7

Владимир Ильич завел строгий "прижим", как он шутливо определял. Вставал в восемь часов утра. После чая садился на велосипед. Ехал через весь Париж с окраинной улочки Мари-Роз в Национальную библиотеку. В два часа поневоле возвращался — библиотека закрывалась на обеденный перерыв, свято соблюдаемый всей Францией. Так было и в промозглый декабрьский день, когда в двери энергично застучала консьержка. Нрав у нее вообще-то вполне сносный, но сейчас женщина была разгневана тем, что ее оторвали от обеда.

Консьержка потребовала, чтобы Надежда Константиновна немедля последовала за ней.

— Пришел какой-то человек, ни слова не говорит по-французски, должно быть к вам.

"Я спустилась вниз, — рассказывала впоследствии Крупская, — стоит кавказского вида человек и улыбается. Оказался Серго.[24] С тех пор он стал одним из самых близких товарищей".

Для начала Ленин усадил Серго обедать, И тот совсем позабыл, что имеретинские правила хорошего тона разрешают воспользоваться приглашением лишь после того, как оно трижды повторено хозяином дома, Быстро принялся уплетать нехитрую стряпню Надежды Константиновны, всегда печалившейся из-за своих малых кулинарных способностей…

Потом Ильич позвал в "приемную". Она оказалась той же кухней. Только от стола пересели к окну, выходившему в сад.

Этой своей привычке — вести самые задушевные разговоры на кухне Владимир Ильич не изменил до конца жизни. В июле 1919 года Ленин узнал от Надежды Аллилуевой, что в Москву только что вернулся Орджоникидзе, которого уже несколько месяцев считали погибшим на Северном Кавказе, — белогвардейские телеграфные агентства и газеты передавали массу подробностей о пленении и расстреле ненавистного чрезвычайного комиссара Юга. Ильич тут же пригласил Серго к себе домой — в Кремль. Уселся с ним пить чай на кухне. Все совсем как в былые времена на улице Мари-Роз. Стол так же покрыт клеенкой в трещинках и вместо стаканов — чашки, явно не принадлежащие к одному сервизу. И долгая-долгая беседа решительно обо всем!

…За окном был Париж. Запах жареных каштанов и нежно-зеленая трава в декабре.

Серго говорил:

— Владимир Ильич, поверьте, у меня не было никакой возможности известить вас о выезде из Гиляна, тем более о том, что я пробираюсь в Париж. Нельзя было давать еще один лишний шанс нашей российской жандармерии и заграничным агентам политической полиции… Их кто-то очень точно информирует. Это мнение и бакинских работников.

Помолчали.

— Ну-с, продолжайте, — попросил Ленин.

— Со вчерашнего дня я в Париже…

Ильич укоризненно посмотрел на Орджоникидзе. Серго глаз не отвел.

— Еще в Реште решил, к черту всякие условности. Прямо с вокзала помчусь к Ленину. На площади перед Северным вокзалом сел в омнибус, час, нет, наверное два, терпел, покуда это двухэтажное чудище пересечет Большие бульвары, дотащится до парка Монсури. Со всех ног бросаюсь на улицу Бонье, звоню в парадную дверь, стучу молотком в ворота. С большим трудом соседи растолковали мне, что "мадам и месье рюсс адье". Ленин вздохнул:

— "Адье" — пока это сокровенная мечта. Мы прикованы к Парижу. На сколько времени — не знаю… Живется архитоскливо. Когда совсем невмоготу, ругаюсь: "И какой черт понес нас в Париж!"

Серго не сдержал удивления:

— Разве не Париж центр русской политической жизни?

— Центр политической эмиграции, — поправил Ленин. — Да, в годы реакции Париж стал центром эмигрантской жизни. Здесь и бой давать за партию, архисерьезный, архипринципиальный!.. Простите, Серго, я отвлек вас. Деловые разговоры впереди. Куда же вы направились с улицы Бонье, узнав, что мы съехали?

