ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВЕЛИКИЙ БАМБУКОВЫЙ ЗАБОР

Глава восьмая. Последствия исчезновения Марса

На помосте, накануне сколоченном во внутреннем дворе гимназии, замерли почётный попечитель, директор, инспектор, надзиратель, законоучитель, семеро старших учителей и трое младших, а также единственный рисования. Он держал речь, многословно говоря о пути, что кое-как был одолён выпускниками, — «надо что-то уже менять, расти, плечами раздвигая сооружения, возможно, и для отправления культа, задумайтесь, может, бородку отпустить? Но и без того, есть выход, есть, путь на такой верх, что все председатели палат обзавидуются, поумирают и новые уже не будут знать о вашем прошлом ничего, лишь только о настоящем. Тут нужна афера на несколько ртов, в идеале оросить всех живущих, этому вас никто не учил, но, если целить повыше, возможно, повыше и остановитесь, когда уже ничего нельзя будет поделать и останется только почивать на лаврах. Вот яблоки с дерева — дурное ли начало? скупые ли вводные для того, чтоб развернуться? Яблоки… яблоки… яблоко… что бы это могло значить? In caput jacere[99], отравить, подвесить так, чтоб в голодный год все прыгали и схватывали воздух сразу под его скатами, также никто не отменял созданную тем или иным способом интригу вокруг плода, а если нечто употребимо и для наружного применения, и для внутреннего — народ такое в жизни не поймёт», — об освоенных ими через пень-колоду науках, в числе которых значились закон Божий, священная и церковная история, российская грамматика, риторика, пиитика, история литературы, логика, славянский язык, арифметика, алгебра, геометрия, счетоводство, физика, всеобщая и российская история, статистика всеобщего и Российского государства, языки латинский, греческий, французский, немецкий и словесность их, чистописание, черчение, рисование, ритмика и театр. Он насиловал себя более для омрачавшего церемонию губернатора, притащившегося прямой наводкой из катакомб, теперь он кисло пытался полюбить сословия, принимаемые в гимназию. Среди тех насчитывалось пятеро однодворцев, семеро разночинцев, трое выходцев из «приказ но служительского звания», шестеро поповичей, трое «уволенных из духовного звания», десятеро вольных хлебопашцев, дюжина бывших крепостных, ставших таковыми в ходе обучения, и двое «иностранцев». В число последних входил некто Л.К. Директор, периодически требовавший их на сцену, вызвал его далеко не первым.

Это были жертвы, попавшие и под столь низкий охват. Никто ни о чём не спрашивал, отвели за руку или пнули катиться под пригорок, где на высшей точке остался отчий дом со службами, в окне виднелась или мать, или дворовая девка, ходившая сейчас в фаворитках. Они сами стали некими пожертвованиями, деталями, без которых семья жизнеспособней, следовательно, обойдётся, следовательно, до поры им быть рудиментами, живущими по странной логике, потому что «в них вкладывают», само собой, чего-то ожидая, когда будет по горло, сигнальная шкала через низ подбородка, но не гимназистам решать, объектам казённого ассигнования. Православные семинарии враждуют с архиерейскими школами, кадеты — с инженерами, полицейский надзор объявлен бурсакам единственным выходом, в одноклассных приходских училищах пишут кровью, в трёхклассных уездных — секут и рассказывают о способах самоубийства, в Ришельевском лицее оригинально учат плавать, в Солькурской мужской гимназии терзают латынью, а организаторы не могут даже выговорить имена древних учителей. Но, разумеется, не Хрисанф Сольский.

После Л.К. вызвали ещё нескольких, но они масса, разве что кроме Анатолия Вуковара, первого среди однокашников аллергена учителей любой из перечисленных историй, всё своё время он читал и всегда разное, неразборчиво подходя к книжным развалам. Сегодня пригласили и родственников выпускников, близких и дальних, в разной степени ими гордящихся, многим виды родства вообще оставались безразличны. Л.К. сжирал глазами Лукиан Прохоров.

При проведении сиюминутных индукций они заключили, что клиент пытается отогнать дождь. Л.К. определил — с помощью заговора какой этнической культуры, где о нём прочёл, какой рукой библиотекарь подавала соответствующую книгу, отдаление во времени от нынешнего дня и до свершения, в честь кого названа дама, предоставившая том, тут же обрубил ответвление к её жизни, увлечению стихами, подавляемую нездоровую тягу к половой жизни; определённые проблемы издателя с тиражом, точнее, с его поставками, каким способом курит табак издатель, сузил круг возможных пород его пса до семи, выявил и более прямую связующую линию между клиентом и этим публикатором — катакомбы, оказалось несколько общих женщин оттуда, опомнился, обрубил ответвление к издателю, но не у основания, осознал ещё, что тот домашний тиран и уже не один раз делалось покушение в связи с этим, пусть он ничего и не заметил; что недавно он стал носить новый золотой брегет, на крышке изнутри две странных и значащих весьма много царапины, нет собаки, но немногим более шести лет назад имелась, почти месяц как возвратился из Южной Америки и тогда-то всё и началось, что он не хозяин своему депо, имеет влиятельного родственника в Петербурге, и эти сведенья чрезвычайно заинтересуют человека, который теперь всё время рядом, что, если они ему не помогут, он оставит попытки найти убийцу и даже не будет справляться в полиции о ходе дела, что кредиторов у него больше, чем должников, в детстве переучили с левши на правшу, определил некоторые из методов воздействия в связи с этим, период сопротивления, а также породу дерева, из которого изготовили рукоять его трости, при этом не видя саму рукоять. Не будь сейчас поры стыка двух систем… такой явной европеизации, гомона действительных тайных советников над головой, как будто они умеют летать или сферы их в прямом смысле высшие… живут, казалось бы, только в Петербурге, а сталкиваются с ними все, вот и их первого заказчика не минуло, и теперь он с вывихом, рамолик, сам не понимает, что уже вляпался, думает, что он при должности, после чина седьмого класса ушёл в отставку, и тут полагая, что это ни с чем, помимо его воли, не связано.

Хорошее время, середина третьей четверти XIX-го столетия, пора дорожных происшествий с пассажирами и благоденствия. На всём глазурь середины века, эмаль разгара, сонный промежуток от декабристов до народовольцев. У людей просматривались души, они относились в театры, в бордели, на воды, на службу, там души тоже, ждали, прощали, говорили шёпотом «в огне», а другим слышалось «в окне», и они подле них задерживались, до первых звёзд, а под теми русские контингенты маршировали и уже стояли во враждебных им областях, на Кавказе, в Туркестане, в Персии, видели их же, в отчаянии шерстя небесный экватор, не предполагая за тем космоса, больше думая, что это вокруг Земли всё зависло, как и они здесь застряли; в гарнизонах огнь разящий, среди туземцев, в Польше не лучше, ненависть везде, а у них невольно ответная, в том числе и в сторону Отчизны; смотрели, как сарты разбирают крепостную стену Ташкента, растаскивают по кирпичику, она громадна, но конечна, в противном случае тут бы гнул спину Сизиф, а такого русский императорский дом ещё добиться был не в силах.

— Амфилохий Андреевич Пересыпов.

Прохоров представил Л.К.

— Рассказывайте, — тоном, словно они уже одалживали.

— Видите ли, — преимущественно он обращался к Л.К., — я состою в должности директора нашего солькурского депо…

В пору рассказа он оставался безразличен, не выказывал особенного интереса, но и не отворачивался уж совсем. Недавно ему исполнилось семнадцать.

— …и это в разгар номера, на всём ходу…

— Надеюсь, замер скорости готов, мы вчера об этом говорили.

— Или вот, кладовщик упал с трапеции.

— А, это та история с маслом? — при восклицании он покосился на Л.К., тот не изменил безразличию.

— …принял за грудь потайной баллон, из тычинок, чрез хитровздутый, спрятанный в штанине и других притéльных одеждах протяжной капитель…

Вдруг он встал, подошёл к проезжей части и кинул монетку под колесо проносящейся под горку телеги с сеном. Вернулся на место.

— …не вода отнюдь, а квинтэссенция соляного антрахаса…

— Проходило у меня похожее дельце, — солгал Лукиан Карлович.

— …наслышан о ваших талантах, поставьте как лист перед травой…

— Хорошо, — важно, — это нам пригодится. Только давайте впредь без отсылок к Уитмену.

Директор поднялся.

Он просунул стопы ему под ноги, от котелка до привязки подтяжек откинулся, потерял шляпу, но не обратил на это внимания. Директор легко кивнул обоим и торопливо пошёл вниз по Флоровской. С прилившей к ланитам краской он поднялся, держа кулаки у подбородка, снова откинулся. Всем весом Лукиан Карлович прижимал его гимназистские ботинки на шнурках к лавке.


Ранним утром на пляже у женского монастыря они окунулись в реку, покатались в песке, оставив чистыми лица и ладони, облачились и двинулись в сторону депо пешком через Стрелецкую слободу.

Иные избы здесь строились ещё на пищальные деньги. Паводок сошёл только недавно, и к серединам деревьев — с вывернутых корней едва допрыгнуть — были привязаны плоскодонки вдоль всей Тускори. Быт их обрубал этот непреодолимый склон, на котором очень давно возвели крепость. С той стороны тоже разместились в низине, но не такой суровой, конечно, оттуда в жизни никто не придёт воевать солькурян. А раньше в красных кафтанах дули в трубы и чуть что не по их, все знали — могут поднять мятеж. Сейчас тоже находились межеумки с бердышами, с целенаправленным деструктивом, и речи не шло об оценке намерений таких агрессоров. И инстинкт смерти, и стремление к мировому господству давно заменили дрязги, однако у каждого в календаре имелся свой день стрельца, в который надо всё взять, во всё облачиться и идти с утра патрулировать речной больверк, а вечером бунтовать.

Они вышли на Верхнюю Набережную по диагонали от главного входа в гимназию, он не обратил на неё ни почтительного взгляда, ни злого, ни умилительного либо ностальгического, вообще даже не посмотрев. Внутри депо стало не до шуток. Кто-то сидел на круглом высоком табурете подле окна, выходящего на Стрелецкую слободу с тёмными проёмами, где в них пока ещё имелось очень мало стёкол, дорогу к Дворянскому собранию — то соседствовало с гимназией — и далее к Красной площади с её достопримечательностями. Обхватив руками лицо, он неразборчиво причитал:

— Божечтоянаделал, божечтоянаделал.

— Кхм, кхм, кхе, кхе, кху, кха, кхе, кхрха, — прокашлялся Лукиан Карлович.

Он поднял голову, долго озирал их. Немного подумав, вывернул карманы свободных полосатых брюк и оттянул от груди подтяжки. Они молча ждали. Пожав плечами, он ввернул всё обратно. Вперевалку, словно у него болели стопы, повёл за собой.


Дело раскручивалось, пусть пока и в магнитном поле гимназии, это надо преодолеть, для чего лучшее средство — поезд, даже не раскрытие, а смена обстановки. Связь между элементами психики в процессе мышления именно в этом месте, под обрывом, под сенью дома мук Л.К., для него носило соответствующую окраску. Не фобия, но и не пастораль, при всей отстранённости он не хотел оказаться слабоумным, которого тянет на место преступления, и тот уступает, а там выдаёт себя с потрохами, оглядываясь, вынюхивая, выказывая подавленность и при аресте биясь в падучей. Это не его путь, он хвост кометы, а она тромб из разумности и логики, вагонетка на самый верх, где он просто оглядится и пойдёт дальше, известной ему и больше никому информацией облагодетельствуя счастливцев на своём пути, других не будет, он этого не потерпит или изменит маршрут, по определению космополитичный. Он киник, пацифист, холодный наблюдатель, свой дар не просто сознающий, но его не выпячивающий при всех особенностях, равновесие между природой и искусством, в своём роде универсальная человечность.

Директор сидел за небольшим бюро, читал газету. Поднял глаза на вошедших. Прежде чем успел раскрыть рот:

— Амфилохий Андреевич, как договаривались. Этими вчера пугали?

— Да, Гавриил, спасибо, — устало.

— Значит, это вы участвовали в том номере?

Он сразу начал всхлипывать.

— Гавриил, иди к себе. Итак, готов оказывать всестороннюю помощь. Что от меня может потребоваться?

— Благодарим. Много всего, по обстоятельствам. Сначала ответите на несколько. — Они опустились в кресла. — Для разгона давайте пройдёмся по служащим, после расскажете о своих, уж простите, смехотворных подозрениях, наверняка, крутите там у себя кого-то. Далее станем выбивать из колеи их самих.

— Что ж, поскольку придётся многое поведать, я начинаю.

Благожелательный кивок и чуть менее благожелательное подёргивание ногой, от коей эволюции ссыпался песок.

— В депо нас одиннадцать. Без погибшего Фотия десять. Считать меня самого, снова одиннадцать.

— Хорошо сказано.

— Как вы уже поняли, двое, трое, теперь уже двое… словом, вот, ознакомьтесь на досуге. Что касается подозрений, то я за всех ручаюсь, такие люди…

— Вы полагаете, мы ожидали другого?

— Судите сами. Гавриил и Лжедмитрий. Можно не брать в расчёт. Безобиднейшие мальцы, сущие бамбино. Оба со странностями, это да, знаются только друг с дружкой. Я даже раньше оплачивал слежку за ними, — он понизил голос, — думал, они того, но потом рассудил, что оба ещё слишком молоды и не успели спутаться с женщинами.

— Ну тогда я вычёркиваю. Вы это хотите услышать?

— Между тем обсудим грузчика, — не обращая внимания на его слова. — Очень начитанный человек.

— Вы намеренно сообщаете нам об этом?

— Да, и чем дальше, тем хуже. Что ни день, подсовывает мне списки для заказа, якобы это нужно для дела, вот, можете приобщить к своим материалам.

Будто заранее подготовленный лист был исписан аккуратными столбцами, он не стал читать, а между тем там имелись «Молот ведьм» Крамера и Шпренгера, «Мазарис» главы морейского деспотата Фёдора II Палеолога, «Великая книга Лекана» Адама О’Куирнина, «Вигилии на смерть короля Карла VII» Марциала Овернского, «Книга сорока степеней» Абд аль-Карим аль-Джили, «Корабль дураков» Себастьяна Бранта, «Об Этне» Пьетро Бембе, «Селестина» Фернандо де Рохаса, «Преобразование Мадильяни» Инесса Модильяни, «Страсть и агония» Якоба Ньюкасла и «Возвращение к воде» его же, «Суды любви» тоже Марциала Овернского, «Влюблённый Роланд» Боярдо, «Гверино по прозвищу Горемыка» Андрэа де Барберино, «История и достолюбезная хроника Маленького Жана из Сантре и юной и высокородной дамы» Антуана де ла Саля, «Морганте» Луиджи Пульчи, «Повесть о новгородском белом клобуке» Дмитрия Траханиота, «Прекрасная Магелона» Эмеринциана, «Роман о Жане парижанине» Иулиана Вуковара, «Тирант Белый» Жуанота Мартуреля и несколько книг Марти Жоана де Гальбы, несколько часословов: Большой часослов герцога Беррийского, Великолепный часослов герцога Беррийского, Прекраснейший часослов герцога Беррийского, Прекрасный часослов герцога Беррийского, Чёрный часослов, Чёрный часослов Карла смелого, Часослов Этьена Шевалье и Турино-Миланский часослов. Часословы точно выглядели как насмешка, а значит, и всё остальное.

— К тому же у него нет мотива.

— Уверен, тут вы не смотрите широко.

— Хоть он ни с кем особенно не сошёлся… Но всегда держит в голове паству… ну и пастыря. Теперь коснусь иных. Исключайте сразу.

— Ага, да я уже.

— Имею подозрение, что Ангеляр…

— Пожалуйста, фамилии, — не отрываясь от записей.

— Ангеляр Свитов, Мефодий Охридов.

— Тьфу ты, не вмещается, придётся мельчить.

— Так, теперь о составителе формул. Господин Шульвазаров…

— О Боже ж ты мой.


Только под дробь, голую, в свете не том, который исследовал Ньютон, он выходит, и зал превращается в тессеракт, взаимодействующий с четвёртым измерением вслед за его метаниями по арене. Как и непрестанно изменяющий форму сноп, выцеливающий его везде и реагирующий на пассы. Он останавливается в центре ристалища, манит пальцем, глядя в пол, и инкогнито присутствующий в зале Джеймс Бьюкенен понимает, что это его. Смущённо и не в силах думать ни о чём другом, он сбегает по граниту, выстеленному в доминации плит, пологи переключаются на него и пляшут, он не видит, но не другие зрители, которые выдыхают — жертвы не они.

Дребезжа шарнирными колёсами, въезжает горизонтальный ящик, уже одним видом источающий опасность. Ему в него, этого и объяснять не надо, но даёт понять, что не сразу. Откидывает крышку, и там уже вспарывают молекулы кислорода циркулярные пилы, в вое их вкатывается стойка с рапирами, из купола материализуется топорище на цепи, маятник, с неубывающей амплитудой, медленно опускается, он смотрит строго, и он одёргивается, начиная путь едва ли не сначала. С двух сторон трусцой друг за другом выбегают унтер-офицеры ОКЖ, последним въезжает подполковник на велодрезине, по аккорду дроби они вздымают правую руку, по контрапункту вытягивают указательный палец, по резкой тишине растягивают губы. Он ложится, магистра на сцене нет, никто не видел, как он растворился, пилы режут воздух возле рукавов его сюртука, вспышка, гром, и он сидит на закрытом ящике, а из того летят брызги крови и ошмётки плоти; соскакивает, ведёт руками, рапиры взмывают в воздух и пронзают под разными углами крышку и дно, голова снаружи уже даже не хрипит, барабаны смолкают, маятник обрушивается и в пролёте перерезает шею. Жандармы достают из внутренних карманов мундиров мешки из целлюлозы и помещают туда останки; взмахом руки он отбрасывает купол депо, открывающийся струями пара из ребра с одной стороны. На небосводе парад планет.

Вот они, миры в противоположную от Солнца сторону. Арки их полюсов друг над другом и вдаль, до самого пояса астероидов, в кои-то веки рассекают вечность так согласованно. Аргументы перицентра против часовой стрелки, таинственный космический свет, мертвенный и необычайно наполненный, когда-то произведший на свет римский и греческий пантеоны, указав им путь долготой восходящего узла, развернув и сжав поле силы, чтобы получилась стрелка с красным контуром, её отовсюду видно с Земли — кровавый треугольник, направленный во всё живое здесь. Странники и заложники цикла, блуждающие в непрозрачных пылевых торах, спектрах релятивистских струй, рассеянных звёздных скоплениях, оранжевых взрывах. Рампа от дальнего космоса, чьи явления затрагивают их первыми и сходят на нет, улавливаемые кольцами, смещаемыми орбитами, а потом людям с затянутой облаками вершины Олимпа скатится свиток со сметой расплаты, но это лучше — все признают — лучше, чем некий сигнал, который человечество лишь смутит, поскольку его нельзя дешифровать, только выйти на крыльцо, задрать голову и так стоять, пока не пойдёт дождь, намочит пастбища, скроется в ущельях, продлит жизнь, но не скрасит одиночества.


— Да вы и так уже всех поотмели, — горячился Прохоров.

— Вы правы, постараюсь быть более беспристрастным.

— В то время как вам следует быть более подозрительным.

Уже донельзя утомлённый этими ремарками, всё время молчащим Л.К., уже давно охваченный сомнениями, тех ли людей он нанял, директор начал рассказывать о смотрителе.

— Знаю его, сколько себя помню.

— Я так понимаю, как и работников склада.

— Нет. А этот служил в депо ещё до моего назначения, очень стар. Постойте, в котором же году он родился? Кажется, в 1770-м. Да, точно. Он ещё любит рассказывать, что в тот год наши помакали усами турков в Чесменскую бухту, Джеймс Кук объявил Австралию владением Англии, а Иоганн Струэнзе присосался к власти в Дании.

«Струэнзе».

— Наконец, повар. О, этот жгуч, сольди, как понятно.

— Прошу вас, не следует думать, раз мы занимаемся расследованиями и снимаем звук, то нам здесь всё у вас понятно. Я знавал одного Паскуаля Ридорито, так тот был боевым гренландским эскимосом и промышлял тем, что позволял возить себя по ярмаркам и кидал на публике костяной гарпун. Другой мой знакомый Ридорито и тоже, представьте себе, Паскуаль, вообще заявлял, что прибыл в наш отрезок из времён Христа, где служил юнкером на галере, а тогда, как вы должны знать, ещё не учредили никакой обер-офицерской службы, чтобы возникать кандидатам.

— Он с нами не так давно, — побагровев, — всего два года, отбился от каморры. Так сказать, встал на путь истинный. Вот как раз тот случай, не могу дать голову на отсечение, но за это время он ни разу не терял мою конфиденцию и не был замечен, кроме разве того случая, когда напортачил с десертом для девочек, о чём потом пошёл нежелательный слух несколько ниже других подобных потоков. Да, кроме того, однажды он по своему почину отвёл туда вытяжку, в один из наших частных входов. Сказал, что ещё не разобрался в тонкостях подземного мира. Однако возьмите бритву Оккама, я бы и сам… хм, впрочем, ладно, это же detectio.

— Так, ну вот что за действующие лица, — всё ещё дописывая, судя по всему, уже тогда с прицелом на мемуары. Если бы заведующий не возмущал его сознание своими нелепицами, он бы давно кончил. — Зачитываю. Живые манекены — Гавриил Вуковар и Лжедмитрий, как его?

— Винников-Мур.

— Брр-р.


— Про реквизит манекенов давайте.

— Особенно нечего, все вещи в их гримёрной. За всем своим барахлом они приглядывают сами. Пользуются ошеломительным признанием. То есть пользовались.

— Не находили ли вы подкопов или галерей под вашим магазином?

— Новых нет.

— Есть ли у вашего магазина связь с катакомбами?

— Я же, кажется, уже…

— Есть или нет?

— Есть.

— А почему вы, собственно, сразу не сказали, что у вас тут цирк?

В глазах застыл немой вопрос, он окончательно перестал что-либо понимать.

— Хорошо, теперь мы должны осмотреть место преступления.

Большая изъятая середина шара. Вдоль стен амфитеатр — такого не мог вообразить ни один архитектор, разве что Пиранези. Над выходом для служащих нависали хоры для оркестра, под куполом виднелись перекладины и петли, напротив в пустоте парили две платформы, посреди манежа стояла пирамида из деревянных ящиков с цветными визами трансатлантической пересылки, подле них вороном кружил грузчик.

— Надо на трапецию глянуть поближе, организуйте.

Он скрылся за шторами. Один из карнизов пополз вниз и остановился в полусажени от земли.

Л.К. взял трапецию в руки и обнюхал, закрыв глаза.

— Прекрасно, прекрасно. Теперь подать нам любителя средневекового фонда.

— Эй, Клаус, будь любезен.

Лукиан Карлович спросил его об эксцессах, он ответил, что ничего не знает, про подозрения, подозрений нет, разве только к ним не явился Фортунат. Эту возможность они отметали.


Л. сидел на пустоте возле больничной кровати и прикручивал ей второй шарнир на ножку, самый трудный из четырёх. Из воротника пижамы шли имеющие определённую форму бинты, плотно облекающие неправильную сферу. Имелись ноздри и один глаз, но не было рта и ушей, что оставалось необъяснимым для пользующей его елизаветинки; когда он перестанет отказываться от кормёжки, она прорежет ему щель ножом, касаясь кончиком ущелий на иссохших и свёрнутых кислотой губах. Если, конечно, найдёт его среди пустоты. Провалы в стенах, сквозь которые виднелись не палаты или кроны, а какой-то скомканный кругом больницы белый лист, не обнадёживали. Он оторвался от ножки, посмотрел перед собой, напряжённо, минуту или две, пока не возникло окно. Встал, чтобы захватить больше перспективы, в экране кипела жизнь, собственно говоря, как и в то утро, когда он доверял напарнику. Поздний май, зелень, побелённый фасад женской гимназии на Флоровской, девушки с книгами у груди, но вот глаза у них пустые, захотел отпрянуть, это получилось не сразу. Лицо болело, за ним неотступно следовало навязчивое желание ударить им с размаху об пол, вместо чего он постучал костяшками по пустоте, создав обыденный звук, всё ещё больше запутывающий.

