Голубые тюльпаны

— А эти хочешь? С розовыми мордочками? У них даже запах какой-то особый. Хочешь? — доносился до Тины ласковый полушепот склонившихся над корзиной с гвоздиками двух молодых людей.

— Девушка, а у вас больше нет розочек в бутонах? Мне трех штук не хватает. У внучки завтра свадьба. Посмотрите, пожалуйста, в бутонах.

— Девушка, а можно корзину заказать? Только без зелени, а чтобы одни цветы, и непременно красные. Гвоздики или розы. Но только без сопутствующей зелени. Можно, девушка?

— Вы мне не подскажете, милая, когда же наконец будут цикламены в горшочках? Мне бы мужу в больницу. Он любил всегда цикламены.

— Ой, девушка, вы нам не скажете, а на похороны красные цветы годятся? У нас, знаете, учительница умерла. Молодая совсем. Так красные можно, не знаете? Наверное, белые лучше?

— Девушка, а подешевле букетик нельзя набрать? Петь, ну куда деньги суешь, погоди, говорю. За цветы такие деньги платить, ужас! Они ж завянут завтра. Девушка, мы лучше в горшке возьмем. Дольше простоят и дешевле. Плати, Петь.

— Здравствуйте, Тина, вы меня еще помните? Я все с тем же вопросом…

Тина ловким, привычным движением заворачивает цветы в хрустящий целлофан, отдает покупателю с быстрым, сквозь зубы «пжалста», поднимает голову на застенчивый, просительный голос, видит знакомую виноватую улыбку. «Почему он улыбается так виновато? Разве за любовь просят прощения?!» — мелькает в голове, и Тина, чувствуя, что смотрит на молодого человека укоризненно, отвечает сухо и быстро:

— Нет, нет, цветов из Голландии не получали.

— Девушка, миленькая, у нас на работе родился ребенок. У сотрудницы. Нам нужно много цветов. Целую охапку. Столько денег собрали! И на все хотим купить цветов. Хватит на все деньги? — отвлекают Тину от молодого человека.

Тина бежит в подсобку проверить, сколько осталось цветов, склоняется над корзиной и с легким стоном медленно выпрямляется. Мир трескается пополам… Зловещие синеватые молнии рассекают тесную подсобку, расщепляют стены яркими зигзагами. Тина зажмуривает глаза от нестерпимого света, испуганно бормочет: «Ах, черт, опять. Опять…» А вокруг диким хороводом несутся корзины с цветами, корежатся, преображаются до неузнаваемости привычные предметы, путаются в тесной сутолоке обрывки слов, мыслей; как в замедленной съемке, вываливается в черную пропасть угол комнаты, и Тина застывает перед зияющей бездной, в которую мчит ее ускользающее сознание. Какое-то мгновение Тина стоит посередине комнаты, незряче растопырив руки, зовет слабым голосом: «Прокопыч, миленький, только скорей» — и через секунду тяжело обвисает в руках подоспевшего сторожа.


«Ах ты, Тина болотная», — слышит она сквозь размытость сознания глуховатый голос кассирши Анны Семеновны. Она устроила Тину в магазин продавцом. «Давай к нам в цветочный. Будешь цветы зимой нюхать, авось и перезимуешь, а с осени, дай бог, здоровье подправим, и снова за учебу примешься», — посоветовала Анна Семеновна Тине, когда врачи настояли пропустить год в институте.

Анна Семеновна занимала одну из комнат в коммуналке, где жила Тина. Высокая и плоская, с зычным командирским голосом, она не говорила, а приказывала. Однажды Тина слышала, как Анна Семеновна отдала приказание на кухне: «Надо похлопотать, чтобы сироту в интернат поближе перевели. Матвеевне с больными ногами больно далече за девкой ездить». Сиротой была Тина, а Матвеевна — Тинина бабка, старая, полуглухая, с больными, опухшими ногами. Откуда появилась Матвеевна, Тина так и не поняла. Она знала, что у нее никого нет. Верней, так считалось. Но где-то в самой глубине души Тина точно знала, что не может быть такого, чтобы у нее никого не было. Однажды тайком она даже прорепетировала, как будет она сидеть с мешочком у входной двери в интернат и точь-в-точь, как те, кого забирали на воскресенье домой, не сведет глаз с двери. Тина даже постаралась не моргать. Но это оказалось очень трудно. На глаза навернулись слезы, и Тина почему-то тихонько заплакала, верней, даже заскулила протяжно и тонко. Совсем как щенок Севка, которого подобрали в сугробе возле качелей.

За год до появления бабки Матвеевны Тина услышала, как нянечка тетя Зина спросила громким шепотом воспитательницу: «Слышь, правда, что у Тинки Михалевой родители объявились?» Воспитательница мгновенно оборвала нянечкин шепот, но Тина точно видела, как утвердительно качнула головой Нина Ивановна. У Тины сильно и больно заложило уши, все тело закололо мелкими тоненькими иголками, а в голове точно заиграл какой-то оркестр. Тина даже отчетливо слышала, как вырывается из нагромождения звуков партия скрипки, высоко и пронзительно просверливая макушку. И с этого момента началась новая жизнь. Это было постоянное ожидание скорого чуда. То мучительное и нетерпеливое, то сладостное и уверенное в счастливом исходе. Казалось, каждая ее клеточка обратилась в слух. Тина слышала ногами, спиной, волосами. Ее натренированный ожиданием организм был способен уловить приближение родителей за десятки километров. Ночами не спалось, а когда удавалось забыться, красивая нарядная женщина бежала навстречу Тине, и девочка, зарываясь лицом в ее раскиданные по плечам волосы, вдыхала их родной сладкий запах. Тина очень хотела, но даже во сне не позволяла своим непослушным губам раздвинуться коротеньким, самым желанным словом на свете. Днем Тина бродила как потерянная, вновь и вновь перекладывая собранные в мешочек вещи.

