ГЛАВА 7 ХОХРЯКИ

Ранним декабрьским утром Роман Гаврилович и Митя прибыли в засыпанный чистым снегом районный центр. Солнце, белевшее сквозь морозную мглу, освещало сугробы на площади, растрепанных, похожих на еловые шишки воробьев, стынувших под рыночными навесами, плакат «Ни кило спекулянтам — все излишки государству» и кривые столбы, от которых тянулись к двухэтажному зданию райсовета гирлянды пушистого инея.

На площади не было ни души. Закуржавевший седловатый мерин безуспешно грыз оледеневшую коновязь.

В райисполкоме было тесно, шумно и дымно.

Пришлось держаться за папу и протискиваться сквозь неподвижную толпу. Большинство были крестьяне с котомками, с палками, с грудными ребятишками. Парень в буденовке схватил Романа Гавриловича за рукав.

— Здорово! Не узнал?

Роман Гаврилович посмотрел внимательно. Парень статный, румяный.

— Нет. Не узнал, товарищ.

— И я тебя нет. — Парень нагловато улыбнулся. — Куда лезешь?

— А вы кто? — спросил Роман Гаврилович. — Директор?

— Пока нет.

— Так почему тыкаете?

— Во ты какой! Простите-извините. Будьте такие любезные, не нарушайте очередь.

— А где тут очередь?

— На крыльце покричи, кто крайний. Мы все к председателю.

— А я к секретарю. Приезжий.

— Все приезжие. А без очереди полезешь, банок наставят.

Роман Гаврилович выдернул руку и, таща за собой Митю, подошел к обитой дерматином двери с надписью «Председатель районного Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов К. С. Догановский». Дверь была заперта. Он постучал кулаком во всю мочь. Все вокруг замолчали. Слышно было, что за дверью кто-то копошится. Роман Гаврилович стукнул еще.

— Кто там? — спросил строгий женский голос.

— Рабочий класс, — ответил Роман Гаврилович.

Дверь отомкнули. Испуганная секретарша побежала за стол. Толпа хлынула в приемную. Стол двинулся и прижал ее в угол.

К ней тянулись заявления, написанные мучительными каракулями сельских ликбезовцев; бумаги были неразборчивы, бестолковы и все, как одна, оканчивались несбыточной мольбой: в просьбе прошу не отказать.

— Мне к самому надо!

— По миру пустили!

— За что моего мужика увезли?

— Почему рабочий может иметь корову, а мы нет?

— Силком в колхоз загоняют!

Секретарша кричала, что председатель занят, что председатель вышел, что председатель будет принимать с двух часов. В конце концов Роману Гавриловичу удалось показать ей размашистую резолюцию секретаря окружкома. Она вызвала по телефону товарища Крутова, а товарищ Кругов немедленно повел Романа Гавриловича и Митю на второй этаж. Товарищ Кругов постучал в дверь, не обитую дерматином. Замок щелкнул. На пороге встал человек в сатиновом нарукавнике. Впалые щеки и клинышек бороденки делали его похожим на чертика.

— К вам, — сказал товарищ Крутов и исчез.

Митя и его отец оказались в чистенькой комнатке.

Стол и этажерка — вот и вся обстановка. Ни портретов, ни диаграмм. Единственное окно завешено тяжелой шторой.

Возле электрической лампы, горящей под металлическим абажуром с пятиконечными звездами, сидел крупный мужчина в косоворотке, подпоясанный шнурком с кисточкой. Это был председатель районного исполкома Клим Степанович Догановский. Тщательный пробор тянулся у него возле самого уха, а тощая, зачесанная на лоб косица безуспешно пыталась скрыть розовую плешь.

— Очень хорошо! — сказал, прочитав мандат, Клим Степанович. Его мучила одышка, однако косоворотка была застегнута по самое горло. — Оперативно! Знакомьтесь, мой зам, Валентин Сергеевич Горюхин, — указал он на чертика в нарукавнике. — Вымотался товарищ, сами понимаете, сплошная коллективизация. Видали, что внизу творится.

— А кто там? — спросил Роман Гаврилович.

— Половина — кулаки, половина — подкулачники… — объяснил Горюхин.

— Вообще-то, товарищ Платонов, дела идут неплохо, — перебил Догановский. — План хлебозаготовок завершили к ноябрьскому празднику. Хлеба сдали на тридцать процентов больше прошлогоднего. А вас как прикажете величать, товарищ? — обратился он к Мите.

— Дмитрий Романович.

— Очень хорошо! Дмитрий Романович, а сколько вам лет?

— Скоро тринадцать.