Оказалось, в запасе у Серго был адрес, без интереса взятый в Вене у грузина-эмигранта — Авеню де Гобелен, Мирон. В глубине длинного, шумного, совсем тифлисского двора Серго поднялся по совсем тифлисской винтовой лестнице, толкнул дверь. В помещении, не очень светлом и еще менее уютном, стояли полки с книгами и столы с русскими газетами. На душе сразу стало легче. Нашелся и Мирон — заведующий эмигрантской партийной библиотекой, худощавый, близорукий человек. Сразу подчеркнул, что в книгах он не отказывает и большевикам, но симпатией его они не пользуются.

Все-таки Серго выудил из библиотекаря, что большевики собираются в кафе на Авеню д`Орлеан. Там в зале на втором этаже читают рефераты: Ленин, Луначарский, Коллонтай, "кто-то еще из их компании".

Серго поблагодарил, взялся за дверь. Вдогонку крикнул Мирон:

— Вернитесь, молодой человек! Почему бы мне не помочь лично вам? Я вас прошу — запомните три слова: бульвар Монпарнас, Ротонда. Это уже другое кафе, совсем без рефератов Богема. Там спросите художницу Мямлину. Так она секретарь общества политэмигрантов и, очень жаль, большая поклонница вашего Ленина. У нее еще есть муж, поэт, Оскар Лещинский, наш полтавчанин. Ротонда для него дом родной. Их ребенок тоже в Ротонде…

В Ротонде, едва ли не самом живописном и уж никак неповторимом прибежище поэтов, художников, музыкантов, Серго придется бывать не раз. Там он сведет знакомство со многими интереснейшими людьми. Чудесным человеком был и Оскар Лещинский, крепко сложенный, коренастый, с тонким интеллигентным лицом. Он станет очень близким и Серго и его друзьям — Ною Буачидзе и Сергею Кирову.

Так же как и Серго, семнадцатилетний Оскар бежал из Енисейского края — он был осужден на вечную каторгу за участие в покушении на крупного царского сановника. Еще раньше, мальчишкой, Оскар был связным между рабочими отрядами, дравшимися на баррикадах в Ростове.

В Париже Лещинский сразу прослыл лириком и эстетом. Он издал книгу стихов "Серебряный пепел", вместе с Ильей Эренбургом (его больше знали под кличкой "Илья Лохматый") выпускал журнал "Гелиос" — "Солнце". Среди авторов журнала был и Луначарский. Одновременно Лещинский учился в студии изобразительного искусства "Академии рюсс", созданной Обществом политических эмигрантов. Секретарем академии и Общества эмигрантов работала будущая жена Оскара художница Лидия Мямли-на. Она познакомила Оскара с Лениным. Они часто предпринимали совместные загородные экскурсии. Сиживал Оскар[25] и на кухне с Лениным, на том же месте, где сейчас расположился Серго.

Оскар и Лида в вечер первого знакомства оставили Серго у себя ночевать. Утром Оскар посадил его в омнибус, идущий все туда же, к парку Монсури. Смеясь, объяснил, что "Ильичи" — друзья так называли Ленина и Крупскую — остались жить в том же районе. Только с улицы Бонье переехали на еще более тихую — Мари-Роз.

Выслушав все, Владимир Ильич сказал, что Серго обязательно должен остаться в Париже. Предвидится архиважная для судеб партии работа.

Несколько дней ушло на поиски дешевой комнаты, на устройство других житейских дел. Обосновался Орджоникидзе в мансарде, вблизи бульвара Сен-Жак, почти рядом с русской типографией Рираховского, где каждая партия и политическое течение имели своего наборщика…

А тем временем у Владимира Ильича появился чудесный сюрприз для Серго. Именно появился! И всем доставил огромную радость. В первое мгновение Серго даже отпрянул назад, но Камо сам заключил его в объятья.

— Ты не бойся, бичико, я совсем живой!

А ведь это действительно похоже на сверхъестественное чудо, что Камо в Париже, что он жив!

