Глава восьмая,

в которой окончательно выясняется, что тяжелее — ждать и не дождаться или иметь и потерять

Завтрашним утром Ясновид лежал на кушетке, покрытой клетчатым покрывалом с макаронной бахромой, под репродукцией картины Константина Васильева «Илья Муромец овладевает ногами», и пил кефир, слабо стеня.

А как все хорошо начиналось. Позвонил лично мастер и оповестил, что будет, как планировалось, «Пированьице почестен пир князя Светозара на киевском дворе», выезд утром восьмого, в понедельник. Все обещались быть. Богатыри киевские, черниговские и фряжские неотменно. Человек-зверь Змиулан обещал взять отгул в депо. Выжлятники, захлопщики, затравщики, ататари, начальные сокольники с подсокольничьими, в рукавицах нарядных без шапок, с кречетами, и челигами кречатьими, и соколами, и челигами сокольими, и клобучками бархатными, а шиты серебром с совкою нарядною, и ковром диковатым для государева пришествия и полосатым бархатным для изголовья государева ж. И ремесленники, гончары, усмари, шорники, златоковачи, архитектоны изрядные и весь люд посадский изготовился совокупно. И блудного дела женки все для такового своего упражнения бюллетень в институтской поликлинике взяли, тако ж и персональный иатр княжий в своей заводской проктологии подменился на день иатром очередным. И Ясновид меч свой парадный, выходной, с пониманием наточил, ремешки на нем починил и наносье на ерихонке молоточком выправил, чтоб в ноздрю не лезло. И с утра не проспал, и поднялся, как человек, глядя из окна на теплое январское утро, поел плотно, потому что невесть когда в следующий раз доведется. И вышел пристойно одетый.

В начале восьмого все лично не заинтересованные в том, как князь Светозар без отдыха пирует с дружиной удалой, едут на работу. Ясновид застрял мечом поперек автобусных дверей. Народ, которому чуждо, приналег, и меч ощутительно треснул и прошел в дверь. «Ты, Гондурас, не горюй, — сказал ему со смехом чуждый народ. — Он у тебя теперь модернизированный складной».

Уже тогда бы повернуть домой. Что делать без меча на княжеском пированье? Круглые столы, они не для того предназначены, чтоб нарезкой тешиться, как виллан, а для того, что всегда, как будто им тут медом намазано, явится какая ни есть благородная девица на караковом муле в сопровождении отвратительного карлика, злобного оттого, что его недолюбили в детском саду, и оная девица будет искать у князя защиты и протекции, ссылаясь на то, что местный великан по имени… ну, допустим, Маргафел… пустил по северному ветру ее родителей, люто обесчестил знакомых и завладел ее фамильярным замком, и тогда один из присутствующих рыцарей… допустим, Гавалом… решительно встает от нарезки, более того — ударяет по ней кольчужной рукавицей… по сыру лучше… и говорит: «Сир, позвольте, я быстренько смотаюсь туда-обратно и избавлю фамильярное место этой благодатной девицы от присутствия чужеродного элемента». И она, конечно, рассыпается в комплиментах, а карлик злобно помалкивает, и вот они едут под солнечным зонтиком… Но если у рыцаря меч эксплуатации не подлежит? Надо было повернуть!

Так нет, доехал.

В окне мелькнул рекламный щит с надписью «ЭТО МЕСТО — СЕРЕДИНА РОМАНА» и тотчас исчез, будто не было. Ясновид сгрузил останки меча в корпоративный пакет сети магазинов «Подмастерье», обещавшей клиенту кровельные, отделочные и иные потребы, притулился у окна, в дискуссии по политическим вопросам как латентный феодал не втягивался и ждал своей станции. Вот выгрузился, сорок минут пешочком и прибыл на место. Шатры разбивают в молочном тумане, ремесленники испытывают свое владение средствами производства, дружинники ходят в государственной заботе, князь задерживается. Тут тиун Любочест его за пряжку на корзне придержал и говорит:

— Слушай, Ясновид, не в службу, а в дружбу, — сгонял бы ты в село. Соли никто не взял, прикинь, вот люди? Будто первое лето на службе княжой. Тут два километра, за час обернешься. Давай, пока ясна солнышка нет, звонил сейчас с трассы, у него покрышка полетела. Вдоль опушки идешь, вона, где березки молодые на поле вылезают, потом вдоль реки, а там увидишь. Меч только оставь, а то сельпо не ровен час запрут или по шеям накладут из превентивных соображений.

Ясновид говорит: хренушки, говорит, я тебе, дорогой тиуне, меч свой верный брошу неведомо на чей пригляд, чтобы им тут женки блудные ногти подпиливали себе. Не бывать тому. Тиун: ну, твое дело. Только обернись побыстрей. На́ тебе червонец, сдачу вернешь, мне отчитываться.

И Ясновид пошел. Сначала он правильно и бодро двигался меж лесом и молодыми березками, маша кладенцом в корпоративном кульке. Потом он заметил, что молодых березок вокруг стало меньше, а старого леса больше. Или, иначе говоря, он совсем в лесу, полном тумана и нескрываемого сарказма. Часы отбились от времени, а мох растет на деревьях отовсюду. И грибы тоже. Сначала он испугался, но потом рассудил, что не может здесь быть обширных произрастаний, только если сталинские лесопосадки, и сейчас он, куда ни пойди, из них выедет на ровную дорогу. Он съехал в овраг, хватаясь за скользкий орешник, перебрался по поваленному стволу через черный ручей и, с облегченьем увидев небо меж расступающихся сучьев, вышел к какой-то избушке, окруженной раскиданными элементами хозяйства. Из-под избушки, ему показалось, торчали куриные лапы, в которые она уткнулась крыльцом, как отдыхающая собака, но он постарался в это не поверить. Войдя в калитку, он произнес: «Хозяева! Есть кто?» Небольшая старушка выглянула морщинистым приветливым лицом из дому и сказала: «Заходи, пожалуй, чего маешься». Он шагнул в дом, ударился носом о притолоку и сказал в дымное пространство:

— Мне бы сольцой у вас разжиться. И как на шоссе выйти, не подскажете?

В дыму перед ним открылся сидящий против печи на золоченом стуле человек в доспехах ратных. Во правой руке у него размещалось копье булатное, на другой висела шелковая плеть из того ли шелку шемаханского. Завидевши Ясновида, он вскрикнул богатырским голосом и засвистал молодецким посвистом, сразу произведя сильное впечатление. Молодым он, впрочем, не смотрелся, а скорее удачно сохранившимся. Просвистав, он сказал:

— Ты, добрый молодец, кто такой будешь? Как тебя звать-величать?

Один коллега по исторической адекватности, отказавшийся от всего неаутентичного и питавшийся только иллюстрациями Ильи Глазунова к «Задонщине», размоченными в козьем молоке, учил Ясновида, что нити судьбы могут выплести самые изумительные картины, которые надо принимать как нечто само собой разумеющееся, в этом мудрость. Надо признать, что мудрости Ясновиду хватило лишь на то, чтоб сказать: «Ясновид, очень приятно».

— Хорошее имя, — одобрил человек с копьем и посвистом. — Особенно если прославить его бессмертными делами. Ты тут, к слову сказать, дела пытаешь аль от дела лытаешь?

— Соли бы мне, — примитивно ответил Ясновид.

— Соль — большая ценность, — сентенциозно сказал человек. — Некоторые из золы делают. Остается завидовать.

— Мне не для себя. Мне для князя. Пир собрали, а соль забыли.

— Совсем распустили народ, — отнесся человек к присутствовавшей старушке, которая для гостя успела нарядиться в кокетливое ожерелье из горькой рябины. — Какой раскол в стране. А это, говоришь, для которого князя?

— Для Светозара, князя киевского. У него праздник тут недалеко.

— Светозара? Это сына, что ли, Владисана, внука Ратибора?

— Не знаю. Кажется.

— Что ж ты так в родословии нетверд, — укорил его человек. — Негоже для княжеского человека. — «Я у него недавно, — зачем-то пробормотал Ясновид. — Сам из варягов, по обмену». — Помнишь, мать, Владисана? — обратился он опять к старушке. — «Как не помнить», — отвечала она, покачивая головой. — Этот, значит, Светозар — двоюродный мой правнук. Или троюродный? Навестить, что ли, его по-родственному?

— Сиди уж, князюшка. Оконфузишь только людей, будут суетиться.

— Чтоб тебе, дружинник, было понятно, — адресовался общительный человек опять к Ясновиду, — я тоже князь. На временном покое. И тоже Светозар. Так что не запутаешься.

— Я, собственно, не Ясновид, — бормотал Ясновид, отступая к дверям, — меня Дмитрием звать, а это так, это ник.

— Что? — переспросил князь на покое Светозар.

— Ник, — подсказала старушка.

— Лексикон дай, — распорядился он и, приняв от нее растрепанный том, отставил копье и принялся листать: — Так… илосос, козинаки, крутейший… литраж, мореходные качества… низколегированная сталь… Ага, вот. «Ник — прозванье, яко что сказуется по реклу; тожде рещи: погоняло. На приклад: И ник положиша Ольгови Вещий, бяху бо людье погани и невегласи».

— Прозвали так, — обобщила старушка.

— За какие качества? — строго спросил князь.

— Чисто случайно, — с дрожью сказал Ясновид.

— Случайно не прозывают, — пресек князь. — Что это на персях у тебя нарисовано?

— И на корзне оно же, — с готовностью подсказала старушка.

— Это? Это просто так… аватарка моя, скопировал ее сюда…

— Сразу видать, что из варягов, — сказал князь. — Сколько варваризмов в речи. Хочешь тут служить, молодой человек, тебе мой совет: учи язык! Иначе никакой карьеры! Лексикон, мать, дай еще раз… так, аватарка… Ага. «Аватара глаголется в баснословии поганьском, аще от божеств ино плоть приемлет, во еже к людем снити всякия ради добрыа детели, на приклад: И Тебушь аватарою смиреньною к ним сшед, бе гуселник и гудяше в гусли, и зидашеся Трой, где они повелеваху». А говоришь, по случаю ты Ясновид. Не шути этак со мною-то. Оружие покажи.

Ясновид послушно вынул из «Подмастерья» рукоять с обломком клинка, за которым посыпался мелкий железный лом и крошка.

— Та-ак, — с высокой степенью интереса сказал князь, исследуя обломок. — Так. А ну, мать!.. — скомандовал он, старушка мигом унеслась и торжественно вернулась с ларцом, замотанным в черном бархате, князь распахнул его, и оттуда блеснул отломанный клинок со сложной вязью; князь приложил к нему Ясновидов обломок, и всем стало видно, как они идеально сошлись.

Воцарилось глубокое тихо.

— Сколько ждали, — промолвил князь.

— Да, — сказала старушка.

— Едигей еще когда проходил, у него интересовались.

— Это в котором же годе?

— Карточки, не помню, отменили уже или нет.

— Нет вроде.

— Значит, давно.

— Давно.

— Я в автобусе сломал, — скучно сказал Ясновид, опять глядя к дверям. — Утром сегодня. Вот мусор, можете убедиться.

— Это возможно, — рассеянно сказал князь, занятый своими мыслями. — Очень возможно. Но неважно. На твой предмет, молодой человек, есть предупреждение в одном авторитетном издании.

Ясновид даже не стал интересоваться, чувствуя, что лучше ему этого не знать.

