из него голова на сильной шее, показалась физиономия в зеркальных японских очках системы «Джоконда». Знакомая физиономия Стаса Мостового. «Иванычу привет. Куда путь держим?» — «На Кудыкину гору». — «Подбросить?» — «Не по пути». — И Григорий Иванович прибавил ходу, пустив ноги восьмерками. «Как знать», — и Мостовой, включив первую скорость, поехал рядышком в темпе пешего скорого хода; его не волновало то, что так ездить запрещено. «Слышал я, Грегуар, сработал ты клевый драндулет». — «А больше т-ты н-ничего не слышал?» — Григорий Иванович от злости начал заикаться. «Больше ничего. Только ума большого не надо, чтобы додуматься — не дадут тебе твоей штучкой попользоваться. Верно? Или уже не дают, а, Грегуар?» — «С-слушай, пошел ты… к тете М-моте». — «За что же ты меня так не любишь? Так плохо думаешь обо мне? По-твоему, я получше тетеньку не могу найти?» — «Можешь — найди, а мне с тобой детей не крестить». — «А это как знать, — ласково повторил Мостовой, — я-то тебя люблю. Люблю, заметь, не надеясь, что это взаимно. И по старой памяти помочь хочу».

Значит, верно: и шумы из пустой комнаты, и Гуняев, и сейчас, да, да. Окружают. Залавливают.

«Ты куда идешь, старик? Ты ведь к Борису идешь, умница, я тебя насквозь вижу. — Григорий Иванович, не отвечая, еще надбавил шагу. — А ведь зря ты к нему идешь. Не тот он человек, чтобы мог тут тебе помочь. Знаю я все его связи наперечет. Не тот он человек, Иваныч, послушай меня, не валяй дурака».

Не буду его слушать. Пускай окружают, я за рупь двадцать не дамся. Нет, не дамся. Вот ремень безопасности надо срочно раздобыть, это да. Срочно надо придумать, где раздобыть; это да. Это да.

Они миновали Ленинскую, Братьев Коростелевых и пересекли Арцибушевскую. Было еще свежо, еще пыль не поднялась столбом; дворники не кончили еще свою утреннюю работу; еще цистерны с квасом не отворили свои краны.

«Нет, скажи, умный я, умный, да? Так он не в счет. Не будет он по ГАИ, по милициям ходить, не его это садик. Нет у него там никого. Е-мое, ты же понимаешь, Гри, что мне в этих делах можно верить! Не в счет он, твой Боря, не в счет». — «А кто в счет?» — не удержался Голобородько; тут же он проклял себя, что подыграл вражине Стасу, но было поздно. «Вот это уже разговор. Я тебе скажу, кто в счет. Я в счет. Понял? По-нял. Ты это давно понял. Но не любишь меня. А я тебя люблю. Если ты захочешь, — а ты хочешь, — у тебя будут законные права и номер спереди и сзади — много через неделю. Это я тебе говорю, а ты меня знаешь».

Он Мостового знал. Не хуже, чем Гуняева. Он знал, что Мостовой будет посильнее не только что Гуняева, он много кого будет сильнее. Как быть-то, еще думал он, а уже крутобокая его любимая стального цвета брала верх надо всей силой его жалкой воли, над его бессильной ненавистью… Не надо, мсье Грегуар, Григорий Иванович… не раскрывайте рта… Поздно, поздно!

«А если я захочу, то — что? Ты-то от меня чего хочешь?» — «Малой малости. Хочу, чтоб твои золотые руки и моя золотая голова нашли, наконец, друг друга. Короче говоря, бросай Витька своего — и ко мне, а уж я тебя обеспечу универсальной работой по гроб жизни, будь спок. Захочешь самолет — построишь самолет. И будь уверен: атомный соберешься строить самолет — я тебе урановую руду достану».

Что они пристали с самолетом, соб-баки?

«Нет, брат Станислав, это уж ты извини, ты это, катись-ка ты, не хочешь к тете Моте, так к дяде Мите, а меня тебе слабо купить, Плохо ты, брат, видишь м-меня насквозь. Понял? Чем старик старуху д-донял». И он векторно плюнул; но Стасу когда было что нужно — это-то их и отличало от обыкновенных мира сего — когда было что нужно, ему и не такое влетало в одно ухо, чтобы прямиком вылететь из другого. Он как бы видел дорогу к цели ясно-светлой, не закрытой человеческими телами и душами, и потому цели достигал — всегда. «Старик, — догнал он опять Голобородько, — хрен с тобой, я тебе пока бескорыстно помогу, а ты пока только вот что: ты только машинки, которые тебе Витюшка пригоняет, ты их откажись смотреть. Скажи там, мол, обострение язвы. Я тебя не прощу делать, а прошу — не делать. А не делать — это всего только и есть ничего не делать, верно?»