В дверях, которые сначала наличествовали, а потом нет, стоял Гавриил, надел печальную личину, дурака раскроют ещё до захода солнца, ему бы с изменённой внешностью искать оказию в западные пределы империи, лучше всего в Варшаву, а не эти жесты являть.

Он не чувствовал запахов, а его сползшая ниже всяких границ чалма, меж тем, судя по консистенции, была густо чем-то пропитана, сомнительной мазью, могущей либо действительно что-то поправить, либо свести его в могилу, каково и его положение в целом сейчас. Он поставлен в зависимость от физиономии, вот душа уже сломалась, нет, теперь он будет говорить «наебнулась».


Тогда Л. не знал, что он его родственник. Оба располагались в левой части Новых замков, может, тот более в срединной, разделившись после Ксении, родившей Орию — прапрапрабабку Лукиана — от Перуна, Вестфалию от кхерхеба и Китежа от Елисея Новоиорданского. Китеж родил Руфию, далее два колена, сын и внук Руфии, а может, дочь и внучка Руфии, оставались неизвестны, а в 1818-м родились Арчибальд и ещё один человек, его сыном и был Гавриил.

Они расспрашивали его о вчерашнем дне, о времени до представления. Отвечал, что пришёл на службу как всегда, он позже минут на десять, оба не торопясь накладывали глину, прошлись колесом под горку в коридоре. Лжедмитрий выказал раздражение, когда он стал рассказывать об отце, человеке, от которого однажды зависела судьба мира, но он привык, всё равно дорассказал. Баллон наполнил водой он.

Амфилохий Андреевич, присутствовавший на допросе, уже не верил, при чём здесь китайцы, почтальоны, представления о будущем? он сделал вывод, что они подозревают не конкретного человека из депо, а человека в целом, абстрактного, что преступление совершил человек и, вероятнее всего, проникший сюда из катакомб, это, по его мнению, чрезвычайно расширяло круг, более того, переводило расследование на стезю какого-то инвалидного познания, заранее, на этапе постановки цели, то есть определения, что нужно познать, обречённого на провал, собственно говоря, о чём уже известно? ни о чём ровным счётом, какую версию они отрабатывают? что это человек, то есть весь животный мир вне подозрения, лошадь не совершала самоубийства, никакой слон не пробирался в депо тайком, слоны невиновны ни в чём, кроме уничтожения ангелов, но это уже для них в прошлом, а то и работа ради работы, хотя, когда он наводил справки о Прохорове, то пришёл к заключению, что тот ещё в начале пути и пытается составить себе верную репутацию.


Они обогнули депо, оказавшись на заднем дворе, откуда открывался вид на здание гимназии, сильно выше по склону. На отдалении друг от друга стояли три фургона с нагромождением птичников и жестяных труб, снятые с колёс.

— В этом живут. В том конюшня.

— Другие звери?

— Нет. Раньше держали, но после одного несчастного случая…

— Даже не хочу знать.

У них кишки не такие дымящиеся, а кожа будто латекс, прежде чем пойти по швам, синего цвета, простроченным очень ровно, их натурально расплющивало; и слон, и собственная несостоятельность как физического объекта. Звук высвобождался уже под конец, он, надо полагать, был там заложен в особых пазухах с воздухом, вероятно, райским, ну или космической материей, но шла трель, описуемая, конечно, тут с этим всё в порядке. Пупков не имелось, и ничего не развязывалось, вот и думай, какая там настроена репродукция. Крылья, сколько их тут под тушами ни гибло, у всех слаборазвитые, к филеям никто потом не прилипал, да слон такого бы и не стерпел, в противном случае сбил бы при дефекации. Кости имелись, но ломались перпендикулярно полотну, хоть и полые, из них тянуло холодком. С каждым этим актом, если разобраться, добра убывало, но у наблюдателя такого заключения не происходило — чистая гастрономия и злорадство.

— А что в белом?

— Кухня.

Четыре стойла не пустовали, всё тщательно организовано, оглядывая обстановку, Прохоров съел дольку сушёного яблока из яслей. Весьма настойчиво постучали, но тот где-то проветривался. Из запертого фургона на стук никто не отозвался.

Он ждал, когда они уйдут и, возможно, уже никогда не вернутся, это место явно оказалось им не по зубам, было наивно с его стороны полагать, что закончится иначе, первый уровень банальности — полиция, второй — местные частные звукосниматели, третий — столичные, возможно, у последних, имеющих более широкие взгляды, шансы и имелись, возможно, шансы имелись и у самого Амфилохия Андреевича, но он, к своему стыду, обнаружил, что не в силах заподозрить кого-то из своих, и, — заметил он сам позже, — обнаружил это не к своей чести.

Не найдя продавца, они подошли к кухне. В той было тесновато, в то же время возможности пребывающего в центре распорядителя от этого значительно повышались. Подвесные шкафы, на полу вдоль них ящики с картошкой, репой, свёклой, луком и прочим. Рядом с плитой разделочный стол, около крутился он сам. Прохоров осведомился, не пропадало ли что, повар неожиданно ответил, что воронка. Директор стал возвращаться к жизни.

— Какая ещё воронка?

— Comune di, metallo per poter allargare l’apertura stretta[100].

— Что он говорит?

— Говорит, воронка.

— Когда?

— L’ho scoperto l’altro ieri[101].

— Ещё один вопрос. Когда вы отлучаетесь с кухни, запирается ли она?

— No, beh, perché[102]?

— Да или нет, я вообще-то веду запись.

— No[103].

В голове Л.К. за долю секунды пронеслось: надо же, кто бы мог подумать, надежду подарило тело из плотно сжатых спиралей, расходящихся от точки выхода, в тверди ноздря или анус горы, глобальное потепление плюс локальное извержение, принимается всё и даже больше, объекты нематериального мира, любовь, сказанные сгоряча слова, не обретшие воплощения архитектурные проекты и проекты божбы, начинающиеся с «пусть», снующий по венцу чугунный «Аякс» Брамы — ушко, чёрный покров вихря застит посмотреть своей смерти в глаз, хоть этим встретив её, храбрясь и прогнозируя, может, ограничится арестом, может, лишением права пользования, может, трудоустроит, этажи не имеют чёткого разделения, и их кружение вместе с обстановкой завораживает, снизу это многоликий ракшас, гроза зинданов и колодцев, сверху — какая-то штучка из Товаров быта, куда рука с зеленоватыми перстнями на фалангах давит томаты и льёт воду.


Под поля котелков ударила волна тёплого ветра, на середине пути они невольно повернулись к слободе, лишь недавно оправившейся от разлива Тускори. Вечерело, в низине зажигались огни.

На крыше имелась широкая стальная будка с дверью, запертой на висячий замок. Все вошли, директор зажёг масляную лампу, прицепленную к борту сюртука изнутри. Это оказалось небольшое помещение с квадратным отверстием в полу, убавившим настил до состояния узких парапетов. К крыше приторочена некая конструкция — уместная в этих стенах и нигде больше.

— Надстройка задумана намеренно, иногда мы можем спустить отсюда человека при помощи вот этого.

— А что вы скажете сейчас? — торжествующе, поднимая из угла смятую воронку. Он не знал, плакать ему или смеяться. Всё-таки, больше это напоминало пшик.

— Но отчего она так помята?

— Это же чистое зло, всё равно что нож, бьющий в сгусток. Мыслей относительно того, как она могла попасть сюда, не появилось? Кто ещё имеет беспрепятственный доступ в строение?

— Никто, клянусь, никто.


Сразу как это к ним пришло, они завибрировали, от подмёток до кончиков волос, ссыпалось четыре альпинария песку, засмотревшаяся лошадь в хомуте, городовой тёр глаза кулаками, на витрине остался жирный росчерк от носа изнутри магазина. Чтобы котелок не выстрелил к вывеске, Л. схватился за поля обеими пятернями, он же силой мысли немного расширил черепную коробку. Гавриил полутора верстами ниже впал в оторопь, уронил бюст Гомера с пририсованными баками, подпрыгнул, словно увидев мышь.

В другие разы это поотступит, будет воспринято более спокойно, не добьёт до убийцы, не усилит единение. Во второй — он даже не переменится в лице, в третий Лукиан Карлович почувствует лишь лёгкое покалывание в носу, в четвёртый раскрытие состоится там же, в пятидесятый — траурные цветы, чья пыльца осталась на стопах отверженных в Аиде, расцветут перед мысленным взором плотно и объёмно, в сто одиннадцатый — зеркальный шар опустится на проводе и будет кружиться, отражая мелкими гранями свет, в триста первый — рядом резко затормозит большая деревянная лодка с эллином или иудеем у кормила, при виде которого он не сможет заключить ничего, в триста девяностый — голоса мертвецов на мгновение смолкнут, чтобы узнать ответ, в пятьсот двадцать второй — его умозаключения предстанут в виде, не поддающемся записи ни на одном из языков, в семьсот пятьдесят девятый — инопланетяне где-то далеко, если они есть, если они прошли четвёртую революцию, с удивлением переглянутся над анализом спектра сигналов сейсмографов, в тысячный — боги Утраты над нами поймут, что они сами и дела их комичны, приблизительно в полуторатысячный — Шальнов осознает, что дары Судьбы попадают в руки тем, для кого они обуза, ближе к трём тысячам — птицы в общей их координатам розе развернутся и полетят против ветра, слёзы начнут подъём обратно в каналы, к пяти тысячам — в руках его или оракула появится моток шерсти и не исчезнет, пока он не прекратит однообразно думать: пряди, пряди, пряди…, в десятитысячный — образы дела пронесутся у него лучом, как у ушедших далеко математиков, умножающих спектром, в одном из последних дел, сначала с ужасом и почти сразу забыв это чувство, он осознает, что либо он живой труп, либо все окружающие; окружающие; ещё шире — окружающие.

Глядя, как полицейский надзиратель уводит его, мимо набежавших как по команде коллег, под взгляды высыпавших из помпезного здания на холме гимназистов, задумчивого, смотрящего себе под ноги, мысленно примеряющего кандалы или радующегося, что жизнь наконец изменилась и ему не нужно принимать это решение самому, выскочил и директор, закричал: «Как ты мог?!», «Я тебе не ссущий бамбино», не глядя, последнее слово утонуло в раскате грома, случившегося над Московским трактом, под дробные капли весеннего дождя, начинающегося стремительно, достигшего сначала купола депо, а потом уже их, Л.К. сказал:

— Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе свою идею?

Глава девятая. Код Бодо

Сражения и засады, сон урывками, бесконечное поднятие всякого рода лезвий, тычки копьём и более прихотливый контроль вещей, разработанных не по наитию. Вечерние костры, крупицы характерного бытия, вроде запаха жареных оковалков и кислоты вина, вони немытых тел, вечной сонливости, вечной боли в животе, грязи полевой жизни, ломоты в пальцах и боли от ран, как-то не закрепились в памяти; заверения королевских чиновников и купцов о складах под строениями, в какое ни ткни, чьи дома они жгли в Лондоне, их предсмертные икания, мелькающая пред жаждущими пейзажа глазами череда шоссов, котт, котарди, жиппонов, сюркотт и упеландов, без лиц и выражений, лишь цвета и крои; подсудимого кидали к Джеку, за несколько мгновений он угадывал в нём виновного, тут же взглядом вынося приговор.

Он в середине линии восставших, то прячется за спины, то предоставляет свою, приседает, крутится на пятке, орёт, трёт об задницу липкую руку. Тучи сходятся, пряди прилипли к лицу, из прорезей забрал врагов и соратников идёт пар доской, высовывается и улетает тем же брикетом вверх, многие уже обгадились. Нога подворачивается, странно, что только сейчас, покров, на котором фехтуют, всё растёт, некоторые уже до того далеко зашли, кружат по трупам на третьем или четвёртом этаже пирамиды, ища врага. Да…, покров…, зиккурат, а лежать потом останутся только черепа. Всё замирает и всё приходит в движение, необходимо подгадать расхождение в свою сторону, и дело в шляпе. Он упирает мысок в чей-то рот, шевелит стопой, чтобы раздвинуть челюсти, туловище молодчика погребено под толщей, и он надёжен. Меч раз за разом вспарывает эфир вовсе не во имя конца этой дрязги, беря на себя удары, рубит нацеленные в тело пики, цепляется за грязь, но вновь восстаёт. Он рубанул по голове в нелепом кожаном шлеме, похожем на ожившую witch pumpkin[104], остановился, на его мече запеклась кровь всех, кто пережил великое переселение. Поднёс к горлу, сегодня он намеренно не надел шлем с личиной, с отвалившимся где-то под Севеноксом хауберком, левой рукой взялся за лезвие, резко вскрыл, мгновение чувствовал кожей на шее чужие соки. Последним, что он видел, было лицо какого-то толстяка с вертикальными зрачками.


Дверь отворяла не магнитная таблетка, но и не полупудовая связка. Свод в конденсате. Взгляд от решётки длится за горизонт. Толстякам приходилось особенно тяжело, поскольку они больше привыкли на рябчиках и на кровавых мальчиках. В Солькурске на перевале сидеть специфично. Между колодцем и арестным домом стихийный рынок со своими законами, они же на нём такие свободные, но прочь не уходят, только иногда застревая пятернёй в кармане, безобразно таща назад всем телом, далеко не Хитровка, далеко… Все из сидельцев знали назубок, что на небесное тело под ними натянуто чьё-то лицо и они по нему ходят, ночью и спозаранку, в этом и разница между деловыми и простецами, те отдыхали на траве, а эти на пóрах, а когда не перемещались, сидели в местах, подобных этому.

Дверь лязгнула, издав звук надежды на нечто новое, поворот в своей судьбе, в камеру вошёл угрюмый заключённый. Из этого же мира, настолько себе на уме, что сам уже не знал, произносимое им — ложь или некий отголосок виденного-слышанного-возможно произошедшего. Несколько мгновений он наблюдал за происходящим, потом бросился пресечь. При виде него он задрожал, вскинул обе руки к своду, развернулся.

— Ах ты жирный, — проревел он, хватая его за грудки и встряхивая так, что замоталась голова, — да как ты посмел? — тот только булькал. — Что было внутри? Блядь, что?

Встряхивания, болтание головы во все стороны.

— Какая начинка? Ка-ка-я начинка?

Он не мог ничего сообщить, если и сохранил воспоминания, руки расправлялись с ним столь сильно, что обеления застревали в горле, выходя наружу невразумительными звуками.

— Я хочу знать, какая там была?

— Хр, хр, буль, хрм.

Выбил стул, он с облегчением покатился по полу.

— Какая была начинка? Какой, раздери тебя карета казначейства, фарш?


В левом от стола углу друг на друге стояли три клетки, в одной сидел енот, держа передние лапы сцепленными перед собой, и крутил большими пальцами, в другой черепаха, положила голову на раскрытую книгу, в третьей младенец, он не кричал и не сучил ножками, глаза его изучали потолок. Фавст висел вниз головой, цепляясь ногами за деревянную перекладину, пуская крылья дуги из середины.

Сегодня он узнал, что население земли достигло пятисот миллионов. Там были все и даже больше, чем хотели признать. А ведь многое осталось не учтено, жесты для, казалось бы, отпугивания нечистой силы, где ни возьми, толкуются по-разному, и в основном это связано с задницей и насилием; с икон скоблят краски и суют в «кровь христову», к идолам какими только подходами не бьются, последовательное отрицание всех возможных бонитировок как несоизмеримых ему, а вот кому именно, определяет размах миграции и вслед за ней осёдлости, где одна экзотичней другой. Быть пятьсот миллионов первым ему совсем не улыбалось, претило, incommode se habebat[105], но до того разяще, что не стерпеть, получалось — его слабое место, так вот оно какое, ну что ж, у всякого оно есть.

Он сошёл сразу в распятый стальными рёбрами robe de soie[106], переместил младенца из клетки на порог, открыл еноту и черепахе, оставил дверь отворённой, влез на стол, надел на горло петлю из лебёдки, шагнул. Он был высок, кончики пальцев босых ног едва коснулись пола, черкнув ещё след в пыли.


Линейка состояла из десяти сочленений — от засушенного конца хвоста пресмыкающегося из авраамических религий, маринованного перста указующего, сплющенного макета турбины до костяной планки с делениями на хинди.

Одной рукой он держал табурет, другой силился раскрыть прибор, когда замéр оказался близок, кадык второго передёрнулся, зрачки расширились, возможно, это были сыщик и его помощник, ожидающий откровения. Поставив зарубку на днище, он свёл её с началом, какое-то время смотрел на расстояние до края, цифра осела в голове, не выпуская ничего, распрямился, встал спиной к стене, поднёс линейку к лицу, пальцем на той засёк ещё одну, это пришлось на глаз застывшему в янтаре остову стрекозы, очень удобно запомнить, посмотрел, совместил в голове с предыдущей, глаза налились кровью, как у них всех, когда пик чувств пронизан лишь чёрной злобой, его натурально неприятно удивило, если это и было умозаключение, то установленный им злоумышленник находился здесь. Таким просравшим Грааль тамплиером он стал надвигаться.

— Петля на шее религии, да я ж не в нарочную, — если говоривший и мог быть коадъютором, то только временным и не больше чем корыстным подручным. — Ну, рука дрогнула. Ну, ты ж сам просил.

— Кончить меня вздумал, фтирус.

Он откинулся, П. бил его по рёбрам, по лицу, помалу превращая то в бесформенный пирог из выразительности, анфаса, покрова и прочего подобного. Эта люмпенская грызня всегда так несправедлива, что особенно заметно у вокзалов. Из товарняка сразу после платформы падает тело, чувствующее или уже даже нет, что в этом сезоне промысел вдоль побережья Чёрного моря его не спасёт и не обогатит. Как будто каждый из них защищает свою шайку, не именуемую, но ощущаемую друзьями. Плохо, что не видно иной манипуляции разрешения, ведь после каждого раза голова не работает лучше. Следуя поведенческой таблице, в которой крайне немного составляющих, предпочтение не отдаётся диалогу, это же не драматургия, и они снова дерутся, бьют друг дружку прямо в лицо, отстаивая единственно существенный интерес — свою олицетворяющую всё иное мать. Она их, бывало, жалела, а бывало, подзуживала, сама-то, как теперь уже ясно, не была готова к такой роли, могла лишь только с перебоями носить.

Открылась дверь, внутрь всунулась голова с раскрытой бритвой в зубах, он отвлёкся.


Апа сидел спиной к деревянной стене, на Старом месте Минска у костёла имени какой-то пресвятой бабы, на закисшем осеннем ширдаке, в тёплом излучении храма. Он держал точный список с документа, доказывающий не существование, а так, принятие его именно в Минске. Ему девяносто девять лет, он, возможно, знал людей, строивших этот костёл. Возможно, они его нянчили или крестили… точно, его же не крестили. Отец Якоб был не из верующих в Христа, ещё сомневался в утрате, но не более. Дед, совершенный культ их семьи, мог, наверное, обсудить с внуком подобное, но его не стало в том году, в котором он родился. Он водил знакомство с людьми разного толка от Великого магистра госпитальеров до незримого голоса, носившегося по орбите, иногда выкрикивая ответы, поэтому, можно сказать, всю жизнь оставался рядом с ним.

Сидя под стеной церкви и глядя в документ, А. не заметил, как тихо подошёл ксёндз, в очередной раз просить завещать кости на трубы для оргáна, в поле зрения оказались его чресла под рясой. Он поднял голову, коснувшись затылком стены. Молча покачал ею, тот исчез, чистый дьявол, словно даже с запахом дерьма в cucumella distillatoria[107], что есть экстракт так широко развившейся выдумки и оказанного ею влияния на судьбы, которые если и осмысливались вскользь, то только современниками; монах перескажет виденное по пути сюда, разделённое на объяснения и с угла собственного толкования, обдуманного за переход раз триста. Вновь остался наедине со своими мыслями. Прожив почти сто лет, он наблюдал бесчинств больше, чем хотя бы нейтральных концовок. Развеяние Иеронима Пражского в Констанце, буйства таборитов в сих землях, направляемые Мартином CCVI, принятие в угоду гуситов Пражских компактактов, хорошо хоть и последующую отмену, оправдание предателя Павла Жидека, confirmatio legislatoria[108] Нешавских статутов, насильственное присоединение Нижних Лужиц к Бранденбургу, вечеринки в Киеве хана Менгли-Гирея, да всё на свете; и от грядущего он не ждал нашествия ангелов с палками, натыкать собачьи экскременты. Магдебургский акт относительно Минска — это его opus ultimum[109] для человечества. Детей у него нет, лишь четверо племянников и племянница, половину из них он видел не более двух раз в жизни. Серапион, Аристовул, Христодул, Иулиан и Малгоржата. Иулиану через год суждено погибнуть в битве у деревни Хеммингштедт в Дитмаршене. Он будет, если по ублюдочному каналу, который генетически присущ только их семье, до мозга не доберётся моча, на стороне крестьян. Аристовул погибнет в Лионе во время стачки типографских рабочих. Остальные станут забором. Как и он.

Он аккуратно свернул список (кузен Фавст зажевал бы им яд или приклеил на лоб, или свернул в трубочку и вставил в анус), спрятал в карман котты, из другого достал серебряный флакон с ядом и, резко откинув голову, на сей раз ударившись затылком о костёл, — что было неуместно в роковой час его жизни, более того, как будто высшая армия в сём кратком мызгании эту жизнь истолковала, — сделал глоток.


От Красной площади структура разжижалась, собираясь вновь в определённых местах, воротами и шпилями; однажды, вёрст через шесть, начиналось такое, словно Новое дикое поле как Новый свет — на сооружениях черепа коров с впитыми в них черепами медведей, дома — некогда обитаемые пещеры, заборы из моляров чудовищ, плетни из запутанной массы, что вбирала нарратив, белёные скамейки, жёлтые от ссанья расходящиеся тропки, колодезные срубы из жертвенных столбов. Субурбан.

Изначально сил у него имелось в избытке, поступь могла сотрясти шпангоуты, Мадагаскар дрожит, тараканы разбегаются, эндемики состоят из таксонов, таксоны из дискретных объектов, дискретные объекты из вейвлет-преобразований, такова природа. Волосы под картузом взмокли, подбородок приник к груди, будто на клее, то и дело он менял манеру, но сам понимал, что вскоре остановится надолго и его максимум сузится до хождения по балке, а равновесие до разведённых рук.

— О, Кобальт, ты чего это прёшь?

Он был рад любому поводу, ударил бревном в землю, долго выдыхая, не садясь сверху, повернулся.

— Да вот, волшебную палочку нашёл.

— Чего?

— Как поллен на бёдрах фей.

Он хмыкнул, сперва подумав, не атака ли это на него в общем и на масонство в частности, такого он почти не мог ожидать, в сомнении вышел на дорогу. Посмотрел в лицо, поднял ногу потрогать.

— А что ей будет?

— Бактерии с твоих лаптей перекинутся, большего тут опасаться не приходится.

— Стукач ты, золотарь Третьего отделения и сукин сын агент. Нашёл какую-то бандуру в лесу, а теперь твердит, что она, мля, фееричная.

Генрих Корнелиус, известный как Агриппа Неттесгеймский, спустя рукава относился к демонологии, так сделался Фаустом под пером Гёте; Мерлин то и дело кричал что-то подобное с башни — оказался вставлен в роман Марка Твена; Джон Ди дал основы «Енохианской магии» — разворовали библиотеку; Фридрих Месмер со своим внушением колебаний вообще в какие только сочинения не угодил. Возможно, эта совокупность судеб и могла быть наукой другим, но стала наукой Кобальту.