По доносу провокатора Камо арестовали в Берлине с чемоданом, наполненным динамитом. Заведовавший заграничной агентурой русской тайной полиции А. Гартинг немедля передал в руки своих немецких коллег доказательства того, что Камо — по паспорту австрийский подданный Дмитрий Мир-ский — опасный террорист и главный участник экспроприации двухсот пятидесяти тысяч рублей в Тифлисе. Круг как будто уже совсем замкнулся. Впереди неминуемая выдача России, военно-полевой суд, виселица. И тогда Камо симулировал сумасшествие. В Берлине, затем в Тифлисе, он почти четыре года выносит ни с чем не сравнимые изуверские пытки. Полицейские эксперты жгут ему бедра докрасна раскаленными металлическими стержнями, втыкают под ногти булавки, колют иголками голову и спину…

В разгар борьбы Камо четыре месяца кряду не ложился — днем и ночью ходил по палате или становился лицом в угол.

Крупнейшие немецкие психиатры, доктора медицины Гофманн и Липманн, по поручению суда наблюдавшие состояние здоровья Камо, дали заключение:

"…Обвиняемый, несомненно, душевнобольной. Характерные черты его поведения не могут быть симулированы в течение продолжительного времени. Так держит себя лишь настоящий больной, находящийся в состоянии умопомрачения… К этому присоединяется еще факт отказа от пищи, который не мог бы проводиться здоровым человеком с такой настойчивостью".

Как-то, много лет спустя, Камо, уступая настояниям бывших узников Шлиссельбургской крепости, вкратце рассказал им о своих переживаниях. Николай Александрович Морозов, виднейший русский революционер, ученый, почетный член Академии наук, воскликнул:

— Я предпочитаю вновь просидеть двадцать один год в одиночестве в Шлиссельбургской крепости с ее ужасами, чем испытать то, что пережил Камо в психиатрических лечебницах.

В конце четвертого года испытаний Камо бежал. Среди бела дня, едва ли не в самом центре Тифлиса. По его следу пустили собак. Во все концы разослали сотни агентов охранки. Филеры и жандармы круглые сутки дежурили в портах, на железнодорожных и автомобильных станциях. Министр внутренних дел обратился за содействием к немецкой полиции. Камо же ждал подходящего момента в подвальном этаже дома полицеймейстера Тифлиса!..

Через три месяца в Батуме некий турецкий подданный с закрученными кверху усами ослепительно черного цвета и такими же волосами предъявил пограничникам свой паспорт. Турок возвращался на Родину после поездки в Тифлис и Баку по коммерческим делам. Этого "турецкого негоцианта" сейчас и обнимал Серго.

Часами бродили два друга по набережным Сены, по бульварам, а не то забирались в пригороды Парижа — Фонтеней-о-Роз или Жювизи, — там Ильич показал им несколько укромных местечек, где можно было без помех посидеть, вспомнить былое, подумать о будущем. Камо оно представлялось крайне туманным.

Крупская, которой Камо охотно поверял свои тайны и сомнения, печалилась:

— Он страшно мучился тем, что произошел раскол между Ильичем, с одной стороны, и Богдановым и Красиным — с другой. Камо был горячо привязан ко всем троим. Кроме того, он плохо ориентировался в сложившейся за годы сидения обстановке. Ильич ему рассказывал о положении дел… Остро жалко ему было этого беззаветно смелого человека, детски наивного, с горячим сердцем, готового на великие подвиги и не знающего после побега, за какую работу взяться. Его проекты работы были фантастичны. Ильич не возражал, осторожно старался поставить Камо на землю, говорил о необходимости организовать транспорт и т. п.

В конце концов было решено, что Камо поедет в Бельгию, сделает себе там операцию глаза (он косил, и шпики сразу его узнавали по этому признаку), а потом морем проберется на юг и дальше на Кавказ.

Осматривая пальто Камо, Ильич спросил:

— А есть у вас теплое пальто, ведь в этом вам будет холодно ходить по палубе?

Сам Ильич, когда ездил на пароходах, неустанно ходил по палубе взад и вперед. Выяснилось, что никакого другого пальто у кавказца нет. Ленин отдал Камо свой мягкий серый плащ, который ему в Стокгольме подарила мать и который ему особенно нравился.

Серго еще не знал, что сулит будущее, зачем Ленин оставил его в Париже. Дел, во всяком случае, ему хватало. Отправка транспортов литературы в Россию, занятия в библиотеке, рефераты и, в последние недели, помощь Владимиру Ильичу и Инессе Арманд[26] в организации партийной школы.