— Вот и хорошо. С тринадцати лет в колхоз зачисляют… Мамаша работать разрешит?

— У меня нет мамы.

— А где она?

Митя потупился.

— Ее убили кулаки, товарищ председатель, — отчетливо выговорил Роман Гаврилович.

— Ах вот что! Очень хорошо! То есть я хочу сказать, хорошо, что к нам явился коммунист, которому ясно, что такое кулак. К сожалению, некоторые наши работники склонны недооценивать эту опасность. В райкоме, надеюсь, обрисовали ваши задачи?

— Основную задачу я знал и до райкома.

— И как вы ее формулируете?

— Душить кулаков.

— Вот, — оживился Горюхин. — Вот, Клим Степанович, кому не надо напоминать, что кулаки самые зверские, самые грубые и самые дикие эксплуататоры!

— Да, конечно, — Догановский дернулся. — А с докладной-то мы, батенька, опаздываем. Давайте-ка быстренько проглядим да на машинку. Товарищ Платонов, вам и сесть некуда, к сожалению. Как видите — конспирируюсь. Пришлось сбегать из кабинета. Подождите минутку… Что тут у нас: «Обращаемся с настоятельной просьбой внести нас в список районов, проводящих сплошную коллективизацию… Учитывая огромную тягу крестьянства в колхозы, проводим месячник коллективизации и с четырех процентов дошли примерно до девятнадцати…» Не любишь ты, Валентин Сергеевич, конкретности. Что значит «примерно»? Сколько точно?

— Шестнадцать колхозов, Клим Степанович. Включая дикие. Думаю, к февралю до двадцати дотянем.

— Ну так и нечего людям голову морочить. Напишем — двадцать пять, а «примерно» выбросим. А сколько раскулачили?

— Неловко писать, Клим Степанович. Два и две десятых процента.

— Да ты что, смеешься? — Косичка у Клима Степановича упала на ухо, обнажая блестящую, как обливной горшок, плешь. — Острогорский район еще к октябрьским пять процентов раскулачил. А у нас два и две десятых?

— Вы же сами нам руки вяжете, Клим Степанович, — занервничал Горюхин. — Я же предлагал собрать активистов, довести до них нормы раскулачки, и чтобы кровь с носу… Вон вчера в Ефимовке уполномоченного избили. Кто бил? Бедняки? Какие они бедняки, если уполномоченных бьют. Если их всех переписать, будет у нас еще полтора процента. А приплюсовать Чугуева…

— Опять Чугуева? Я, кажется, русским языком сказал: с Чугуевым повременить. Ясно?

— Правление колхоза считает, что Чугуев кулак, — не сдавался Горюхин.

— Не кулак, а середняк — интенсивник.

— А кто такой интенсивник? Без пяти минут кулак!

— Был кулак, да весь вышел, — послышался густой бас.

В дверях стоял румяный старик с бородой, только что побывавший в парикмахерской. От него разило духами «Шипр». За алым кушаком торчал кнут. Старик был навеселе и помахивал туеском с медом.

— Здравствуйте, начальники-кормильцы! — провозгласил старик весело и уставился на Митю. — А это кто?

— Это, Спиридоныч, помощники к нам прибыли, — Догановский вздохнул. — Работать нам не дадут, Валентин Сергеевич. Неси бумагу на пишущую машинку. Бог с ней. Гриф — секретно. А ты, Спиридоныч, заходи позже. Сейчас недосуг.

— А мне и не надо заходить. Прощеваться пришел. В Москву еду. Вот он, билет, — старик достал из беличьего треуха зеленую бумажку и помахал ею возле Догановского.

— Твердое задание выполнил?

— А как же… Эх, товарищ Горюхин ушел. Он знает. Да ежели бы не выполнил, справку бы не дали. Вот она, справка, — он помахал справкой, приплясывая. — Я, как прибыл на станцию, выпряг свово мерина и продал желающим всю евоную амуницию. И сбрую, и хомут продал. И дугу продал совместно с бубенчиком. И сани продал. Мерин обиделся и ушел кудай-то. Так что теперь я чистый батрак с ног до головы, какой требуется для товарища Горюхина. А за коня не тоскуй. Он глухой. Надо бы к шкырнику, на кожсырье сдать, да ходить далеко. Пока доведешь — издохнет… Так что покидаю я ваши Палестины и убываю в первопрестольную столицу. Авось там правды больше.

— Правда нынче одна, что в Москве, что у вас, в Пенькове.

— Не скажи! В Москве буду у сына жить, на фабрике вкалывать совместно с рабочим классом. Там никто меня кулаком обзывать не станет.

