IV ЗОЛОТЫЕ СЛОВА

Иван Степанович вошел в свою комнату, трудами Марьи Семеновны уже прибранную и полную солнечного света, запаха цветов из росистого цветника под окном и щебетания ласточек. Налево стояла кровать под темным, мягким одеялом, с вытертой уже шкурой матерого волка на полу и блокнотом для записывания ночных дум на стенке, умывальник, а направо большой, почтенный диван и круглый стол с букетом свежих полевых цветов, которые он сам вчера набрал. У окна помещался большой рабочий стол с книгами и папками и уже поблекшим портретом рано, в детстве, умершей любимицы-дочки, Маруси, которая улыбалась ему изо ржи. В одном углу помещалась этажерка с разными книгами и, большею частью, нечитанными журналами, которые из уважения к старому писателю высылались ему редакциями, а в другом — стеклянный шкафчик с его любимыми ружьями. На полках, сзади его кресла, пестрели корешки его любимых книг, немногих, которые были его друзьями всю жизнь и в которые он и теперь любил иногда заглянуть, а под ними, на полу, стоял старый, очень потертый сундук, сундук-друг, который всю жизнь путешествовал с Иваном Степановичем из края в край. Он вообще любил старые вещи, которые долго служили ему, и только в крайнем случае расставался с ними… По стенам висели портреты близких, писателей и его любимых собак, несколько чучел, а над диваном — хорошая копия с прелестного левитановского «Вечернего Звона».

Не успел он, прифрантившись немного перед старым зеркалом, надеть свои шлепанцы, как в дверь легонько постучали и вошла Марья Семеновна с подносом.

— Готовы?.. Ну, кушайте… — сказала она, ставя поднос на стол у дивана и подвигая потертое, хорошо обсиженное кресло.

В доме был заведен хороший порядок завтракать утром у себя — так дольше продолжалось утреннее уединение и покой.

На подносе был душистый кофе, топленые сливки с черно-золотистыми пенками, горячие, аппетитно пахнущие пирожки, тарелочка красной, душистой клубники и два последние номера «Русских Ведомостей» — другие газеты Марья Семеновна сразу же брала в свое распоряжение и беспокойными, сердитыми листами их аккуратно выстилала свои комоды, сундуки и полочки и в знак особого благоволения раздавала лесникам и крестьянам на курево и на оклейку изб. Да и «Русские Ведомости» развертывал теперь затихший Иван Степанович только изредка: неприятно было ему нарушать свой ясный покой и вмешиваться в то, что от него в конце концов не зависело. Он помалкивал обыкновенно об этом, но, Господи, как звонко расхохоталась Лиза, его меньшая, когда он как-то раз нечаянно высказал эти мысли! Как никто ничего не знает?! Как никто ничего не может?! Вот оригинал этот старый папка!.. Да она только на четвертом курсе, а и то все понимает. А что это будет, когда потом поедет она доучиваться заграницу! Нет, наука… И она разразилась горячим символом веры, в котором профессора с громкими именами играли роль демиургов «новой жизни».

— Ты бы послушал, что говорила недавно на одном реферате на эту тему Евдокия Ивановна Кукшина! — воскликнула она.

— Какая Кукшина? — рассеянно спросил старик.

— Как? — поднялся кверху задорный, хорошенький носик. — Ты не знаешь Евдокии Ивановны Кукшиной?! Это известная общественная деятельница, которая…

И пошла, и пошла!.. И Иван Степанович должен был смириться под этой стремительной атакой église militante, но за то теперь, когда никого строгого рядом не было, он сказал Марье Семеновне спокойно:

— Нет, Марья Семеновна, вы и «Русские Ведомости» возьмите себе…

— И хорошо делаете, что не читаете… — сказала Марья Семеновна степенно. — Что зря глаза-то тупить?

Но сама она с тех пор, как побывала в 1905 г. с семьей Ивана Степановича заграницей — старику-гуманисту был противен кровавый разгул бездарного правительства, которым оно ответило на народные волнения, и он уехал заграницу, — очень пристрастилась к газетам — она говорила не «пристрастилась», а «набаловалась», считая такое увлечение все-таки слабостью, баловством, делом несерьезным, — и любила посмотреть иногда, как идут там дела, причем особенно приятны ей были известия из тех стран, где она побывала: она считала себя компетентною в их делах.

