19

Пока мы занимались Наполеоном и французским коньяком, командир Коста разделил наш штаб на две части. С частью людей он остался на Грабеже, откуда руководил боем, а остальных направил в город поближе к бойцам и боевым действиям.

— Так у вас будет надежная связь с частями и легче будет наблюдать за боем на правом берегу Уны.

Командование Второй краинской при виде товарищей из штаба поспешило переместиться вперед:

— Раз уж штаб нам на пятки наступает, то не остается ничего другого, как дальше в город вслед за бойцами шагать. Уж если Коста не пускает нас на передовую, то не дадим и мы его штабу нам на пятки наступать.

В свою очередь штабы батальонов старались идти впереди штаба бригады и, оказавшись перед самым большим мостом, ругались:

— Командир бригады нам на пятки уже наступает, а мост все же не дает атаковать. Опередит нас Первая краинская, вот будет позор!

Всезнающие связные — Злоеутро и компания уже раструбили, что товарищ Коста послал на другой берег Уны, в Первую краинскую, своего заместителя молодого командира Славко Родича. Всем сразу стало ясно, в чем тут дело.

— Поведет Славко Первую и Третью вдоль Уны. Зададут они фашистам жару. Достанется им на орехи.

— Что? Орехи? Где орехи? — вскочил наш Джураица Ораяр, готовый сейчас же устремиться вперед. К счастью, Николетина Бурсач схватил его за ноги и в последнюю секунду успел повалить на землю, потому что в следующее мгновение над их головами прожужжала пулеметная очередь.

— Вот тебе твои орехи, бери — не хочу! Вот запихну тебя, обжору, в свой мешок, будешь там сидеть, как шкодливый кот, пока Бихач не падет.

— Ты гляди, и этот стал стишки сочинять! — изумился Йова Станивук, который, как известно, сам тайком пописывал стихи:

Пулеметчик-стихоплет,

Как слепой певец, поет.

— Почему это как слепой? — нахмурился Бурсач.

— Так ведь слепые гусляры самые красивые песни поют, — не задумываясь, ответил Станивук.

— Хм, ты всегда найдешь что ответить. Небось тебя этот усатый кот Скендер научил.

— Вовсе не он, а твой Бранко, которого в школе чуть не каждый день мальчишки колотили за его длинный язык, так что, если бы не твои здоровенные кулачищи, как у кузнеца, туго бы ему приходилось.

— Кулачищи!.. Не каждому же быть таким красавчиком, как ты, девичий угодник.

В разгар их перепалки, когда с обеих сторон уже вовсю летели искры, с другого берега Уны донеслись звуки начавшегося жестокого боя. Оба пулеметчика прекратили свою словесную перепалку и все внимание устремили на противоположный берег реки, где разгорался жаркий бой.

— Наступают Первая и Третья! Слышишь, как закипело?

— А эти-то, за мостом, про нас, видать, и забыли вовсе. Из пулеметов-то перестали палить, небось вот-вот собираются пятки смазать.

— Ну, теперь пришел черед и Муратовой кондитерской. А то прямо как бельмо на глазу. Из-за нее ведь мы перед этим чертовым мостом застряли. Пулеметчики и гранатометчики, вперед!

— Ну уж теперь мы ни за что не остановимся, даже если где-нибудь нападем на тушеную капусту с копченым окороком в придачу! — загудел Черный Гаврило и повернул свою шапку задом наперед: — Если лоб продырявят, хоть звезда на шапке цела останется. По крайней мере видно будет, что погиб партизан.

Раз уж речь зашла о тушеной капусте, то ясно, что дело нешуточное. Когда изголодавшиеся бойцы накануне жестокого боя заводят разговор об опасностях и препятствиях, которые им предстоит преодолеть, они часто вспоминают о своих любимых блюдах. Вероятно, так получается потому, что победа над врагом означает для партизан, кроме всего прочего, и долгожданную возможность сытно пообедать и немного отдохнуть после изнурительных маршей и тяжелых боев.

А когда краинцы, сдерживая очередной натиск врага, говорят: «Не пройти им, клянемся курузой!» — это значит, что они решили стоять насмерть. Постная черствая куруза — сухой кукурузный хлеб — часто составляет их единственную пищу, которая дает им силу для решающего боя.