— А вы, дяденька, правдашный кулак? — спросил Митя.

— Разве тут разберешься. Одному кулак, другому — зажиточный. У каждого комиссара свой аршин. У нас, в Пенькове, у кого изба на два окна, считается середняк, у кого три — зажиточный. А если четыре — уууу!

— Не слушай его, мальчик, — посоветовал Догановский. — Кулака определяют не по окнам, а по доходам. У него небось тыщи в кубышке.

— Какие тыщи? Мне нонешний год назначили налогу всего тридцать рублей. Вот и считай, какие у меня тыщи.

— Не прикидывайся. Скрываешь доходы. Только и всего.

— Не пойман — не вор. Ежели скрываю, пущай налоговая комиссия ищет. Налоговые-то комиссары в сельсовете штаны протирают, а в деревню их не затащить. Приходится самому запрягать да к их милости ехать. Да медком подчевать…

— Вот-вот. Они тебе налог скощают, а ты им медок подбрасываешь. Хорош гусь! Небось и тридцатки для государства жалко.

— Что ты, Степаныч! Да я бы сотню не пожалел, лишь бы в колхоз не загоняли.

Спиридоныч махнул туеском и пропел:

— Отрубите мине нос, не хочу итти в колхоз! Эхма! — Он попробовал сделать что-то вроде глубокого реверанса и чуть не упал.

— А кнут в Москву повезешь? — спросил Роман Гаврилович.

— И верно! Про кнут позабыл, дурная голова! — он весело щелкнул кнутом по валенку. — Хочешь, Степаныч, по дружбе за целковый уступлю. Будешь нас, дураков, в колхоз загонять.

— Дураки и без кнута записались. А вот умники не желают. Ты, Спиридоныч, в вагоне язык не распускай. Tie то еще до Москвы на казенные харчи угодишь.

— Ваша правда! Ухожу, ухожу! А ты, малец, в конторах-то не задерживайся. Определяйся пастухом или подпаском. В деревне легше со скотом жить, на воле, чем с людями. Коровушки мычат, а люди рычат. Привет вам всем с кисточкой! Вот дурной! — спохватился старик. — Медку-то я Горюхину принес, а отдать позабыл. Передай, Степаныч, будь добрый. Скажи, от меня ему последний гостинец…

Старик поставил туесок на письменный стол и вышел.

— Вот вам, пожалуйста, — пожал плечами Догановский. — Музейный экспонат, последний единоналичник пеньковского куста. Засеял полдесятины секретной травкой для пчелиного питания и качает мед на рынок. Берет по восемьдесят фунтов от пчелосемьи. Тару сам мастерит и с пасекой управляется, и поле от потравы охраняет.

— Один?

— Никому не доверяет. — Догановский подошел к окну и стал смотреть на улицу. — К осени, говорят, нанимает батрака, да это никто не зафиксировал. Спит в омшанике. Бывало, приедет на рынок, еще не выгрузился, а возле него уже очередь. Мед у него, что и говорить, — особенный. Целебнее царских пермских медов. Простуду снимает, желудок регулирует. Горюхин другого лекарства не признает. Брал только от «пчелиного тятьки». Фамилия пасечника Тятьков, отсюда и прозвище. Жаль его, честно говоря.

— Чего его жалеть, — сказал Роман Гаврилович. — Нас так учили: сомневаешься, применяй классовый подход.

— У классового подхода тоже два конца, товарищ Платонов. Пока Тятькова не трогали, у нас целебный медок был, а классовый подход применили, Горюхин снова станет животом маяться. А Спиридоныч в Москве пропадет.

— Что же он уехал? Улья отобрали?

— Зачем. Улья не трогали. А вот садик, культурную усадьбу согласно постановления ЦИК СССР от 15 декабря передали колхозу… Словом, еще одна погибшая пасека, еще одна загубленная судьба.

— А что вы предлагаете? Нэп, к вашему сведению, послали к черту, — сказал Платонов.

— Поспорим потом. Дмитрию Романовичу спать хочется… Давайте думать, как вас поселить. Ступайте на первый этаж, к Горюхину.

После нежилого помещения Догановского кабинет Горюхина показался Мите удобным и уютным. Там были стулья и даже диван.

— Ну-с, товарищ Платонов, — спросил Горюхин. — Где вас поселить? Какие у вас пожелания?

— Направляйте туда, где кулаки недобиты, — сказал Роман Гаврилович. — Это первое. А второе, чтобы недалеко была школа.