В сильной и довольно многочисленной парижской группе большевиков, по замечанию Серго, "обстреливаемой со всех сторон", Инесса сразу заняла видное место. Она обладала редким обаянием и поразительной энергией. Сейчас Инесса сняла целый дом в деревне Лонжюмо, в пятнадцати километрах от Парижа.

Деревню долго выбирали. Предпочтение отдали Лонжюмо главным образом потому, что там не было никаких русских, никаких дачников. Жили простые люди — крестьяне и рабочие небольшого кожевенного завода. Все подходило для организации партийной школы. Слушатели должны были приехать из России и туда же вернуться для подпольной работы.

"Обязательное условие — возвращение в Россию по окончании школы мною безусловно принимается", — писал Серго осенью 1910 года в комитет по организации партийной школы.

Едва газета "Социал-демократ" донесла до Ирана весть о том, что Центральный Комитет РСДРП готовится открыть в Париже школу, в которой бы профессиональные революционеры, подпольщики могли пополнить свои теоретические познания, Серго загорелся. Он почувствовал, что ему необходимо попасть на учебу. 9 июля он отправил из Решта в Париж взволнованное и энергичное письмо:

"Товарищи, имейте в виду, если здесь мне удастся собрать предполагаемую мною сумму, то, несмотря на то, что я в настоящее время в Персии, все же по открытии школы приеду, и вы должны будете допустить в школу меня в числе других".

Теперь настал желанный час. В доме, арендованном Инессой, поселились Серго и хорошо знакомые Ленину питерский рабочий Б.А. Бреслав (партийный псевдоним "Захар") и николаевский судостроитель И.И. Шварц ("Семен"). Никто тогда не подозревал, что это соседство совсем не случайное…

Владимир Ильич и Надежда Константиновна сняли для себя две комнаты в двухэтажном каменном доме на другом конце деревни. А о том, где предполагалось вести занятия, обстоятельно, с мелкими подробностями не преминула сообщить в Петербург парижская агентура департамента полиции.

"Школа партийных пропагандистов и агитаторов Российской социал-демократической рабочей партии помещается в сарае, представляющем ветхое одноэтажное строение, обшитое тесом, с большой, на всю стену, стеклянной галереей; имеет грязный вход, а мостовая уложена крупными камнями".

Назавтра, после начала учебы, в Петербург полетела новая шифровка:

"По полученным указаниям, первая общепартийная школа С. Д. открылась 20 июня с. г. В данное время в ней имеется десять учеников, приехавших из России. Ожидается еще приезд пяти-шести человек. Кроме приезжих, в школу из парижских членов партии поступили некие: "Серго", рабочий Семен… и женщина Инесса, настоящие фамилии и имена которых пока не выяснены".

Откуда бы такая изумительная осведомленность заграничной агентуры департамента полиции?

…Занимались в партийной школе много и усердно.

Ленин читал курс политической экономии, теорию и практику социализма, аграрный вопрос, Рязанов — историю западноевропейского рабочего движения, Стеклов и Финн-Енотаевский — государственное право, Луначарский — литературу. Инесса Арманд вела семинары, Станислав Вольский преподавал газетную технику.

Вечера часто проводили в поле. По русской привычке лежали под скирдами, говорили о всякой всячине, пели. Звучным сильным голосом выделялся делегат из Киева Малиновский, молодой рыжеватый парень. Был он тих и услужлив.

Более тесной компанией — "Ильичи", Арманд, Серго, Луначарский — ходили в театры, чаще на окраинах Парижа. Там нередко ставили пьесы, запрещенные в центре города. Предпочтение отдавали рабочему театру на улице Гэтэ, где сын коммунара Монтегюс исполнял революционные песенки. Из зала ему дружно подпевали фобуры — рабочие окраин.

Под нажимом Инессы выкраивали время и для концертов. Она и сама часто играла, и больше всего Бетховена. Если настроение было совсем хорошим, Серго под аккомпанемент Инессы пел грузинские песни.

Как-то после театра Ленин позвал Серго погулять по Парижу. Едва они остались вдвоем, спросил:

— Как вы отнесетесь к предложению немедленно выехать в Россию?

