Часть третья ПОГРЕБЕННЫЕ

Не плачь о юности в темнице

О том, что умерло в неволе,

Не плачь, пусть боль угомонится,

Забудь — не вспоминай их боле!

Эмили Бронте

1

Миссис Черри Ней извинилась — подходило время ехать на теннис в охотничий клуб «Долина». Она встала со своего места, подошла ближе к дому и спросила:

— А вы играете, мистер Блэквуд?

— Во что, простите?

— В теннис.

— Нет, я не большой мастер, — ответил он и покривил душой.

На самом деле Эндрю Джексон Блэквуд ни разу в жизни не брал в руки ракетки и много лет собирался сыграть хотя бы разок, чтобы понять, как это вообще делается. Суини Вонючка ходил на корт рядом со своим домом в Оук-Нолле; другие его знакомые тоже увлекались этим видом спорта. Блэквуд боялся признаться даже самому себе, что иногда с тоской смотрел на телефон и ждал, что ему позвонят и пригласят прийти. На всякий случай он даже обзавелся белыми теннисными брюками.

— Что ж, может, когда-нибудь я увижу вас у сетки в миксте, — заметила она.

— С удовольствием попробую, миссис Ней.

Она усмехнулась своим особенным, понимающим смешком; ей опять стало жаль Блэквуда — преуспевающего человека, у которого никак не получалось вписаться в местное общество. Может быть, именно поэтому ей очень захотелось рассказать о Линде и Брудере; пусть у Блэквуда будет хоть маленькая зацепка для переговоров — в ней прямо-таки клокотало чувство справедливости. А может быть, мистер Блэквуд поймет, что с судьбой шутки плохи: каждому свое и так далее. Черри не очень-то верила в Провидение, но по временам просто нельзя было не признать, что каждого привели в этот мир для какой-то своей цели.

— Ну, хватит размышлять на эту тему, — сказала она, собираясь отнести стул в библиотеку.

— Вы что-то сказали, миссис Ней?

— Нет, ничего, мистер Блэквуд.

— Давайте-ка мне стул.

После целого утра, проведенного на террасе, было приятно оказаться в прохладе сумрачной библиотеки. Серо-голубые шпалеры на стенах изображали средневекового принца, стоявшего под апельсиновым деревом.

— Они тоже продаются? — спросил Блэквуд от нечего делать.

— Мистер Брудер просил меня продавать все как есть, — пожав плечами, ответила миссис Ней. — Это было его условие, и мне, собственно, все равно. Дело-то в том, что все не так, как есть. То есть я хочу сказать: все не то, чем кажется.

И она повернула ручку на двери террасы.

— Да, получается, здесь что-то не так, верно? Действительно «как есть», — фыркнул он.

— Жаль, что мы не посмотрели участок.

— Возможно, в другой раз.

— Если вам еще будет интересно, — ответила она и успокоилась, заметив, что он явно заинтересован. — Если только я не рассказала вам слишком много.

— Нет, что вы, миссис Ней. Я бы не хотел, чтобы вы снова об этом думали. Мне ведь нужно знать эту историю, правда?

Он сказал это, не разобравшись еще до конца, что узнал от миссис Ней; какое отношение девушка по имени Линда Стемп имеет к ранчо Пасадена? Ему нужно было разложить все по полочкам — миссис Ней поняла это, заметив, как задумчиво сошлись его брови. Было ясно, что он понятия не имеет, что это за девушка. По телефону Брудер сказал ей: «Что-то мне в этом Блэквуде нравится. Вы знаете, Черри, я ему доверяю. Разузнайте-ка, чего он хочет».

Миссис Ней провела его обратно на галерею. Блэквуд положил руку на холодную ножку мраморного купидона и снова стыдливо отвел глаза от каменной груди слепоглазой девушки — совсем открытой, круглой, белой.

— Скажите мне, миссис Ней. Если не возражаете, конечно… Откуда вы столько знаете обо всем этом?

— О чем?

— О мистере Брудере, о девушке? О «Гнездовье кондора»?

Черри стало досадно; по ее представлениям, такое чувство должна испытывать мать, которая не сумела объяснить сыну, каков намек сказки; сама Черри, конечно же, матерью не была — они с Джорджем с самого начала решили, что родительская доля — не про них. «Занимаемся недвижимостью, — четко и ясно заявил Джордж. — Это наша судьба, и здесь у нас точно все будет под контролем». У них даже появилась шутка: «Судьбу под контроль» — одна из тех шуток супружеских пар, которые понятны лишь двум сердцам на земле.

— Я знала Линду, — ответила Черри.

— Знали?

— Ну да. Всю жизнь. Вы разве не видите?

Но Блэквуд не видел.

— Она стала знаменитостью Пасадены, — продолжила Черри. — Многие до сих пор помнят, как она впервые появилась на новогоднем балу в охотничьем клубе «Долина». Она завернулась в шкуру гризли…

— В шкуру гризли? В охотничьем клубе «Долина»? — откликнулся Блэквуд.

Он никогда и никому не признавался, что давным-давно подавал заявку на вступление; отказ, отпечатанный на бумаге цвета мочи, пришел очень быстро; фамилию его перепутали — назвали его «уважаемым мистером Блэкменом»…

Теперь же он подумал и спросил:

— Когда это было?

— Встречали двадцать пятый год. Я очень хорошо это помню. Она, я думаю, тоже помнила. Но тогда я, конечно, не была еще миссис Ней. Я редко приезжала в Пасадену, писала репортажи о том, кто приехал, кто уехал. Эта работа — везде сновать, разнюхивать новости — бывала иногда достаточно грязной. Вот так вот… Когда я вспоминаю те времена, то всегда думаю, как хорошо было тогда в нашем городке, а никто этого даже не понимал, ведь правда, мистер Блэквуд? Всем казалось, что так и будет продолжаться.

Блэквуд не совсем ее понял, но ответил:

— Никто и никогда не предсказал еще, что будет завтра.

Миссис Ней согласно кивнула и подняла со стула связку ключей.

— Она сама все это вам рассказывала?

— И да и нет. С годами мало-помалу все узнается само собой. Линда скажет что-нибудь, и пошло гулять по городу…

Она стояла совсем рядом с ним, и под ее ухоженной, упругой кожей Блэквуд ясно видел узкую кость по-девичьи хрупкой женщины.

— Капитан Пур не всегда обращал внимание на тех, кто у него работает.

— То есть?

— Те, кого он нанимал, были известны своими длинными языками. Так уж устроен мир.

— И все-таки я не совсем понимаю…

— Подождите-ка здесь! — вдруг воскликнула стройная, одетая в тускло-серое платье миссис Ней и побежала вверх по лестнице, оставив Блэквуда наедине с длинным холлом, обнаженной статуей и холодным пещерным воздухом.

Он быстро представил, как будет возвращаться сюда каждый вечер: все это будет его собственностью. Но Блэквуд знал, что не станет жить жизнью владельца поместья: потребности у него всегда были умеренные, и теперь они вряд ли изменятся. Он постепенно наживал свои богатства, и со временем это вошло в привычку. Блэквуд просто зверел, когда его обвиняли в скупердяйстве. «Уважаемый сэр! — говорил он в таких случаях. — Вы ведь даже не знаете, откуда я поднялся». От Суини Вонючки он то и дело слышал: «притормозите», «отдохните, расслабьтесь», «получите удовольствие от своей удачной судьбы, Блэквуд, друг мой». То же сказал бы каждый счастливец, рожденный в рубашке. Но у Блэквуда все было по-другому. Еще молодым, когда он рыл землю в Мэне, Блэквуд часто представлял себе, что он — это совсем не он, а какой-то другой человек, и он стал-таки этим другим, сумел уйти далеко от своего прошлого. Разве это не он переломил свою планиду своими же собственными, по-звериному сильными, но уверенными руками? Блэквуд размышлял о том, что это перевоплощение вышло одновременно и более простым, и более сложным, чем он воображал себе в самом начале, и тут услышал голос миссис Ней:

— Ау, мистер Блэквуд!

— Миссис Ней, это вы? — откликнулся он.

Ее голос звучал приглушенно и как будто издалека, но откуда точно, он не мог разобрать.

— Что вы делаете, мистер Блэквуд?

— Жду вас. Но где вы?

Ее озорной смех разнесся по всему холлу точно так же, как до этого голос актрисы из «Правдивых историй» заполнял собой всю «империал-викторию».

— Миссис Ней, я вас слышу, но не вижу.

— Мистер Блэквуд, вот в этом все дело. Трубы отопления и подъемники в таких домах почему-то замечательно передают голоса. Как будто здесь есть собственная радиоточка.

Он подумал, не любительница ли она напряженных сюжетов «Правдивых историй», а вслух произнес:

— Здесь ничто не тайна, вы это хотите сказать, миссис Ней?

— Вот-вот! — рассмеялась она в ответ совсем по-девчоночьи, и он представил себе, как школьница Черри Ней, с косичками-рожками, передает записку своей лучшей подруге.

— Горничная что-то услышала, передала горничной из соседнего дома. Вот так все и всплывает на поверхность. Бывает, разговор частный, а потом вдруг об этом написали в газете. Здесь работала одна девушка, Роза. Как-то она разнесла сплетню. Правда, не нарочно…

— Роза, вы сказали?

— О ней в другой раз. В другой день, мистер Блэквуд.

Стоя в сумраке холла, Блэквуд принялся размышлять обо всем этом. У него в доме никогда не было никаких наемных работников, кроме дородного здоровяка-плотника, да и тот загадочно исчез однажды ночью. Блэквуду снова напомнили, что мир, в котором он живет сейчас, — это совсем не тот мир, из которого он вышел. В том мире он умел делать только одно — мостить дороги камнем, но это было так давно, что он почти забыл, когда точно к нему пришло решение завязать с этим делом и поискать новый путь в жизни. Обычно он отшучивался, говорил, что это холод пригнал его на запад. Или утверждал, что некий друг прислал ему телеграмму с очень прозрачным намеком. Рассказывая о своей жизни, Блэквуд научился искусно покрывать все туманом неопределенности. Он мимоходом упоминал о каком-то уже не существовавшем женском колледже в Бруклине, штат Мэн. Иногда он давал понять, что род его происходит из Новой Англии. И всегда он тщательно следил за тем, чтобы ни единая душа в Пасадене не узнала, что он тайком удрал из Пенобскота-Бея на железнодорожной дрезине. Скандальная известность погнала его прочь из Новой Англии и рассеялась, точно черные клубы паровозного дыма, только когда он добрался до города Олбани. Нет, никто ничего такого даже не подозревал — поистине, у Блэквуда был дар надежно хоронить прошлое; он вовсе не задумывался об этом, но так оно и было на самом деле. В небольшом женском колледже училась шестнадцатилетняя девушка родом с Иль-О, с красно-рыжими, цвета вареного лобстера, волосами. Звали ее Эдит, и она была такая тоненькая, что Блэквуд иногда замечал, как в ее грудной клетке бьется сердце; от этого явного свидетельства смертности — вот так же розовая форель умирает на дне рыбачьей лодки — у Блэквуда внутри все переворачивалось. В ту последнюю ночь она пришла к нему. Прижавшись лицом к дверному стеклу, она тихо позвала: «Мистер Блэкмен! Мистер Блэкмен, пустите меня, пожалуйста! Это Эдит. Мне нужно поговорить с вами! Очень прошу…» Никто в целом мире тогда не обращался к нему «мистер»; его окликали «Энди!», «Блэкмен!» или просто «Эй, ты!». Даже через два месяца после того, как они стали совсем близки, она называла его все так же уважительно, и каждый раз, услышав это волшебное слово — «мистер», он гордо приосанивался. Эдит питала надежду стать певицей — колоратурным сопрано, говорила она, лежа в его объятиях; ее любимым композитором был Доницетти, и она все время разливалась трелями, по ее словам похожими на волны Атлантики, когда штормит. Грудь ее наполнялась воздухом, она подолгу пела для него, старательно выводя высокие «до»; а он закрывал глаза и представлял себе порхающую малиновку. Но в тот вечер, в сторожке из кедровых досок, стоявшей у самых ворот кампуса, где до него сотню лет жили такие же землекопы, как он сам, слышалось не пение, а рыдания; она барабанила в дверь и всхлипывала: «Пустите, ну пустите же меня! Мне так нужно поговорить с вами, так нужно!» Он открыл дверь и даже испугался — до того красное было у нее горло и такие же круги под глазами. Она прямо упала ему на руки, он несколько раз осторожно погладил ее и тут же понял, что пришла она не просто так, что он ей зачем-то нужен, но что, скорее всего, помочь он ей ничем не сумеет. «Сначала я подумала, что это ерунда, ничего страшного», — начала она, целуя его в губы. Ее тело — тело, о котором он когда-то думал, что сможет его полюбить, — было таким хрупким, что ему казалось — попади оно не в те руки, и сразу сломается пополам.