— Там сказано, — тем не менее, проинформировал его князь, — что, когда придет человек, чье имя выдаст его происхождение, как бы он от него ни отрекался (заметь, ты отрекался), и чей меч сойдется со Сломанным Мечом, как бы он ни отрекался и от него, от этого человека следует ждать всяких оказаний, а в ожидании таковых его весьма задержать и подвергнуть изысканиям.

Ясновид, не спрашиваясь, ватно сел на лавку.

— Тиуна кликнуть, — решил князь и вышел.

Ясновид механически взял оставленный им лексикон, это был «Современно-исконный словарь, 55000 слов, под ред. О. Ф. Мюллера и М. К. Черданцевой». «В настоящем издании, — сообщали составители, — в словарь внесены значительные исправления, обусловленные прежде всего тем, что за 250 лет, прошедших со времени выпуска предыдущего издания, в обоих языках произошли существенные изменения. Ориентируясь на руководящие идеи, высказанные в „Предисловии о пользе книг церковных“, составители стремились создать словарь, который был бы полезен как для драгоманов, так и для лиц, волею судеб находящихся на языковом фронтире. В пределах данного объема дается множество посильных иллюстраций и гутированное количество непосильных, служащих жемчужиной в газофилакии языка. Словарь выходит в период, когда современно-исконные отношения продолжают крепнуть во всех областях, о чем свидетельствует широкий обмен делегациями представителей искусства и коммунальных органов, проведение смешанных конференций, коллоквиумов, опахиваний, симпозиумов и отводных караулов. Языковые каналы суть маяк и лекало взаимопонимания. Мы рады, что этот скромный труд явится вкладом в дело диахронического сближения людей, заинтересованных блуждать в сладостном лабиринте Казанского летописца и следить, как яблоневый цвет опадает на раскрытые страницы Тургеневских романов».

— Ты не горюй, — жалостливо сказала старушка. — Рано еще горевать.

Вошел князь. «Вот тебе первое испытание, — сказал он. — Печку распиши, облупилась, и вообще эта известь производит впечатление тривиальности. А за ворота не покушайся, у меня лучники белку в ноздрю бьют. Я сделал такие распоряжения». Ясновид получил от него настенный календарь с двенадцатью шедеврами мирового искусства, снаряд зографский («Гуашь настоящая детская», набор из 9 цветов, и колонковые кисточки) и распоряжение душу положить за роспись палат. С душевным стенаньем Ясновид, лишенный гражданской свободы, принялся выбирать полотно из годового набора. Многофигурные композиции были им отброшены сразу, вследствие чего случая погреться на княжеской печке лишились «Афинская Академия» кисти Рафаэля, «Страшный Суд» Микеланджело — несмотря на настойчивое желание князя созерцать за трапезой что-нибудь из божественного — а также «Царство Флоры» великого Пуссена и даже трогательная картина Мясоедова «Земство обедает». «Олимпия» Мане была отвергнута князем по этическим соображениям («Кто через срамоту таковую на полати спать полезет?»), «Аленушка» Васнецова — по причине лакировки действительности и ухода от больших социальных проблем («Кому работает изография сия?» — задавал князь хищные риторические вопросы), а картина Левитана «У омута» и «Ноктюрн в синем и золотом» Уистлера — вследствие эстетических убеждений князя, считавшего, что основным объектом искусства является человек, а не мосты. Относительно оставшегося мнения разделились: князь стоял за портрет Сары Сиддонс кисти Рейнолдса, привлеченный эффектным величием этого, в общем-то, расчетливого академического полотна, и выражал опасение, что две фигуры, прячущиеся в тени на заднем плане, чем-то намерены повредить великой драматической актрисе («Ножа-то, погляди, нет ли у них, а коли сыщется, отнюдь его не изображать»), а Ясновид склонялся к картине «Крик» неизвестного ему Э. Мунка, привлеченный технической простотой ее копирования на печи. Мунк был в календаре дежурным по апрелю, его мужчине, кричащему на мосту о том, что он одинок и что жизнь, в общем-то, прошла бездарно, доверено было иллюстрировать месяц великого пробуждения, когда в груди искрится поглощенный воздух, все в природе улыбается друг другу, а Фриксов Овен, при котором состоялось в свое время сотворение мира, резво скачет от обещания жизни, полной борьбы с врагами, но ущедренной победами в конце, к возможности успеха благодаря покровительству влиятельной женщины.

Ясновид приноровился к настоящей детской гуаши, расписав палеолитическим орнаментом несколько ведер, коромысло и корову, расчертил печь углем на квадраты и принялся за Мунково небо, фактурой своей напоминающее сучок в доске. Для спанья ему выделили лавку у окна и дряблое кладбище сапрофитов, обиходно называемое подушкой. Князь не мешал ему своими художественными вкусами, утром выписывая сам себе лицензии на зверя красного и уезжая на весь день; вечером он в целом одобрял свежую работу и лез отдыхать на полати, размазывая ее ногами. Немногочисленная челядь, к которой Ясновид обращался с бытовыми вопросами, вся разговаривала слогом Алексея Ремизова, и единственный, кто составлял его общество, была шустрая старушка в рябиновом ожерелье. Она сидела у окна на сундуке, читая книгу Юрия Медведева «Хроники чарований оказуемых», в которой князь подозревал найти дополнительные сведения о Ясновиде, и изредка обращалась к очажному изографу за разъяснениями.

— Вот тут невнятно, — говорила она, тыча пальцем. Он брал в руки тяжкие раздумья и острые прозренья Медведева и читал в них:

«И не токмо пристало нам верить, как то Ромейские Летописи объявляют, что Предки наши еще в пятом столетии до Рождества Христова бранную крепость свою довольно Европе оказывали, но что задолго до того, в Эпохи баснословные, Славяне пратися с Кентаврами много случаев имели, коих они в преданиях своих инде именуют Полканами. И того не довольно, что битвы Славян с Кентаврами за достоверное почитать можем, но до четырнадцатого столетия по Рождеству Христову точились еще порубежные стычки Циклопов с Белорусами, как то Летопись Густынская известно оказует. Чаятельно, и нам будем чем гордиться, ежели стезю, усеянную мишурными блестками Французоватости, всеконечно покинем и на поприще Национальности твердою наступим стопою».

— Циклопы — это кто? — интересовалась старушка.

— Циклопы-то, — говорил он. — С ними тут история вышла. Короче, один мужик причаливает к их району. Они там все контролировали. Циклоп типа подваливает, хвать его пацанов, какие подвернулись, на шампур их — и жрет. Полный вперед, в общем. Понятий никаких о правильном разборе и питании. А тот ему, мало что слова поперек не сказал, еще и водяры ящик поставил под это дело, чтоб, значит, лучше усваивалось организмом. Циклоп: ты, говорит, вообще кто? А тот: типа конь в пальто. Это прикол такой. Но тот поверил. Наелся, пива полторашку еще выжрал, один практически, и уснул. Мужик берет шампур с мангала прямо и в глаз ему. Тот такой вскакивает, орет со всей дури, бежит в коридор, из глаза типа шампур торчит, на нем пацан недоеденный, ноги одни болтаются, шнурки развязаны; бардак, в целом. А тут братаны его. Третий час ночи, говорят, баклан, ты заманал уже орать. Чего ты орешь? А он: последний глаз, говорит, подкололи. Они: кто это тебя? А он: конь в пальто. А они: ну и не хрен орать тогда, а чай если пьешь, ложечку вынимай, чтоб глазик не колола. И спать все обратно повалились. А мужик, значит, катер свой заводит, чтоб отчаливать. И кто там еще уцелел, те с ним. Циклоп на звук мотора шампурами кидается, но мажет. Сослепу-то. Так вот, в целом.

— Вот оно как вышло-то, — задумчиво произносила старушка. — Отчего же на свете столько зла? Отчего, Ясновид, слезы людские точатся ключом неоскудным?

Он объяснял, что это в целом оттого, что Мелкор противопоставил себя коллективу, настругал орков, как Урфин Джюс, и украл Сильмариллы, и она, откладывая на подоконник огнезарную книгу Медведева, пригорюнивалась, подобно Аленушке на удаленном камне.

На другой день она застала его в творческом перерыве, когда он, с высунутым кончиком языка начертив прямые ноги ложных друзей кричащего человека, достал блокнот с изображением Муми-тролля в кругу друзей и пытался отвлечься сочинением романа из общеславянской жизни, которого он покамест кончил первую главу.

— Чего это у тебя? — спросила она.

— Роман, — с гордостью сказал он. — Мой.

Она полезла в «Современно-исконный словарь».

— «Роман, — прочла она, — есть блудное дело и малакия всякая, тожде рещи: прелюбы. На приклад: Аще кто болярьскую дщерь умчит и насилит, за романы те ей 5 гривен злата». Ясновид, — сказала она с испугом, — покайся, тебе гривну скинут! Да батюшка-то ее известен ли о том?

Ясновид с досадой вынужден был оспаривать Мюллера и Черданцеву, путаясь в теории самого стереоскопического жанра и в трудных моментах помогая себе руками. Старушка наконец успокоилась, насилу поверив его заверениям, что он боярышень не умыкал, для того что у него в роду это под зазором.

— Как, говоришь, роман у вас называется, — спросил он, — прелюбы? — Он записал в блокнот. — М-да… хорошо… не скончать мне под кровлею века. Может, бабуль, подскажешь рифму на «века»?

Оказалось, она, выросшая на черниговских сепаратистских былинах и исторических песнях об Азовском сидении, не знала, что такое рифма, и ему второй раз пришлось вдаваться в теоретико-литературные вопросы.

— Это когда складно, — говорил он, изнемогая. — Типа стоит Антошка на одной ножке. Кто его разувает, тот слезы проливает. Там чудеса, там леший бродит.

— Как у скоморохов? — радостно спрашивала она. — В браде сребро, а бес в ребро?

— Вот-вот. В ребро.

— На что, говоришь, тебе рифму — на «века»? А, скажем, «человека».

— Банально. У Горького было.

— Тогда «средовека».

— Это что такое?

— Это когда в самом соку мужчина.

Он подумал.

— Не покатит, — решил он в отношении мужчины в соку. — Не в тему. Ладно, строку переделаю. Стареть под своею мне кровлей… так вообще рифмы не надыбаешь. Стареть мне под кровлей своею… вот, так пойдет.

Она глядела на него с тихим умиленьем.

— Что это у тебя, Ясновидушка, ложные друзья как бы вроде субтильней вышли против подлинника? — спрашивала она. — Князь бы не осерчал.

Он глядел, соглашался и, повращав кисточкой в синей гуаши, прибавлял друзьям жировых складок на боках.

— А что, вы так и живете здесь одни? — спрашивал он.

— Этруски раньше заходили, — вспоминала старушка. — Они ведь родственники наши, этруски-то. По бабушке, Капитолине Сергеевне. У них и слова те же, и мотивы. А потом и они перестали. Совершенно растеряли родственные связи. Дядя был, прокурор в Орле, и тот не пишет.

— И не скучно?

— Да некогда особо скучать, за хозяйством-то. А теперь вот и ты обнаружился, совсем другая жизнь. Не хочешь ли взварцу малинового?

И шла ему за малиновым взварцем.

На третий день она была вроде бы пугливей обычного.

— Тут, Ясновидушка, такая тенденция вышла в изобразительном искусстве, — начала она, — чтобы в краску добавлять ароматизатор, идентичный натуральному. Я слышала.

— Это для чего? — недоверчиво спросил Ясновид, очень консервативный в своем пристрастии к набору детской гуаши из девяти цветов.

