Прошла осень; наступила зима — зима снежная и суровая. Талычевка утопала в сугробах снега. И людей всех, казалось, снегом занесло; осенние работы были ведь давным-давно уже справлены, весенние были еще далеко впереди. И попряталось все живое по своим лежанкам и теплым углам.
Только в верхнем жилье господского дома слышалось бренчанье клавикорд да двухголосое пение. Но сидел за клавикордами уже не учитель: сидела за ними его усердная ученица. Довольно бегло сама себе аккомпанируя, Зоенька пела свою излюбленную колыбельную песенку про татарский полон, а стоявший рядом Богдан Карлыч подтягивал вполголоса хриповатым баском. Но, не допев песенки, девочка наклонилась вдруг лицом к клавишам и залилась слезами.
— Was fehlt dir wieder, mein Herzenskind? (Что с тобой опять, мое серденько?) — спросил участливо учитель-немец, гладя ее по волосам. (Говорил он по-русски свободно, да и охотно, но в минуты душевного беспокойства безотчетно все-таки по-прежнему переходил на свой родной язык.)
— Да где они теперь, где? Живы ль еще? — всхлипнула в ответ Зоенька.
— Где бы они ни были, душенька, они в руках Божьих; без воли Всевышнего ни одного волоска не упадет с их головы.
— Знаю я это, Богдан Карлыч, знаю, а все же душа не на месте. Мне-то уж как больно, а батюшке каково? Верно, оттого он и не поправляется: было два сына, а теперь ни одного!
— Закон природы: к старости родителей дети от них отпадают, как осенью с дерев листья. И ты, душенька, однажды тоже этак отпадешь: выйдешь замуж…
— Я — замуж? Никогда, никогда!
Сперва за своим пеньем, а потом за разговором оба не обратили внимания на звон бубенчиков, слабо доносившийся со двора сквозь двойные обледенелые окна. Только когда за полуотворенною дверью с лестницы из нижнего жилья застучали чьи-то торопливые шаги, оба замолчали и оглянулись. У обоих забилось сердце, мелькнула одна и та же мысль: "Неужели это они?.."
И вот к ним врываются двое каких-то деревенских парней с раскрасневшимися от мороза лицами, в заиндевевших полушубках.
— Илюша! Юрий!
Зоенька уже в объятьях младшего брата, потом и старшего. И смех сквозь слезы радости, и поцелуи — поцелуи без конца.
— А на мою долю ничего уж не осталося? — говорит, умиленно улыбаясь, Богдан Карлыч.
— Ах, Богдан Карлыч! Прости…
И оба ученика наперерыв целуются с учителем. Затем следуют беспорядочные расспросы с обеих сторон.
На вопрос братьев о состоянии здоровья отца, Зоенька озабоченно переглянулась с Богданом Карлычем, а тот, тихо вздохнув, объяснил, что вообще-то больному лучше; хоть и не встает он еще с постели, а владеет уже парализованною рукой, может и говорить. Только при себе он не терпит никого, кроме своего старого приятеля — приживальца Спиридоныча, и все помыслы его обращены теперь к загробной жизни. Сам Спиридоныч из весельчака обратился в какого-то схимника: день и ночь не отходя от своего кормильца, беседует с ним только о божественном, читает ему изо дня в день священное писание.
— Но примет ли еще тогда нас батюшка? — заметил Юрий упавшим голосом.
— Спиридоныч должен его подготовить, — сказал Богдан Карлыч. — Первым же делом вам надо еще хорошенько отогреться. А то можно бы и баньку истопить?..
— Ой, нет, Богдан Карлыч; это уж как-нибудь после…
— Ну, так покормим вас, по крайней мере, досыта. Чай, наголодались в дороге? Беги-ка, Зоенька, поскорей на кухню.
Недолго погодя все четверо, а также многочисленные приживальцы и приживалки, сидели в столовой за накрытым столом. Ели, однако, только наши два путника — ели и рассказывали; остальные все не сводили с них глаз, точно не веря, что это они, и ловили на лету каждое их слово. Развесила уши, конечно, и подававшая кушанья прислуга, и толпившаяся в дверях дворня: всем хотелось услышать из собственных уст боярчонков об их похождениях среди волжских разбойников.