Старик оттянул левое веко и повращал глазным яблоком, тяжело встал, он привык прибедняться в обществе и в одиночестве уже не мог перестроиться, прошёлся по кабинету. Перо-карандаш, страницы дневника, дюжину ощипанных перьев, початый брикет сухих чернил, флакон с жидкостью для разведения, тупой канцелярский нож для конвертов, которым он чинил перья, пресс-папье с ручкой в виде фабричной трубы освещал единственный огарок свечи. Он перечитал вчерашнюю запись — небольшой, но глубокий очерк о группировках, на дух не переносящих друг друга. В нём с жаром и где-то с буйством обсуждались образы богов перед утверждением, что они, естественно, вызнавали, как там у тех, чтоб ни одна часть не совпала. Слон, планеты, triplicatio extremitatum[110] и благостные мины уже заняты.

Подошёл к окну и сразу увидел — он видел это в чём угодно, — как люди суетились вокруг «защитных» стен, прятались от себе подобных, делались за ними спокойнее, садились за низкими, высились во весь рост за высокими, боялись прикосновений по одиночке и не боялись вместе. Целое растакое общество, чтоб его, поветрие. Но там невежды, прихвостни, только и знающие, что интересничать о смерти, бить друг друга по яйцам и креститься слева направо. Рука поднималась для одного, а оканчивала путь противоположным, гладила по щетине в слезах, оттягивала изнутри щёку, стискивала сосок, швыряла каминные щипцы в оконный проём, дрочила, давала пять, гнула дужку за ухом, тянулась за указкой, крала гагатовый комплект, брала за промежность дворовую девку, била щелбан вылетевшей кукушке, растирала пепел у носа.

Поплёлся на улицу, к границе между околотками — конно-железной дороге, просто посередине стал дожидаться пассажирского вагона. Мещане ничего не подозревали, ждали поодаль также, до того каждый каждому кивнув. Конка стала слышна издалека, раньше, чем показалась. Он нырнул рыбкой, Альфредом Брауншвайгером, попав под колесо, тяжеловозы поднатужились и разрезали позвоночный столб. Голова оставила несколько вмятин в дне вагона и осталась лежать, почти бесформенная.


На стук вышла Ева в восьмидесятом поколении, защищаемые ею души, кто мог стоять и кто знал о визите, облепили окна по обеим сторонам крыльца их обывательского дома. Она не притворила доски´, оставляя себе возможность отступления, в то же время ясно давая понять, что незнакомцу путь внутрь заказан. Он что-то произнёс, фальшиво улыбаясь жирным ртом, они отпрянули от ужаса.

После, когда всё было кончено, — от головешек вился дымок, мокрая сажа лоснилась, прорехи в кирпичной ограде наскоро затянули проволокой, воронка в середине двора огорожена полицейской лентой, фрагменты тел в дерюжных пакетах и подле каждого жестяная лопатка с цифрой, территория отснята, дымился и фотографический аппарат, и его повелитель, осев в месте, где стена сада поворачивала на девяносто градусов, разваленный разрядом дуб распилен на куски, подготовлен к транспортировке, натянутые верёвки там, где стояла исчезнувшая конюшня, — один дал показания под протокол, что, как только он открыл рот, столп пламени окатил защитницу, но она не дрогнула; второй пояснил, его спрашивали впоследствии о том случае очень часто сторож, писатели, брандмейстер, смотритель музея при ратуше, смутные фигуры дальних сил в его воображении, прозопомант из близлежащей лавки, так вот, он пояснил, что никакого огня рот незнакомца, разумеется, не изверг, зато одним длинным предложением тот сделал фантастически-фатальное предсказание конца всем им, помянул пятнадцатого номера, месть, жажду, захолустье, затворничество, мел, катапульты, лестницу, произнося это, он превратил свои пальцы в корни, пробившие ботинки и с лёгкостью влезшие в землю перед крыльцом, пронзая на пути брусчатку, намекая, что он не сойдёт с места, если ему не подадут какого-то внука, как-то связанного со всем этим, но как, он не мог разъяснить даже своим товарищам, с которыми многое прошёл.

Тонкий вопрос, требующий соответствующих мер, либо никаких вовсе, лучшее враг хорошего, странность почти искоренили, и это само по себе странно, люди их отчего-то не оставляли в покое, всегда у кого-то, кто был в курсе дела, находилась претензия, по каким весям ни отбудь. Здесь, по мнению знавших ситуацию изнутри, и возникала ответственность первоначала, ему давно предлагали открыть несколько дублёров, со здоровыми актёрами внутри, какие сразу перестали бы считаться безработными.


Генрих VI приходился правнуком Джону Гонту Ланкастеру, третьему сыну Эдуарда III, а Ричард Йоркский — праправнуком Лайонелу Антверпенскому, второму сыну Эдуарда III по женской линии, по мужской — внуком Эдмунду Лэнгли, четвёртому сыну Эдуарда III (если на то пошло, первый его — Эдуард Вудсток Чёрный принц), в то время как дед Генриха VI Генрих IV насильственно подмял под себя престол за год до смерти Готфрида Невшательского, принудив Эдуарда II к отречению, что сделало сомнительным притязание династии Ланкастеров.

В этом ублюдочном феодализме с головой погряз и Якоб Ньюкасл, к закату карьеры имевший ряд обязанностей, связанных с тем, что Екатерина Французская являлась женой Оуэна Тюдора и вдовой Генриха V, чей сын Эдмунд, единоутробный брат Генриха VI, женился на Маргарите Бофорт, правнучке Джона Гонта Ланкастера через узаконенную линию потомков его любовницы Катерины Свинфорд.

30 декабря 1460-го года он переминался с ноги на ногу в рядах армии Ричарда Йоркского у Уэйкфилда, в графстве Йоркшир. С утра подморозило, латы жгли тело, несмотря на камизу и котту. Сюрко остался в лагере, чтоб не мешал размахивать, сейчас он об этом жалел. Впереди лежал спуск на компактную территорию. Какая там роль для исхода войны — ему неведомо. Смотрел на спины впередистоящих, сегодня он решил сражаться в пехоте, ждал, когда меж их устремлённых в небеса пик покажутся стрелы, пущенные по опосредованной воле Ланкастера.

Он вспоминал ту битву, особенно утомившись скакать в деревне Полынь в двадцати верстах от Варшавы. Висла текла на дне обрыва, селение придерживалось одной стороны, правой, если смотреть от истока, выставив к яру череду серых скамеек. Жители, прятавшиеся в домах с начала Столетней войны, вытянулись посмотреть на рыцаря. Дети в раздувшихся обмотках, не видно, может, они ходили на руках, вылепленные наскоро лица безразличны и суровы, чудак в меховой обвивке застыл у низкого забора с механическими крыльями на спине, из кривых грабель, с тонкой тряпичной перепонкой. И всё представало таким монохромным, накрытым, как будто, слоем пепла и пыли. На двух или трёх крестьянах странные маски с притороченными козлиными рогами, все хмурые, лбы выпуклые, словно балконы, женщины трудноотличимы, разве что по более длинным полам хламид и накидок, сильнее облеплены перьями, лысы или сохранили жалкие остатки волос, мужчины в одинаковых кожаных шапках со свисающими ушами, к домам прислонены тележные колёса, у некоторых в руках видны стальные кольца с нанизанными через глазницы рыбьими головами. Он спешился подле одной из скамеек, привязал коня, ожидая. С неудовольствием фиксировал своё странное состояние, физический транс, по сию пору пульсировали рёбра, голова и левая нога.

Март 1461-го года. Снег таял, выпадал снова, мокрый, Висла вскрылась там, где лёд вообще прочно стоял. Скамейку и край обрыва разделяли три широких шага. Я. подошёл, неверно отразился в тёмном омуте. Внизу у берега рос коричневый камыш в обрамлении кромки. Он сбросил плащ и пояс с депешей, подозревая, что не самой большой важности, лишь чтобы услать его. На прошлом привале он вскрыл конверт, обнаружив лишь несколько предсказаний, в частности, что некий Ульрих Цвингли умрёт через семьдесят лет. Это надлежало перекинуть через забор одного аббатства в Швейцарии, но скакал он уже не туда, пропустил поворот.

На другом берегу, гораздо более низком, вышло из зарослей и смотрело на него нечто, похожее на дога или единорога. Якоб прыгнул в реку, сломав камыш, кромку льда, возможно, и ноги. На той стороне так и не показался, посреди реки так и не показался.


Он долго стискивал переплёт, потом положил книгу в почтовый конверт: Эльзас, монастырь Нотр-Дам д’Эленберг близ Мюлуза, настоятелю. Такой оказалась подпись под его предательством.

Теперь, в Ханау… да, надо полагать, началось это ещё в Ханау, всё изменилось. Он стал работать с другим, однако в свете последних событий это уже казалось не столь существенным. У них, видимо, изначально создался извращённый союз, зубьям невозможно было войти меж зубьев, так что связь крутилась на одной прихотливо скроенной эмпатии. Л.К. оставался самим собой, а он плясал с бубном, обретя себе локомотив в жизни. Тут бесполезно ссылаться на экстравертность, следовало сразу это понять. Никто из них двоих, само собой, и не мыслил ни о чём таком возвышенном, карать преступников разного класса, да ну, на что им это? Индукция ради индукции, от полного перечисления видов неизвестного рода к самому роду. Бернар, Эстерлен, Апельт, Либих и Милль малость суховаты, у Бернара дёргается глаз, у Эстерлена дёргается глаз, у всех прочих они также дёргаются, следовательно, все философы, а Апельт — эрзац-воротила. И он, и Л.К. были слишком ледяные, чересчур слитые с ремеслом, тянули каждый свою лямку, с самого начала не оперировали доверием, потенцией предательства, не искали уз дружбы. Он ещё худо-бедно просчитывался, до порога мотивации, ну а тот — усмирённый мрак, исчадие логики, глютен социума.

Отнеся пакет в почтовую контору, Л. возвратился в гостиницу, где нанимал дешёвую лакейскую комнату, сел, извлёк из внутреннего кармана трепещущий серебряный лепесток. Языком и глотательным рефлексом ввёл в гортань. Сидел несколько секунд, глядя в окно, вид из которого заранее не продумал, там была только кирпичная стена. Потом попытался вдохнуть, но не смог. Налился синевой, подтянул руки к горлу, хоть и предупреждал себя, когда решался… Потом ещё смотрел перед собой с половика, с неким извращённым удовольствием вспоминая, как осадил тогда этого Шальнова. Вам известно, что когда появился сифилис, англичане сразу стали называть его «французской болезнью»? Нет? Разумеется. Тогда, разумеется, вам неизвестно, что французы тут же стали называть его «итальянской болезнью». Русские решили звать «польской». Поляки — «турецкой». Турки — «христианской». Голландцы — «испанской». Ладно, дам вам шанс. Какой страной пометили сифилис китайцы?


— В первую неделю надлежит вспоминать culpas mundi[111], вперемежку с собственными, что для многих одно и то же, сомнительное занятьице, но однако же. Например, зверства испанцев в Америке, представлять тамошние ужасы, но не как ужасы, тут помогут джунгли, а упорно размышляя вообще о грехе, абстрактно, но в лице испанцев, после чего потребно воскресить что-нибудь из своего, но, поскольку мы не на исповеди, а я подошёл к границе собственного опыта, умолкаю.

Будучи вне затвора, конечно, они больше ориентировались на общественность, тут сразу же била в глаза патология основателя — загнать всех в паству и той манипулировать, безоглядно, как и сам он скатился к этому. Accipiendum est[112] — если, конечно, это на пользу церкви, — вероятное за достоверное, и это уже само по себе обоснование… ну то есть оно где-то здесь заключено, надо искать; казус, что поделать, индетерминизм. Pugnatores Loiolaei[113] пойдут дальше, давя на надобность межхристианских отношений, мол-де есть механизм, мы его знаем, вот мы какие, а вы говорите, интерпретаторы, крючки и: в мире не господствует случайность.

— Во вторую неделю, вдоволь навспоминавши, надлежит взвить со дна всю земную эпопею Иисуса, тут, я разумею, тоже не нужно погружаться. Кстати, готова ли моя яма?

Вчера вкопал последние три.

— Хорошо. Проводишь только.

Разумеется. Брат Серапион, разрешено ли будет спросить?

— Давай.

Почему именно яма?

— Заключил пари не с теми людьми. Ну так вот. На третьей неделе ты умираешь вместе с Иисусом, а на четвёртой, как понятно, воскресаешь. Брат Игнатий настаивает ещё и на вознесении, в ту же четвёртую, но тебе это уже не нужно. С тебя довольно и воскресения. Кстати, не забудь привязать к ногам нечто тяжёлое. Однако помни, нет воскресения без смерти.

Брат Серапион, разрешено ли будет спросить.

— Давай.

Что значит «иезуит»?

— Вы здесь что, не слыхали об иезуитах?

Я как будто слышал нечто такое, но до конца так и не понял.

— Это называется, что ты просто не понял.

Они шли вдоль правильного нагромождения булыжников, глядя вдаль, оба в капюшонах, со спрятанными в рукава кистями.

Я позволил себе устроить… за пределами. Внутри сложно, чтобы никто…

— Да без разницы.

Справа из-за келий открылась вся церковь, на высоких ступенях стояло несколько мысленно беседовавших послушников. Монахи выходили в открытые в этот час ворота по дороге, которой из Мюлуза прибивало продукты и худые вести. Вскоре они свернули с неё и пошли полем к небольшому перелеску в ста шагах левее.

— И помни вот что, раз ты тогда будешь уже внутри заговора. Если к тебе когда-нибудь явится человек и попросит помочь с фейерверками, сочти его ближним.

Склонившись в глубоком поклоне, он отвернулся и быстро засеменил в сторону монастыря. Серапион скинул с головы капюшон, несколько минут собирался с мыслями над ямой, потом, раскинув руки, упал.


Если тогдашних то Генриха VI, то Эдуарда IV, в зависимости от ситуации, делал Ричард Невилл, шестой граф Солсбери и шестнадцатый граф Уорик (по праву брака), то самого Ричарда курировал Эмеринциан, а кроме него Уильяма Крихтона в Шотландии, Педру Коимбрского в Португалии и Эдвига Абсена, епископа Роскилле в Дании. Он избрал для себя стезю делателя делателей королей. Сам себя он называл (по большей части в одиночестве, однако и в редких письмах отцу) криптократом, как его дед был криптоалхимиком, отец — криптозаговорщиком, один брат — криптогуманистом, а второй — криптоотцом Николая Коперника, что равнозначно квазикриптоотцу гелиоцентрической системы мира, что равнозначно квазикриптодеду начавшихся тогда и с каждым годом делавшихся всё более понятными пикировок с богами.

Он решил убить себя в исходе осени 1471-го года. Причиной послужила образовавшаяся тогда summa rerum[114]: победа Йорков над Ланкастерами у Тьюксбери, завоевание Португалией африканского Танжера, разъяснения между поляками и чехами, обозванные ими династической унией, и разграбление вятскими пиратами Сарая аль-Джедида. Обстоятельства сложились таким образом, что его тело не должен был найти никто из посвящённых, поскольку однажды такой вопрос встанет, он намеревался кое-что прихватить с собой, не мог с этим расстаться.

Сосновый ящик сбросили на дно, Э. стал собираться следом. Без сожаления, потому что знал много натур, оглядел доступную ему поверхность Земли, потом спрыгнул в могилу. Лёг, сперва устроил руки на груди, потом растянул по швам, потом, подумав, снова сложил на грудь, вспотел, губы задрожали. Один из могильщиков упал к нему, поскользнувшись на окопе, ударился затылком о ребро гроба и затих, выбив дыхание и у него. Сверху показалось грязное лицо второго, ни капли сочувствия на том, разве что тень озабоченности. Оправившись, он принял от него крышку, опёр о стену ямы и сел ждать, время от времени постукивая по ней. На поверхности он нервно прохаживался между крестов, раз в минуту заглядывая внутрь.

Он смотрел на небо, просто тёмное сегодня. А между тем за стратосферой всё бурлило, немного деревенели члены и у них, но это хорошо, такая связь с прошлой жизнью, то есть вообще с жизнью, отсюда прекрасно видно где, был бы пантеон не так отстранён, никто бы не отпустил их с Венеры на Нептун, с Нептуна на Меркурий, двадцать тысяч сто сорок шестой держал двадцать тысяч сто сорок седьмого, удобно вставив фалангу большого пальца под сухожилие на голени, у него в бедренной кости имелось два отверстия, через них проходила цепь, конец с узлом сжат челюстями двадцать тысяч сто сорок пятого, он держался за хорошо сохранившиеся тестикулы сто сорок четвёртого, из кулака торчали придавленные яички в мошонке, сто сорок третий цеплял его за шейный отдел, прямо под скулы, а того — сто сорок второй согнутыми коленями за согнутые колени, оба выгнулись назад, словно в экстазе, космический ветер трепал обноски, мусор мог пролететь на радиусе каждого, и потому хоть одну руку старались оставлять свободной, двадцать тысяч сто сорок второй одной цеплялся за шиворот сто сорок первого в дырявой кольчуге, другой — за рот сто сорокового, а он был максимально нацелен, отдав двадцать тысяч сто тридцать девятому обе щиколотки, чтобы на нём точно не порвалось, Аякс с Грифоном держались мизинцами, хотя едва ли помнили свои имена; слишком крупный осколок солнечной батареи, словленный серединой, поведёт всю цепь к брюху первого неба, такое сложно просчитывалось, взаимоисключающие траектории ряда объектов почти уничтожали доставку, но они сейчас сделались едины как никогда, сутки-другие держались за ржавые румбы корабля, смотрели на всё ближе подвигавшееся к краю общество и один за другим улетали, из них уже создалась определённая бахрома по кромке, колыхавшаяся силовым полем.

Эмеринциан услышал, как верный человек выбрался наверх, сел в гроб и, закрываясь, лёг. По крышке сразу ударила земля. Удар, шуршание, удар, шуршание.


Пять плотно сбитых между собой каменных крышек VI-го века отошли с тихим шуршанием о пыль, карлик за руки ввёл двух мужчин в рединготах в высокую залу, куда свет поступал из четырёх узких бойниц близко к калотте, от чего помещение казалось ещё более серым. Кравшийся за ними человек замер подле приставленного к стене открытого гроба, малость подумав, вытянулся в катакомбу, оставшись подслушивать у проёма, при этом и не зажмуриваясь. В дальнем от входа приделе, не сразу заметный во тьме, стоял некто зловещий, с чёрным сгустком летучих мышей до середины груди. Он также попадал в поле зрения соглядатая, тот видел, как в полумраке поблёскивали его радужки. Карлик настоял, чтобы они достигли середины, после, обведя зал рукой, сказал, что господа могут начинать, а один из них, с бакенбардами, ответил, что тут и начинать нечего. Мелко переступая, он сделал полный оборот, уставил взгляд в левую ладонь, поднесённую к лицу.

— Wir warden das Lesungen[115], — сказал Собакевич из интерпретаций.

— Das ist nicht dasselbe[116], — возразил карлик.

Тогда этот человек, которого, кажется, лучше было не выводить из себя, разразился самозабвенным спичем, он обличал и выдавал информацию, тыкал пальцем, брызгал слюной, он знал всё лучше всех, это очевидно; поведал, что «тот с бородой» привык жить под чужими именами и в целом занимается сомнительной деятельностью, а именно устройством стачек по всей Европе, кроме того, состоит в длительной связи с рецидивистом, которого Л.К. очень бы хотел обезвредить, но хлеб под коробкой на палке пока не тронут, хотя, говоря откровенно, до сих пор он им плотно не занимался.

— Wen möchte der Detektiv ergreifen? Wir können ihm dabei helfen, im Austausch für seine Hilfe[117].

— Das bezweifle ich, denn ihr Motto ist Verlust[118].

— Wieso denn? Unsere Möglichkeiten sind enorm[119].

— Ты знаешь кто мы? Видишь, ручка из виска торчит? А знаешь, почему? Потому что она слишком быстро вертится.

— Wird es erlaubt sein, den Namen herauszufinden[120]?

— Ach, er will Jeremiah, was ist hier denn nicht klar[121]? — бросил сдувшийся доигрывать забастовщик.

Обеими руками он переместил ниже полы островерхой шляпы с пряжкой, попытался абстрагироваться, в то же время прокручивая в голове сказанное, что-то там о втором пути, параллельной деятельности ремесленников, на какую всегда есть указание, что шея то и дело затекает ansieht[122]. В доках у реки туман висит слоями, что ниже семи футов — дыхание, в нём движения нет, но когда ветер сносит часть, а часть вздёргивается сетью, на привязи у стрелки крана, полки´ профсоюза стоят лепестками. Та-да-да-дам. На причалы вылезают активисты с того берега, только бодрые от баттерфляя, каждый следующий отрывает крайнюю доску, опоздавшие ползут по илу и лепят из него комья. Раскуроченный локомотив валяется на боку. У кого впереди простор, слушая объяснения, складывают руки на груди, поглаживают опалённые усы. Машины в продуваемых всеми ветрами коробках тут и там холодны, и плацы кругом фабрик — это только места сбора. Вскоре их понесёт, и в этой неизвестности многие находят смысл жизни, непросчитанность следующего дня, которая иным так необходима. Где-то далеко строятся ряды полиции, в пальто и касках, со штурмовыми ружьями — будут заламывать руки и волочь по два агента на брата. По тому, с транспарантами они или без оных, опытные могут определить, какого рода дело и что на уме у нанимателей горлопанов, ими управляющих. Почти всегда это оказание давления, но отстающее от интересов рабочих на поприща, а им без разницы уже давно, чеканить пяткой, погибать за бессмыслицу, перед этим за неё же делаться warrior, вынужденным перекидываться в семьянина; группа в козырьках идёт навстречу орде в клетчатых бриджах, рукава белых, с пятнами пота сорочек закатаны чуть ниже локтя, стены из красного кирпича по обеим сторонам сдавливают их в колонну, у 20 % фронтальные выкидные, у 40 % — свинчатки и кастеты, у представителей масонства картофелины с бритвами, половине с обеих сторон сказали, что это стачка, в схватке они разыщут друг друга и победят систему.

— В 31-м и 34-м годах он подбил на восстание ткачей в Лионе, в 35-м устроил забастовку на суконной фабрике Осокина в Казани, в 63-м — в Дареме шахтёрскую.

— Вы ещё скажите, во Флоренции в 1345-м тоже я всех взбаламутил.

— В 1885-м стачку на фабрике Морозова в Орехово-Зуево, демонстрацию бастующих рабочих в Чикаго в 1886-м, в 1893-м в Бельгии всеобщую политическую забастовку.

— То есть мне сейчас под восемьдесят?

— Wir haben euch nicht aus diesem Zweck hierher gebracht[123].

— Was den Rest betrifft, sagte ich bereits, dass wir mit der vorgeschlagenen Informationseinheit vertraut sind, es macht keinen Sinn, deren Inhalt aufzuklären[124].


Севастиан Деникин-Пожарский, настоящая фамилия Грубер, в их роду являлся демиургом эвтаназии, как минимум, теоретиком, а это всё равно что маназилем, от слова «совершенствовать». Зачем он вообще за это взялся? видимо, «имел разговор» с тем Бэконом, популяризатором индуктивной методологии, манекеном в дутых панталонах с рубиновыми пряжками, бантом в паху, фрезой куда шире нимба, он не был бы серьёзно воспринят любым реестровым казаком, но Севастиан же не лыком шит, он продёрнут мулине, в особенности мешки под глазами. В своё время он отдал все накопления по жалованью и добытые грабежом на отъезд, что больше напоминал бегство, сына в Европу, подальше от всех этих безлюдных просторов с понаставленными тут и там Острогожсками, Сарансками и Царицынами. В Европе тут и там стояли Корк, Амстердам, Брюгге и Лейпциг, дорогой между ними Иродиона обгоняли и проносились с той точки тракта всё больше рыцари с пажами, у всех горели дела, от которых зависела честь фамилии, ещё надувалы, то есть или мистики, или алхимики, у русских на таких имелся иммунитет; всё несерьёзно, одним словом, королевская воля поддаётся логике, наследников, прежде чем убить, берут под стражу, да так и забывают, деньги утекают на кормёжку, а дела никому и нет, над рекой высокий берег, на нём ракита, из неё выходит призрак, считающий свою смерть несправедливой, то есть пребывающий в заблуждении.

