Отцы и дети (вместо послесловия)

Есть некий особенный смысл в том, что сочинение, которое вы только что прочитали, опубликовано именно на страницах «Дружбы народов».

Давно, на заре перестройки в нашем же журнале был напечатан роман Юрия Карабчиевского «Жизнь Александра Зильбера».

Совпадение фамилий двух разных героев отнюдь не случайно. Так же, впрочем, как и различие имен. Не буду долго темнить — автор «Жизни Александра Зильбера» и автор «Переводчика» связаны кровно. Когда-то они жили вместе — в Москве, в Коньково — и носили одну фамилию.

Отец и сын.

Отец — Юрий Карабчиевский. До перестройки более всего был известен как автор не то что смелой, а прямо-таки дерзкой по тем временам книги «Воскресение Маяковского», которая ходила сперва в виде «сам-», а позже и «тамиздата», и как участник знаменитого альманаха «Метрополь».

В перестройку Карабчиевского ринулись издавать. Первым делом, конечно, «Маяковского» (публикация наделала много шума), дальше — прозу (роман «Жизнь Александра Зильбера», повести «Тоска по Армении», «Незабвенный Мишуня»), стихи, эссэ… Стали выпускать — где-то около года Карабчиевский провел в Израиле. Встречался, выступал, «участвовал в литературной жизни». Вернулся грустный: «Мы там никому не нужны». Имелись в виду то ли русские писатели, то ли писатели вообще. Это было самое начало 90-х. В России, если кто помнит, судьба литературы выглядела тогда еще беспросветней…

Летом 1992-го года Юрий Карабчиевский добровольно ушел из жизни.

В отличие от отца, Аркан Карабчиевский в Россию не вернулся. Стал Арканом Каривом, израильтянином, пишущим по-русски.

Хотя в тексте об этом прямо не говорится, но отчество Мартына наверняка Александрович. Впрочем, Карабчиевский-старший в своем романе отчества героя тоже никак не обозначил — похоже, это у них семейное.

Два поколения Карабчиевских, два поколения Зильберов.

Разумеется, «Переводчик» — вещь абсолютно самостоятельная и самоценная. Но если читать его вслед за «Жизнью Александра Зильбера», перед нами развернется еще и другой сюжет — сюжет отцов и детей. Естественно (Зильберы!..), замешанный на национальном вопросе. Но не только на нем.

Впрочем, давайте по порядку.

Итак, два сочинения, две исповеди, написанные от лица писателей (неважно, что Мартын по роду занятий переводчик, он ведь сам признается, что пишет роман). Отличия — разительны.

Прежде всего — в самом характере прозы. Медленная, с великим множеством подробностей и нюансов, насыщенная бесконечной рефлексией манера Карабчиевского. И — артистичная, стремительная, исполненная иронии, бравады и чуть приправленная цинизмом манера Карива. Там, где Карабчиевский будет долго и настырно самокопаться, анализировать, объяснять — Карив чаще всего отшутится, отмахнется или возьмет да и забьет косячок.

(Для наглядности — кусочек, всего лишь кусочек из описания того, чем являлся пионерлагерь для героя «Жизни Александра Зильбера»: «Но вот я вижу не столовую вообще, не детей вообще, а себя того, в том именно лагере. Я еще шагаю в общем строю, но слышу уже приближающийся запах и чувствую, как к горлу подступают спазмы. Это пахнет еда, приготовленная для многих. Запах столовой — это символ моего одиночества, моей беззащитности». Это — Карабчиевский. Карив куда короче и лапидарнее: «Шли бы вы в жопу со своим пионерским лагерем!» Конец цитаты.)

Можно, конечно, все это объяснить различием писательских индивидуальностей и т. п. — каждый пишет, как он дышит. Но дело, я думаю, еще и в другом.

«1974–1975», — обозначил Карабчиевский годы написания своего романа. Нет, это я совсем не к тому, что его сочинение будто бы устарело, отнюдь! Просто хочу напомнить кое-что о характере того времени, которое, ясно же, не могло не сказаться на авторе и его сочинении.

Так вот. Написать в ту пору роман и не таясь назвать его «Жизнь Александра Зильбера» — это уже граничило с подвигом. Пагуба безгласности ведь не в том, что о чем-то запрещают писать. Главная пагуба в том, что из-за великого тумана недознаний, экивоков и недосказанностей по-настоящему думать об этом «чем-то» делается весьма затруднительно. Неартикулированная, как сказали бы сейчас, тема грозит так и остаться недоступной никому — ни читателям, ни даже писателям.

Карабчиевский писал о евреях. О русских евреях — в русском, то есть советском обществе. Вернее всего было бы сказать, что он писал о себе. Рассчитывал ли он на читателя? Не знаю, трудно сказать. Если судить по оборотам типа: «А теперь представьте себе…» или «Вы, конечно, знаете…», то чисто гипотетически, — что в «сам»- или «тамиздате» прочтут, — возможно, и рассчитывал. Хотя, быть может, это были всего лишь фигуры речи — ведь любая литература, даже писанная «в стол», — это попытка общения. Думаю, что на самом деле разобраться, объяснить самому себе для Карабчиевского было важнее, чем объяснять другим. Вот и писал, пытаясь ответить на самому же себе поставленные вопросы. Кто — я? Почему я такой? Почему — не как все? Потому что еврей? Но что такое — еврей? И почему их не любят? И где он во мне — этот самый еврей? И только ли в еврействе причина?..

