МОЙ ОТЕЦ — ПАРТИЗАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Когда в деревне снова появился Густас, я твердо решил больше не ждать и начать борьбу. Густас — это сынок фашиста и оккупанта, Дрейшериса-хромого. А Дрейшерис — потомок крестоносцев, «псов-рыцарей». С давних времен жили Дрейшерисы в нашей деревне. Перед самой войной Дрейшерис объявил себя чистокровным немцем и уехал в Германию. Когда фашисты захватили Советскую Литву, однажды, летом сорок третьего года, он снова явился в нашу небольшую деревеньку, притулившуюся у реки. Вернулся он не просто так. Отхватил себе лучшие земли, луга, несколько десятков гектаров леса и возомнил себя большим барином.

Через несколько дней после их приезда я столкнулся с Густасом. Он был в коричневой униформе, сбоку у него болтался огромный нож, и важный он был, точно сам Гитлер. Густас гордо вышагивал по деревне. Я стоял у наших ворот. Густас глянул на меня и уже было прошел мимо, но вдруг остановился и буркнул:

— Гутен таг!

Я чуть было не расхохотался. Уж больно смешно он выглядел, этот Густас. Разжирел, точно боров. Зад его нависал над короткими ногами, распирая штаны, а на выпяченном животе красовался ремень с большой пряжкой с орлом посередке. Жирный затылок вываливался из воротника.

— Настоящий мешок с отрубями, — отметил я вслух.

— Гутен таг! — заливаясь краской, точно индюк, повторил Густас.

— А по-литовски что — позабыл уже? — спокойно осведомился я. — Я твоей тарабарщины не понимаю.

— Йе! Ты всегда был ерш колючий, — он перешел на литовский. — Теперь тут Германия, и ты должен будешь разговаривать так, как мы захотим.

Ого, и далеко же метит Густас! Германия… Я вспомнил, как мы, деревенские ребята, несколько лет назад играли в войну. Мы чертили на песке большущий круг, делили его на несколько частей. Каждая часть — какое-нибудь государство. Густас всегда бывал «Германией». Он захватывал самую большую часть круга и еще норовил отобрать «земли» у других ребят. Ему всегда было мало. Возникали споры, а часто и драки. Мы сговаривались и поколачивали Густаса или выбрасывали его из игры — на том все и кончалось. А теперь Густас почуял свою силу. И все-таки со мной он лучше бы не шутил…



— Вижу, позабыл ты, чем мой кулак пахнет, — спокойно ответил я и притворил калитку.

— Йе! В Германии меня маршировать выучили! Да я тебя одним тычком сковырну! — выкрикнул Густас.

Меня разобрала злость.

— Спрячь свой нож и катись отсюда! — строго приказал я ему и повернулся, чтобы уходить.

— Ага, ага! А у меня скоро будет «монтекристо», — забормотал Густас и стал пятиться. Я решил с ним не связываться. Пусть катится своей дорогой, свиной пузырь. Только Густас ведь не может уйти без гадостей.

— А все-таки тебя прикончат, ага! Твой отец большевикам служит. Мы уже знаем…

Я вздрогнул. Кулаки сами собой крепко сжались. Неужели они знают?.. Врет он. Конечно, врет. А если?.. Мысли мои незаметно перенеслись в прошлое. Первые дни войны. По дорогам, по реке устремились на восток фашисты. Едут они, наигрывая на губных гармошках, насвистывая. Дымятся, догорают дома, с опаской выползают из убежищ люди…

Нас троих — маму, меня и младшего братишку Казюкаса — загнали в избу и поставили у стенки. На полу битая посуда, вспоротые подушки. Посреди избы, направив на нас револьвер, стоит Пигалица. Настоящая его фамилия — Шюпайла. Он самогонщик, пьяница и браконьер. Говорит он тонким голосом, да еще присвистывает как-то через нос. За это и прозвали его Пигалицей или Чибисом. В первый же день войны Пигалица нацепил белую повязку и примчался к нам.

— Спрятался большевичок! — присвистывал Пигалица. — По одному перестреляю, как куропаток, если не скажете!

Все мы молчали. Да и что мы могли сказать, когда и в самом деле ничего не знали об отце. Мой отец был председателем апилинкового Совета. В первый день войны он поехал в город посоветоваться с товарищами. К вечеру он не вернулся. Тем временем деревню и заняли фашисты.

— Считаю до трех, — назойливо свистел Пигалица и стал наводить револьвер на мать.

— В одной деревне росли, вместе босиком бегали… И чего ты так…

— Мама, да ведь он просто выродок, — выкрикнул я.

— Ах ты, гаденыш!

Пигалица подскочил ко мне и схватил своими цепкими ручищами. Я так и впился ему в руку зубами. Пигалица взвизгнул и хватил меня кулаком так, что я повалился на пол…

…Когда я поднял голову, Густас уже отошел по дорожке на порядочное расстояние. Неужели фашисты и впрямь знают, где мой отец? А вдруг мой отец?..

На прошлой неделе случился на реке пожар. Ночью кто-то поджег баржи. Тягач волок их в Германию. Баржи были гружены зерном. Все сгорело, пошло на дно. Чья это работа? Народ стал шептаться: «Партизаны появились. Партизаны…» А что, если и мой отец с ними? У меня сильно заколотилось сердце.

— Да, больше медлить нельзя. Надо действовать, — тихо сказал я сам себе и, опершись на калитку, принялся обдумывать свой боевой план.

II

Я смотрю на часы. Близится условленный час, а вырваться из дома нет никакой возможности. В чаще леса, там, где сливаются два рукава ручья, на круглом холме, под старой елью, я должен встретиться с моим другом Вацисом. Мы одногодки, вместе пошли в школу, сидели на одной парте, вместе вступили в пионеры в сороковом. Советы выделили отцу Вациса несколько гектаров кулацкой земли. Когда пришли фашисты, кулаки подослали к отцу Вациса Пигалицу и едва не забили до смерти. Он и сейчас еще не может делать тяжелую работу, едва ходит — с палочкой. Я знал, что Вацис ненавидит фашистов. Мы должны были поладить. Если он одобрит мой план, оккупант Густас перестанет задаваться. Однако, где же мама?

Рано утром я проверил вентери. Мама пошла в город продавать рыбу. Я накормил Казюкаса, наколол дров, притащил их в избу, а мамы все нет.

— Смотри, не оставляй Казюкаса одного, — наказала мама перед уходом. — Меня дожидайся.

Это она напрасно говорила. Даже если захочешь, от Казюкаса так просто не отделаешься. Ни на шаг не отступает, так и ходит по пятам. Что мне делать?

— Казюкас, ты поспи, пока мамы нет.

Братишка смотрит на меня и улыбается.

— Ну и хитрюга… Я знаю, куда ты удерешь.

Я так и схватил Казюкаса за курточку. Неужто, правда, знает?

— А ну говори, куда?

— С Густасом в войну играть.

Я отпустил братишку и облегченно вздохнул. Часы все тикают да тикают. Осталось всего полчаса. Тут в голову мне приходит спасительная мысль.

— Казюкас, ты ложись, подарю ружье.

— Насовсем?

— На веки вечные.

— Врешь…

— На вот, бери, — я хватаю в углу игрушечное ружьецо и сую его братишке. Казюкас обеими руками крепко держит подарок. Он ликует.

— Давай-ка ложись, а ну быстро! — подгоняю я его. Казюкас нехотя укладывается, рядом пристраивает ружьецо. Он прикрывает глаза. Я спешу к дверям. Запру его, ключ положу под камень, чтобы мама нашла, вот и все.

— Не останусь один! — вдруг вскакивает с лежанки Казюкас.

Вот проклятие! Но тут я замечаю через окно маму. Она возвращается из города, на плече у нее покачивается корзина — это она купила еды.

— Тогда ничего не получишь! — бросаю я, выбегая за порог.

Вацис уже в нетерпении. Он стоит под елью и тревожно озирается по сторонам. Запыхавшись, я останавливаюсь перед ним, но ни слова не могу выговорить.

— Давай посидим, отдышись, — говорит мой друг.

Мы садимся на мягкий мох у толстого ствола. Сначала молчим. Тихо гудит лес, под ногами журчит ручей. День в полном разгаре, солнце сильно печет, но здесь, под еловыми ветвями, хорошо и прохладно. Я начинаю дышать ровно, сердце успокаивается.

— Красиво как! — говорю я Вацису.

— Чудесные у нас леса, — соглашается он и внимательно глядит мне в лицо. Он ждет, что я скажу, какую тайну открою. Я осторожно оглядываюсь и спрашиваю:

— Ты ничего подозрительного не заметил в лесу?

Вацис мотает головой и еще пуще таращит глаза. Я насупливаюсь.

— Долго еще будем мы терпеть, как Густас над нами издевается? — медленно спрашиваю я.

— Не понимаю, куда ты клонишь, — немного помолчав, отвечает Вацис. Такой уж у моего друга нрав. Он не сразу соображает, о чем речь идет, не спешит с ответом. Вацис — он сперва обдумает, взвесит и только потом скажет свое слово. Так он разговаривает, работает он тоже так. Зато уж если даст слово, то непременно сдержит его. По правде говоря, медлительность Вациса меня чуть-чуть злит.

— Густас шляется по деревне, задирает нос и болтает, что у нас теперь Германия, — продолжаю я.

— Осел, — бормочет Вацис.

— Мы должны объявить Густасу беспощадную войну. Наша мстительная рука должна покарать его отца и Пигалицу. Пионеры мы или нет?

— Пионеры.

— Горели баржи на реке или нет?

— Ну, горели.

— А чья это работа, а?

— Партизан, — медленно выговаривает Вацис.

— Давай организуем отряд юных партизан. Согласен?

Вацис морщит нос, почесывает затылок. Потом он встает, закладывает руки за спину и начинает разгуливать передо мной. Подойдет к обрыву, потом снова возвращается к нашей ели. До чего же вырос Вацис за это лето, как вытянулся. Холщовые штаны ему чуть пониже колен, а рукава пиджака едва прикрывают локти. Я знаю, что у Вациса крепкая рука, что ему можно довериться.

— Я же ухожу к кулаку, — тихо произносит Вацис. — Скотину пасти и вообще работать.

Вот так новость! Ну, конечно: отец Вациса сам работать не может, и другого выхода нет.

— Далеко?

— В деревню Нетонис.

— Ничего, это нам не помешает. Я буду к тебе ходить. Главное — это решиться. И потом, пока ты еще дома, мы можем много успеть.

— А чего? Я что-то не понимаю.

— Иди сюда, я тебе все объясню.

Вацис снова садится рядом со мной, и мы долго шепчемся. Потом я вытаскиваю из кармана два сложенных листка бумаги. На них записаны задания юных партизан и клятва. Я протягиваю листки Вацису. Он шепотом читает: Мы, юные партизаны отряда «Перкунас», вступаем в борьбу со злейшими врагами народа — оккупантом и фашистом Дрейшерисом, его сыном Густасом, предателем и кровопийцей Пигалицей. С этой целью обязуемся:

1. РАСПРОСТРАНЯТЬ ЛИСТОВКИ ПРОТИВ ОККУПАНТОВ.

2. ПРОВОДИТЬ ДИВЕРСИИ ПРОТИВ ДРЕЙШЕРИСА, ГУСТАСА И ПИГАЛИЦЫ.

3. ВЕСТИ ДНЕВНИК ЧЕРНЫХ ДЕЛ ВЫШЕУПОМЯНУТЫХ ВРАГОВ. КОГДА ВЕРНЕТСЯ СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ, ДНЕВНИК ВРУЧИТЬ ЕЕ ПРЕДСТАВИТЕЛЯМ. ВРАГИ НАРОДА ПОНЕСУТ ЗАСЛУЖЕННУЮ КАРУ.

Вацис умолкает. Он думает. Почему-то клятву он не читает.

— Может, ты хочешь что-нибудь добавить? — спрашиваю я.

Вместо ответа Вацис встает.

— Тут все не в шутку придумано. Вставай, — велит он мне.

Я поднимаюсь. Удивленно гляжу на Вациса. Лицо его серьезно. Таким он бывает, когда отвечает урок по арифметике.

— Давай поклянемся, — говорит Вацис. — Ты читай, а я стану повторять.

Я достаю из-за пазухи пионерский галстук. Я берег его все это время. Галстук я держу в правой руке. Вацис тоже берется рукой за конец галстука.

— Мы, пионеры деревни Эглинай, — медленно и торжественно читаю я, — вступая в отряд юных партизан «Перкунас», клянемся народу быть твердыми и несгибаемыми борцами. Сражаться с врагом яростно и безжалостно до последнего вздоха, не щадя ни здоровья, ни жизни. Если кто-нибудь из нас дрогнет или поддастся врагу, да постигнет его народная кара. Пощады такому не будет.

С минуту мы стоим и молчим. Оба мы взволнованы. Мы все еще держимся за концы галстука. А вокруг шумит лес. Огромный, загадочный и могучий. Кажется, будто и он вторит нашей клятве. Он да говорливая жизнерадостная речушка внизу.

— Давай спички, — наконец произносит Вацис.

Я прячу галстук за пазуху и подаю ему спички.

— Теперь каждый наш шаг должен быть осторожным и обдуманным. А клятву и обязательства давай сожжем.

— Давай. Я и наизусть все помню.

Два бумажных листка превращаются в горстку пепла.

— Надо устроить в лесу убежище, — говорю я.

— В лесу и в деревне. Так будет надежнее. Станем менять явки, — предлагает Вацис.

Все-таки замечательный у меня друг. С таким хоть в огонь, хоть в воду.

III

Мы не предвидели, что устройство убежищ займет так много времени и вызовет столько хлопот. Правда, в деревне мы довольно быстро нашли себе место. На окраине, там, где ручей впадает в реку, остались развалины мельницы. До войны бойкий ручей вертел мельничные жернова. Немецкие танкисты решили, что на мельнице засели наши солдаты, и целых полчаса палили по мельничным стенам. От здания осталась груда камней. Зато внизу еще были подвалы. В одном из них мы и устроили себе убежище. Подвал был темный, весь в паутине, вонял тиной. Без огня ничего не разглядеть. Но нам только того и надо было. Мы притащили в подвал доски, два бревна. Доски должны были служить нам столом, обрубки бревен — стульями. Раскидали мы все в беспорядке, чтобы никто не заподозрил, что здесь были люди. В этом подвале мы решили печатать листовки и вести дневник.

Труднее было устраивать убежище в лесу. Дело было в середине августа, самое грибное время. Густас надумал каждый день шляться по лесу с корзинкой. Мало того! Рядом с ножом на боку у него теперь болтался шестизарядный «монтекристо». В лесу Густас постреливал соек, диких голубей, пугал белок. Дома у него не было никаких дел и похоже было, что в лесу он и днюет и ночует! В первый же раз, когда я бежал в лес с лопатой, Густас попался мне навстречу. Подозрительно взглянул он на меня, потом на лопату и спросил:

— Ага, а что ты там в лесу копаешь?

— Лисью нору нашел, — как ни в чем не бывало, отвечал я.

— Тебе надо завести себе такую файн-штучку, — сказал Густас и хлопнул рукой по стволу своего «монтекристо». — Мигом уложишь свою лису.

— Тогда дай, чего жадничаешь?

— Ага, оружие только немец может носить. Давай я с тобой пойду.

Я вздрогнул. Вот он что придумал, дьявол. Уже не пронюхал ли чего? Надо от него отделаться.

— Я нашел, а ты думаешь мою лису зацапать? Нет уж, не выйдет. Убирайся отсюда, — сердито прикрикнул я на него. Но Густас ни капельки не испугался. Он только положил руку на свой «монтекристо» и сказал:

— Ага, сейчас все наше. Захотим — всех в Саксонию вывезем.

Я прикусил губу. Взял себя в руки. Ведь мы с Вацисом договорились попусту Густаса не дразнить, быть осторожными.

— Даже хвоста лисьего тебе не видать, — спокойно проговорил я и повернул в сторону дома.

Вечером мы с Вацисом встретились. Надо было придумать, как отвадить Густаса от леса. Мы не будем в безопасности, если он и дальше будет там шнырять. Совещались мы долго и разошлись довольные.

Наутро я встал рано, взял корзину и направился к усадьбе отца Густаса. Похоже было, что Дрейшерис решил прочно обосноваться у нас в деревне. Он снимал с крыши старую дранку и клал красную черепицу. Дом свой фашист окружил аккуратным высоким забором, в конуре у него сидела злющая большая собака. У меня так и потекли слюнки, когда мои ноздри уловили вкусный запах жаркого.

— Чтоб вам подавиться, оккупантам, — злобно пробормотал я про себя и сплюнул. У ворот я остановился и стал ждать. Во двор вышла мамаша Густаса. Вперевалочку, точно жирная гусыня, проплыла она к амбару.

— Что Густас, пойдет по грибы? — спросил я.

Она удалилась, не произнеся ни слова в ответ. От амбара снова проплыла к избе.

— А то, если пойдет, я бы обождал его!

Я злился, плевался, но ждал. Через добрых полчаса появился Густас. Он тащил корзинку. Значит, все как надо, вот и отлично.

— Йе, поспать не дашь, — проворчал он.

— Я знаю грибное место. Давай-ка побыстрее, пока другие не нагрянули.

— Ага, ты в грибах разбираешься, — отвечал Густас. Похвалил, стало быть, меня.

— Полную корзину наберешь, вот увидишь.

— Ага, пошли поскорей!

Я шел рядом с Густасом и наблюдал за ним. Он, как обычно, был в форме гитлеровской молодежи, с ножом и «монтекристо». Я улыбнулся про себя.

Мы вошли в лес. Я вспомнил дни, когда мы с отцом ходили по грибы. Отец водил меня по самым таинственным уголкам леса, где растут пузатые боровики, красавцы-подосиновики. Отец шел впереди и башмаками сшибал с травы росу. На усатой метлице, на всяких былинках висели тонкие паутинки. Под солнечными лучами капельки росы блестели на них, точно стеклянные бусинки.