Серго вспыхнул.

— Владимир Ильич, вы спрашиваете… вы не уверены?!

Ленин взял Серго под руку. Впервые вместо обычного обращения "товарищ" душевно назвал:

— Дорогой друг! Убеждать меня слишком поздно. Сегодня на совещании членов ЦК, живущих за границей, я, наконец, добился согласия послать в Россию уполномоченного. Поедете вы. С вами Семен и Захар. Сформируете Российскую организационную комиссию. Архиэнергично начнете готовить партийную конференцию. Она покончит навсегда с остатками формального объединения с меньшевиками, возродит нашу революционную большевистскую партию. Я подчеркиваю, возродит, ибо большевизм существует как течение политической мысли и как политическая партия с 1903 года!

Остановились возле знакомого Ильичу продавца жареных каштанов. Серго по старой имеретинской привычке набил себе карманы. Ильич улыбнулся. Однажды в Женеве он отрядил Надежду Константиновну с утра пораньше к Миха Цхакая — говорили, что Миха совсем без денег, скрывает это и питается одними каштанами — дикими, сырыми. Надежда Константиновна застала Миха за столом, он что-то писал, а вокруг горками лежали каштаны. "Провинившийся" был немедленно отведен к Владимиру Ильичу и признался, что действительно собирает каштаны во время прогулок, очень их любит… перебирать в руках, как четки, когда о чем-нибудь крепко задумается. А в пищу дикие каштаны вовсе не годятся.

Повернули назад. Снова неторопливо зашагали вниз по бульвару, продолжая волновавший обоих разговор. Ленин, будто вскользь, обронил фразу, сразу придавшую беседе острый характер.

— Вам, Серго, знакомо выражение "заграничная буря в стакане воды"?

По тому, как это было сказано, Орджоникидзе понял, что Ленин не сомневался и не ждал от него подтверждения. Скорее это был ответ Ильича на вопрос, который Серго так и не решился задать. Много раз он порывался спросить, знает ли Владимир Ильич о письмах Кобы, о его пренебрежительных отзывах "заграничная буря в стакане воды"… Был бы Коба здесь, Серго не посчитался бы с его обидчивым характером. Но Серго не хотел — это чересчур больно — услышать из уст Ильича слова, осуждающие друга, томящегося в ссылке.

Тут же мелькнула, в сущности, совсем неважная мысль — откуда известно Ленину? От Миха, Шаумяна или от не так давно приехавшего из Тифлиса Фидия? А может быть, от Владимира Бобровского? Ему было адресовано письмо Кобы из Сольвычегодска,[27] а ведь он давний, близкий знакомый Ленина, по его поручению долгое время провел в Грузии…

— Ишь ты, "заграничная буря в стакане воды", — повторил Ленин. — Экая ахинея!

— Владимир Ильич, не надо! — еще не понимая, против чего он протестует, попросил Серго. — Коба наш товарищ! Меня с ним многое связывает.

— Как же, знаю, — охотно подтвердил Ильич. — У меня самого хорошие воспоминания о Сталине. Я хвалил его "Заметки делегата" о Лондонском съезде партии и особенно "Письма с Кавказа". Только революция еще не победила и не дала нам права ставить над интересами дела личные симпатии и всякие хорошие воспоминания… Вы, кавказцы, очень дорожите товариществом. Помню, на III съезд Кавказу предоставили три мандата. Приехали четыре человека. Расспрашиваю Миха Цхакая: кому же принадлежат мандаты? Кто получил большинство голосов? Миха возмущенно ответил: "Да разве у нас на Кавказе голосуют?! Мы дела все решаем по-товарищески. Нас послали четырех, а сколько мандатов, не важно…"

Ленин снова нахмурился.

— Говорите — "Коба наш товарищ", дескать, большевик, не перемахнет. А что непоследователен, на это закрываете глаза? Нигилистические шуточки "о буре в стакане" выдают незрелость Кобы как марксиста.