Эпизод с персидской княжной те обошли пока молчанием; относительно же своего бегства от казаков допустили некоторую поэтическую вольность: будто бы им удалось во время грозы отвязать незаметно лодку и уплыть, но недалеко уже от берега будто бы лодку их волненьем опрокинуло, и оба спаслись на берег вплавь. Хотя они до костей промокли и продрогли, но искать человеческого жилья по берегу они уже не посмели, чтобы не попасть опять в руки разинцев. Пришлось идти наугад в глухую степь. Наступила ночь, а они все шли да шли, едва волоча уже ноги, пока не набрели на калмыцкий улус. И что же? Начальником улуса оказался тот самый старец-гелюнг, с которым Илюша познакомился на калмыцком празднике в Астрахани. Памятуя услугу, оказанную Илюшей ему и его внучке Кермине, гелюнг принял его с Юрием как родных. От простуды да от переутомления оба брата схватили не то лихоманку, не то огневицу и слегли. Старший оправился уже на третьи сутки, младший же только через шесть недель; провалялся бы, пожалуй, и дольше, кабы не какие-то целебные коренья гелюнга. Тогда их посадили на верблюдов и доставили без особых приключений до Казани. Здесь принял в них живое участие воевода, князь Трубецкой, помнивший Илюшу еще со времени проезда его мимо Казани с капитаном Бутлером на царском корабле "Орел". Приласкал он их, снабдил на дорогу теплыми полушубками, дал им с собой и верного провожатого. И вот, почти нигде не ночуя, в две недели с небольшим они прикатили из Казани в Талычевку.
Рассказывал все это, впрочем, больше Илюша. Юрий временами вставлял поправки, не взглядывая с "тарели", как бы стыдясь, что дал вернуть себя с бегов. Когда же все было рассказано, он вполголоса отнесся к Богдану Карлычу:
— Не вызвать ли теперь Спиридоныча?
— Да ведь ты, друг мой, еще и не докушал? — заметил учитель.
— Я сыт, безмерно сыт. Сходи-ка за ним, пожалуй! Удалившись в боярскую опочивальню, Богдан Карлыч вскоре возвратился оттуда вместе с Пыхачем. Давно ли наши боярчонки его не видели, а как он изменился, этот жизнерадостный балясник! Он осунулся, похудел, сгорбился, точно постарел не на месяцы, а на целые десять лет. Куда девались его походка вприпрыжку, его шутовские ужимки, его насмешливый задор! Вошел он медленно и шаркая по полу. При виде сыновей своего благодетеля он не выказал особенного удовольствия или даже оживления; в нем как будто притупились все человеческие чувства. Когда же оба брата встали из-за стола ему навстречу, чтобы с ним поздороваться, он только мотнул им головой, словно виделся с ними еще накануне, а Юрию погрозил пальцем:
— Бог долго ждет, да больно бьет!
В одном он, очевидно, остался себе верен: в своем пристрастии к поговоркам и присловьям.
— О прошлом, Спиридоныч, что вспоминать! — сказал Богдан Карлыч. — Обсудим-ка лучше, как поправить дело.
— Порассудим, батенька, вкупе, — прошамкал Пыхач, точно у него во рту и зубов не осталось, — пораскинем умом. Родитель-то пребывает еще в тяжкой печали, сердитует на своего блудного сына. Узрит его — неравен час: из себя опять выйдет, осатанеет.
— Так что же нам предпринять-то?
— Окаменело у него наболевшее сердце. Уврачевать бы ему, растопить перво-наперво сердце-то словом Божьим, примерно, притчею Спасителя нашего про блудного сына. Там виднее будет, что из сего воспоследует.
— А что же, идея хорошая: умнее, пожалуй, не надумать, — одобрил Богдан Карлыч. — Мы все покамест будем стоять за дверью…
— Зачем же за дверью? — возразил Илюша. — За дверью даже не расслышать, что будет говорить батюшка. Голубчик Спиридоныч! Возьми меня с собой.
— Ишь, торопыга! Да при тебе он и притчи моей не дослушает…
— А я спрячусь за печкой. Когда можно будет мне выйти, ты только мигни мне. На меня он ведь не сердит. А после уж мы кликнем Юрия. Ну, пожалуйста, Спиридоныч! Богдан Карлыч, ты хоть поддержи меня, скажи ему, что батюшке никакого дурна от того не будет.