На деревьях птицы стряхивали с себя ночную влагу. Там, где трава была повыше или тянулись заросли крапивы, отец сажал меня к себе на плечи, и я путешествовал словно верхом. Руками я доставал ветки орешника, облепленные зелеными еще плодами. Где теперь мой отец? Я твердо верю, что он жив. И это еще не все! Я храню тайну, которая известна только мне одному. Даже маме, даже Вацису не проболтаюсь. Я верю, что мой отец в партизанах. Он снится мне — с оружием в руках. Я жду от него весточки и знаю, что дождусь… Я мельком взглянул на Густаса. Это фашисты виноваты, что мой отец не может жить дома. Я едва не схватил Густаса за глотку. И не помог бы ему ни нож, ни «монтекристо». Но я должен держать себя в руках. А то погорячусь и все испорчу.

Я вел Густаса в глубь леса. Туда, где сливаются оба рукава ручья, где на крутом глинистом обрыве растет старая ель. Тропинка стала тоньше, потом вовсе исчезла. Кругом одни деревья — могучие, развесистые.

— Йе, что-то не видать тут грибов, — заметил Густас.

— Еще чуть подальше. Там и искать станем.

Мы уходили дальше. Я видел, что Густас начинает беспокоиться. Мрачный лес его пугал. А мне только того и надо было.

— Гляди-ка, кабаны ходили, — шепнул я ему.

Земля была истоптана, разрыта. Кому принадлежат эти следы, мне было ясно.

— Йе, да ведь кабан на человека бросается, — испуганно проговорил Густас.

— Вмиг кишки выпустит. Клыки у него острющие.

— Я пошел домой, — заявил Густас.

— Дальше мы и не пойдем. Только на обрыв заберемся, а там самые боровики. Хоть косой коси.

Густас колебался. По лицу видно было, что ему страшно. Что же победит — страх или жадность?

— Йе, боровики — файн штука. Ступай ты вперед, — решил Густас.

Трудно было взбираться на крутой глинистый обрыв. Густас совсем запыхался. Отдувался, пыхтел. Я влез первым, отошел немного и спрятался за дерево. А вот и Густасова голова показалась. Он взобрался на обрыв и остановился — отдышаться. Стал глядеть по сторонам. Вдруг в зарослях затрещало, зашумело, оттуда выскочил огромный кабан и, прямиком через ельник, кинулся к нам. Завидев косматую спину, я кинулся ничком на землю.

— Спасите! Спасите! — заорал я не своим голосом.

Я орал, а сам потихоньку наблюдал за Густасом. Дико вопя, он помчался к обрыву и слетел оттуда, как сквозь землю провалился, — кубарем скатился вниз и шлепнулся прямо в ручей. Так, голося, он и помчался домой. Даже из «монтекристо» пальнуть не успел. Возле меня с хохотом катался Вацис. Глаза его так и горели от радости.

— Быстро скидывай тулуп и бежим отсюда, — спохватился я.

Вацис проворно скинул «кабанью шкуру» — вывернутый наизнанку отцовский тулуп.

— Ты ступай в деревню один, а я потом, — решил Вацис.

Перед уходом мы взглянули на обрыв. По всему глинистому склону, где прокатился Густас, тянулся след. Под обрывом, у самого ручья, валялась корзинка.

— Вот славно! — радовался я. — Совсем отлично.

Однако рано мы обрадовались. Как только я возвратился домой, к нам во двор заявился Дрейшерис. Он был в коричневом гитлеровском мундире. За спиной у него торчал карабин. Дрейшерис сердито волочил свою хромую ногу, а лицо у него было мрачное, как туча. Мама, я и Казюкас стояли во дворе. Дрейшерис даже не поздоровался, а сразу уставился на меня.

— Вот что, стало быть: здоров, а мой Густас в постели лежит.

Мать взглянула на Дрейшериса, потом на меня. Я ничего ей не рассказывал.

— Мы ходили с Густасом за грибами. Кабан напал, — пробормотал я.

— Вот что, стало быть, Густас на человека не похож был, когда прибежал да и упал замертво.

Дрейшерис так и сверлил нас взглядом. Было видно, что он мне не верит.

— Вот что, схожу-ка я в лес да и подкараулю этого кабана, — заявил Дрейшерис и, хромая, ушел со двора.

— Опять что-то натворил?! — кинулась ко мне мама. — Отец бы тебе всыпал, будь он дома.

«Отец бы только похвалил. Фашистов он издалека ненавидит», — подумал я, а вслух сказал:

— Густас кабана испугался, чуть не помер со страху.

— Так ему и надо, — заявил Казис.

Я взглянул на братишку и незаметно подмигнул ему.

IV

— Можно, я пойду ночевать к Вацису на сеновал? — стал я проситься у мамы, как только начало смеркаться.

Мама роется в шкафчике, что-то ищет. Ворошит тряпье и сердито говорит:

— Сюда я положила свечи, а теперь никак не найду.

Я так и замираю. Что-то теперь будет?

— Казюкас, ты не брал?

— Я даже не видел…

— Не растаяли же они.

— Может, лампу зажечь, — предлагаю я.

— Керосина-то ни капли нет.

Мама стоит у шкафчика сердитая. В комнате темновато, но мне видно, что лицо у мамы осунулось, побледнело. Она так много работает. На ней теперь все заботы. Отец оставил нам лодку, сети, вентери, но у меня рыба ловится плохо, а мама тоже не очень-то зарабатывает на прополке чужих огородов. Зато она очень бережлива, все экономит. Даже свечи. Как же мне быть? Может, положить на место?

— Мама, знаешь, завтра я целый день буду рыбу ловить, — обещаю я твердо.

— Хорошо бы, — одобряет мама. — Казюкасу из одежки что-нибудь купим, тебе тоже надо…

— Мне лучше сапоги, — заявляет Казис и прижимается к маме.

Какое-то время мы все молчим.

— Мама, так я пойду.

Мама не отвечает. Значит, можно. Я, не мешкая, удираю.

Хорошо лежать на душистом сене. Сена тут — почти до потолка. Мы с Вацисом лежим одетые. Сквозь щели в крыше видно небо, глубокое, усеянное звездами. Ночь светлая. Во дворе раздаются шаги, тихое ржание лошади. Это ходит отец Вациса, собирается ложиться. Еще через полчаса все затихает, все засыпают…

— Пошли, — я встаю.

Мы быстро соскальзываем с сена. Вацис осторожно приотворяет дверь сарая. Становится светлее. Он отводит меня в самый угол. Здесь стоит верстак, висят пилы, молотки, сверла. Вацис вытаскивает из-под груды опилок красивую квадратную коробочку. Открывает ее. А там — вырезанные из липовых дощечек буквы величиной с мизинец. Целая азбука. Я набираю полную горсть этих буковок. До чего же здорово выпилил их Вацис!

А мой друг немного отходит в сторонку, потом берет с верстака гитару и протягивает ее мне. Не отличишь от покупной. На черном грифе даже поблескивают перламутровые крапинки. И струны! Я провожу по ним рукой. Гитара тихо звенит.

— Сам сделал?

— Много пришлось потрудиться, — отвечает Вацис. Потом, помолчав немного, добавляет: — Эту продам, другую сделаю.

Вот оно что. Конечно, если бы можно было подработать, отец не стал бы отдавать Вациса кулаку.

— Эх, — вздыхает Вацис, берет у меня гитару и кладет ее обратно на верстак. Мы берем с собой коробку с буквами, бумагу, чернила и выскальзываем на улицу. В лунном свете все кажется загадочным, странным. Крохотная избенка отца Вациса похожа на копну сена. Деревья выглядят облаками, которые спустились на землю. А до чего длинным сделался колодезный журавль…

Осторожно, кустами, стараясь держаться в тени, приближаемся мы к развалинам мельницы. То там, то здесь взлаивают собаки, поскрипывают ставни либо двери, и снова тихо. А вот и мельница. Мы забираемся в подвал. Наглухо закрываем дверь. Нас окружает сплошная темнота, чернее черного. Слепая-преслепая. Ничего не видно. Я достаю свечи из внутреннего кармана курточки.

— Зажигай, — шепотом прошу я.

Вацис чиркает спичкой. От пламени свечи по стене подвала пляшут диковинные тени. А вот и наш стол, вот стулья.

— За работу, Вацис, — весело говорю я.

Мой друг открывает коробку. Достает оттуда буквы, бумагу. Выкладывает на стол кисточку, чернила, тетрадку для дневника.

— Ну и голова, — я хлопаю себя по лбу. — Нам же надо выбрать командира. В каждом партизанском отряде есть командир.

— Пока нас двое, зачем нам командир, — отвечает Вацис. — А хочешь, можешь ты быть.

— Нет, обождем пока, — решаю я подумав.

Вацис расправляет лист бумаги. Берет букву «С». Кисточкой, обмакнутой в чернила, закрашивает ее снизу. Потом прижимает букву к бумаге. Буква выходит четкая, чуть пошире, чем деревянная.

— Надо очень осторожно, а то сольются, — предупреждает меня Вацис.

Примерно полчаса трудимся мы усердно и напряженно, и вот на одном листке уже написано: «Смерть фашисту Дрейшерису!», а на другом: «Смерть оккупантскому прихвостню Пигалице!» Под каждой надписью стоит подпись: «Партизаны отряда «Перкунас».

— А теперь давай дневник писать, — торопит меня Вацис.

Мы решаем вести дневник по очереди. Первым начинаю я. Ставлю число. Закончив, я шепотом перечитываю написанное:

«Оккупант и колонист Дрейшерис во всеуслышание заявляет, что литовцы, русские, поляки будут рабами и станут чистить немцам сапоги. Дрейшерис перегородил дорогу, которая с давних времен проходит через деревню, и не дает никому по ней ездить и ходить. Он говорит, что по своей земле он один имеет право ходить и ездить. Людям приходится делать большой объезд, они проклинают оккупанта. Дрейшерис доносит на крестьян в жандармерию, он выдает, кто прячет от оккупантов зерно и скот.

От отца не отстает и его сынок Густас. Он настоящий шпик у жандармов. Слоняется по деревне и собирает слухи. Особенно следит он за усадьбами «Ванагас» и «Ажуолас». Вообще этот юный фашист задирает нос и всех презирает.

Пигалица в своем доме поселил родственников, а сам убрался в город. Он работает на немцев. На днях он вместе с другими конвойными пригнал к реке целую толпу из гетто. Они начали делать насыпь. Конвойные заключенных зверски избивают. Пигалица носит дубинку. Ею он приканчивает обессилевших от голода людей».

— Складно у тебя выходит, — говорит Вацис.

— А что, плохо?

— У меня бы так не получилось.

— Пустяки, — я пренебрежительно машу рукой.

Наши листовки высыхают. Буквы, дневник, бумагу, чернила и кисточку мы кладем в коробку и прячем под камнем в углу. Внимательно осматриваем наш подвал. Нельзя оставить ни оброненной спички, ни обрывка бумаги, ни вообще какого-нибудь следа. Даже накапавший стеарин мы соскабливаем с досок и кладем в карман. Гасим свечи и тоже прячем их под камень. Берем наши листовки и выходим наружу.

Ночь все такая же таинственная, полная теней.

— Смотри, как четко видна Большая Медведица, — говорит Вацис и, запрокинув голову, глядит в небо.

— Да перестань ты думать о чем не надо, — готовься к диверсии.

Мне нравится слово «диверсия». Откуда я его узнал, не помню. Смысл его, однако, я понял. Это значит — вредить врагу, бить его, уничтожать — вот какое это замечательное слово.

Через полчаса мы уже возле того самого места, где Дрейшерис перекрыл дорогу. Предатель глубоко вогнал в землю колья, обмотал их колючей проволокой. Однако колья мы ухитряемся выдернуть, вместе с колючей проволокой оттаскиваем их к реке и там топим. Потом бесшумно, точно тени, подкрадываемся к дому Дрейшериса. Даже собака не почуяла, что мы тут. К воротам прикрепляем листовку «Смерть фашисту Дрейшерису!». Вторую оставляем для Пигалицы.

Выполнив боевое задание, довольные, мы возвращаемся к Вацису. Неподалеку от гумна садимся отдохнуть. Над головой раздается тяжелый гул. На запад летят самолеты.

— Наши, — говорю я Вацису.

— Подарочек Гитлеру несут.

Самолеты летят высоко, без огней. Гул удаляется.

— Вацис, я тебе не говорил. Мой отец партизан.

— Правда?

— Как-нибудь ночью придет. Я жду…

Вдруг со стороны города доносится пулеметная очередь. Пулеметы надсаживаются, точно стая голодных волков. На мгновение затихают и снова принимаются строчить. Становится жутко. Значит, правду говорят люди, будто по ночам евреев из гетто расстреливают. Перед самым рассветом. Когда все спят.

Мы встаем и бежим к сеновалу. Пулеметы не умолкают. А ночь такая ясная, прозрачная, далеко слышно. Да только лучше бы не слышать…

С самого утра мы с Вацисом собираемся на рыбалку. Сегодня лучше дома не сидеть. Вацис берет с собой краюшку хлеба, кусок сала. На реке пробудем целый день. Еда пригодится. Мне мама тоже дает с собой поесть. Мы берем сеть-волокушу, веревки и бежим к реке. С утра задувает несильный западный ветер. Я ставлю паруса. Пробую. Все в порядке, ветер лодку гонит. Вскоре берег удаляется. Я сижу на корме у руля, а Вацис придерживает парус. Вода плещет за кормой. Из-за туч выглядывает солнце. Ясное, чистое. Такое веселое. Теперь мы с Вацисом можем поговорить свободно. Никто не подслушает.

— Наш отряд должен расти. Кого ты предлагаешь принять? — спрашиваю я.

Вацис, как обычно, не торопится с ответом. И правда, сразу трудно подобрать новых членов для отряда. Деревня наша невелика. Пионеров только нас двое. Остальные ребята или слишком малы или уже почти взрослые.

— Надо связаться с другими деревнями, — предлагает Вацис.

— Согласен. По-моему, подошел бы Стасис из Пипляй. Как-то я ему верю. Похож на настоящего человека.

— И правда, — соглашается Вацис.

— Ладно. Я к нему схожу.

Лодка круто идет против течения. Деревня остается позади. Я вспоминаю нашу ночную вылазку и задумываюсь. По лицу моего друга видно, что и он думает об этом же. Интересно, что сейчас творится в усадьбе Дрейшериса? Заметили или нет, что забор исчез? Густас, должно быть, поскакал в городок доносить жандармам. Ищи ветра в поле! А Пигалице и не снится, что у него дома делается. Ничего, вернется в воскресенье домой, найдет привет.

Мы доплываем до того места, где евреи из гетто строят насыпь. В ушах у меня еще звучат ночные пулеметные очереди. После каждой ночи к насыпи сгоняют все меньше народу. Рабочая бригада тает с каждым днем…

Мы закидываем сеть. Когда вытаскиваем ее на берег, обнаруживаем там килограммовую щуку, широкого, точно крышка от котла, леща, нескольких окуней.

— Начало хорошее, — говорю я Вацису.

Внезапно за спиной у меня раздается покашливание. Я оборачиваюсь. Из кустов на нас глядит человек. Высокий, тощий, заросший. Человек пальцем указывает на рыбу. Я догадываюсь. Хватаю леща и протягиваю ему. Вацис отдает свой хлеб и сало.

— Спасибо вам, — низко склонив голову, шепчет человек. Он поворачивается, чтобы уходить. В тот же миг на него, злобно рыча, кидается огромная собака. Человек отскакивает в сторону. Собака настигает его и впивается зубами в спину. Человек не сопротивляется. Он только поднимает высоко над головой рыбу и хлеб с салом.

— Весло неси! — кричит мне Вацис.

Мы бежим с веслами к собаке.

— Ни с места, паршивцы! Стой!

С автоматом, направленным прямо на нас, из кустов вылезает Пигалица. За ним идет пожилой сутулый немец.

Лицо Пигалицы искажается гнусной ухмылкой.

— Это ты, большевистское отродье, да ты, батрачонок, такие добренькие! Ну и повеселю я вас, Нерон, за дело!

Собака с лаем снова кидается на человека. Она опрокидывает его на спину, рвет лицо, руки…

Человек роняет хлеб… Защищаясь, он обхватывает собаку за шею. Начинает сжимать, душить. Заметив это, немец приближается к ним и бьет человека по рукам. Тот выпускает собачью шею и поворачивается лицом к земле. Пес рвет спину. Наконец немец оттаскивает собаку. Человек медленно поднимается. Одежда его изодрана, лицо в крови.

— Нерон, за работу!

Пигалица подталкивает хлеб и сало собаке. Та пожирает сало, а человек с желтым лоскутом на спине закрывает руками лицо. Хлеб собака не ест, а только надкусывает его и держит в пасти.

— Ну, благодетели, убирайтесь, пока я добрый! — орет нам Пигалица.

Однако немец иного мнения. Он приказывает Пигалице отобрать у нас рыбу. И ту, которую отдали заключенному, и ту, что трепыхается в сети. Немцу, видимо, сильно хочется рыбы — вон он как причмокивает своими синими, бескровными губами.

Мы укладываем сеть. Отталкиваемся, отплываем от берега. Нам видно, как фашисты уводят обессилевшего заключенного. Пигалица оборачивается и несколько раз стреляет в воздух над нами.

— Сволочь! — вскипаю я.

— Закинем снова? — спрашивает Вацис. Голос его дрожит.

— Конечно закинем. Пусть не думают…

Однако долго рыбачить нам не пришлось. После третьего заброса я увидел мать, которая бежала к реке с тревожным лицом.

— Кто это стрелял? — спрашивает она.

Я рассказал ей, как было дело.

— Чуяло мое сердце, — говорит мама. — В деревне тоже неспокойно. Все шепчутся, все на ногах. Говорят, ночью партизаны приходили. Дрейшерис в город полетел — начальству доносить. Бумажку какую-то нашли. Не знаю, что теперь будет. Давайте-ка домой.