Не будем обольщаться! Распад и шатания чрезвычайно велики. Против нас не только авторы сборника "Вехи" — этой энциклопедии буржуазного ренегатства. В стане противника и правые ликвидаторы, добивающиеся разрешения на организацию легальной столыпинской рабочей партии, и ликвидаторы "слева", й революционеры фразы — отзовисты и "внефракционные" поклонники Троцкого… На местах партийные организации разгромлены охранкой… Не забывайте, царское правительство тоже имеет за плечами опыт 1905 года. Теперь оно опутывает рабочие организации густой сетью провокатуры. Это не старые шпики, торчащие на углах! Вы с этим столкнетесь, едва приступите к работе в России.

В сроках Владимир Ильич ошибся. Серго еще оставался во Франции, а в Петербурге "Южный" отдел департамента полиции уже располагал прелюбопытным сообщением из Лонжюмо. Директор департамента Белецкий остро отточенным зеленым карандашом дважды подчеркнул строки, вызвавшие крайнее беспокойство: "Имеются полные основания утверждать, что он также командирован Лениным с особыми инструкциями в Россию".

Из предыдущего текста легко понять, что "он" — это… "Серго", грузин или армянин по народности — провокатор сомневался в национальности Серго, — "Ярый ленинец по убеждениям; его приметы: около 26–28 лет от роду, среднего роста и телосложения, продолговатое худощавое лицо, брюнет, усы и борода бриты, волосы зачесаны назад; носит черный костюм, белую соломенную шляпу, штиблеты; по-видимому, интеллигент; приличная внешность.

Заявив о болезни горла или уха, уехал из Лонжюмо в Париж, якобы делать себе операцию…"

Духовный наставник российской тайной полиции Зубатов звал своих коллег: "Вы, господа, должны смотреть на тайного сотрудника, как на любимую женщину, с которой вы находитесь в нелегальной связи. Берегите ее, как зеницу ока. Один неосторожный ваш шаг, и вы ее опозорите. Помните это, относитесь к этим людям так, как я вам советую, и они поймут вас, доверятся вам и будут работать с вами честно и самоотверженно… Никогда и никому не называйте имени вашего сотрудника, даже вашему начальству. Сами забудьте его настоящую фамилию и помните только по псевдониму".

Более просто и достаточно правдиво характеризовал своих "сотрудников" жандармский генерал Спиридович: "Причины, толкающие людей на предательство своих близких знакомых, очень часто друзей, различны… — Чаще всего будущие сотрудники сами предлагали свои услуги жандармскому офицеру, но бывали, конечно, случаи, и очень частые, когда предложения делались со стороны последних. Так или иначе, но из-за чего же шли в сотрудники деятели различных революционных организаций? Чаще всего, конечно, из-за денег. Получать несколько десятков рублей в месяц за сообщение два раза в неделю каких-либо сведений о своей организации — дело не трудное… если совесть позволяет".

Иногда приходилось платить и намного больше. Триста рублей в месяц в обычное время. Пятьсот после того, как тайный сотрудник стал депутатом Государственной думы! Плюс высокооплачиваемые "прогонные" во время частых поездок по России и Западной Европе. Хотя и сейчас никто не может сказать совсем категорически, что слесарь с крупными оспинами на нагловатом лице, охотник попеть и поплясать Роман Малиновский продал свою душу дьяволу, просто протянув руку за сребрениками Иуды.

Все обстояло сложнее, болезненнее, страшнее. Соперничает, а кое в чем и превосходит роковые придумы Достоевского…

Тщательно доискивалась до правды Надежда Константиновна Крупская, лучше всех знавшая чудовищно запутанную историю Малиновского, переживавшая ее вместе с Владимиром Ильичом. Она вспоминала, что:

"Малиновский… между прочим, рассказывал и о том, почему он пошел добровольцем в русско-японскую войну, как во время призыва проходила мимо демонстрация, как он не выдержал и сказал из окна речь, как был за это арестован и как потом полковник говорил с ним и сказал, что он его сгноит в тюрьме, в арестантских ротах, если он не пойдет добровольцем на войну. У него, говорил Малиновский, не было иного выхода. Рассказывал также, что жена его была верующей и, когда она узнала, что он атеист, чуть не кончила самоубийством, что и сейчас у ней бывают нервные припадки…

Я потом думала: может быть, вся эта история во время призыва и была правдой, и, может быть, она и была причиной, что по возвращении с фронта ему поставили ультиматум — или стать провокатором, или идти в тюрьму. Жена его действительно что-то болезненно переживала, покушалась на самоубийство, но, может быть, причина покушения была другая, может быть, причиной было подозрение мужа в провокаторстве. Во всяком случае, в рассказах Малиновского ложь переплеталась с правдой, что придавало всем его рассказам характер правдоподобности. Вначале и в голову никому не приходило, что Малиновский может быть провокатором".