«Майне мутер старая, пошли мне айне курузу и цвай кило сира «торотана», а то я совсем помираю с голоду в декунге» — так еще в первую мировую войну, мешая немецкие слова с сербскими, писал своей матери некий Срджен с Козары, солдат австро-венгерской армии, загнанный в окопы под Карпаты. В переводе на нормальный язык это бы звучало примерно так: «Бедная моя старая мать, если у тебя есть хоть горсть муки, замеси мне кукурузную лепешку, хотя бы с ладонь величиной (знаю, что она будет соленой от твоих слез!), да добавь в тесто пару горстей доброго, хорошо проперченного сыра «торотана», от которого и кошки чихают, а то я рано или поздно загнусь от голода в этих проклятых австрияцких окопах, чтоб им пусто было…»

А сегодня здесь, под Бихачем, сын того Срджена клянется своим простым хлебом, что погибнет за свою родную землю, которую гитлеровцы хотят навеки поработить. Это суровая клятва без жалоб и причитаний, давая которую боец улыбается, глядя сквозь прорезь прицела, и та улыбка не предвещает врагу ничего хорошего.

Хозяйнует Гитлер в разных странах,

Но свернет себе он шею на Балканах.

Слушает Джураица Ораяр, как один боец, готовясь к атаке, мурлыкает себе под нос эту партизанскую песенку, и сам тоже делает необходимые приготовления. Начинает он с самого верха, со своей шапки. Сначала он пытается надвинуть ее на глаза, чтобы придать себе воинственный вид, однако шапка-личанка — плоская, и у него ничего не получается. Тогда он решил повернуть ее задом наперед, как Черный Гаврило, но и тут возникла неожиданная трудность. Сзади на шапке — черная шелковая кисточка, которая падает прямо на глаза, как грива у лохматого жеребенка.

— Черт бы ее побрал, эту шапку! — сердится он. — Только орехи в ней и можно таскать!

Глядит на него смешливый партизан из Лики с латаным-перелатанным мешком за плечами и в такой же видавшей виды, фуражке и, ухмыляясь до ушей, насмешливо говорит:

— Не прячь глаза, герой! Личане привыкли смотреть смерти в лицо, прямо в ее холодные глаза. Усы закрутят — и вперед, на доты.

— А я и не прячу, хоть у меня и нет усов, — сердито отвечает Ораяр и оглядывается на своего Николетину, а тот ему весело одобрительно подмигивает и говорит:

— Ты ему скажи, что теперь не в длинных усах геройство. Иные безусые мальчишки любому усачу сто очков форы дадут.

— Ну это уж ты того… слишком. Усы тоже чего-нибудь да значат! — загудел Черный Гаврило, а потом, заметив меня, присевшего под толстой стеной дома, в котором мы укрывались, спросил тепло, как, наверное, спросил бы родного брата, сидящего у очага: — Эй, Бранко, ты чего так приуныл, будто у тебя из костра кто-то всю печеную картошку потаскал?

— Вот и я смотрю, что-то он нос опустил, — сказал Николетина и ободряюще обнял меня за плечи, как когда-то давно в первом классе начальной школы, когда он защищал меня от мальчишек-драчунов.

А я между тем вспоминал свои школьные дни, проведенные здесь, в Бихаче, в Прекоунье, в начальной гимназии, когда я каждое утро вместе со своими приятелями из класса бегом вылетал из интерната и несся мимо Муратовой кондитерской, через мост, вокруг «Вышки» и врывался прямо во двор гимназии. И все это весело, с криком, шумом и гамом.

А теперь!

Из всех окон моего старого милого интерната, что стоял на берегу Уны, непрестанно били пулеметы, да так, что головы не давали поднять. Там, за теми окнами, остались в тишине сумрачных комнат наши дорогие воспоминания и первые мальчишеские тайны. А сейчас вокруг все гудит, дрожит земля, такое и в самом страшном сне не приснится. Что же это? Бранко, Бранко… Что же это за страшная явь, от которой замирает сердце? И не оттого ли придавила тебя печаль к этой голой стене, о которую стучатся пули?

Однако, вот только подумаешь, что некому тебе пожаловаться, не с кем поделиться своей печалью, как слышишь рядом с собой добродушный бас Гаврилы, твоего старого кума, а на плечо тебе ложится рука Николетины, напоминая, что у тебя есть верный друг-пулеметчик.

— Эх, други мои, вон в том доме я провел свои лучшие школьные годы. Тут в первый раз влюбился, тут тысячи раз пробегал мимо этой самой Муратовой кондитерской, тысячу раз мчался по этому мосту с ватагой мальчишек.