Все кончилось просто и внезапно. Нянечка тетя Зина перепутала фамилию. У Дины Михайловой появились какие-то близкие родственники. Дину забрали. А Тина переложила вещи из мешочка снова в тумбочку — и тут впервые мир треснул пополам. Рассекли зловещие синеватые молнии стены спальни, расщепили яркими зигзагами. Вывалился в черную пропасть угол комнаты, и Тина потеряла сознание.

А потом появилась бабка Матвеевна. Через несколько ступенек кубарем неслась вниз Тина, а в голове мелькало улыбающееся лицо нарядной женщины с раскиданными по плечам душистыми волосами. Возле кабинета директора стояла грузная старуха, тяжело опираясь на палку. Директор подтолкнул обомлевшую девочку к старухе, проговорил своим всегда ровным густым баском:

— Это, Валентинка, бабушка твоя. Да вы присаживайтесь, Антонина Матвеевна, в ногах, говорят, правды нет.

Матвеевна тяжело всхлипнула, притянула к себе Тину и, прижимая ее к мягкой колышущейся груди, ответила:

— Не беспокойтесь, Вячеслав Ильич, мне и постоять нетрудно, а правды-то, похоже, не только в ногах нет.

Глаза у Матвеевны плакали, а рот дрожал, разъезжался в улыбке. Тина тихонечко вздохнула, коротко тряхнула головой, словно навсегда выпроваживая прекрасное видение с разметанными по плечам душистыми волосами с родным запахом, и прошептала чуть слышно: «Здравствуйте, бабушка».

Матвеевна забирала Тину из интерната в субботу после уроков, и они ехали домой. Тининым домом стала просторная светлая комната в коммунальной квартире с длиннющим коридором и множеством перемешанных запахов. Постепенно Тина научилась расчленять этот общий запах коммуналки на отдельные, конкретные запахи, принадлежащие семье или отдельному человеку. Кисловато-муторный махорочный запах принадлежал железнодорожнику Гавриле Потаповичу, по прозвищу «Дрезина». Сначала Тина не понимала, откуда взялось это прозвище, но неведение было недолгим. Словоохотливая молодая Татьянка, которая вносила в общую лепту запахов тонкий, терпкий запах дорогих духов, рассказала Тине, что каждый раз, когда Гаврила Потапович выпивает в компании бывших однополчан, рассказывает потом на кухне соседям историю, как во время войны, будучи пацаном, помощником машиниста, увел он из-под самого носа у фашистов дрезину с оружием. Рассказ кончался, как правило, пьяными слезами, тоской по той, настоящей жизни, переполненной риском, жаждой подвига, с ума сводящей ненавистью к тем, кто навязал войну. Они, наверное, были добрые люди, новые Тинины соседи, если всякий раз без насмешек и нетерпения выслушивали давно надоевший рассказ о дрезине.

Все съестные запахи квартиры, казалось, сосредоточились в комнате, которую занимали Пронины. Из их двери просачивались запахи кислых щей, жареной картошки с луком, каких-то грибных солений и маринадов.

Их было четверо: желтая, болезненная тетя Дуся, вечно подвыпивший дядя Коля и двое мальчишек-близнецов — Шурка и Митяй. Шурка и Митяй, несмотря на тяжелый съедобный дух, растекающийся из их комнаты, всегда требовали есть, и у обоих никогда не проходил насморк.

— Мамк, пошамать дашь когда-нибудь? — орали в два голоса близнецы, швыркая сопливыми носами на всю квартиру.

Тетя Дуся торопливо накидывала на тарелку со сковородки блины, ворчала в ответ:

— Троглодиты какие-то, а не дети. Вечно жрать хотят. И каждый вечер блинов им подавай.

Тине, вертевшейся на кухне, тоже перепадал блинок. Блины у тети Дуси так же, как и пирожки ее приготовления, были белые, непрожаренные. И сама она была вся какая-то непропеченная, без единой кровинки на блеклом лице.

Когда Матвеевна впервые привезла в субботу Тину домой, все соседи выстроились в коридоре, и когда Тина от смущения громко хмыкнула, Митяй со всхлипом утер кулаком нос и заметил:

— Ну и не похожа совсем на сироту. Смеется вона.

Звонкий шлепок по затылку заткнул Митяя, он с опаской покосился на отца и молча засопел. Впоследствии Митяй мстил Тине за свой публичный позор. Ухал неожиданно над ее головой бумажным пакетом, надутым воздухом, обстреливал прослюнявленными промокашками из трубочки и, воровато озираясь по сторонам, скороговоркой шептал: «Сирота казанская, тебя из Казани такую вывезли?» Тина наверняка путала бы близнецов — их даже мать с трудом различала, — но уже после первой встречи научилась отличать их по взгляду. Митяй стрелял своим блудливым, угрожающим взглядом и тут же опускал глаза, чтобы Тина не угадала в них зарождающегося действия, направленного против нее. Глаза Шурки смотрели всегда спокойно, серьезно и даже ласково. Однажды он предупредил Тину, как всегда швыркая носом: «Если Митяй будет задираться — скажи. В бараний рог скручу».

Слабый, но стойкий запах нафталина так и вился облаком за скользящей по натертому коридорному паркету худющей, высоченной Анной Семеновной. Анна Семеновна работала в цветочном магазине, как она утверждала, «по убеждению». Тина уверилась в этом, когда впервые перешагнула порог ее маленькой комнаты. На подоконнике багряно полыхали цветы в горшках. По стенам, переплетаясь, ввинчиваясь друг в друга, ползли, рискуя заполонить собой свежевыбеленный потолок, десятки замысловатых, вьющихся растений. Единственный громоздкий предмет — шкаф — стоял чуть ли не в середине комнаты. «А это — шкаф, — пояснила Анна Семеновна, перехватив недоумевающий взгляд Тины. — Стоит не совсем на своем месте, чтобы не мешал растениям».