— Для эффекта присутствия, — разъяснила она. — Представляешь, он кричит, а кругом весной пахнет, черемуха, на мосту капли смолы, с моря ветерок такой… Очень приятно. Все по рецепту: перепелиные яйца, печень оленя, роса, собранная лунной ночью, эмульгатор — лецитин соевый. Водичкой чуть разбавь это дело. Вот… теперь на тряпочку и тряпочкой пройдись по росписям, небось, не потечет, ровно легла… Изволь любоваться. Вишь, глянец какой.

В самом деле, картина как-то углубилась и пошла мелкой зыбью, как ровно дышащий организм; водная поверхность, украшенная концентрическими кругами от плесканья норвежской ихтиофауны, словно бы отдалилась на несколько километров, и с ее стороны остро и широко пахнуло проточною солью.

— Совсем другое настроение в полотне, — с удовольствием заключила старушка, невинно радуясь успеху. — Жить хочется.

— Трудно с этим не согласиться, — вымолвил Ясновид, с изумлением созерцая буйное плесканье жизни на его печке.

— То-то. Что осталось, по чуть-чуть в гуашь разлей.

Ночью, когда он вертелся на жесткой лавке, назначенной для порки малолетних по банным дням, и слушал растекающийся под закопченным потолком княжеский храп, старушка вдруг явилась, пританцовывая по лунной дорожке на рассохшихся половицах, вся такая аутентичная в ночной рубашке, расшитой красными геометрическими петухами, и с седенькой косицей на плече.

— Ясновид! — позвала она эпическим шепотом. — Ясновидушка!

Он мычаньем дал понять, что слушает.

— Ясновидушка! — сказала она. — Князь тебя хочет дальше испытывать, ему работа твоя нравится… он полосу приготовил, с нетрадиционными препятствиями… что думаешь?

Он выругался.

— Я могу тебя вызволить… слышишь, друг мой? Только с одной кондицией.

— С какой именно? — живо спросил он.

— Я с тобой убегу, иначе мне головы не сносить. А ты женись на мне, как выберемся.

Он высоко подскочил на лавке.

— Ты, бабуль, чего удумала? Ну ладно — оказывать тимуровскую помощь… за хлебом там… или пригласить с воспоминаниями… Но жениться! Да вообще мне рано еще… сперва на ноги надо встать в материальном плане…

— Ну, твоя воля, — кротко отвечала старушка и двинулась назад по лунной полоске. — Хлебы я сама пеку, — прибавила она, оборачиваясь. — А воспоминания у меня в массе безотрадные. Про печенегов.

— Погоди! — тихо закричал он. — Да погоди ты! А ничего… другого ты не хочешь? Ну, на что тебе замужество в твоем возрасте?

— Жизнь, — сказала она ему, — начинается в семьдесят. А другого мне не надо ничего. Полюбился ты мне.

Ясновид спустил голые ноги со скамейки, переживая, видимо, самый ужасный момент этического выбора в своей жизни.

— Погоди. Сейчас, — хрипло сказал он. — Сейчас… Жениться… Хорошо. Я женюсь на тебе. Женюсь. Ну?

— Уходим тотчас. Одевайся скоренько. — Она зачем-то полезла на полати к князю, пока Ясновид прыгал в штанине; он с ужасом подумал, что вот сейчас она князя разбудит, и этим их марьяжный интерес и кончится, — но нет, храп разливался по-прежнему, а она легонько спрыгнула на пол, держа в пальцах что-то фосфорически-туманное, как рыба скумбрия в темноте. — Ты куда? — сказала она, когда он направился было к дверям. — Сюда иди, к Мунку своему…

Он подбежал; освещая ближайшее пространство своим фосфоресцированьем, она просунула руку по локоть в картину, отчего та пошла широкими кругами, а ее рука нарисовалась там в красном колере, выглядя так, словно посетитель Коммунального музея искусств хочет схватить кричащий образ автора за зеленые ноздри. Довольная результатами обследования, она незанятой рукой ухватила совершенно одуревшего Ясновида за рукав и с ним вместе нырнула в живописное пространство.

Они остановились. Садилось злое солнце, и ветер дул вдоль моста. Ясновид дрожал и хватался за перила. Мужчина, обхватив некрасивое лицо, уже уставал кричать и больше стонал. Старушка успела догнать ложных друзей и что-то им втолковать; пристыженные, они оборачивались. Она побежала назад, глядя на колеблющуюся темноту княжеского жилья, быстро заплывавшую красочным слоем, и тронула Ясновида за плечо: «Пошли скорей. Как рассветет, тут и хватятся». Они сошли под мост и углубились в глянцевитые космы, вьющиеся вдоль правого края Мунковой картины, которые на поверку вышли зарослями высоких кустов, заботливо постриженных в форме животных и норвежских национальных героев.

— Про тот состав я тебе неправду сказала, чем мы картину намазали, — объясняла старушка, пока они бежали меж героев труда и спорта, в которых твердо верили местные жители, нуждающиеся в победе, как в воздухе. — Это мазь для прохождения. Вроде лыжной. Без нее мы бы только лбом об печку приложились. А покамест они сообразят, каким мы путем утекли, еще по лесу вдосталь набегаются.

— Очень умно, — сказал Ясновид, приходя в трезвое сознание. — Только мы теперь в Норвегии под мостом. До моей электрички не ближний свет.

— Всегда есть чему радоваться, — философски заметила его невеста.

— А в данном случае?

— Ну, мог ведь и Микеланджелову картину перерисовать. По многочисленным просьбам эксплуататоров.

Ясновид вынужден был признать, что из Страшного Суда до серпуховской электрички все-таки дальше, чем до нее же из Норвегии.

— К тому же свет не без добрых людей. — Она двинулась по ряду фигурных кустов, бормоча: «Это Снорри, перед ним неудобно… чай у меня пил с сушками… А тут кто у нас? А тут у нас Ибсен… да ну его, занесет невесть в какие дебри… А вот — ага, вот Гамсун. Это подойдет, пожалуй. Солидный мужчина».

Она стала перед выстриженным из туи автором романа «Голод» и, трижды коснувшись его лапчатых веток светящимся дивайсом, который несла в руке, сказала:

— Гамсун, Гамсун, поэт северных закатов и звенящих колокольчиков, мощный создатель Эдварда, Розы и лейтенанта Глана, где бы ты ни был сейчас — веселишься ли на вечном пиру Нобелевских лауреатов или пишешь личное письмо Георгу Брандесу — услышь и снизойди к моей молитве! Если когда-либо я чтила тебя, внося посильную лепту на твой памятник или подписываясь на твои рассылки — стань передо мной, как лист перед травой, и, будь любезен, вынеси нас из этих мест! За нами недобрые люди гоняются!

По Гамсуну сверху до пят прошла мелкая дрожь вечной зелени, он переступил с ноги на ногу и древесным баритоном неохотно сказал:

— До таможни если только. У меня трения там с коллективом.

— Спасибо, дорогой, — с готовностью сказала старушка и пошла к следующему насаждению, объясняя Ясновиду: — У князя нашего три волоса было багряных, волшебных. В них вся его проникающая сила содержалась. Без них он даже на ятвягов бы приличную дань не взложил, не говоря о чем другом. Я ими заимствовалась, иначе бы он нас мигом сыскал. Сейчас мы с их помощью еще одного смассуем.

Следующим оказался, по свидетельству педантической таблички, некий Хравн, родом из Вика, имевший двор в Тунсберге, по прозвищу Ездок в Хольмгард, судя по холеному кусту — человек уважаемый. Разбуженный княжескими волосами, он тоже согласился до таможни. Старушка села по-дамски на плечо Гамсуну, а Ясновид взгромоздился на шею Хравну Ездоку в Хольмгард. «Поехали!» — воскликнула она, и Ясновид, под впечатлением от исторического дежа вю, затрясся на широкой спине шибко бегущего Хравна Ездока. Красный ветер Мункова полотна свистел в ушах. Гамсун больше отмалчивался, если же отвечал, то на пошлые бытовые вопросы, вроде «как сам-то» и «кого из наших видел», в разговоры о творческих планах не вступал. Зато Хравн Ездок в Хольмгард оказался ужасно разговорчивым и все рассказывал Ясновиду, как какой-то Транд с Гати, сын Торбьерна, встретив его, Хравна, в Заводи Тора, хотел продать ему в рабство двух мальчиков, сыновей Брестира и Бейнира, сыновей Сигмунда, которых его люди убили на утесе, и как он, Хравн, решительно ему, Транду, в том отказал, так что Ясновид не раз уже подумал, как должно быть, в Хольмгарде накрепко запирались ставни и улицы опустевали, едва проносился слух, что Хравн Ездок только что высадился в гавани.

Вблизи от таможенного шлагбаума их ссадили. Старушка призывала на их головы традиционные благословения вроде «да прольется дождь вам под ноги», что, пожалуй, для дендрария уместно; Гамсун и Хравн откланялись, пожелав им счастья в семейной жизни, и поспешили на участок, чтоб успеть к вечерней перекличке. Солнце тем временем село, и все потемнели дороги. Беглецы укрылись в придорожных кустах. «Через границу ночью пойдем, — сказала старушка. — После двенадцати скидка пять процентов». — «С кем граница?» — спросил Ясновид. «С остальными», — сказала старушка. Ясновиду сил не было уточнять. Он сел под деревцем и запахнулся плащом, намереваясь уснуть некомфортным сном свободного человека. «Э, нет, Ясновидушка, — запротестовала старушка, — нельзя теперь спать, во сне князь найдет». — «Это как?» — «За милую душу. Во сне тебя видно. У него сейчас, небось, уже вся челядь, кто на кухне не занят, положены спать с ландкартой и инструкциями, кому за каким квадратом дозирать. Нельзя спать, пока не выберемся». — «Мать моя! это сколько ж?» — «Терпи, Ясновидушка. Погоди, выспимся еще». Этот намек показался ему непристойным. «А вот я тебе, милый, сказку расскажу против сна». — «Социально-бытовую?» — «Волшебную. Прекрасная сказка, пять звезд по Аарне — Томпсону. Турист захожий поведал. Глазоньки, главное дело, не заводи». Она устроилась под сосной на мокрой хвое.

«В некотором царстве, в некотором государстве, — опытным тоном начала она, — приезжает подросток к родителям в деревню. Собственно, к отцу. Он там кем-то числился в колхозе, но в основном пил. Мать от них умерла, а сын этот учился в городе, в профтехучилище, на повара. Так вот, приезжает он к отцу; и с некоторыми усилиями, надо сказать, приезжает. Тут следует сделать отступление, пока он стоит перед дверью и долбит в нее ногой, чтоб отец проснулся и вынул наконец драчевый напильник из засова, которым он запирался на ночь. Утро, лежит ясная роса на траве, и соседские куры волнистой линией выползают изо всех мест, где проводили свою куриную ночь, для продолжения бестолковой жизни на заросшем лоне природы. Собака где-то без вдохновения лается, и визжит бензопила, возвещая, что есть еще люди, способные работать с утра, и что тут могла бы быть развита патриотическая тема. Так вот, на Новый год они в своем училище устраивали новогодний вечер. Елочку, наряженную, как начинающий трансвестит, поставили посреди подметенной столовой, девочки нарисовали стенгазету с трогательными стихами силлабического сложения, и училищный повар обещался всех удивить, и ему который год поверили на слово, не думая, что это, возможно, скрытая угроза.