— Да неужто именно здесь?! — недоверчиво нахмурился было Черный Гаврило, а потом, вспомнив, что когда-то все это выглядело по-другому, добавил, понимающе кивнув: — Да, кто бы мог такое представить? Меня в прошлом году на моем собственном поле засыпало землей от взрыва бомбы, сброшенной с самолета. Ладно бы еще просто по хребту садануло, так ведь мне та бомба сколько земли попортила, яму на поле вырыла, наверное, с дом величиной.

— А я, браток, старую мать оставил под Грмечем, — хрипло проговорил Николетина. — Сидит небось сейчас старушка на пороге и всю ночь слушает, как в Бихаче пушки ухают. Так-то вот, у каждого своя печаль.

— А у нас, наверное, уже давно все орехи обтрясли, — тяжело вздохнул Джураица Ораяр. — Теперь, верно, только вороны по голым кустам каркают, зиму чуют.

Эта искренняя грусть Джураицы вдруг нас всех развеселила, словно откуда-то и к нам проник ласковый лучик солнца, и мы бросились его утешать:

— Ничего, пусть тебе в этом году не удалось поесть орешков, зато через год, я тебе гарантирую, с войной будет покончено и ты будешь преспокойно сидеть на верхушке самого большого ореха, как те вороны, а на рукаве у тебя к тому же будет нашивка взводного, которую будет видно с самой личской границы.

Паренек улыбнулся и снова вздохнул:

— Ты мне это и прошлым летом говорил. К осени, говорил, война кончится, Красная Армия возьмет Берлин, а ты, Джураица, выбирай: хочешь — полезай на орех, хочешь — иди учись на летчика.

— Что ж поделаешь, меня обманули, а я, сам того не желая, — тебя. Это все наши Бранко со Скендером виноваты, которые нам переписывают известия, те, что по радио передают, — пошутил он.

— Раньше в Далмации каждый молодой парень, который надумал жениться, должен был посадить десять маслин и только после этого мог венчаться, — сказал я. — Мы, когда победим, тоже примем такой закон, чтобы все, кто хочет жениться, сначала посадили бы по десять ореховых деревьев. Вот тогда тебе, Джураица, будет раздолье!

Джураица затрясся от смеха, а потом оглядел всех сидящих вокруг бойцов и стал считать:

— Николетина — десять орехов. Йовица — десять, уже двадцать, товарищ Бранко — десять, уже тридцать, Станивук — двадцать…

— А почему Станивук двадцать? — спросил Николетина.

— Так ведь он по меньшей мере дважды будет жениться, когда война закончится. Он и сейчас только и знает, что на девушек глазеет да письма им пишет.

— Твое счастье, что он тебя не слышит, навострился куда-то вместе со Скендером.

— Кто второй раз женится, того надо заставлять буки сажать, ничего лучшего он не заслуживает, — прогудел Черный Гаврило и испуганно оглянулся: — Не дай бог, Станивук услышит, с живого шкуру спустит.

Насчитал наш Джураица эдак около сотни ореховых деревьев в одном только нашем укрытии и с довольным видом погладил себя по животу:

— О-го-го, целая роща!

— Эх, мой Ораяр, когда пойдем в атаку на этот мост, усташеские пулеметы могут половину твоей рощи покосить, — заметил Черный Гаврило. — Если меня зацепит, еще ничего, от меня тебе и так никакого проку — я ведь женатый.

В том же доме, где мы укрывались, в одной из комнат с побитыми окнами я нашел Скендера и Станивука. Красавец пулеметчик, как обычно, воспользовался коротким затишьем, чтобы продолжить очередное начатое им любовное письмо. «Пока, — говорит, — не дают на мост наступать, хоть чем-то дельным займусь».

— Как бы это ей так написать, чтобы было видно, что я прямо во время боя пишу? А, Скендер?

Скендер вперил взгляд в темный угол комнаты и начал декламировать, будто читая невидимую надпись на стене:

Пули свистят над головою,

А я мечтаю о встрече с тобою…

Я поспешил уйти, чтобы не мешать им, и наткнулся на связного Злоеутро, который как раз разыскивал меня и Скендера.

— Пошли, поэты, вызывают вас в штаб. Меня уже разругали за то, что я вас пустил к Бурсачу.

— А мы со Скендером уже собирались идти в атаку на мост, на пулеметы, как говорится, — будь что будет! — засмеялся я. — Если бы ты не пришел, неизвестно, чем бы все это кончилось.

— Ну вот, я так и знал… Джураица, дай-ка нам несколько орешков, чтобы не скучно было в штаб идти.

Загрузка...