Мы с Вацисом переглядываемся. Ага, жаловаться поскакал. Значит, горит земля под ногами у оккупантов, горит…

V

Через несколько дней, когда все успокаивается, мы с Вацисом снова встречаемся в подвале мельницы. Мой друг скис. Уже все решено. До зимы он будет пасти стадо. В школу не то пойдет, не то нет. Чего доброго, и на зиму возьмет его кулак в батраки…

— К зиме, может, уже ни оккупантов, ни кулаков не будет. Слыхал, фронт к западу движется, — утешаю я Вациса.

Вацис шевелит губами, но я ничего не слышу. Мой друг всем телом налегает на дневник и пишет. Я печатаю листовки. Одна уже готова. На ней большими буквами напечатано: ТОВАРИЩИ, НАСТАНЕТ ДЕНЬ, КОГДА ЛИТВА СНОВА БУДЕТ СВОБОДНОЙ. БОРИТЕСЬ С ОККУПАНТАМИ. ПРЯЧЬТЕ ЗЕРНО И МЯСО. ФАШИСТЫ МНОГО ЖРУТ, А ПОТОМ УБИВАЮТ ЛЮДЕЙ. ОКО ЗА ОКО, КРОВЬ ЗА КРОВЬ!

Я показываю листовку Вацису. Он читает, задумывается и говорит:

— Начало хорошее. Конец может быть страшный.

— Никакой пощады врагу! — выпаливаю я в ответ.

Вацис склоняется над дневником. Я энергично печатаю дальше. Дело подвигается туго. Несколько десятков листков я уже испортил, руки перепачкал чернилами. Буквы выходят косоватые, толстые.

— Точка, — отрывается от дневника Вацис. — Не знаю, хорошо ли вышло.

Я беру дневник и читаю:

«Юные партизаны отряда «Перкунас» навели панику среди оккупантов. Дрейшерис вызвал жандармов. Гестаповцы обшарили лесные опушки, наведались в дома. Дрейшерис показал им найденную на воротах листовку и что-то втолковывал. Однако гестаповцы никого не тронули и убрались восвояси. Дрейшерис и его сынок Густас ложатся спать, не расставаясь с оружием. Еще дотемна закрывают ставни, запирают все двери, спускают собаку. Всех клянут. Даже гестаповцев болванами обзывают. Дрейшерис говорит, что он сам большевистское семя истребит.

Пигалица недостоин звания человека. В прошлое воскресенье он приехал из города на извозчике. Люди видели, как он таскал в дом вещи, тяжелые чемоданы. Говорят, что это вещи евреев, убитых в гетто. Пигалица в тот вечер пьянствовал. Потом стал швырять родственникам кровавую одежду и орал: «Нате — тряпки! Какой от них толк! Вот золото — это другое дело!» Потом снова пил и ругался».

— Не совсем то, что надо, — откровенно сказал я Вацису.

— Лучше у меня как-то не получается.

Я молча беру у него ручку и дописываю: «Пигалица — людоед, фашистский блюдолиз, убийца невинных людей, бродячий пес и пьяница. Чем скорее надо смести его с поверхности земли. Мера наказания — виселица».

Мы прибираем в нашем подвале, договариваемся ночью распространить листовки, потом расстаемся. Первым выбираюсь из подвала я, а через полчаса Вацис. Так безопаснее, меньше будем мозолить людям глаза. Я ныряю в кусты и спускаюсь к реке. День стоит теплый, на небе легкие пушистые облачка. Неплохо бы искупаться. Однако не успеваю я отойти и на сотню шагов от нашего убежища, как словно из-под земли вырастает передо мной Густас. Одна рука у него в кармане штанов, другая — на прикладе «монтекристо». Густас встает у меня на дороге и, кажется, не собирается посторониться. Он улыбается. Что все это означает? Я сунул руки в карман и, как ни в чем не бывало, спрашиваю:

— Скажи, Густас, это правда, что у твоего отца кто-то забор своротил?

— Йе! Ты лучше скажи, что ты там пишешь в кустах — нос-то весь в чернилах!

Я вздрогнул. Пока печатал, я, должно быть, и выпачкал нос чернилами. Густас что-то подозревает.

— Мой нос тебе не мешает. А что, отец твой новый забор поставит или так будет?

— Йе! Забор будет заминирован. Увидим, — тянет Густас. И тут же добавляет: — У тебя в носу всякой дряни полно. Отец выяснил, что у нас в лесу кабанов нет. Это были косульи следы.

— Отчего же ты так улепетывал? — я пожимаю плечами.

— Йе, йе, — мычит Густас, но с дороги не сходит.

Я размышляю. Вацис, должно быть, уже вышел из подвала. Густас может и его увидеть. Нечего так долго с оккупантом лясы точить.

— Да не мычи ты, а лучше убирайся с дороги, — говорю я и делаю шаг ему навстречу.

Напрасно я полагаю, что Густас уйдет. Мы сталкиваемся лицом к лицу. Драки не избежать. Я кидаю его на землю и хватаю за правую руку, в которой он держит «монтекристо». Выкручиваю ее. Густас издает вопль, и оружие падает. Ногой я отталкиваю «монтекристо» подальше. Тем временем Густас царапает мне лицо. Я чувствую острую боль. «Задушить гада», — мелькает в голове мысль. В бешенстве хватаю я его за горло. Густас начинает хрипеть. Внезапно я чувствую пинок. Потом еще. В глазах темнеет. Собрав все силы, я вскакиваю. Над нами стоит отец Густаса.

— Вот что, прикончу я тебя, маленький большевик! — кричит он.

— Йе, этого ерша колючего я сам уложу, — вопит Густас и хватает «монтекристо».

— Да убирайся же ты! — набрасывается на сынка Дрейшерис и отнимает у него оружие.

Мне понятно все. На сей раз оккупант удовлетворяется несколькими пинками. Эх, был бы тут мой отец!

Прихрамывая, я иду домой. Я не плачу. Умываюсь, привожу себя в порядок. Дома я стараюсь, чтобы мама не увидела моего исцарапанного лица.

— Мама, а Йеронимас весь в крови, — выдает меня Казюкас.

Мама подходит ближе, берет меня за подбородок, заглядывает в лицо.

— Густас? — спрашивает она.

— Оба. Он и папаша.

— Не связывайся ты с ними, не лезь. Прошу тебя. И так горя хватает.

Я молчу и сжимаю кулаки.

VI

Я просыпаюсь от грохота. Открываю глаза. В избе темно, а за окном хлещет дождь. Молнии полосуют небо, на мгновение освещая избу. Гром гремит прямо над вершинами деревьев и крышами, тут, у нас в деревне. Свистит ветер, окно дрожит от дождя.

От грозы мне не спится. Лежу с открытыми глазами и смотрю, как дождь хлещет в окно. Смотрю и думаю. Я вспоминаю Вациса. Три дня назад я проводил его в соседнее село. Там он будет пасти кулацкое стадо. Вацис ушел в своей куцей одежонке, с мешком за спиной. Не оставил он дома и гитару.

— Знаешь что, я решил ее не продавать, — сказал он. — Вот послушай.

Вацис присел на кочку, взял гитару, тронул струны. Заиграл и запел:

Слух идет, идет с границы,

Скакунов седлайте…

Потом он замолчал и задумался.

— Стадо ляжет, а я… Кто мне запретит? — сказал он и встал. Гитару он нежно прижимал к себе.

Я Вациса понимаю. Тоскливо ему будет одному. Невесело и мне. Кажется, деревня опустела. Но каждое воскресенье я стану ходить к Вацису, и мы будем продолжать нашу борьбу. От Вациса мои мысли перескакивают к отцу. В такую ночь партизаны устраивают диверсии. Они выносливы и не боятся никаких опасностей. Что им гроза, молния, гром?..

Гремит так близко, что кажется, будто угодило прямо в наш дом. Вздрагивает на своей постели мать. Принимается хныкать Казис.

— Спи, сынок, спи, — успокаивает его мама.

Казюкас спит вместе с мамой. Он обхватывает ее за шею, прижимается к ней и довольно посапывает. Казюкас еще мало что соображает. А вообще он ничего парень… Я сплю в отцовской кровати. Она длинная, дубовая. Занимаю я только половину постели. Иногда мне снится отец. Будто он приходит и ложится рядом со мной. Иногда…

Показалось мне или в самом деле кто-то стукнул в окно? Я приподнимаю голову и прислушиваюсь. Наверное, дождь… Но нет, я явственно слышу… Осторожный, робкий стук.

— Мама!

— Слышу, слышу. Кто бы это мог быть?

Сердце у меня так и сжимается. Я же знаю, что именно в такие ночи партизаны навещают своих, приносят новые вести.

— Мама, надо открыть.

Мама встает, одевается. Я тоже.

— Где же мои шлепанцы? — дрожащим голосом спрашивает мама. — Свечу бы…

Внезапно меня охватывает желание признаться во всем: что свечи взял я, что мне они очень нужны, что сам отец и то не стал бы бранить за них.

— А может, это к лучшему, что огня нет? — словно сама с собой советуется мама.

Мы выходим в сени. Человек, стучавший в окно, уже держится за щеколду.

— Кто там? — спрашивает мама.

— Свой. Откройте, свой…

Я так и обмираю. За дверью стоит человек, голос которого мне совершенно не знаком.

— Прямо и не знаю, — упавшим голосом говорит мама.

— Не бойтесь. Я свой, из ваших…

Мама медлит. «Наверное, партизаны прислали», — мелькнула у меня мысль.

— Мама, а вдруг это от отца?

Кто этот человек, мы так и не узнаем ни в сенях, ни в избе.

— Закройте окно, — шепчет человек.

Мама торопливо завешивает окно. Я зажигаю лампу. Она едва тлеет. Керосина почти совсем нет. Фитиль коптит и потрескивает. Но и такой свет позволяет разглядеть незнакомца. Он весь насквозь промок. Шапка надвинута до бровей. С рваного пиджака течет вода. Человек снимает шапку и выжимает воду.

— Узнаешь? — спрашивает он меня. — Вспоминаешь? Рыбу дал, хлеба…

— Мама, это ему мы с Вацисом дали еды. Я же тебе говорил! — вскрикиваю я, узнавая ночного гостя.

— Вон оно что. Раздевайтесь, — спохватывается мама.

— Мне надо идти. Пока ночь, я должен добраться до Ламанкских лесов. Только дороги я не знаю, — говорит человек.

— По такой погоде, — ужасается мама.

— Завтра может быть поздно. Станут искать. Надо уходить немедленно.

По глазам видно, чего хочет человек. В избе воцаряется молчание. Только дождь хлещет за окном, только ветер завывает и гремит гром.

— Я покажу вам дорогу в Ламанку, — говорю я.

— Ой, нет, нет. Я сама, — не соглашается мама.

— Мама, я же все тайные тропки знаю. Даже лисица не тявкнет. Я же, мама…

— Я так и знал, что ваша семья поможет, — обрадованно заговорил человек. — Мои товарищи знали вашего мужа…

— У нас в деревне очень опасно. Каждый шаг на виду, оккупанты так и зыркают, — говорит мама.

«Каждый шаг! — думаю я. — Если бы только мама знала…»

Человек поспешно идет к двери. Я хватаю мешок в углу — от дождя.

— Счастливо, — слышу я мамины слова.

С первого же шага мы попадаем в дождь и темень. Я веду ночного гостя по таким тропинкам, которые почти никто не знает. Ветер и дождь шумят в кронах деревьев, заглушая наши шаги. Я ликую. Вот это вылазка! Что-то скажет Вацис, когда узнает?

Мы добираемся до того места, где мы с Вацисом устроили наше лесное убежище. Я не в силах промолчать.

— В этом лесу тоже есть безопасные места, — говорю я.

— И ты их знаешь? — спрашивает человек.

— Мы с другом устроили здесь тайное убежище.

— А на что оно вам?

— Это только про запас. Тут мы кое-что прячем.

— Что именно?

Я молчу.

— Понятно. Военная тайна.

— Военная. А вы кто будете?

— Я врач.

— Мне это все равно. Подпольщик или партизан?

— Если все благополучно обойдется, допустим, что партизан.

— Я так и думал. А оружие у вас есть?

— Нет.

Я слегка разочарован.

— Как же вы станете от фашистов защищаться?

Человек некоторое время молчит.

— Живым они меня не возьмут. У меня есть яд.

Нет, не таким представлял я себе партизана. Яд… Фашистов бить надо, а не яд глотать. Но как знать, а вдруг и яд иногда выручает. Меня так и подмывает заговорить об отце. А вдруг он что-нибудь знает?

— В этом лесу мы с отцом грибы собирали, — начинаю я.

Человек молчит. Мне немного обидно.

— Мой отец был знаменитый рыбак, — говорю я. — Председатель апилинкового Совета.

— Люди, которые посоветовали мне зайти к вам, много хорошего говорили о вашей семье.

«Конечно», — подумал я, и снова стало теплее на сердце.

Может, это и хорошо, что льет дождь. Мы уже вышли из нашего леса. Через два километра начнется Ламанкский бор. В ясную погоду на этой просеке еще можно было бы на кого-нибудь наткнуться, но в такую грозу все сидят по домам. Это вам на руку.

— Не знаешь ли ты, где растет Большая Липа? — спрашивает человек.

— Большую Липу девять деревень знают, — отвечаю я.

Через час я останавливаюсь. Вот он, Ламанкский бор. На опушке она и растет, Большая Липа. Дальше я могу и не ходить.

Внезапно человек наклоняется и обнимает меня. Мокрой щекой я чувствую его колючую щетину.

— Мы еще встретимся, — говорит он. — Счастливо тебе вернуться.

— Это мне сущие пустяки. Через полчаса буду спать.


Однако лечь мне не удалось. Пока я возвращаюсь, начинает светать. С рассветом по деревне разносится недобрая весть: немцы ищут еврея, убежавшего из гетто. «Пусть ищут. Найдут, как иголку в стоге сена. Ламанкский бор велик», — радуюсь я. Но что будет, если они проникнут в подвал мельницы? Тоже ничего. Камень прочно закрывает тайник, где лежит наша коробка, а несколько досок да бревна ничего фашистам не скажут. И все-таки неспокойно. Я вижу, как мама готовит завтрак сама не своя, а меня все гонит спать. Казюкасу тоже не велит вставать. Еще тревожнее становится на душе, когда я замечаю в окно, как к нам во двор направляются фашисты. Они уже обшарили соседний дом, а теперь идут к нам. Впереди «Нерон». Та самая собака с черной мордой, которая тогда терзала упавшего человека.

Часть остается на улице, а Дрейшерис, Пигалица и тот самый старый немец с синими губами, которого мы с Вацисом видели у насыпи, вваливаются в избу.

— Где бандит, удравший из гетто? — с ходу заводит Пигалица. — Немедленно выкладывайте, где он?

— Вот что, давайте-ка поскорей! — рявкает и Дрейшерис.

Фашисты наводят на нас карабины. Неужели кто-нибудь видел ночного гостя? Неужели выдали?

— Не видали мы, ничего не знаем, — говорит мама.

— Не видали? — передразнивает Пигалица и вдруг вытаскивает из кармана клочок бумаги. — Может, и этого не видали?

Пигалица тычет маме в нос листовку, которую писал я.

— Ты же первый раз мне показываешь, — отвечает мама.

— Это же работа твоего большевика! Ну, будет с нас! Пора покончить с этим бандитским гнездом!

Меня так и пробирает дрожь. Дрейшерис что-то говорит немцу на их языке. Тот кивает своей огромной головой, выплевывает изо рта сигарету и подходит ко мне. Берет за подбородок, крепко сдавливает, а потом давит мне на плечо.

— На колени. Немедленно отвечай: приходит по ночам отец домой или нет? Где бандит из гетто?! — орет Пигалица.

Раздается визг Казюкаса. Как хорошо, что ночью он спал и ничего не видел. Мама бросается ко мне, но немецкий карабин упирается ей в грудь.

— Считаю до трех, — наведя на меня оружие, продолжает Пигалица.

— Ничего он не знает! Не мучайте вы ребенка! — умоляет мама.

— Раз, два…

Я молчу. Почему — сам не знаю. Не могу вымолвить ни слова, не могу перевести дыхание. Эх, не вопил бы так братишка, не стонала бы мама.

— Ну, где бандит?

— Вот что, он сам настоящий бандит! — говорит Дрейшерис.

— Я спал, ничего я не знаю! — наконец вырывается у меня.

— Нечего с ним возиться. Посидит в холодной, все выложит, — и Пигалица опускает карабин. — Одевайся, пойдешь с нами.

— Не пущу! — мама отталкивает немца и кидается ко мне.



Я вижу, как немец толкает ее. Мама падает на пол. Заходится, дергаясь в судорогах, Казюкас. И тут меня охватывает ярость. Пусть, пусть гонят, куда хотят. Посмотрим!

Меня ведут по главной улице деревни. Людей во дворах не видно. Даже в окнах никого нет. Только жена Дрейшериса и Густас смотрят, как меня ведут. Густас победно улыбается.

«Еще посмотрим, кто будет смеяться последним!» — думаю я и с высоко поднятой головой прохожу мимо врага.

Меня ведут в сторону леса. Я вижу стадо. Неужели Вацис? Ну да, так и есть. Вацис, словно чуял беду — пригнал своих коров на опушку леса, поближе к городку. Мой друг стоит у дороги с гитарой в руках. Я вижу, он взволнован. Вацис подбегает ко мне и зачем-то сует в руки гитару. Я пожимаю плечами. Пигалица ударяет рукой по гитаре. Та падает на пыльную дорогу. Струны лопаются и жалобно стонут.

— Паси, паси, мы и до тебя доберемся! — кричит Вацису Пигалица.

Мы уходим, а Вацис так и остается посреди дороги.

Как его успокоить, приободрить? Как сказать ему, что фашисты ничего от меня не добьются, что я непременно вернусь и мы еще нагоним на них страху? А когда встретимся с партизанами из Ламанкского бора, с моим отцом, он скажет: «На этих парней можно положиться, они настоящие борцы».

