Глава двадцать вторая КОНЕЦ РАЗИНА

И заснула опять Талычевка — заснула прежней зимней спячкой. С весны туда стали доходить отрывочные, тревожные слухи — не об Юрии, нет (об нем не было ни слуху, ни духу), а о лихом разбойничьем атамане, и с месяца на месяц слухи эти становились все тревожнее.

Укрепившись со своими удальцами на Дону, а именно на острове между станицами Кагальницкою и Ведерницкою, Разин соорудил там за зиму целый земляной городок, прозванный им Кагальником. На призывный клич его туда стекалась отовсюду гулящая голытьба. Так вскоре у него составилась внушительная боевая сила в несколько тысяч человек.

Разгромив сперва калмыцкие и татарские улусы между Доном и Волгой, Разин подступил к Царицыну. Испуганные царицынцы отворили ему городские ворота, а духовенство вышло к нему навстречу с иконами и хоругвями. Воевода с племянником и приверженными ему людьми замкнулся было в городской башне. Но башенная дверь не устояла, и все защитники воеводы были перебиты и переколоты, а сам он с племянником после всяческих истязаний был потоплен в Волге.

Из Москвы в помощь понизовым городам поплыл на Волгу отряд стрельцов. Но казаки напали на них врасплох; из восьмисот стрельцов осталось в живых всего триста, и те, не желая разделить участь погибших товарищей, примкнули к вольнице.

От Царицына кровавая волна покатилась далее вниз по Волге до Астрахани, а потом обратно вверх через Саратов и Самару до Симбирска.

В то же время посланцы Разина развозили во все концы московского государства "прелестные письма": народ подбивался ими против бояр, дворян, приказных людей и к переходу в вольное казачество с равными для всех правами. Смута принимала угрожающие размеры… Но прибывший из Казани на подмогу к осажденному Симбирску окольничий князь Юрий Борятинский с хорошо обученным, регулярным войском накинулся с такою стремительностью на приставшие к Разину нестройные толпы чувашей и мордвы, а затем и на казаков, что те дрогнули, смешались. Сам атаман их был ранен и едва избег плена.

С этой крупной неудачи звезда Разина стала меркнуть, пока совсем не закатилась…

В первых числах июня 1672 года по большой Серпуховской дороге по направлению к Москве ехали легкой рысцой три запыленных путника. В одном из них, семнадцатилетнем юноше, не трудно было узнать Илюшу: несмотря на свой статный уже рост и пробивавшийся над верхней губой пушок, он сохранил еще свое прежнее круглое и румяное отроческое лицо, особенно располагавшее к себе своим простодушием. Спутниками его были приживалец-приятель его отца Пыхач и подконюх Тереха, тот самый, что сопровождал его три года назад от Талычевки до села Деднова.

— А мне все как-то не верится, Спиридоныч, что нынче еще мы будем в Белокаменной! — говорил Илюша. — Дивлюсь я только, как это тебе и Богдану Карлычу удалось все же уговорить батюшку?

— Да ведь истинной-то причины мы ему не сказали, — отозвался Пыхач. — Подпустили мы ему всяких турусов на колесах, что как же, мол, великовозрастному боярскому сыну не побывать раз в столице нашей всероссийской, где церквей сорок сороков, а диковин непочатый край. Ну, сдался, только строго-настрого мне наказал наблюсти, чтобы никому из придворных чинов ты на глаза не попадался: подалей, мол, от греха.

— Кабы он знал да ведал, что я лажу попасть во дворец к самому государю!

— И в темницу к самому Стеньке Разину! — добавил Пыхач.

— Да верно ли еще, Спиридоныч, что Разин схвачен и что везут его в Москву?

— Сказывали мне в нашем разбойном приказе за верное. Да пора этому извергу рода человеческого и честь знать. Погулял вволю, напился, как пиявица, человеческой крови. А как надругался он над астраханским воеводой и сынками его!..

— Над князем Прозоровским? — подхватил Илюша. — Господи Боже мой! Князь был со мной всегда так добр… Но как же я про расправу с ним не слышал еще до сих пор ни слова?

— Не слышал, потому Богдан Карлыч не велел без пути тебя печалить.

— Нет, Спиридоныч, я хочу теперь все знать, все! Я, слава Богу, уже не маленький мальчик.

— Что ж, может, и впрямь пора тебе знать: по крайности, как пожалуют кровопийцу всенародне на Лобном месте двумя столбами с перекладиной, так, глядючи, по-человечеству жалеть его уже не станешь.

— Нет, на казнь его смотреть я не пойду! А как же, скажи, расправился он с бедным Прозоровским?

— Как? Да вот как: самого его, раненного уже казацким копьем, он своеручно столкнул с раската вниз головой; а что сотворил он с его сынками!..

— Лучше и не говори! — перебил Илюша. — Еще сниться мне потом будут…

— Не говорить? А вот приснится ли тебе один гость их, который попался тоже под руку Разину, некий княжич-персиянин… Как, бишь, его?