— Школа, школа, — пробормотал Горюхин и расстелил на столе ветхую самодельную карту. — Надо бы подклеить, да руки не доходят. Эта линия вниз — дорога на Саратов. Закрашенные земли — колхозные, белые — пока что единоличные.

— Многовато белого-то, — заметил Роман Гаврилович.

— А почему многовато? — занервничал Горюхин. — Потому что нет настоящего командира. Климу Степановичу положишь черновик — обязательно исправит двойку на пятерку. Надо действовать, а не цифрами жонглировать. Мужика надо на верный путь поворачивать.

— Думаете, коли нэп отменили, так мужик вам сразу наизнанку вывернется?

— Почему сразу? — возразил Горюхин. — Подготовка к колхозному строительству началась с первых лет Октябрьской революции. Вот, читайте «Правду»: «Мы имеем столь бурный рост коллективизации, столь стремительную тягу бедняцко-середняцких хозяйств к социалистическим формам хозяйства, что колхозное движение уже стало на практике перерастать в сплошную коллективизацию целых районов».

— Это я читал. А по тому, что творится у вас в райисполкоме, не видно, что ваш район перерастает в коллективизацию… И в тысяча девятьсот семнадцатом году готовились, и в тысяча девятьсот двадцать шестом году было постановлено обратить особое внимание на изучение опыта строительства колхозов…

В дверях появился парень в буденовке, тот самый, который называл Романа Гавриловича на «ты».

— Валентин Сергеевич! — закричал он с порога. — На Шевырдяеве можете ставить крест!

— Кто тебе сказал? — насторожился Горюхин.

— Я вам говорю!

— Нашелся?

— Найтись не нашелся, а знак подал. В Сядемке узнают — с полатей повалятся. А Катерина-то, Катерина! Ждет и ждет, дура…

— Емельян, ты что! Секретарь комячейки, а ведешь себя, как малохольный. Выпил?

— Не бойтесь, Валентин Сергеевич. Трезвый, как лимонад.

— Тебе там сообщили что-нибудь?

— Эх, Валентин Сергеевич, Валентин Сергеевич. Недооцениваете вы нижестоящие кадры. Это я им сообщил, а не они мне. Они мне в ножки поклонились и объявили благодарность. Считай так: я их на след навел. Навел на версию.

— А что за версия?

— Разглашать не имею права. Меня еще в школе учили: язык не распускать.

— Послушай, Емельян, — встрепенулся Горюхин. — У вас там школа далеко?

— Какая школа?

— Семилетка, кажется. В бывшем имении. Далеко до нее? Не знаешь?

— Как же не знаю, когда я в ней ликвидировал свою неграмотность. Считай, летом — верст пять, зимой — версты четыре.

— Подходит, товарищ Платонов?

— Митя, тебе подходит? — спросил Роман Гаврилович;

— Подходит, — согласился Митя. — А на чем в школу ездить?

— На транвае, — сострил Емельян.

— Не дури, — остановил его Горюхин. — Вот он вас и свезет в Сядемку. Познакомьтесь, Фонарев. Емельян.

— Да мы вроде знакомы, — Фонарев протянул Роману Гавриловичу большую руку. — Емельян. Попросту — Емелька. Кончал заборостроительный институт… Здорово руку жмешь, товарищ! — он заиграл рукой в воздухе, как на балалайке. — А ну давай теперь я. Хватит? Ладно. Тогда на «ты», может, перейдем?

Они перешли на «ты» и поехали в Сядемку. Митя сидел в розвальнях спиной к лошади, закутавшись в какую-то теплую дерюгу. Люди возвращались с работы, шли гуськом вдоль сугробов, мимо заборов и домиков с крашеными ставнями, мимо аптеки, коопхлеба, читальни, кредитного сельскохозяйственного товарищества, Центроспирта, ЕПО, народного суда, ТПО, мимо парикмахерской «Фиалка».

У мостика на середине дороги стоял, задумавшись, мерин.

— Вот это дык районный центр! Лошади без хозяев гуляют, — сказал Емельян и крикнул: — Эй, губошлеп! А ну сторонись!

Мерин стоял как вкопанный. Пришлось выворачивать розвальни из колеи и, кренясь, объезжать. Емельян не удержался и щегольски ожег его кнутом по выпирающим мосалыгам.

— Не надо его бить, — сказал Митя.

— А что, знакомый? — спросил Емельян.

— Не надо… Его кулак бросил…

— Значит, у него их много, если бросил и не подобрал… Давай шевелись! — И он так же щегольски ожег своего сивку.