Трех стен Анне Семеновне явно не хватало, и уже в который раз с завистью поглядывала она на пустующую стену в просторной Тининой комнате. Но даже множество растений не в состоянии были поглотить тот слабый нафталиновый запах, который всюду сопутствовал кассирше из цветочного магазина. Однажды Тине удалось открыть происхождение этого запаха.

— Ну что, детка, заскучала? — услышала как-то над ухом Тина командирский голос Анны Семеновны. — Так смотришь в окно, словно в неволю засадили. Или по подружкам интернатским заскучала? Завтра снова всех увидишь. — И, подумав, добавила решительно: — Нечего на кухне торчать, а ну пошли ко мне — покажу чего.

Из потрепанного картонного чемодана Анна Семеновна извлекла две громадные пушистые лисьи шкуры. Одна была рыжая, с узкой коварной мордочкой и стеклянными голубыми глазами. Другая — чернобурая, видимо, не первой молодости, и глаза у нее были хоть и стеклянные, но усталые и беспомощные.

Анна Семеновна встряхнула по очереди шкурки так, что запах нафталина сильной волной ударил Тине в нос, и, с гордостью поглаживая мех, сообщила:

— Муж покойный преподнес. Вот и храню как память. Больше-то ничего и не осталось. — Анна Семеновна горько, прерывисто вздохнула и протянула Тине шкурки: — На, детка, поиграйся. На плечи понакидывай, знаешь, будто графиня какая. Я в детстве страсть как любила всяких графинь представлять. А подружка вечно принца изображала.

Тина уселась на диван у окна, поглаживая лисьи шкурки, разложенные на коленях.

Анна Семеновна зычно отдавала на кухне распоряжения Татьянке по поводу возвращения натурального цвета волос.

— То, что природой человеку назначено, всегда красивей. Это надо же — взять и испоганить всю внешность. Была нормальная девка, а теперь кошка драная. Немедленно верни натуральный цвет, а то всех хахалей распугаешь своим «красным деревом».

Татьянка слабо возражала, зная, что спорить с Анной Семеновной бесполезно. Когда Анна Семеновна вернулась в комнату, Тина сидела в той же позе, поглаживая шерстку черно-бурой лисы и жалостливо заглядывая той в глаза.

— Ты чего это, девка? — изумленно пророкотала Анна Семеновна. — Так и сидишь сиднем? Тебе годков-то сколько теперь?

— Девять недавно исполнилось.

— Де-евять! Так не девятнадцать же. А играть уж и разучилась? Или и не умела никогда? — Лицо Анны Семеновны стало вдруг строгим и горестно-внимательным.

— Я играю, — шепотом ответила Тина.

— Да ну? И во что же ты так играешь? — с тем же горестно-внимательным выражением жгучих цыганских глаз поинтересовалась Анна Семеновна.

— Я жалею ее, — нерешительно пробормотала Тина. Ей было мучительно неловко за то, что она не сумела угодить Анне Семеновне и играть в графиню и принца. Ей очень захотелось в свою просторную полупустую комнату, к бабушке Матвеевне, которая уже который день постанывала, тяжело распластав по кровати свое грузное тело. Мучили боли в ногах.

— Жале-ешь? — тягуче, нараспев спросила Анна Семеновна. И, подсев к Тине, вдруг быстрым ласковым движением провела по ее волосам. — А я, знаешь, слышала, что все детдомовские жалостливые очень. И удивлялась всегда. Вроде бы и наоборот должно складываться. А вообще-то верно это. Чем человек меньше имеет, тем легче с этим расстается. Муж мой покойный, каким я встретила-то его, голь был перекатная, а ежели надо кому — так последнее с себя снимет и отдаст без сожаления. Вот так-то. — Анна Семеновна внимательно поглядела на Тину. — Ничего, что я говорю-то об этом? Ты большая уже, сама, чай, обо всем задумываешься да рассуждаешь?

Тина снова ужасно захотела к постанывающей на кровати бабке, но не двинулась с места и послушно кивнула головой.

— Раз уж заговорили об этом, я тебе так скажу. Ты, детка, мать-то свою шибко не осуждай. Поняла?

Тина почувствовала, как стиснуло горло и стало трудно дышать, но мужественно кивнула Анне Семеновне еще раз.

— Так вот, ты знаешь, наверное, что тебя сдали-то не сразу. До году удалось матери дорастить тебя. За год этот она в скелет ходячий превратилась. Одна — помочь некому, в яслях тебя держать отказывались — болезненная ты уродилась. День в яслях — неделю болеешь. А матери деньги брать неоткуда, чтобы с тобой сидеть. Люди, они ведь разные бывают. Кто за глаза байки всякие сочиняет, а кто и в глаза ткнет — нагуляла, мол, ребенка, умей теперь вырастить и не жалуйся. Примитивно это и жестоко, а ведь все равно разъедает эта зараза. Людская молва — вещь тяжкая, не по силам порой одолеть ее. И кто-то из умников присоветовал отдать тебя на время в Дом ребенка, а самой на стройку завербоваться, где деньжищи отваливают солидные. Поднакопить денег, а потом и тебя забрать.

Анна Семеновна вздохнула, поглядела на помертвевшую девочку, словно проверяя, стоит ли продолжать, и, выискав в ее съежившейся фигурке какое-то подтверждение, продолжала:

— А дальше-то что было, никто точно и не знает. Не то болезнь она там какую перенесла, не то надорвалась и нервно и физически. По тебе небось сердце ныло денно и нощно, но только там она и померла. У чужих людей на руках. А смерть свою, видно, чуяла. Матвеевну разыскала. Мать твоего отца. В деревню письмо ей написала. Как завещание оно было — письмо то. Матвеевну попроси — пусть даст прочесть, большая ты уже, все тебе знать о матери надобно.