— А пирожками вы окончательно избалуете меня, Марья Семеновна! — принимаясь за кофе, сказал Иван Степанович. — И не надо бы есть, а не вытерпишь: ведь, ишь, как зарумянились!

— Почему не надо? — возразила Марья Семеновна. — На то и пирожки, чтобы кушать…

— Отяжелеешь, работать меньше будешь…

— Вот важность какая! Ежели не беда, что у курицы одним яйцом меньше будет, то нет беды и в том, что на свете будет одной книжкой меньше…

Иван Степанович задребезжал старческим смехом.

— Вот это так золотые слова, Марья Семеновна! Непременно запишу… Это вот верно!.. И теперь я с вашими пирожками стесняться уж не буду…

— Ну, и кушайте на здоровье… — сказала она, довольная, что Иван Степанович развеселился, что поднос ее выглядит так аппетитно, что все вокруг ее стараниями так чисто, солнечно, в порядке и, захватив «Русские Ведомости», она вышла, а через две-три минуты с крыльца раздался ее ласковый голос:

— Где ты, Рэкс? Иди завтракать… А-а, все не выспался, старый… А ночью что делал? Ну, ну, знаю, что хорошая собака… Ну, пойдем…

Иван Степанович уже кончал завтрак, когда в дверь постучали.

— Иди, иди… — отозвался Иван Степанович, зная по стуку, что это Сережа, сын.

Дверь отворилась и в комнату вошел Сергей Иванович, невысокий, худощавый, черноволосый и черноглазый человек лет двадцати восьми в потертой форме лесничего и в высоких сапогах. В лице его стояло как будто выражение подавленной грусти…

Едва кончив лесной институт в Германии, он полюбил эту хорошенькую, нарядную Таню и женился на ней. Его влекло к науке, он готовился остаться при Академии, а Таню влекла шумная, сверкающая жизнь безделья и наслаждения. Он уступил ей, взял место в Петербурге, но вскоре Таня закружилась в вихрях ненасытной жизни и унеслась, оставив после себя молодого мужа с разбитым сердцем и маленького сына Ваню. Сергею Ивановичу все опротивело и он принял место лесничего в одном из глухих лесных уездов, чего всегда шутя желал ему его отец-охотник. И вскоре Таня погибла безобразной и жестокой смертью: ее застрелил после кутежа пьяный офицер-гвардеец. Да и не только горе, причиненное Таней, влекло его в леса, но и общая усталость: много усталых, разочарованных в замашках жизни людей скрылось тогда, после бури 1905 г., по разным трущобам…

Сперва хозяйство его взяла было в свои руки постаревшая и уставшая от жизни мать, Софья Михайловна, но так как ей было это трудно и часто ездила она гостить к замужним дочерям и заграницу лечиться, то с общего безмолвного согласия бразды правления были переданы Марье Семеновне, которая вырастила Сергее Ивановича и считала себя как бы членом семьи. Иван Степанович скоро совсем переселился к сыну и наслаждался покоем и одиночеством в своих милых, лесных пустынях.

— Ну, что? Здоров? — ласково проговорил отец, подставляя щеку для поцелуя.

— Спасибо. А ты как?! Письмо от мамы есть…

— А-а… Ну, как там у них?

— У Шуры все слава Богу, а Капа все бунтует…

— Плохо, плохо… — покачал головой Иван Степанович, которому хотелось, чтобы не только у дочерей, но и во всем мире все шло хорошо. — Я всегда этого боялся. У нее всегда была слишком сильна не только Wille zum Leben, но и Wille zur Macht… А муж?

— Муж преуспевает. Возможно, что войдет от своей партии в Думу… — усмехнулся чему-то Сергей Иванович. — А Лиза приехала из Парижа и работает при московских клиниках. Скоро хочет побывать у нас. Тысячи поклонов и поцелуев тебе…

— А-а, спасибо… Очень рад… Она молодец у нас…

— А что ты думаешь делать сегодня? Я хотел прокатить тебя в мои хвойные питомники. Утро чудесное…

— Нет, спасибо, милый… Я хочу сегодня немножко поработать. А, может быть, мы лучше сделаем так: сегодня каждый займется своим делом, а завтра поедем пораньше к обедне в монастырь, а по пути заглянем и на питомники…