А Митя смотрел, как районный город постепенно превращается в деревню: вывесок становилось все меньше, домики сменялись хатами, мазанками, заборы — плетнями, а то и просто жердевой огородкой. Позади остался покосившийся фонарь с выбитыми стеклами. Девчонка провезла на санках ведро с водой. И вдруг сразу открылся широкий серый простор, сливающийся вдали с таким же серым, задремывающим небом. Кроме снежных полей и отгорков, в поле ничего не было. Митя давно бы заснул, если бы меньше шумел возница.

— Я так считаю — лучше вагон камня перекидать, чем наш народ в колхоз сгонять, — кричал Емельян. — Больно грамотные стали. Стучу к одной, разъясняю: «Давай, бабка, в колхоз! Дело добровольное, но обязательное!» — «Какой интерес. Вы у меня корову уведете…» — «Что ты, старая! Кто тебе сказал! Продуктивный скот возьмем и боле ничего… И домового твово не тронем». — «Нет, — говорит, — обожду. В Хороводах вон и курей ловят». Или возьмем кулацкий вопрос. Мы еще в прошлом году принялись было раскулачивать Чугуева, Федота Федотыча. А Клим Степанович приостановил, поскольку в инструкции Колхозцентра сказано: в случае хозяйственной целесообразности кулака можно записать в колхоз. Мужик он, конечно, знающий, полезный, этого от него не отымется. А нутро у него все ж таки кулацкое. Ладно. Год проходит, постановление ЦК — записывать в колхоз кулака нецелесообразно. Ну мы обратно нацелились на раскулачку, хотя, сказать правду, средства производства он колхозу сдал. Нацелились мы на раскулачку, а тут решение окружкома: кулака можно принять, если он сдал средства производства. А Чугуев теперича и сам в колхоз не пойдет. И не он один, а многие середняки не идут в колхоз по одной причине. Не знают, как им платить будут.

— Это надо обозначить в уставе артели, — заметил Роман Гаврилович.

— Что уставы! Уставов много, а что толку? Я мужика в колхоз тащу, а сколько ему платить, все одно не знаю. Ни он, ни я, ни председатель РИКа не знает. Да и как платить, неизвестно. Один говорит — рублями, другой — трудовыми талонами, третий — зерном. Ладно. Пущай зерном. А из какого расчета? По выработке? По земле? По едокам? По паевому взносу? Я, к примеру, наладился заманивать так — у кого много ребят, говорю, будете получать по едокам. А бездетным — кому сдавать две лошади, веялку или там конные грабли — говорю, заплатят вам по ценности пая… Кое-как девятнадцать дворов заманил. А между прочим, семян до сего дня никто не сдал.

— Почему не просите ссуду? — прервал его Роман Гаврилович. — Почему не заключаете контрактаций?

— А кто нам ссуду даст? Дикий мы колхоз, незарегистрированный. У нас и печати нету… Прошлый председатель, Шевырдяев Игнат, собрал нас, семерых батраков, в ТОЗ в тысяча девятьсот двадцать пятом году. На госфонд мы не пошли, вышли на душевой надел, собрали добрый урожай. Еще шестерых приняли. А прошлый год, как началось колхозное движение, стал у нас председателем инициативной группы Шевырдяев. Объявил общее собрание. Пришли четыре человека. «Ладно, — сказал Шевырдяев, — ежели они не желают придушить в себе мелкого собственника, то мы придушим». И написал: «В двадцать четыре часа приказываю всем нижеподписавшимся вступить в колхоз имени товарища Хохрякова. За неисполнение сего виновные будут привлечены к ответственности по законам Ревтрибунала». А у нас грамотных десять человек.

— А сколько в колхозе?

— Сколько было при Шевырдяеве, столько и есть. Девятнадцать дворов… Нынешний председатель, Семен Ионович, считаю, равен нулю. Одно дело — хворый, чихнет — падает. Другое дело — тупой, как валенок.

— Кто же его выбрал?

— Да мы. Все. Никто в председатели не идет. Ни в какую. Его и оставили.

— А кто такой Хохряков?

— Какой Хохряков?

— Да ваш колхоз почему называется имени Хохрякова?

— Не знаю. Шевырдяев назвал… И кличут нас теперь хохряками. Летось троих наших делегатов милиционер на станции поймал. Думал, бродяги какие… Проверил командировку. «А-а, — говорит, — хохряки…» И отпустил… Они в округ на совещание поехали…

— А почему этот ваш Шевырдяев из председателей ушел?

— Он не ушел. Считают, пропал без вести… Красный партизан… А вот и она, наша Сядемка.

Митя посмотрел туда, куда Емельян показывал кнутом, но ничего, кроме снежных отгорков, не увидел.

Загрузка...