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

VII

Меня одолевают полчища тараканов. Черных и бурых. Они идут ровными колоннами, точно фашисты. Тараканы растут, растут и превращаются в крыс. Крысы ощерили пасти, таращат глаза. Впереди у них — самая огромная крысища. Она ведет остальных, и они окружают меня. Ой, да ведь это не крыса, а Пигалица. Это его крысиные глазки устремлены на меня, это он ощерился и готов впиться мне в горло. А те, меньшие крысы, уже грызут мои руки, ноги, уши. Я отбиваюсь, кричу и куда-то проваливаюсь… Никого нет. Нет тараканов, нет крыс, Пигалицы нет, нет меня самого… И вдруг снова крысы бросаются на меня. Щелкают зубами, вгрызаются мне в бока. Больнее всех кусаются те, у кого морды вроде лиц Пигалицы, Дрейшериса, старого немца. Они лезут на грудь, в лицо. Ага, а вот и крыса, похожая на Густаса. Она бегает вокруг меня, подзадоривает остальных и гнусно пищит. Да, конец мне. Крысы меня сожрут. Уже нет сил защищаться. Руки мои бессильно поникли, ногами я не могу пошевелить. И кричать больше не могу. Вацис! И правда, это он. Мой друг с дубиной бросается на крыс. Что он делает? Это же мне только показалось, что у него в руках дубина. Вацис бьет крыс гитарой. Струны так и стонут, лопаются, а крысы хохочут. Да нет же, нет, это вовсе не Вацис. Отец! Мой отец. С автоматом в руках. Я кричу, собрав последние силы. Кричу, и… все исчезает.

…Я открываю глаза. Где я? Дома, на большой отцовской кровати. Около постели стоит стул. На нем полно больших и маленьких бутылочек. Лекарства. А почему так светло? Окно избы изукрашено ледяными тюльпанами. Неужели зима? А это что? Рядом с маминой кроватью стоит маленькая кроватка, белая, плетеная. Чья она? Должно быть, купили для Казюкаса. А почему на полу нет крыс? Может, я не у себя дома? Нет, тут все знакомое, свое. Вот на большом гвозде у печи висит длинная связка лука, вот в углу сеть, веревки, вот отцовские сапоги, вот… Но где же мама, Казис? Где я был?

Я хочу поднести руку ко лбу, но она не слушается меня. Чуть приподнимаю, и она снова бессильно падает на одеяло. Я вижу, какая худая у меня рука, вся белая-пребелая, в синих жилках и каких-то красных шрамах. Что же произошло? Постепенно мысли мои приходят в порядок, проясняется голова. Да, верно… Была ночь, гремел гром, был незнакомый человек, была Большая Липа… А потом? Потом Пигалица, Дрейшерис, беззубый старый немец, пес с черной мордой… Потом городок Пушинай, подвал гестапо, потом… Я задрожал. Показалось, будто я снова в подвале гестапо. Я чувствую удары кожаной плетки лейтенанта Шмита. И будто снова Пигалица дерет меня за уши. Так больно, до звона в голове, до темноты в глазах. А потом, что было потом? Крысы. Ночью на меня напали сотни крыс. Так бы и сожрали. А почему же не сожрали? Не помню, ничего не помню. А что, если я потерял сознание и все выдал? На лбу у меня вдруг выступает пот, я задыхаюсь. Дурак, просто болван безмозглый. Разве лежал бы я сейчас дома, если бы фашисты все узнали? Я успокаиваю себя, только успокаиваю. Но наверняка ничего не знаю. И правда, где же мама? Где Казис?

В сенях раздается стук. В комнату с клубами морозного воздуха вваливается Казис, а вместе с ним девочка. Чуть поменьше его. Незнакомая.

— Казис, поди-ка сюда, — зову я брата. — Скажи, где Вацис?

Казис удивленно хлопает глазами, разевает рот, хватает за руку девчонку и кричит подпрыгивая:

— Йеронимас заговорил! Йеронимас разговаривает!

Девочка топает ногами вместе с Казисом и тоже лепечет:

— Разговаривает, разговаривает…

— Будет вам. Казис, быстро говори, что с Вацисом?

Казис и девчонка подходят ко мне. У обоих лица раскраснелись.

— Твой Вацис-барбарис у кулака служит.

Я закрываю глаза. Значит, фашисты ничего не разнюхали. Точно камень сваливается с сердца. Потом я снова открываю глаза и смотрю на ребятишек. Они уже раздеты. Сидят на полу и играют. Казис строит из чурбачков дом. Девочка носит от печки «бревна». Казис весь ушел в работу, от усердия даже язык высунул. Дом растет. В избе пахнет сосновой смолой. Теперь мама и дрова сама колет.

— Казис, а где мама?

— В аптеку пошла.

Это из-за меня столько хлопот. Скорей бы уж встать.

— Еще выше давай, выше, — просит Казиса девочка. — Вот такой, — она поднимает руку, хотя дом и так уже высотой с Казиса и куда выше ее самой. Чья же это девочка?

— Казис, это твоя подружка?

— Нет, не подружка. Это наша сестренка, — даже не взглянув в мою сторону, отвечает Казис.

— Брось баловаться.

— Правда, я ваша сестренка, а вы мои братья, — говорит девочка.

И эта тоже шутить умеет. Ладно, пусть. Зато какая красивая! Глаза большие, черные, горят, как дубовые угольки. Волосы курчавые, как шерсть у барашка. Года четыре ей будет, не больше. Но уж и врут оба, точно сговорились. Сестренка объявилась!

— А как тебя звать? — спрашиваю я.

— Оля.

Я стараюсь припомнить, у кого из нашей родни есть девочка, по имени Оля. Кажется, ни у кого. По-видимому, пока я болел, что-то произошло у нас дома. Эта белая плетеная кроватка, выходит, Олина. Эх, скорей бы мама приходила. Она мне все объяснит. Как по заказу раздается стук двери.

— Мама идет! — звонко выкрикивает Казис.

— Мама, мама! — радостно вторит девочка.

Вот это да! Она и правда зовет мою маму мамой. Ничего я не понимаю, совсем ничего.

VIII

— Сегодня ночью у нас будут гости, — шепотом говорит мне мать, когда Казис и Оля засыпают.

— Какие гости?

— Сам увидишь. А пока запасись терпением, — загадочно велит мне мама и старательно завешивает окно толстым одеялом.

Что случилось с моей мамой? За три месяца, пока я тяжело болел, она сильно переменилась. Я уже знаю, что из городка она привезла меня еле живого. Раньше мама всего боялась, глаз на оккупантов не поднимала, а тогда, говорят, на весь городок кричала: «Что вы наделали, убийцы проклятые!»

Теперь у мамы иной разговор.

— Недолго гулять Пигалице да всяким Дрейшерисам, — говорит она.

Мама повеселела, только непонятно отчего. Я догадываюсь, что она что-то скрывает от меня. Чего-то не договаривает. Может, она узнала что-нибудь об отце?

— Тук, тук, тук, — я слышу, как стучит мое сердце.

Мама должна была бы рассказать мне, что да как. А если отец?.. Скрывает она от меня, многое скрывает. Вот хотя бы эта Оля. Мол, это наша дальняя родственница. Родители у нее погибли в первые дни войны. Оля была в яслях. Мама узнала, где она, и взяла на воспитание. Ведь она уже давно хотела девочку. Может, и так… Или вот еще. У мамы новое платье. У Казиса сапоги. Откуда все это? Кто нам помогает? Мама мне не говорит. Но ведь я тоже не все ей говорю. Она же ничего не знает о наших с Вацисом делах. Хорошо это или плохо? Хорошо. Военную тайну никому нельзя выдавать. Никому, даже матери. Зато мамины тайны не дают мне покоя. Не могу я спокойно лежать и болеть. Что-то происходит, что-то творится в доме, а я тут ни при чем. Нет, это никуда не годится.

«Будут гости». Когда они придут? Я вижу, мама тоже беспокоится. Тихо расхаживает по избе, останавливается, прислушивается. За окном время от времени проносится порыв ветра. Так и вижу, как он крутит снежные воронки за углом, у забора. Снега выпало много, земля плотно окутана толстым покрывалом. Говорят, у Густаса покупные лыжи. Ну и пусть. Вот встану я, пойду к Вацису, хоть он и в другой деревне. Мы себе не хуже лыжи смастерим. А для Казиса с Олей устроим на реке карусель.

Вацис?

Он остался у кулака. Говорят, несладкое там у него житье. В школу он не ходит. Я тоже. Все из-за этой болезни. Эх, скорей бы встать! До сих пор не помер, но если вот так долго валяться, точно помрешь. Скучища. Не знаешь, что в мире делается, что в деревне, в избе, даже под кроватью.

Идут! Мама кидается в сени. Я слышу быстрый разговор. Наружная дверь закрывается. Я с нетерпением жду. Ну, быстрее, быстрее же!.. Входит высокий человек в коротком полушубке и валенках. На белых отворотах полушубка чернеет борода. Лисья шапка вся в снегу. Он снимает полушубок, шапку, и я понимаю, кто это. У нас в избе партизан. Самый настоящий. На боку — маузер, у пояса гранаты. Так, значит, мама мне доверяет!

— Как наш больной? — спрашивает человек и, подходя ко мне, потирает руки, чтобы согреть их.

Где я слышал этот голос? Ну, где? Человек наклоняется надо мной.

— Ага, уже глядит на белый свет, уже глаза живые. Значит, все в порядке, — весело говорит он.

Где же я слышал этот голос? Где?

— Не узнаешь?

— Нет.

— Присмотрись-ка получше.

Я смотрю, до того внимательно смотрю, что глазам больно.

— Борода у меня такая обманщица, — смеется человек и достает из кармана желтую резиновую трубочку.

— Доктор!

— Это мне нравится. А сейчас послушаем-ка, что говорят твои легкие.

От радости я чуть было не заплакал. Сам не знаю почему. Ведь я так мало знаю этого человека, мы всего два раза виделись. И все-таки, как хорошо, что он стоит здесь около отцовой кровати.

Доктор осторожно надавливает на мою грудь и спрашивает:

— Тут больно? А тут? А тут, тут?..

Нигде мне не больно, совсем нигде. Здоров, как бык. Мне надо как можно быстрее встать. Меня ждет борьба. Давно уже не испытывал я такого прилива сил, давно не было мне так весело. Передо мной стоит партизан. Властелин Ламанкских лесов, гроза фашистов. Какой у него отличный маузер! Это вам не Густасова игрушка. А гранаты! Интересно, откуда партизаны узнали, что меня тогда забрали?

— Доктор!

— Называй меня папой Йокубасом. Мы же с тобой друзья.

Папа Йокубас? Не знаю. Я только одного своего отца называю папой. Только его. Папа Йокубас? Нет, не знаю…

— Доктор, а помните, мы шли лесом. Помните, — мне хочется расспросить про нашего отца, но я не знаю, как это сделать. Я смотрю доктору в глаза. Долго. Он молчит. Почему? Конечно, мой отец может оказаться совсем в другом отряде, даже в другом месте.

— Немцы отступают. Еще немного, потерпи еще. Последняя зима, — задумчиво произносит доктор и подходит к Олиной кроватке. Наклонившись над спящей девочкой, он гладит ее пышные волосы. Потом Казиса.

— Пора мне, — говорит он и надевает полушубок. Потом подает мне руку:

— До свиданья. Не унывай, через неделю плясать сможешь.

— Спасибо.

Вот не везет. Теперь я бы мог откровенно поговорить с доктором. Но тут мама. Почему бы мне не быть связным у партизан?

Мама провожает доктора. В сенях они шепчутся. Да, что-то они от меня скрывают. Но что?

Мама возвращается. Я смотрю на нее. Она задумалась.

— Доктор тебя от смерти спас. По ночам приходил, заботился, — говорит она.

Вот откуда у моей постели столько бутылочек с лекарствами. Папа Йокубас? Не знаю…

— Мама, а ведь тогда, когда я водил его в лес, он говорил, что к партизанам идет.

Мама разглядывает свои руки. Молчит.

— Полежи, детка, отдохни. Завтра мне в Пипляй идти. Останешься один с ребятишками.

В Пипляй? Зачем? К кому?

— Мама, почему ты мне не все говоришь?

— Тебе и не надо все знать. Ты еще мальчик. С этими скотами шутить нельзя. И так намучили тебя.

Ах, мама, добрая мама! Пока не вернулся отец, пока разгуливает по улицам Густас, не будет мне покоя. Никогда! Скорей бы с постели встать, скорей бы встретиться с Вацисом. Ты еще узнаешь, какой у тебя Йеронимас.

— Мама, я же все равно все понимаю, хоть ты и не говоришь.

— Спи, — успокаивает меня мама и задувает лампу. И уже в темноте добавляет: — Люди из Ламанки не дадут нас в обиду. Только надо быть поосторожнее.

IX

Казис приносит радостную весть. Возвратился Вацис. Я не теряю ни минуты — накидываю куртку, сую ноги в отцовские сапоги и мчусь к моему другу.

Слегка примораживает. Светит солнце, и снег сверкает, точно стеклянные осколки. Кажется, будто они падают с высокого синего стеклянного купола. Блеск этот слепит глаза. С горки на лыжах скатывается Густас. Снег взметается, и Густас останавливается. Лыжи и впрямь отличные! И палки. Но я стараюсь не глядеть. Иду мимо, как ни в чем не бывало.

— Йе, покойничек вышел, — разинул пасть Густас. — Не хочешь ли прокатиться?

Издевается, гитлеров последыш, издевается, свиной пузырь. Пусть издевается, пусть радуется… Еще не прогремел последний взрыв. Конечно, я бы мог ответить Густасу, но неохота. Плетью обуха не перешибешь. Нечего зря и стараться.

Я ухожу, даже не оборачиваюсь. Густас по-своему понимает это. Он орет:

— Йе, всю храбрость гестапо вышибло! Трус!

Ну и надоедливый гад. Выведет он меня из терпения, ох выведет. Но Густас больше не пристает. Хихикнув, он отъезжает на своих проклятых лыжах.

— Недолго тебе еще по нашим горкам кататься, — бросаю я ему вслед. — Не радуйся, мешок с отрубями.

Вацис дома. И не один. В тепло натопленной избе собралась вся семья. На постели сидит отец Вациса. В руках у него клюка, после каждого слова он закашливается. Кажется, он выкашливает слова откуда-то прямо из груди. Возле большой печи хлопочет мать Вациса. Лицо ее почернело, увяло, все в морщинках, точно прошлогодняя картофелина. Она тонет в клубах пара, поднимающихся от большого чугунного котла. Четыре маленьких сестренки Вациса, точно лесные яблочки, рассыпались по полу и играют. Вацис сидит у стола. Над ним висит гитара. С новыми струнами. Всегда, когда я прихожу к Вацису, мне кажется, будто я забрался в собачью конуру. Избенка до того тесна, потолок такой низкий и прогнувшийся, что страшно, как бы не обвалился и не придавил тебя к бугристому полу. И хоть бы окна были на окна похожи. Пядь в высоту да пядь в ширину. Отец Вациса собирался новую избу строить, но началась война…

Вацис рад, что я пришел. Он вскакивает из-за стола.

— А я уже собирался к тебе бежать, — говорит он. — Как дела, что хорошего?

— Дела ничего, — я показываю большой палец. — А ты-то как?

Вацис садится. Он молчит. Видно, ему неохота о себе рассказывать. Да и так по лицу видно, какими пирогами кормили его у кулака. Он стал еще худее, чем прежде. Глаза запали, скулы торчат. Значит, правду говорят, будто кулак, у которого Вацис служит, не только батраков, но и своих впроголодь держит. Вациса я знаю хорошо. Уж если он сбежал, если у него терпение иссякло, то никакой ангел бы там не выдержал.

— Ты насовсем пришел?

— Не знаю, — тянет Вацис.

— Бьют уже, кха, кха, наши-то немца, кха, кха, бьют… — вмешивается в нашу беседу отец Вациса. — Вернется, кха, кха, наша власть, кха, кха, кха…

— Дождешься тут, как же, — ворчит Вацисова мать. — Фашисты нас быстрее замордуют.

— Выдюжим, мама, — говорит Вацис.

— Выдюжим, — уверенно повторяю я.

— Такие богатыри, вроде вас, может, только и выдюжат.

— Ну что ты, мама! — обижается Вацис.

Я понимаю, что в избе нам поговорить не дадут. Слишком много тут глаз да ушей.

— Вацис, у тебя ясеневые доски есть? Я бы лыжи сделал.

Мой друг глядит на меня. Догадался.

— Кажется, в сарае были.

Вацис одевается, и мы с ним выходим.

— Надо проведать наш подвал, коробку, — говорю я, когда мы выходим во двор.

— Можешь быть спокоен, все в порядке, — отвечает Вацис и ведет меня в сарай. В углу он смахивает с досок сено. Потом раздвигает доски. Это еще что? Вацис достает из щели нашу коробку.

— Как это так, а, Вацис?

Вацис не спешит с ответом. Вот всегда он так. Медленно открывает коробку и, словно желая доказать, что все на самом деле в порядке, вынимает оттуда буквы, дневник…

— Вацис, да ты шутишь.

— Я как только увидал, что тебя взяли и ведут в городок, тут же смылся домой. Коробочку немедленно перенес из подвала в сарай. Хорошо я придумал?

— Неужели ты думал?..

— Не болтай глупости, — сердито перебивает меня Вацис.

Хорошо ли он сделал? Конечно, мне не по себе, уязвлено мое самолюбие. Однако я не могу не признать, что друг поступил правильно. Ведь я мог нечаянно, в бреду, что-нибудь выболтать.