Глубокой ночью он поднялся на стену крепости и наткнулся взглядом на реку под названием Тихая Сосна. Извилистая белая линия между невысокими склонами, на которых снег перемежался коричневой травой. Было холодно, однако он скинул полушубок. Сказал часовому отправляться спать, что сам достоит час, мол, души убитых ляхов трясут ложе. Тот скатился по гнущемуся в середине трапу туда, где спали товарищи, по всему двору спина к спине, в кого-то врезался, получил пищалью в глаз, тишина стояла почти гробовая, волчком понесло к котлу, где топили снег, вот уже головой в нём, шапка медленно опустилась на дно, кудри заиндевели горизонтально, судить по тени — он сейчас стоял в очень претенциозной тиаре. Он принёс с собой заранее приготовленную ветвь с наращённой на конце серной головкой. Прочистил канал орудия банником, колодка была оббита овчиною, мыском сапога поднял в воздух стоящий тут же бочонок с порохом, из него взял часть заряда, дослал шуфлою до зашитого конца, возвратил шуфлу, поместил в канал прибойник, стал прибивать заряд до того, пока прах не ссыпался в запальный родник на казённой части, дославши весь заряд, дослал и пыж, смёл порох со стен канала, снова нанёс грязь на банник и вогнал ядро, заложив несколькими слоями пакли. Встал спиной к реке, зубцы стены стискивали живот, направил дуло в грудь, воспламенил соль, когда красная точка отправилась в путь, резким движением откинул ветвь. Уши ещё успело заполнить колебанием, шумом, и он успел подумать, что это шум.


Китаец прицепился к нему у ратуши Старого города и больше не отставал. Китаец, а может, и монгол, давненько он не видывал монголов. В последний раз, дай бог памяти, в семидесятых, когда он подолгу жил около и внутри Шахрисабза, осуществляя поиски настоящего рубина Тамерлана и кое-чего ещё из вещиц великого эмира; ему в руки случайно попало свидетельство, что во времена владения камнем Ост-Индской компанией произошли существенные подтасовки и провенанс артефакта разошёлся на четыре ветви. Кто это? — думал он, пытаясь заглянуть себе за спину через любую доступную амальгаму, — надеюсь, не какой-нибудь мастер ночного искусства по мою душу? Встречу с таким он однажды едва пережил, полагая тогда, что заслуживает знать, кто к нему приближается, возможно, будучи тем самым, очевидно, будучи тем, кто есть у кого-то, кого кто-то считает имеющимся у него, имеется, может поделиться, может получить письмо, кто рядом, даже когда далеко, считается своим, вот таким он, с душой нараспашку, сидел тогда по шею в смрадной жиже у бамбукового моста на окраине Сингапура, делал умозаключения на основании видимой ему разномастной обуви и отвлечённо подумывал бросить кампанию по обнаружению завещания Абдуллы, тем более что, очевидно, он не так уж и приблизился к цели, ведь болото экскрементов и бумажный памятник интеллектуальной истории в Азии практически несовместимы. Кинул взгляд в открывшуюся стеклянную дверь кофейни, словно посмотрел в кусок стекла на спине гонимого толпой банкира, в очередной раз удостоверился, что хвост не сброшен. В феврале шестьдесят девятого года ему случилось оказаться сильно выше уровня моря, а именно на почти двух тысячах саженей, в жутком ледяном доме, построенном исчезнувшим племенем на безымянном тибетском склоне, там, прежде чем выйти из-за угла, следовало всматриваться в стену напротив, чтобы не схватить проклятие или нечто получше, но и более осязаемое. Кстати говоря, тогда он закрывал один гештальт из детства, а не искал очередную цацку, производство которой нельзя поставить на поток. Никогда не видел столь безупречно одетого китайца, тройка, котелок, сорочка, крахмальный воротничок, ботинки, белоснежные гамаши на кожаных пуговицах. Однажды в лавку зашёл подобного вида коммивояжёр, весьма угрюмый малый, но он как раз это и уважал в коммивояжёрах. Тогда он взял у него несколько книг, в том числе «Апологию», с которой в действительности несколько повредился умом, хотелось надеяться, что временно, поняв для себя нечто иное. Книжка про забор, где забором подкреплялась не философия даже, а контекст, объясняющий ту самую людскую повадку, а, стало быть, в целом их способность решаться. Или трактат, или притча, или Коновалов крут, или слишком мягкотел, чтобы докончить начатое точкой, а не той кляксой, что он поставил уже при наборщике, не успевая развернуть мысль. Кто-то там слышал, через пятые руки, будто он готовит себя к составлению энциклопедии страстей, где бы ни слова не говорилось о бремени. Анализ самоубийства у него так, проба пера, точнее, способностей всё это осознать и транслировать, и то, что душевнобольные априори теряют возможность, там далеко не главная мысль. Рисуется этакий болезненный, с коркой на губах поздний студент, шатающийся, держась Московской, с поднятым воротником и пожелтелыми белками, ни на кого не глядящий, всё более по окнам или на сточные трубы, в кармане пальто мятые листы «Первого рейха». Как Гавриил, но только не такой нацеленный…

Вдруг он оказался очень близко, тронул за плечо, Готлиб, задумавшись, обернулся, хотя раньше, предполагая такое развитие событий, и не собирался.


Подковы тихо стучали на груди в такт тому, как он подходил, передние — круглые, задние — овальные, зимние, с винтовыми шипами, для скаковых и для упряжных, с утончёнными ветвями — для крутого копыта, для копыт плоских, полных, узких и сжатых, также имелись две лечебные, препятствующие распространению трещин.

— Э, месье хороший, ты, мля, нда, ух, ёпт, надполагать, кузницу обнёс?

Чтобы доказать свою правоту, он сорвал одну, подбросил, ударил мыском в дугу, раздался хруст, подстроился, ударил пяткой, на обмотках выступила кровь, сгруппировался, ударил с разворота — на лапте пробоина, подстроился, ударил с криком той же ногой через себя, упал на спину, не в силах дышать, но подскочил, поймал её на загривок, стоял с расставленными руками, открытый перелом на стопе, кровь венозная уходила в пыль, упал, оттолкнулся, сделал кувырок, и в кувырке перехватил зубами, связка слетела, сзади его на подъёме сбил конь, который сам резко остановил галоп и начал стучать передними копытами в россыпь.

— Там горизонт, здесь между бровей линия Лангера, справа Москва, слева спина агента Охранки, а это бублики.

— Я один это слышу?

— Да вы попробуйте сами, убогие — мне вас жаль, откусите.

— Давай я спробую, коли задарма отдаёшь.

— Эй, куда, не знающий акциденции подлец?


Если сосуд, заполненный водой, закрытый со всех сторон, имеет два отверстия, одно в сто раз больше другого (относительно поверхности), с плотно вставленными поршнями, то один человек, толкающий маленький поршень, уравновесит силу ста, которые будут толкать в сто раз больший, и пересилит девяносто девять из них, до чего и додумался однажды Блез Паскаль. Столетием позже Джозеф Брама дополнил идею изобретением самодействующего кожаного воротника, прижатие в том состояло в зависимости от гидростатического нажима.

В цеху фабрики по изготовлению психосоматических молоточков, венозных мембран, лучевых зажимов, называемых также альпийскими кузницами, и прочих деталей для психоредукторов в гроссбухах с выцветшими литерами значилось: «Фабричное товарищество Антуфьева и Шелихова, совмѣстное съ трестомъ Iессеева».

Нередко встречались прессы, дающие силу в 150 килограмм на 1 квадратный сантиметр, этот, если разозлить, давал 400. Стойки, крышка, платформа, всё основательное, словно бинарная операция. Сплошной поршень приходил в движение при помощи рычага, шатуна и направляющего стержня. На рукояти лежала рука, голова помещалась на платформе. Не зная, что ещё предпринять, он начал говорить лишь ради создания салонной ситуации, отвлекая, так, он слышал, можно запутать, сделать, увести хвост, тот самый, жгущий надежду, мол, он и сам кончал университет по части истории, мечтает об открытии, но вместо этого вынужден прозябать здесь, не умолкая, потянул из рукава связанные платки, резкими взмахами, словно укладывал такелаж, потом привязал край к парапету, перекинул и стал спускаться в развевающемся синем халате, ноги перпендикулярно животу, вектор на крышку пресса, он пока развесил уши; было озвучено лассо феноменов, указывающих на связь крестового похода Сигурда I, в частности, промежутка между 1110-м и 1113-м с захватом туарегами Тимбукту в 1433-м, провозглашением королём Венгрии Яноша Запольяи в 1526-м, явлением свету Готфридом Лейбницем «Монадологии» в 1714-м и отменой указа, устанавливающего Gleichheit[125] чешского и немецкого народов в судах Моравии и Чехии; он довольно увлёкся, открывая нечто и для себя, сел на крышку и как-то за рассуждениями пропустил срыв… от теоретизирования его отвлёк грохот пресса, потом хруст костей, будто лопнула скорлупа.


От холодного ветра слезились глаза. В. торжествовал над всеми этими герцогами, графами, баронами, рыцарями-баннеретами, рыцарями-бакалаврами, наёмниками, рекрутированными земледельцами, пикинёрами, кондотьерами, конными и пешими арбалетчиками, пешими лучниками, бомбардистами, кулевринистами, серпентинистами, алебардистами, аркебузистами, ордонансниками, эльзасцами, швейцарцами, лотарингцами, бургундцами и прочими, кого ещё услали участвовать в этой сшибке, управляя, разумеется, по глобусу. В особенности он упивался торжеством над неким Кампобассо, тот хоть и был кондотьер, но заслуживал mentionis peculiaris[126]. Он, вместе и его патрон, один из лизоблюдов Людовика XI, думали, что обскакали всех, в то время как всех обскакал Виатор, а опосредованно с ним Карл по прозвищу Смелый.

Последние несколько лет он исполнял при нем обязанности доктора, а сам не мог отличить препарирования от вивисекции. Тут самое важное делать вид, что знания тебя прямо-таки погребают. В сравнении с багажом всех советников и кардиналов квалификация лекаря — это обложенный кусками стены требушет, тащимый по распутице дюжиной тяжеловозов. Вид его — ограниченный набор мин, — везде, в своём шатре, в шатре короля, на виду у войска был modo inaccesso[127], важен, он презирал суету и её субъекты, одежды многослойны, ширина их иной раз являла себя, но никто никогда не видел её jusqu’à la fin[128]. Его находили за странными занятиями, наполовину отвратительными, наполовину ужасными. Выставленные напоказ мучения земноводных, кровь на его губах, одиночные выходы якобы в разведку, присутствие подле Карла на всех совещаниях. В отблесках костра на пологах его склоняли снять осаду, он возникал из-за трона и втыкал иглу в membranam между большим и указательным, тот, уже неким образом совращённый, силился не подать виду. Напротив все молчали, думали себе всякое и ещё больше верили в философский камень, неуязвимость, Ад, говорящие корни, что горгульи на соборах оживают, ось мира, демонов, подбирающихся к половым органам, что незнакомцы продают яйца чудовищ, пресвитера Иоанна, исчезающие абзацы ниже карт, бойницы, где обе стороны выходят на равнину, не тупящиеся мечи, зеркала, где не твоё отражение близко, слепцов, ориентирующихся по звёздам в определённые ночи, передачу невидимых сигналов с башен, зависающие в воздухе и озвучивающие сами себя верительные грамоты, чтение мыслей, assumptionem[129].

В. познакомился с Карлом в Пикардии, в 1468-м году, когда тот собачился с французским королём, во время всей этой докуки и проблем с восстанием Льежа, беспрерывными лизаниями ушной серы Филиппом Коммином, отчуждением Шампани, признанием того, что здравый ум отказывался, грабежами по санкции, нападениями из-за угла внутрь коридора и предательствами на всяких уровнях. При нём армия собралась с мыслями, прошлое признано неэффективным, покончено с расточительством, с блядями при дворе, содрана у богов артиллерия, наёмники стали получать контракты. Одной рукой он хлопотал о свадьбе дочери Карла Марии и сына Фридриха III Максимилиана, второй отбивался от наступления архиепископа Рупрехта, это не вполне успешно. Он имел отличные авансы делателя королей, но являлся скорее криптоделателем, сам не рассчитывая ни на столбцы дисков, ни на право решающего слова. Виатор не знал, отчего именно ему велели взяться за Карла, порочного и жестокого, особенно во время войн, то есть почти всегда.

Когда всё улеглось, в июньский день 1477-го года, по странному стечению обстоятельств будучи в Нанси, в центре поля он споткнулся о впаханную в землю аркебузу. Вдруг со всех сторон донёсся galop pesant[130], соревнование, кто раньше одарит вестью. И, сам не зная отчего, разумеется, зная, он заколол себя кинжалом для сбора трав.


В густом зимнем воздухе, отягощённом морозом, началом пурги и надвигающимся сумраком, раздался скрип петель. А. вышел из приземлившейся здесь когда-то телефонной будки посреди белой от снега равнины и приблизился к привязанной лошади. Препорочнейший субъект, воплощённая одиозность, он советовал и заверял рассчитывать на него во всех заговорах, о которых можно догадываться, был причастен почти ко всем падениям, что приходилось искусственно освещать. Нет-нет пойдёт выкопает нечто, нет-нет побесчинствует с передовой в общем им городе шайкой, до партизанского отряда в 1913-м по алиби он не дожил, к партизанскому отряду в 1813-м по алиби не родился. Наблюдатель, мутизмом приведённый в замешательство, парейдолией в восхищение либо в ужас, выдыхает. Он бывал серым кардиналом в археологических экспедициях, обнаруживал доселе не преподанные барским сынкам очерки событий в разное время в разных джунглях из разного рода материалов, рассказывал над шаром о них, не оставляя без внимания связь. Сначала всё выглядит безрадостно, это стандартные вводные, разогнать тоску и является первым резоном и вслед за тем мотивом, очевидный смысл, куда наталкивают, выливается, однако, в разное, как правило, принимает те или иные масштабы трассирующих хвостов над местностями более заселёнными, где хаос представлен воочию, только безлюдные российские просторы и не дают ему распространиться над всем конём. Чем дальше, тем меньше интересует то, что не причиняет вреда, всё такое изведано не один раз и помечено жёлтыми бумажками с липкой полосой, множество их носит ветер по бульварам. С давки похоронных цветов переход на давку в толпе желающих иметь себе, оттуда на татуировки на лице и силиконовые вставки под кожей на костяшках пальцев, оттуда на клуб тайно пиздящих друг друга, оттуда на клуб самоубийц, оттуда на клуб убийц, рыбная ловля с электричеством, попрание светлой памяти поэта, кадр медленно ползёт по комнате, пыль, запустение, оторванные клавиши от печатной машинки, игральные кости с отбитыми углами, резко очерченный свет из окна, радиатор на стене протекает, трос, регулирующий жалюзи, завязан в петлю и покачивается, в проёме мигает вывеска и буквы пропущены, веселье, по крайней мере, активности, они сведены в отдалённых друг от друга точках, бардаках, сосредоточениях, зонах свободного товарооборота, наклонных пляжах, скользящих на воздушной подушке досках.

Он подвёл коня к лавке, накинул упряжь. От основания хомута шла толстая верёвка, оканчивавшаяся петлёй, привязанной к колу. Лавка была снабжена двумя гужами, пронзёнными цилиндрами. К дублённому ветрами сидению прислонено игольчатое ружьё системы Дрейзе. Мотая часы здесь, он мог не ограничиваться стороной променада, только ему никуда идти не требовалось. Лёг на лавку, вложив голени в кожаные дуги, петлю накинул на шею, аналогично, ближе к подбородку и затылочной кости, верёвка исчезла под бородой. Перекрестился — проспорил митрополиту, — взял ружьё, сведя дуло в одну прямую с крупом лошади, нажал пальцем, ещё успел подумать, что оно, оказывается, стреляет не иглами.


Иоганн Фарина, окинув всё напоследок внимательным взглядом, удалился к ватерклозету. Доктор Гото Конзан из Эдо, Пётр I из Ингерманландии, но часто о ней вспоминал, из аббатства Пор-Рояль все монахи, Кандагар от Сефевидской империи, шведская армия к Днепру, город Бийск из безвестности, Копенгагенский союзный договор от понимания, Руфия Вуковар из жизни, как раз успела уложиться в промежуток, пока Фарину мучил понос от ртутной окромки.

Она сдалась в лаборатории. В химической начала XVIII-го века престиж зависел от размера перегонного куба. Сквозь него некоторое время смотрела, как за окном беснуется Кёльн. Карл Маркс мог бы в присущем ему стиле рассказать, как это бывает. Собор торчит, Fischmarkt[131] можно учуять за версту, церковь святой Урсулы прячет место преступления, руины преториума мечтают о Wiederaufleben[132]. Её основным качеством являлось занудство, и это налагало отпечаток на внешний вид, в душе же прямо сейчас вдруг образовался странный росток ликования. Недавно они опрыскали мир чем-то совершенно новым. Чем-то похожим на утро в Италии после дождя, бергамот, пыльцу на ботинках древнего римлянина, Mondlicht[133], падающий внутрь скалы, цедрат, след от рыбьего косяка, цветы восточной Гренландии, сгоревшую шерсть оборотня и апельсины, доставленные через море в бочке севастопольского ясеня. Если это не устроит демографический взрыв, то даст рухнуть установившейся статистике. Теперь свет в силах набросить на себя мускусную железу, общепринятую, возбуждающую внепропорционально, только дави грушу и направляй себе den Schritt[134] сопло. Кавалеры охотней лижут, дамы охотней сосут, всё это закручивается в дикое расположение друг к другу, примиряет извращения и регулирует похоти, подходы к которым вертятся так и эдак, но пока не придумано ничего лучше удовлетворения. Вот идёт по Гайд-парку дама в кринолине, а из-под него, до того им отекаемые, прямо на булыжниках остаются лежать младенцы, да такое, глядь, и везде, амбра наслаивается, но, очевидно, по-новому, конкрет экстрагирован не спиртом, но любовью и лобзаньями неотрывно, и тем, что это хотят вдыхать даже боги.

Бродя здесь и лениво ассистируя, она невольно знала некоторые колбы. Красный цвет пугал, синий отвращал; она выбрала прозрачный, содержащаяся в том нитроза была в фаворе только у самых окольносмотрящих парфюмеров.


Внизу простирались рощи и трепетание воздуха, пронзаемого лучами, сквозь него виднелась уходящая ввысь чаша гор, покрытая лесом. Аббатиса Малгоржата Освенцимская поднялась на башню. В обрамлённых морщинами глазах стояли слёзы, в руках она всё ещё стискивала депешу. В той странным слогом, однако смысл оставался несомненен, сообщалось, что её возлюбленный погиб в битве с католиками, израненное тело его четвертовано и сожжено. Она воскресила в памяти образы отца Пшемыслава, сына Нестора, возлюбленного Ульриха, аккуратно уменьшила послание в восемь раз и спрятала за пояс. Встала в l'ouverture de la fenêtre[135] и ещё раз посмотрела на фиал гор перед собой, невольно заворожённая.

Облака касались вершин сосен, крутили там химию, питались через эти трубки, хвоя вызревала, осыпалась, лезла новая, а заряженная перина уносилась аквилоном сочиться над горными озёрами, орошая край по выстраданной тысячелетиями системе, к тучности всего живого подмешивая обратную сторону природы, её закон бобины смертей, где в счёт не идёт, на скольких ногах жертва, зарывают её или глодают, думать, что вступил с этой матерью в контакт — минимум заблуждение, остался пожить? — ну так, примитивный взгляд туда, где из лимфоузлов коры, которые не более чем ретрансляционные точки, идёт ордер трясти, жечь, колоть лёд и сдувать атмосферу.

Анатолий имел честь полагать, что поднимать бунт сейчас значит уж слишком перебирать с самонадеянностью. На ветвях их семейного древа он шёл третьим. Первый умер в 1450-м. Второй в 1913-м. Третий пока был жив, но чувствовал, что попал в око очень плохой бури.

В одном месте из земли выходили рельсы. В десяти шагах от начала тех стояла толстостенная вагонетка, а полосатые существа забрасывали её землёй. Двадцать или тридцать, не беря во внимание человеческий рост, их можно было принять за подземных жителей. В промежутках за деревьями виднелось озеро, на зеркале помимо кругов от дождевых капель то и дело возникали головы, захватывали воздуха и исчезали, возвращая оспинный глянец. Он полагал, что это гриндилоу, которым нацистские врачи удалили жабры. У окна он раскручивал очередной психоредуктор. То надеялся на Verschwinden[136] полосатых фигур, то на дистилляцию гриндилоу, то мечтательно смотрел на белёную стену с воротами отсюда, то перебирал мембраны.

Служба, где ты ходил по краю во всех смыслах. Группа функционеров что ни день отбывала встречать эшелоны и втираться в доверие на самый короткий срок в мире. У сходивших там людей за пазухой лежали письма от родственников, в тех сказано, что они работают в полях и живут в санаториях и домах отдыха, кормят просто, но сытно. Отсев, баня, бочки с личными вещами, чтобы смотреть им в глаза на месте, и были такие, как он или как дети, или как колоды, с гребнем на исполнительность, вечная оглядка на целостность шкуры. Как-то так вышло, что сейчас они оказались на правильной для выживания стороне, требовалось лишь приложить имевшиеся силы, чтобы так и оставалось. Для начинающих сходить с ума предусмотрен отпуск. Опустевшие германские города везде поблизости, где царит сплин, зелёный свет, полумрак, вялые совокупления с певицами, заполненные точечно банкетные залы, агломерации под куполом, вдоль бортов автобанов течёт осклизлая информация, теперь уже осязаемая, но мало кто хочет к ней прикасаться.

Надзирательница, некая Гермина, успела влюбиться в него уже дважды, и это только за восемьдесят восемь дней. Он заказывал всё больше и больше психоредукторов, пока один вождь ещё не предал другого, из СССР. На ней же произвёл erster Test, как раз 1 сентября или под Рождество, в этот год Германия, кажется, напала на Польшу. В последовавшие дни полосатые фигуры набивали землёй всё больше и больше вагонеток. События в мире буквально нагнетались, сплющивая историю со всем тогдашним инструментарием не упустить. Германии объявила войну Великобритании и Франции с бывшими колониями, вскоре к их коалиции присоединилась ЮАР (Гитлер смеётся) и Канада (Гитлер морщится), бесконечные ноты о нейтралитете, капитуляция Гдыни, пала Варшава, Иосиф Сталин признан человеком года по версии журнала «Time» (Гитлер außer sich[137]).


— Они влюблённые, что ли?

— Я тебя умоляю, они всего лишь идейные.

— Слушай, Тео, я давно хотел спросить, не влюблённые ли они?

— Тео ж только что спрашивал, ты что глухой?

— Я же сказал, нет.

— А ты откуда знаешь?

— Тео мне говорил.

— Наш диалог меня гнетёт.

— Я полагаю, Тео и надо послать, уж больно он хорошо устроился.

— Тео, пойди, стукни ему, сошлись на то, что нам нельзя покидать пост.

— Он скажет, что это не достойно спартакиста.

— Надави на совесть, скажи, что мы его мышцы в борьбе, нас следует подпитывать.

— Ладно.

— Тео, не сходил бы ты за мёдом.

— Называй это суп.

— Да, уж будь добр.

— Как вы не вовремя, ей-богу.