— Шабынь-Дебей, сын астраханского Менеды-хана?

— Вот, вот. Так того он, потехи ради, повесил на крюк за ребро.

— Вот страсти-то! И благо был бы в чем повинен!

В памяти Илюши воскресли, как живые, и молоденький княжич, и красавица-сестра его, княжна Гурдаферид, и собственный брат его, Юрий — и глаза его наполнились слезами.

— Ну, ну, ну, вот и размяк! — сказал Пыхач. — Ведь как никак, все они тебе чужие.

— Я вспомнил об Юрии… Жив ли он тоже?

— Жив, жив. Сердце-вещун говорит мне, что он здрав и невредим.

— Да почему же в таком разе третий год уж нет от него весточки?

— Да с кем ему ее прислать-то? А вон, глянь-ка, глянь, и наша матушка Белокаменная, златоглавая.

Вдали из-за деревьев в самом деле забелели "белокаменные" стены, заиграли огнем золотые маковки церковные. Когда они миновали заставу и въехали в самый город, внимание их обратили многочисленные пешеходы, спешившие все в одну сторону.

— Скажи-ка, милый человек, куда вас всех нелегкая несет? — отнесся Пыхач к трусившему рядом с ними человеку, по-видимому, из мещан.

— Знамо, куда, — был ответ, — на Владимирскую дорогу.

— Да там-то что за невидаль?

— А ты сам-то, сударь, отколь, с неба, что ли, свалился? Не слыхал, что славного разбойника Стеньку Разина на казнь сюда везут?

— Эге! Ну, Илюшенька, на ловца и зверь бежит. Пустят ли нас к нему в темницу, еще вилами по воде писано; а тут мы его, безбожника, хошь с другими добрыми христианами воочию узрим.

Илюша не возражал; видел он Разина в ореоле его кровавой славы — как-то переносит он теперь свой всенародный позор?

По мере их движения вперед толпа все более сгущалась. Наконец, на одном перекрестке перед ними оказалась живая стена зевак. Пришлось также остановиться.

— Да верно ли, батюшка, что его мимо здесь провезут? — спрашивала своего соседа дородная и белотелая женщина в ярко-пунцовом опашне и в унизанной жемчугом кике — по всему богатая купчиха.

Сосед ее, судя по ободранным локтям потертого кафтана и по вороху бумаг под мышкой, мелкий приказный, польщенный, видно, обращением к нему такой "барыни", отвечал ей с развязною учтивостью:

— Здесь, сударыня. У нас в приказе весь маршрут, сиречь путь его, доподлинно расписан.

— А как везут-то его — в клетке?

— Нет-с, на телеге, но не на простой, а на почетной: под виселицей.

— Царица небесная! Так, стало, он уже и повешен? Приказный снисходительно усмехнулся.

— Зачем-с. Пристрастный допрос ему и казнь еще впереди.

— Да виселица-то для чего?

— Для вящего, значит, устрашения. Телега с виселицей навстречу ему за ваставу выслана. Там с молодца казацкий чекмень приказано сорвать, а самого в рубище облечь и к виселице цепями приковать.

— Ах, ах! Да ведь он, сказывают, волшебник и ведовством своим всякие оковы с себя снять может.

— Как же! Мало ли что глупый народ болтает.

— Ты сам, знать, больно уж умудрен, — наставительно заметил молчавший до сих пор другой сосед, степенного вида старик, должно быть из старообрядцев. — На Дону его, слышь, сковали нарочито освященною цепью, а то и не удержать бы его, сына дьявола, вот что!

В это время донесся гул голосов, сквозь который явственно можно было расслышать:

— Везут его, везут!

Море людское кругом заколыхалось; но нашим трем всадникам с высоты седла было все видно поверх толпы, как на ладони.

Во главе поезда ехали два пожилых молодцеватых казака.

— Этот вон, сивоусый, с булавой, будет сам наказ-ный атаман войска донского, Корнило Яковлев, — объяснил с самодовольствием приказный, — а другой, помоложе — выборный от войска, Михайло Самаренин; ими же там, на Дону, он и схвачен…

Но окружающим было не до войскового атамана и ею товарища, не до следовавшего за ними отряда донцов. Взоры всех были жадно устремлены далее — на везомого в телеге атамана разбойников, наводившего в течение целого ряда лет ужас на пол-России. Собственно говоря, то не была даже телега, а платформа на четырех колесах. Над платформой возвышалась виселица, а под нею стоял преступник, прикованный к виселице цепями за шею, за руки и за ноги. Везли его три лошади гуськом; справа и слева шли по два стрельца с бердышами на плече; а сзади плелся какой-то человек, коротко прицепленный к платформе за шею.

— Этот вот — брат Стеньки, Фролка Разин, — кивнул на него приказный.