— Прекрасно… — сказал Сергей Иванович, как-то сразу оживая. — Кстати, я для «Вестника Лесоводства» статью свою пока кончу — ужасно она у меня залежалась…

— Ну, вот видишь, как все хорошо выходить…

— Ну, так будь пока здоров, папа…

— Будь здоров, милый… Не забудь прислать мне Ваню поздороваться…

— Не беспокойся: он и сам не забудет. Ты карандаш ему, что ли, какой-то необыкновенный обещал? Целое утро только о нем и рассказывает…

— А да, да… Как же, дам…

Сергей Иванович, немного повеселевший, ушел к себе, а Иван Степанович перешел к своему рабочему столу. Нового теперь он уже ничего не писал, но усидчиво готовил последнее, посмертное издание своих избранных сочинений и все исправлял и дополнял свои обширные мемуары. В собрании сочинений он не столько исправлял разные несовершенства, сколько выбрасывал все злое, все раздражающее, все недоведенное до точки: пусть после него останется не сорок томов непременно, а хотя бы только четыре, но чтобы это было самое лучшее, что им за всю жизнь было создано… Но не успел Иван Степанович найти нужную ему папку, как дверь отворилась и в комнату вбежал черноголовый, румяный Ваня, мальчик лет пяти, очень похожий на отца.

— Здравствуй, дедушка… А я пришел за карандашом…

— Вот тебе раз! — воскликнул дед. — Я думал, что ты пришел поздороваться с дедушкой, а оказывается, тебе нужен не дедушка, а карандаш… Вот так внучек!

— Нет, и дедушка, но и карандаш… — решительно поправил мальчик.

— Наверно не только карандаш, но и дедушка?

— Наверно…

— Тогда другое дело…

Иван Степанович порылся в правом ящике стола и достал толстый, граненый, сине-красный карандаш.

— Вот видишь, с этого конца он, как я и говорил тебе, синий, а с этого — красный… Видишь?

Глаза ребенка загорелись восхищением: такого чуда он еще не видел! А старик молча, ласково смотрел на ребенка: более двадцати лет тому назад так же поражен был чудом сине-красного карандаша Сережа, а шестьдесят лет назад это было одним из первых чудес огромного мира для него самого!

— А очинить его можно? — спрашивал Ваня, все еще не доверяя своему счастью.

— Можно. Но только у меня руки, брат, не очень слушаются, так ты уж Марью Семеновну попроси — она тебе все наладит.

Дверь приотворилась.

— Ну, иди, иди… — ласково сказала Марья Семеновна. — Я очиню…

Она хотя и пошутила на счет куриного яйца и книги, тем не менее к труду Ивана Степановича она относилась уважительно: как и Гаврила, она не понимала, зачем этот труд нужен, и эта-то вот таинственность целей этого труда и внушала ей особое почтение. Только одному Ване, дай то по настоятельному требованию самого деда, разрешалось тревожить его за утренней работой…

Мальчик рассеянно, наспех — некогда было, — поцеловал деда и побежал чинить скорее карандаш. А Марья Семеновна в открытую дверь сказала:

— А из Берлина пишут, Вильгельм захворал что-то… Совсем еще молодой, а поди вот… Не легкое дело, должно быть, царствовать-то…

— Ему и пятидесяти, должно быть, нет… — сказал Иван Степанович. — Что это за года? Совсем молодой человек…

Марья Семеновна легонько притворила дверь — раньше она этого делать не умела и только с годами выучилась и теперь и сама не любила, когда кто закрывал дверь «невежливо».

Иван Степанович все морщил лоб и потирал лысину, стараясь вспомнить что-то нужное для работы. И, наконец, вспомнил и улыбнулся. Он отыскал в своих мемуарах нужную главу — «Последние годы литературной и общественной деятельности», — и своим мелким, четким почерком вставил в одном месте на полях «золотые слова» Марьи Семеновны о том, что нет для людей никакой беды в том, если писатели будут писать и поменьше.

И долго, с задумчивой улыбкой старик сидел над своими мемуарами, а в открытое окно широко лился солнечный свет, и сладкий запах цветов из палисадника, и щебетанье ласточек, и восторженный визг стрижей, и тихий шум вершин лесной пустыни…

Загрузка...