— Какому именно?

— Ладно, только пальто надену. — Что-то сказал вглубь квартиры по-немецки.

— Пожалуй, пойду с ним. Он, сами знаете, вряд ли постоит за себя, да и Шульц может не продать ему и вообще не открыть.

— Наверное он прав, как считаешь?

— Да пусть идут. Они вдвоём, мы здесь вдвоём, так и впрямь лучше.

— Я быстро.

— Я с тобой.

— Тогда зачем я вообще нужен? Сам бы и сходил.

В городе было неспокойно. Революция и контрреволюция, Эберт, Эйхгорн, телеграфное бюро Вольфа, Народная морская дивизия, СДПГ, РСДРП, автохтоны Веддинга собирают листву в парке Шиллера и топят ею печи, wirtschaftlicher Kampf[138], как вулкан, кормящий бучу, устремление авангарда класса пятнадцатичасового труда к власти, рабочая демократия, красотка у стиральной машины исчезла из витрины, а старуха при корыте с ребристым дном осталась, «Форвертс», полицейский больше не имеет права по собственному усмотрению отделять женщин от сопровождающих их лиц мужского пола, баррикады, бронеавтомобили, «мёртвые головы» и стены с частицами мозга, с выставки до поры до времени сметена история возникновения товаров, с эстакад развязки в Кройцберге свисают тела в коконах, давить на тенденции в искусстве они будут уже после всего, продавцы газет в форменных фуражках и с прищепками являют стойкость, мнения, что тот, кто читает Кафку, должен одновременно строить и музицировать, давно сдуло, Йозеф Рот после трудов праведных изучает die Stadtpresse[139], где чёрным по белому написано то, что в течении дня он только предчувствовал.


В исходе ночи начался ливень. Замкнутый кирпичный забор вокруг обширного сада и длинного желтоватого дома в глубине не пустовал. Владение тонуло во тьме, казалось, что оно дрейфовало, двигалось на подушке с кислородом и мглой к созвездию Секстанта. Цепочка людей на заборе опоясывала периметр, между каждым насчитывалось до пяти не занятых столбов. Они стояли в пижамах, без шляп, ёжились от холода, насквозь промокнув. Если приблизиться, конференция иссякала до одного, но издали, во тьме, белели продолговатые фигуры, особенно жуткие в свете молний.

В 1345-м на стенах Гравенстена так стояли люди Якоба ван Артевельде, в 1410-м близ Грюнвальда пан тевтонцев Ульрих фон Юнгинген расставил в таком порядке рыцарей вокруг шатра, опасаясь нападения Ягелло, в 1501-м Иоганн Тритемий согнал так чернокнижников, в том числе Парацельса и Корнелия Агриппу, для проведения некромантической традиции, оживить Рудольфа Агриколу, в 1598-м Елисей Новоиорданский, наследуя им всем, расположил так заключённых спинами внутрь круга, смешанный состав, стрельцы, монахи, бродяги, крепостные, опричники, для него все они были на одно лицо и шли по одной тяжести: не так косились на его крепость, дитя, приют изгнанников. Он стрелял из арбалета, крутясь с завязанными и налитыми глазами, по совету елисейского держиморды все лежали с начала экзекуции, кричали мнения относительно его способностей попасть хоть во что, двор как колодец, в самом сердце крепости, одна сторона из скал, из тех же валуны с парижской штукатуркой, кое-где и сейчас стояли леса, в них трепетали шипы без оперения, когда добавятся ещё два друг над другом, можно будет попробовать вылезти. Он не пил уже два года, но выглядел всё равно плохо, много что могло повлиять на него безвозвратно. Падающие со стен лошади, вслед за ними инженеры, пробующие крылья, со стенами так или иначе всё было связано, в них замуровывали, сверлили отверстия под картинами, не драпировали ничем, копотью чертили стрелы на винтовых лестницах, в обе стороны, резали световые окна, превращая галерею с односторонним движением в перископ.


В глубине души Н. мечтал быть симпатичным, но не нравился почти никому, по ту сторону оказались даже и собственные его сыновья Атаульф и Севастиан. Зато пожил в трёх веках и нравился Уильяму, хоть тот и давно не навещал его — сильно растолстел. Классический замкнутый старик, пришлось стать таким; чтоб обсудить с кем-то науку — это нет, досуг его уже много лет оставался неотделим от книг. Последние лет сорок он вёл рассеянный образ жизни читателя, изредка предаваясь необязательным занятиям литературой и наукой, не особенно помышляя сочинить что-либо могущее запомниться и немного жалея о потраченных на фарлонги расшаркиваний годах. А философам и людям, думающим, что прочли очень много произведений, это не бывает свойственно. В прошлом, какое, казалось, можно достать рукой, Уильям под его одёргиваниями и с его дополнениями более алхимического и conjecturalis[140] характера подготовил и издал труд под названием De magnete, magneticisque corporibus et de Magno Magnete Tellure[141]. Такая степень участия с точки зрения личных амбиций его устраивала.

Подходил конец Тюдоров, Н. чувствовал это, хотя вообще-то политики чурался. Давно бы уже уехал из Лондона, если бы не упражнения с Уильямом и не здешние приятные гусиные перья, каких не найти ни в одном другом месте большого магнита. Два дня подряд ходил в Сити, смотрел на выезд русского посольства Григория Микулина, прибывшего в Англию уведомить Елизавету о воцарении на российском престоле некоего Бориса Годунова. Что-то такое крутилось, какие-то фрагменты сочинения об интригах русского и английского двора, но в Московии, как он знал, и не было никакого двора.

Лучшее место для всего этого — карданов подвес, ну, который филонов. Стрелка оттуда даёт направление, оно и воспринимается magna cum fide[142], это, конечно, не кишки обезьяны и не Таро, как система символов почти уже уничтожившие институт советников, но всё-таки. Из этого устройства тяжело расплескать, что весьма важно для политиков; важно это и драматургам. В эту же кучу, смотря как развернуть, можно валить и янтарность, всё рано или поздно сводится к линиям, если угодно — способам передачи, и здесь тоже.

Его жилище несло видовую корреляцию кабинету Фавста Замека, его чёрт знает какого дяди, белой завистью ему вторили Раймунд Луллий и Дунс Скот, Уильям Оккам вместе с Аверроэсом и Роберт Килуордби вместе с Уильямом Шекспиром. В стеклянном террариуме свернулся оphiophagus elaps. Та ещё штучка эта ваза, клееная по катетам столь искусно, что тварь трётся о них холкой и, кажется, нежится, это всё связано, как иначе-то? не спроста же тогда все алхимики, а теперь физики и натурфилософы рано или поздно отправляются в путешествие по Европе, торжественно снимают с себя фрезу, с поклоном кладут в нишу у двери, а по возвращении напяливают и живут дальше. Нестор опустил руку, змея, давно бывшая настороже, укусила.

Последним источником, с помощью которого И. инициировал восстановление ненавистной ему фактуры, был дневник русского репортёра прошлого века, славшего в редакцию свои вещицы под псевдонимом Горло жирафа. Он обличал обыденность в основном в Москве, однажды отбыл потолкаться среди провинциалов в Солькурск, где и пропал без вести в 1878-м, но дневник каким-то образом попал в руки понявших его неочевидность.

В том содержалась хронология всех крестовых походов от первого в 1096-м году до похода на Варну в 1443-м, переводы из Линдли Мюррея, схемы миграции визиготов, попытка сковать судьбу ряда фантастических животных, со ссылками на несуществующие книги, большую часть материала приходилось вычитывать под лупой, поры жизни монаха Тецеля, жившего в XV-м веке, и прочее подобное. Каждая запись словно предсказание о нём и его судьбе. Аллюзии зашкаливали, как у Витгенштейна.

Он был не чужд потрафить своей избранности, заносчивый в таких вопросах. Где угадывалась связь, когда всё за всё цепляется — это лучшая философия, считал И., мы же только и делаем, что осмысливаем результаты последней мировой войны, покуда не начинается следующая. В самый раз зауми, поля для открытий и непросчитываемость последствий, в первый черёд влияние через годы.

Этим вечером он пошёл на экскурсию в музей медицинской истории Мюттера. Тот помещался в особняке красного кирпича, где имелось много белого декора, казалось, что непорочности самую малость недостаёт превзойти кровосмесительство. Крыльцо с двумя колоннами, коричневая дверь, он проскользнул с чёрного хода и миновал поворот в выставочный зал. Хорошо ориентируясь, очень скоро он достиг огромного подвала — здание было выстроено на фундаменте другого — с частью запасников и реставрационной лабораторией. Здесь до поры поставили привезённую из Европы конструкцию, что вскоре уезжала в форт Уильям-Генри в Лейк-Джордже.

Всё ещё безупречная кромка, механистичность, это подчёркивало равенство граждан, символично, что её ввели в эпоху террора. Джордж Крукшенк, ну да, только женщины не столь беззубы, а одна так и вовсе сияет, жирондисты идут за фельянов, фельяны за поэтов, термидоры и Suprême Créateur de Toutes Choses[143], которое только и запомнило эту блажь, клятвы в зале для игры в мяч, ну, как там изображается, так чистые ходячие мертвецы, и что ещё им вложили в уста, а она ждёт в уголке, олицетворяя собой неизбежность жатвы, и никто не ведёт речь о запугивании прямым текстом, нагнать страху, всё, как всегда, тоньше, даже, в их случае, лучезарнее, нет, прериаль, плювиаз, это ж надо.

Постелил на дно корзины салфетку, осторожно, чтоб в который раз не вспороло призрака, перевязал узел в доступность из положения лёжа. Проверил желоба, опасаясь перекоса. Рука нащупала узел, его короткое окончание; осмелься, Инесс, это тебе не shoelaces[144].


Над гидростанцией Веморк небеса и верхушка леса с того места, откуда смотрел гауляйтер, казались синими. Он снял телефонную трубку и велел вызвать к нему смотрителя зеркал. Тот явился с большим опозданием, что позволял себе в последнее время, оправдываясь, будто его не отпускают отражения. Он вёл какую-то свою игру, он давно это понял. Гауляйтер смотрел в окно на здание станции, уродовавшее первобытный склон, с уходившими вверх проводами, страшными даже для птиц. Он давно подозревал, что тот жмёт руки с записками партизанам Сопротивления, чему теперь намеревался получить доказательства. Когда смотритель оказался в кабинете, пламя на свечах задрожало и тени, похожие на чьи-то отражения, повело.

— Haben Sie etwas über diese komischen Figuren herausgefunden[145]? — не оборачиваясь, думая, что подпитывается проницательностью от тяжёлой чёрной шторы с искорёженной по форме складки свастикой.

— Nicht viel komischer als manche: Einer ist einfach klein, der andere bloß dick, und Sie sind in diesem Falle ein Abdruck der Phantasmagorie[146], — недовольно ответил смотритель, который, он убеждался в этом всё больше, стал очень много о себе понимать.

— «Hierhin» bedeutet in die Stadt, zur Station oder[147]

— Oder[148].

— Ich warte[149].

— Der Befehl hieß bei mir hinter den Spiegeln[150].

— Selbst das haben sie gesehen[151]?

— Ich sah sogar, wer den Befehl gegeben hat[152].

— Wer denn[153]?

— Julius’ Herr Opa, er ist ein dünner Lulatsch[154].

— Ich hoffe, diese Ladung geht mit dem Befehl[155].

Он думал, с каким удовольствием в солнечный день направил бы зеркала на гауляйтера. Вдалеке шумел Рьюканфоссен. Гауляйтер взирал на смотрителя и представлял, как принимает в тиски его ворот и с развёрстой глоткой суёт под водопад.

— Wie groß wird die Ladung sein[156]?

— Groß genug. Ich würde Sie bitten, Leute für tägliche Lieferungen zur Station zur Wasserstoffanreicherung bereitzustellen[157].

Гауляйтер ухмыльнулся.

— Wäre es nicht besser, sie in Vemork zu ordnen und dann nach Herzenslust anzureichern[158]?

— Nein. Die Zusammensetzung der Ladung ist so, dass ein ständiger Aufenthalt am Bahnhof den Sicherheitsmaßnahmen nicht entspricht[159].

— Und hinter den Spiegeln werden diese Maßnahmen getroffen[160]?

— Ja[161].

— Ich habe keine Leute[162].

Его люди и впрямь имели ряд каждодневных обязанностей, освобождение от которых, как он думал, не изменит даже ситуации с загрязнением окружающей среды. Он знал, чем те заняты на самом деле, и понимал, что скорее ото льда освободится Доврефьелль, однако обязан был спросить, для правдоподобия.

— Wie auch immer der Gauleiter es mag[163].

— Gibt es etwas vom Widerstand[164]?

— Ich persönlich höre nur von denen[165].

— Ich habe undeutliche Zweifel[166]

— Nun, neulich haben die Jungs aus schwerem Wasser eine Regenbogenbrücke über die Stadt von einem Hang zum anderen gemacht und antifaschistische daraus geworfen, wenn ich mich so ausdrücken darf (ухмылка, заставившая вспыхнуть гневом), Flugblätter[167].

Спорили на норвежском — бывшие викинги, у них бесстрашие изживалось пропорционально отходу от язычества, — можно ли туда наступать, окажись трап изо льда, а этот из какого-то ядовитого спектра. Когда не вопрос чистой веры, с одной стороны, обнадёживает, а с другой, переводит дилемму в непривычную плоскость, к тому же никаких сопутствующих легенд, тамплиеров и близко нет, жизненно важной загадкой и не пахнет. Оделись к случаю, меха притянуты к телу верёвками, топорщась вокруг рубцов, дети гор, так далеко ушедшие по сноровке во всём этом, что в неглиже уже не смогут даже держать трусцу под горку. Листовки были наголо, рассованы под шкуры, веера в обе руки выхватывались за доли секунды, в случае чего распространить хватит и трети падения, которое им сулилось. Фашики справа и слева, сплошь и рядом, но вместе с тем, если разобраться, давно не видели ни одного. Слишком уж они приземлённые, ну а кого тут винить? экспансия в северных хребтах специфична, держать в ранце белое и смазывать лыжи — недостаточно. Так их отпустили, что от безделья пробовали ещё неосвоенные методы.

Прибившийся к ним русский мальчишка решительно шёл от перелеска, растолкав всех, с разгона проехал по радуге, расставив руки, держа вес на полусогнутой правой ноге, левая выставлена вперёд, мысок сапога пронзал, видимо… молекулы. Ниже, куда не ступала нога партизана и орла, лежал посёлок, война на континенте оказалась для него столь существенна, что находились сомневавшиеся и не мало, у гауляйтера они точно не были eine feste Hand[168], жизнь на разных высотах разобщала, словно папа Римский-азиат. Прокламации полетели ворохом, к концу сходясь едва ли не в точку, утягиваясь в узкую трубку, алхимическую спираль, ложась стопкой, где вертикали в разы ровнее, чем на скалах.


Поставьте рядом с Северным Каспием печать с него же размером, проведите и замкните мысленно круг, дуньте сверху в перевеивание озёрных и речных песков в её каньонах, в отложения хазарского возраста, и вы увидите простор смерти, очередное дикое поле, полынь и тополя, барханы красноватого песка, на который падают звёзды, трупы и навоз. Горы вдали высоки и мертвы, словно взгляд храмовника, сделавшегося мужеложцем. Ветер гонит рябь по барханам, и следы путника оставляют воронки, похожие на эстампы путешествия сатира. Смуглый, манкирующий компасом, весь пропитанный караван-сараем, Х. брёл куда глаза глядят, это не было похоже на путь. Ночью мёрз, днём изнывал от жары. Он не имел ни поклажи, ни меха с водой, шарф на голове растрепался, прилип к вискам. Солнце изжигало клетки и заставляло накопленную за предыдущие дни влагу течь наружу раствором солей. Корка на губах, язык уже не умещался во рту, каждый вдох горячего воздуха делался острым, глаза, направленные на солнце, реагировали всё меньше. Ноги едва переставлялись, с каждым шагом песок всё менее охотно отпускал стопу. Гребень, под ним тень, из неё восходит гребень, сальтация гонит взвесь, после неё обновление, это не детородные органы джиннов, но, раз так, есть смысл идти сюда, их снимать, а потом в них сомневаться. Однажды тут возникнет обычный сухой рельеф, просто оголится, когда весь песок сдует в клепсидры или в море, пробьются астрагал и тамариск, усохнут, расцветут вновь.

Впереди, на вершине бархана, появилась фигура. Он понял, что это Моисей, а вскоре покажутся и еврейские колена, чьи имена и истории он так тщательно повторял про себя последние десять лет. Сил сублимировать больше не осталось, мираж рассеялся. Христодул лежал на спине, смотрел сухими глазами на сияющее в небесах солнце, сумев, наконец, сделать так, чтобы веки не закрывались. Потом это уже ни к чему. Он был мёртв, его Библия — честна в пределах оригинала.


— Честь имею.

— Что… что вы здесь?

— Честь имею.

Скорым вихляющим шагом он ретировался вдаль по гостиничному коридору. Бордовые обои с импрессионистскими ненюфарами, дешёвая лепнина, швабра в дальнем углу, стан горничной в открытой двери номера слева, треск передника, бант из его хвостов скрыт в складке — тётка хозяина или свояченица.

Подслушиванием под всеми двустворчатыми проёмами, полагая, что только за такими селятся шпионы, он не ограничил себя и свою честь, несомую крестным ходом. Если бы в недрах Охранки возник приказ между двух агентов навытяжку проследить, они застали бы его от точки роспуска на нити флага до точки отличного обзора и при различных обстоятельствах.

После подслушивания в «Петербургских номерах» он явился в расположенный поблизости колодец двора, где передал рядящемуся нищему ночной горшок. Вскоре как снег на голову свалилась полиция с подборкой круп, произведя арест с отрывом от земли. Меж тем он был уже далеко, затаился и наблюдал, как Никол Чхеидзе бил Юлию Цедербауму под дых, заходил сзади и бил по яйцам мыском, казалось бы, это конец, но тот хрипел, а сам поправлял пенсне, прошёлся пальцами по стёклам, откатился в сторону и вскочил, выставив вперёд острый обломок флагштока, криво ухмыльнулся, но сам был весьма напуган, бес их знает этих меньшевиков, когда оба оказались в мгновении от схватки, он просеменил, ловко выпростал из рукава тонкий свинцовый смычок, ударил того, кто хотел укрыть от товарищей некую частную собственность.

Поспешил в лавку по продаже карт, где вступил в продолжительную перебранку с картографом, в конце посещения получив заказанную. От него колесом на Херсонскую, не доходя квартала до одноимённых ворот, стращал ещё одного так же и так же забрал. Обе вмещали в себя Солькурские улицы. Он расположился во внутренних пределах коммерческого сада «Ливадия» между Чикинской и Золотой и тщательнейшим образом сопоставил.

— Подвальная, Тускарная, Сергиевская, Дворянская, Мирная, Скорняковская, Ямская гора, Флоровская, Покровская, Авраамовская, Сосновская, — оба указательных пальца шли по линиям, голова поворачивалась от одной карты к другой. Наконец нашёл, что искал, и затрясся.

— Радищева, — возбуждённо прошептал он, — Радищева, получилось.

Вскочил, кое-как сложил и рассовал во внутренние карманы сюртука, едва не бегом кинувшись прочь, вероятно, на эту Радищева. Судя по картам, та помещалась поблизости, начиналась прямо от выхода из сада, от Золотой в сторону Московских ворот, на север, переходя в Мясницкую возле Садовой. Однако здесь не имелось даже пешеходной дорожки, не говоря уже о проезде для транспортных средств. Он затопал от ярости, замахал дубинкой, но от этого улица не появилась, а Л.К., которому он собирался заглядывать в рот уже до конца, ясно велел получить хоть с пылевых колец улицу Радищева.


Крыльцо сначала красное, а потом уже в крови, которая на белом камне словно не запекается, почить на глазах царской семьи, конечно, куда выгодней, возможно, потом причислят к лику святых; стрельцы упёрлись плечами в брёвна, те трещали, хотя, возможно, это были лица жертв бунта, случившееся уже почти официально объявлено таковым; трупы под Кремлём — их платформа, если нужна политическая, могут быть и ею, народ такое понимает, дело не в народе, тот в отрыве от земли, то бишь в высоких материях, некомпетентен. Он только что приехал из ссылки, ей-богу, хоть не возвращайся, неужели кому-то неясно, что Милославские — это рожи, срезы с тотемов, какие есть на Руси дьявольским промыслом и страдой пары картографов, а Нарышкиных отымели урезанным идолом древлян со скипидаром, каждый раз это так не вовремя. Теперь-то уже понятно — отъехав от Москвы и возвратившись, — что с русским мужиком надо прямолинейней, а клики при царе тут чересчур заносятся в стратегиях, простые мысли, озвученные в лоб, доказательства по желанию, в случае чего люди за ними являются сами. Теперь ещё думали, бунт это или не бунт, стрелецкий или красных кафтанов, народ, выходивший на крыльцо со стороны Кремля до конца в собственную смертность-то не верил, но Матвеев, поскольку вкусил невзгод вынужденного отбытия, был больше погружён в ситуацию, это же стрельцы, они встают под ружьё, и ими в случае чего могут пользоваться. Царевны позади него уже просто бабы и скоро завизжат.

Улицы немецкой слободы по блеску не шли ни в какое сравнение с московскими. Немцев он унижал в мыслях, однако уважал в них эту расположенность к порядку. Мефодий Дёмин, что также был Фёдором Зоммером, Францом Тиммерманом и иногда надевал личину Артамона Матвеева, к концу жизни наконец понял — Петра Романова ему не одолеть, не стать при нём делателем королей и не подбить просчётов. Его берегли все какие ни есть конспирологические общества, при этом не входя друг с другом в противоречие. Как он ни изгалялся в шпагоглотании, к чему имел возможности и талант, бороться против провидения был не в силах. Имея доступ к телу, бывая при Петре тремя сладкоречивыми дьяволами, причём двумя из любезного ему немецкого посада (в нём он и уничтожал себя теперь, в октябре 1689-го, под ранним снегом), он оставался в начале пути заказного убийства.

Вчера казнили Фёдора Шакловитого, это стало последним ударом по их интриге. Не то чтобы окольничий играл какую-то важную роль после августовских событий, скорее это трактовалось как очередной знак. Софья заключена в Новодевичий, лояльный ему Матвеев убит стрельцами, с Голицыным покончено, хоть тот и жив, Иван V оказался ничтожеством и сдался.

В сумерках он стоял напротив большого красивого дома Анны Монс, смотрел, как снег ложится на красную крышу. Немцы со свойственной им деловитостью и безучастной к скоморошеской жизни русских обстоятельностью, пользуясь невидимостью для Петра, уже открыли мануфактуру, аптеку с окнами, могущими защитить от взрыва, пивоварню и винокурню.

Он гнал их подковёрно с первого дня, когда в 52-м всем швабам приказали продать свои дома и посчитаться, не сходя с места. Пользуясь распорядительными манёврами Матвеева и одухотворёнными идеями Фавста Замека, по минованию нескольких лет интриг, переписок, устных обменов угрозами и шантажа он обставил всё так, что почти половина населения Кукуя считала для него самые вздорные вещи. Сколько вдохов и сколько выдохов жена тевтона делает в промежуток от того, как вышла из дому к колодцу, и до того, как ведро на середине подъёма. Сколько раз за месяц отдельная семья оббивает порог кирхи, если не считать посещения младшего колбасника, а посещения жены умножать на четыре. Сколько раз на окнах дома одной семьи оказывается взгляд каждого из членов, когда с момента последнего мочеиспускания миновало больше часа. Количество отдельно необходимых и отдельно ласковых касаний матери отпрыска, мужа и вещей в доме, ей приятных, соотношение каждого с каждым, умноженное друг на друга и прибавленное к количеству дневных морганий самого старшего в семье. Много быта и абсурда, идеальная формула. Чуть позже он завёл человека, а после размыл его до артели, которая придумывала, утверждала и рассылала указания насчёт предметов учёта. Все данные тщательно вносились и сшивались в журналы по пятьсот листов. С кем-то другим метод и подействовал бы, но только не с этими дойчами. Им, бля, нравилось считать. К первым летам царствования Петра начинание обрело черты счётного приказа, для журналов завелась отдельная сеть амбаров, не остановила дела и смерть Матвеева, не остановит и смерть самого Мефодия, что уже скоро.