А на носу меж тем, сразу после праздничных удовольствий, зимняя сессия. Учителя и администрация говорят: милые учащиеся, примите свое посильное участие в столь дорогом для нас для всех традиционном празднике нашего училища Новый год, а между прочим, сделайте праздничный пирог, вот у вас будет вечер, а вы сделайте-ка. И явственно намекнули, что участие в этом пироге для перечисленных лиц (группа такая-то, первая половина списка по алфавиту) будет допуском до сессии, а неучастие в нем, как откровенное пренебрежение праздником и администрацией, может повлечь. Праздник был тридцатого вечером, и это, на грех, был уже не учебный день. Эта первая половина списка, состоявшая из одних мальчиков, вся жила в общежитии и имела полную возможность коллективно чувствовать приближение Нового года. Случилось им так расчувствоваться, что когда они вспомнили о своей задаче какой-то частью общего разума, до праздничного вечера оставалось час-два, а у них, кроме пустых бутылок и мерцающего сознания, как их зовут по паспорту, никакого профессионального прибора не наблюдалось. Ужас их не отрезвил. Они доставили друг друга до кухни, и началось изготовление. Впоследствии общей картины никто реконструировать не мог. Коллектив, как можно было понять, стратегии не выработал. Кто-то иногда поднимался, вносил в этот артефакт чисто от себя, потом вносили другие, а что вносили — не помнит, и что сам вносил — тоже не помнит, но другие говорят, что он давил крем фигурно и вообще славится в своем кругу этим умением, хотя он лично не стал бы за это ручаться, тем более что среди слов, образовавшихся из выдавленного крема, было «особенно», которое он лично написал бы иначе. Наконец все затихло, и они обошли это кругом. Увесистость в нем чувствовалась. Вилкой ткнули — колышется. Тогда они украсили это по периметру клюквой и понесли туда, где их ждали волнующиеся девочки и нарядная елка.

Идут они по училищному коридору, и вдруг кто-то говорит: нет, мужики, нельзя сразу его на стол бухнуть, дескать, ешьте, наши милые, наши хорошие, — кто его знает, что там затаилось, какая враждебная человеку сила. Надо вперед испробовать.

Собачка там была. Лохматая, праздная, маленькая и, в общем, никому не нужная. Кто-то ее кормил — вахтер, вероятно, их одних характер рабочих занятий склоняет к созерцательности и зоологическому гуманизму. Отрезали ей кусок. Глядят — жрет, ничего, только глазки прикрывает от удовольствия. Минут пять подождали — ничего чудотворного, бегает и вроде бы еще просит. Тогда оставили ее на произвол метаболизма и пошли по коридору дальше.

Как известно, в заведениях такого рода, кроме профильных дисциплин, преподают и общекультурные, чтобы человек, посвятив себя без остатка любимому делу, не остался бездуховным и внутренне чуждым многовековой культуре своей родины и большинства зарубежных стран. И была у них ради этого женщина, которая по грехам своим преподавала русский язык и литературу, чтоб не думали, что школа кончилась. Идут они мимо ее кабинета, а она как раз пришла на любимый праздник: платье в мозговой горошек, виски завиты в крутую спираль, очки протерты, на доске со вчерашнего дня ночует обособление причастных оборотов. «Отягощенная отчаянием Аксинья, не помня себя, отдалась ему со всей бурной, давно забытой страстностью», и ниже печатными буквами подписано: «С Новым Годом!» Они к ней в дверь: Азалия Сергевна, вот извольте откушать, подкрепить силы для борьбы с нашим невежеством, которой мы лично глубоко сочувствуем. Азалия Сергевна откушала, и тоже они посмотрели на нее минуту-другую, не так, конечно, как на собачку, чтобы прямо в горло, а как бы вскользь и из одного хлебосольства. Азалия Сергевна выразила благодарность в приличных словах, и вроде бы все это сошло по пищеводу без эксцессов. Тут они вздохнули свободно насчет своей профессиональной и уголовной вменяемости и проследовали в праздничную столовую.

Встретили их шумно; «Заждались, заждались!» — приговаривала классная руководительница, и пошло подростковое веселье в формах и жанрах, одобренных и утвержденных воспитательной частью. Четыре девочки пропели дуэтом под гитару, нестройно жалуясь на дождь за окном и непонимание между людьми, потом состоялся танец с горящими плошками под песню Бориса Пастернака «Свеча горела», а когда отзвучали его последние перемещения, классная руководительница сказала: «Давайте-ка попробуем, что нам приготовили наши мальчики!»

Разрезали пирог, и по разномастным блюдцам, расставленным вдоль стола, разнесли его учрежденные кравчие и хлебодары. И все навострились пробовать, поскольку отмашка дана уже по этому поводу.

Как же.

Тут пошел звук. Низкий такой, вроде тумана стелился он по полу, заползая в дверь из коридора, окутывая нарядную елку и принося с собой тревожность, как на детском утреннике: так и ждешь, что злые силы из дремучего леса похитили расторопного Снеговика или опоили одеколоном любимого оленя Деда-Мороза. Старик теперь вынужден идти к детям пешком, с нещадным грузом мандаринов и шоколадных зайцев в облегающей обертке, по сильно пересеченной местности, и без твоего сочувствия, как настаивают присевшие рядом билетеры, ему не добраться. Пробовать пирог, конечно, все забыли, побросали блюдца и давай ноги в коридор, в сторону источника звука, а впереди всех — лучшая часть создателей пирога, кому он по гроб жизни обязан своим неповторимым букетом.

Если я буду пытаться скрывать, что звук исходил из Азалии Сергевны, вы моих попыток не оцените и ретардации эти сочтете издевательством. Первые, кто увидел, застыли у нее на пороге, а следующие с разбегу втолкнули этих в помещение и сами стали.

Она к этому моменту уже замолчала, недвижно сидя с очень неопределенным выражением, словно прислушиваясь, как где-то в мире снова творится несправедливость или как ее внутри младенчик ножкой толкает, а изо рта ее, который закрыть она то ли пренебрегла, то ли не была в состоянии, тянется дым, густыми клубами и с вкусным запахом, как от мангалов с шашлыком в центральном парке. И все стоят, нюхая. А когда дым отнесло сквозняком, за ним тем же ходом голос пошел, и в отличие от предыдущего раза — человеческий. Низкий, из глубины и без участия артикуляции. «Когда я умру, — величаво сказала Азалия Сергеевна, как бы ни к кому особенно не обращаясь и с видимым равнодушием к сообщаемым ею вещам, — то помните, что старик говорил вам добро…» А дальше она сообщила много удивительного о себе, своих детях и жене, которой у нее не подозревалось. Она с пронзительной ясностью представила слушателям необходимость жить по заповедям правды, работая честно свою работу и не выдумывая всяких выдумок, а потом приподнялась и сделала такое движение, будто хотела ввинтиться в пол, но не сумела и просто рухнула комком на рабочем месте.

«Это Толстой», — сказал кто-то из коллег выбывшей из строя Азалии Сергеевны, когда молчание стало казаться неловким, а надо ли вызывать врача, и если надо, то какого, не было ясно.

«Где?» — не поняли его смятенные окружающие.

«Вот», — кивнул коллега подбородком на тело Азалии Сергеевны.

Тогда от него тоже отступили, а виновные задумались, успел ли его кто угостить пирогом, и если да, как далеко зашли мутации и каждый ли раз они идут одними путями.

«В смысле — то, что она говорила, это Толстой. Году, кажется, в девятьсот девятом записывали его на патефон. Было новое изобретение. Есть такая запись, тут в кабинете пластинка хранится. Вы „После бала“ не проходили еще?»

Никто не помнил.

«Ну, вот когда будете, — великодушно сказал коллега, — она вам ее поставит. То есть поставила бы, — уточнил он, посмотрев на манкируемое тело Азалии Сергеевны. — Она всегда ее ставила».

Тут все заметили, что эта фраза звучала как зачин гражданской панихиды, и всем стало неудобно перед телом. Меж тем оно промолвило еще несколько фраз, в нетолстовской тональности, в которых одни люди, коллекционировавшие по молодости лет пластинки из серии «Писатели у микрофона», узнали Бунина доэмигрантского периода, а другие, налегавшие больше на «Птиц России», услышали ту памятную руладу, после которой доброжелательный голос Дроздова отмечал: «Как прекрасна весной трель наперстянки в сосновом бору».

Тогда все присутствовавшие впервые смутно вспомнили, что все это время, с тех пор как сказочный пирог дал Азалии Сергевне всеведенье пророка, что-то досадно отвлекало их, мешая следить за мучительностью ее моральных исканий. Что это было, они выяснили очень скоро, когда одна из девочек, обычно раздиравшаяся между шекспировскими ролями в театральном кружке и неудержимой профессиональной склонностью к полноте, с визгом признала в мохнатом пятне, качавшемся на гардине в углу, излюбленную вахтерами собачку. Все ахнули и всплеснули руками — а собачка, будто ей этого было мало, решила отвести душу за долгие годы подросткового невнимания и за неудавшуюся карьеру натурщицы и модели. Какая-то муха, которой щедрые остатки еды, изготавливаемой на тупиковых путях профессиональной эволюции, давали сохранять зимой тепло и живость, инспектировала потолок в противоположном углу класса. Собачка заметила ее сверкнувшим глазом, растворила пасть и стрельнула малиновым языком через все полное дымом Азалии Сергевны аудиторное пространство. Реакция присутствующих на эту выходку могла удовлетворить самое ущемленное себялюбие. Язык молниеносно свернулся трубочкой, увлекая в небытие прилипшую муху, и довольная собачка, распахнув шерстистые бока, сделала широкий круг почета над подавленными головами учащихся и педсостава и вынеслась в форточку, затерявшись в ночи и метели.

После этого Новый год как-то утратил актуальность».

Тут старушка заметила, что наступила полночь, и прекратила дозволенные речи. «Пойдем, — сказала она, — таможня ждать не будет». Спотыкаясь о корни, они дошли до поста и постучались в дверь с геральдическим василиском. «Прошу, пожалуйста», — с легким подъемом отозвался им внутренний голос. Они вошли. Внутренний голос, исходивший из чиновника с проницательным темным взором и прокуренными ницшеанскими усами, сказал им: «Располагаться прошу. Что недозволенного с собой везете?» — «Ничего, вот те крест», — согласно отвечали они. «Как же-с, — возразил он, останавливая взор на Ясновиде, — а вот». — «Что такое?» — трепетно спросила старушка. «Прошу понять меня, мэм, — решительно сказал чиновник: — подростки с холодным оружием к ввозу категорически запрещены. И простых подростков не всякий раз пропускаем, только по рассмотрении, а с оружием, ятаганами всякими — это уж увольте. Я вдовец, у меня дети малые». — «Что же делать?» — беспомощно спросила она. Чиновник интимно поманил ее пальцем к своей конторке. «Что гонит вас отсюда? — слышал Ясновид его шепот. — Оставайтесь, здесь отменное общество, которого украшением вы станете, как жемчужина в перстне… Что вам в этом малом? у него, сразу видать, ужасные манеры и достоинств решительно никаких». — «Это суженый мой, — страдальчески говорила она, — жизни мне не будет без него». — «Ну, знаете ли, такого ослепления… простите мне откровенность, но вы, очевидно, умная женщина… и так не видеть перспектив… Как угодно, а вас вместе я не пропущу и шлагбаум вам не открою. В конце концов, я вдовец…». Они хором умолкли. «Позвольте нам подумать немного о перспективах», — слабо сказала она. «Сколько угодно, мэм», — поклонился он. «Пойдем, Ясновидушка, на воздухе постоим», — позвала она. Они вышли в коридор, под угрюмую электрическую лампочку. Глубоко вдохнув, как перед фигурным прыжком с трамплина, старушка ударилась об пол и обернулась молодой невысокой блондинкой в берете. Ясновид изумленно подал ей руку; взглянув на него лучезарными признательными глазами, она, тяжело опершись, поднялась с занюханного казенного полу и, ловко перехватив Ясновидову руку, перебросила через бедро и ударила об пол, в свою очередь, и его, с размаху превратившегося в белого шпица («шавку или косматку», по Далю). После чего, успокоив жалобно повизгивавшего шпица ласковыми словами, она вошла в комнату, а шпиц, хромая, бежал за ней.