Тина слушала Анну Семеновну и сквозь подступающие к горлу тошнотворные толчки со страхом чувствовала приближение приступа. Бессилие перед повторяющимися периодически припадками выхолащивало, опустошало, отнимало надолго силы. Тина долго приходила в себя. Никто толком не мог объяснить Тине, чем она больна и пройдет ли это. Недавно интернатский врач возил ее на консультацию, и выпровоженная из кабинета в коридор Тина слышала из-за неплотно прикрытой двери лишь отдельные слова: «синдром… родовая травма… внутричерепное давление… эпилепсоидного происхождения…» Потом врач-консультант, женщина с умными ласковыми глазами, разговаривала с Тиной, поглаживая ее вспотевшие ладошки. Тина долго пыталась сохранить в ладонях тепло бережных прикосновений добрых рук врача.

— И еще вот о чем хочу тебя спросить, да все забываю. Мать-то тебя Валечкой все называла, а ты вдруг Тиной оказалась. Это как же метаморфоза такая произошла? — встрепенулась вдруг Анна Семеновна.

А Тина сквозь навалившуюся плотной ватной массой слабость вяло проговорила, издалека, сквозь тихий, но нарастающий звон слыша свой голос:

— У нас в детдоме четыре Валентины оказались, и, чтобы не путать, меня Тиной решили называть…

Тина споткнулась, губы нечленораздельно произнесли вдруг ставшее незнакомым какое-то простое слово. Мир треснул пополам… Рухнул в зияющую пропасть угол комнаты, увитый причудливым плющом…


— Ах ты, Тина болотная, — слышит она сквозь размытость сознания глуховатый голос Анны Семеновны.

Тина приподнимается на локтях, оглядывает подсобку. Глазами ворочать больно, каждое движение отдается в голове.

— Чего, Тинуша, чего надыть? Может, доктора вызовем? — гулким эхом долетает встревоженный голос Прокопыча.

Тина резко качает головой, стонет, зажав ладонями голову. Спрашивает слабым голосом:

— А где лиса?

— Какая лиса, Тинуша? Какая такая лиса тебе примерещилась? — переспрашивает Прокопыч.

Легкая улыбка трогает бледные спекшиеся губы. Тина бормочет:

— Черно-бурая лиса… Со стеклянными глазами…

— Бо-оже ж мой, — всплескивает руками Анна, Семеновна, — да ты, никак, лисицу мою, из чемодана, что ль, вспомнила? Да на кой она тебе?

Тина широко открывает глаза, переспрашивает строго:

— То есть как «на кой»? — и сразу спохватывается, возвращая заплутавшуюся память на место. — Да нет, я просто вспомнила…

Тина закрывает глаза, чувствует на своем лбу прохладную заскорузлую ладонь Прокопыча. Громко вздыхает Анна Семеновна:

— Ну ладно, ничего уже не попишешь, коль врача не желаешь — отлеживайся. Пойду покупателей отпущу.

— Прокопыч, будь добр, придвинь корзинку с розами, — просит Тина.

Сторож с готовностью подвигает корзину, радостно приговаривая:

— Вот и отлегает помаленечку, ежели цветков захотелось понюхать.

Тина с жадностью вдыхает любимый розовый запах, а память снова мчит ее прочь из тесной подсобки.


Когда умерла Матвеевна, Тине было двенадцать лет. В интернат поближе ее так и не перевели. Тогда Анна Семеновна, жалея больные ноги бабки Матвеевны, не поленилась и договорилась о переводе девочки в другой интернат… Всегда покладистая, застенчивая Тина вспыхнула так, что даже шея и плечи забагровели сквозь легкий сарафанчик, стиснула кулаки и закричала отчаянным, тонким голосом на всю коммуналку: «Я не хочу! Я не могу! Я умру в другом интернате!» Слишком часто вспоминала Тина, как расформировывали их детский дом, когда ей было пять лет. Какое-то ведомство не нашло денег на ремонт детского дома, и было вынесено решение — расформировать по другим домам. Тина всегда, до самой смерти будет помнить тот страх, когда маленькими группами увозили детей. Воспитатели с покрасневшими глазами совали детям гостинцы на дорожку, ревели в голос малыши, не понимая, почему, за что их лишают этих ставших родными стен, за что отнимают единственных на всем белом свете близких людей — своих воспитателей, за что разлучают их семью. Позже Тина почему-то, очень часто вспоминая весь пережитый ужас, представляла себе того чиновника, отдавшего распоряжение — расформировать детей по другим домам. У того человека, наверное, было щекастое, лоснящееся лицо с маленькими поросячьими глазками, заплывшими жиром, пронзительный, высокий голос и много перхоти, рассыпанной по плечам темно-синего костюма в полоску. Ноги у него были короткие, семенящие при ходьбе, а короткопалые руки — как два надувных воздушных шара. Если бы тот человек мог почувствовать, как ненавидит и проклинает его Тина, да и все «расформированные» дети, он бы должен был захлебнуться в этой мучительной детской ненависти. До сих пор, когда Тина думала об этом, в глазах темнело и начинало ныть сердце. Тину «расформировали» тогда в московский же детский дом, на самой окраине города, других детей умчали поезда по разным уголкам страны. Тина первое время даже не могла есть, так тосковала по своему прежнему дому. А потом появились новые друзья, любимые воспитатели, нянечки. Постепенно она вошла в новый ритм заведенного тут порядка.