— Потом я стала молиться, чтобы все прошло, — продолжила она; ее слезы намочили его щеку, и он даже подумал, не надеется ли она, что он расхлюпается сейчас вместе с ней. — Но он растет все больше и больше, мистер Блэкмен, а я ничего не могу поделать, и я боялась вам сказать, боялась, что вы рассердитесь. Я боялась, вы…

Он успокаивал ее, поглаживая по голове; их дыхания слились, всхлипы затихли, она подняла на него глаза и, смаргивая слезы, спросила:

— Вы ведь не сердитесь?

Он ответил, что нет, не сердится. На самом же деле он испугался еще больше, чем она, потому что, едва услышав от нее такую новость, почувствовал, как фортуна отворачивается от него и уносит с собой сильные, но такие неопределенные надежды на другую жизнь. Ясно, как на фотографии, он увидел себя старым, скрюченным, бедным, умирающим вот в этой самой сторожке для землекопов. Эдит порылась в кармане пальто, вынула небольшой мешочек, перевязанный кожным шнурком, развязала его и высыпала деньги на матрас, где они занимались любовью после репетиций школьного хора.

— Вот… Я их взяла у папы, — объяснила она. — Он сейчас в море, а вернется только завтра к вечеру. Он их держит в ловушке для лобстеров. Посмотрите, мистер Блэкмен! Здесь три тысячи долларов! Все, что он заработал!

Она провела рукой по потертым бумажкам и мелким монетам, захватила немного в горсть и подбросила вверх, точно конфетти.

— Что ты наделала? — спросил он.

— Мы убежим, — ответила она, прижимаясь к нему и лаская его мягкими розовыми, как створки раковины, губами, которые когда-то так понравились Блэквуду и, можно сказать, стали причиной ее падения. Она целовала его все чаще и чаще, скользила шелком губ по его шее, лицу…

— Нам нужно торопиться, — говорила она. — Уедем сегодня же вечером!

— О чем ты?

— Поедем на запад, в Калифорнию. По дороге поженимся. А там уже никто и знать не будет! Приедем на поезде вместе — мистер и миссис Блэкмен. Это так далеко отсюда, кто догадается?

Она шутливо тыкала ему в грудь кулаками; он взял ее за запястья, изо всех сил сжал их, и она затихла, как будто испугалась. Что, он не поедет с ней в Калифорнию, что ли?

— Да, уедем, рано утром, — ответил он, и она снова заулыбалась и затихла в его сильных руках.

А потом мистер Энди Блэкмен, землекоп, и мисс Эдит Найт, дочь ловца лобстеров, скользнули под одеяло узкой кровати, предварительно собрав деньги в мешочек, который засунули в его ботинок. Они тихо лежали под вой метели, заметавшей тропинку, и Эдит снился солнечный край, где растут апельсиновые деревья, ее ребенок в прикрытой люльке, а Блэкмен только закрыл глаза, но и не думал засыпать. Он размышлял вовсе не о побеге с возлюбленной, а о том, как бы смыться одному; под треск поленьев в печи ему на ум пришло назваться похожей фамилией, Блэквуд, и перед самым рассветом, когда Эдит безмятежно спала, свернувшись клубочком, точно кошечка, он захватил свое пальто, мешочек с деньгами и по-воровски выбрался из барака. Он сел на первый же поезд, который шел на запад, доехал до Олбани, потом до Чикаго, а там уже почти не вставал с места, пока милях в двадцати от Пасадены не показались рекламные щиты гостиницы «Райский уголок», не потянулись бесконечные ряды апельсиновых деревьев и такие вожделенные участки земли. На платформу Раймонд-стрит-стейшн молодой землекоп Энди Блэкмен из женского колледжа города Бруклина, штат Мэн, вышел уже мистером Эндрю Джексоном Блэквудом, агентом по недвижимости, желающим вложить деньги в хороший земельный участок.


— Замечтались, мистер Блэквуд? — произнесла миссис Ней, появившись на лестничной площадке с видом на горы.

— Да, вы застали меня врасплох, миссис Ней.

— Похоже, вы унеслись мыслями куда-то далеко в прошлое.

— В некотором роде.

— Видите, как это делается, мистер Блэквуд. Горничные посплетничали, сплетня пошла дальше, и вот вам запас историй на много лет.

— Так вот откуда вы все это знаете?

— Конечно, кое-что Линда с Брудером сами мне рассказали.

— Мистер Брудер не похож на человека, который вот так запросто возьмет и раскроет душу.

— Но ведь рассказывает же! Всего-то и нужно — сообразить, что он хочет поведать. Молчуны все такие. Только найдите к ним ключ, мистер Блэквуд. Найдите ключ!

Лицо у нее прояснилось, как будто его протерли, и она добавила:

— Но, пожалуйста, не думайте, будто я только и делаю, что роюсь в грязном белье. Просто история у этого дома особенная, непохожая на другие.

Вместе они вышли за порог, постояли под портиком, посмотрели на «империал-викторию», которая, стоя между столбами ворот, отчего-то казалась меньше, чем была на самом деле.

— Позвоните мне, если вам будет интересно, — сказала миссис Ней.

Блэквуду показалось, что в ее голосе звучал скепсис.

— Обязательно позвоню, миссис Ней. Когда-нибудь выберу свободный день… — Ему хотелось выждать хотя бы неделю. — Я вижу, дом готов к продаже. Здесь совсем никто не живет? Даже горничная?

— Ни души, разве что сойки на конфетном дереве.

— Удачной вам игры, миссис Ней.

— Спасибо. С Бекки Таучет мы встречались восемнадцать раз, и до сих пор я не проиграла ни сета. Думаю, что и сегодня ничего не изменится.

— Для этого нет никаких причин, миссис Ней. Никаких причин для того, чтобы сегодня что-то поменялось.

— Рада была с вами познакомиться, мистер Блэквуд.

Она протянула ему ухоженную руку, на запястье звякнул браслет с бриллиантами, которые не светились в тени. Блэквуд ответил рукопожатием, и Черри удивилась, что ладонь у него оказалась жесткой, мозолистой, и запомнила это. Она подумала, что расскажет Брудеру о своей встрече примерно так: «Да, я все ему показала. Трудно сказать, насколько он заинтересовался. Как это понимать? Есть ли у него деньги? Может показаться, что нет, но это не так. Деньги есть, есть и желание. Я хочу сказать, что мистер Блэквуд много выиграет, получив в собственность Пасадену. Да, правильно. Он хочет пробиться наверх. Конечно, он не прав, но ведь он думает, что стоит ему купить такой особняк, и он станет королем в нашем городке». Здесь они с Брудером посмеются смехом знатоков, но незло. Она уже представляла себе, как Брудер скажет, что он готов иметь дело с Блэквудом. В конце концов, разве у Брудера есть выбор?

— До следующего раза, миссис Ней, — произнес он.

— Это от вас зависит. Как говорится, мяч на вашей стороне, мистер Блэквуд.

На капоте машины они заметили белоголовую пустельгу, кричавшую что-то вроде «кил-ли, кил-ли». Она повернула по-ястребиному черные глаза в их сторону и широко распахнула сине-серые крылья. «О, посмотрите!» — воскликнула миссис Ней; птица хлопнула крыльями, взвилась с места и полетела в апельсиновую рощу.

Сев за руль «империал-виктории», Блэквуд приложил ладони к вискам и заметил, что они взмокли, как от сильного волнения, что было совсем не похоже на него: дом как будто притушил то сияние, которое всегда от него исходило. В зеркало заднего вида он увидел, как миссис Ней возится с замком своей сумочки. Он сдал назад, проехал между столбами портика, медленно двинулся по склону; в самом низу, уже за воротами, радио снова заработало, ведущий вечерних новостей рассказывал об очередном наступлении в Германии и бодрым, молодым голосом призывал каждого честно трудиться на своем рабочем месте. «Чем больше мы сделаем, тем скорее мальчики вернутся домой», — вещал он. И со свойственной ему быстротой выводов Блэквуд отметил про себя, что ему скорее нужно вернуться на работу, — ведь он же хочет извлечь хорошую выгоду из их возвращения.

Но у него никак не получалось сосредоточиться и составить разумный план будущего для ранчо Пасадена. Мысленно он то и дело возвращался к истории Линды Стемп: эта девушка сумела подняться до Пасадены, только как? Блэквуд уяснил, что Брудер имеет к этому отношение. По рассказу миссис Ней выходило, что любовь была обречена, но Блэквуд не понимал, как они не видели этого с самого начала. Два таких самолюбивых человека никогда не смогут объединиться — Блэквуд кое-что понимал в жизни, а уж это он знал совершенно точно. Он припомнил слова миссис Ней: «Она любила его, но не желала сразу отдавать свое сердце. Есть такие люди, для которых нет ничего страшнее, чем сдаться на милость победителя. Как будто любить — это значит брать в плен или душить соперника подушкой».

И еще она спросила: «А что же вы, мистер Блэквуд? Так и будете ходить в холостяках?»

Именно тогда Блэквуд сказал, что ему пора ехать, оставил миссис Ней с ее историями, очередной игрой в теннис и вернулся в свой дом под сикоморами, где одиноко жил, строя планы на будущее и где настенные зеркала отражали человека, который был не тем, кем назывался.

2

Суини Вонючку не особенно интересовало, как съездил Блэквуд, и это было слышно даже по телефону. Его настроение передалось и самому Блэквуду, который сидел сейчас один в своем гулком доме; он прожил там много лет, но почти нигде не было видно его личных вещей, и от этого казалось, что он вселился лишь месяц назад; непонятно, почему он уехал с ранчо Пасадена и даже не посмотрел сады, — «ведь они там самое ценное», важно произнес Суини Вонючка, задев своим тоном Блэквуда (он и без него прекрасно это знал).

— Миссис Ней мне долго рассказывала какую-то старую историю, — старался оправдаться Блэквуд.

— Сколько они хотят? — спросил Суини Вонючка, и, к удивлению даже самого Блэквуда, оказалось, что он попрощался с миссис Ней, даже не узнав у нее цену.

— Впустую, значит, съездил, — подытожил Суини Вонючка и положил трубку.

Но Блэквуд так не сказал бы.