«Скажите, — произнесла она, — а одиноких интересных женщин пропускают у вас через шлагбаум? С небольшими собачками?»

«Безусловно, мэм, — подтвердил чиновник. — Небольшие собачки, как необходимый вечерний аксессуар интересных женщин, всемерно приветствуются в нашей стране. Мы видим в них верный знак общественного прогресса. Вот здесь и здесь заполните, пожалуйста, и распишитесь».

Старушка села составлять опись родственникам, бывшим в плену и на оккупированных территориях. Воспоминания ее неодолимо охватили. Рука бежала по листу. Дойдя до фразы «И изнемогоша людье в граде гладом и предашася ратным», она подняла глаза и увидела, как чиновник бьет шпица мраморной пепельницей, а тот стискивает челюсти у него в паху. «Он не кусается», — сказала она и покраснела. «А я выспался зачем-то, — сообщил вдовец и отец детей, сильно надавливая шпицу под ушами, чтоб разжать зубы. — Как это глупо». — «Это хорошо, что я уезжаю, — сказала она. — Вы не находите?» — «Может быть, я не знаю, я ничего не знаю… Подпишите вот здесь… Хорошо. В следующем кабинете отметьтесь, пожалуйста».

Выйдя в коридор, она ударила ими обоими об пол. «Сетку йодовую нарисуешь потом, — сказал Ясновид. — Вся нога к черту». — «Прости, милый. Я боялась, если тебя предупредить, ты артачиться будешь». Они вошли в следующую комнату, там за обширным столом сидела эффектная блондинка в строгой офисной юбке и с обнаженной грудью, в ушах у нее были дорогие серьги, а под столом — желтые львиные ноги с лакированными когтями и хвостом, она его свивала быстрым колечком.

— Курите, — приветливо предложила она Ясновиду. — У меня сигары прекрасные. Буквально вчера задержали свежую партию.

Ясновид отказался.

— Молодой человек, у меня к вам предложение, — сказала она. — Контрабанды у вас, конечно, нет никакой, но вы сами лучше всякой контрабанды. Женитесь на мне, вам со мной хорошо будет. У меня казенная квартира трехкомнатная и еще одна двухкомнатная, на маму записана, мы ее на вас перепишем. Я вас буду любить. А старушку вашу мы в собес сдадим, там грамотно устроят ее будущность. Будете ходить к ней по воскресеньям.

— К сожалению, я вынужден вам отказать, — вежливо, но сухо сказал Ясновид. — Мое сердце в настоящий момент занято и освободится ли когда, неизвестно.

— Тогда давайте так, — сказала она, чуть опечаленная. — Я вам загадку загадаю. Отгадаете — воля ваша, не отгадаете — ваше счастье, останетесь со мной в полном своем довольстве. А иначе я вам с вашей старушкой, извините, бумаг не заверю и через шлагбаум не пущу.

— Ну что же, — сказал Ясновид, — давайте загадку.

Она задумалась и предложила:

— Ну, вот такая, скажем. Сивая кобыла всю округу исходила, то завертится вокруг себя юлой, то дорожкой понесется столбовой.

Ясновид подумал и сказал:

— Я полагаю, отгадка — это метель. Слова Пушкина, музыка Свиридова.

— А вот и нет, — торжествующе крикнула женщина, ударяя себя хвостом по строгим бедрам. — Это система эпициклов в Птолемеевой картине мира. Пойдем, милый, тут регистрируют в девятом кабинете, а за старушкой потом забежим или свидетелей пошлем.

— Позволю себе не согласиться с вашей отгадкой, — строго сказал Ясновид. — Авторитет геоцентрической системы Птолемея, как известно, был в корне подорван революционными наблюдениями Тихо Браге и выведенными на их основе законами Кеплера. Ваша отгадка, таким образом, морально устарела, а моя, что это метель, побеждает как научно более выдержанная. Извините, женщина, мы торопимся.

Посрамленная женщина-львица уронила голову на стол, и тушь потекла с ее рыдающих глаз по акту изъятия контрабандного героина.

— Ясновидушка, — печально сказала старушка, когда они увидели за шлагбаумом занимающуюся зарю. — Я что хочу тебе сказать. Ты вот сказал, что сердце твое занято. Я понимаю, это ты про меня сказал. Эта женщина, она, в сущности, права. Она и красивей меня, и успешней, а что ногами не вышла, так ведь не с ногами жить, а с человеком. И сколько еще таких женщин будет на твоем пути, которые захотят связать с тобой жизнь. А я что? Я тебе только обузой буду. В общем, я тебя освобождаю от обязательств в моем отношении. Никаких притязаний. На все твоя воля.

— Я понимаю, — отвечал на это Ясновид, — встреча с этим человеком, эффектным вдовцом, заставила вас задуматься, верный ли вы сделали выбор. Вы находитесь в сомнениях и намерены испытать, не нахожусь ли в них и я. Тем не менее, я не из тех, кто, дав слово, тотчас начинает думать, как его обойти. Я обещал на вас жениться и не нарушу обещания, можете смотреть на это как угодно.

— Ты это серьезно? — просветлев, спросила старушка.

— Абсолютно, — отвечал Ясновид.

Они глянули друг на друга пристально и расхохотались.

Но вдруг она, обернувшись на темный запад, ухватила Ясновида за руку и закричала: «Гонятся за нами! Бежим, бежим!» Ясновид глянул на небо и заметил, что один фрагмент западной темноты движется самостоятельно.

Они побежали, выбирая рощицы и дефилеи, чтоб их было меньше видно.

— Это кто? — спрашивал он.

— Это княжеские сычи, — отвечала она. — На мясное натренированы.

— Обычные сычи?

— Нет. Телескопические.

— Глаза?

— В том числе.

К обеду телескопические сычи опасно приблизились, Ясновид различал заинтересованный блеск их фасеточных очей и пушистую вилку хвоста. «Нагоняют, нагоняют», — судорожно шептал он. Старушка запустила руку себе в рот по локоть, вытянула вставную челюсть и бросила через левое плечо. Тотчас на том месте вырос челюстной лес, в котором сычи с разлету увязли. «Можно обождать, — сказала она, останавливаясь. — Им надолго там». Они отдохнули и двинулись дальше. Часа через два сычи выбрались из искусственных кариесов, их глаза смотрели рассерженно, на теле виднелся характерный прикус. Они нагоняли. Старушка приостановилась, отстегнула пластмассовую ногу и бросила через плечо, поднялся густой лес ног, где сычи запутались широкими крыльями в пальчатых ветвях. Они побежали дальше. Я знаю, что вы хотите спросить, и не стану отвечать на этот вопрос, попробуйте представить сами. Они бежали до ужина, потом присели в бамбуковой роще, поели молодых плодов с соусом, забывший о княжеской прозорливости Ясновид хотел было уснуть, но старушка его растолкала и завела давешнюю историю.

«Дошло до меня, о богатырь из города, — начала она, — что тело Азалии Сергевны, сервированное праздничным горошком, оттащили в учительскую, по дороге в которую оно завещало остерегаться равнодушных, и предприняли комплекс мер, направленных на ее относительное оздоровление. Когда она самостоятельно пошевелилась и спросила „Где я? и где эти стервецы с пирогом?“ голосом, в котором не опознавался никто из представителей творческой интеллигенции с момента изобретения звукозаписи, приводившие ее в чувство сочли свою миссию в основном выполненной.

Однако если бы кто-нибудь потрудился заглянуть в зал и оглядеть покинутые блюдца, то заметил бы, что на двух из них куски пирога лежали надкусанные. И если б он после этого понаблюдал за состоянием тех, кто прибежал на зов Азалии Сергевны, он имел бы шанс заметить, что двое учащихся как-то особенно близко к сердцу приняли ее недомогание. Лица на них не было, и руки свои одаренные они прижимали к тяжело бьющемуся сердцу. Дело в том, что наш герой, Виталик его звать, и один из его друзей и подельников успели-таки накинуться на свой пирог, будто из голодной губернии, потеряв всякую осторожность, и достаточно от него отъесть. И теперь они стояли потерянные, вслушиваясь в себя и думая, каким боком им это выйдет.

Вышло им разными боками. Они хотели было скрыть от коллектива, но больно экзотические формы и жанры это приняло. Тот, который друг и подельник, у него образовалось навязчивое чувство, что далеко-далеко отсюда, в городе Чебоксарах, сидит на кухне некто Сергей Иванович, глядя в окно на трамвайное депо, и курит „Беломор“, стряхивая пепел в горшок с кактусом, и вот когда горшок этот переполнится, тогда ему, другу и подельнику, выйдет так плохо, что он будет долго и нудно выздоравливать и, может даже, и вовсе помрет. Последствие у него такое вышло, как выражается писательница Толстая. Иногда это ощущение от него отливало, а порой, наоборот, так накатывало, причем обычно к пяти часам утра, что он просто не знал, куда деваться от его пластической выразительности. Видел он даже, как жена Сергея Ивановича входит на кухню и говорит ему: „Что это ты, Сережа, просмолил тут все, войти невозможно; а ты бы, наоборот, надел шапку с ушами и пошел на лыжах в наш чебоксарский парк, там желтое солнце брызжет сквозь пушистые ветви и оживленные снегири ведут свою нехитрую тему“. — „Нет у меня, Женёк, никаких настроений в парк идти, — якобы отвечает ей Сергей Иванович, — а вот я лучше еще покурю здесь“; и систематически стряхивает свой пепел в кактус. Тут визионера начинает бить буквально дрожь, он всеми фибрами души ненавидит отвратительного Сергея Ивановича и желает всякого блага его жене Евгении, бьющейся за здоровый быт. И часто, вскрикивая от этого на уроках, он смежал веки от давящей яркости видений, а осведомленные сочувственно бормотали: „Опять Толяну Сергей Иванычем вставило. Когда уже он, козел, накурится в своих Чебоксарах“.

В сравнении с Виталиком, однако, эта одержимость Сергеем Ивановичем представляла собой лишь цветы скромной настурции. Виталику досталось хуже. Именно, когда ему случалось сильно о чем-либо подумать или хотя бы ярко что-то представить, он тотчас принимал убедительную форму того, о чем подумал. Как об этом говорит народная мудрость, аукнется в ментальности — откликнется в реальности. Первый раз за ним это заметили, когда он на занятиях по отечественной истории начал в нижней части покрываться авиационной фанерой, принимая недвусмысленные контуры аэроплана. Историк сделал из этого вывод, что Виталию здесь неинтересно, и надолго оскорбился. Это, впрочем, между своими. Но его поездки общественным транспортом превращались в серию пощечин общественному вкусу, потому что он с прямо болезненной живостью стал ощущать, какой именно частью тела его придавливают слева, а какой — справа, и с подобной оперативностью откликов на ситуацию ему, конечно, здоровее было ходить пешком.