Бабка Матвеевна умерла в больнице. Хоронили ее вьюжным февральским днем, и окоченевшая Тина, чувствуя, как схватываются морозом ее мокрые щеки, отрешенно глядела, как стучат о крышку гроба мерзлые комья земли. Тина ничего не чувствовала в тот момент — ни жалости, ни страха, ни холода. Трезво и отчетливо буравила сознание единственная, пустынная, как это необъятное стылое кладбище, мысль. Как чудовищная волна, мысль эта то откатывалась, давая возможность сделать глубокий спасительный вдох, то накрывала удушливо с головой, обдавая смертельным ужасом. «Одна. И теперь не нужна никому на всем белом свете». Раньше, пока не появилась бабка Матвеевна, мысль эта не приходила Тине в голову. Она точно знала, что найдется, непременно отыщется родной ей человек, которому Тина будет нужна не из жалости, а потому что родная. Конечно же больше всех на свете любила Тина свою бабушку, свою полуглухую Матвеевну. Девочка чувствовала, что любое ворчание Матвеевны предпочтет жалостливым ласкам чужих людей. Матвеевна была добрая и, как казалось Тине, тоже очень одинокая. И они были рады, что нашли друг друга. Тина видела, как все трудней становилось добираться до интерната Матвеевне по субботам — ноги совсем не слушались и, казалось, каждый шаг приносил бабушке острую, мучительную боль. Но когда Тина закричала тогда, в темном коридоре коммуналки: «Не хочу! Умру в другом интернате!» — гневно полыхнули старые глаза Матвеевны, отчетливо прозвучал молодой силой ее голос: «Все останется как есть. Не тревожься, внученька. А вам, люди добрые, спасибочки за заботу… — Тут Матвеевна низко, с трудом перегнула грузное тело, поклонилась аж в пол. — Но только помирать мне еще рановато, выдюжим и сами разберемся, что к чему. И не надо бы дите из-за пустяков нервировать. Она уж сполна горюшка нахлебалась».

На следующий день Анна Семеновна отдала распоряжение составить в коммуналке очередь — кому в какую субботу забирать Тину из интерната. Точного графика составить не удалось, и Тине было весело и радостно в ожидании кого-нибудь из соседей. «Сегодня придет дядя Коля. Интересно, один или, как в прошлый раз, Шурку прихватит?» — загадывала Тина и, глядя в окно, поверх голов склонившихся над тетрадками одноклассников, улыбалась, покусывая карандаш.

«Михалева, пришли за тобой!» — кричала снизу нянечка тетя Зина, и Тина, перевешивая голову через перила, спрашивала: «А кто, теть Зин?» — «Да почем я знаю — кто? Красотка какая-то. У тебя же теперь родственников собралось — хоть пруд пруди», — довольно отвечала нянечка напускным ворчливым голосом.

«Красотка? Значит, Татьянка. Ура!» — крутилось в голове, пока руки торопливо натягивали одежду, машинально забрасывали в портфель учебники, тетрадки, переплетали растрепавшуюся косичку.

Татьянка вечно придумывала для Тины какое-нибудь развлечение. То в Парк культуры сводит покататься на «чертовом колесе», откуда вся Москва как на ладони видна, то по магазинам потащит с собой Тину и что-нибудь обязательно тут же подарит девочке. В прошлый раз купила Тине настоящее колечко с маленьким красным камешком.

«Ох, избалуешь девку», — укоризненно покачивала головой Анна Семеновна, а сама нет-нет да сунет Тине в руки какую-нибудь вкуснятину: «На-ка, деточка, гостинчика».

Но обо всем этом не помнила Тина, оцепенев над могилой бабушки Матвеевны. «Одна. И теперь не нужна никому на всем белом свете». И еще никак не могла заставить себя опрокинуть, стереть из памяти предсмертные, уходящие глаза бабушки. Они были усталые и беспомощные. Как стеклянные глаза черно-бурой лисы из чемодана Анны Семеновны.


Сквозь буйство розовых бутонов Тина улавливает слабый запах нафталина. Слышит, как выпроваживает из магазина покупателей Анна Семеновна. «Закрыто, товарищи. Обед у нас. В три часа приходите». Тина свешивает ноги, садится на диван. Голова уже болит не так мучительно. И мысли не скачут с прыткостью кузнечиков. Жить можно. Через несколько минут Анна Семеновна приносит Тине стакан крепкого горячего чая, раскладывает бутерброды.

— Слышь, деточка, к тебе все покупатель один рвался. Симпатичный такой. В очках, правда. Но они его не портят. Можно сказать, к лицу даже. Я его не пускаю — плохо, говорю, ей, не до тебя, а он говорит, пустите, я, говорит, врач, может, помогу чем. Тут я ему и сказала, что сроду еще ни один врач тебе не помог, а он и подавно не поможет. Молодой больно да неопытный, а нам, говорю, эксперименты ваши врачебные дорого обходятся. Помнишь, как «скорая» тебе вкатила не то лекарство?

Тина отхлебывает вкусный чай, слабо улыбается:

— Не надо было так, Анна Семеновна. Он ведь от всей души помочь хотел.

Анна Семеновна категорически шумно возражает:

— Не от души, а ты ему по душе, видно, пришлась. Я уже не впервые очки его здесь вижу.

Тинино бледное лицо покрывается ярким, жарким румянцем. Она наклоняет голову, отрицательно качает головой:

— Да что вы, ей-богу, Анна Семеновна, ему не я нужна.

— А кто же? — удивляется Анна Семеновна, и в цыганских глазах дрожат искорки смеха. — Я, что ль? Или, может, Прокопыч?

— Ни вы, ни я, ни Прокопыч. Ему нужны голубые тюльпаны.

Тина слышит, что голос ее звучит с досадой.

— О господи! — Анна Семеновна даже давится бутербродом от изумления. — Да сроду мы голубых тюльпанов не получали. Слышь, детка, а я сразу по его лицу-то очкастому поняла, что он немножко того, чокнутый.

— Никакой он не чокнутый, Анна Семеновна. Просто он очень влюблен, и поэтому ему нужны голубые тюльпаны, — отвечает Тина и снова чувствует, как досадливо дрожит и срывается непослушный голос.