Несколько дней история о девушке-рыбачке и о луковых полях не выходила у него из головы. В своем двухэтажном офисе на Колорадо-стрит, сидя с карандашом в руках над бухгалтерской книгой, разлинованной зелеными линиями, он думал вовсе не о цифрах, а о том, что узнал от миссис Ней. Он не мог сказать, в чем тут дело, но чувствовал, что она выбрала именно его, сочла, что доверять ему можно гораздо больше, чем другим, и даже гордился — в сущности, без всяких очевидных доказательств, — что она не стала метать бисер перед первым же попавшимся. Блэквуд был уверен: миссис Ней что-то разглядела в нем.

А разглядела она неуверенность, укрытую на самом дне его еще моложавых глаз с особым, доверительным взглядом, краску на щеках, которая тут же выдала страх, что ему откажут, и самое главное — пухлый кошелек человека, готового расстаться со своими деньгами. Миссис Ней знала, что ни ее жизнь, ни жизнь Брудера не двинется дальше, пока Пасадена не будет продана и не возродится. «Мертвых нужно хоронить», — иногда говорила она. Кто работает с недвижимостью, тот знает, что в любом доме есть свои призраки, и Черри считала своим долгом освободить Брудера от его прошлого, чтобы его путь стал легче. С такими мыслями она написала письмо Блэквуду на фирменном бланке компании «Ней и Ней»; на следующий день Блэквуд, все еще не забывший о Линде и Брудере, попавшими под обвал, перебирал в своем офисе почту и увидел приторно-голубой конверт фирмы «Ней и Ней».

В письме, написанном аккуратным почерком, миссис Ней благодарила Блэквуда за посещение Пасадены и подтверждала, что всегда готова прийти на помощь, если у него появятся какие-нибудь вопросы. Письмо миссис Ней закончила так: «Мистер Брудер очень хочет ее продать», и если в начале дня у Блэквуда и были смутные сомнения, то это предложение окончательно их развеяло. Он положил листок в карман пиджака и потом весь день вспоминал то, что миссис Ней написала постскриптум: «Вы похожи на человека, который понимает, как это ответственно — покончить с прошлым этого ранчо».


Утром в Рождество Блэквуд понял, что ему не видать вскользь брошенного приглашения Суини Вонючки на фирменное блюдо семейства Суини — хорошо прожаренного гуся в хрустящей корочке. Никто из его знакомых по работе тоже не позвал его к себе попить горячего грога и вместе от души попеть рождественские гимны. Блэквуд проснулся с чувством, что его никто и нигде не ждет, и весь день старался не поддаваться ни печали, ни противному холодку изоляции; но временами он, по своей привычке, спрашивал сам себя, как подобрать ключ к запертым на все запоры дверям Пасадены; никогда он не представлял себе, что такой маленький городишко может оказаться неприступным, как банковский сейф. Блэквуд размышлял, сумеет ли, поселившись в шикарном особняке, а не в нынешнем скромном доме (хотя вполне приличном и хорошо построенном), сумеет ли он заставить всех понять, что он, Блэквуд, — фигура гораздо более значительная, чем кажется поначалу. Уж не раззвонил ли клерк в его банке всем и каждому, что на потрепанной сберегательной книжке Блэквуда одни круглые, жирные нули? В первый раз он подумал, что неплохо бы купить машину — «империал-виктория», признаться, была совсем уже не новая, — но такого разорения Блэквуд не мог себе позволить.

Он ворочался в кровати — в других людях он терпеть этого не мог, — а за окном, на кипарисе, прижавшемся к окну, чирикали какие-то птицы. Утро выдалось солнечное, не особенно теплое, и он подумал, что никуда не идти на Рождество — это вовсе не так уж плохо: можно избежать бесконечных споров, вспыхивавших каждый раз накануне Нового года, о том, что это вовсе и не праздник, когда нет Турнира роз. «А все из-за этой чертовой войны!» На задней стене книжного магазина Вромана кто-то намалевал краской: «Молока и мяса нет — ладно. Но куда же делся новогодний парад?» Нет уж, он не присоединится к общегородскому хору осуждения немцев и японцев, которые своими грубыми лапищами развалили всю общественную жизнь Пасадены. Эндрю Джексона Блэквуда никто и нигде не ждал. Он гнал от себя эти мысли, но против правды возражать было невозможно: в это утро о Блэквуде не думал никто, совсем никто в мире.

Сам он думал о Линде Стемп и о мистере Брудере: откуда у него «Гнездовье кондора» и ранчо Пасадена? У Брудера-то, который сначала был гол как сокол, даже беднее Блэквуда? Ничего для Блэквуда не было привлекательнее, чем человек, добившийся кое-чего в этой жизни, и ему очень хотелось узнать, как это получилось у Брудера. Он жалел, что они не сошлись поближе. Стоя у окна гостиной, Блэквуд смотрел на старое русло, на зеленые, блестящие от росы сикоморы. Он вспоминал родителей, которые давно уже упокоились под снежными бурями Мэна. Тогда у Блэквуда хлюпало в легких от простуды, но он сумел пережить это. Воспоминания его были совсем нечеткие. Он не помнил, что когда-то был вороватым мальчишкой, что крал у собственного отца: таскал яйца из-под кур, снимал сливки с молока, хранившегося в холодных горшках, набивал свою вязаную желтую шапку картошкой, чтобы потом продать ее на рынке. Если бы в очень суматошный день, когда телефон разрывался от звонков, а деньги кочевали из кошелька в кошелек, кто-нибудь спросил Блэквуда, что сталось с рыжеволосой девчонкой из женского колледжа, он честно ответил бы, что не помнит, кто это такая. Те времена Блэквуд изо всех сил старался стереть из памяти, и у него это хорошо получалось.

Итак, в рождественское утро Блэквуд отправился в одинокую поездку на своей верной «империал-виктории». Но радио передавали сплошные рождественские симфонии, праздничные гимны и церковные службы; трансляции шли из соборов Нью-Йорка и Вашингтона. По радио некий отец Крин призывал вспомнить о тех мальчиках, которые сейчас в тонких ботинках мерзнут далеко в Европе, и Блэквуд вспомнил об этих мальчиках, хотя и без того размышлял о них каждый день. Он признался миссис Ней: «Вообще-то, я человек осторожный, но если надумал что-нибудь, то становлюсь быстрым, как ястреб». И даже взмахнул руками, как крыльями, по-ястребиному.

Под неярким рождественским солнцем машина переехала Мост самоубийц. Стадион «Розовая чаша» притих в ожидании футбольных болельщиков, к которым Блэквуд себя никогда не причислял. Других машин на мосту не было, над ним висело зимнее, гладкое, как простыня, небо; не было никого заметно и внизу, в старом русле реки. Город казался Блэквуду совсем пустым, и это ощущение его радовало как верный знак перемен: этот мир твой, приходи забирай. Утро было ясное, бодрящее запахом сосны и кедра, и Блэквуд ехал вперед под звуки радио, по которому передавали то рождественскую проповедь, то последние новости с фронтов, где все так же падали бомбы, а молодые мальчишки жевали обернутый в фольгу шоколад, положенный им по рациону, и лакомились ярко-рыжими апельсинами. «Их везут к ним прямо из великого штата Калифорния!» — бодро читал диктор.

Но вот Блэквуд притормозил у ворот ранчо Пасадена. Он чуть толкнул их, и створки распахнулись легко — так же, как вчера. Он двинулся по объездной дорожке, и так же, как вчера, прием пропал и радио замолчало. Он и не думал возвращаться сюда, а все же приехал, двигался сейчас мимо огромной лужайки в целых одиннадцать акров — об этом ему на прощание сказала миссис Ней — и осторожно вел машину между колоннами портика.

Но сегодня — не так, как вчера, — Блэквуд не стал заходить в дом. Сегодня он поехал дальше по дорожке, которая, спустившись с холма, перешла в грунтовку и потянулась между тесными рядами заброшенных апельсиновых деревьев с мертвыми плодами, так и не снятыми с ветвей. У подножия холма Блэквуд остановился рядом с хозяйственными постройками — амбарами, сараями, длинным деревенским домом, укрывшимся в тени перечного дерева. Нельзя сказать, чтобы эти строения совсем разрушились, но на них была явная печать запустения; пыль припорошила окна, а из-под фундаментов пробивался клевер. Под деревом стоял потемневший от времени деревянный стол со скамейкой, перевернутая стальная бочка, изъеденная ржавчиной, высилась кучка серого пепла и древесного угля. Постройки и сам дом приютились в дальнем углу апельсиновой рощи, и если прищурить глаза, то деревья, все в оранжево-черных плодах, казались отсюда празднично украшенной рождественской аллеей, от которой приходят в восторг ребятишки. Правда, в этом году обошлись без лишних украшений — так требовало постановление городской администрации.

В душе Блэквуд оправдывал свое вторжение тем, что не будет даже думать о покупке, пока все как следует не осмотрит и не разузнает. Он вышел из машины, пошел дальше, вглубь рощи, и вскоре заметил, что почти треть деревьев стоят голые, без листьев, стволы их обгрызли мыши, а корни вылезают из земли, точно руки покойника из могилы. Остальная роща буйно, неухоженно разрослась так, что зеленые плети ветвей доставали до самой земли. Оросительные каналы пересохли и стали мелкими ручейками, повсюду небрежно валялись деревянные ящики с поблекшими надписями; «Ранчо Пасадена. Лучшее с юга». Чем-то они походили на ловушки для лобстеров, и Блэквуду опять вспомнилась девушка-рыбачка.

Ветер шелестел словно покрытыми воском листьями деревьев, вдали хлопотливо стучал дятел; больше не было слышно ни звука, Блэквуд был совершенно один. По узкой тропинке он уходил все дальше в рощу, и деревья все ближе подступали к нему. Блэквуд никогда не думал, что в саду можно заблудиться; в любом месте он без труда находил дорогу, так что подобные пустяки ему и в голову не приходили. Тем более что сад этот, несмотря на былое изобилие, вовсе не был таким уж огромным. Блэквуд прикинул, что сад не намного больше, чем среднее по размеру ранчо какого-нибудь деревенского джентльмена, остановился, прислушался и различил не только звуки природы: издалека, не очень пока понятно, откуда именно, доносился шум машин. Этот звук технического прогресса, знак развития, был приятен Блэквуду. Он не раз пожалел о том, что у него не хватило ума с самого начала ввязаться в дорожное строительство. Давным-давно кто-то сказал ему: «Вести дорогу — с этим бизнесом ничто не может сравниться». Но почему-то, неожиданно для самого себя, Блэквуд остался глух к этому прозрачному намеку.

Он прошел еще несколько минут, и вот у подножия холма роща закончилась. Перед ним стояло нечто вроде белого храма. Это поразило Блэквуда так же, как если бы он увидел под ногой золотую жилу. Храм был выстроен в греческом стиле, с идущим по кругу перистилем и куполом молочно-белого мрамора, опиравшимся на двойной ряд колонн. Блэквуду пришел на память мемориал Джефферсона, открытый к его юбилею в Вашингтоне в прошлом году. Этот храм в апельсиновом саду был того же стиля (он видел фотографии в «Стар ньюс»), только поменьше, и, уж конечно, выстроен в память чего-то или кого-то гораздо менее значительного, чем мистер Джефферсон, — в этом Блэквуд нисколько не сомневался. Может, он был посвящен Всемогущему апельсину или апельсиновому богу — был такой? Блэквуд отметил про себя, что нужно будет справиться в своей книге мифов Древней Греции Булфинча; не то чтобы этот Булфинч был его — нет, он принадлежал Эдит; была у них пара месяцев, когда она, лежа в его руках, читала вслух историю Купидона и Психеи. Блэквуд поднялся по ступенькам и осмотрел холодный белый ящик под куполом. И только тут ему стало ясно, что это семейный мавзолей, о котором ему говорила миссис Ней. До него дошло, что он стоит почти в открытой могиле, среди мертвых, так и не преданных земле.