Вопросы, вопросы. Все зыбко, неясно, ничего окончательного. Потому и понадобилось ему так тщательно, словно разглядывая их в микроскоп, воссоздавать нюансы семейного быта, обстановки, отношений между людьми, своих (простите, Зильбера) детских переживаний. Воссоздавать, восстанавливать во всех «подробностях, которые одни только и составляют суть дела» (цитата). А коли так, то надо, просто необходимо описать, например, всю технологию той зашифрованной для постороннего глаза (учительницы или пионервожатой) пытки, которую учиняют одноклассники под дирижерством малолетнего антисемита своему соученику-еврею. Вспомнить (хотя что вспоминать — вот же они, на слуху!) словечки и недомолвки, касаемые лиц «несоциалистической нации в социалистическом государстве».

Юрий Карабчиевский не был ни юдофилом, ни сионистом, даже собственное еврейство было для него под вопросом (естественно, не в смысле генетических корней, а, так сказать, в общекультурном плане). Он пытался понять себя в этом мире. И в силу этой склонности был, конечно, «ушиблен национальным вопросом». В написанной несколькими годами позже «Тоске по Армении» вопрос о национальной самоидентификации — себя как писателя, себя как человека — явился чуть ли не лейтмотивом. Карабчиевскому очень импонирует, как армяне умеют гордиться тем, что они армяне. Услышав от своего знакомца название рассказа Сарояна «Где бы ты ни был, кричи: я армянин!», он попытался обернуть сказанное на себя. И вот что из этого получилось:

«Здорово, говорю я, ничего не скажешь, здорово, ладно, кто его знает, возможно, ты и прав… И тут же, примерив на свой аршин, дважды наполнив это название иным содержанием, я испытываю острую зависть к армянам. Где бы ты ни был, кричи: я армянин! Прекрасно. Гордо, мужественно, трогательно. Где бы ты ни был, кричи: я русский! Глупо. Русский так русский, чего орать-то. Глупо и — подозрительно. Где бы ты ни был, кричи: я еврей! Смешно, пародийно, анекдотично. Да и кто это станет кричать, какой идиот?..»

Вопросы, вопросы… Таков Карабчиевский (и Зильбер-старший).

Зильбер-младший словно бы соткан из другого материала. То есть вряд ли он совсем уж чужд всяким там вопросам, но национальный точно не по его части. Он давно уже все решил: он — еврей. И по барабану ему все эти родительские сложности и метания. Еврей — и баста! Впрочем, ни о чем таком в «Переводчике» не говорится, нет там никакой истории, как он к этому пришел. Вспоминая Зильбера-старшего, можно только вообразить, какие споры звучали в доме, даром что Зильбер-младший сбежал оттуда в возрасте двадцати лет. (Интересный, кстати, нюанс: ведь и Зильбер-старший в юности порывался уйти из дома, только решимости не хватило, мать и отчима пожалел. У младшего — хватило).

Так что — никакой предыстории по данной теме. И вообще — никаких детства — отрочества, Мартын не любит вспоминать время, когда он «был еще куколкой» в смысле — не бабочкой. Разве что юность, когда его уже охватила мечта, о которой не без сложной патетики говорится: «С метлой и лопатой; в дождь и в снег; в кругу друзей и в вагоне метро; под музыку Вивальди и под гудение политинформатора; лаская ли подругу, утешая ли сам себя; во дни печали и в минуты радости — я пламенно мечтал добраться до Израиля и припасть к народу своему».

Вот так — к народу своему. И никаких сомнений, колебаний, рефлексии — ничего такого, что мучило и глодало его отца. Собственно, с таким самоощущением можно и героически уезжать, и героически оставаться — по самому большому счету это уже неважно. А если уехать, — как это сделал Мартын Зильбер, — то, пообвыкнув и восстановив природное чувство юмора, можно даже вдоволь поиронизировать над жителями Земли Обетованной и ее порядками и даже попытаться от них спрятаться…

Александр Зильбер, простите, Юрий Карабчиевский в «Тоске по Армении» не знает, что ответить своему приятелю, который убеждает его, Карабчиевского, что ты, дескать, хороший человек, но бессознательно, просто в соответствии со своей природой участвуешь в общем стремлении евреев к мировому господству, — не знает и мучается. Мартын же Зильбер с таким человеком просто не станет разговаривать. И знаете, почему? Потому же, почему Карабчиевский в одном из своих последних эссе написал: «С годами все явственней осознаешь, что спор с противником — это бессмыслица, спорить можно только с единомышленником».

Вспоминается Коржавин:

«Когда устаю, начинаю жалеть я,

Что мы рождены и живем в лихолетье,

Что годы растрачены на постиженье

Того, что должно быть понятно с рожденья».

Зильбер-младший вряд ли «растратил годы» на это самое «постижение» — его поколение не то чтобы все с рождения понимало, но прошло ускоренный курс. И в этом — мучительная заслуга тех, чьи годы действительно были «растрачены», однако не только на «постиженье» — и на отдачу.

Не знаю только, готов ли Мартын признать эту, быть может не очень легкую для себя истину.

Аркан Карив, похоже, готов. И признает ее — дав своему герою фамилию Зильбер…

Леонид БАХНОВ

Загрузка...