Анна Семеновна перестает жевать и с любопытством глядит, как снова проступают красные пятна на лице девушки.

— Да есть ли вообще в природе голубые тюльпаны? Что-то не слыхала никогда. А?

— Есть, — поспешно кивает головой Тина и, пытаясь освободиться от заинтересованного взгляда Анны Семеновны, отворачивается, шарит в своей сумочке. — Сейчас я покажу вам все виды тюльпанов. Я книжку достала специальную по цветам. Ах ты, надо же, дома забыла. Ну ничего, потом покажу. Голубые тюльпаны выращивают в Голландии. Издавна. И экспортируют, конечно, в разные страны. Знаете, сразу после революции, когда в России был ужасный голод, Чичерин обратился к правительству Голландии с просьбой продать хлеб. Голландия конечно же отказала в этой просьбе, зато предложила продать России партию тюльпанов. Я когда прочла это, у меня от злости даже слезы закапали. Отказать в хлебе и предложить погибающим от голода людям тюльпаны! Какой-то изощренный цинизм, правда, Анна Семеновна?

Но Анну Семеновну дипломатические отношения послереволюционной России с буржуазной Голландией, казалось, заинтересовали меньше, чем то, что все-таки прочла она на Тинином возбужденном лице.

— Ага, деточка, все так. Значит, и книжку про тюльпаны достала. Ну, понятно. А я-то подумала, что вроде не волновали тебя сегодня ничем, не переутомлялась, а приступ случился. А вот и причина отыскалась.

Тина встает с дивана, резко обрывает Анну Семеновну:

— Все! Пожалуйста, хватит. Спасибо за чай. Я полежу еще немного. Голова кружится.

Анна Семеновна не обижается, миролюбиво советует:

— Шла б домой — там и полежала бы. Я и без тебя прекрасно обойдусь.

Тина качает головой:

— Нет, нет, мне правда лучше намного. Сегодня у меня совсем слабенько было.

— Ну, как знаешь, дело хозяйское. — Анна Семеновна собирает стаканы, оставляет Тину одну. Слабый нафталиновый запах послушным шлейфом улетучивается вместе с Анной Семеновной.

Тина подходит к окну, прижимается лбом к прохладному стеклу. Ноги слабые, чуть дрожат в коленях. В голове шумит, и мысли тугие и неуклюжие. Теперь два дня Тина будет выкарабкиваться после приступа. «А ну-ка, не жалеть себя, не распускаться! — строго приказывает себе Тина. — Хуже бывает — и ничего. Надо подумать о чем-нибудь хорошем». И тут же, словно получив разрешение, всплывает виноватое лицо, глядят сквозь стекла очков сильно уменьшенные диоптриями, но все равно огромные серые глаза. Приоткрывается в улыбке красиво очерченный, какой-то старомодный рот, подергиваются уголки губ, собираются у глаз нежные паутинки морщин. И в который раз, с трудом сдерживая удары готового вырваться наружу сердца, слышит, как наяву, Тина его слабый, словно обессиленный переполнившим чувством голос: «Я провожу вас? Можно? Вас ведь Тиной зовут?» — и, не дожидаясь разрешения, идет рядом с Тиной своей нервной, пружинистой походкой.

Молчит Тина, чувствуя, как лихорадочно горит лицо, как сохнут губы, как ликующе звенит внутри, рискуя порваться от напряжения, неведомая, протянувшаяся от ступней до головы струна.

«Я, наверное, надоел вам бесконечно? Хожу и хожу. Но мне сказали, что если судьба смилостивится надо мной, цветы из Голландии поступят к вам».


Молчит Тина, заглатывая жадными глотками колючий морозный воздух, захлебываясь его обжигающими прикосновениями.

«И знаете, когда я вас увидел, мне словно шепнул кто-то: «Ну, старик, эта девушка непременно поможет тебе». У вас поразительное лицо, Тина. Я, наверное, не первый говорю вам об этом. У вас лицо монашенки — гордое, скорбное и даже мученическое что-то в ваших глазах есть. Откуда у вас такое лицо, признавайтесь? Таких лиц у молоденьких девушек не бывает».

Молчит Тина, чувствуя, как покалывает тело мелкими тоненькими иголочками, а в голове точно играет какой-то оркестр. Тина даже отчетливо слышит, как вырывается из нагромождения звуков партия скрипки, высоко и пронзительно просверливая макушку. Точь-в-точь как тогда, в далеком детстве, когда услышала она нечаянные слова нянечки тети Зины и началось мучительно-сладостное ожидание чуда.

«Чудес, конечно, не бывает, но так хочется, чтобы именно с тобой случилось исключение из правил, — словно подслушав, что происходит с Тиной, но про свое, продолжает молодой человек и вдруг спохватывается: — Я забыл представиться — Кирилл. Профессия моя — детский врач. Педиатр по-научному. Могу оказаться полезен, хотя вы недавно, видимо, перешагнули рубеж возрастной категории моих пациентов. Сколько вам лет, Тина? Семнадцать?»

Тина молча кивает головой.

«И когда же наступит совершеннолетие, если не секрет?»

«Завтра», — выдавливает из себя Тина охрипшим, не своим голосом.

«Завтра?» — изумленно переспрашивает Кирилл и громко, заразительно смеется, так, что, укоризненно оглядываясь, поджимает губы чопорная старушка.

«Ну вот, а говорят, чудес не бывает. Это же прекрасно, что завтра! А у меня завтра — великий день. Защита на степень магистра медицины. Вот мы вечерком и отметим сообща два знаменательных события. Что вы думаете по этому поводу, Тина?»

Тина согласно кивает. Поет, взвивается захлебывающейся высотой скрипка. А московские переулки перемигиваются, как сообщники, вспыхивающими глазами засумерничавшихся окон, подбадривают Тину, благословляя в нежданное счастье.