От этой мысли Блэквуду стало не по себе; он в ужасе отдернул руку с холодного мрамора, как будто прикоснулся к трупу. Саркофаг был выше его, длинный, примерно как «империал-виктория», с вырезанными на крышке инициалами.

Блэквуд почесал в затылке. Стало ясно, что миссис Ней рассказала еще не все. Он обошел саркофаг, ожидая увидеть даты или какие-нибудь надписи.

Розы должен я бросить, или лавры, иль руту,

Брат, на то, что тебя укрывало от взора?

Анемоны, растущие скромно у моря…[4]

— Что привело вас на ранчо Пасадена, мистер Блэквуд?

Голос послышался из-за колонны; Блэквуд обернулся, увидел мистера Брудера и почувствовал, как лицо его заливает краска стыда. Он приподнял шляпу; непослушные пальцы не удержали ее, он нагнулся и подобрал шляпу с ледяного белого мраморного пола.

— Надеюсь, вы не сочтете это за вторжение, мистер Брудер, — сказал он.

— Но вы ведь вторглись.

— Нет, вовсе нет! — В знак возражения Блэквуд даже поднял руки. — Имение мне показывала миссис Ней. Я приехал, чтобы еще раз самому спокойно все осмотреть. Тогда мы не дошли до апельсиновой рощи.

— Миссис Ней говорила мне об этом. Я рад, что вы вернулись.

Ветер раздувал волосы Брудера на фоне белого столба, а сам он стоял в косых лучах солнечного света. В нем было что-то такое фантасмагорическое, что Блэквуд даже протер глаза. Может, он еще не проснулся, может, ему снится сон на Рождество? Но тут тишину нарушил голос Брудера:

— Разрешите, я сам покажу вам рощи?

Он взял Блэквуда под локоть и через лужайку подвел его к апельсиновым деревьям. Блэквуд ступал по сморщенным плодам, усеявшим землю, давил несъедобные апельсины, оставляя за собой дорожку из оранжевых корок.

— Есть вопросы?

— Да, и немало.

Они вернулись во двор рядом с длинным одноэтажным сельским домом, и Брудер прямо рухнул на скамью, закрыв лицо ладонями. Тут только Блэквуд заметил, что плечи его — одна только кожа да кости, ключицы чуть ли не протыкают рубашку, а из воротника торчит тощая шея. Блэквуд, чуткий, точно антенна, сразу понял, что дела здесь плохи. Хорошие времена для ранчо Пасадена давно миновали, но это было еще полбеды; они были в прошлом и для Брудера. Блэквуд понял, что все здесь делалось через силу, и потом, миссис Ней ведь, кажется, намекала, что Брудер далеко не богач?

— Многовато для теплого Рождества, — продолжил Блэквуд, подходя к скамье. — Столько земли, значит, дел всегда хватает, это уж точно.

Вблизи сразу стало ясно, до чего наработался здесь Брудер: небритые волосы торчали из подбородка, точно грубая щетка, щеки ввалились, словно блюдца, на шее вспухли жилы, под красными глазами набрякли желтые мешки, а веки были какого-то пепельно-серого цвета; ему совсем не мешало бы хорошенько помыться и выспаться. Блэквуд сделал еще один шаг вперед, предложил сесть на мягкое переднее сиденье «империал-виктории» и включить обогрев.

— Там еще и радио есть. Не возражаете, если поиграет немного?

В машине обогреватель погнал теплый воздух, пахнувший бензином. Колени Брудера уперлись в приборную панель, и он спросил:

— И что вы собираетесь с ней делать?

— С землей? Ну, разработаю, конечно, — уклончиво ответил Блэквуд, стараясь не проболтаться о том, сколько выгоды может принести этот участок.

Инвестор должен держать рот на замке — Суини Вонючка все время талдычил об этом Блэквуду. Но Блэквуд не смог удержаться и поделился мыслью, только что пришедшей ему в голову:

— Я так думаю, что боковую дорогу от шоссе проложат прямо здесь, по долине, чтобы связать Глендейл с Южной Пасаденой.

— Здесь? По апельсиновой роще?

— Есть такая вероятность. Но вы и сами все увидите, мистер Брудер. Тачки доживают последние дни.

— А дом?

— Выход — это кондоминиумы, мистер Брудер, — ответил Блэквуд и счел нужным добавить: — Сам дом сносить не обязательно. В нем можно устроить меблированные комнаты. Как поставить в особняке стены, я знаю. А можно сделать из него и что-нибудь более полезное для города, например дом престарелых или приют для бедняков. То есть он будет и пользу приносить, и давать отдачу. Понятно, что в наши дни все настолько заняты, что до такого большого дома у людей просто не дойдут руки. В нем нельзя жить в свое удовольствие.

— Значит, не для себя хотите купить?

— Для меня он великоват, — сказал Блэквуд. — В него больше вложишь, чем потом получишь. — Вдруг он гордо улыбнулся и произнес: — А кто его знает… Может, мне и понравится жить в таком дворце.

Брудер ничего не ответил; он так и сидел, тяжело опираясь головой на руки. Из нагрудного кармана его куртки как-то чудно выпирал апельсин, он вынул его, счистил верхний, оранжевый слой кожуры и положил на ладонь плод в сухой белой кожице.

— Нельзя их есть, — заметил он. — Сок и то не выжмешь.

С этими словами он выбросил апельсин в окно. Плод ударился о стену дома, раскололся, в тишине раздался звук вроде шлепка. Блэквуд собрался с духом и задал вопрос, который не выходил у него из головы:

— Как вы стали хозяином ранчо Пасадена, мистер Брудер?

Брудер поерзал на сиденье и развез ботинками грязь по напольному коврику. Он повернулся к Блэквуду, и тому показалось, что на него взглянул енот.

— Мы еще до этого дойдем.

— Дойдем?

— Ну да, совсем скоро. Только давайте начнем с самого начала. Еще о чем-нибудь хотите спросить, мистер Блэквуд? Ну, например, как я оказался в Пасадене?

— Ну и как же?

— Родился.

— Здесь, на ранчо?

Блэквуд перевел глаза на дом и живо представил, как под его соломенной крышей молодая черноволосая служанка рожает мальчика. В душе его поднялась жалость, потому что Брудер заговорил о самом сокровенном, что было в его душе, и Блэквуд сразу почувствовал это.

— Нет, не здесь, — сказал Брудер. — Где — никто не знает.

— Миссис Ней рассказывала о приюте.

Лицо Брудера передернулось.

— Ну да, Общество попечения о детях. Его директриса, миссис Баннинг, сначала не хотела мне ничего рассказывать о матери, хотя я все время ныл и ныл, прямо проходу ей не давал. А когда стал постарше, то сделался чуть настойчивее.

— Похоже, нет желающих вам помогать? Крутитесь тут один, — заметил Блэквуд и добавил: — Признаюсь, в этом мы с вами похожи.

Блэквуд смутно чувствовал связь с Брудером, как будто их что-то соединяло — может быть, неуважение к предкам и их наследию, а может быть, уверенность, что успеха можно достигнуть, только живя уединенно. Казалось бы, малость, но лицо Брудера как будто разгладилось, и стало заметно, что и он ощущает то же самое.

— Что же она рассказала вам о матери?

— А вам зачем? — ответил Брудер вопросом на вопрос.

— Я тоже потерял мать совсем молодым.

— Ничего удивительного, — бросил Брудер.

— Ничего удивительного? — повторил Блэквуд. — Да, пока такое не коснется лично вас.

Блэквуд опять почувствовал, что Брудер начинает его уважать.

— Она была горничная, — заговорил он. — Горничная в гостинице «Мэриленд». Ходила целыми днями в фартучке и наколке. Работала она в Бунгалоленде — так называли отдельные домики. Туда зимой съезжались богатые наследницы из Чикаго, крутили шуры-муры со слугами.

— Не очень-то вы вежливы, мистер Брудер.

— А чего, так и было.

— Мистер Брудер, что вы хотите рассказать мне?

— Правду.

— Ну да, да… — задумчиво произнес Блэквуд. — Так рассказывайте дальше. Значит, вы даже не знали, кто ваша мать?

Брудер покачал головой. Блэквуд узнал, что его нашли в деревянном ящике из-под апельсинов, который кто-то принес к дверям Общества попечения. И вдруг Брудер, как показалось Блэквуду, раскрылся еще больше: он вынул из кармана две маленькие фотографии и передал одну из них Блэквуду. На ней тоненькая девушка, с темными, собольего цвета, волосами, в наколке, стояла у беседки «Мэриленда» и бережно, как свадебный букет, держала в руке метелку из перьев, которой смахивают пыль.

— Как ее звали?

Брудер не ответил и сказал только:

— Эту карточку дала мне миссис Баннинг. Для рекламного буклета снимали.

Блэквуд не совсем понимал, почему Брудер с ним откровенничает, но подумал, что это признак верный — он хочет сговориться. Если представить, что недвижимость — это уравнение, то доверие в этом уравнении важно почти так же, как и цифры, и оно должно быть обоюдным; Брудер сейчас показывал, что доверяет Блэквуду. Тут Блэквуд увидел на Брудере коралловую подвеску; она болталась на его шее легко, точно сухой лист.

— Скажите, а кто на той фотографии? Отец?

Брудер покачал головой и протянул ему снимок.

— Вы? — удивился Блэквуд, вглядываясь в фото.

Брудер был снят совсем молодым, подстриженным под машинку солдатом-пехотинцем. Казалось, ему были нипочем шестьдесят фунтов амуниции; ногой в тяжелом, подбитом гвоздями ботинке он лихо опирался на большой камень, в руке сжимал винтовку. С плеча свисали штык, складная лопата и алюминиевые, полностью снаряженные сумки для патронов — сотни кругляшей поблескивали на солнце, как будто он был не человек, а прилавок в скобяном магазине на Раймонд-стрит. На снимке Брудеру было всего лет восемнадцать-девятнадцать, и Блэквуду это показалось необычным — Брудер был из тех, кого никак невозможно представить молодым. Рядом с ним стоял еще один такой же «пончик», как почему-то называли пехотинцев в Первую мировую войну, но кто это был — Блэквуд сообразить не мог.

— Франция? — спросил Блэквуд.

— Сен-Мийель, под Верденом.

— А вот меня не призвали, — признался Блэквуд. — С коленями что-то не так.

Брудер не пошевелился и задумчиво произнес:

— Все та война изменила.

Блэквуд согласно кивнул, хотя и подумал, что это теперь уже далекая история — и война, которую они простодушно называли «Великой», и пехотинцы — «пончики», которые ушли на фронт весной, а в декабре уже весело отмечали Рождество дома, с семьями. Кто спорит, те мальчики сделали свое дело, но сегодня все было совсем по-другому. Брудер тогда мог стоять в окопе и ни разу не выстрелить. Блэквуд подумал: вот этим и различаются восемнадцатый год и нынешний.

— Думаю, вы были хорошим солдатом, — произнес он вслух.

— Давайте подъедем к дому, — отрывисто сказал Брудер, будто скомандовал.