Их хотели было наказать за пирог, но из сожаления замяли дело, видя, что те и так наказаны. Азалию Сергеевну практически поставили на прежние рельсы, только иногда она задумывалась и писала автоматические письма в деревню, одно, например, было такое: „Дорогие дядя Петя и бабушка Наталья! Два человека сидели на лесах и пилили двуручной пилой. Один из них в чем-то позавидовал другому и приложил все усилия, чтобы тот упал с крыши. Это доставило неудобства обоим, так как второй, падая, крепко уцепился за пилу, которую держал другой, потому что намеревался выменять ее на два десятка свежих яиц. Удивительно ли, что прохожие при взгляде на эту картину были охвачены сходным чувством, а Н. З. Афанасьев в 1923 году даже спрыгнул на ходу с подножки трамвая, чтобы полюбоваться работой, достойной подлинного мастера загадки. Привет также тетке Авдотье. Целую, ваша Заля“. Приведенная в чувство, она отказывалась объяснить, почему сочла необходимым поставить в известность об этом всем дядю Петю, неплохого, в общем-то, человека, но в целом эти случаи одержимости доставляли ей мало хлопот. Подельнику, осажденному, как древняя жена, безумно-странными виденьями, пришлось куда хуже, а Виталику так и вовсе. Он писал отцу в деревню горькие письма, прерываемые попытками вывести правую руку из сходства с описываемыми предметами, и, еле дотянув до лета, тотчас уехал в деревню отдохнуть.

И вот теперь он стоит перед дверью и стучит.

Отец пробудился, отпер и стоит, переминаясь босыми ногами, а вокруг него курится тяжелый дух одиноких вакханалий. „Ну, кто так утром стучит, — говорит он. — Чего ты долбишь“. Тот, дескать, здравствуй, батя, как у тебя тут дела, как хозяйство. Отец: кстати, пойди курам задай, какие остались. Тот возвращается от кур, какие остались, их легко отличить, потому что все в целях размежевания метят кур краской по спине, у него были с синей точкой-тире, как обстоятельство места; батя лежит на кушетке и говорит: ну, не стой как столб, не видишь, отцу плохо. Тот: у тебя деньги есть? Отец: удивительно мне это. Ты же, говоришь, умеешь принимать всякие формы, вот и прими какую-нибудь пользующуюся спросом, а я тебя продам соседям. Культиватор „Крот“ можешь изобразить? Тот говорит: я-де устройства не знаю и грамотно его помыслить не могу. Отец: ну, а живность, улей там, или курей десяток, или овцу, или лучше телку годовалую? Тот: телку, говоришь. Ну, я попробую. Становится среди комнаты, зажмуривается и мыслит телку. Происходит что-то вроде вспышки магния, и Виталик приоткрывает глаз, думая увидеть себя на четырех копытах и с карими большими глазами семейной кормилицы, но нет, копыт он вокруг себя не замечает, хотя определенные перемены действительно чувствует и, глянувши в зеркало, идентифицирует свой набор признаков как женский. Отец изумляется и говорит: тебя о чем просили? Он: извини, мол, батя, у меня слово „телка“ других ассоциаций не вызывает. Отец: как молодежь оторвалась от корней, родную природу забыли как звать. А как это, однако, ловко у тебя получается. Я, грешным делом, думал, ты привираешь в письмах-то. Ан нет, все по правде. Обходит кругом и говорит: это, значит, твои эротические фантазии? Ну что же, довольно умеренно. А вот эта вот линия мне знакома, видел я такую линию… да, помнится, на фотографиях в журнале „Работница“, три года назад, у нас как раз тогда комплект куда-то запропастился из дому. По румянцу твоему вижу, что не ошибся. Ну, хватит карнавала, думай обратно.

А тому, надо сказать, превращение к лицу пришлось, потому что малый он был лопоухий и в угрях, а девка из него вышла гладкая. Поэтому все альтернативные мысли из него ушли. Зажмуривается, конечно, добросовестно, но все без толку, и видно, что конструктивная мысль в нем направлена на косметические доработки. Отец говорит: так тебя не продашь. Какие предложения? Тот задумывается и вдруг, весь зардевшись, говорит: а вы, папа, меня замуж выдайте удачно. Тот отвечает: это сколько времени надо, а сушняк ждать не будет. Раз ты так, пройдись по соседям, попроси взаймы, тебе дадут, в тебе есть уютное обаяние.

Он выходит и идет к соседу, Афанасию Степановичу. Тот служил счетоводом, но поскольку в тот день таинственная рука написала огнем на стене конторы пронзительные слова: „Удой, удой, накос, умолот“, а председатель принял это на свой счет и спешно ушел в сарданапаловский запой, Афанасий Степанович раньше обычного свернул счетную деятельность и сидел дома с супругой, вкушая заслуженный покой за телевизором.

Подросток стучит в окно, призывая Афанасия Степановича, а те не слышат, увлеченные отечественным сериалом „Простые муки и нехитрые радости“. Супруга пересказывает супругу пропущенную им серию (персонажи проходят перед ним чередой, клейменные в область бедра и лопатки тавром морального сознания), а заодно сообщает, как они на работе написали письмо в „Телепень“, в рубрику „Зритель раздумал“, что надо уже оставить Глашу Казарину с Таганским-Кольцевым на всю жизнь, пусть им будет хорошо вместе, они заслужили. Но тут, прерывая плодоносную тему, начинается шоу „Дети капитана Гранта“.

— Сорок лет назад, — говорит ведущий, — один молодой тогда еще китаец обучался в Советском Союзе. Живя в Иваново, он познакомился с молодой еще ткачихой Тоней Ивановой. Между ними завязалась любовь. Юноша всячески уговаривал девушку уехать к нему на родину, где у его родителей в деревне был небольшой аптечный киоск, но она боялась оставить страну и бросить маму. Внезапно он был вынужден уехать, и она не сказала ему, что беременна.

— Сейчас сына ее покажут, — догадывается муж. — Или дочь. Нашли, интересно, китайца-то?

— У нас в студии внук Тони Ивановой…

— …внук даже…

— …пятнадцатилетний Павел Алефиренко из Ужгорода. Поди сюда, Паша.

— И не скажешь, что китаец, — отмечает жена. — Так, есть что-то немного калмыцкое в скулах.

— Ты же ведь никогда не видел своего дедушку, да?

Паша говорит, что да.

— Как ты думаешь, Паша, какой он?

Паша мнется и предполагает, что он, наверное, добрый.

— Нам, конечно, пришлось трудно, твоя бабушка, Антонина Порфирьевна, ничего о нем не помнила, помнила только, что он живет где-то на реке Янцзы. Паша! Как ты думаешь, мы могли бы найти твоего дедушку?

Паша оказывается в таких мыслях, что могли бы.

— Ты прав, Паша. Мы, — говорит ведущий далее в камеру, — проверили всех китайцев, живущих вдоль по реке Янцзы, и нашли твоего дедушку. В настоящее время он живет в Хабаровске, в камере предварительного заключения, за попытку незаконного пересечения российской границы через Большехехцирский заповедник. Нам удалось сделать съемку в Хабаровске, и сейчас, Паша, ты сможешь увидеть своего дедушку.

Большой экран в студии освещается, на нем вырисовывается за решеткой лицо старого китайца, изнуренного общением с российскими пограничниками и полозами Шренка в Большехехцирском заповеднике, его черты трясутся, он говорит что-то сокровенное: „Следуя природе, обретают понимание. Почему же не спросить о сущности? к чему сомневаться?“ — „Твой дедушка любит тебя, — с расстановкой говорит ведущий, — он счастлив тобой, и как только он доделает свои дела в Хабаровске, он тотчас приедет сюда повидаться“. Паша сидит недвижно, и слезы беспрепятственно текут из его остекленелых глаз.

Жена тоже плачет.

— Возьмет его теперь к себе в Китай, — сквозь слезы говорит она. — Там сейчас все бурно развивается. Переключи на второй, там „Пляски параличных“.

Афанасий Степанович переключает на второй, там показывают большую золотистую рыбу с перистыми плавниками, мягко плывущую вдоль экрана. «Разве „Пляски“ уже кончились?» — с удивлением говорит жена. Рыба, словно в замедленном кино, поворачивается лицом в экран и смотрит на Афанасия Степановича своим золото-черным глазом. Он узнает ее, таких разводил его шурин в трехлитровой банке, со смехом пугая их толстым пальцем. Он хочет посмотреть на рыбу поближе и подходит к телевизору, сверху у нее, как и у всех пород, выведенных в бассейне, ракурс выгоднее. Ему вдруг не хватает воздуху, он судорожно сглатывает и окунается головой в телевизор. Там зеленые волокнистые сумерки и пахнет рассолом, его кресло отсюда видно искривленным по нескольким осям. Он делает спиральное движение и соскальзывает в телевизор, задрав ненужные более ноги. Ил со дна встает неслышными столбами навстречу его бурному погружению; минутно заслоняет свет над ним белесое чрево большой рыбы. Прасковья Степановна за стеклом, тронутым ряской, выглядит столь же выпукло-вогнутой, как кресло и ковер с разлатым оленем на стене. Она оказывается у телевизора и, подскочив с несвойственной ее возрасту резвостью, врезается в его мерцающую зыбь позолоченной блесной, и Афанасий Степанович несколько отплывает в сторону кинескопа, давая дорогу ее суматошным плесканьям. Прасковья Степановна больше размером, но Афанасий Степанович изящней, и у него прекрасный зефирный хвост, напоминающий шлейф, с радужными пятнами и глазками, как у редкостной бабочки. Виталик перестает стучать в окно, понимая, что в этом доме ничего не добьешься».