«Ой, Тинка, что это с тобой?» — замирающим от догадки голосом спрашивает Татьянка, приглядевшись к притулившейся около входной двери фигурке. А Тина стоит, не раздеваясь, прислонившись пылающей щекой к холодной стене длинного коммунального коридора. Звучит в ушах его голос. Осторожно щелкает выключателем Татьянка, бережно заглядывает Тине в лицо, шепчет горячо и протяжно: «Ах ты, девочка моя дорогая, господи боже ж мой!» А Тина не в силах стереть с горящего лица трепещущей ответной улыбки, ему предназначенной минуту назад, смотрит сквозь Татьянку отрешенными, потемневшими от нежности глазами. А потом так же, не раздеваясь, идет к себе в комнату, роется в ящике письменного стола, вынимает потрепанный листок бумаги из конверта. Читает сразу на оборотной стороне:

«…Я знала, на что шла. И твердо верю в то, что моя дочь не осудит меня, если когда-нибудь сама испытает и поймет, как это — любить. Когда нет в душе ни страха, ни стыда, ни сомнения, когда с легкостью безумия отметаются все препятствия и перестают существовать авторитеты и сдерживающие обстоятельства. Когда мне говорили, что я не должна оставлять ребенка, что у него семья, что он никогда не решится уйти ко мне, я даже не понимала, про что они говорят. Была лишь досада — неужели непонятно, что для меня не существует выбора? Потом он уехал с семьей работать за границу. Он так и не знает, что у нас родилась дочь. Я заклинаю вас, уважаемая Антонина Матвеевна, никогда не показывайте ему этого письма. Я бесконечно виновата перед моей девочкой, перед моей ненаглядной Валечкой. Но пусть бог рассудит нас. Я люблю и всегда любила его так, что за одно это прошу милосердия. Моя любовь была сильнее меня, моих жалких доводов здравого смысла, моего отказавшегося повиноваться рассудка. Я схожу с ума от мысли, что никогда (какое простое, ничего не значащее слово!) не увижу его лица, его глаз. Мне не стыдно признаться вам — ведь вы его мать! — что я по ночам простаиваю до рассвета на коленях и молю Кого-то, Что-то, что стоит над нами, свершить чудо. Лишь на миг, на взгляд подарить мне свидание с ним. Молю и знаю, что конечно же этой встречи не будет… С ужасом думаю о том, что когда-нибудь моя дочь испытает эту сладкую муку, это горькое счастье, — и желаю ей этого, тут же машинально возражая — не дай бог…»

На следующий день в коммуналке отмечали день рождения Тины. Сдвинули столы в просторной Тининой комнате, принесли стулья, расстелили белоснежные скатерти. Под зычные команды Анны Семеновны Тина машинально накрывала на стол, резала закуски, заправляла салаты, приготовленные Татьянкой. Кирилл не пришел ее поздравить, не сдержал обещания устроить совместный праздник. Тина плохо себе представляла, как объяснила бы она своим гостям причину отсутствия на своем дне рождения, если бы появился Кирилл. Она просто не задумывалась об этом. Знала одно — она пойдет куда угодно с ним, только бы слышать его голос, видеть набегающую сеточку морщин от его улыбки, физически, до озноба чувствовать на своем лице его нарочно внимательный взгляд. Он не пришел. Наверное, не смог. Тина улыбалась через силу, принимая приглашения и подарки от соседей, подруг, воспитателей, пришедших отметить совершеннолетие бывшей подопечной из интерната. Забежал даже директор Вячеслав Ильич, правда, немного позже, когда все гости, выпив за здоровье именинницы, встали размяться перед горячим. Тина сразу поняла, что не только поздравить с днем рождения наведался Вячеслав Ильич. Слишком хорошо изучила она директора за годы, проведенные в интернате. Сквозь всегда ровные, спокойные интонации его густого баска уловила моментально Тина хорошо скрываемое напряженное беспокойство. И не ошиблась. Улучив момент, когда Тина осталась одна на кухне, Вячеслав Ильич моментально возник в дверях, проговорив как бы между прочим:

— Валентинушка, мне, кстати, тебе надо сообщить кое-что. Я тороплюсь, поэтому не могла бы ты уделить мне несколько минут. Думаю, твои гости не очень пострадают от отсутствия именинницы. Я совсем тебя ненадолго задержу.

Тина вытирала мокрые руки, медля, настороженно, исподлобья поглядывая на Вячеслава Ильича, сняла фартук, пригласила директора в комнату Анны Семеновны.

— Ах ты, какой здесь дендрарий! — восхищенно оглядел стены, увитые плющом, Вячеслав Ильич и, столкнувшись с вопросительным взглядом Тины, неожиданно суетливым движением потер лоб. — Да, да, ты права, Валентинушка, ближе к делу. Без предисловий, так сказать. Одним словом, я получил письмо от твоего отца.

— Да? И что же он хочет от вас, этот мой отец? — без малейшего признака волнения, замешательства, спокойно спросила Тина, сама удивляясь отсутствию даже маломальского волнения.

Вячеслав Ильич тоже изумленно глядел на Тину.

Он ожидал любой реакции, был готов к слезам, к истерике, к оцепенению, вслед за которым следует нервная разрядка, но он не был готов услышать этот насмешливо-равнодушный голос. Смутной догадкой промелькнуло, что, наверное, сейчас что-то другое, мощное, способное заслонить, перекрыть подобное сообщение, живет в девушке.

— Так вот, Валентинушка, дорогая, письмо это пришло аж из Амстердама.

Тина вздрогнула, переспросила быстро:

— Откуда? Из Амстердама? Из Голландии? — и засмеялась чужим, каким-то деревянным, отрывистым смехом.

— Да, из Голландии, — подтвердил Вячеслав Ильич, с тревогой вглядываясь в загоревшееся лицо Тины, в недобрую усмешку, искривившую губы.