Они остановились у портика, и Брудер пригласил Блэквуда зайти. Глядя, как Брудер шаркает ботинками по пыли и долго возится с входной дверью, Блэквуд все никак не мог отделаться от мысли, что перед ним не достопочтенный землевладелец, а бродяга. В библиотеке были спущены шторы, и постепенно глаза Блэквуда привыкли к сумраку. Он вытянул руку, чтобы не потеряться, и она легла на плечо Брудера; он разглядел гобелены, лестницу с перилами, обитыми страусовой кожей. Блэквуда снова поразила мысль о том, что Брудер — один из богатейших людей здесь, в Пасадене. Впрочем, может быть, что и нет; может быть, поэтому-то он и решился на такое: стоит карману опустеть, как на воротах для поправки дел тут же вывешивают «ПРОДАЕТСЯ». Брудер уселся на стул, больше похожий на трон; его позолоченную спинку украшали резные цветы, но Блэквуд сомневался, что Брудер чувствовал себя здесь королем, — своими грязными штанами он нещадно портил драгоценный шелк обивки.

— Что еще миссис Ней вам рассказала? — спросил Брудер.

— Совсем немного.

— Но она мне говорила, что вы пробыли здесь целое утро.

— Здесь есть что посмотреть. Она рассказала мне кое о чем, но, мистер Брудер, вы недооцениваете то, с какой тщательностью я осматриваю недвижимость.

— Она говорила вам о войне?

Блэквуд отрицательно покачал головой и ответил:

— Как раз поэтому я сегодня и вернулся. Я ведь уже говорил…

— Миссис Ней рассказывала, как я стал хозяином ранчо Пасадена?

Блэквуд опять покачал головой.

— А как я познакомился с Пурами?

— Нет, и этого я не знаю.

— В охотничьем клубе «Долина».

Зависть, как булавка, уколола Блэквуда.

— Вы состоите в этом клубе, мистер Брудер?

— Я-то? Нет, мистер Блэквуд, вы бы вряд ли меня там увидели. Я в кухне работал.

Брудер рассказал, что, когда ему исполнилось пятнадцать лет, миссис Баннинг отослала его в этот клуб мыть посуду, и он, пока будет жив, не забудет, как там с ним обращались: подзывали щелчком пальцев, кричали: «Эй, парень, а ну подойди!» — дети членов клуба все время одергивали его, чтобы он не смотрел на девушек, — «Что на ее ноги уставился?» — кричали, чтобы он валил к себе в кухню и вообще домой, то есть на самом деле, чтобы он валил туда, откуда пришел. Его прозвали на испанский манер Эль Брунито.

— Да, — сказал Блэквуд. — Миссис Ней говорила, что у вас было такое… э-э… прозвище. Но они ведь знали, как вас зовут по-настоящему?

— Тогда? Нет, никто не знал.

Его не называли по имени — Брудер; он был какой-то там бесприютный сирота, мальчишка, который хотел выучиться читать, ребенок с глазами преступника, и сегодня никто уже и не вспоминал, что много лет назад ногам Брудера не раз доставалось от посеребренной трости, что его безжалостно спихивали в бассейн и бордовая бархатная форма облепляла неуклюжее подростковое тело. Конечно, это себе позволяли не все, но Брудер не забыл имен и лиц тех, кто делал такое; голубые с золотой искрой глаза лохматого белобрысого мальчишки по имени Уиллис Пур; почти синие глаза его сестры Лолли, худенькой девочки в теннисном платье. Как-то выдался день, когда особенно свирепствовал жаркий ветер санта-ана и дул так немилосердно, что сорвал повязку с головы Лолли. Она влетела прямо в окно кухни и упала на плечо Брудера — атласная, зеленая, фута три в длину. Уиллис Пур заорал не своим голосом: «Не трогай ее своими грязными лапищами!» Четырнадцатилетняя Лолли, похожая на птичку, стояла у окна и, улыбаясь, прижимала подбородок к груди. Брудер передал ленту через подоконник, вложил ее в хрупкую, точно птичья лапка, руку девочки, а Уиллис, гневно упершись руками в бока, отправился к управляющему клубом, заставил его уволить Брудера и лично вышвырнул его за ворота.

Блэквуд заметил:

— Да, но ведь ранчо Пасадена владели Уиллис и Лолли Пур. Как же вы умудрились стать его хозяином?

У него промелькнула мысль, нет ли за этим какого-нибудь преступления.

— Ну, тогда я начну с самого начала.

— Хорошо, начинайте с самого начала.

— Ранчо построил Уиллис Пур-первый, а когда он умер, оно перешло к его сыну, Уиллису Пуру-второму.

— Когда умер первый Пур?

— Вы что, хотите сказать, что миссис Ней не сказала вам?

Блэквуд ответил, что не сказала.

— Тогда что же она вам тут рассказывала? — бросил он и продолжил: — Ранчо Пасадена перешло от отца к сыну в один безоблачный день тринадцатого года, когда над Арройо-Секо разбился дирижабль.

— Что?

И Брудер рассказал, что дирижабль запустили специально для того, чтобы его пассажиры могли любоваться окрестностями. Гондолу из серого шелка заполняли бытовым газом, десять человек поднимались на двенадцать футов над землей и с воздуха рассматривали свои владения, а некоторые даже делали снимки и хвалились ими потом на званых обедах с балами. Это был самый первый коммерческий дирижабль в стране, и мистер Пур, Пур-старший, разрешил жене слетать с ним вместе и сфотографировать ранчо Пасадена. Миссис Пур сказала своим детям, чтобы они сидели на склоне старого русла и смотрели на нее оттуда. Двигатель понес дирижабль над городом, дети замахали ему руками. Лолли всегда потом уверяла, будто сумела разглядеть лицо матери в маленькой, подвешенной под гондолой кабине, видела, как мать послала ей воздушный поцелуй, и тут шелк разорвался — точно по гигантской ноге, затянутой в чулок, пробежала стрелка, — гондола опала, как суфле, и отвесно рухнула прямо на землю.

— Как страшно, мистер Брудер! Неужели это правда?

— Конечно правда. Вот так Пасадена перешла от отца к сыну. Поэтому я вам все это и рассказываю.

— А как Пасадена перешла от сына к вам?

Брудер поскреб пальцами щеку. Оба замолчали; в это рождественское утро дом потрескивал, постукивал, как будто в нем обитал беспокойный дух, собеседники перебирали в уме его историю и, каждый по-своему, рисовали себе давнее, уже никак не связанное с настоящим, прошлое этого места. Наверное, где-то открылось окно или распахнулась дверь, потому что в библиотеку, непонятно откуда, ворвался легкий ветерок, и Блэквуд вспомнил миссис Ней, показавшую ему, как звуки проходят через дымовые трубы и кухонные лифты. Послышался звук, похожий на всхлип ребенка; Блэквуд обернулся к Брудеру и спросил:

— Это что?

— Это? — отозвался Брудер. — Да это дом. Тоже о прошлом вспоминает.

Блэквуд подумал немного и сказал:

— Голос похож на девичий.

— Вы это о ком, мистер Блэквуд? — устало спросил Брудер, как будто он был дряхлым стариком и порядком устал от гостей.

— О Линде Стемп.

— Почему вы так сказали? Вы что-то знаете о ней? — спросил он и добавил: — Много вам Черри наболтала? Вы, надеюсь, уже поняли, что красноречием ее бог не обидел.

— Она говорила, что вы были близки.

— Прямо так и сказала?

Блэквуд ответил, поколебавшись:

— Не очень подробно.

— Шлюха она была.

— То есть?

— Девка, о которой вы расспрашиваете, была шлюхой. Продавала себя.

— А вы не преувеличиваете, мистер Брудер? Она ведь была совсем молодой, когда вы познакомились.

— Вижу, что миссис Ней рассказала вам не все, мистер Блэквуд. Вы о Линде знаете совсем мало. В ней как будто было два разных человека. Но, мистер Блэквуд, мне ли рассказывать вам, что в жизни всегда есть две стороны?

— Верно, мистер Брудер.

— Вы ведь гораздо лучше меня знаете.

— Ну да, да… — не стал спорить Блэквуд, но про себя тревожно удивился, на что это намекает Брудер.

Насколько Блэквуд знал, в Калифорнии его считали необычным человеком, и только; его имя — Энди Блэкмен — было забыто с той самой ночи в крохотной сторожке колледжа в штате Мэн, когда Эдит поделилась с ним своей новостью, схватила его за воротник и отчаянно выкрикнула: «Но вы ведь все равно меня любите, да? Да, мистер Блэкмен?»

— Так как же вы стали владельцем ранчо, мистер Брудер? — спросил Блэквуд.

— А почему вам так хочется знать?

— Потому что это крупная покупка, и, мне кажется, я имею право знать здесь все… — Тут Блэквуд запнулся и, понизив голос, договорил: — Все тайны.

— Вы правы, мистер Блэквуд, — тихо ответил Брудер. — Извините. Да, здесь есть тайны, и, как ни верти, от них никуда не денешься.

Брудер так быстро замкнулся в себе, что Блэквуду показалось, будто удача поворачивается к нему лицом. Не теряя времени, он быстро задал следующий вопрос:

— А как эта девушка оказалась в Пасадене?

— Я ее попросил.

— Вы?

Брудер замолчал, потрогал коралл на шее, прикусил до крови губу; выступила капля гранатового цвета, он загнал ее в уголок рта. Блэквуду снова показалось, что Брудер, задумавшись, окунается в какой-то другой мир или, наоборот, этот другой мир захватывает его всего целиком. Блэквуд понял: вот оно, слабое место Брудера. С первой же минуты, как только речь зашла о Пасадене, нужно было привязать сюда эту девушку. И только он ясно понял, что Линда Стемп, даже мертвая, может хорошо ему помочь в этом деле, как Брудер произнес:

— Я попросил ее приехать в Пасадену, чтобы она была здесь, со мной.

— А ранчо тогда уже было ваше?

— Нет, не мое, но все к тому шло.

— Как это, мистер Брудер?

— Хотите, расскажу, если не торопитесь. — Он успокоился, и лицо его как-то просветлело.

Блэквуд подтвердил, что не торопится.

— Мы ведь с вами говорили о войне. Я рассказывал, что делал в восемнадцатом году. Мы тогда воевали вместе с Уиллисом Пуром.

— Вторым?

— Ясно, вторым, — отрубил Брудер. — Слушайте внимательно, и сами все поймете. Мы стояли в Сен-Мийеле, на берегу Мааса. Служили мы в семнадцатой автороте первого полка.

— В автороте?

— Тогда это было совсем не то, что сейчас, мистер Брудер. Машины только начали использовать для военных действий, и наше стратегическое значение было гораздо серьезнее, чем вы, наверное, думаете. Я ведь не просто так вам все это рассказываю, совсем не потому, что мне потрепаться захотелось. Это я отвечаю на ваш вопрос.

Блэквуд понимал, что хочешь не хочешь, а ему придется выслушать Брудера. Когда дело идет о продаже собственности, чувствительность одолевает даже самых твердокаменных, и Блэквуд понимал, что есть в его круглом, живом лице что-то такое, что способствует тому, что перед подписанием договора ему часто открываются и мужчины и женщины. Миссис Ней дала ему понять, что Брудеру есть о чем рассказать, только некому, поэтому Блэквуд и не удивлялся его откровенности.

— Ну, понятно, когда мы туда прибыли, — продолжил тем временем Брудер, — на фронте было совсем худо. В шестнадцатом году у Вердена была страшная мясорубка: четыреста тысяч тогда полегло, но без толку — так ничего и не отвоевали. А к восемнадцатому году французы выдохлись, а немцев косила эпидемия испанки. Я иногда думаю — Америка и выиграла войну потому, что вовремя в нее ввязалась.

Брудер рассказал, что линия фронта была, по существу, одним непрерывным окопом — через всю Европу, до самых Вогез, у подножия которых лежала деревня Бонфоль. Проволочные заграждения, построенные в виде перевернутой буквы «S», шли от Северного моря до Альп. Блэквуд не очень понимал, при чем здесь ранчо Пасадена, но приказал себе набраться терпения.