Богдан Карлыч поддержал, и Пыхач сдался.
— Ну, хорошо, хорошо, благословясь, идем. Подойдя к боярской опочивальне, он просунул голову в дверь.
— Спит еще!
И, сделав знак Илюше, он вошел на цыпочках к спящему.
Илюша проскользнул вслед. Юрий с Богданом Карлычем остались в ожидании за дверью.
Эта опочивальня была не летняя, просторная и высокая, описанная уже нами, а зимняя, тесная и низенькая, причем чуть не половину ее вдобавок занимала огромная изразцовая печь. Обстановка здесь также была куда проще. От сильно натопленной печи в горнице было жарко и душно. Притаившись в своем темном углу, Илюша мог оттуда со всем удобством наблюдать за отцом, лежавшим вполоборота к нему на простой дубовой кровати. Как он, бедный, тоже изменился! Из полнокровного и тучного старика он превратился в бледного и изможденного старца. Зато черты лица его не были уже искажены параличом, и выражение их было хотя и печальное, но спокойное.
Взяв со столика евангелие в толстом кожаном переплете с медными застежками, Пыхач двинул стулом и громко кашлянул — очевидно, для того, чтобы разбудить спящего или, вернее сказать, забывшегося только легкой дремотой. Илья Юрьевич, действительно, тотчас открыл глаза.
— Ты все еще тут, Спиридоныч, не пообедал? — заговорил он, и Илюше показалось, что голос его также потерял свою прежнюю силу и звучность. — Велел бы хоть сюда подать себе поесть, попить.
— Кому дана пища духовная, — отвечал Пыхач, указывая на Евангелие, — тот сыт крупицей, пьян водицей. Не прочитать ли тебе, батя, какую притчу Господню?
— Прочитай, пожалуй.
И, приготовясь слушать, боярин закрыл опять глаза.
— "Рече же: человек некий име два сына…" — начал Пыхач читать ему притчу о блудном сыне.
Со времени своих уроков Закона Божия у приходского попа, отца Елисея, Илюша не забыл еще этой замечательной притчи. Но теперь он слушал ее с совсем особенным, благоговейным вниманием: не так ли же точно и Юрий, любимец отца, после всяческих лишений среди чужих людей возвращается покаянным грешником в отчий дом?
Не прочитал Пыхач еще и половины притчи, как боярин беспокойно зашевелился на своем ложе. Когда же чтение дошло до того места, где отец на радостях велит рабам своим облечь вернувшегося сына в "первую" одежду, дать ему на руку перстень, обуть его ноги, заколоть для него "упитанного тельца" и веселиться: "Яко сын мой сей мертв бе, и оживе, и изгибл бе, и обретеся", — тут Илья Юрьевич не вытерпел и резко прервал чтеца:
— Довольно!
— Да притча не кончена, — возразил Пыхач. — Далее речь пойдет еще про другого, доброго сына…
— Довольно, говорю тебе!
— Но ведь и у тебя, батя, как у того, два сына…
— Нету меня уже ни единого, ни дурного, ни доброго: Бог дал, Бог и взял!
Сказано это было таким скорбным, безнадежным тоном, что Илюша также не мог уже сдержать себя и выбежал из засады.
— Дорогой батюшка!
Взглянул отец — и любовно простер к нему обе руки.
— Илюша! Ты ли это, мой добрый сын, мой послушный, приветный!
Илюша порывисто осыпал обе руки его поцелуями, а старик притянул мальчика к себе и припал губами к его лбу.
— Благодарю тебя, Господи! Одного-то хоть пропавшего вернул мне опять…
— Этот птенчик хоть и отлетел на время, да не пропадал: душою он всегда был при отце, — заметил тут Пыхач. — Оставался другой, добрый сын и при новозаветном отце. "Сын мой, — говорил ему отец, — ты всегда со мною, и все мое — твое; радуюсь же я тому, что брат твой был мертв и ожил, пропадал и нашелся".
— Но мой пропавший уже не найдется, не найдется!.. — прошептал боярин, и по его впалым щекам потекли слезы.
— Не скорби, брате: и твой пропавший слетыш найдется…
— Он уже нашелся! — подхватил тут Илюша и громко крикнул: — Юрий, Юрий!