— Ровно теленка ведь на бойню волокут! — отозвался Тереха. — Натворил бед — держи ответ.

Но внимание его, как специалиста по конюшенной части, отвлекла уже странная упряжь запряженных в телегу лошадей.

— А хомуты-то, хомуты как чудно на одрах надеты: верхом вниз! Это, сударь, для чего?

— Затем, что для преступников перед казнью делают все навыворот, не так, как для нас, добрых людей.

— Чтобы и нам, дескать, повадно не было? А это, скажи-ка, что за чудо-кони? — не унимался любознательный подконюх, когда мимо них потянулся обоз, и опытный глаз его тотчас высмотрел трех великолепных аргамаков под богатыми попонами. — Загляденье, да и только! Словно с царской конюшни.

На такой вопрос не наглел ответа даже всезнайка-приказный. Ответить мог, пожалуй, Илюша, которому было известно, что трех аргамаков, посланных персидским шахом с купцом Мухамедом-Кулибеком в дар царю Алексею Михайловичу, Разин захватил у посланца вместе со всеми его товарищами и не выдал даже астраханскому воеводе. Но Илюша не видел ничего и никого, кроме самого Разина. На прославленном, а теперь вконец ославленном казацком атамане не было никаких отличий его недавнего звания; на теле его были одни лохмотья рубахи; ветер играл его непокрытыми волосами; руки, ноги и даже шея его были скованы цепями. И тем не менее ни в выразительных чертах его, ни в осанке нельзя было уловить упадка духа. Как бы не замечая, что вся Москва сбежалась поглазеть на него, как на невиданное страшилище, он не удостоивал ротозеев даже презрительного взгляда, а стоял на своей позорной колеснице неподвижно, как каменный истукан, устремив взор куда-то в пространство.

Вдруг его передернуло, и он быстро глянул в сторону Илюши, словно вынужденный к тому магнетической силой его глаз. Глаза их встретились. Невыразимо горькая усмешка искривила губы разбойника; очевидно, он сразу узнал боярчонка; но вслед за тем он строго потупил взор.

Поезд миновал, и безмолвствовавшая до сих пор толпа стала шумно расходиться. Переезд через улицу стал опять свободен, и наши путники могли тронуться далее.

Московские палаты Талычевых-Буйносовых на Басманной за последние тринадцать лет пустовали. Оставался там сторожем только старик-дворник со старухой-женой. Неожиданный приезд Илюши с Пыхачем немало их, конечно, взбудоражил. Но те их сейчас успокоили, заявив, что им ничего особенного не требуется: накормили бы их только чем Бог послал, да приготовили бы для них пару горниц.

Под гнетущим впечатлением давешней встречи с Разиным Илюша отказался даже от предложенной ему Пыхачем прогулки по Белокаменной.

— С дороги притомился? — сказал Пыхач. — Ну, что ж, приляг маленько, отдохни. А я тем часом толкнусь в сыскной приказ: не отопрет ли мне золотой ключик дверь к Разину?

Но и "золотой ключик" в этом случае не оказал своего волшебного действия.

— Мы так-то, значит, про Юрия ничего и не доведаемся? — воскликнул в отчаянии Илюша.

— От Разина-то не сведать, — отвечал Пыхач, — его повели, раба Божья, уже на пытку: не оговорит ли кого из своих?

— Ну, этого-то не дождутся, не таков человек!

Илюша был прав. Несмотря на самые тяжкие истязания в течение двух дней, от Разина не добились никаких показаний, не услышали ни воплей, ни жалоб на нестерпимые муки. На третий день (6 июня 1672 г.) выведенный на Лобное место, он с непоколебимым мужеством выслушал свой смертный приговор. Перекрестившись на церковь Василия Блаженного, он отдал собравшемуся народу на все четыре стороны земной поклон, прося простить ему его прегрешенья. Положенный после того меж двух досок, он опять-таки не испустил ни крика, ни стона, когда палач отрубил ему сперва правую руку, потом левую ногу. Только когда брат ею, Фролка, выведенный вместе с ним на место казни, при виде его мучений смалодушествовал и заявил, что готов во всем повиниться, Стенька не выдержал и гневно на него прикрикнул:

— Молчи, собака!

Вслед затем голова его скатилась с плеч, а туловище было рассечено на части.

В числе многочисленных казацких песен про Стеньку Разина, сохранившихся в памяти народной до нашего времени, есть одна, которую сам он, по преданию, сложил в темнице накануне своей казни:

Схороните меня, братцы, между трех дорог:

Меж московской, астраханской, славной киевской.

В головах моих поставьте животворный крест,

Во ногах мне положите саблю вострую.

Кто пройдет или проедет — остановится,

Моему ли животворному кресту помолится,

Моей сабли, моей вострой, испужается:

Что лежит тут вор удалый добрый молодец,

Стенька Разин Тимофеев по прозванию.

Загрузка...