Тут в наступивших сумерках они заметили, как поблизости сквозь черные ветви неведомых деревьев трепетно засветилось окошко. Выйдя на свет, они с удивлением увидели будку со знакомым василиском, повернутым в геральдическое лево. Они заглянули в дверь, человек с горьковскими усами приветливо развернулся в их сторону, старушка тотчас захлопнула дверь. «Дела, — сказала она. — Похоже, в этих краях пространство одномерное. Как лист Мебиуса». — «Это как понимать?» — спросил Ясновид. Она оторвала от подола полосу ткани, свернула и показала Ясновиду, взяв его за палец, как он, беспечно идя по дороге с геометрическими петушками, вдруг оказывается с их изнанки. «И что это значит?» — спросил он, оторвавшись от гулянья по подолу. «Заплутали мы». — «Это, я так понимаю, та же опять таможня?» — «Скорее это изнаночная сторона той таможни». — «Что ж тут все не как у людей», — выразился Ясновид. «В чужой монастырь со своим уставом не ходят, — заметила она. — Терпимей надо быть к иным культурам». — «Какие из этого практические выводы?» — нервно поинтересовался он. Старушка вздохнула. «Обратно таможню будем проходить, — сказала она. — Потерпи, родной». Она ударилась о крыльцо и обернулась русскою зимой, стукнула Ясновида лицом об стенку, и он встал трескучими морозами, от которых лампочка в коридоре потускла и поросла белыми папоротниковыми листьями. Старушка инсталлировала морозы и вошла в отапливаемое помещение. «А вот кто тут! — зазывно сказала она. — Это я к вам припожаловала, зимушка-зима! Заждались, заждались вы меня, родимые!» Она махнула правым рукавом, из него вылетели лихие тройки, будто только что с палехских шкатулок, с конями основных цветов, бьющими гремучим копытом, удалыми молодцами в ресторанных рубахах и разгоряченными невестами в ряснах и кокошниках на босу ногу. За ними следом трусили бурой массой волки-прихлебатели, которым периодически сковыривали из саней по невесте. Она махнула левым рукавом, из него высыпались проводы зимы, в ожидании которых скучали на неструганых столбах шедевры таксидермии, облитые соляркой; звучали жаркие поцелуи на морозе, морковь сочным теплым мазком торчала из обобщенно решенного объема снеговиков, гремели широкие масленицы с понедельничными расстегаями и субботними неохотными застегаями и перевязывались оберточной ленточкой русские розы, свежие в пыли снегов. «А вот у меня морозы трескучие! — сказала она и щедро дохнула ими, так что конфискованные обои в мелкий мышиный горошек съежились и затрещали на стенах. — Стар и млад веселья ждут! Где, яхонтовый, подписываться?» Чиновник зябко потерся. «Видите ли, мэм, — сказал он. — Мы, безусловно, рады вас видеть. В наше время антропогенных вторжений всякое непосредственное проявление природы вызывает горячий интерес. Но возникли некоторые нюансы. Три дня назад у нас проснулись все ежики. Им потно спать. Теперь им нечем заняться, они хрюкают под скамейками, а если по ним ударят ваши морозы… как это вы говорите… трескучие, есть основания считать, что до девяноста процентов их вымерзнет. Между тем ежики не только существенно обогащают мир красок, звуков и перемещений родной природы, но и являются важной частью ее оборотного капитала. Мы поставляем ежовьи шкурки ведущим производителям женских стелек, ежовье молоко лежит в основе нашего детского питания, приближаясь по жирности к китовьему, а костная мука из них является важным ингредиентом фарфора, придающим ему розовую прозрачность, а размещенным на нем пастушкам — реалистичные очертания. Как человек, пустивший корни, я хочу, чтоб корням не было неуютно. В следующем году, надеюсь, мы встретимся с вами в календарные сроки, где-то в последней декаде ноября, а сейчас, извините, ничего не могу для вас сделать». — «Вот, значит, чего, — скучно сказала русская зима. — Оно конечно». Она начала сматывать в рукав разлетевшиеся по помещению гулянья и игрища. В дверь заглянули телескопические сычи. «Извините за вторжение, — вежливо сказали они. — Вы тут не видели такой старушки сухонькой и парня с мечом? Нет?» Чиновник сказал: нет. «Вы?» — строго обратились сычи к волкам, закатившимся под стол. «Мы-то что, — невнятно отвечали волки набитым невестами ртом. — Мы-то». — «Вы?» — спросили сычи удалых парней. «Да мы разве чего? — согласно отвечали парни. — Ты только прикажи, милостивец наш!» Сычи глубоко вздохнули и исчезли из помещения. «А кстати, — негромко сказал чиновник, — раз уж тут было упомянуто. У вас, в самом деле, нет ли в инвентаре таких… подростков… с мечами? Сейчас на них спрос среди частных коллекционеров». — «Нет», — сухо отвечала зима. «Это, знаете ли, определенное упущение… в репертуаре традиционных развлечений, кажется, должно быть…» — «Вам как вдовцу…» — «Почему я вдовец?» — удивился чиновник, но вдруг посерьезнел и принялся звонить домой.

Зима выплыла в коридор, унося ощущение праздника. «Минуту терпения», — сказала она себе. Одутловатая девочка с белым петухом в руках и мужчина в медном пожарном шлеме, терпеливо ждавшие своей очереди в коридоре, с интересом наблюдали за ее действиями. Через минуту к чиновнику вошел щегольски одетый землемер, его черные волосы украшал котелок, а на шее висел медальон с фотографией, на которой молодая женщина смотрела в камеру с неопределенной нежностью, позади нее ветер раскачивал качели, тень от качелей падала к женщине, а от женщины — к качелям. «За землей нужен глаз, — сказал он таможеннику. — Еще когда она была молода, жила с родителями и небо было принято у них женихом, уже тогда за ней нужен был глаз, из-за этого были неприятности. Я избавлю вас. Мне будет нужен телефон, чтобы вызвать помощников, но в целом я заранее уверен в результатах». Заглянули сычи и сказали: «Мы все-таки, извините, спросим еще раз насчет старушки. Точно не было?» Чиновник развел руками. «Никакого надзора за передвижениями, — заметили сычи. — Земля велика, а следить некому». — «А кто же я?» — сурово спросил землемер. «Ты землемер», — помолчав, с уважением ответили сычи, глядя на его землемерскую наружность, и коллективно исчезли.

В коридоре Ясновид давился качелями, их стихийное движение выдавалось из него при ходьбе и наклонах, и неопределенная нежность еще не совсем выветрилась из его лица, когда они зашли к женщине, у которой стрижка под мальчика сменилась красивой стрижкой «каскад», и была она теперь не блондинка, а брюнетка. Да и хвост, пожалуй, стал немного длиннее и заканчивался курчавой виньеткой прямо у дверей. Но, в общем, это была все та же красивая и очень настойчивая женщина.

— Я понимаю, — сказала она, адресуясь к Ясновиду, а старушки как бы и не наблюдая, — что больше всего вам хотелось бы остаться со мной и никуда не идти. Но, уважая вашу мужскую тягу к независимости, я сохраню за вами видимость инициативы и оформлю ее как архаический тип состязания. Я вам загадаю загадку, а вы отгадаете. Если отгадаете, то как хотите. Если нет, то уж тогда как я хочу. Начали?

— Начали, — согласился Ясновид.

— Ну вот, скажем, — выбрала она из богатого, очевидно, репертуара. — Что такое: хитрый Митрий: умер, а поглядывает?

— Прежде всего, — веско сказал Ясновид, — я хотел бы выслушать ваш ответ. Чтобы не последовало недоразумений и попыток опротестовать результаты.

— Мой ответ, — сказала она, — это выковырянный из двери дверной глазок, и никакой другой ответ, который придет вам в голову, а из нее на язык, не будет правильным. А теперь я внимательно слушаю ваш ответ.

— Мой ответ, — решительно сказал Ясновид, — в том, что это шелудивый поросенок в Петровки замерз. Вот что такое хитрый Митрий: умер, а поглядывает.

— А вот и нет! — привскочила она. — Шелудивый поросенок в Петровки замерз — это в лучшем случае на нагнутую сосну и коза вскочит! В лучшем, повторяю! Но никак не хитрый Митрий: умер, а поглядывает!

— Мне странно, — сказал Ясновид, — встретиться с таким пониманием вещей в наше время и у столь эффектной женщины. Едва ли вы думаете, что чрезмерная осведомленность вредит женской красоте, и потому я напомню в общем виде суть дела. Традиционно выделяется царство крылатых «Кошку бьют, а невестке наветки дают», в котором судьба домашних зверей служит предупреждением для людей, способных его воспринять. Внутри этого царства выделяется, в частности, тип «Ешь собака собаку, а последняя удавись», относящийся к благодетельным ограничениям, налагаемым на личную свободу ради равновесия интересов. В этом типе находится отряд «Свинья чешется — к теплу», трактующий прогностические функции привычных пород, в котором выделяется подотряд «Шелудивый поросенок в Петровки замерз» с серией поправок к базовым материалам. Тут как частный случай инверсии природных симптомов и находит себе место хитрый Митрий: умер, а поглядывает, а что касается упомянутой вами на нагнутую сосну и коза вскочит, то она локализуется в классе «Не дай Бог мужику барство, а свинье рога», включающем сведения антиутопического и форс-мажорного плана.

— Милый, — прошептала она, — может, так останетесь?

— Сейчас не могу, — извинился Ясновид, пожалев страдающую женщину-львицу. — Может быть, в другой раз.

— А я тогда пирогов напеку, — оживилась она, глядя на него сияющими глазами в слезах. — С морковью. Брюсов любил. Вы любите как Брюсов?

— Как Брюсов я люблю, — согласился Ясновид, и они покинули таможню.

— Ясновид, — сказала старушка под шлагбаумом, — я тебе вторично предлагаю. Ты свободен. Никаких обязательств.

— Нет, — просто сказал он. — Не увиливай. Брак есть свободное согласие как минимум двух душ.

— Спасибо, — еще более просто сказала она.

Они прошли таможню и вторично углубились в неординарные края.

— Яблонька вон, — сказал Ясновид. — Когда мы ели-то в последний раз?

— Ну, дай Бог, в последний раз мы еще не ели, — отметила старушка, не свободная от суеверий своего века.

— Ну, это-то да, — третий раз за последнюю страницу согласился Ясновид, испытывая пресыщение от своей податливости. — Но в животе урчит, тем не менее. Пойдем, попросим. Колхозная, небось. Не откажет.

— Яблонька, яблонька! — хором сказали они. — Кудри твои шелковые! Дай яблочка отъесть, силы не стало!

— Ну, яблочек нету, конечно, — покряхтевши, сказала яблонька. — Во-первых, январь все-таки на дворе. Не лежкие они у меня. Я, кстати сказать, белый налив. Вот если б вам, к примеру, спрятаться надо было или еще чего — тут дело другое, это завсегда. А яблочек — нет, нету.

— Что за прелесть эти сказки, — злобно сказал Ясновид, исчерпавший способность соглашаться. — Того гляди язву подхватишь. А что-нибудь тут плодоносит в январе месяце?

— Эй, скитальцы! — закричала им вслед яблонька белый налив. — Вы, это, там печка будет, так если у ней соберетесь просить, то лучше не надо. Она буржуйка. У ней снега не допросишься.

— Спасибо тебе, яблонька, — этикетно сказала старушка. — Мы с тобой одной крови. Моя добыча — твоя добыча.

— Ну, это само собой, — пробормотала яблонька, погружаясь в зимнюю дремоту, и соки в ней остановились.

Печку они обошли, издалека завидев ее очертанья в стилистике венского модерна, и достигли до речки.

— Речка, речка, — сказали они ей, — струи твои медовые! У тебя поесть чего не найдется? Рыбки там или раков? Икры тоже можно.

— Вон островок, видите? — спросила речка, по местам затянутая черным льдом. — Это мужик подледным ловом занимался. Глянул в прорубь и познал себя. Так и не отпустило. Лед сошел, а он все тут. Быльем оброс, пешню повиликой затянуло. Там самый клев, со стороны авоськи, где конский щавель; хариус там на овода хорошо берет. Если дойдете, конечно.