«А, — забыв про все на свете, даже про голубушку свою четырехколесную, ликующе выкрикнул Шнобель, — достал тебя Витек, достал! Погоди, он тебя еще обойдет и свергнет, буржуй недорезанный!» — «Ах, во-он как, — протянул Мостовой, — значит, тут задумка, не простое недоразумение. Тут план кампании. Тут идейная борьба! Ну что ж, я так и думал, что у Витюшки в голове идейки водятся. Ну, да в нашем деле идейки вещь хорошая, а толстая кишка — лучше. А против меня тонковата у него кишка, соплив. Лет на несколько меня еще хватит. А ты, старый, без машины останешься, отберут, а ведь сколько лет отдал, а? Или заржавеет в сарае, это уж совсем грустно, а?» — «Не заржавеет. Виктору отдам (тем более я ему на свадьбу ничего не подарил, мелькнуло в голове Голобородько), пусть катается».

Тихий свист, змеиный свист раздался тут. «Виктору? Верному другу, да? Идейному борцу, а? Остановись-ка», — сказал он вдруг, не повышая голоса, но так сказал, что Шнобель мало что остановился, он оцепенел. Стас снял очки, обнажив свои глаза, потемневшие от долгих трудов, гульбы и нервных потрясений. Он долго смотрел в лицо Шнобеля; затем губы его медленно отлипли одна от другой и зашевелились: «Гриш, этого я уже не стерплю. Я не за себя обижен. Я не гордый, я и так сильный. Это раз. Я не люблю хаять людей за глаза. Это два. Поэтому ты пойми то, что я тебе сейчас скажу, правильно. Я — обижен — за — тебя. А главное, я люблю справедливость. Не скажу, что я такой уж хороший, но по крайней мере у меня есть то достоинство, что я этого не говорю. Слушай… Скажи мне, пожалуйста, сколько тебе перепадает от Виктора за работу?» — «Ты чё, офонарел? Что значит, перепадает? У нас договор: денег с клиента не брать. А ты всех на свой…» — «Что? — не понял Мостовой. — Не брать? Как не брать — совсем?» И вдруг до него дошло, и он засмеялся. Засмеялся как-то… Единственное, что безусловно верным будет в определении этого смеха: он был долгим. «Ну, ловок пацан! Ну… нет, я думал, он тебе червончик-другой все же отстегивает. На мороженое. Да-а… Придется-таки тебе ознакомиться с моей записной книжкой. Прежде всего, ты знаешь, что все, решительно все прикосновения рук частного мастера к автомобилю стоят денег? Знаешь? А каких, ты осведомлен? Скажем, рихтовка вшивенького какого-нибудь крыла — это тридцать — пятьдесят рублей. Понял, как ты говоришь, чем старик старуху донял? Правка дверцы — шестьдесят — восемьдесят рублей. Переборка коробки скоростей — от шестидесяти до ста. Сечешь? А застучал мотор, тут дела крутые: выкладывай минимум сто пятьдесят. Ми-ни-мум. И так далее. А вот теперь и поглядим, — раскрыл он книжечку, и какие-то фамилии и имена замелькали перед глазами Голобородько, а против имен цифры, — теперь поглядим. У меня, видишь, пофамильно, на том стою, что надо знать обо всех прежде всего — все, а потом уже и все остальное. И крепко стою, хотя, как твой Витек думает, звезд с неба не хватаю. Так что об этом не будем. А поглядим-ка лучше, сколько он на тебе сделал… Так вот, сделал он на тебе, поросенок этакий, за два года по совокупности работ… два в уме… что-то около девяти тысяч. Каков пострел, а? Девять кусков, конечно, мелочь, поделить на двадцать четыре — выходит что-то вроде четырехсот пятидесяти в месяц. Но — даром: пригнал, угнал, получил. Нормалек! А, нормалек? Ты видел когда-нибудь девять ты… Старик, что с тобой? Окстись. Эй, стари-ик?!»

Голобородько ничего не понимал, он только чувствовал: все, сказанное Мостовым, правда; этого не могло быть, но это было.

«Не веришь, да? Эй, старик, очнись, закрой рот. Не веришь? Шно… Грегуар, откуда ты такой взялся? Почему, скажи мне, если ты свалился с Луны, почему, елки-палки, у тебя руки к любому земному делу приспособлены? А если ты земной человек, то…»

Голобородько ощутил затор крови в голове, сильный шум и пульсацию в висках.

«Не веришь? Веришь своему пятнадцатилетнему капитану, да? А вот мы с тобой сейчас прокатимся по всем этим адресам».

Григорий Иванович даже не слышал последних слов Стаса, его приглашения.

А только: лопнуло. Вот и все. Прорвало. Вышибло последние подпорки, на которых держался мир. Все в его жизни — все подряд — было сплошной проигрыш; но что-то всегда оставалось: что-то всегда можно было делать руками — и во что-то, пусть небольшое, можно было верить. И вот теперь не осталось ничего.

Шум крови и пульсация ее усилились, и организм его стал — только сильный жар и слабость, и произошло превращение сознания: все увиделось маревом, так, как бывает во время болезни или с черного похмелья; только теперь… Ба!