— Деточка, чайку больше не хочешь? У нас еще минут пятнадцать есть, — заглядывает в подсобку Анна Семеновна.

Тина с сожалением отрывает лоб от прохладного стекла.

— Нет, спасибо, Анна Семеновна. Можно я пойду домой? Опять голова разболелась.

— Господи, она еще спрашивает! Иди, конечно, я же с самого начала тебе предлагала. Пойди, пойди, отлежись, деточка. У меня дома в холодильнике котлеты — разогрей, поешь. Не надо тебе на бутербродах-то.

Тина выходит из магазина, с надеждой и страхом быстро оглядывает собравшуюся у дверей толпу людей. Глаза ее мечутся по лицам. Поблескивают в толпе стекла очков, но это все чужие лица, а того, которое мучительно боится и мечтает увидеть Тина, — нет. Опустив голову, бредет Тина по петляющим переулкам домой, а в ушах снова звучит его голос:

«Я знал, что вы не обиделись на меня. Я знал, что все правильно поймете. Жалел очень, что не взял номера вашего телефона, имел бы возможность хоть так поздравить вас. Знаете, я меньше всего надеялся увидеть ее на моей защите. Представляете, один взгляд на аудиторию, и из всех лиц — сразу она. Меня оппоненты терзают, а я с трудом могу улыбку стереть с лица… И все кругом плывет… Вы этого наверняка не поймете сейчас, но когда-нибудь… Я, Тиночка, самый счастливый и одновременно самый несчастный из смертных. Она, знаете ли, замужем. Я лечил ее ребенка и вот, как ни банально это звучит, сам заболел, только мне-то уж медицина не поможет, это точно.

Что вы спросили, Тиночка? Ах, что мне поможет? А вот верю, как в чудо, в появление голубых тюльпанов. Помните у Гоголя, достал кузнец Вакула черт-те откуда черевички своей капризной зазнобе — и на тебе, получай чудо, снизошла красавица, растопил своим поступком кузнец ее сердце. А она, вы знаете, Тиночка, удивительная, чудная, нежная, но такая взбалмошная. Однажды сказала мне: «Вы видели когда-нибудь голубые тюльпаны, Кирилл?» Я, естественно, удивился, что таковые существуют на свете. А она покачала так укоризненно головой, как она одна умеет, и говорит: «Они даже не совсем голубые, с лиловым, скорей, оттенком, но вообще-то конечно же голубые. Когда они завяли, я даже заплакала. И тогда же загадала, если когда-нибудь достанет мне человек букет голубых тюльпанов — я буду любить его». Сказала так и засмеялась, знаете, таким смехом, как только одна она умеет, и, глядя мне прямо в глаза, прибавила: «Я, конечно, шучу, Кирилл». Так вот, Тиночка, я тоже шучу, но просто одержим идеей достать ей эти тюльпаны — сейчас, когда в Москве снег, холод… Вообще, мистика какая-то».

Тина бредет, спотыкаясь, по заснеженным переулкам, а сама слышит свой дрожащий голос, возразивший Кириллу в ответ: «Почему же мистика? Вы же сами сказали — это любовь».

Глаза Тины и Кирилла сталкиваются, мелькает за стеклами его очков ошпарившая догадка, но тут же отметает он ее, как шальную, нечаянную мысль. Говорит обессиленным своим, изнемогающим от любви к той женщине голосом: «Какое же лицо у вас, Тиночка, знаете, словно все-то вы на свете испытали. Монашенка вы моя дорогая».


Тина добредает до своего дома, слышит, как гремит на кухне кастрюлями Татьянка.

— Тиночек, ты? — окликает она девушку. — Случилось что-нибудь? Что так рано?

Тина успокаивает Татьянку, идет к себе в комнату. Татьянка тут же возникает в дверях:

— Хочу тебе сказать, что решение мы все-таки правильное вынесли. Ишь явился не запылился через восемнадцать лет. Ты абсолютно права, что даже ответом его удостаивать не надо. Пусть теперь он помучается. Правильно? Правильно?

Тина согласно кивает головой, а возмущенной Татьянке неймется.

— И подарки его паршивые не принимай. Нужны больно. И так не пропадем. Правильно?

И опять соглашается с Татьянкой Тина, машинально перебирая на столе разложенные листы чистой бумаги.

— Ну ладно, пойдем, покормлю тебя. Рыбу только что пожарила.

Тина отвечает задумчиво, словно пытаясь разрешить какой-то мучающий ее вопрос:

— Спасибо, Татьянка, я сейчас приду.

Скрывается за дверью Татьянка, а Тина садится за стол, смотрит, как кружат за окном пушистые невесомые снежинки. Потом с легким вздохом, похожим на стон, придвигает к себе чистый лист бумаги, пишет, преодолевая что-то мучительное в себе, борясь с возникающими сомнениями.

Снова заглядывает в дверь Татьянка. Тина встает, укладывает исписанный листок бумаги в конверт, спокойным, ровным голосом говорит:

— Я иду. Только Анне Семеновне позвоню.

Татьянка раскладывает по тарелкам рыбу с золотистой поджаристой корочкой, с удивлением слушает Тинин голос:

— Анна Семеновна, это я. У меня к вам просьба. Если забредет опять этот человек, ну, очкарик, скажите ему, пожалуйста, что в следующем месяце наш магазин получит голубые тюльпаны. Анна Семеновна, ну какая вам разница? Передадите ему букет тюльпанов, не вдаваясь в подробности. Господи, ну я вам их отдам.

Тина вешает трубку, стоит какое-то время неподвижно в темноте длинного коммунального коридора, потом идет на кухню и говорит Татьянке вялым равнодушным голосом:

— Знаешь, я ведь больше в магазине не работаю. Ты меня постарайся к вам в лабораторию устроить. — И поясняет удивленной Татьянке: — Цветы надоели до смерти.

Загрузка...