Ему почти девяносто лет, сын Варлаам пропал, дочь Алпсидия уже восемь лет замужем за купцом Прохоровым, но у неё, как говорят, узкий таз. Ни дочери, ни тем паче сыну, которого не отыщет и Сатана, ничего не грозит, никто не знает, что Зоммер и Тиммерман — недоброжелатели Романова, напротив, они ближайшие его соохальщики, по крайней мере, Франц. Зоммер, наверное, не смог всё-таки стать большим, чем учитель оружия. Он мог проткнуть Петра неисчислимое количество раз, верста не особенно трепетала убийства. Однако с немцами он и так перестарался, ещё и не пустить его к власти, пожалуй, хватило бы для Ада. К тому же Пётр был заведомый противник фейерверков, если бы он знал, во что те превратятся меньше чем через триста лет, облачался бы тогда Францем Лефортом или Патриком оф Охлухрисом.

Мимо проехала offene Pferdekutsche[169] с хмурым немцем, не ожидавшим снега в столь раннюю пору. Рядом, подумать только, сидел какой-то китаец и что-то горячо и зло втолковывал. Вы же в России, хотел он крикнуть им, но не крикнул. Вместо этого достал приготовленное заранее тонкое лезвие, поцеловал, привыкая к стали там, облизал, проглотил, сев на мостовую, привалившись спиной к крепкому немецкому дому.


Поначалу Варлааму встречалось много незнакомых слов, хотя по пути он неплохо овладел пушту и начал учить маратхский. Причина отъезда — крупная ссора с отцом, творящим невообразимые, на его взгляд, вещи. Тогда сказал ему, что тоже поедет подсчитает никому не нужное, и в поисках судьбы попал на Восток.

Он прибыл в факторию в Мадрасе, откуда и начал своё странствие по Индостану. Закончилось оно в Кашмире, где, паря на пейзажах, он дописывал проклятый подсчёт в перерывах между стычками с солдатами Ахмад-шаха Дуррани. Список включал в себя области, принадлежавшие Моголам после отпадения Хайдарабада, Ауда и Бенгалии: Пенджаб, Дели, Агра, Синд, Сирхинд и Кашмир. Кто пользовался военными неудачами Великого Могола: сикхи, маратхи и джаты. Помимо прочего в некоторых местах скатывался до описания тогдашних политических стрессоров в Индии, где сломал бы ногу и чёрт, и Борис Годунов, здесь он делал приставку — список политических ухищрений вокруг Кашмира и центральной части двуречья Джамны-ганга: маратхи принуждают Бенгалию и Ауд платить им дань, завоевывают Южную Ориссу, после готовят поход на Пенджаб и Дели, ханы афганских кочевых и полукочевых племен становятся крупными феодальными землевладельцами, господствующими над оседлыми, главным образом неафганскими крестьянами, сикхи набирают значительную силу, с чем приходится считаться пенджабским феодалам, иные из них даже откупаются данью и берут к себе на службу их вооруженные отряды, среди которых растёт власть сердаров.

Ничего более дикого для русского обывателя он был не в силах измыслить, по крайней мере, взглядом изнутри. Иной раз подумывал подсчитать и перечислить отцу причины, по которым решился прервать молчание, но, во-первых, в главной не мог определиться с формулировкой, а во-вторых, это имело смысл.

Разумеется, зная, что отец давно посмеивается над ним с того света, однако в мыслях по-прежнему обращаясь к нему, так сталось, в возрасте девяноста двух лет… А ведь на него смотрели с надеждой даже афганцы, принимая за кашмирского йога.

Прихваченные в Москве изумруды, где только не хранимые в теле за эти годы, стояли на гранях. Их фон — озеро, которое и для Ганеши не лужа. Он сидел на камнях, вот-вот собираясь начать взбираться по эрегированной верёвке. Соседи в периметре ста шагов подкинули корзины, развернулись, поймали на макушки уже лицом к пляжу и побрели туда, стягиваясь, босые, чумазые, великовозрастные, вожделеющие женщин каждую секунду. К настилу в озеро оказалась выстроена цепочка, по ней издалека, не видно из-за деревьев откуда, перекидывали раскалённый мангал с углями. Литой чан летел, как пуля, параллельно ему неслась стая кобр, шесть голов, взметая мангровые заросли. К финишу у трёх наметились крылья, образования натянули кожу изнутри, но к концу пути не успели развиться. У причала нарос земляной вал от торможения, четыре гамадриады стояли вопросительными знаками и держали на капюшонах жаровню. Он ввёл в вену на руке золотую хвоинку и стал ждать, когда та дойдёт до сердца.


Ещё не старый, мятущийся драматург в рединготе, у него глаза матери, вечное туманное упование на всё повторяющиеся переправы через Днепр и, возможно, протекции. Однажды он отхватил всю зиму в летней шинели и обернул это работать на себя. Да, приходилось и привирать, и про праздник народного духа тоже, между любыми разновидностями комического нет непроходимых границ, но это всё не то, что счастье жить по законам высокого долга и обезличивать героев чином. Неконкретность ситуации и неотчётливость портрета, да это же вся Россия, она, как ему мнится, на пороге чего-то, что годно наблюдается издали, где тот же самый чин не мешает обнаруживаться добрым движениям.

В слушателях сегодня были Михаил Семёнович Щепкин, уроженец Солькурской губернии — потому Юсуп Маркович и держался его во всём этом высоколитературном блоке, как понятно, Юсуп Маркович Иессеев, полковник в отставке, ныне ведатель некоторых литературных дел, Жуковский Василий Андреевич, у которого в доме всё и происходило, поэт, критик и переводчик, Крылов Иван Андреевич, баснописец и библиотекарь, что Юсуп Маркович уважал в людях, и Михаил Николаевич Загоскин, сочинитель исторических романов и директор театров, также молодой англичанин, ни бельмеса не понимавший, но непременно желавший присутствовать на чтениях. Щепкин объяснил Юсупу Марковичу, что это начинающий английский писатель, имеющий план развивать public readings у себя на родине.

Он стоял перед помещённым в мягкие кресла и диваны обществом, чуть отведя назад левую руку и держа в правой рукопись. Позднее Иван Тургенев сносно, хотя и бегло описал своё присутствие на декламациях «Ревизора», добавить к этому нечего.

— Ежели один даёт словам своим такое направленье: у этого человека весьма ранимая душа; отчего-то все сразу понимают, что человек этот добр, отзывчив, светел израненной своею душою и помыслами. Или же ещё говорят: да, человек этот скрытен, угрюм, бывает неуступчив, случается глумлив, жестокосерден, чёрств, а порой так и вовсе естественнейший скотина, но душа у него ранимая. Тогда-то всё предыдущее последнему приложенное…

— Опять ты за свои морали, — вклинился Василий Андреевич, покряхтывая в диване. — Ты лучше представь нам что-нибудь забористое, чтоб рассмеяться.

За высокими окнами дома Жуковского ещё лежал снег и развёртывалась серая петербургская мгла, которую Юсуп Маркович так не любил. Он отвёл взгляд от окна и посмотрел на чтеца. Тот, как ни странно, не стал спорить, подошёл к узкой банкетке у стены, где у него хранились черновики в папке и несколько книг, собственных и иных. Раскинул тесёмки, извлёк лист, что лежал первым, как будто подготовленный. Приняв прежнюю позу, он начал читать.

— Добрый дракон в полчаса с небольшим пронёс сэра Чичикова чрез десятиверстное пространство: сначала дубровою, потом хлебами, начинавшими зеленеть посреди свежей орани, потом горной окраиной, с которой поминутно открывались виды на отдаленья; потом широкою аллеею лип, едва начинавшихся развиваться, внёс его в самую середину королевства. Тут аллея лип свернула направо и, превратясь в улицу овальных тополей, огороженных снизу плетеными коробками, упёрлась в чугунные сквозные вороты, сквозь которые глядел кудряво богатый резной фронтон замка алхимика, опирающийся на восемь коринфских колонн. Повсюду несло масляной краской, всё обновляющей и ничему не дающей состареться. Двор чистотой был подобен паркету. С почтеньем сэр Чичиков соскочил с дракона, приказал о себе доложить алхимику и был введен к нему прямо в кабинет. Алхимик поразил его величественной наружностью. Он был в атласном стеганом халате великолепного пурпура. Открытый взгляд, лицо мужественное, усы и большие бакенбарды с проседью, стрижка на затылке низкая, под гребенку, шея сзади толстая, называемая в три этажа или в три складки, с трещиной поперек; словом, это был один из тех картинных алхимиков, которыми так богат знаменитый 8612-й год эпохи Межциркулумного государства. Алхимик Бетрищевуд, как и многие из нас, заключал в себе при куче достоинств и кучу недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, набросано у него было в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты — великодушье, храбрость, безграничная щедрость, ум во всем и, в примесь к этому, капризы, честолюбье, самолюбие и те мелкие личности, без которых не обходится ни один русской, когда он сидит без дела. Он не любил всех, которые ушли вперед его по службе, и выражался о них едко, в колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу, которого считал он ниже себя и умом, и способностями, и который, однако же, обогнал его и уже был придворным магом Солькурского губернатора, и, как нарочно, в сей губернии находились его самого поместья, так что он очутился как бы в зависимости от него. В отместку язвил он его при всяком случае, порочил всякое распоряженье и видел во всех мерах и действиях его верх неразумия. В нем всё как-то странно, начиная с просвещения, которого он поборник и ревнитель; любил блеснуть и любил также знать то, чего другие не знали, и не любил тех людей, которые знали что-нибудь такое, чего он не знал. Словом, он любил немного похвастать умом. Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он хотел сыграть в то же время роль русского химика-учёного, свершая нетребные иным, да и ему тоже, обряды, лишь бы затмить глаз. И не мудрено, что с такой неровностью в характере и такими крупными, яркими противоположностями он должен был неминуемо встретить множество неприятностей по стезе химии, вследствие которых и вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную магическую партию и не имея великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же картинную, величавую осанку. В сертуке ли, во фраке ли, в мантии и колпаке — он всё тот же. От голоса до малейшего телодвиженья, в нем всё властительное, повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней мере, робость.

Он начал посмеиваться, ещё когда было сказано: «с почтеньем сэр Чичиков соскочил с дракона». С произнесеньем «алхимик Бетрищевуд» хохотали уже все, в особенности Юсуп Маркович. Улыбался и англичанин. Между тем с ним делалось нечто невообразимое, он не мог остановиться. Хохотал как безумный, узревший глазами симфонию и её постигший, сгибаясь лицом к коленям и полу, что ему, с его болезнью сердца, строжайше не рекомендовалось. Кругом уже пребывали в оторопи, Щепкин, объятый недоумением более всех, хлопнул по спине, давая понять, что хватит, и в то же время осведомляясь, не хватит ли? Иессеев захлёбывался ещё какое-то время, но вот резко умолк, побледнел и повис руками и головой к полу, опираясь всем туловищем о колени.


Криптоархеология как наука несостоятельна, начиная уже с категориального аппарата, который тянет ко дну понятийный, вроде как сваливая всю затею в экстенсивность, в то же время, однако, мухлюя на отрицании, каковое обманчиво застит само погружение в описываемую область, её никто не рассматривает ни фундаменталистски, ни утилитарно. Inventiones occultandi necessitas[170] и выводы раздувается до размеров дирижабля, и расширен он не кислородом; ломает колени истины, тонкие, их никто не хочет усилить. Периоды особенных длительностей, а не быстротечных мет прошлого. Единство содержаний разрывов. Не может претендовать на большее и премии, разве что на занятность, и то относительно занятности вселенной. Двойная ловушка: феномены не только не следуют из той или иной фундаментальной теории и лучше видны со дна ямы, но и подлежит изменению сама постановка вопроса, вместо анализа событий следует проводить литературный, шире — того, что произнесено, уже — анализ текста. Но не всё так печально, прослеживаются цели, иногда их можно видеть, в силу обстоятельств, с поверхности раскопок, известных миру в малом количестве. Но подлинный ли источник? Но важно ли, чтобы источник был подлинным? С высоты каких лет этот параметр настойчивости и индивидуального поиска становится ничтожным?

Фриче и Шахт всегда были кабинетными солдатами, лизали аппарату, этим же языком свои пальцы, перелистнуть столбцы в купеческой книге, каждое их слово по телефону усиливалось тысячекратно, таким образом доводилось до исполнителей, не привыкших, не в обиду им, обдумывать императив, и все, от фюрера до подносчика пальцев с золотишком от зондеркоманды, объясняли это себе таким временем. Поможет ли археология разгрести всё это? Ну а что ещё, как не она? Улики получат Sortierung[171], потом, конечно, перекрутятся, уничтожатся и выдадутся за бобровые домики из багетов, но если бы эти ребята со дна ямы ещё и сопровождали задолженность мудаков людям до полного урегулирования… Кто тогда наполнит поисковые отряды, размоет науку, оставив инструмент вместо всех атрибутов, так своевременно это провернув? Интроспективно опишет документ? Покажет, что незачем уточнять место элемента в уже известных рядах?

Теодор давно нацеливался на высокий подоконник в их камере, одной на троих, помещавшийся в самый раз на высоте подбородка. Встал, колени хрустнули, отошёл к двери, сделал от неё три широких скачка и ударился виском.


В полдень из Броницкого леса выехала процессия дознания. Открытая всем ветрам двуколка со старым кучером на козлах, на цепь к ней приторочена телега, отягощённая имуществом несовместным, к ней — кресло на дутых понселетах, где под ворохом одеял сидел старик ещё более древний, в тирольской шляпе и очках с толстыми линзами, дряхлые кисти рук виднелись из-под твида, держали книгу, не раскрытую.

В ту войну искажённая Европа на эту местность как бы надвинулась, прихватив немало за свою же межу, проделав это весьма агрессивно. Дрогобыч пал, был в нём Бруно Шульц или не был. Убавив в независимости, население сжалось, уже сразу копя злую память, как после всего несправедливости будут расследоваться; с разгоном их, впрочем, соображая, что в таком клубке всем точно не воздастся, это и оттеняло сильные чувства, делало очевидной внутреннюю мотивацию переждать. Отсюда обратные, но не менее дикие акции, такие как прострелить фашисту палец, пусть, сука, знает, мы здесь тоже делим по национальной доминанте. Понаставили Panikknöpfe und Sirenen[172], себе же их, отчего-то, не заводя, ракальи, заставляют себя бояться, никто потому и не выходит из дома без крайней нужды, что и логично, и не логично. Усмирён зиждительный жар, вот что гложет, последующее вдохновение, шесть лет марша смерти, а потом писатели на две тысячи лет вперёд обеспечены темой.

С козел каждые две минуты делалась ревизия через плечо — иной раз подбрасывало мощно. На посту показали бумагу, глянув, он невольно потянулся к звезде на шапке. В городе сразу направились к церкви Воздвижения Честного креста. Он слышал, как он велел проехать мимо юденрата.

Обстоятельства убийства под взглядами этой порой, как он уверял, имели прямую связь с личностью таинственного человека, кому он отдал чемодан со своими рисунками, прозой, излитыми адресатам чаяниями и их копиями, чьё имя все так странно забывали, в частности: Эмиль Гурский, Исидор Фридман и Збигнев Моронь. Пристроить наследие Бруно Шульца в галереи и трясущиеся пальцы имелось много желающих, тот же Фридман рыскал по всем трансцендентным местам трагедии, давал призывы в газеты, обещая вознаграждение. «Общество реабилитации евреев Иордани» догадалось связаться с Л.К. и, более того, догадалось заинтересовать его этим делом как фрагментом большего, ведь лавирование денег после войны оставалось загадочно, а они уже сообразили, что потребуется реабилитация. Меньше месяца назад Дрогобыч освободили в ходе Львовско-Сандомирской операции. Дело уже было раскрыто им и даже почти раскрыто оракулом, давно привыкшим, что он берётся расследовать всплески спонтанной активности только одного человека.

В лесу встречались с Шахной Вейсманом, бывшим учеником Шульца, он гарантировал беспристрастность. Они обобщили его участие довольно скоро, только и нужно было, что несколько раз посмотреть через лупу в доме Шульца на Флорианской, подкараулить точильщика ножей, который ходил по городу и приставал ко всем и при евреях, и при немцах, и при русских, расставить приоритеты в телеге и в строгой форме перекинуться парой слов с одним красноармейцем Чехословацкого армейского корпуса, давшим обет не выходить из юденрата, если только не появится вакансия в смене охраны старческого дома.

Допрос в партизанской землянке взвалил на себя Л.К., на утоптанных ступенях не имелось пандуса, как и у рейхстага сейчас, однако говорить снаружи он наотрез отказался, на тлеющих углях вскипятил воду, угостил их чаем из опилок. Сказал, будто видел, как Фридман обыскивал тело, день и половину ночи пролежавшее напротив юденрата, и как утащил его, он питал надежду, что на погребение, но Л.К. выразил разумный скепсис, Ф. хоть и не мог теперь показать с точностью, но, как ни путай его, сохранял направление на еврейское кладбище и с ещё большей уверенностью утверждал, что вытащил всё из карманов, кроме того, Ш., повествуя о судном дне, 19-м ноября 1942-го года, попросил занести в протокол Курца Рейнеса, аптекаря, благодаря которому немцы тогда сорвались с катушек, имя было сказано вскользь, вскоре с мимолётностью не меньшей: после той череды кровавых ситуаций он его видел снова в странном месте, а именно здесь, в лесу, он шёл, насвистывая (это укололо его сердце особенно), мешок за плечами вздымался выше головы, какого-либо раскаянья он в нём не заметил; эти вводные, как тащил и что, и что, по его суждению, придавало форму, и как он умудрялся тратить силы на свист, услышать никто не ожидал, обыкновенный монолит, на сей раз Л.К. разволновался, будто его заставили заключать с ориентацией на провидение, сцепил и расцепил пальцы, сдел и протёр краем одеяла очки, он не вполне мог понять, отчего его так взбудоражило это порошковое ничтожество, спросил, понимает ли и как на духу ли, обстоятельства его участия в череде ужасов того дня? Оттарабанил как на репетиции, 19 ноября Бруно собрался покинуть Дрогобыч, для чего раздобыл оружие, в течение дня при неизвестных ему обстоятельствах заслуженно выстрелил в одного из них, ранив уж совсем легко, после чего уёбки и поняли, что упускают вожжи; убедительно попросил ещё раз пройтись по наружности, Ш. неожиданно испытал затруднения.

В ноябре 42-го года он решился на побег, скорее всего, сумел раздобыть поддельные документы, в отсутствие которых не отправился бы туда, куда собирался, так он и не отправился. Утром рокового дня он наведался на улицу Святого Иоанна Богослова, где помещалась садовая контора Gärtnerei, в доме Хененфельда, как всё, она числилась за гестапо, гестапо обыскивает гестапо, до такого могли дойти лишь году на двадцатом, там работал Эмиль Гурский — один из трёх или четырёх членов ордена книги имён, позабывших, кому он отдал чемодан, ему он не врал, что прощается, вообще растрогался напоследок, поделился опасениями, вдруг его схватят в поезде, вытащат на полустанок и застрелят, «тут Вы, пани, ошибаетесь, когда считаете, что для творчества необходимо страдание. Это старая истертая схема — иногда, может быть, верная, но в моем случае — нет. Я нуждаюсь в хорошей тишине, в чуточке тайной, питательной радости, в созерцательной жажде тишины, хорошего настроения. Страдать я не умею», странно, но он не открылся Мороню, как будто лишил права знать и Исидора Фридмана, хотя этот пронырливый гой, предположительно, сопутствовал ему, когда его убили, в садовой конторе сказал ему, что у него ничего нет в дорогу (хотя Ф., в пользу чего нет улик, дал ему денег на побег, также средства дали друзья из Армии Крайовой) и он сходит в юденрат на улицу Шацкого, возьмёт там хлеба. Он идёт за хлебом, начинается акция, отовсюду бегут гестаповцы, преследуя евреев и в парадных, и в подворотнях, оба бегут, их настигает Карл Гюнтер, узнаёт в том «еврея Ландау», велит отвернуться и два раза стреляет в голову (его будоражила именно эта деталь, приказ отвернуться, унизительный, фашист знал, что он подчинится, знал, что сверкнёт надежда, соразмерная патронажу Ландау или вообще, ведь ей никак не умереть раньше, оставит, знал, не оставит и выстрелит, выстрелы не вызовут ни капли сомнения или жалости, он уже привык, в особенности когда пули получали евреи, и не задумывался о принадлежности их к чему-то в своём праве). Пыл гонений утих, более ста человек остались лежать на улицах, в том числе и Шульц, во второй половине ночи Ф. осмелился подползти, прошёлся по карманам, где лежали ответы на количество вопросов большее, чем поставлено, и оттащил на еврейское кладбище.

Быть может, в эту самую секунду они проезжали место, где он лежал, всего два года прошло, крутая горка, справа юденрат, на крыльце курили трое русских солдат с винтовками, запоминали их обыкновение ездить, потом повеселить жён.

В церкви мерил шагами трансепт главный свидетель, он объявился сам, как только кончилась оккупация, развил бурную, но бестолковую кампанию. Церковь Честного креста стояла в окружении медленно желтеющего перелеска. Фридман готовился к интервью на широкой колокольне, сдержанно кивнул в проёме, когда они подъехали.

В зачине показаний ещё раз пересказал одиссею за хлебом, бегство, героический подход к телу, обыск в страшной опасности и похороны под грохот воронья; пустился в абстрактные воспоминания о том, как они жили в гетто, в отсутствие вопросов это приобретало форму исповеди, коснулся и душевных проблем его сестры Хани, она являлась одной из причин, по которым Ш. так долго малевал фрески на виллах фашистов, не хотел оставлять её одну, вечно больную и медленно сходившую с ума от всего этого; Ф. приберёг ключи от пустовавшего дома на Варфоломеевской, где одно время работал, пошли туда ночью, он вставил свой экземпляр в скважину и похолодел, поняв, что с той стороны тоже, оказалось, там уже обустроилось семейство прораба ремонтных работ Авигдора, сына дрогобычского раввина; на передовую вышла мать, инициировав жестокую перебранку, упирая на то, что девица не в себе и обязательно их выдаст, он возражал, Ш. помалкивал, опасаясь того, что могло произойти, и вот Ханя начала громко рыдать, распаляясь всё больше, они убрались вглубь переулков; то ли услышав плач, то ли просто проходя мимо, рядом возник нищий и вывел их странным путём, незнакомым обоим, он истолковал это, что мир не без добрых людей, но он, понукаемый Л.К., встал в позу, выведывая всё, что он знал, и всё, что придумал и после решил, будто так и было, об этом филантропе, видел-то его не он, а Збигнев, а его в Дрогобыче и след простыл. Л.К. поставил соответствующую задачу.

Теперь вишенка на торте — содержимое карманов.

— Документы, в частности, фальшивая кеннкарта, немного денег, запечатанное письмо без адреса получателя, салфетки с набросками, сильно истрёпанные, намотанный на свёрнутую бумажку шнур, химический карандаш и несколько оторванных клавиш от Olivetti, такая была в старческом доме.

— Какие именно буквы?

— Я не помню.

— Содержание салфеток?

— Нечто литературное, у меня не было много времени разбираться.

— Куда вы дели всё это?

— Отдал его племяннику Гофману.

— Где можно его найти?

— Кто его знает. Я видел его три месяца назад в колокольне костёла Варфоломея. Может, он уже уехал, теперь многие уезжают, пока есть возможность. Адрес его мне не известен.