Я молча беру наш дневник. Листаю его. Еще одна неожиданность. Оказывается, Вацис продолжал вести дневник. Я с интересом принимаюсь читать:

«Пигалица, Дрейшерис, беззубый немец арестовали «Ажуоласа». Его отвели в городок и заперли в крысином подвале. Неделю пытали, били, но ничего не добились. «Ажуолас» тяжело заболел. Домой его привезли едва живого. За его муки фашисты понесут кару.

Пигалица все реже появляется в деревне. Евреев из гетто больше не пригоняют к насыпи. Пигалица говорит, что сейчас они откапывают трупы своих товарищей и сжигают их. Фашисты просеивают пепел и подбирают золото. Все посылают в рейх».

Меня бросает в дрожь. И правда, такой слух расползается по деревне: будто фашисты жгут трупы убитых. Штабелями, как дрова, укладывают мертвых людей, обливают бензином и поджигают. Ночью со стороны города видать зарево. Фашисты так и вьются возле костров. С ними и выродок Пигалица. И как только его земля носит?

— Чего они от тебя хотели? — спрашивает Вацис.

— Ты же знаешь. Они искали еврея из гетто.

— Знаю.

— Решили, что он заходил к нам. Они еще думают, будто мой отец иногда домой заходит.

— Понятно. Думали под пыткой дознаться.

— Знаешь, однажды думал дурак, что яблоко прямо с ветки ему в рот упадет…

— Не такие уж они дураки, Йеронимас, — говорит Вацис. И, глядя мне прямо в глаза, добавляет: — Как хорошо, что ты здесь, со мной.

Я и сам не замечаю, как бросаюсь обнимать моего друга. Теперь я должен все рассказать Вацису. Ведь мы из одного отряда, мы доверяем друг другу. Нет, от него можно не скрывать. Он — все равно что я.

— Сядем, Вацис, — говорю я.

Мы усаживаемся на сене и, как бывало, долго шепчемся.

— А я еще не видал партизан, — говорит Вацис, когда я заканчиваю свой рассказ. — Но и то хорошо, что хоть ты видал.

— По-моему, мы станем связными у партизан, — говорю я. — А сейчас нам надо усилить работу, увеличить отряд. Были бы у меня лыжи, можно было бы слетать к Стасису в Пипляй.

— Лыжи-то я смастерю. Тебе и себе. За этим дело не станет, — говорит Вацис.

X

— Я тебе помогу, быстрее будет.

Вацис кивает.

Еще час, еще… и в дверь постучится Новый год. Под вечер я притаскиваю из лесу пушистую елку. Ветки густые, темные, местами на них блестят ледяные слезки. Прибиваю елку к перекладине и ставлю у окна. Ледяные слезки постепенно тают. По избе разносится запах хвои. Мы убираем нашу елку. Трудятся все — мама, я, Казис, Оля. Я отбираю самые красивые картофелины, дочиста их отмываю. Заворачиваю в серебряную бумагу. Получается здорово. Мой игрушки висят на елке и выглядят совсем как настоящие, покупные шары. Мама делает пятиконечную звезду. Ее мы водружаем на самую верхушку. Казис и Оля нарезают полоски цветной бумаги. Я их склеиваю и делаю цепи. Мы вешаем одну такую цепь на елку, и она так и переливается, словно радужная волшебная лента. Красота. Я не знаю, откуда мама достала конфеты. Возле них так и вертятся Казис с Олей. Нетерпеливы эти сластены, ох нетерпеливы!

Елка убрана. Словно сказочная царевна, манит она своим пестрым сверкающим нарядом.

— Динь-динь, динь-динь!

На улице раздается звон бубенцов. Кто-то летит в санках. Мы с мамой кидаемся к окну. Никого не видать. Сумерки. Я выскакиваю во двор. Да это же к Дрейшерису въезжают две пары саней. Я пулей мчусь назад.

— Гестапо!

Странное дело. Мама не удивляется и не пугается. Она слегка задумывается, потом говорит:

— Оденься потеплее и сходи посчитай, сколько их туда ввалилось.

Вот это разговор. Раз-два, и я готов.

— Будет сделано, — говорю я, выскальзывая за дверь.

Торопиться не к чему. Обожду, пока стемнеет. Шаг за шагом полегоньку направляюсь я к усадьбе Дрейшериса и размышляю. Значит, так. Ветер северный. Чтобы собака не почуяла, мне надо подойти к дому с южной стороны. Удобно? Не очень-то. Как раз с той стороны у них сени. Оттуда может выйти Дрейшерис, гестаповец или Густас. Тем не менее другого пути нет. Надо обойти собаку. Она теперь опаснее людей.

У забора, окружающего хозяйство Дрейшериса, я приседаю на корточки и начинаю прислушиваться. В доме уже шумно. Все окна освещены. Пирушка идет в горнице. Вот открывается входная дверь. Я сжимаюсь в комочек. Выходит кто-то. Прихрамывает. Да это же Дрейшерис. Я вижу, как он направляется к саням и накрывает лошадей попонами, приносит им сена. Помочившись за углом, он, мурлыкая себе под нос, возвращается в избу.

Я выжидаю. В доме запели. Все громче и громче. Голоса нестройные, перебивают друг друга. Пора. Я перемахиваю через забор и, пригнувшись, подбегаю к крайнему окну избы. Осторожно заглядываю. Заглядываю в окно и едва не слепну. Передо мной предстает во всей красе, во всем своем блеске настоящая новогодняя елка. На ветках покачиваются райские птицы, сидят веселые белочки, сверкают золотые шары, серебряные звезды, реют пылающие стрелы, без ветра вертятся мельницы, брызжет холодный огонь, блестит снег… Я не вижу, что происходит в избе. Совсем ничего. Я гляжу на елку. Она одна стоит передо мной. Эх, зажечь бы хоть один бенгальский огонь, одну палочку! Подержать бы, как кто-то там в избе. Кто же это? Тут я вспоминаю все. В искрящемся круге бенгальских огней я различаю лейтенанта Шмита. Мне кажется, что он вертит над головой не холодный огонь, а свою плетку. Я слышу ее свист. Мне отлично видна бритая голова лейтенанта. Она покрыта каплями пота. Он устал и задыхается, вертя над головой плетку. Сколько было тогда ударов? Столько, сколько искр, которые так призывно сыплются из рук лейтенанта гестапо Шмита…

Теперь я уже не вижу елки. Передо мной — целое осиное гнездо фашистов. Вокруг стола, уставленного праздничными яствами, сидят гестаповцы. Дрейшерис в коричневом фашистском мундире. Густас тоже в праздничной одежде. На боку, понятное дело, нож и «монтекристо». Лейтенант Шмит хватает со стола стакан. Что-то говорит. Все хохочут и пьют. Потом начинают петь.

— Доктор, давайте гранату, — невольно вырывается у меня.

А зачем это мама послала меня сюда? Ах, да, скорее домой. А вдруг что-нибудь важное.

— Мама, там почти все гестаповцы из городка гуляют! И сам лейтенант! — выпаливаю я, прибегая домой.

Мама плотно сжимает губы. Что-то обдумывает, размышляет. Потом вдруг бросается одеваться.

— Куда ты?

— Пойду в Пипляй.

Опять в Пипляй. Опять идет.

— К кому?

— К Жельвису.

К Жельвису? Да ведь это же отец Стасиса! Зачем маме Жельвис?

— Я на лыжах гораздо быстрее сбегаю. Что ему передать?

— Нет, я сама. Вы тут ужинайте, играйте…

Мама целует меня, Олю, Казиса и торопливо уходит.

Вот это да! Убирали елку, готовились, а теперь сидим одни. Мне становится тоскливо. Что я буду делать с этой мелюзгой?

А Казис с Олей ходят вокруг елки, позабыв все на свете. Глазенки их так и светятся от счастья. Оля держит в руках разноцветную цепь. Она хочет повесить ее на елку, но никак не дотянется до ветки. Она приподнимается на цыпочки. Падает.

— Ой! — испуганно вскрикивает девочка. И снова тянется.

Я гляжу на Олю, и мне становится веселей. И куда тебе, малышка, дотянуться. Я подбегаю к девочке и беру ее на руки. Поднимаю высоко, к самой вершине елки.

— А теперь вешай!

Так меня, бывало, держал отец, когда мы наряжали елку. Поднимал к самому потолку. И еще подбрасывал. Вот так…

— Посмотри, как красиво висит твоя цепочка, — говорю я Оле, опуская ее на пол.

— Красиво, красиво, красиво, — ликует Оля.

— И меня подними, — требует Казис.

Я поднимаю и его.

Малыши счастливы. И нет им дела до того, что у Дрейшериса пируют гестаповцы, что в Ламанкском бору мерзнут в землянках партизаны, что сжигают людей… У них есть новогодняя елка. Елка? Вот у Оли нет ни отца, ни матери, она даже не знает об этом. Где Олины родители? Где мой отец? Куда пошла мама?

Мне снова тоскливо. Хоть завой.

— Йеронимас, давай в прятки поиграем! — просит Казис.

— Давай, давай, давай! — Оля прыгает, как мячик.

— Что ж, давайте.

Где уж тут спрятаться в небольшой избе. Известное дело: за печкой да под кроватью. Но Казису с Олей и этого достаточно. Я ищу. Они прячутся. Подумать только, как «трудно» их найти. Я расхаживаю по избе, гляжу на потолок, приоткрываю дверь в сени, снова разглядываю потолок…

— Стук, стук, стук! — вылезая из-под кровати, кричат детишки и хохочут.

Значит, снова мне искать.

Наконец они утомляются. Взбираются на лавку возле елки и сидят раскрасневшиеся.

— Почему мама не идет? — вдруг выпячивает губу Оля.

— Придет! — уверенно заявляет Казюкас.

А правда, где же это так долго задержалась наша мама?

— А почему наш папа никогда не приходит? — снова спрашивает Оля.

Молчит Казис. Молчу и я.

— Он придет, Оля. Придет наш папа, — помолчав, говорю я.

— Придет, придет, придет, — хлопает Оля в ладоши.

Я вынимаю из печи миску с теплыми румяными блинами.

— Дети, быстро несите вилки!

Мы едим с наслаждением. Запиваем блины квасом из диких яблок.

Я укладываю Олю и Казюкаса спать. Потом выхожу во двор. Мамы все нет, а полночь уже совсем близко. Всюду тишина. Только со стороны усадьбы Дрейшериса доносятся пьяные выкрики. Закрываю за собой дверь, возвращаюсь в избу. Тоскливо. Детишки уже спят. Что мне делать? Задуваю огонь и ложусь не раздеваясь.

Только начинаю дремать, возвращается мама. Я открываю ей.

— Лампу зажигать?

— Не надо.

От мамы пахнет морозом. Она торопливо раздевается, ложится.

— Поели?

— Поели. Ты очень устала?

Мама молчит. Ладно. Пусть спит, пусть отдыхает.

Проходит примерно полчаса. На улице раздается стрельба. Крики. Я поднимаю голову. Мама тоже.

— Новый год наступил, — говорит мама. — Может, он принесет нам перемену, может, наши придут…

Гестаповцы постреляли и унялись. Видно, снова пить пошли. В остальных домах тишина, подавленное молчание. Не слышно песен, не то, что в прежние времена. Меня сон не берет. Я смотрю на елку, на звезды, на луну. Одна звезда висит совсем низко, даже кажется, будто она запуталась в ветках нашей елки. Сверкает, искрится. Когда глаза устают, я поворачиваюсь на другой бок.

— Спи, — журит меня мама.

Она тоже не спит. А почему?

— Давай, правда, спать, а, мам?

— Ну давай.

Мама хочет меня обмануть. Я точно знаю, что она не собирается спать. Что с ней творится?

Время идет… Вдруг снова раздаются выстрелы. Только на этот раз не у нас в деревне. Подальше. Мама вскакивает с постели. Я за ней. Мы приникаем к окну. Со стороны городка в небо взвиваются ракеты. Строчат пулеметы. Вспыхивает зарево пожара.

— Динь-динь, динь-динь, динь-динь! — тревожно звенят, удаляясь по нашей улице, бубенцы. Гестаповцы спешат в городок. А пожар все разгорается!

Мама прижимает меня к себе. Я чувствую, как она дрожит всем телом.

— А теперь пошли спать, — говорит она.

XI

Мы с Вацисом несемся на лыжах с горки в деревне Пипляй. Летим без оглядки так, что дух захватывает. Скорей, скорей! Скорей бежать отсюда, подальше от деревни Пипляй, подальше от людских стонов, от душераздирающих криков. Мы мчимся, не оглядываясь, не перекидываясь ни единым словом. Кажется, будто кто-то гонится за нами. Надо спешить домой. Быстрей, быстрей, подальше от причитаний, от душераздирающих этих криков.

Разгоряченные, потные, запыхавшиеся, мы останавливаемся только возле нашей деревни, у сарая отца Вациса. Скидываем лыжи. Бросаем их как попало. Да, небрежно скидываем замечательные лыжи нашего собственного изготовления. На что они нам теперь? Зачем лыжи, зачем горы, зачем снег? Зачем все это?

Мы забираемся в сарай и бросаемся на сено.

Молчим.

Я не могу собраться с мыслями, сосредоточиться на чем-нибудь одном. Закрываю глаза. Я вижу сотни тараканов и крыс. Вижу их так же отчетливо, как в бреду, во время болезни. Нет, это не тараканы и не крысы. Это эсэсовцы. Я щупаю свой лоб — уж не жар ли у меня? Так и есть, голова горит. Но мне же просто жарко, и все. Я гляжу на Вациса. Он лежит ничком, зарывшись в сено. Неужели мне мерещится? У Вациса вздрагивают плечи. Что с ним такое?

— Вацис!

Он не отвечает.

Я беру его за плечи и пытаюсь повернуть. Вацис не дается. Уткнулся лицом в ладони. Ладно, пусть выплачется…

Я подхожу к нашему тайнику. Вынимаю коробку, достаю дневник, чернила, ручку.

— Вацис, надо все записать. Давай, твоя очередь, — говорю я.

— Не могу. Ты пиши. Я покараулю, — слышу я тихий ответ.

Вацис встает и отходит к дверям сарая. Там он замирает. Стоит неподвижно, как столб. Я подхожу к верстаку. Пытаюсь писать. Не получается. Вывожу несколько фраз, потом зачеркиваю. Пишу и зачеркиваю. Нет, не надо торопиться, надо все хорошенько обдумать, вспомнить. Как же это было?

…С самого утра мы с Вацисом взяли лыжи и побежали, как и собирались накануне, в Пипляй, к Стасису Жельвису. Утро выдалось хмурое. Медленно кружились редкие снежинки. Лыжи легко скользили. На полпути, там, где у перекрестка стоит старая ракита с дуплом, мы остановились отдохнуть. На растрескавшейся коре дерева висело объявление. Огромные и черные, точно злые вороны, буквы так и бросались в глаза. Мы впились глазами в объявление. Там было написано:

«В новогоднюю ночь неизвестные лица напали на здание жандармерии городка Пушинай. Гестапо приказывает:

1. Не впускать в дома скрывающихся коммунистов, комсомольцев, солдат Красной Армии, евреев и прочих подозрительных лиц.

2. Всякий, заметивший подозрительный элемент, должен немедленно сообщить в гестапо.

3. Лица, укрывающие вышеупомянутых подозрительных лиц, впускающие их в дом, снабжающие продуктами и одеждой, будут расстреляны либо повешены.

4. За каждого убитого немца будут браться заложники и будут расстреляны либо казнены через повешение.

5. За распространение…»

— Рви, — потеряв терпение, говорю я.

Наши руки дружно схватили объявление. Через миг от него остались одни обрывки.

— А теперь побежали в Пипляй. По дороге все объявления по ветру развеем.

— Бегом!

И мы покатили. Здорово было! Я понимал, что в этом деле партизаны Ламанки не обошлись и без моей мамы. Да, славно они потрудились в новогоднюю ночь. Напали на жандармерию? Не просто напали. Четверо фашистов были убиты, а здание-то сгорело. Партизан и духу не осталось. То-то разъярились фашисты. В городок прибыл отряд эсэсовцев. Мы столкнулись с ними носом к носу. Мы с Вацисом успели сорвать еще два объявления. А на шоссе увидели эсэсовцев. В касках, увешанных автоматами, окруженных пулеметами. Они вели собак.

— Откуда они идут? — спросил Вацис, когда отряд удалился.

Мне тоже было неясно. По-видимому, прочесывали лес, партизан искали.

— Давай-ка поскорей, — стал я поторапливать Вациса.

Едва только вынырнули мы из леска, как тут же застыли на месте. Дом Жельвисов находился на окраине деревни, ближе к лесу. Однако дома на месте не было. Только дымился обгорелый остов избы. Вокруг пожарища бродили люди, рыдали, заламывали руки. Мы подъехали поближе. Что они там делают? Длинными шестами с крюками на концах люди разгребали тлеющие бревна, что-то выволакивали, укладывали на одеяла.

— Вацис, что они там тащат?

Мы подобрались еще ближе, совсем близко…

— Не понимаю, что это несут? — мне становилось страшно.

Вдруг рядом со мной раздался пронзительный крик. Я не успел удержать Вациса. Он вскрикивает, отворачивается и мчится прочь от дома Жельвисов. Я тоже бегу. Я видел. Я все разглядел…

Вацис все еще стоит у дверей сарая. Мои пальцы онемели, сжимая ручку. Надо писать. Я принимаюсь выводить буквы.

«В деревне Пипляй эсэсовцы живьем сожгли семью Жельвисов. Двоих взрослых и двоих детей. Обуглившиеся трупы были извлечены из-под груды горелых бревен. Это произошло 10 января 1944 года». Немного подумав, я дописываю: «Юные партизаны отряда «Перкунас» считают Стасиса Жельвиса своим бойцом и клянутся отомстить за него».

Я ставлю точку. Прячу дневник. Разговаривать неохота. Меня бьет озноб.

— Вацис, ночью приходи в подвал. Будем печатать воззвания. Все должны знать о таком зверстве.

— Во сколько? — едва шевелятся губы моего друга.

— В восемь.

— Ладно.