Он посмотрел на Стаса и увидел ясно, что под одеждой тот гол, а тело и лицо его — скорлупка для облечения пустоты. Как у таракана. Пустой… а живой. Вот он, секрет ихний. Полые, а живые!

Но ведь здесь, у нас — так не бывает. Значит… ониоттуда. Где нас нет. Где нас нет — там ничего нет. А они есть, и они — оттуда!

Огоньки, смутно тревожившие его когда-то, прорвались вдруг с той стороны Волги сюда и, вспыхнув, залили все невыносимым светом…

Но тут произошло как бы натяжение световоздушной ткани, из которой состоял мир, и ткань эта распустилась, сделалась дырчатой, ноздреватой, и во все вдруг образовавшиеся ноздри, дыры хлынуло что-то мутное, бесформенное, многосоставное — поганое. Не вызывающее страх, но само — воплощенный страх.

Григорий Иванович увидел, как оно выдавилось из дыр тканевидного мира и потекло, и окружило его и Мостового, и сузило кольцо. Заловили, понял он, содрогнувшись.

И тут же увидел, как оно залазит. Увидел Мостового уже не пустым, а наполняющимся быстро всей этой серой поганью. Заловили! — опять мелькнуло в голове и, сунув руку в карман, Голобородько нащупал единственное свое средство защиты. Он ошибался, всю жизнь ошибался. Они не правосторонние, они…

Мостовой, не ведающий, что в этот момент происходило, открывал дверцу, приглашая Голобородько сесть в машину. Он снял очки, и Григорий Иванович увидел, как из глаз его высовываются и пляшут…

«Всесторонний, сука!» — взвизгнул инвалид зарезанным голосом и выхватил из кармана пистолет-пульверизатор. «Живым не дамся», — решил он и послал облако соляной кислоты прямо в морду хотящей пожрать его серой погани. Машина с парализованным водителем чиркнула о бровку тротуара и остановилась.

Григорий Иванович равнодушно посмотрел на нее, машинально повторил: «Шпион всесторонний». Потом подумал и добавил сурово: «Вот то-то и оно, что оно так». Он опустил глаза, увидел в руке пистолет, стал что-то соображать, но, как видно, не сообразив, в сердцах швырнул оружие на землю; затем вместо того, чтобы идти к Токаревым, до которых оставалось два шага, повернулся почему-то, побрел было назад, домой, и вот тут уже — лучше поздно, чем никогда, — был задержан успевшими, наконец, опомниться немногочисленными свидетелями происшествия. Сделать это оказалось проще простого: задержанный не сопротивлялся вовсе.

ЭПИЛОГ

Григорий Иванович Голобородько по-прежнему находится в Томашеве. С момента помещения в дурдом он ни разу не повысил голоса, не сделал резкого движения, не исказил лица своего в какой-нибудь непотребной гримасе. Он аккуратно выполняет все врачебные предписания и с готовностью подчиняется установленному режиму. Учитывая вышеизложенное, его, несмотря на чрезвычайную акцию, проведенную им в отношении гражданина Мостового, перевели по истечении некоторого времени в отделение для тихих.

Григория Ивановича за его покладистость и золотые руки уважают и больные, и врачи, и даже санитары. Уважению этому не мешает странная, тихая, почти радостная улыбка, не сходящая с лица Голобородько и во сне.

Витя Токарев все более укрепляется на позициях коммерческого стиля жизни и мышления. Он квалифицированно использовал сначала фирму «Токарев и Голобородько», а затем отсутствие Мостового, долго валявшегося по больницам и обивавшего пороги косметологических лечебниц после памятного всему городу происшествия. Теперь Виктор мыслит только крупномасштабно и, по мнению специалистов, пойдет, если поумерит фантазию и оставит склонность к филантропии, весьма далеко.

Не то Валентина. Голобородько ошибся в отношении этой во всех отношениях достойной женщины. Она не воспользовалась освобожденной им жилплощадью. Дело в том, что двухэтажный дом по Самарской улице попал в список домов, назначенных на слом, и Валентину с дочерью ее Маргаритой, внуком Владиком и зятем Шуриком вселили в новую трехкомнатную квартиру в новом же, близко к центру построенном, 4-м микрорайоне.

А пустой дом № 100 все ждет своей участи, все стоит по улице Самарской и будет стоять еще долго, потому что одно дело — назначить дом на слом, а другое — сломать его; мыши хозяйничают в нем, прогрызли они уже все, что можно было прогрызть; но никакая мышь не в состоянии причинить вреда находящемуся в одной из комнат металлическому предмету, имеющему форму то ли тупоносого башмака, то ли слегка заостренного с одного конца булыжника. Так и стоит эта крепость на колесах, маленькая крепость на двоих, так и стоит, до сих пор покрытая пылью, не знающая, доведется ли ей когда-нибудь в жизни стронуться с места. Стоит, не ведая ни причин появления своего на свет, ни куда подевался хозяин ее и создатель, ни кто он, этот создатель, ни — был ли он когда-нибудь вообще…


1981 г.

Загрузка...