— Как вы отыскали его, чтобы передать имущество Шульца?

— Ну, тогда, два года назад, мы все жили в гетто, там легко было отыскать кого угодно.

— Последний адрес?

— Подвал дома Мороня на Варфоломеевской.

— Вам известно о том, что Гюнтер хотел убить именно Шульца?

— Этот монструоз хотел убивать всех, однако в данном случае не без предыстории. Бруно работал на Феликса Ландау, гестаповца, делал тому в доме большую роспись и пользовался его негласным покровительством. Ландау в своё время убил зубного врача Гюнтера, и тот замыслил ему отплатить. Мне передавали, после того четверга он намеренно и злорадно говорил Ландау, что вот, мол, я сегодня застрелил твоего художника, этого Шульца. Жалко, отвечал Ландау, он был мне ещё нужен. Оттого-то я его и застрелил.

— Кто вам передавал это?

— Семён Бадьян, фельдшер из гетто.

— Вы знали о содержании бумаг, которые Шульц хранил в своём чемодане?

— В общих чертах. Его картины, несколько начатых сочинений, также множество писем. Все свои он копировал и сохранял, а также бережно хранил чужие.

— Кроме этого, хватит крутить.

— Затрудняюсь сказать.

— Видели ли вы у него ящики с архивами или каталоги?

— Он много месяцев составлял каталоги в старческом доме, конечно, я видел у него каталоги.

— Что-то особенное, Исидор, вникните вы наконец.

После каждого вопроса он впивался в бег глаз Фридмана.

— Ну, не знаю. Были две каких-то книги, вроде амбарных, большие, в красных переплётах, но, может, он и не имел к ним никакого отношения, я-то и запомнил их за величину и, как вы сказали… особенность. Они всегда лежали на подоконнике.

Через два дня во Львовской полевой газете появилось объявление о розыске двух амбарных книг с красными крышками. Адрес для обращения дрогобычский.


Силы опухших ног забирали сугробы и проваливающиеся насты, они таяли на покрытых льдом озёрах и скользких полянах, отвердевшие стебли ломались, как ножки хрустальных бокалов. В обрамлении заиндевевших прядей на висках она брела, помалу избавляясь от последних клочков мантилей и хламид, могущих задержать тепло, сбила пальцами жаркий бобровый колпак, от головы потянулся пар, более твёрдый, нежели выходил из простывших лёгких, сначала боролась с позывами обхватить себя, но потом сдалась, дальше много спотыкалась, ломая ветви разворотами, пальцы ног ничего не чувствовали, сафьян давно одеревенел; бесконечно возникал соблазн броситься назад по своим же следам, накинуть шубу, натянуть до носа шапку, бежать из заповедника, в стены, в тепло, к кипятку с мёдом, к свету огня и перине, к тому же за ней, как видно, кто-то шёл, кто-то недобрый. Она посмотрела вперёд сквозь призму оледенелой радужки, в древесных лакунах проступали дуги и архитравы собора, ей такого видеть ещё не доводилось, с длинными узкими башнями, внутри которых, как видно, полыхал жар, выводя из крыш почти не сносимые дымные фигуры, так вот где её сын нашёл пристанище, очень кстати. Она медленно засыпала, бодрость и возбуждение побеждались холодом, вдруг накатил страх перед этим первобытным мороком фабулы смерти, желание всё вернуть и ещё более страшное понимание, что вернуться сил уже не хватит. Высыпали фигуры, побежали к ней, чёрные, развевались одежды, вроде балахонов, лиц не видно, на опушке выстроилась целая шеренга; дальше не шли, до неё оставалось четыре сажени, смекнула, в чём дело, плюхнулась на живот и поползла; забрасывала вперёд локоть, подтягивалась, стараясь держать голову повыше, они махали руками, мол, не смотри, подобралась почти вплотную, посмотрела, перекатилась на бок, рядом кончался снежный покров, подле него стоял ровный ряд туфель с пряжками, положила руку вплотную, нога резко поднялась и ударила сверху, Вестфалия успела отдёрнуть, снова высунула, попытались затоптать, отдёрнула, улыбаясь, жаль, не осталось сил расхохотаться, по ту сторону они собрались в круг и пытались попрать её по очереди, но вот ей надоело, ещё раз сфокусировала взгляд на завесе из башен, на тёмных окнах, толком не видя проёмов, но догадываясь об их существовании, наверное, он хорошо там устроился и пришёлся ко двору, стервец, какой стервец, но какой любимый.


Опускаются сумерки, в Восточной Европе к этому уже привыкли. Es ist Zeit quälen Faschist[173]. Моральное право есть, в зависимости, разумеется, от запасов норадреналина, что за истёкший год-другой поднялся пеной до глотки. Его уже привели, со склонённой головой, расхристанного, мундир в соломе, у орла отломана голова, там внутри босого, поначалу тащили волоком, не хотел покидать сарай; идеология разгромлена, для чего, думает он уже, я-то всё это делал? бес попутал, ей-богу, ребята, бес…

Они вошли с двух сторон, сближаясь по звенящей изаномале, в результате ведь планировалось породить как всё было и для чего, протянуть выдох художника, останавливающийся мельком на всём, нанизывая подробности, в своём замысловатом стеге, совершенно не касаясь той резкой боли в спине или побега, или чемодана с собранием сочинений.

Когда их приковали и они сидели, стерпев столько суеты и энтропии кругом себя, ввели бряцающего клетями убийцу. Лицо разбито, приволакивает левую ногу, однако не так, чтобы вообще не может на ту опираться. Несмотря на многочисленные тренировки, они задрожали от ярости, его оставили стоять. Предупредили, что в случае отказа отвечать придётся так плохо, как не приходилось ещё ни одному из их шатии, кого взяли к ногтю в Дрогобыче и вообще к ногтю.

— Sie wissen, was Sie angerichtet haben, Sie wissen, dass Sie schuldig sind, dass Sie ein Bösewicht und ein Ungeheuer sind, Sie sind schlimmste Kreaturen, die ganze Welt hasst Sie und wird Sie für immer hassen, jede Zentimeter Ihres Körpers und Ihre Seele, die es nicht gibt, jeden Zentimeter Ihrer Quasi-Seele, jeden Menschen auf der Erde möchte, dass alle folgenden Momente Ihres Lebens von verschiedenen Qualen erfüllt werden, und ich wünsche das mehr als jeder andere, und ich habe auch die Kraft und Stärke, obwohl ich fast neunzig Jahre alt bin, alles so zu machen, dass selbst Zwerge, wenn Sie bis zur unvollständig Erholung erhängt und dann entkernt und geviertelt werden, so dass danach sogar die Zwergs in Zobburg, in denen Sie landen, Ihre Haut abreißen, sie dann mit einem Tischler-Arabin zurückkleben, sie mit einer Flamme eines Flammenwerfers trocknen und sie dann wieder abreißen, Sie werden nie wieder schlafen und essen und Sättigung genießen können, aber wenn Sie mir jetzt ehrlich antworten, dürf Sie sitzen bleib. Warum Sie haben Bruno Schulz getötet[174]?

Пока Честь имею говорил, Л.К. стесал кожу с покрытых старческими пятнами запястий.

— Felix Landau hat meinen Zahnarzt Löw getötet[175].

— Das ist eine Lüge. Vergessen Sie nicht, dass wir mit einem kurze Blick auf Ihr Rasiermesser sofort wissen, wie viele Schüsse Sie mit Ihrer rechten Hand abgegeben haben, wie viele mit Ihrer linken Hand, den Namen des Apothekers, von dem Sie 1923 Opium gekauft haben, und dass Sie am dritten Gang der Haustür ein gewiss Hauses in Düsseldorf gut Bescheid wissen, dass Drei Kacheln abgebrochen sind und eine gespalten ist, aber im Nest legt[176].

— Ich hatte Angaben, — тут же, морщась от боли, — über diesen Schulze, solche, von denen niemand etwas wusste[177].

— Natürlich wird meine nächst Frage sein, was das für Angaben sind[178].

— Erstens sprach er schlecht und unangemessen gegen das Dritte Reich und gegen mich persönlich. Er hatte eine Vorliebe dafür, Deutschland und seine treuen Söhne zu beleidigen[179].

— Zweitens[180]?

— Zweitens, Sie müssen in Erwägung ziehen, dass das sehr geheim ist, dieser Schulz plante eine Art Sabotage und wusste Bescheid und hatte auch Dokumente, die er nicht besitzen sollte und von denen er nichts wissen sollte[181].

— Was für Art von Sabotage und hängt sie mit den von Ihnen erwähnte Dokumente zusammen[182]?

— Ich weiß es nicht genau, aber die Dokumente bezogen sich auf einen bewaffneten Konflikt in Voinburg[183].

— Und wo denken Sie befindet sich das[184]?

Он молчал.

— Wussten Sie, dass Schulz fliehen würde[185]?

— Nein[186].

— Ich erinnere Sie an das Rasiermesser, den Kleber und das Nest im Fliesen[187].

— Ja[188].

— Woher[189]?

В допросную ввалился красноармеец, перехватил принесённый им пехотный пулемёт за кончик дула и прикладом нанёс несколько ударов в область колена левой ноги, тщательно целясь, чтобы не повредить клеть. Переводчик, услугами которого они пренебрегли. Гюнтер упал, взмахнув руками сильнее, чем требовалось, намеревался, очевидно, ударом о стену и пол стряхнуть грызших его существ. Аккуратно установив пулемёт на разболтанные сошки, вздёрнул его, поставил в угол, спиной к двери. Фашист застонал, переводчик вышел.

— Ich muss wissen, wie Sie auf Schultz‘ Flucht aufmerksam wurden und wer Ihnen und dem Reich seine Beleidigungen und die von ihm aufbewahrten Dokumente gemeldet hat[190].

— Jemand Namens … Ich kenne seinen Namen nicht[191].

— Woher kennen Sie dann diesen Menschen[192]?

— Er sagte, er sei Löws Neffe[193].

— Der Löw, den Landau ermordet hat[194]?

— Ja[195].

Открылась дверь, на манер тарана внесли срезанное дуло Т-34. Положили на пол, по команде переводчика «кругом» подняли и, сделав один разгонный шаг, вонзили под дых. Он согнулся, дуло отвели, сбили с ног в подбородок, немец стал хватать ртом воздух. Они вышли, каждый счёл своим долгом наступить на отброшенную ногу, опять же, выше клети. Возвратился переводчик, вновь вздёрнул в подобие прежней стойки. Ждали, пока он сможет дышать и говорить.

— Впредь я бы просил не прерывать допрос без необходимости, — бросил он вслед, тот, не отвечая, вышел. — Der Neffe Ihres verstorbenen Zahnarzt. Unter welchen Umständen haben Sie sich getroffen? Es ist schwer vorstellbar, dass ein Jude, und der Neffe eines Juden ist fast immer ein Jude, ein Treffen mit einem solchen Monster wie Ihnen suchen würde, um einen weiteren Juden zu verleumden[196].

— Ihre jüdischen Angelegenheiten verwirren mich[197].

Л.К. рванулся в оковах, он в этот момент оказался перед сбросом воды в очень далёкий низ, но ощутил ответственность за них обоих, гнев опустился.

— Als Antwort auf meine Frage sollten Sie die Umständ beschreiben, unter denen Sie Löws Neffen getroffen haben[198].

— Nachts auf Varfolomeevskaya im Laternenlicht[199].

— Was haben sie dort vorgehabt[200]?

— Wir spazierten[201].

— Mein Kollege erzählt mir, dass es in der Nähe eine geschlossene Apotheke gab und im Schatten ein Kraiovets Sie als angeblich Toter belauscht hat. Behaupten Sie immernoch, dass Sie einfach nur spazierten[202]?

— Sie wissen sowieso alles, wieso fragen Sie dann mich[203]?

— Wir wissen nicht alles, die induktive Methode ist nicht Tasmanien, sonst glauben Sie mir, würden wir uns nicht mit so einem Trottel und Tausenfuß wie Sie treffen. Mit so einer verdammten Puppe, einer zweiten Geige für einen Verrückten wie Sie, so einem Vampir und Kannibalen, so einem Drakula Tepes wie Sie, so einem Abschaum und einer Schnecke, die von der ganzen Welt gehasst wird, dem Kot eines hirnlosen Nashorns, Schmutz auf dem Gesicht der Welt, einem Mörder des Lebens, der die Achseln des Todes leckt[204]

За дверью послышалась возня, грохот, брань на русском, иврите и арамейском, звук удара, ещё, они ввалились, таща под руки бесчувственного переводчика, аккуратно положили в противоположный от него угол, встали вокруг тесно, толкаясь плечами, извлекли на свет хуи, собрались с мыслями и по очереди, в разное время открыли поток, кто-то двинул кулаком, он упал, все постарались направить в голову, в особенности в поддувало, чтоб потом не жаловался, он отчётливо понял, что непременно бы присоединился, даже если бы не смог выдавить из своего старческого пузыря ни капли, просто стоял бы над ним с обнажённым; со своих мест они слышали, как он сопротивляется, то и дело среди сапог мелькало его дёргавшееся сморщенное лицо, когда закончили и отряхнулись, нестройной гурьбой выволоклись, не забыв переводчика, так и не очнувшегося, он медленно стал подниматься из лужи мочи, яростно охаживая лицо рукавами.

Утро следующего дня они встретили на опушке Броницкого леса. Л.К. сидел статуей в кресле, он гонял пауков в телеге. Это продолжалось около часа, потом разбавилось выходом из чащи подпольщика, с ног до головы перемазанного грязью и лоснящимся мазутом, в относительно новых сапогах малого, однако, размера, мыски пробили пальцы в чёрных портянках, земля прочно сидела в дуле винтовки и ушах. Он не заметил их или не желал обращать внимания, медленно прошёл мимо, они тоже забыли и думать, не успел тот поравняться с телегой, Л.К. вообще, возможно, и не думал.

На кладбище подъехал к одному из памятников. Он углубился в захоронение, переписывая имена и даты в кожаный блокнот на спирали. Потом ели сухари с гороховым концентратом у могилы, которую он выбрал. На гранитной плите значилось имя: Лукiанъ Прохоровъ и годы жизни: 1830–1895. Раньше он, возможно, взревновал бы, но в восемьдесят семь спектр его чувств сильно убавил.

Покинули кладбище к полудню, Л.К. кратко ознакомился с записями, и караван ушёл на Варфоломеевскую к закрытой аптеке Рейнса. На месте он тяжело слез с козел, взятой из телеги кочергой в несколько ударов выбил широкую квадратную фанеру, вставленную в проём, подкатил его смотреть. Сам, чувствуя, что уже просто не выдерживает, убрёл поднакопить силы духа. Когда он возвратился, Л.К. знал, что Гофман в хоральной синагоге. Они нашли внутри нескольких красноармейцев, те разбирали трупы. По предъявлении бумаги позволили остаться. Сыщик начал работать по вздувшимся, перепутанным телам, указал на искомые части, их оттащили в сторону. Карманы брюк были отрезаны, в пиджаке зашиты, но пусты.


Контроль за передвижениями сэра в новом мире осуществлялся двумя унтерштурмфюрерами и одним штандартенфюрером. Лёжа под обломками, он, с того мига как пришёл в себя, слышал много новых слов, и слово «штандартенфюрер» тоже, но с трудом мог представить, как выглядит то, что оно означает. Потом то, что оно означает, отобрало у него меч и щит, добытый в завале, но оказалось не в силах отслоить доспех и даже сколько-нибудь существенно дёргать за него. По бокам сидели унтерштурмфюреры, на узком переднем кресле справа от возницы — штандартенфюрер. Они въехали в зону нескольких колец заграждений из колючей проволоки, нескольких тысяч мин, трёх дюжин наблюдательных вышек, совмещённых с пулемётными, и ещё стольких же пулемётных и зенитных точек обстрела, под защитную сетку на всём этом, в перекрестье восьмидесяти бункеров с основной частью каждого отдельного ближе к Аду.

Тогда целая куча народу труси´ла с разных концов в одно место, не перехватывать взгляды, не слушать первоисточник, не выказывать преданность, не за ради долга или Христа, не за ради присказок Аненербе, а чтоб не прихлопнули там, откуда взят аллюр, inmitten von Reue und Einsamkeit[205]. Возможно, ещё скажут, что делать дальше. Над Восточной Пруссией сходились тучи, вскоре здесь всё зальёт, вырастет ещё немного зелёного покрытия. Можно было, если можно, войти в обставленную плитами нору на север, а выйти через год, истончившимся, из сведённого взрывом портала. Из всей орды, собравшейся здесь, а таких верных ребят много не бывает, кто-то, разумеется, занимал выжидательную позицию, кто-то подумывал войти в заговор, у многих хранились бомбы of English production, да не было таких яиц — каждый раз брать их с собой, но, предвидя неминуемое, тянуло посовещаться, может, кто другой зацепит его, потом ещё кто-то другой, потом тот занервничает и начнёт ошибаться.

Некто высокопоставленный всмотрелся ему в область лица и несколько раз кивнул. Двое унтерштурмфюреров взяли в захват, спутник штандартенфюрера вцепился в забрало и после нескольких попыток оторвал и положил в коричневую сумку.

— Alles wird nicht im Bunker geschehen, sondern in der Kaserne[206], — бросил через плечо штандартенфюрер.

В подходящий момент, отдышавшись в передней, будучи в ней уже долго, кулаком в останках перчатки сэр ударил одного унтерштурмфюрера, другого, третьего, четвёртого, пятого, шестого, вошёл в комнату со столом, все уставились, не обращая внимания на поднятую появлением ажитацию, он направился к сумке, требовалось обойти стол вокруг, попытались помешать, нападали по очереди и вместе, главный отдал несколько отрывистых команд, но остался на месте, когда он оказался близко — встал и отошёл; он чувствовал себя каким-то животным, диковинным даже для этого времени, не проходило ощущение, что его освобождение всё равно остаётся частью их плана; нагнулся, поднял, повернувшись спиной к главарю — от того не исходило опасности, начал разбирать, как открывается, в лицо ударила горячая волна, он ещё успел услышать грохот, почувствовать, как руки влекутся в разные стороны.


Свет прожектора выключился, и всё пропало. Мальчишка открыл потайной фонарь, проверил оружие и погасил. Далеко внизу, в широкой расщелине лежал вытянутый обжитой рудник, светящийся редкими огнями. И. прятался у входа в потайной бункер на склоне Гаустатоппен, наблюдая, как оттуда выносят видавшие виды сундуки и тащат в сторону зеркал. Коротая время, он обдумывал перспективы свои и своей деятельности как солдата РККА, до которой отсюда невозможно было дострелить и из «Катюши». Зато легко доплюнуть до норвежского сопротивления, к каковому он и прибился до поры. С викингами имелись трудности в общении, при первой встрече те чуть не приняли его за фашиста со всеми вытекающими. Но вот он здесь, хотя плохо представлял, чем именно они занимаются. Сопротивляются, это понятно, но как-то очень уж нешаблонно. Постоянно боятся упустить эти ящики, несут бесконечные дозоры подле зеркал, вообще всё у них крутилось у этих рефлекторов, это более чем странно. И глубже. Всего их привезли три, каждое шестнадцати квадратных метров. Всем объявили, будто они нужны для освещения города естественным путём, тот и впрямь располагался так, что солнце почти не попадало в его окна, однако ребята точно знали, это ложь, пыль в глаза, светомаскировка, а на самом деле как-то связано с гидроэлектростанцией и тяжёлой водой, а также может решить исход всей войны, ну, это как водится. Чему ж ещё его решать? Что красный флаг над рейхстагом зависит от пасодоблей в глухом норвежском углу, на внушительном отдалении от главных сражений и событий, И. верил мало, может, потому, что был ещё очень молод — всего шестнадцать лет. Единственный, кто знал несколько слов по-русски и по-английски, отдавал ему простые и короткие приказы, вроде теперешнего — наблюдать за выходом из бункера и после следить, куда повезут ящики.

Их носили до раннего утра, грузили в три больших военных грузовика с широкими колёсами. Он почти наверняка знал, что повезут на Веморк. Собственно говоря, везти куда-либо ещё здесь не имело никакого смысла.

Вести о главных событиях с театра доходили скверно.

Добравшийся до них английский инструктор, например, рассказывал, как четыре немецких машины скрытно подошли к некоему хутору Золотой и открыли огонь по русским. Из ворот тракторного завода выехали танки без боекомплекта, управляли ими трактористы. Фашист бежал, на съёмке люфтваффе от 17 октября видно, как на площади между цехов на ящике стоит директор завода и толкает речь, начинающуюся со слов: «Народ мой, я зрел в неизвестное». Фиктивные реперы, новобранцы в белых маскхалатах и ушанках рассредоточены по кромке водонапорной башни, непонятно как уцелевшей, на их фоне полуразрушенные пятиэтажки, коленями в снегу, пулемёты на парапете, направлены в одну сторону. Руины создают совершенно иной ландшафт. Тысячи локальных тактик кроятся с оглядкой на хаотически разбросанные кирпичные стены и квадраты пространства в них. Вокруг одной могут лавировать двое суток, вычисляя друг друга. Трупы свешиваются в провалы под улицами. Сплошь проёмы и за ними трубы. Борьба за лестничный проход длиною в три месяца, за железнодорожный вокзал — двое суток, за курган — вся жизнь. Струйки эвакуации во время уличного боя в стёршийся среди других подобных день. Далеко внизу льдины ползут по Волге. Из руин напротив смотрит немец, в глазах торжество, ветер продирается сквозь бинты на голове. Он закрывает глаза, мечтая оказаться где угодно, только не здесь, как его вообще сюда занесло? Открывает, фашистов там уже двое, а он даже не может потереть веки, близнецы и, смекает он, закрой он ещё раз, их станет трое, что же он за вредитель? Смотрит и не моргает, выходит солнце и слепит, снег искрится, по нему сама по себе тащится сложенная буссоль, оставляя непрерывный след, только вблизи возникает наводчик в маскировке. Дымы с кургана — кропотливые гравировки. В холме несколько уровней, а в середине мантапам, ступени по кругу, плиты для караула и шахта для огня. Никто уже не понимает, для чего им оборонять этот некрополь, дело теперь, как видно, в принципе, хотели выйти к реке, а они не пускали, ну вот вышли и что? Остановят баржи криками? Лев с отколотой мордой, принявший не одну очередь и не изменивший позы, склонён гривой над обломками, а в перспективе за ним улица с такими тонкими фасадами, дореволюционными, ниже чёрные короба в шахматном порядке, с повисшими носами, словно солдатские хуи после брома, плоские и длинные, такие же жизнеспособные. На огромной площади шесть каменных детей застыли в хороводе, у всех могучие икры, а между ними изогнулся аллигатор, более того, аллигатор улыбающийся, одних фонтан сводит с ума, других — …по настилу ветер гоняет зелёный брезент, как будто открытие состоялось только что, но все уже разошлись. Психологические, социологические и эстетические преимущества конструкций, превращённых из многоквартирных домов в римские бани насильственным путём. Переправа с песчаного берега, кромка вся в шуге, наросшей до пояса, у парома задран нос, у лейтенантов тулупы с меховыми воротниками. На Волге сильное течение. Огневые точки в чугунных ваннах. К дому, где жила возлюбленная, теперь приходится подползать, и не ему одному. Что запоминается, так это открытые, уже чуть сумасшедшие лица с провалами ртов, зовущие в атаку, сами в неё спешащие, с поднятой рукой, на две румынские армии, одну итальянскую и итальянский альпийский корпус, венгерскую армию, хорватский полк, два румынских армейских корпуса, на несть числа полкам, стрелковым, моторизованным, кавалерийским, авиаполевым, противовоздушной обороны, горнострелковым, пехотным и танковым.

Все подробности не были известны, однако прочно установилось мнение, что Германии… нет, не крышка, ей пизда, стало быть, следовало ждать неких вразумительных прорывов в возне с зеркалами и ящиками.