Неумолимое время делало свое. Уже многие не менее изобретательные и искусные "сотрудники" безнадежно вышли в тираж. В особом журнале секретного отдела департамента полиции против их фамилий появились красные пометки: "выбыл". А Малиновский все процветал. Он участвовал в международных совещаниях и конгрессах, читал лекции, писал статьи, прошел в Государственную думу и стал лидером большевистской фракции. Речи, написанные для него Лениным, он почтительнейше носил на просмотр господину Белецкому — шефу департамента полиции.

Кто-то из высоких жандармских чинов нарушил завет Зубатова и назвал фамилию Малиновского вновь назначенному товарищу министра внутренних дел генералу Джунковскому.

У этого не очень молодого годами генерал-майора были свои понятия о чести и долге. Он искренне, хотя и очень по-своему, любил Россию. Генерал не счел за труд встретиться с председателем Государственной думы, лидером октябристов Родзянко. Дал ему надлежащий совет, Родзянко, дородный екатеринославский помещик, всегда с опаской относился к неистовому мастеровому Малиновскому. Его раздражали крупные оспины на нагловатом лице, держали в душевном трепете грозные запросы и буйные речи Малиновского, то и дело нарушавшего приятное течение думских словопрений… Родзянко был крут; он потребовал от Малиновского немедля сложить полномочия депутата, исчезнуть из пределов империи.

Восьмого мая 1914 года Малиновский прислал заявление об уходе из думы. В тот же день уехал за границу. Не забыл известить депутатов-большевиков, что, к большому огорчению, не может никаких объяснений дать в Петербурге; едет в Поронин[28] к Ленину.

Едва Малиновский появился в Поронине, Владимир Ильич созвал бывших на свободе членов Центрального Комитета партии. Из Петербурга приехал Григорий Иванович Петровский — один из старейших русских революционеров, неоднократно подвергавшийся арестам и ссылкам, депутат Государственной думы от рабочих Екатеринославской губернии.

"За анархический, дезорганизаторский поступок" ЦК исключил Малиновского из партии… "Но что касается провокаторства, — продолжала свои записи Надежда Константиновна, — то обвинение в нем Малиновского казалось настолько чудовищным, что ЦК назначил особую комиссию под председательством Ганецкого, куда вошли Ленин и Зиновьев.

…Были серьезные подозрения у Елены Федоровны Розмирович в связи с ее арестом — она работала при думской фракции, жандармы оказались осведомлены о таких деталях, которые иначе, как путем провокации, нельзя было им узнать. Были какие-то сведения у Бухарина".

Пробудились сомнения и у Ленина. Как-то во время вечерней прогулки Владимир Ильич остановился, с тревогой спросил Крупскую, обладавшую особенно тонким чутьем на людей:

— А вдруг правда?

— Ну что ты! — возразила Надежда Константиновна.

"Считаю провокаторство Малиновского невероятным", — сообщил письмом из Парижа "революционер-террорист" Владимир Бурцев, который к тому времени раскрыл нескольких крупных провокаторов и слыл высшим экспертом в подобных делах.

Комиссия ЦК несколько раз встречалась с Розмирович, с Бухариным, снова обменялась письмами с Бурцевым, расспрашивала, допытывала Малиновского. В конечном счете признала, что фактов против Романа Малиновского нет.

Года два спустя, когда Орджоникидзе и Петровский отбывали ссылку в Якутии, Серго спросил у Григория Ивановича:

— А что получилось с депутатом четвертой думы Малиновским? После моего ареста в Петербурге уже не приходилось с ним встречаться.

Григорий Иванович рассказал, что знал. От себя добавил:

— Очень дурной осадок у меня остался. Боюсь, не смогли мы до правды добраться!