Брудер поерзал на своем стуле, как будто его уколола острая боль.

— Сен-Мийель стоит на самом краю березовой рощи, а вдоль Мааса тянутся такие пригорки, высотки. Летом восемнадцатого года там еще стояли средневековые укрепления, правда совсем уж заброшенные. Этот участок фронта считался тихим, мистер Блэквуд, хотя, когда мы туда добрались, этого бы никто не сказал. Ничейная земля между окопами была вся в воронках — воронка на воронке, а больше ничего. Между окопами было всего две мили, только, как всегда на фронте, казалось, что они никогда не кончатся, так и будут тянуться…

Блэквуд подался вперед, заслушавшись голосом Брудера, и почти забыл про самого себя.

— Как-то летом, ближе к вечеру, когда небо становится такого чернильного цвета, наша семнадцатая рота двинулась миль за сорок от Бар-ле-Дюка в сторону Вердена, по грунтовой дороге, которую потом назвали «священный путь». Мы с Уиллисом служили в разных взводах, и я тогда очень удивился: в кузове, на узком сиденье, он оказался рядом со мной. Было так тесно, что мы весь вечер так и прижимались друг к другу боками — он левым, а я правым, и к ночи ноги наши как будто срослись: да в тот вечер и мы с Уиллисом Пуром срослись, если можно так выразиться. Грузовик долго полз вдоль линии фронта к горам, каждые минут десять останавливался, капитан показывал пальцем на двоих человек и высаживал их в лесу. Когда луна поднялась совсем высоко, грузовик снова остановился — пришла очередь прыгать нам с Уиллисом. Мы угодили в высокую траву, я шлепнулся на Уиллиса, он кашлял, чихал от пыли и от выхлопа грузовика, и вид у него был какой-то потерянный, как будто он все не верил, что оказался во Франции и ему придется идти воевать. Он спросил, что нам нужно делать, и тон у него был, наверное, такой же, каким он узнавал у своего дворецкого, что будет на ужин.

Понимаете, даже тогда Уиллис Пур меня еще не признал, а спросить, откуда я, не додумался. А если бы спросил, то узнал бы, что из Пасадены. Мне уже сказали, что он принял меня за мексиканца и удивлялся только, что я забыл в американской армии. Говорят, армия меняет мужчину; а не говорят, что в армии сразу становится понятно, что ты есть за человек, особенно если человек ты поганенький. Но это я забегаю вперед… Ну вот. Свалились мы в грязную канаву вдоль дороги, что шла через лес. Перед тем как мы выехали из Бар-ле-Дюка, каждому второму — ну, для безопасности — сказали, куда мы едем и зачем, и я это знал, а вот Уиллис — нет. Он крикнул, как будто проверял, громкое ли здесь эхо, а звук ему ответил гулкий, как будто сова ухнула, Уиллис посмотрел на меня круглыми глазами, и вижу — перетрухнул. Вот только тогда он и спросил, как меня зовут. Я назвался. Он сказал свое имя — Уиллис Пур, — я ответил, что знаю. Он был не особо любопытный и не стал спрашивать откуда. Если бы спросил, я бы сказал, ясное дело. Если бы спросил, я бы все ему высказал.

До этого мне объяснили, что на первый взгляд покажется, будто здесь ничего нет, а нам нужно будет найти узкую тропинку — ее за кустами и ветками не сразу-то и заметишь. Светила полная луна, и у меня с собой был примерный план этой местности, так что сориентировался я быстро, но, когда зашел в лес, Уиллис крикнул из канавы: «Солдат, ты куда?» Я ответил, что нам приказано спуститься вниз от дороги, но было понятно, что Уиллиса ночью в лес не затащишь. Когда я раздвинул ветки и заметил в грязи две колеи от шин, стало окончательно ясно, что Уиллис не хочет оставаться один. Он крикнул, чтобы я его подождал, и быстро подошел. Мы двинулись по дороге; вообще-то, ее и дорогой назвать нельзя было — так, тропинка между деревьями и валунами. «А ты уверен, что мы идем в нужную сторону? — все время спрашивал Уиллис. — Может, лучше заночевать здесь и дождаться рассвета?»

А я-то прекрасно знал, что тут рядом, в леске, стоит секретная автобаза союзников, куда свозили грузовики и легкие танки, если у них случалось что-нибудь с мотором. Ночь была теплая, августовская, мы прошли где-то с полмили, и тут Уиллис нашел время — решил сказать, что он родился на ранчо Пасадена. «Прямой наследник». Он гордо это произнес, да только я не узнал ничего нового. Вот чего я в Пасадене никогда не понимал — да я думаю, что и в других местах то же самое, — это почему некоторые думают, что о них не ходит никаких сплетен. Мало кто не смаковал грешки хозяев жизни, а сами-то эти хозяева думали, люди только и делают, что поют им хвалу. Уиллис Пур был как раз из таких.

Мы прошли еще немного и оказались на поляне. Там стояли четыре, а может, пять грузовиков с откинутыми капотами, гараж на два места и казарма — маленькая, не больше сторожки. База вроде бы работала, но людей не было видно, и я засветил керосиновую лампу и объяснил Уиллису, зачем мы сюда притопали. Я сказал: «Движки будем чинить» — и заглянул в казарму: там стояли рядом две койки, а к стене было прибито гвоздем жестяное распятие. «Это наш дом, солдат», — добавил я еще.

Почти все лето семнадцатый полк простоял во Франции. Мы не сразу попали в тот лесок — сначала мы были на фронте, в меловых холмах Артуа, и сидели в окопах с настилом из досок, а лежанки долбили прямо в меловых стенах. Там Уиллис в некотором роде прославился — менял апельсины на свою очередь идти в рейд по окопам. И поэтому сейчас он просто сиял от радости, хоть автобаза эта и стояла в самой глухомани. Он нашел бочку с водой, умылся, напился, раскатал на кровати матрас и прямо рухнул на нее. Первый раз за много месяцев он лежал на более или менее чистой подушке. «Спокойной ночи, солдат», — проговорил он и глубоко вздохнул, как собака, когда устраивается на ночь. Я еще не зашел в казарму, а остался на воздухе — курил.

Уиллис проспал минут десять, даже меньше, когда в лесу послышался медленный, тихий звук — страшный лязг железа и стали. Он становился все громче, земля затряслась, деревья задрожали, Уиллис выпрыгнул из койки, подошел ко мне и совсем по-детски спросил: «Это что?» Я тоже ничего не понял, мы схватили винтовки, спрятались за грузовиком без передней решетки и стали ждать. Уиллис разделся до самых подштанников: одеться он не успел и теперь весь трясся, хотя ночь была не холодная. Вам, конечно, говорили, какой он был тощий. А тогда это были настоящие мощи — мальчишка еще, даже волос на груди не было. Правду сказать, я тоже порядком боялся, потому что понимал: если это немцы, от моего напарника толку не будет. А гремело все громче и громче, уже на весь лес. Я не отрывал глаз от дороги и каждую минуту ждал, что на нас выедет германский танк. Я готовился увидеть железный крест на его боку, ствол, наведенный прямо на нас. Уиллису я крикнул, что мы одолеем любую машину, но он не расслышал, то и дело переспрашивал: «Что? Что ты сказал?» — и тут прямо из леса выкатывается малюсенькая «жестянка Лиззи» — самый первый фордик, — только перекрашенная под зеленый камуфляж. В ней сидят два солдата-американца, лет по двадцать, замечают нас, привстают, и один кричит: «Эй, ребята, не почините нашу старушку?»

Так прошел весь август. По ночам к нам доставляли грузовики — приезжали сами или их тащили на лошади, — и до утра мы возились под капотами. Я не ожидал, но оказалось, что Уиллис умело управляется с гаечным ключом и понимает в карбюраторах. За неделю мы стали одной из лучших автобаз на том участке фронта, и по ночам к нам выстраивалась целая очередь. Часам к шести утра все разъезжались, и целыми днями мы то спали, то читали, то плескались в мелкой речушке, которая текла через лес. Лето стояло жаркое, почти без дождей, и иногда Уиллис раздевался догола, ложился позагорать и мало-помалу темнел, как ветчина, когда ее жарят на сковородке.

Мы работали и жили бок о бок, но почти не разговаривали. Только где-то через пару дней Уиллис спросил:

— Брудер, а помнишь, в Пасадене был один сирота? Его еще дразнили Эль Брунито. Знаешь, а ты на него чем-то похож. Про него говорили, что он настоящий бандит. Раз как-то кинул огромным кусищем льда в мальчишку-посыльного. Он, случайно, не твой родственник?

Знаете, иногда людей несправедливо считают глупыми, но здесь явно был не тот случай. Пока я внятно не объяснил, что Эль Брунито — это я и есть, Уиллис Пур своим умишком до этого не дошел. Надо было видеть его в тот момент — лицо дернулось, тут же застыло, точно посмертная маска, и он выговорил: «Я думал, Эль Брунито по-английски не понимал. Я слышал, про тебя всегда говорили, что ты тупой. А говорили-то неправильно. Ты вообще-то неплохой парень». Вот прямо так он и сказал, даже не постеснялся, что не понял сразу и вроде как даже обвинил меня за это. Понятно, после этого мы разговаривали еще меньше, и только через некоторое время между нами установилось что-то вроде приятельства, когда мы вместе залезали под капот, чтобы осмотреть клапаны.

Древний поэт задолго до меня сказал: «Всем известно, что война — зло». Это верно для любого века, для любой, даже самой маленькой, стычки. Да, в войне есть и хорошее — храбрость, честь, — но намного меньше, чем ожидаешь. А у Уиллиса Пура храбрости и чести было вообще — кот наплакал.

Наступил сентябрь, но жара не спадала, и по ночам к нам все шли и шли грузовики, легкие танки, медицинские машины, а иногда даже закатывался тринадцатитонный «шнайдер-крезо», и мы искали утечку в его маслосистеме, на которую жаловался водитель. Солдаты приносили нам разные новости — и хорошие, и плохие, — некоторые приезжали по два, по три раза, и между нами возникала даже дружба — все ведь думали, что мы с Уиллисом закадычные приятели. Уиллис перепугался гораздо больше моего, когда один из этих ребят больше не приехал к нам, а потом мы узнали, что он погиб. Мы с ним еще махнулись новым резиновым ремнем в обмен на виски и табак… Такие новости обычно передавались со всеми подробностями — то кому-то башку оторвало шрапнелью, то кто-то задохнулся от горчичного газа… Уиллис выслушивал все это с охами и вздохами и даже иногда приплакивал, только мне всегда казалось — это он не о мертвом солдате сокрушается, а за себя дрожит.

Ну, значит, лето продолжалось, война шла своим чередом, и американцы пошли в контрнаступление на Сен-Мийель. Мы это поняли по тому, что как-то ночью к нам не приехал ни один грузовик, и мы с Уиллисом до утра проворочались на своих матрасах. Никто не приезжал, мы ничего не знали, и сначала Уиллис даже решил, что это хорошо. На следующую ночь опять никого — просто ни единой машины, хотя небо прямо горело от снарядов и над нами гремела «Большая Берта», как называли ее пехотинцы. Война подступала ближе с каждым часом, и вот перед самым рассветом мы услышали, что к нам кто-то едет. Мы схватились за винтовки, и, как раз когда взошло желтое солнце, из леса показался длинный и узкий иностранный грузовик. Из шестнадцати спиц в каждом колесе не хватало больше половины, а сиденья совсем не было — водитель стоял за рулем. И когда он нажал на тормоз, Уиллис поднялся, махнул рукой и крикнул: «С движком что-то?»