Мама дома. Она расстроенная, заплаканная. Страшная весть дошла и до нее. До всех дошла. И пусть. Пусть знают окрестные села, пусть знают города, вся Литва, весь мир, пусть! Живьем сожгли. Людей сожгли живьем, нашего Стасиса!



— Доконаешь ты меня, — укоризненно произносит мама. — Такие тревожные дни, а ты все где-то пропадаешь.

Я рассказываю, как мы были в Пипляй.

— Детей не пощадили, — качает головой мама. — А ты зачем в Пипляй ходишь?

Но ведь и она сама ходила в Пипляй. К Жельвису. И не раз.

— Мама, а кто был Жельвис?

— Наш человек. Связной.

— Стасис тоже был настоящий человек. Мы… — тут я осекаюсь. — Где Оля с Казисом? — перевожу я разговор на другую тему.

— На реке. Сходи, погляди, не случилось бы чего.

Я направляюсь к двери. Потом останавливаюсь.

— Мама, всюду полно эсэсовцев Леса прочесывают. Надо доктору сообщить.

Мама долго смотрит на меня.

— Мы знаем.

Я ухожу. Мама сказала «знаем». Стало быть, мама знает и доктор знает, знают люди из Ламанки. Знают все.

Мы с Вацисом тоже все знаем. Пусть не думают…

XII

После того как партизаны сожгли здание жандармерии, Дрейшерис как-то притих, присмирел. Некоторое время на глаза мне не попадался и Густас. Но как только в городке появились эсэсовцы, Дрейшерис снова ожил. Однажды он вдруг заявился к нам и вот уже сидит, расставив ноги в сапогах, у нашего стола, исподлобья поглядывая то на маму, то на меня. Особенно внимательно разглядывает он Олю. Чего ему надо? Я вижу, мама встревожена. Мне тоже не по себе. Не от страха. Ненавижу я этого хромого фашиста. По-моему, от него даже смердит. Прямо в дом явился! Уселся по-хозяйски и молчит загадочно. Это его молчание особенно злит и бесит меня.

Наконец Дрейшерис прищуривает левый глаз и, поглядывая на маму, говорит:

— Того, трудно тебе без мужа-то живется.

— Не-лег-ко, — отвечает мама и глядит в упор на фашиста.

К чему это он клонит, старый гад?

— Нелегко, — повторяет за ней Дрейшерис. — Как же это, того, еще один рот у тебя прибавился?

— Да я уж не раз говорила, — спокойно отвечает мама. — Хочешь — на, почитай.

Мама достает из ящика стола две бумаги. Протягивает их Дрейшерису. Я знаю, что в них написано. Одна, желтая — Олина метрика, а другая — справка о том, что Юлю Милашюте мы взяли из детских яслей. Мама ее удочерила, и она наша. Все правильно, все понятно. Нам, но не Дрейшерису. Он читает бумаги, вертит, рассматривает печати на свет.

— Чего тебе надо, Дрейшерис? — взрывается мама. Тот улыбается, кладет документы на стол. Потом вдруг протягивает руки к Оле и говорит:

— Ком цу мир, медхен.

Оля глядит на фашиста огромными черными глазами. Она не понимает, что говорит Дрейшерис. Зато маме ясно. Она сжимает кулаки, стискивает зубы.

— Все никак не уймешься, Дрейшерис. Все тебе мало места, все тесно. Ребенок — и тот тебе помеха, — как топором рубит мама.

Дрейшерис встает. Направляется к двери.

— Мы, немцы, того, обязаны за порядком следить. Воспитанница твоя на евреечку смахивает. Понятно, того?

Дрейшерис уходит. Мама глубоко вздыхает, словно сбросив с плеч тяжелую ношу. Садится. Задумывается, подперев подбородок руками.

— Йеронимас, а почему Оля на еврейку похожа? — спрашивает у меня Казис.

— Кто такой еврей? — спрашивает и Оля.

И правда. Я и сам задумываюсь. До войны в деревне был перекупщик рыбы еврей Абке. Низенький, горбоносый, с длинными седыми волосами. Мама называла его «наш еврей». Отец часто продавал ему рыбу, даже не взвешивал. «Еврею всегда можно поверить», — говорил он. В городке Пушинай была мелочная лавка Зелманене. Я ходил туда, и хозяйка Зелманене, с черными усиками и с бородавкой на остром мужском подбородке, всегда спрашивала: «Ню, как здоровье мамы-папы? Как живете? Ню, вот тебе на дорогу. Передавай привет маме с папой». Была в городке и лавочка Шедейкиса. Там никогда не спрашивали, как поживает мама с папой, никогда не давали гостинца на дорогу. Кто же такие евреи? «За каждого убитого еврея — сто грехов прощается», — говорит Пигалица. «Сам бог велел немецкой нации уничтожить евреев», — заявляет Дрейшерис. Что же такое еврей? Доктор, партизан из Ламанки, — он тоже еврей. Он меня вылечил… «В беде к еврею идите. Он всегда выручит», — так утверждает отец Вациса. Так что же это такое — еврей?

— Еврей, Оля, такой же человек, как и все, — говорю я.

— Евреи — люди, евреи — люди! — запрыгала Оля.

Я одеваюсь и ухожу к Вацису. А это что такое? По двору шныряют эсэсовцы. Что-то лопочут по-немецки, гогочут. У избы стоят Вацис, его отец, мать. Младшие детишки прилипли к окнам. Я подхожу к Вацису и встаю рядом с ним. Мы молча смотрим. Чего им надо? Кажется, ищут что-то. Под ногами у эсэсовцев путается петух. Крупный, важный, с пышным хвостом и красным, как кровь, гребешком. Один из эсэсовцев — тот, что стоял с автоматом наизготовку, стреляет в петуха. Петух подскакивает, кувыркается в воздухе и удирает к забору. Эсэсовцы смеются. Нетрудно догадаться, что смеются они над своим приятелем. Тот еще раз стреляет в петуха. Петух снова подпрыгивает, кувыркается и сердито кукарекает. Эсэсовцы так и ржут. Неудачливый стрелок приходит в ярость. Он выпускает по петуху целую очередь.

— Ох, убьют, уложат моего певуна, — сокрушается мать Вациса.

— Кха, да помолчи ты, мать, кха-кха, помолчи, — строго приказывает ей отец Вациса и стискивает в руках свою клюку.

Попал! Петух опускает пестрые переливчатые крылья, никнет головой, разевает клюв, словно пытаясь запеть, и замирает на снегу.

— Глянь-ка, отец, глянь, что творят-то! — кричит мать Вациса.

Эсэсовцы вваливаются в хлев. Жалобно взвизгивает поросенок. Я знаю, что этот поросенок — вся надежда родителей Вациса. Больше у них никакой живности нет. Что будет, если эсэсовцы отберут поросенка?.. Так оно и есть. Поросенок уже во дворе. Каким образом выпустил Вацисов отец из рук свою клюку, как оказался у него топор — не знаю. Мы даже не успели остановить его. Отец Вациса кинулся на эсэсовца с топором. Раздались выстрелы. Коротко взвизгнув, поросенок затих. Отец Вациса опускает топор и хватается за грудь. Делает несколько шагов и падает.

— Юстинас!

— Папа, папа!

К убитому подбегают жена, сын. Опускаются на снег. Из избы, полуголые, босиком, высыпают сестры Вациса. Все голосят. Эсэсовцы ругаются. Они быстро уходят со двора, направляясь к усадьбе Дрейшериса.

— Будьте вы прокляты! Прокляты!

Мать Вациса задыхается. Ломает руки.

— Юстинас! На кого ты нас покинул!

Что же ты молчишь, Вацис, почему не плачешь?! Я хочу крикнуть и тоже не могу. Да Вацис же, я ведь знаю, ты умеешь плакать. Ведь плакал же ты, когда увидел сожженный дом Жельвисов, плакал, когда увидел обгорелый труп Стасиса. Ты плакал, я сам видел. Видел… Плачет твоя мать, орут сестры, все плачут, а ты молчишь. Вацис, почему ты молчишь?

Вацис стоит на коленях. Его руки полны снега. Он крепко сжимает его в горстях. Лицо его бело как снег. Нет, серо как пепел. Нет, у него вовсе нет лица. Нет лица у Вациса. Одни глаза — стеклянные, невидящие. Глаза без слез.

Что делать? Надо бежать, надо сказать людям, надо предупредить. Нет, никуда я не пойду. Я буду с Вацисом. Я опускаюсь в снег рядом с ним. Беру моего друга за руку. Вацис поворачивается ко мне:

— В сарае есть доски. Отнеси в избу. Положим, — слышу я его ледяной голос. Холодный и грозный.

Я ухожу. Делаю, как он велел. А во дворе у Дрейшериса гомонят фашисты. Им весело.

Нет, больше так не может продолжаться.

Не может.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XIII

Фронт приближается. Он стремительно движется к западу. С каждым днем все слышнее гул орудий. Немецкие газеты пишут, что идет плановое отступление на заранее подготовленные позиции. Но нас им не обмануть. Все знают, какие это позиции. Под Минском разгромлены целые дивизии врага, столица Белоруссии уже освобождена. Советская Армия приближается к Литве.

— Вацис, хоть в пляс иди! Слышишь, что делается, а? — радостно говорю я своему другу.

Мы оба сидим в подвале разрушенной мельницы, в нашем убежище. Печатаем листовки. Их теперь нужно много. Мы думаем распространять их не только у нас в деревне, но и в соседних селах. Вот уже несколько часов мы тут. Дело подвигается медленно. Холодно. Промерзшие за зиму камни пропитались сыростью, даже кости ломит от нее. Вацис работает, как заведенный. На бревне уже лежит несколько десятков листовок.

— Вацис, — спрашиваю я, — слышишь, как пушки гремят?

Друг мой выпрямляется. Подходит к стене нашего убежища. Приникает ухом к сырому камню. Глаза его постепенно оживают.

— Так еще лучше слышно, — говорит он.

Я тоже прикладываю ухо к холодной стене. И верно! Камни словно сами говорят о близости фронта. Стены передают каждый взрыв, каждое подрагивание почвы.

Эх, до чего же славно гремит! И все слышней, слышней!

— За работу, Вацис!

Мой друг медленно возвращается к «столу». Смотрит на буквы, бумагу.

— Не буду я печатать, — вдруг заявляет он.

Я даже рот раскрываю от изумления. Что это значит?

— Почему?

— Надоело.

— Вацис!

— Фронт под носом, а мы тут возимся. Достань оружие.

После того как эсэсовцы убили отца, Вацис целыми днями ломал голову, как бы достать оружие. Из-за него и мне не было покоя: подавай ему оружие, и все тут. Я бы и сам хотел иметь маузер, но где же его взять? Доктор к нам больше не приходил. Он бы, может, и достал. Правда, мама все чаще куда-то уходит по ночам. Я догадываюсь, но не попросишь же у нее маузер. Да она бы и не дала. И потом, можно сражаться с врагом и без оружия. Листовки, которые мы распространяем, это почти оружие. По крайней мере я так считаю. Но Вацису этого не втолкуешь. После смерти отца он переменился. На лбу залегла глубокая складка, плечи сгорбились, поникли. Он почти все время молчит, гитару в руки не берет.

— Вацис, а что бы ты стал делать, если бы было оружие?

— Уложил бы на месте.

— Кого?

— Первого встречного эсэсовца.

По лицу и по голосу его видно, что он не бахвалится. Вацис бы и впрямь убил эсэсовца. А я? Размышляю я недолго. Убил бы. Ясное дело.

— А Пигалицу? — спрашиваю я.

— Уложил бы.

— А Дрейшериса?

— Конечно.

— А Густаса? Как с Густасом?

Вацис молчит. Прищуривается. Думает.

— Не знаю, — колеблется он.

А как же я? Густас — мой злейший враг. Он оккупант, колонизатор, немец, внук Гитлера. Как бы я с ним поступил?

— Вацис, да ведь он немец, фашист, наш враг.

— Значит, и его убил бы, — в каменном подвале гулко звучат слова Вациса. То ли от сырости, то ли от напряженного раздумья меня пробирает дрожь. Надо выбираться на улицу. Надо выйти к теплу, к солнцу. Я знаю: раз Вацис сказал, что больше печатать листовки не станет, значит, так оно и будет. И все же я пытаюсь настаивать:

— Вацис, ну еще хотя бы пять штук.

— Нет. Оружие нужно.

Мы делим листовки на две части. Я прячу свою часть под холщовую рубаху, за пазуху. Приводим в порядок наше убежище и выбираемся наружу.

Небо розовеет. На берегу мельничного ручья цветет черемуха. Ветки так и гнутся под тяжестью цветов. В воздухе стоит крепкий аромат. Майский день принимает нас в свои объятия и постепенно согревает. А на востоке все не смолкает гул. Гул этот вселяет радость и надежду. Мы оба идем по улице и не прячемся, даже усадьбу Дрейшериса не обходим стороной. Что за беда, если встретимся с оккупантом? С приближением фронта Дрейшерис изменился. Не суется в чужие дворы, здороваться стал с людьми. Видать, и Густасу он велел вести себя осторожнее, не лезть, куда не следует. Ясно, что песенка оккупантов спета. Мы хозяева, нам принадлежит деревенская улица. Чего же нам бояться?

Когда мы проходим мимо дома Дрейшериса, я шучу, размахиваю руками, громко разговариваю. Вацис идет молча, но тоже улыбается. Он доволен.

— Привет, ребята!

Мы поворачиваемся. Во дворе стоит Густас. Это он с нами поздоровался. Я смотрю на него. Густас как Густас — в коричневой форме, с «монтекристо». И все-таки уже не тот. Какой-то пришибленный, робкий.

— Гутен таг! — говорю я усмехаясь.

Вацис косится на меня. Сердится, значит. По двору проходит мать Густаса, толстуха Мальвина.

— Зови друзей в дом, — говорит она сыну.

Ну, этого уж мы никак не ожидали. «Друзей в дом!» С каких это пор мы стали друзьями?

— Йе-йе, заходите, — зовет Густас, направляясь к нам.

Вацис дергает меня за рукав. Мы поворачиваемся и идем прочь.

— Йе, «монтекристо» дам, постреляем! — кричит Густас.

Вацис сразу останавливается. Я смотрю на него и вздрагиваю.

— Давай, — говорит он и направляется к Густасу.

— Йе, тут шесть патронов. Стреляйте.

«А Густас? Как с Густасом? — мелькает у меня в голове. — Значит, и его убил бы».

Я бросаюсь между ними.

— Уходи, пошел отсюда! — ору я на Густаса.

— Йе, йе, я же ничего не делаю.

— Пошел!

Густас пятится. Уходит к себе во двор. Закрывает калитку.

— Йе, немцы отшвырнут русских. Йе-е, — вякает он.

Вацис стоит, сощурив глаза. Плотно сжав губы. Я силком волоку его дальше. Слышу, как колотится мое сердце. Что он задумал? Ясное дело…

— Дурак, — бросает мне Вацис и поворачивает к своему дому.

Пусть говорит, пусть думает что угодно. Пусть я дурак. Зато хорошо, очень хорошо, что Вацис не взял у Густаса «монтекристо».

Дома меня встречают другие неожиданности. Только вхожу в избу, как ловлю на себе мамин взгляд. Она чем-то взволнована, обрадована.

— Йеронимас, у меня для тебя радостная весть, — говорит мама и идет ко мне.

«Что-нибудь об отце», — первое, что приходит мне в голову.

— Наши перешли границу Литвы. Приближаются к Вильнюсу.

— Вот почему так здорово грохочет, — отвечаю я.

Мама останавливается, обнимает меня и говорит:

— Вот вернется отец… Вернется, и тогда…

Мама все крепче прижимает меня к себе. Я обмираю. Я слышу, отчетливо слышу, как хрустят под рубашкой листовки. Слышит и мама.

— Что у тебя там, Йеронимас?

Конечно, маме можно показать без всякого страха, но мне не хочется выдавать нашу тайну.

— Ничего.

Мамины пальцы пробегают по моей груди. Бумага сама выдает…

— Покажи-ка.

Я стою, опустив руки. Мама сама расстегивает на мне рубашку и достает листовки. Читает.

— Где взял?

Я молчу. Мама не отрывает от меня глаз.

— Ты должен мне сказать.

— Ну, мы сами…

— Кто это «мы»?

— Не скажу.

— Та, что Пигалица показывал, тоже была ваша?

— Наша.

Мама снова обнимает меня. Ерошит волосы, шепчет:

— Кто бы мог подумать. Совсем еще дети…

— Нет, мама, мы уже не дети. Сегодня ночью понесем, расклеим. Пусть люди читают.

Мама на минутку задумывается. Потом вдруг встает и выходит в сени. Возвращается. В руках у нее пачка бумаги.

— Йеронимас, тогда и эти.

Я хватаю стопку листовок. Они пахнут краской. Пробегаю глазами одну из них.

«Товарищи! Граждане и гражданки! Близится час освобождения. Коричневая гадина уползает в свое логово…» Я читаю затаив дыхание. Не все доходит до меня. В конце листовки стоит: «Коммунистическая партия Литвы».

— Мама, откуда у тебя это?

— А теперь я тебе не скажу.

Ладно, ладно… Все равно узнаю. Вот встретимся с доктором и обо всем поговорим начистоту. Долго таиться нет смысла. А пока? А пока — скорей бы вечер. Тогда мы с Вацисом отправимся на задание!

XIV

Я сижу под Большой Липой. Конец мая — ночь короткая. Тихо шелестят клейкие листочки. Я сижу и смотрю на восточную сторону неба. Там полыхают зарницы, там гудят самолеты, там фронт. Близко, совсем близко…

Я жду людей из Ламанкского бора.

Возле меня стоит корзинка. В ней рыба. Румяные, поджаристые линьки. Под вечер я проверил вентери. Едва втащил их в лодку. В горловине каждого вентеря барахтались крупные, с пральный валек, лини. Ну и прыгали они у меня в лодке! Колотили хвостами по воде, прямо пену взбивали. Мама не могла нарадоваться моему улову. Я тоже был доволен. «Умеешь линя поймать в вентерь — значит, ты настоящий рыбак», — так говорил отец. Что бы он сказал, если бы увидал моих линей?..