Идти по тонкому льду не решились, простились с речкой, заключив с ней союз дружества, и вскоре на их горизонте нарисовался лес, прозрачно черневший один. «Давеча не было», — отметил Ясновид. «Ну, еще бы, — сказала старушка. — Это же наш». В самом деле, это был лес ног, воздвигнутый ею в ходе бегства. Они прошли вдоль опушки, тщетно ища грибов, и наконец углубились в загадочную чащу, где терпко и тревожно пахло дремучими ногами. Мимо прополз, сокращаясь и раздвигаясь, кольчатый носок с олимпийской символикой, предназначенной для устрашения экосистемы; хохлатый педикюр, приметивший его с вершины, налетел, закогтил, невзирая на страшно глядящие олимпийские кольца, и унес носок к заоблачным вершинам. «Какая богатая фауна, — отметил Ясновид, озираясь с интересом. — А калоши где? В спячке?» — «Ясновидушка, я все придумала, — сказала вдруг старушка. — Ты как по плотницкому делу?» — «Ну, табуретки строгал в школе. Столбы для княжеских шатров, было дело, обтесывал фигурно… мурзилками всякими… А что?» — «Корабль надо сделать летучий. Улетим отсюда, иначе век будем на таможне об пол биться. Ты если за свои способности тревожишься, то не тревожься, — прибавила она, видя, как он тревожится за свои способности. — Корабль — это та же табуретка, в принципе. Только большая и инвертированная ножками вверх». Ясновид не был уверен, что такое описание летучего корабля отвечает предъявляемым к нему аэродинамическим требованиям, но понял, что другого корабля у него все равно не выйдет, и спросил: «А инструмент?». Она щелкнула пальцами и достала из воздуха свежеструганный ящик, в котором обнаружились два плотницких топора, японская рулетка, долото, ножовка, отвес, килограмм гвоздей (по полкило сотки и стодвадцатки), лобзик в подарочной упаковке, на которой была достоверно изображена доска горбыль, произносившая: «Лобзай меня, мне это надо», стамеска и рубанок с чернильной надписью: «Коли Чайкина. Кому шерхебель, а кому иди и покупай готовую мебель». «К вечеру бы успеть», — просительно сказала старушка. Ясновид повел плечом, символизируя невозможность прогнозов, крякнул, как глава и кормилец, и пошел валить ноги. Топором он подрубал кряжистые бедра, по-извозчичьи кричал «Па-берегись», старушка отскакивала, и очередная правая нога, трагически шелестя на верхах, с треском валилась, пластаясь гордой кроной по холодной земле. К полудню старушка собрала нехитрый обед, который он принял, со сдержанным удовлетворением оглядываясь на сколоченный корпус. Нарубивши молодняка, он складывал по пять ошкуренных ног веером, сплачивал гвоздями, и получалось маховое крыло. Крыльев он сделал четыре и нагелем закрепил на корпусе.

Они присели на дорожку. «Ну, в добрый час», — решила старушка. Они отдали швартовы, Ясновид стал у руля, старушка невнятно произнесла заветное слово, и опрокинутая табуретка, которой Ясновид, вдохновленный надписью Коли Чайкина про шерхебель, нарек имя «Ш. Хейердал», будучи уверен, что того звали Шарль, шибко побежала по полосе, могуче взмахивая веером ног. Затрещали стремительно удаляющиеся вниз кусты, нестерпимо завыли выползающие из них голодные калоши, горизонт качнулся, блеснули петлистые линии рек. Солнце садилось. Они заложили круг над покидаемым лесом и направились в сторону запада или того, что в этих краях выполняло его функции. На горизонте дымно горело что-то ненужное, и тревожная синева выдавала существование мировых просторов. По опыту кинозрителя Ясновид полагал, что они должны, обнявшись у грот-мачты, петь песню о браке по любви, но старушка, чьему знанию этикета он доверял, к таким демонстрациям не выказала поползновения, а распорядилась крепче держать руль и следить за показаниями лага. На летучей гряде облаков, багряно озаренных, они увидели прибитого василиска с казенным выражением черного лица; сидевший за его фанерным хребтом усатый мужчина увидел их, поднялся из-за стола и сказал: «В практике нашей таможни установился прецедент…» — «Нельзя ли сократить эту часть, — сказала старушка. — У нас „Хейердал“ махать устает. Мы в целом у вас нареканий не вызываем?» Он вгляделся и признал: «В целом да. Особенно вы». — «Прекрасно. В таком случае прощайте, и всего вам лучшего». Громоздкая тень «Хейердала» сложно переливалась по облакам, в ней они не сразу разглядели бегущий блеск разгоряченных глаз. Женщина с львиными ногами пыталась их догнать. Она бежала спотыкаясь, падала на руки и бежала уже так, ее задние когти рвали в клочья кучевые облака. Сопроводительные документы разлетались из ее беспомощных рук с маникюром, цвет которого означал: «Я ждала всю ночь, я предугадала самые разнузданные твои фантазии, кроме одной — что ты захочешь не прийти». «Погодите! — кричала она. — Не улетайте вот так!» Ясновид перегнулся через борт. «У меня есть загадка! — кричала она. — Отгадайте ее, за-ради Бога! Я не могу больше носить ее в себе!» — «Давайте», — разрешил Ясновид и скомандовал «Хейердалу» притормозить. Женщина на рысях остановилась, ее задние ноги занесло вбок. «Такая, значит, — задыхаясь, сказала она. — В юбке, а не карман, без жилищных проблем, а до сих пор не замужем, с когтями, а не медведь, с бюстом, а не родина героя». — «Я не могу отгадать этой загадки, — сообщил Ясновид. — Все мое существо протестует против этого. Я думаю также, что эта загадка вообще не имеет оснований разгадываться». — «Я знала», — сказала она, уткнув лицо в руки, а хвост хлестал по ее нежным бокам. Ясновид распорядился дать в ее честь салют орудиями левого борта. Бледный месяц вырисовывался на бушприте.

«Ясновид, — позвала старушка грустного супруга. — Скоро твой дом». — «Да», — без выражения отозвался он. «Ты, кажется, этому не рад». — «Не знаю». — «Ясновид, давай еще раз. Ты высадишь меня на острове Мадейра, там я дождусь проходящего корабля до Лиссабона. Или, если не на Мадейре, чего там, действительно, время проводить, тогда на Канарских островах, где я поднимусь на Тенерифский пик, чтобы, напрягая глаза, следить твой горделивый лет. А ты прощай навек и будь свободен». — «Очередной раз говорю тебе: нет, — отозвался Ясновид. — Что бы я ни думал сначала, теперь я скорее умру, чем променяю тебя на любую роскошь мира. Кроме того, после великого Гумбольдта, поднимавшегося на Тенерифский пик вплоть до пояса, где на нем совершенно не было растительности, в познавательном плане на Канарских островах совершенно нечего делать. Мы летим домой. Уже через час я разожгу плиту и яичницу организую из шести яиц с сосисками». — «Категорически?» — уточнила старушка. «Категорически». Старушка облегченно вздохнула. «Ясновидушка, — позвала она снова, — отвлекись, посмотри». Она зашла за мачту и выникнула из-за нее царевной-лебедью. Тело ее переливалось с места на место, сарафан был украшен драгоценными и полудрагоценными камнями от сглазу и для восхищения, роговой гребень в косе был точно португальский галиот в золотоносных струях Тахо, гордая шея, как столп Давидов, несла невыразимо прекрасное лицо, глядевшее на Ясновида с проницающей нежностью. Он выронил руль. «Если ты думаешь, это для таможни, — вымолвила она, — то не думай. Это не на экспорт, это в самом деле. Я, милый, царская дочь, Прелестой звать, меня князь три года как обманом из дому увез, на корабль купеческий заманив дорогих товаров смотреть, в старушку превратил и при себе неотлучно содержал для наслажденья властью. А ты заклятье снял, и я теперь с тобою навсегда».

Он нашарил руль дрожащими руками. Они выбрались из державы Мебиуса с ее зяблыми ежами и тайными коллекционерами; далеко внизу лежало в рамках генерального плана фосфорически дышащее море, там были гады без числа, больше, чем в органах исполнительной власти, малые с великими, и глянцево-черный Левиафан, в свое время вызвавший замечание Аристотеля, что животное длиною три коломенские версты есть животное невидимое, самозабвенно играл в кипящих бурунах, не смущаясь быть единственным игроком в своей весовой категории. «А пока, — сказала царевна-лебедь, устало прислоняясь к мачте, — я тебе расскажу сказку до конца, а то завтра некогда будет, а тебе, небось, интересно, чем дело кончилось». Она завела в третий раз Историю о чудесном пироге и подвергнувшемся мальчике.

«Дошло до меня, о мой супруг и повелитель, что, когда пребывающий в женском состоянии Виталик увидел поучительное превращение Афанасия Степановича и его супруги, заблагорассудилось ему пойти на реку, чтобы пытать счастья среди купальщиков и рыбаков. Деревенские дети бежали за ним, выпрашивая поцелуй; черная в белую крапинку коза увязалась также, потом веревка дернула ее назад, и она, поперхнувшись, пошла по периметру. Дойдя до реки, сия распрекрасная девица увидела, что посреди нее человек в резиновой лодке таскает окушков одного за другим. „Эгей, на судне!“ — закричала она ему, надеясь, что вследствие обычного расположения мужчин к миловидным девицам этот рыболов на ней не взыщет за бесцеремонность. В самом деле, бородатый рыбак поднял занятое лицо от багряных червей и улыбнулся ей. „Хорошо клюет? А взаймы у вас не найдется случайно?“ — крикнула она далее. „Ого, что я вижу, — отозвался он, — Виталик приехал на каникулы! Как себя чувствует Андрей Михайлович?“ — „А что, так сразу видно?“ — разочарованно спросила она, оглядывая себя. „Если приглядеться, есть что-то в нижней части лица, — утешил он. — А если не приглядываться, то нет, не бросается. А ты что же, вошел и выйти не можешь?“ — „Ну, да“, — согласился он, не уточняя. „Я так понимаю, ты помыслил телку, — предположил рыбак, вытаскивая окуня, которого на лету пытался заглотать окунь побольше; он вспорол им обоим брюхо ножом и кинул на дно лодки. — Правильно я понимаю? Не стесняйся, дело молодое. — Он выдернул из воды череп, вроде птичьего, но с рогами, и швырнул его на берег. — Мыслить — это вещь такая, всегда бывают эксцессы. Методические разработки устаревают в момент, а самодеятельностью тут заниматься — это хуже некуда. Ты занимался самодеятельностью?“ — „На первом курсе только, — сказала она. — Есть такая традиция, концерт устраивать. За знакомство. Мы там сценки представляли со значением. Ну, а потом уже нет“. — „Тут как я понимаю — если нет тяги, то, значит, призвания нет. Не надо себя насиловать, не отнимай хлеб у администрации. А насчет того, чтоб подумать о чем-нибудь, тут разные совершенно заходы бывают, некоторые просто край всего, хочешь попробовать?“ — „Ну, давайте“, — сказала она, пожавши плечиком. „Ну-ка, — распорядился рыбак, — если не трудно, еще раз, будь добр, помысли телку“. Она сосредоточилась, и по лицу было видно, что это у нее получается. „Отлично. Вижу успех. А теперь, пожалуйста, помысли того, кто помыслил телку“. Она смотрела с изумлением. „Ты не тушуйся, главное. Это не в зачет“, — ободрил он, покачиваясь на волнах. Тут она опустила ресницы и…» — «Осторожно!» — завопил Ясновид, бросаясь от руля.

Поздно! Заснувшая от усталости на полуслове, царевна-лебедь выпала за борт: пальцы его схватили воздух. Пущенный вниз «Хейердал» застыл над местом, где еще слышался плеск ее паденья; Ясновид прыгнул за борт, вынырнул задыхаясь и нырнул еще. Когда наконец, после долгих и бесплодных поисков в ночной воде, онемевший, он выполз на палубу «Хейердала» и тот безмолвно понес его, пока не рассыпался в пыль над его балконом, — Ясновид, потерявший счастье на много лет вперед, дошел в предутренней тьме до кровати, с которой несколько дней назад начался его бесславный поход, и, упав, закусил на ней подушку беспощадными зубами.

Загрузка...