Но я заметил, что тут было «что-то» не только с движком. Молодой парень — из-за нашей защитницы-бочки он казался нам гораздо старше — выключил зажигание и просто рухнул на землю. Мы подбежали к нему, хотели помочь; он лежал на спине, в боку истекала кровью рана, а глаза стали уже стеклянные, точно у мертвого. Бедолага Уиллис совсем растерялся и захлюпал носом. Он потом весь день плакал, ругался и на меня, и на войну, кричал, что его жизнь теперь совсем пропала. Сначала я его жалел, но к концу дня, когда артобстрел еще и не думал заканчиваться, его нытье мне порядком надоело, и я крикнул, чтобы он или перестал, или уходил с базы. Вот тогда я и заметил у него во взгляде этакий детский страх, как будто младенец потерял материнскую грудь. Я плеснул в стакан виски, поднес к его губам и заставил его сделать несколько глотков, только чтобы он замолчал. Слушать Уиллиса Пура у меня больше не было сил.

Не забывайте: в лесу мы были совсем одни и почти три дня слыхом не слыхали, как там идет война. Мы понятия не имели, что происходит — наступают ли французы и отходят ли немцы. Мы не были уверены, кто у нас появится: одетые в серое немецкие солдаты (и тогда нам точно конец) или наш «пончик» приведет грузовик и скажет, что мы возвращаемся к себе в Калифорнию. Мы не знали совсем ничего, слышали только грохот артобстрела и кожей чувствовали, что тяжелые орудия заработали по нам. Несколько снарядов разорвались прямо в лесу, и я быстро представил себе — а Уиллис, конечно, еще быстрее, — как огромный снаряд разрывается прямо на поляне и оставляет воронку размером как раз с нашу автобазу. Уиллис высказался насчет того, что нам нужно все бросить и драпать отсюда поскорее. Тогда это могло показаться вполне разумным. Мы были рядом со швейцарской границей, два-три дня пешком, и все. Он даже сказал, что до гор можно добраться перебежками, скрываясь за деревьями. А там, в Швейцарии, он, мол, знает один санаторий в Монтрё, где можно снять комнаты и сидеть себе на берегу Женевского озера, дожидаясь конца войны. Точно в экстазе, он вспоминал, какие персики на лимонно-желтом масле подают на террасе того санатория. Ясное дело, я ответил, что, если хочет, пусть один топает в свою Швейцарию. Расчет у меня был точный — я прекрасно знал, что ему это покажется страшнее, чем умереть у меня на руках.

К ночи стало окончательно ясно, что осталось только ждать и больше ничего. Мы не спали уже больше двух дней и решили, что теперь лучше всего завалиться в свои койки. Я сказал ему, что, если нас пристрелят во сне, это будет не так уж и плохо. Вы, наверное, думаете, что я струсил, — сидя здесь, в тепле и уюте, легко так думать, но на войне легкая и быстрая смерть кажется истинным благом даже для таких, как я. Под яркими огнями снарядов мы легли, и я как будто провалился в тяжелый сон. Снилось что-то плохое, хотя что — я так и не вспомнил до сегодняшнего дня. С сентября восемнадцатого года и до сих пор тот сон не дает мне покоя, потому что я уверен: он был не к добру. Среди ночи мне вдруг показалось, что Уиллиса нет на койке. И сейчас не знаю, увидел ли я эту пустую койку во сне или на самом деле проснулся. Но я лежал в полудреме. С моей койки через открытую дверь я видел двор нашей базы, и вдруг в ее проеме медленно появился черный силуэт. Человек держал в руках большую жестяную банку, из которой лилась вода или что-то жидкое. Я так и не вставал, поэтому и не могу сказать точно, спал я или бодрствовал, хотя уверен — и то и другое; вроде не может быть, а было. Я смотрел на человека, в котором узнал наконец Уиллиса, видел, как он расплескивает воду, слышал, как она шлепается на мокрую землю, падает на дверцу грузовика. Уиллис неуклюже ходил на цыпочках, чтобы не шуметь. Он подходил к боковой стенке гаража, наливал там что-то в свою жестянку, обливал машины. Мало-помалу я сообразил, что он делает, и наконец совсем проснулся, точно от толчка. Там у нас стоял бензин, и я понял, что задумал Уиллис. Я соскочил с койки и выбежал во двор. Пару секунд я никак не мог разглядеть, где он. Обстрел закончился, и темно было — хоть глаз выколи. Луна не взошла, как будто ее тоже подстрелили, и я огляделся кругом. И как раз когда я подумал, что, наверное, мне все это снится, я увидел, как Уиллис согнулся за деревьями и зажигает керосиновую лампу. Он распрямился, размахнулся, чтобы швырнуть ее на залитый бензином двор, и тут заметил меня. Тогда он приостановился; а ведь мы с вами хорошо знаем, что малейшее промедление может изменить ход событий раз и навсегда: иначе как чудо я не могу назвать то, что случилось после этого у меня на глазах. Уиллис сильно торопился, делая свое грязное дело, и, похоже, намочил рукав бензином, и мы оба, к своему ужасу, увидели, как огонь полыхнул по его руке, плечу и мигом добрался до самой шеи. Мы не верили своим глазам — промасленная спецовка и жирная от смазки кожа трещали на огне, как свиная шкура. От неожиданности он встал столбом и вытянул вперед пылавшую руку.

Я кинулся к нему, и те несколько секунд — может, три или четыре, тогда мне казалось, что целый час, — Уиллис стоял и смотрел, как я бегу. Только когда я оказался рядом, он понял, что загорелся из-за лампы, размахнулся что было силы — я уверен, что тогда он прощался с жизнью, — и шнырнул лампу над моей головой прямо в гараж. Стекло разбилось, стало совсем тихо, потом над двором раздался оглушительный хлопок. Я успел схватить Уиллиса, и тут из гаража вырвались рыже-черные языки пламени. Я обернулся и увидел, как в небо поднялся такой яркий огненный шар, что его было видно, наверное, в самом Берлине.

От пожара, который устроил Уиллис, досталось и мне — на виске до сих пор виден небольшой шрам, мистер Блэквуд. Но я все-таки сбил с Уиллиса пламя и увел его подальше от полыхавшей базы, в березовый лес. Я утащил его на несколько сот ярдов, подальше от огня, но мы все равно чувствовали его жар и вдыхали дым. Я тащил его, сколько мог, но он обжегся, меня тоже легко ранило, поэтому мы улеглись в лесу прямо на землю и так дождались рассвета. Вот мы сейчас с вами сидим, солнце жарит даже через штору, так что не нужно топить камин, и вы, наверное, согласитесь со мной, что в огне есть что-то волшебное. А большой огонь, как, например, от шрапнели, которая попадает в дерево, успокаивает еще больше, особенно когда ты ранен, устал и страшно напуган. А я честно признаюсь — тогда я сильно перепугался: не хотелось умирать, хотя ни о чем особо в своей жизни я не жалел. Но я боялся. А кто бы не перепугался?

Взрывы наконец утихли, но огонь не переставал. Мы с Уиллисом прижались друг к другу и скоро заснули. Меня разбудило солнце, светившее сквозь деревья. Я не понимал, какой тогда был день, хотя после первого взрыва прошел, наверное, всего час. Вокруг базы горело все, но почему-то огонь не шел в лес. Я сел, а Уиллис зашевелился и застонал от боли. Рука пострадала не сильно, потому что обгорел почти весь рукав и защитил ее. А вот шее досталось, так досталось — там была глубокая, открытая мокрая рана. Сесть он никак не мог. От боли лицо у него посерело, дышал он с каким-то страшным присвистом. Глазами он умолял меня хоть как-то помочь, но я не знал, что мне делать. Он с усилием пошевелил губами и еле выговорил: «Воды».

Я встал, чтобы посмотреть, что с ним такое, но не успел подняться, как прямо на мне развалилась рубашка. Оказывается, пока я сбивал с Уиллиса огонь, она тоже загорелась и начала тлеть. Я остался в одних штанах, да и те были все в дырках, и тяжелых солдатских ботинках и еще вот с этой коралловой подвеской на шее.

Уиллис снова простонал, что хочет пить. Бочка с водой, как назло, перевернулась, а речушка была по ту сторону базы, от нас примерно с четверть мили. Я хотел поднять Уиллиса, но ему было так больно, ЧТО теперь он стал просить меня оставить его здесь. Я обшарил то, что осталось от базы, — хотел найти хоть какую-нибудь завалящую фляжку, — но не осталось ничего, кроме кусков от передней решетки машины, да и те разорвало на мелкие кусочки. И все-таки я сказал Уиллису: «Пойду схожу к реке».

Лето было жаркое, и река совсем обмелела, но я сумел окунуть в нее голову. От воды шрам у меня на виске почти перестал болеть, и я вволю напился, потому что в горле совсем пересохло. Но принести воды Уиллису я никак не мог. Я вернулся к нему и сказал: «Извини, не в чем принести было».

Он посмотрел на меня, и я понял, что он чем-то недоволен, правда не мной. Не так, как накануне, то есть не своей жизнью. Он был недоволен судьбой. Я сказал ему, что взрыв был огромной силы и теперь мы вряд ли дождемся, что каких-то там двоих солдат будут разыскивать. Похоже, Уиллиса это немного успокоило, потому что он попробовал кивнуть, но огонь сильно повредил ему на затылке кожу, и любое движение причиняло такую сильную боль, что ее не вынес бы и силач, а не то что Уиллис Пур. Я опустился на колени и спросил, чем ему помочь. Он ответил, что хорошо бы положить ему голову поудобнее, и я, стараясь не слушать его воплей, подвинул его так, что его щека оказалась у меня на ноге. Так мы и начали ждать.

Наступил полдень, солнце стояло в зените, а в лесу так никто и не появлялся. Когда такое случается на войне, это может быть и хорошим, и дурным признаком. Точно сказать ничего нельзя, поэтому я терпеливо сидел, дремал и сквозь сон чувствовал, как болит нога.

Как Уиллис ни старался заснуть, ему мешала боль. Голова его так и лежала у меня на коленях, он в конце концов открыл глаза, мы с ним встретились взглядами и долго смотрели друг на друга, точно два зверя, загнанные в одну клетку, или, можно сказать, как муж и жена в первую брачную ночь, лежа в постели, изучают друг друга взглядами. И Уиллис, и я не знали, чего ждать друг от друга, и тогда, похоже, он мне и верил, и в то же время боялся.

Уиллис лежал у меня на коленях; любой хотел бы, чтобы такое случилось с его злейшим врагом. Разве не удобный случай? Что вы скажете?

Брудер замолчал и долго смотрел в одну точку с таким выражением лица, будто молился.

— Ну, скоро уже закончу. Значит, Уиллис Пур умирал у меня на коленях. А если вспомнить, какие раньше у нас с ним были отношения, вспомнить про этот его дурацкий поджог, то, конечно, легко можно подумать, что я не упустил момента, что я подтолкнул его к смерти и даже сбегал за солью и с удовольствием посыпал ее на его розовую открытую рану. Может, я и сам об этом подумывал. Только все было совсем не так. Я удивился, что жалею Уиллиса, и, когда мы смотрели друг на друга, я спросил: «Уиллис, чем тебе помочь?»