Я запрокидываю голову. Слышен гул. Он нарастает, усиливается и разносится по всему небу. Летит множество самолетов. С южной стороны в небе повисают ракеты. Они ослепительно яркие. Раздаются взрывы бомб. Я знаю, что в той стороне есть мост через реку. Наши хотят его взорвать, чтобы немцы не сумели отступить. Через полчаса взрывы прекращаются, гул удаляется…

Я жду партизан из Ламанкского бора.

Когда мама сказала, что зажарит всю рыбу, я не сообразил зачем. Ведь мы всегда продаем рыбу. Себе оставляем только то, что можем съесть. А это кому же?

— Отнесешь нашим, — сказала мама, многозначительно поводя глазами в сторону Оли с Казюкасом. Мол, не хочется при них объяснять. Но мне и так объяснять не надо. От радости я чуть не запрыгал. Значит, я пойду к партизанам. Понесу им гостинец. Мама мне доверяет. Ура! Но тут же я нахмуриваюсь.

— Где же их искать?

— Под Большой Липой.

— Они будут ждать?

Мама кивает головой. Я ничего не понимаю. Откуда партизаны знают, что я приду, кто им сообщил? Ну, конечно, мама. Но ведь и она на этой неделе никуда не уходила. А когда ходила? Ночью, в прошлую среду. А перед этим? Тоже в среду… А сегодня какой день?.. Среда. Все ясно…

Послышались шаги. Я вскакиваю. Нет, только померещилось. Никто не приходит к липе. Позади тянется потемневший бор, где-то лают собаки. Я снова усаживаюсь. А вдруг не придут?..

Рыбу мы чистили все вместе. Даже Оля. Казис смело схватил рыбину и принялся скоблить чешую. Оле не повезло. Дотронувшись до большого линя, она вскрикнула:

— Я боюсь, он скользкий и шевелится.

Казис так и зашелся от смеха.

— Олечка, высунь язык, тогда не страшно будет, — и тыкал рыбкой в девочку, пугал ее.

Мы отправили ребятишек играть на улицу. Теперь нам с мамой можно было толком поговорить. Неужели я только рыбу потащу? Должно быть, есть дело и поважнее. Не успел я рта раскрыть, как в избу вошли двое странно одетых людей. Немцы не немцы, полицаи не полицаи, солдаты не солдаты. Мундиры без пуговиц, в грязи. Сами босиком. Мы со страхом уставились на них. Оба молодые. Без оружия. Кто они?

— Гитлер капут, — сказал один.

Это ясно, но им-то чего надо?

— Мамаша, есть, — один из них кое-как выговорил это по-литовски.

Мама вскочила с места, вытерла руки. Нарезала хлеба, сала.

— Ешьте.

Незнакомцы жадно ели. Что она делает? Ведь это же немцы, фашисты.

— Гитлер капут, война капут, все капут, — бормотал один.

Оказывается, они удрали с фронта и теперь тайно пробираются домой. Тот, что кое-как объяснялся по-литовски, был родом из Восточной Пруссии. Я неприязненно глядел на немцев. Несколько лет назад они шли на восток, засучив рукава, презирая всех вокруг, а теперь, видите ли, «капут». Мама еще хлеба им дала, еще посоветовала в кустах переждать пока стемнеет — мол, в деревне живет фашист Дрейшерис. Когда немцы ушли, я не выдержал:

— Я бы им хлеба не давал.

— Не всякий немец фашист, детка, — спокойно отвечала мама. — А эти еще совсем дети. У дезертира трудный путь. Поймают — расстрел. Неужто в беде не помочь человеку…

…Я вздрагиваю. Теперь точно слышно: шаги. Вскакиваю на ноги. Ну да, к липе приближаются двое. Вооруженные. Я узнаю доктора. Иду к нему навстречу.

— Здравствуй, приятель, — приветствует меня доктор. И, оборачиваясь к незнакомцу: — Антанас, это наш Йеронимас, познакомься.

Я здороваюсь, Антанас подает мне руку. Было бы светло, партизаны, конечно, разглядели бы, что я волнуюсь. Волнуюсь и горжусь одновременно. Пусть бы показался сейчас Пигалица. Или Дрейшерис, или эсэсовцы!

Мы усаживаемся под липой. Партизаны держат оружие на коленях. Блестят автоматы.

— Как мама, Казис, Оля? — интересуется доктор.

— Здоровы.

— Что Оля, не шалит, слушается маму?

— Оля хорошая девочка. Маме одна радость от нее.

— Что говорят в деревне?

— Зашевелились. Своих ждут.

— Пигалица бывает?

— Нет.

— Что поделывает тот немец, колонист?

— Дрейшерис притих, как мышь. А к нам сегодня двое немецких солдат заходили. С фронта бегут.

— Чуют конец.

Партизаны встают. Антанас берет корзинку. Я больше не могу молчать.

— Доктор, мы тоже не дремлем.

— Знаем.

Что они такое знают? Ничего. Или кое-что.

— Мы с Вацисом могли бы больше вам помочь. Надо поддерживать связь.

— Надо, надо, Йеронимас. Для начала вам с Вацисом дается задание: как только в деревне объявится Пигалица, сообщите маме. Следите за каждым шагом Дрейшериса. Ни Пигалица, ни Дрейшерис не должны удрать. Настало время расплаты.

Антанас тоже подает голос. Это невысокий, коренастый человек. Голос у него суровый, вроде как у Вациса, когда он в подвале так и чеканил: «Уложил бы». Антанас же говорит: «Да, пора рассчитаться». Меня бросает в дрожь. Я-то знаю, что значит «рассчитаться».

— Вот, Йеронимас, наша газета «Партизанское слово». Передай маме. Она знает, что делать. А теперь — прощай. Поцелуй своих, — говорит доктор.

— Передам, скажу, — засовывая под рубашку «Партизанское слово», возбужденно говорю я.

Через минуту под липой остаюсь я один. Сам не знаю, отчего я так и стою, точно прикованный. Забыл, все позабыл. Про оружие вылетело из головы. Может, догнать? Позвать?.. Партизаны исчезли. Их укрыл Ламанкский бор.

«Пора рассчитаться!» — снова звучат у меня в ушах слова Антанаса. Я поворачиваюсь и пускаюсь домой.

Настало время. Настало… Я несу эту весть своим.

XV

Фашисты улепетывают. По всем дорогам, шоссе, по реке. Без передышки движется на запад поток машин. Нагруженных добром, набитых фашистами. По реке идут пароходы, баржи, даже лодки. Все вниз по течению, все в Германию. Они забиты ранеными.

Я стою на берегу реки и гляжу, как драпают завоеватели. Не таковы они были, когда шли на восток. Я вспоминаю сорок первый! Тогда тоже по реке плыли пароходы, баржи, буксиры. Там сидели, играли на губных гармошках гитлеровские солдаты. Распевали во всю глотку, громко хохотали. Кто-то из них, помню, должно быть, проверяя меткость прицела, дал по берегу несколько очередей. Пули просвистели у нас над головой. Мы бросились на землю. На баржах гоготали солдаты. Они смеялись, пели… Теперь тихо. Солдаты опираются на костыли, подвязав раненые руки, стоят кучками, точно перепуганные овцы. И только моторы буксиров ревут и бороздят речную гладь. Утро сумрачное, солнца нет. Кажется, с неба вот-вот хлынет дождь.

Первая вереница скрывается за поворотом. Появляется вторая, за ней еще и еще… Всех не сосчитать. Некогда. Когда фронт совсем рядом, когда чувствуешь, что вот-вот придут свои, трудно устоять на месте. Ноги сами так и несут по деревне, глаза ловят все новые перемены, уши напряженно вслушиваются. Все домашние дела — по боку. Не до них мне сейчас.

Я покидаю баржи, речку и бегу к Вацису. Мы не должны прозевать Пигалицу. Дрейшерис тоже не должен уйти. Каждый день мы дежурим возле их домов. Однако Дрейшерис, по-видимому, не спешит в «фатерланд». Как назло, не кажет носа и Пигалица. А что, если они уже удрали?

Я останавливаюсь у дома Дрейшериса, точно меня обухом по голове ударили. Что это? Ворота настежь распахнуты, по двору не бегает собака, не звенит цепью, отворены двери амбара… Я вхожу во двор. Дверь избы крест-накрест заколочена досками. «Удрал. Ночью», — соображаю я. Колени подгибаются от слабости. Черт побери. Что я теперь скажу партизанам? Прямо из-под носа удрал, а мы и не почуяли.

Стремглав несусь к Вацису. Нахожу его во дворе. Вацис в дурном настроении. Злится.

— Дрейшерис удрал ночью! — запыхавшись, выкладываю я.

Вацис сердито сплевывает.

— Сопляки мы, а не бойцы. Надули нас.

— Надо было и по ночам караулить.

— Надо было, надо было…

— Чего ты злишься? Виноват я, что ли?

Вацис снова злобно сплевывает.

— А что бы ты ему сделал — с голыми-то руками? Почему ты у партизан оружия не просил?

Заест он меня с этим оружием.

— Разыщи их сам, а тогда и проси, я тебе не мешаю, — огрызаюсь я тоже сердито.

— Называем себя юными партизанами, а ничего путного так и не сделали, — ворчит Вацис.

— Неправда!

Однако некогда нам препираться. Надо действовать. Я мчусь к маме, а Вацис отправляется к дому Пигалицы. Уж этого-то мы не упустим.

И как нарочно! Прямо у самого нашего дома носом к носу сталкиваемся с Пигалицей. Он не один. С ним какой-то лысый. Оба вооружены до зубов. Погоны у Пигалицы с несколькими блестящими полосками. Ишь ты, в чине повысили. Оба немецких прихвостня потные, сапоги у них в пыли. Я уступаю им дорогу. Пигалица злобно косится в мою сторону и уходит. Видно, торопится, некогда остановиться. Но и мы не медлим. Оказывается, мама тоже заметила Пигалицу. Она бежит к партизанам.

Я строго-настрого запрещаю Казису с Олей выходить со двора и мчусь назад, к Вацису. Его я встречаю неподалеку от дома Пигалицы.

— Где они?

— В избе закрылись.

— Надо поближе подобраться.

— Зачем? И так видно.

— Не потому. Вблизи за врагом лучше наблюдать.

Вацис с упреком глядит на меня.

— Тебе все игра. А тут людей убивают…

Чего он пристал ко мне? Ну, чего? Я только хочу подкрасться поближе к дому Пигалицы, спрятаться в вишняке и следить за врагом. Ведь интересно же, чертовски интересно.

— Пошли, Вацис!

— Было бы оружие, тогда другое дело.

Мы залегаем в вишняке, в высокой траве. Прямо напротив крыльца. Вацис утыкается носом в траву, а я гляжу наверх. Ветки густо облеплены вишнями. Ягоды уже розоватые. С той стороны, которая на солнце. Вторая половинка еще зеленая. Вишен так много, что почти не видно листьев.

Проходит полчаса, час… Ждать надоедает. Как-то неспокойно делается. Наконец из избы выходят Пигалица и лысый.

— Тащи все во двор. В избе душно, — приказывает Пигалица.

— К дождю, к дождю, — лепечет родственница Пигалицы, вынося из избы тарелки с закуской, бутылку домашней водки. Ставит все на дощатый столик во дворе. Лысый с Пигалицей расстегивают мундиры. Усаживаются. Выпивают. Вдвоем. Родственница стоит поодаль.

— Выпей-ка, Она, и ты с нами! — внезапно предлагает ей Пигалица. — Выпей со мной. Может, в последний разочек!

— О господи Иисусе, да что ты говоришь, Станисловас!

— Не лебези. Все равно не оставлю хозяйство. Все сожгу.

Пигалица хмелеет. Лысый хихикает и пьет.

— Сожги, все спали, — поддакивает он. — Не оставляй монголам.

Пигалица встает, достает из кармана спички и направляется к избе.

— О господи, святая Мария! — вскрикивает Она.

Лысый оттаскивает Пигалицу и усаживает на прежнее место.

— Пей, не дури. Успеется.

Они снова наливают.

— Оружие где?! — вдруг рявкает Пигалица. — Она, тащи автоматы! Пощелкаем.

— О господи боже, боязно как-то.

— Дуреха! Автомат — он роднее брата. Покрутил — и валятся все, точно снопы…

Пигалица враскачку идет к дому. За ним — лысый. Мы слышим, как они там шумят, бьют посуду, ругаются, а Она все призывает господа.

— Эх, нет партизан, — шепчет Вацис. — Убегут, гады.

— Терпение, Вацис, терпение, — успокаиваю я его.

Они снова вываливаются наружу. Усаживаются за столик. Пьяные, а автоматы держат под рукой.

— Она, лошадь запрягай! Поехали! — приказывает Пигалица.

Она стоит. Растерянная, испуганная.

— Чего вылупилась?! Запрягай!

— Станисловас, лошадь-то моя.

— Твоя?! А где мой дом, а?!

Пигалица хватается за автомат. Она, громко вздыхая, идет к хлеву.

— Стреляй, зараза, стреляй! — свирепеет лысый.

Я лежу и скриплю зубами. Неужели партизаны не подоспеют? Неужели Пигалица убежит, как и Дрейшерис? Ладно еще, что хоть эта самая Она не спешит. Медленно запрягает, еле двигает руками.

— Она, жратвы не забудь положить! — орет Пигалица.

— Давай сами поищем, сами, — мурлычет лысый.

И правда! Оба поднимаются и уходят в избу.

— Вацис, что делать?

— Оставили бы они автоматы, я бы тебе показал, что делать.

Как бы не так! Автоматы они с собой утащили. Без оружия и шагу не ступят.

Наконец лошадь запряжена. Она, причитая, идет в избу.

— Уже? — слышим мы голос Пигалицы.

— О господи, да так, как ты велел.

— Мы не едем. Заночуем. Кончено.

— Ты что, спятил! — возражает лысый.

— Сказал, кончено…

В избе все стихает. Напились так, что идти не могут. Пигалица — он всегда так. Напивается до бесчувствия.

— Вацис, все в порядке. Видишь, как получилось.

— Нечего нам тут больше валяться.

— Нет, погоди.

— Ну, как знаешь.

Мы лежим и ждем. Время ползет медленно. Мы следим за Оной. Она тащит из избы все, что попадает под руку, и прячет по углам. Однако и награбил же Пигалица добра! Она выносит чемодан за чемоданом.

— Тоже хороша, — замечает Вацис.

— Жадина. Все «господи» да «господи», а сама гляди-ка.

Время идет. Начинает накрапывать дождик. Теплые капли падают на листья вишни, на зреющие ягоды. Мокрые вишни блестят, так и манят попробовать. Я срываю пару вишенок. Они приятно кислят. Протягиваю ягоды Вацису. Он отказывается.

— Эй, гляди, Йеронимас! — шепчет вдруг он.

Вижу, все вижу. Наш план провалился. Во двор Пигалицы входит цепочка немцев. Сколько их? Двое, четверо, шестеро. Двое остаются во дворе, остальные входят в избу. Вишни мешают мне наблюдать. Может, поближе подползти? Нет, надо бежать, надо предупредить партизан.

— Вацис, побежали!

— Быстрей!

Тем временем в избе раздаются выстрелы. Мы замираем на месте. Из избы выходят немцы. Выстраиваются и, печатая шаг, уходят. Где же Пигалица, где лысый? Что тут происходит? И тут я догадываюсь, я узнаю…

— Вацис, это же партизаны…

Вацис удивленно глядит на меня.

— Вон тот высокий — доктор. Рядом с ним Антанас.

Вацис прищуривается, смотрит.

— Ладно, но зачем они переодевались?

— Господи, господи! Немцы Станисловаса убили! — из избы с воплем выскакивает Она.

— Вот оно что! Стало быть, Пигалицу сами немцы порешили. Чисто сработано.

Мы встаем и уходим из вишневого садика, осыпанного зреющими ягодами, омытого живительным дождем.

XVI

Лес содрогается и стонет. Кряхтят речные склоны. На том берегу наши, советские войска, а здесь, на нашем берегу, засели немцы. Они поливают реку пулеметным и минометным огнем и не дают нашим переправиться. Бои идут третьи сутки. Из деревни все ушли. Мы тоже наспех уложили в ящики самые ценные вещи и зарыли их в землю. Избу заперли на замок, захватили с собой еды, постель и — в лес. Мы устроились в убежище, которое когда-то вырыли с Вацисом. Правда, там тесно, но сестренки Вациса и Оля там отлично размещаются. Ночью они укладываются и спят, как ни в чем не бывало.

Июньские ночи коротки. Тепло. Только под утро пробирает свежесть. Мы разводим огонь, готовим себе еду. Мне такая жизнь нравится. Вацису — не поймешь, то ли да, то ли нет. Мама молчит. А Вацис просто места себе не находит. Как только начинают грохотать орудия, он сам не свой.

— Сожгут избу, все разнесут… По миру пустят…

— Выживем, все будет, — утешает его мама.

— Лучше уж совсем не жить.

— Как тебе не стыдно. Ведь за рекой наши.

За рекой наши.

За рекой. Это верно. Но зло берет, когда видишь, как немцы точно зубами вцепились именно в наш кусок берега.

— Как быть? — слоняясь среди деревьев, не унимается Вацис. — Где же партизаны? А мы что — забрались в лес и сидим, как в капкане.

О партизанах думаю и я. И правда, можно было бы ведь ударить по немцам с тыла. Я говорю это маме.

— Партизаны не спят, не сомневайся.

Я и сам знаю, но до чего же тоскливо ждать. Из леса нам выходить нельзя. Вокруг немцы. Добежишь до опушки — и вся дорога. В полях окопы, на солнце блестят солдатские каски. Ступишь шаг неосторожно — уложат на месте. Пули так и свистят всюду. И все равно мы с Вацисом не можем усидеть.