Серго слушал, все более мрачнел. На его лице появились бурые пятна. Петровский удивился. — Что с вами, Серго?

— Очень плохо. Как последний мальчишка опозорился!.. На Пражской конференции Ленин говорил, настаивал: "Ей-же-ей, не надо проводить Малиновского в ЦК. Бррр, сколько у него в голове ррреволюционной мути". Я подумал, неправильно это будет. Все ж таки Роман много лет старается, берет на себя самые рискованные поручения. Всегда на волоске. Другой давно бы кандалами загремел! Ну, и подал записку за Малиновского. Кажется, мой голос все и решил.[29] — И Серго огорченно вздохнул.

Всю горькую правду о Малиновском лишь после Февральской революции поведали расходные книги, платежные ведомости особого отдела департамента полиции. Газеты всех направлений охотно воспроизвели фотокопии расписок тайного сотрудника. В конце 1917 года Малиновский неожиданно объявился в Петрограде — приехал из-за границы, чтобы отдать себя в руки тех, кого он долгие годы так дьявольски предавал. Едва ли он рассчитывал на снисхождение. Революционный трибунал приговорил провокатора к расстрелу.

Но все это будет потом, уже после того, как Ленин провозгласит свое бессмертное: "Есть такая партия!" А пока ради возрождения этой революционной большевистской партии Серго должен был отправиться из Франции в Россию. Сославшись на болезнь и неотложную необходимость лечь на операцию, Орджоникидзе покинул Лонжюмо, Готовился к поездке. Прибавил забот заграничной агентуре охранки.

"Осветить наиболее вероятную цель поездки, предполагаемый маршрут, подлинную фамилию "Сергея", — неумолимо требовал директор департамента полиции. Нет, во Франции этого уже не выведаешь. А новый сотрудник, Юсуф Меликов, предложивший в Баку ротмистру Кулинскому: "…я сейчас же смогу приблизиться к местной партийной жизни и дать обстоятельные сведения", — слишком давно не видал "Сергея".

В Реште Юсуф Мамед Дадаш-оглы Меликов несколько раз захаживал к Серго. Уроженец Баку, ничем особенно не примечательный, он работал приемщиком на складах известного фабриканта Морозова. Орджоникидзе вначале относился к Меликову безразлично, даже не очень приязненно. Потом как-то привык к нему. Раз-другой попросил переправить с надежными людьми в Баку небольшие посылки. Юсуф не спрашивал, что в них. Серго тем более не объяснял, что это прибывшие из Парижа номера ленинской газеты "Социал-демократ".

Осенью 1910 года они после небольшого перерыва снова встретились. Теперь уже в Баку. Меликов и здесь служил на большом складе. Этим как раз и соблазнился Серго. Он попросил хранить заодно и его "товар".

— Я уезжаю в Европу, — поделился Серго, — а в Реште остался мой доверенный, ты его знаешь, Алексей Орешков, конторщик "Кавказа и Меркурия"… Все, что Алексей будет присылать, ты принимай. За письмами и посылками наведаются наши бакинские люди, мои хорошие друзья!

Через руки Меликова прошли и два-три письма Серго из Парижа к бакинским социал-демократам. Все обстояло вполне благополучно… до первого случайного обыска. Серьезных улик не нашли. Так, на всякий случай, начальник жандармского управления приказал ротмистру Кулинскому, пользовавшемуся славой незаурядного мастера развязывать языки, побеседовать с Меликовым и склонить его к откровенному показанию.

Ротмистр свою репутацию полностью оправдал. Меликов с ходу покорнейше попросил принять его в секретные сотрудники.

— Ишь ты, чего захотел! — с трудом скрывая удовольствие, прикрикнул Кулинский. — Надеешься так легко спастись от Сибири?

Тогда Юсуф Мамед Дадаш-оглы выложил свой главный козырь — показал припрятанное письмо Орджоникидзе из Франции.

В Сибирь Меликова не отправили. О его полном благополучии стало заботиться губернское жандармское управление, вполне резонно полагая, что, отправившись в Россию, Серго не преминет заехать в Баку.

Загрузка...