Он раздвинул губы и медленно заговорил, как будто тщательно обдумывал и взвешивал каждое слово:

— Я хотел вытащить тебя из огня, хотел тебя спасти…

Я попросил его замолчать; ему ничего не нужно было объяснять мне, но он упрямо продолжил:

— Я придумал… Придумал, как сделать так, чтобы думали, будто нас убило. А мы бы убежали…

Теперь я уже потребовал, чтобы он не продолжал, — что толку теперь говорить об этом. Не знаю, верил ли я ему, да и сегодня не знаю. Знаю только, что с того дня судьба моя разом переменилась. Ну вот, я велел Уиллису замолчать, потому что он только еще больше устал бы и еще сильнее захотел бы пить. Прошло несколько часов, шея у него болела все сильнее, как будто боль хотела добраться до самых позвонков. Смотреть на него было страшно, потому что на таком близком расстоянии ясно видишь душу человека, совсем открытую, глубокую, и мной завладела подлая мысль, что сейчас я могу вбить ему в голову что угодно. Жажда мучила его, и он снова начал просить меня принести ему воды — по-своему, по-калифорнийски. Я ответил, что не знаю, как дотянуть его до речки, а он все умолял: «Принеси воды, ну принеси, пожалуйста!»

Знаете, что мне интересно насчет смерти — почему-то некоторые люди в этот момент умнеют прямо на глазах. Уиллис старался не терять сознание, показал на мои неуклюжие ботинки, похожие на красные кирпичи, и прошептал: «В ботинке».

В ботинке… Что ж, мысль была очень даже неплохая, и я его похвалил. Я добежал до речки, снял правый ботинок, налил в него воды. Он, конечно, протекал, но все равно годился для этого, и я осторожно побежал обратно через лес. Ясное дело, в ботинке много воды не унесешь, и, когда я добрался до Уиллиса, там почти уже ничего не осталось, ботинок весь размок, шнурки набухли. Уиллис как-то тоскливо посмотрел на меня. Я сказал: «Сейчас еще раз попробую». Ему становилось все хуже, и он выдохнул: «Времени нет». Его грудная клетка поднималась и опускалась, он с трудом выговорил: «Во рту».

— Во рту? — переспросил я.

Он закивал и тут же закричал от боли. Конечно, пить ему хотелось, я вернулся к речке, встал на колени, опустил лицо в воду, напился как следует сам, набрал в рот воды и пошел обратно к Уиллису.

Вам когда-нибудь приходилось бегать с водой во рту? Это труднее, чем кажется. Она то льется в горло — а оно скользкое, если наглотаешься жирной копоти от дыма, — то попадает в нос. Мы ведь знаем, что самый дырявый сосуд, созданный Господом Богом, — это рот. И то, что я вам рассказываю, хороший тому пример. Так вот, когда я добрался до Уиллиса, воды у меня за щеками было совсем чуть-чуть. Но я наклонился над ним, он пересилил свою жуткую боль, и мы, к моему удивлению, почти не стесняясь, прильнули друг к другу губами. Когда я открыл рот, чтобы напоить его, оказалось, что донес я не воду, а слюну. Но Уиллису так хотелось пить, что он принялся обсасывать мои губы, и я оттолкнул его, потому что он чуть не оторвал их с лица.

Мне было ясно, что Уиллис уже переступил смертный порог и, если что-нибудь не произойдет, оставит меня здесь совсем одного. Он это тоже хорошо понимал, схватил меня за ногу и сказал: «Иди к речке, принеси еще». Сначала я отказывался — думал, что толку в этом нет: пробежал полмили туда-сюда, а принес всего-то несколько капель. Да и зачем было бегать? В этом смысле я был фаталистом. Но Уиллис прямо вцепился в меня и заорал на весь лес: «Иди скорей!» «Уиллис, — ответил я. — Это не вода была. Ты мою слюну пил».

Когда человек страдает так, как Уиллис, настроение у него меняется каждое мгновение. Он выпустил мою ногу из рук и сказал: «А ведь точно». Он подавленно затих на несколько секунд, а потом спросил: «Брудер, скажешь там всем, что я умер достойной смертью?»

— Но ты ведь не умер, — ответил я.

— Так скажи, что умер.

— Как?

Уиллис попросил меня наклониться поближе и зашептал:

— Не говори, что я хотел убежать и поджег базу. Скажи, в нас попал снаряд, это все немцы, а мы тут ни при чем.

— Но это ведь неправда.

— Сделаем так, что будет правда.

Потрясло ли меня это предложение? Нет, нисколько. В отчаянии чего только не придумаешь. Я скорее удивился тому, что охотно его слушаю. Как сказал поэт, «свое отчаяние побороть можно, чужую надежду — никогда».

Уиллис посмотрел мне прямо в глаза и продолжил:

— У меня к тебе предложение, Брудер. Сделка, если хочешь.

Я спросил, о чем это он.

— О переходе собственности.

Уиллис сделал знак, чтобы я наклонился еще ниже, так что мы почти касались друг друга носами, и сказал:

— Я тебе отдам все, что хочешь, только говори всем, что я погиб как герой.

Я спросил, что это значит, и он повторил:

— Все, что хочешь, понял?

Хотя я был молод и во многих вещах совсем простодушен, но тут я сразу понял, чего хочу. Только до этого не представлял себе, насколько сильно. Не знаю, что бы я сделал, лишь бы заполучить свою мечту.

Я взял лицо Уиллиса в ладони и внятно произнес:

— Хочу ранчо Пасадена.

Я думал, что Уиллис начнет возражать, скажет, что как раз его-то он мне и не отдаст. Это ведь было почти единственное, чем он владел. Он не колебался ни секунды, только закрыл глаза, открыл их и ответил: «Ладно». Я достал из кармана обрывок бумаги и карандаш. Уиллис собрал все силы, со стонами сел, принялся писать, и, пока он выводил строчки, я спросил:

— А как ты узнаешь, что я сдержу слово?

— Никак, — ответил Уиллис. — Но я написал эту бумагу, и ты знаешь, что свое слово я сдержал.

Он вручил мне листок, и я прочел: «По своей смерти я, Уиллис Фиш Пур-второй, завещаю ранчо Пасадена рядовому семнадцатого полка Брудеру».

Это была скорее записка, а не завещание, но даже ее он умудрился составить точно по закону. Тот день во Франции мне и запомнился больше всего этой запиской. Большие, неуклюжие буквы разъезжались в разные стороны, как будто ее накорябал семилетний ребенок. От записки мне сделалось грустно и очень жалко молодого парня — да что там парня, мальчишку, — который умирал на моих глазах. Богатство, которое вот-вот должно было свалиться мне в руки, ничуть не радовало. Записка поменяла всю мою жизнь, и мне казалось, на самом деле поначалу казалось, что позорная смерть Уиллиса вовсе не такая уж и позорная.

— Ранчо теперь твое, — заговорил Уиллис, — смотри не обижай сестру, сделай так, чтобы Лолли ни в чем не нуждалась…

Я дал слово, что буду заботиться о ней.

— И еще… Никогда и никому не говори, как я умер. С сегодняшнего дня называй меня героем, ладно?

Я пообещал и это. Вот так, очень просто. Сделали дело! О позоре Уиллиса никто не узнает, правда о его близкой смерти облеклась в совершенно неузнаваемую форму, а я сделался одним из крупнейших землевладельцев в Пасадене.

Видите, что может сделать война? Один миг — и все стало по-другому. За какой-то вечер судьба одного человека и даже государства может развернуться совсем в другую сторону.

Но тогда, в лесу, мне было не до таких высоких материй. Уиллис ужасно страдал, и я знал, что больше всего на свете ему хочется сейчас воды, пусть даже совсем чуть-чуть.

— Попробую еще принести, — сказал я и побежал к речке, приостановившись, только чтобы сунуть записку в сухой ботинок.

Уже темнело, и через речку пролегла тень, как будто на той стороне стоял великан. Я опять опустился на колени у воды, но на минуту прикрыл глаза. Уже не помню, знал ли я тогда какие-нибудь молитвы, но остановился и хорошенько обдумал тот, такой значительный для моей судьбы, день; я представил его очень подробно и сказал себе, что запомню все так, как оно получилось, а не так, как могло бы или должно было быть. Нет, все нужно запомнить правильно и без прикрас. Решив это для себя, я опустил голову в речку и набрал в рот воды. Еще под водой мне показалось, будто я слышу коровий колокольчик, но это было настолько невероятно, что я подумал — это, наверное, поток шумит по камням. Уиллис ждал меня, и я понимал, что та вода, которую я должен ему принести, может стать последней в его жизни. Я вынул голову из речки и стряхнул воду с лица. Шрам на виске горел теперь уже не так сильно, но думать об этом было уже недосуг; нужно было торопиться обратно к Уиллису Пуру. Но когда я поднялся и обернулся, то совсем рядом, ярдах в десяти, заметил белобрысого коротышку с белой бородой; за спиной у него болтались самые разные кружки, сковородки и фляжки. На голове у него была маленькая шапка-ушанка, и по всему было ясно, что он не солдат, а торговец. Вы спросите — кто он такой и как там оказался? Ответ простой — это был Дитер Штумпф. Он таскался со своим добром по всему фронту и в тот сентябрьский день восемнадцатого года протянул руку через плечо, снял жестяную кружку с закругленным ободком и сказал: «Кружка нужна, солдат? Вот — пять центов всего-то». Он пошел ко мне с кружкой в протянутой руке и, когда оказался на моей стороне, добавил таким голосом, что я готов был купить у него что угодно:

— А еще у меня есть аптечка первой помощи, вылечишь свою рану. За десять центов отдаю.

3

Всю дорогу домой с ранчо Пасадена и весь остаток рождественского дня рассказ Брудера не выходил у Блэквуда из головы. На следующей неделе он тоже беспрестанно вспоминал его. Постепенно кое-что — хотя и не все — становилось ясным, и Блэквуду казалось, будто он прекрасно решил трудную задачу и заставил Брудера раскрыть тайну его прошлого.

Через день после Нового года Блэквуд позвонил миссис Ней и упомянул об этом в разговоре, но она прямо взбесилась, что он поехал смотреть дом без нее, и заявила: «Любые отношения с клиентом нужно поддерживать через меня». Она корила его за такое недостойное поведение, повторяла, что он тайком пробрался на ранчо, будто жулик, а Блэквуд, защищаясь, объяснял, как ему это интересно и как невозможно было удержаться от искушения.

— Тогда встречаемся там после обеда, и я покажу все остальное, — заявила она приказным тоном.

По правде говоря, Черри Ней не хотелось, чтобы Блэквуд узнал об этой истории не от нее. Конечно, она не имела к ней никакого отношения, но ей все же казалось, что рассказывать должна именно она, и никто другой. Ведь разве не она для того же самого Брудера все это разузнала? Черри чувствовала, что это ее роль и ее право.

— Я же говорил вам, миссис Ней, что видел апельсиновую рощу. Мистер Брудер мне сам все любезно показал, — сказал Блэквуд.

— Все равно нужно встретиться, — настаивала она. — Подъезжайте в три часа, я покажу вам розовый сад, пустой бассейн, а еще…

— Что еще?

— Расскажу, чем все закончилось.

Она помолчала немного и добавила:

— Так не опаздывайте, мистер Блэквуд.

Положив трубку, она поспешила на теннисный корт, выбросить из головы все разговоры о прошлом и продолжать движение к победе, вверх по лестнице успеха. В душе Черри оценила любознательность Блэквуда и даже радовалась предстоявшему разговору. Он ее, наверное, спросит: «Если мистер Брудер стал наследником ранчо Пасадена, почему он сначала остановился в "Гнездовье кондора"? Почему не приехал сразу в Пасадену, на свою собственную землю?»

А она ответит: «Потому что с того дня, когда у речки он встретился с Дитером Штумпфом, он все делал только для нее».

«Для кого?» — спросит опять Блэквуд.

«Для девушки, которую мы звали Линда Стемп», — будет ответ.

Загрузка...