Мы стоим на просеке. Отлично виден большой кусок неба. Наши потчуют немцев минами. Немцы отвечают тем же. Мины проносятся над вершинами деревьев и, сердито шипя, где-то разрываются. Лес вторит взрывам и стонет, дрожит, вздыхает. Прилетают самолеты. Два наших — отчетливо видны звезды — и один немецкий, с черным крестом. Самолет с крестом начинает дымиться. Дымный хвост увеличивается, темнеет.

— Падает! — кричу я.

Самолет круто валится вниз, и вот мы уже слышим взрыв.

— Вот это дело, — говорит Вацис.

— Ура…а…а!.. — разносится по лесу.

Мы прислушиваемся. Минометный и пулеметный огонь перекрывает мощное «ура». Удалось ли нашим прорваться? Переправятся ли они через реку?

Атака отбита. Бой утихает. Раздаются лишь одиночные выстрелы.

— Прорвались?

— Нет, — угрюмо отвечает Вацис. — Крепко держатся, гады…

К ночи стрельба совсем стихает. Только время от времени взметнется вверх ракета и упадет, описав в небе полукруг. Вдали гудят машины. У нас в лесу этот гул еле слышен. Зато отлично слыхать, как заливаются соловьи в кустах над ручьем.

Наши малыши спят в убежище. Мы тоже дремлем, сидя на земле и упираясь спинами в сосновые стволы. Со мной рядом сидит Вацис, за ним — его мать, напротив — моя мама. Поодаль расположились другие жители нашей деревни. Наспех вырыты землянки. Тут же и скотина. Похоже на цыганский табор. А соловьям, кажется, ни до чего дела нет. Так и заливаются, так и заходятся.

— Вацис, слышишь?

— Что? — Вацис поднимает голову.

— Да соловьи же.

— Шут гороховый.

Я смотрю на своего друга. Да, он сильно переменился. И не только он один. Мне вот тоже мама все время говорит: «Ты совсем не смеешься, Йеронимас. А был такой смешливый». Да, был, но тогда был отец и не было войны… Не было…

— Привет!

Должно быть, партизаны иначе не умеют. Всегда они возникают неожиданно и как раз тогда, когда меньше всего надеешься их увидать. Мы растерянно моргаем, а рядом с нами уже стоят доктор и партизан Антанас. Но почему они так и не сняли немецкие мундиры? Хотя не в этом дело, а в том, что партизаны тут, в самом логове врага. Значит, все будет в порядке, значит, всыплют фашистам.

Партизаны здороваются со всеми. Доктор узнает Вациса. О, он никогда не забудет, как было у насыпи. Доктор так и говорит матери Вациса, благодарит. Потом он начинает смотреть по сторонам. А что разглядишь ночью? Всюду одни тени, клочья темноты.

— Где же Оля, Казис?

Мама отводит доктора к нашей землянке. Доктор светит фонариком. Дети спят. В убежище тепло, и они знай спят себе.

— В лесу надежнее, чем в деревне, — говорит доктор. — Немцы леса, как огня, боятся. Не сунутся. Думаю, последнюю ночь вы тут.

Пока доктор смотрит на ребятишек и шепчется с мамой, партизан Антанас спрашивает:

— В деревне есть лодки?

— Немцы отобрали, — отвечает Вацис! — Но одна есть.

Вацис правду говорит. Мы с ним спрятали отцовскую лодку у насыпи, в самой чаще ивняка.

Подходит доктор. Антанас ему сообщает, что одна лодка есть.

— Что ж, и одна пригодится, — отвечает доктор.

— Мы покажем, — почти в один голос выкрикиваем мы с Вацисом.

Снова молчание. Легко сказать — покажем. А ведь кругом немцы. Можно нарваться на часового.

— Ах, нет, нет, — говорит мама.

Партизаны задумались.

— Ты объясни, где она, — наконец решает доктор.

— Без нас вам не найти, — заверяет Вацис.

— Ты лучше помалкивай, — перебивает его мать. — Прямо в лапы смерти лезешь.

— Ну, мы спешим, — говорит Антанас.

Я упавшим голосом объясняю, где лодка. Вот она, справедливость! Выдалась возможность участвовать в настоящем деле, а они?..

— Не найдете вы, — заявляю я под конец.

— Йеронимас, не спорь. Не пущу, и все, — строго говорит мама.

Ладно, пусть так, пусть. Но можем мы хотя бы знать, для чего понадобилась наша лодка?

— Надо переплыть на тот берег. Договоримся с воинской частью и сообща ударим по врагу.

— Мы тоже так думаем, — говорит Вацис. — Давно бы так.

Партизаны уходят. Нам с Вацисом обидно. Все молчат.

— Как ты думаешь, найдут они лодку? — спрашиваю я у Вациса.

— Найдут, конечно.

— Что же ты говорил, будто не найдут?

— Что же, что же! Не понимаешь будто…

Я-то понимаю. Если бы не мамы, партизаны взяли бы нас с собой. Конечно, взяли бы. А теперь остается только ждать. Ждать, пока на том берегу взлетит в небо красная ракета. Это будет сигнал к атаке.

XVII

Наконец долгожданный день наступает. С рассветом советские войска форсируют реку и отбивают фашистов к западу. Бой был короткий, но жестокий. Немцы яростно сопротивлялись. Но их прижали с двух сторон, и пришлось им убираться. Кто не успел — погиб.

Мы возвращаемся в деревню. Мама принимается наводить порядок, подгоняет и меня. Только где уж там! Теперь меня дома не удержишь. Повертевшись по деревне, я бегу к Вацису. Мы с ним идем осматривать места, где шли бои. Без всякой боязни можно лазать по кустам, по окопам, насобирать патронов, подобрать гранату, а то и оружие.

Поле боя пустынно. Земля вся изрыта окопами. Одни окопы доверху засыпаны землей от взрывов, другие стали еще глубже. Крутой берег реки, где были фашисты, весь покрыт пеплом, воняет гарью. Трава пожухла, обгорела.

Раньше на том берегу, в глубоких норках, вили свои гнезда ласточки. Теперь гнезд нет. Ласточки носятся вокруг, прижимаются грудью к устланной пеплом земле. С жалобным криком устремляются они к воде, окунают крылышки и снова возвращаются к своим разоренным жилищам.

— Вацис, автомат!

— Где?

Я перепрыгиваю через обвалившийся окоп. Вацис за мной. Отлично вижу, из соседнего окопа выглядывает дуло. Вацис обгоняет меня. Он первым кидается к оружию. Он так и рвется подержать в руке автомат, закинуть его за плечо, приложиться к прицелу. Мне тоже хочется.

Вдруг Вацис резко останавливается. Я тоже. Прямо у самого автомата. Его держит человек. Нет, не человек, а только одна рука. А человека нет. Он лежит, засыпанный землей, где-то на дне окопа. Только окровавленная рука с автоматом торчит наружу. Пальцы застыли на спуске. Кажется, человек еще сжимает оружие в руке. На посиневшем пальце — серебряное кольцо с черепом. Вацис стоит. Я тоже.

— Смертник, — шепотом произносит мой друг.

Неужели я не расслышал? Что это лепечет Вацис? Ах, да… Эсэсовец, смертник, такой же, как те, что убили отца Вациса. «Смерть, смертник, смерть», — отдается где-то в голове.

Смерть…

Вокруг нас смерть. Мы стоим на поле смерти. Я поднимаю глаза и тут же, за окопом, вижу еще двух лежащих немцев, подальше еще, а там, за черным камнем, их десятки. И наши. Солдаты лежат друг возле друга. Изуродованные лица, разорванные минами, изрешеченные пулями.

Вокруг нас смерть. Смерть, поблескивающее дуло автомата, крики ласточек…

У Вациса такое лицо, что мне страшно. Оно ледяное, как в тот день, когда убили его отца.

— Пойдем отсюда, — тихо говорю я ему.

— Пошли…

Мы возвращаемся в деревню. В карманах у нас нет ни одного патрона.

— Надо их похоронить, — говорит Вацис.

Я киваю головой.

Однако павших товарищей хоронят наши солдаты. Они ненадолго останавливаются в деревне. Солдаты измучены, запылены, суровы. Видно, что они очень спешат. Хоронят своих, закапывают в землю немцев. Над братской могилой останавливаются, дают несколько залпов и отправляются дальше. Солдаты уходят с песней:

…Идет война народная,

Священная война…

Нам с Вацисом обидно, что солдаты не побыли в деревне подольше. Не успели даже поговорить. Почему-то и партизаны не появляются. Где же доктор? А вдруг он ранен?

— Йеронимас, никуда не ходи, помоги убирать, — мама не отпускает меня из дома.

И правда, дома множество дел. Мы откапываем спрятанные вещи. Выносим их посушить на солнце. Оля с Казисом помогают маме поливать огород. Пока мы скрывались в лесу, овощи завяли, земля пересохла. Я иду на поиски лодки. Нахожу ее возле насыпи. Она полна воды. В нескольких местах борта пробиты пулями. Нелегко было Антанасу с доктором переправляться на тот берег. Я вычерпываю воду и пригоняю лодку к дому. Мама убирает в избе. Моет, чистит, вытирает. Я знаю, для кого все это. А вдруг отец появится? Один или с товарищами. Она хочет подготовиться к встрече.



— Хорошо бы стены побелить. Где взять извести? — спрашивает мама.

Извести? Где же это я видел известь? Ну, конечно, полное ведро. Я бегу к дому Дрейшериса. Возле хлева стоит ведро с известью.

Под вечер в деревню прибывают два грузовика. Не просто так. Они везут солдат. И не каких-нибудь, а музыкантов. Грузовики едут, а музыканты, целый оркестр, так и гремят — на оба берега слышно. Вся деревня высыпает им навстречу. Люди широко распахивают ворота. А музыка бодрая, на душе светлеет, и, кажется, не было войны, не было боя. Машины как нарочно останавливаются прямо против нашего дома. Солдаты спрашивают, где можно найти пустой сарай.

— Йеронимас, покажи амбар Дрейшериса, — велит мне мама.

Я мигом взлетаю в кабину грузовика и сажусь рядом с шофером. Как умею, объясняю, куда ехать. Показываю пальцем усадьбу Дрейшериса. Шофер понимает.

В амбаре у сбежавшего фашиста становится весело. Солдаты ставят экран, налаживают аппаратуру. Настежь распахивают двери и зазывают народ, играют марши.

Мы собираемся в кино. Его будут показывать советские солдаты. Мама принаряжается, одевает в праздничное Олю с Казюкасом. Я надеваю свою лучшую голубую рубашку и повязываю пионерский галстук. Который я сберег. Я тороплю маму. Все уже идут. Вся деревня идет.

— Сначала будет митинг, а только потом кино покажут, — говорю я.

— Про что? — спрашивает мама. — Не говорили?

— Не знаю…

— Только бы не про войну…

Что это она говорит? Почему не про войну? И тогда я снова невольно вспоминаю утреннюю картину, поле боя. Рука эсэсовца, растерзанные минами трупы, разрушенные гнезда ласточек…

— Ты, мама, не разговаривай, а собирайся, — раздраженно говорю я. — Слышишь, как здорово гремят…

XVIII

Все, кто остался в живых, возвращаются в покинутые дома. Все… Только мой отец почему-то не приходит. Правда, война еще не кончилась. На западе, там, где заходит солнце, еще идут бои. Но Литва уже вся свободна. Те, кто уходили вместе с солдатами на восток, уже вернулись или подали весть, что живы. Мама встает и ложится озабоченная. Как быть? Может, в город съездить? Писать, спрашивать, искать? Хоть бы доктор пришел. И тот словно испарился. А время идет, и становится все тревожнее на душе…

Где же он, мой отец?

С утра до вечера я торчу у ворот и смотрю на дорогу. Я должен первым увидеть, как отец появится на нашей улице. Я узнаю его издали.

Кто-то идет. Нет, едет. Когда он приближается, я глазам своим не верю. Ну да, так и есть. Дрейшерис. Всем семейством сидят на телеге. Недалеко, значит, отбежали. Как видно, наши окружили их, и оккупантам ничего не осталось, как вернуться.

Возле нашего дома Дрейшерис почему-то останавливает лошадь.

— Здравствуй, Йеронимас. Мама, того, дома?

Эге-ге… Дрейшерис-то уже не в коричневом мундире. Осунулся, потемнел лицом. Жалкий вид и у Густаса. До самых глаз надвинула платок Мальвина. Вздыхает, что-то бормочет.

Дома ли мама? Мама-то дома, а вот где мой отец? Где? Меня зло берет. Все фашисты виноваты, что его нет дома. Все!

Я молчу. Дрейшерис слезает с подводы. Неужели он, правда, войдет к нам в дом? А вот и мама. Она выходит к воротам.

— Здорово, соседка, — говорит Мальвина.

Мама кивает. Лицо ее сурово.

— Ты, того, не серчай, — обращается Дрейшерис к маме. — Гитлер этот нам голову заморочил. Ведь мы же литовцы. Тут родились, выросли, того.

— Йе, йе, мы литовцы, — повторяет вслед за отцом Густас и смотрит на меня.

Вот так новость! Дрейшерис уже опять литовец, опять сменил шкуру. Позабыл уже, что творил. И он, и сынок его.

— Нет, Дрейшерис, не литовец ты. Ты и не немец. Ты фашист, — выкладывает ему мама прямо в лицо.

— Ты, того, не суди. Мы и так всего лишились.

— Не я судить стану — народ.

— Йе, йе, поехали, — ноет Густас.

Дрейшерис отъезжает.

— Подлизаться вздумал! Ничего не выйдет, — говорит мама. — Давай, Йеронимас, завтракать.

Не пойду я никуда. Мне надо бежать к Вацису. Сказать, что Густас вернулся.

— Мама, я сейчас…

Вацис уже видел, что Дрейшерис вернулся. Он не слишком удивлен.

— Ну и что тут особенного? Вернулся так вернулся.

Вацис идет в сарай. Я за ним. Мой друг останавливается у верстака. Я нахожу нашу коробку. Открываю ее.

— Вацис, что мы теперь будем делать с нашими буквами?

— Пусть лежат, — даже не поворачивая головы, отвечает Вацис. Он что-то строгает. Белые стружки падают кругом. Это Вацис строгает столбики для ограды отцовской могилы.

Я раскрываю наш дневник. Читаю первую страницу, вторую… Потом сажусь писать.

— Что ты там еще надумал? — спрашивает Вацис.

— Пишу: оккупант Дрейшерис вернулся…

— Шут гороховый. Ставь точку.

Я ставлю.

— Дневник у нас будет или отдадим?

— Конечно, у нас, Йеронимас, — на секунду прекращает работу Вацис. — Все у нас останется…

И снова летят стружки. Зачем Вацису столько колышков? Для одной ограды уже хватит. Вацис объясняет:

— Будет и для солдатской могилы. Завтра приходи с утра.

— Ладно.

Только я прихожу домой и сажусь есть, как дверь нашей избы растворяется и входит доктор! Он в чистом костюме, гладко выбрит, только правую ногу волочит, прихрамывает. Значит, его все-таки ранили. Доктор здоровается с мамой, целует меня, Казиса. Подходит к Оле, берет ее на руки, гладит и шепчет:

— Доченька моя, Оля, Олечка…

Оля отталкивает его обеими руками. Я растерянно гляжу на них, мама вытирает глаза. Только Казис невозмутимо ковыряет в носу.

— Оля, я же твой папа, я…

— Нет, мой папа — партизан, — пищит Оля. — Йеронимас так говорил.

— Мы одни с тобой остались. Только ты да я, Оленька!

Доктор гладит, целует нашу Олю.

— Мама! — зовет она на помощь.

— Оля, это, правда, твой отец, — всхлипывая, говорит мама.

— Папа, мой папа! — кричит Оля и обнимает доктора.

Больше я не могу терпеть. Я бросаюсь на улицу. Радость и тоска захлестывают меня. Вернулся, вернулся Олин отец! Она дождалась. Я и не думал, не гадал. Мама же мне ничего не говорила. Да не стоит из-за этого обижаться. Главное — он вернулся, и у Оли есть отец!

Я бегу… Куда? Куда мне бежать? К Вацису, на речку, а может, влезть на дерево, покачаться на ветках?..

Я успокаиваюсь, вытираю глаза. Медленно возвращаюсь назад. Вот наш двор. Вот изба. В сенях я останавливаюсь. Стою за дверью. В избе тихо. Почему они молчат? Отчего не радуются? Почему не возятся ребятишки? За дверью гробовое молчание.

— Как быть с Йеронимасом, как ему сказать, — слышу я мамин стон. — Он так его ждет…

О ком это они? Что сказать?

— Я скажу ему. Расскажу, какой храбрый был у него отец, каким отважным он был партизаном и как геройски погиб. Все расскажу…

Это доктор говорит. Я бегу прочь. Дальше от этой двери, от дома. Добегаю до реки. Стою на берегу. И снова бегу бегом по крутому обрыву. Бегу, бегу… Пока не падаю. Может, это я споткнулся? Я утыкаюсь лицом в траву. Нет, это не трава. Это выжженная минами земля. Я глубоко дышу и слышу запах пепла. Отворачиваю лицо. Над водой носятся ласточки. Они все еще ищут свои гнезда. Но что это сказал доктор? А может, все-таки война не только разлучает?

Ласточки все кружат и кружат над водой. Я слышу их немые жалобы.


Мы стоим у лодки. Все. Мама, доктор, Казис, Вацис, я… Мы провожаем в город, домой, Олю. Вацис ей отдает свою гитару. Просто кладет ее на корму, не произнося ни слова. Но все мы знаем, что это Оле. Пора оттолкнуть лодку от берега. Я смотрю, какой ветер. Западный. На берегу радостно шумят вершины деревьев.

— Дядя Йокубас, может, паруса захватить?

— Захвати, Йеронимас, захвати. В них будет дуть попутный ветер. — Давай…

Загрузка...