А тот, полуотворив дверь, ожидал только этого зова.
И свершилось ожидаемое чудо: неудержимая радость при виде потерянного сына вдохнула в расслабленного старца утраченную жизненную силу. В нервном порыве он приподнялся с постели и широко раскрыл объятья. А Юрий, прижавшись лицом к его груди и захлебываясь слезами, твердил одно только слово:
— Прости… прости…
— Бог тебя простит! — отвечал растроганный отец и, приподняв за подбородок голову сына, с небывалою нежностью заглянул ему в лицо: — Да дай же поглядеть на себя… Сокол ты мой ясный!
— Дело сладилось; не мнил я, признаться, что все сойдет так гладко, — вполголоса заметил Богдан Карлыч Пыхачу.
— Как по маслу! — отвечал тот, потирая от удовольствия руки. — От сего дня я готов опять колесом ходить. А теперича первым делом спроворить бы нам "упитанного тельца". Постись духом, а не брюхом.
Как с его господином, и с ним совершилось вдруг полное превращение. Ликование его, однако, было преждевременно. Оживленные радостью черты Ильи Юрьевича вдруг омрачились.
— Постой-ка, сынок, — строго промолвил он. — Что сталось, скажи, с тем злодеем Осипом Шмелем?
Юрий изменился весь в лице и отвел в сторону глаза.
— С Осипом Шмелем?.. — повторил он и запнулся.
— Да, что с ним?
— Ничего… Он все еще там…
— Где там? На Волге?
— На Волге.
— И гуляет все еще на свободе?
— Да… Он — сотник ведь в шайке Стеньки Разина…
— И у тебя духу хватило оставить его на свободе?
— Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! — всплеснул руками Пыхач. — Ангел Хранитель уберег тебе пропавшего сына…
— А ты, дурак, молчи, когда я говорю! — оборвал его боярин. — По сей день я из-за того Шмеля не оправился еще перед моим царем…
— Кто Богу не грешен, царю не виноват? — не унимался непрошеный советчик. — Сам Сын Божий рече: "Радость бывает на небеси о едином грешнике кающемся, нежели об девятидесяти девяти праведных, не требующих покаяния". Ты же, Илья Юрьич, одной ногой уже в могиле стоишь…
— Так ему бы меня в нее теперь и совсем уложить?!
— Нет, батюшка, — заговорил тут Юрий, и голос его дрожал от горечи обиды. — Заведомо я тебя печалить уже не буду. Ты гонишь меня назад на Волгу за Шмелем?
— Да, да, гоню! — в каком-то исступлении дикого самовластья и упрямства заревел в ответ ему отец. — Пока он на свободе, ты и на глаза мне не показывайся!
— Твоя воля, батюшка… Не покажусь…
Бедный юноша хотел еще что-то прибавить, но голос у него от накипавших слез осекся. Он отвернулся к образам, перекрестился и, низко потупив голову, двинулся к выходу. Илюша нагнал его и обхватил обеими руками.
— Нет, Юрик, не уходи так… Батюшка у нас ведь больной, погорячился…
— Смири свою гордыню, возложи на себя кротость, — увещевал со своей стороны старика Пыхач. — И сынок тогда смирится, погнется перед отцовской волей…
Но у больного от внезапного прилива крови еще более, должно быть, помутилось в голове, и он с пеною у рта захрипел:
— Вон! Все вон!
— Уходите, уходите! — замахал руками и Богдан Карлыч. — Я останусь при нем.
Не прошло и часа времени, как из ворот усадьбы выезжала та же самая кибитка, в которой давеча приехали оба сына Ильи Юрьевича. Но теперь в ней сидел один лишь старший сын. Никакие убеждения Богдана Карлыча и Пыхача, никакие мольбы младшего брата и сестрицы не могли заставить Юрия остаться в Талычевке хоть бы один лишний день в ожидании, что отец все же смилостивится: две семейные черты Талычевых-Буйносовых — неодолимое упрямство и непреклонную гордость — он унаследовал прямо от отца.
— "Кто сеет ветер — пожинает бурю", — проводил его Пыхач изречением пророка Осии, а затем прибавил пророчески уже от себя: — Не погнулись и переломятся…