Начало светать, погрузка завершилась, грузовики очень медленно поползли в сторону станции. И. мог сопутствовать им шагом, выбирая между делом укрытия. Рассвело окончательно, ничего нового. На крыльце станции ждали смотритель зеркал и гауляйтер. Из своего укрытия он мог легко застрелить обоих, склоняясь, ясное дело, к уничтожению гауляйтера, но такого приказа не было.

За станцией, выше по склону, стояли зеркала. Грузовики подогнали задом к воротам. Внезапно смотритель закричал: «джетз ауфмерксамкейт», в экране посередине во всю ширину возникло лицо Гитлера. Он ухмыльнулся, сделал шаг назад, поставил гауляйтеру козу над фуражкой. И. чуть не потерял сознание при виде ненавистной рожи площадью шестнадцать квадратных метров. Это было, пожалуй, мощнее личного присутствия. Гитлер обернулся, видимо, что-то спросив, повернулся обратно и посмотрел на станцию и подчинённых, в особенности, как показалось Иерусалиму, на него. Он окопался на вершине склона, у края каменной гривки, наличие которой обеспечивало прочный фундамент для самой станции. Он с высоты превосходно видел его, только для разоблачения и возник, сейчас, в своём духе, покажет пальцем.


Освенцимский замок застил тусклое солнце на невысоком холме, шут притаился у моста, спустившись ниже. Заканчивался февраль, всё лежало под мутно-белым фирном, укрывавшим мёртвых рыцарей, оглобли, скелеты лошадей, камни площадей и мостов, замёрзших в начале зимы и законсервировавшихся крестьян, флаги с гербами, ржавые плуги и цепи, рыбьи головы с хребтами, раскиданные на каждом шагу стрелы и копейные древки, отвалившиеся колокольчики и отрезанные носы, желоба в земле для стока крови, входы в подземелья, пустые корзины, потерянные плети, недонесённые дрова, тележные колёса, оставшиеся в ловушках стопы егерей и норы. Велик мир людской, его уже и заселять не надо, только шататься от Ботнического залива до могилы Геродота, рассказывать, как всё было в то время, когда бард проходил там. Он хотел бы объехать по самому краю лежбища казаков с низовьев Днепра, потом неведомый универсум еврейства, потом грести вкруг Венеции, нигде не бывая, но ловя самый поток сведений. Дивным разнообразиям половых извращений, всего лишь желаниям, что не унять, даётся воля; и отчего это так порицается в каждой земле хлеще предыдущей? В портомойнях пахнет спермой, прачки домой больше и не являются, а не пускали их уже в прошлом году или позапрошлом, в Праге стена делит тело девчонки напополам, клиент либо довольствуется нижней половиной, либо сам вставляет хер в дырку и кругом смех, чудная придумка, никогда не надоедает, рабочая договорённость о пребывании, плата вперёд, все чувствуют причастность.

Он всё больше замерзал, шутам его положения запрещалось носить меховую оторочку на воротнике. Вытоптал в сугробе полянку, чтоб снег не забивался за отвороты низких ботфорт. Острым глазом он различал сосульки, нависшие и скрывавшие окна разноцветного стекла в свинцовых переплётах. Одну руку держал на каменной дуге перил, хотя в такой мороз нужно было бы снести её в рукав противоположной, пусть и растянув его. По обоим берегам реки рос лес и перелесок, вокруг замка сплошь вырубки, плавный переход в поля и равнину. На реке тёмные промоины во льду рябил то и дело налетающий пронзительный ветер.

Наконец от очертаний замка — глаза заслезились, — отделилась кутающаяся в плащ фигура, использовался далеко не парадный вход. Их дело требовало тайны. Пшемыслав не хотел, чтобы слуги и родня знали, что с ним сталось, если, конечно, станется. Зброжек ждал, ещё лучше оруженосца. По глубокому снегу они удалились в перелесок, продрогшие до костей, П. отдал шуту биллон. Он скрыл поглубже в кулак, оба отвёл за спину, переместил, либо оставил, только глупец сделал бы это даже один раз, предъявил. Несколько времени он прислушивался к себе. З. сказал нечто вроде: wird nichts bringen, ich bin ein verdammter Glückspilz, weißt du ja[207], естественно с поправкой на тогдашние неустоявшиеся языковые реалии. Выбранный оказался пуст. Пшемыслав пока не дрогнул, смотря, как относится к слову, думает ли что-то менять либо бодрится, пока недоработаны правила, хотя перед шутом всякое лицемерие излишне.


Не хотели гневить Перуна перед делом, возможно, он всё это и затеял и теперь переставлял их всех у себя на карте, иногда сдавливало же уши. Лжедмитриевцы выглядели озабоченными меньше прочих, сидели в Кремле (правда, решились на одну отчаянную схему), ждали развязки. Под стенами паслось так называемое Второе ополчение под руководством Хованского-Большого, Пожарского и Минина, готовясь дать бой войскам Ходкевича.

Гетман встречал деревянный фрукт Пожарского, Григорий Орлов совершал предательство, гайдуки Невяровского прорвались в Кремль, войска Ходкевича пановали церковь Святого Георгия в Яндове, Кузьма Минин драл волосы из головы, Александр Корвин-Гонсевский закручивал усы, все, кто мог, штурмовали Земляной город, князь Пожарский лично пытался остановить бегство своей конницы, не выдержавшей натиска казаков гетмана и отступившей на другой берег реки, венгерская пехота и казаки Зборовского брали Климентьевский острог, Авраамий Палицын врал казакам Дмитрия Трубецкого, Николай Струсь и Иосиф Будило пили самогон посреди Соборной площади, Ория Вуковар совокуплялась с двумя литовцами и одним поляком в подвале Свибловой башни, гремя кандалами, разрывая одежды, крича не по-христиански и не по-католически, спарывая языками слизь с камней, топча друг друга, выбирая из связки самые длинные ключи, снимая с одного и надевая на следующего кокошник, собирая семя в сапоги для подкрепления сил, подхватывая вываливающиеся кишки, устанавливая знамя русское, польское и литовское, каждый час выбирая новую жертву, отпихивая случайно затесавшихся крыс, меняя винные бочки на пороховые, приказывая призракам казнённых и повинуясь за них, иссушая двухвековую сырость, пренебрегая ядрами, занося все трещины в округе в реестр личных обид, усмиряя похоть добродетелью, изображая в игрищах кавалерию атамана Ширая без седоков, жалея об отсутствии среди них арапов, перекатываясь вверх по ступеням и проваливаясь всё глубже через подвальные перекрытия.

Они остановились, только когда русские начали гнать всё вражье племя из Кремля, не миновав и их тесный круг. В отчаянии — внутри у неё словно ничего не осталось, — старуха кинулась на застигших их стрельцов, пользуясь тем, что все как один закрыли руками глаза. Получив древком в ухо, Ория откатилась в угол, как можно дальше выставив язык, дразня захватчиков, с яростью свела челюсти с остатками зубов.


Далеко позади задребезжал бидонами молочник, город стряхнул экстаз акинезии, поймал не прекращавшую течь мелодию тайных гимнов, подчинился ей. Собеседников разделяли прутья ограды, ворота на «пудовом» замке, размера неслучайного, больше как посыл некоторым горожанам.

— Известно ли вам о судьбе Ван Зольца?

Услышав имя, Арчибальд затрепетал, схватился руками за чёрные вертелы.

— Вижу, что неизвестно.

— А вам?

— Да. Он, как и всякий проповедник, затеял извлекать выгоду из своего культа.

— Выгоду?.. какую же выгоду он может тут извлечь, разве что ему завещают квартиры?

— Деньги, и немалые…

— Как, как, как, почему он ещё жив, какие деньги, неужто рубли?

— Он ставит на то, что протянет ещё год. Вносит сумму и обещает явиться через триста шестьдесят пять. Является, сгребает в чемодан и предлагает замазать ещё. Сейчас к концу подходит третий срок, и он уже вышел в сторону конторы.

— Третий год?! — он отшатнулся от ворот. — Значит, и тогда он всё знал?!

— Не сомневаюсь. Это же вертопрах, комментатор, кропач. Вы верно поступили, когда отказались плясать под его дудку, просто один раз манкировав встречей. Я ведь правильно заключил, вы ему отказали или просто не нашли шахту и теперь ищете в этой окрестности?

— Да, нет, нет.

Он, второе я, первый рупор, второй мститель, первый буйный, второй бьющий за вечность после Мимира, второй из конгресса, первый на Луне, весь этот сборный прототип, целиком, никак по-иному не действовавший, вязался тут ко всему и ещё будет вязаться, в тексте, высасывая из того негативчик, после этого и в жизни, уже стала безразлична и карцинома, что ходит как уточка, что трость прилипла к бородавке на холме Венеры на липовый мёд с радием, можно не держать пальцами, просвещение, с каким имелась попытка отождествиться, будет пронесено достойно, от арестного дома до Херсонских ворот, от Оскола до Рыльска; голь перекатная ещё не такие находила себе противовесы объяснения, собственно, того, что они летели вперёд, имелось время подумать, но не возможность записать, чтоб развиваться дальше, в чём-то замкнутый круг или обречённая на обрывки воспоминаний прямая философии, вот, допустим, на предположительной первой странице он говорит, что посвящение — это всегда признание, сидит у окна, устраивает телеса как можно ближе к последним серым всплескам, ведь теперь зима, неохота тащиться за канделябром, да боже мой, он может комментировать с закрытыми глазами, раз уж на то пошло, прям так и пляшут перед внутренним взором знаки со шлейфом огня, он словно говорит Богу, обрати на меня своё внимание, чем я хуже сверххолёных ногтей, в каких видно лики врагов, крутящиеся, как антропоморфные маски на колесе фортуны, все тонусы потом сойдутся на тебе, и да, я смею тебе «тыкать». Ван Зольц стар и изъязвлён изнутри много, ему не жалко уже никого из прямоходящих и тонкочувствующих, снег хрустит под валенками, плетётся за дрогами, не выходя за пределы колеи, надо комментировать, за день напридумывал колкостей, теперь бы не позабыть; Солькурск хочет его исторгнуть, уже ищут, наверняка, проклинают, эх, попомните ещё Ван Зольца, в виде всего, но только не текста на бумаге, это ж надо, wow, куда роют.

— Всё, теперь я точно разочаровался. Вот спасибо.

— Не стоит. Идите себе.

В центре луга на заднем дворе из земли торчали деревянные колья с прикрученными верёвочными петлями. А. взял полную лейку, полил площадку между ними, присыпал опилками и лёг. Заплёл ноги, левую руку, растягиваясь; наконец он был готов.

Бамбук впивался, преодолевал, прорывался в силу заложенной в нём природы. Мучение длилось более трёх суток, в течение которых, когда он уже оторвался от земли, пришёл Циолковский. Он долго собирал стальную стремянку с тросами и противовесами, чтоб оказаться поверх одного из стеблей, растущего из него, он сам его выбрал при помощи определённого метода. Там, на высоте, приходилось работать очень быстро, пока чаша в торце стебля ещё не ушла безвозвратно. Прикрепил утяжелитель, это несколько облегчило задачу. Арчибальд страдал в обрамлении колючей проволоки, молотков, трубок, клещей, латунных конструкций, отчасти оплетённый ими.

К концу второго дня сквозь рощу на поляну вышел Толя, остановился на краю. Угасающим взглядом он различил его и помотал головой, во рту перекатывалась кровь, под затылком немедленно оказался двухдюймовый болт. Кажется, он понял и скрылся из виду, пятясь, не переставая смотреть.

Глава десятая. Лучшее в Лондоне — это Париж

Кучер в окровавленном сером платке на нижней половине лица перед столкновением зажмурился и отвернулся, кони заржали от боли, почувствовали разбитые губы, между глазами и шорами вспыхнул жар. Он погнал вдаль по ночной дороге с тёмными вымостками, система рессорного подвешивания оказалась на грани, но встала на место, окутанные просачивающимся паром поршни и потрескавшиеся счётчики исчезли во тьме. Укрываясь в ведьмином верещатнике у забора, карету провожал взглядом унылого вида молодой человек в рединготе и котелке.

— Пора, — отрубив тем самым рассвет, очертив, когда всё сдвинулось, стало развиваться в двух, на сей раз, плоскостях, запустив такое мозаичное дежавю, тесно связанное с генами.

Он торопливо метнулся по улице, вдоль каменного забора, не глядя по сторонам, выцеливая исторический центр на вершине горы. Накрапывал дождь, по земле стелилась световая вуаль, не весомей шифровального кода. Когда он достиг окраины, всё посерело, ранние прохожие вышли во внешний Солькурск. По бокам потянулись сперва прижатые дачи, после в два этажа и на несколько квартир, завязались подворотни. За одним из заборов глухо зарычала собака, предупреждая, что она начеку и ещё не дочитала страницу. В начале Флоровской он повернул вправо и скрылся в арке, превосходно ориентируясь в них и всегда сокращая дорогу через ту или иную. Появился запах кислятины, он тихо скользил мимо сараев, сырых саженей осиновых дров, скатов погребов, покосившихся бельевых столбов, щербатых скамеек и настилов вдоль вторых этажей.

Справа создалось некое движение. Дворник твердил, что ещё не заступил на службу, потому и так грязно, в связи с тем же он неответственен. П. пересёк двор, окраиной которого скользил об эту пору, приблизился, представляя по заведённой недавно привычке, как Уложение о наказаниях идёт по его следу, ему необходим откуп либо непроторённая цель, либо похерить его новым, более близким к реалиям, но что ж, они ведь едва ли сдвинулись с места с прорыва того предположительного Павла. Мог бы перебрать в голове причины преследования, но, кроме как тогда с итальянцами, он нигде не наследил.


— Эй ты, хранитель, бля, там сейчас дона порешат за милую душу.

— Sei impazzito? Subito don? E tu chi sei[208]? — выскочил навстречу тот.

— Mi avevi visto in mezzo gli arrivati? E io, cavolo, non sono un fantasma di vendetta. Come ci sono riuscito? E così, che mi hanno trascinato qui in ultima stupida degli stupidi carrozze cosi da poter attaccare la morte di don su qualcuno. Non credi? Vuoi ti dico di che cosa facevi spiritoso con quelli due? Tu chiedi, da dove arrivano succhiacazzi cosi e loro[209]

— Ok, smettila, mi fa male sentirlo. Non ci si crede manco in un sogno terribile che Pescatore o Bertoli miravano in questo[210].

— E non viene in testa che loro stanno costruendo tutto su questo[211]?

— Che hai in mente, piccolo[212]?

— Semplice la questione, cosa pensi che diventeranno Bertoli o Pescatore, spero già conosci il loro brutto carattere, che faceva impazzire baby-sitter quando ancora bambini, sognando un getto di urina in volto, il marito poi non vuole baciare, lasciar andare me da nessuna parte, dopo il fatidico evento presso santo dei santi, per farmi da tutti i campanili a tutti di chi l’idea è stata e chi devo ringraziare[213]?

— E, traditore tradisce traditori[214].

— Senti, sai pianificare? Tutti mangiano troppo spago, e poi noi per aumentare l’appetito, i, diciamo, don, i vostri ragazzi, Pescatore e Bertoli, si sìproprio quelli che si siedono a destra e a sinistra da voi, hanno deciso mandare al cazzo questo paio di orecchie in piu, sappiamo più di aneddoti. E da dove è quella infoi? Sì, è da lui. Lui è venuto e ha detto[215].

— Come poi fare uscire la verità[216]?

— Grazie Dio, chi è tra di voi la vergine Maria? ci aveva pensato di chiedere. Ora andiamo a casa e tu presenti a tutt. Mi capisci[217]?

— Sì, è così[218].

— Cosa deciderà di me[219]?

Он чиркнул пальцем по кадыкастой шее сплошь в setola blu[220].

Когда перед ним появилось свободное пространство, тут же вырвался, обернулся, кивнул сопровождающему, понял, что его несёт. Мимо длинного стола с белой скатертью, не счесть штук полотна, из семьи, кого он миновал, давились, кашляли, такого просто-напросто шла волна, там и так уже имелось множество винных пятен, некоторые в данную секунду ещё расползались…

— Oh, Gianluca, dammi cinque… Tumbler, chi vedo… Hans, e tu sei qui… Che c’è? di tartaruga? bene bene… E voi che ricevete anche i veneziani?.. Oh, Silvio, non ti avevo visto… Tony, caro, avevo pensando che ti hanno macellato vicino alla ringhiera al giardino[221]

Свечи оплывали, ударяя в детали хрусталя на светильниках, в полости бокалов на длинных ножках. Стол — источник света, тем плотнее казался мрак на подступах, атаковал от свода в сплошной фреске, где чередовались библейские сюжеты и так-то тёмного характера, а здесь ещё и истолкованные через итальянские выстраданные подходы. В каждой сцене намёк на то, что можно бы и поменьше строгости. Чаще всего он смотрел на человека во главе пира. С другого конца уже пошла реакция, они вытирали губы салфетками и отъезжали на задних ножках по мрамору. И вот все застыли, он с ножом в маслёнке, остальные все как один целились из разного рода стрелкового оружия, в полупоклоне застыл у луки стола.

— Ecco, don Casadio, ragazzo con le prospettive inchiare riguarda voi. Stavo scegliendo in ufficio cosa leggere con le mani lasciato dittate sui mobili. Dice, la biblioteca senza di Don Chisciotte è come i figli d’Italia, che vogliono le cose degli altri[222], — заявил сзади охранник.

— E come ha fatto lui ad entrare lo stesso quando il mio recinto sputa la Torre Eiffiel e in la torre, e per il cortile ovunque guardi corrono i dobermann[223]?

— Vieni, don, sappi. Di sicuro allontanato da la troupe o in grado di incorporare molla in scarpe, questo ci capita spesso ora[224].

— Ma come ha vinto cannibali[225]?

— Chiedi lui stesso, io mi sono rotto il cazzo giustificare[226].

— Andiamo, ragazzo[227].

— Chiaro il caso messo a loro il tabacco, avete pensato voglio camminare con un buco sul culo[228]?

— Beh tu sei proprio l’allenatore, non so nemmeno forse da chiamare il suo consigliere[229].

— Sì tuoi i maschi starnutiscono peggio di Sei-Sionagon… Due teste sono morte sbattute, due teste sono morte sbattute[230].

Пришлось отступить, почти предав себя самого двадцатиминутной давности. Это отняло некоторое время, многие прятали ухмылки, срез же самых важных, на кого была опора, соображали, как и всегда, что надо реагировать в пику массе, тогда их ранг укрепится. Капитаны выслушали молча, остальные вторили смеющемуся дону, чего не делать оказалось тяжело. Например, христианские демократы думали, что нанимают мафию, а сами шлифовали им определённые грани репутации. Христианские. Демократы. За шкафом портал, под противнем, который все перешагивают, нора со скобами в породе. Толстяки с лоснящимися куафюрами в полосатых костюмах часто бывают на природе, смыкают кольцо вокруг особняка в лесу, смотрят вперёд с носа катера, спущенного с нашпигованной динамитом и патронами яхты. Их можно видеть стоящими на торпедах, держащимися за трос с хвоста моторки и принимающими un po’di sole[231], прямо по курсу пустой пакгауз с богатой историей внутреннего пространства, или на надувном матрасе, с которого иногда курируется порт. То полежит тихо, то побьёт пухлыми ножками по водам Mare Nostrum[232], то направит дрейф силой мысли, скупыми фантазиями об очень простых вещах в его распоряжении, среди которых никогда не бывает и блика о расположении дона.


Сколотив ватагу с утра, они уже не расстаются, все дворы вокруг Красной площади и даже Купеческий сад принимают их охотно. Тенистые площадки епархии подле их заветных мест, кто-то пользуется преимущественным правом — сторож его кум ещё со времён Александра Освободителя — пересекать по краю плац женской гимназии, раздобывая всё для своей группы, до определённого часа многоинициативной, приблизительно до полудня. Из уст в уста, интимно, стоя близко, пахнет чесноком, передаются окончательные вердикты, которые исконно под сомнением, половина из них не исполняется. Мужики мудры и наивны, собранная на круг трёшница передаётся, только когда уже всё стопудово, пунктуально и каждый следующий убеждает предыдущего, что он проверит, прежде чем отдать, не хуже. Место сбора всегда меняется, ну их, этих жён и околоточных, только и знают, что волочиться за ними и препятствовать порывам души. Завязывается конспирация мудрёная, в лопухах у колодцев и под лестницами на галереях оставляются клочки, содержание и зашифровано, и сакраментально, накануне оно обдумывалось под звуки канонады, боя, страгиваемого с мёртвой, очень мёртвой и для члена команды вообще непредставимой точки супружницей, тоже состоящей в сговоре, но не таком чётком и настроенном на шипы внешней среды.

— Что-то долго его нет, как бы вся ходовая не сгорела.

— Да он скорее свой змеевик утопит.

— А кто, ты говоришь, туда первым пошёл?

— А этот сегодня говорит, амфору он там с вином нашёл, то хоть и выдержано чересчур, а можно.

— А потом?

— А потом жена его искать выскочила…

— Мы ему говорим, как тебе одному не страшно, тебя ведь даже упавшая из угла удочка недавно с ног сбила.

— Да Тварь там, как Бог свят, Тварь.

— Да, ебать мой хуй, Тварь, а с хуя ли не будет Тварей, когда открыт сундук происхождения видов?

— А каков из себя сказанный зверь, его кто-нибудь видел, быть может, это раненая нерпа или сбежавший из цирка валлаби?

Помалу мгла рассеивалась, ночной гривуазный, потому что должен быть, ужас превращался в осмысленный дневной.

— И много там уже?

— Трое.

— Пойду гляну, мне сейчас адреналин до зарезу.


Её точно кто-то послал, как слали всегда, а их всегда убивали, чтобы посмотреть новых. Вепрь Артемиды в Калидоне, призрак птеродактиля Гуан-Ди от Ляодунского залива до заставы Юймэньгуань, вепрь Аполлона на Эриманфе, уроборос Перуна в Пскове и Киеве, мантикора Парисатиды в Персеполе, птицы Ареса подле Стимфала, сдвоенный гриф Нестора Грубера в Колчестере, бык Посейдона на Крите, эндрюсарх Антуана Шастеля в Жеводане, тилацины Готфрида Невшательского на Тасмании, гарпии Тавманта в окрестностях Кафы, одна из ранних манифестаций единорога Синфьётли на подступах к полюсу, зооморфный василиск Аттендоло в Милане, амфисбена Мильтона у Мелитопольского кургана, бездомный грим на Пражском кладбище.

Принцип замер, площадь его тела, казалось, непроизвольно ужалась, затылок повлажнел; он гадал, кто из ряда выше мог оказаться здесь. Между тем глаза пронзали его, не исчезая, может, там вообще не имелось век. Спустя около минуты один погас, а второй поднялся выше. Он решил свернуть исследование, всё взвесив, неприятно удивлённый самим собой. Знал, что нельзя поворачиваться спиной и тем более бежать. Выскочил на свет, в ушах стучала кровь.

— Полицию, полицию зовите, да ещё какое-нибудь общество на единорогов.

До полудня он бродил по городу, снова и снова возвращаясь к мысли, вообще-то странно, что она его так зацепила, но факт остаётся фактом, его как-то выследили и записали в рекруты.

По рапорту солькурских рекрутских старост разыскивались мещане, состоявшие в соответствующей очереди, находившиеся в неизвестных отлучках, из них одни по паспортам, а другие без оных. Набору не желали подчиняться евреи-ортодоксы, старообрядцы и сектанты. В основном такие уходили членовредительством, но он калечить себя не желал, пожалуй, оттягивая момент, как-то до конца не веря, что такого прожжённого подпольщика найдут не только повесткой, окажутся лицом к лицу и уведут. А если пойдёт кампания очень уж повсеместная, он уедет совсем, патриотизм давно развеялся в его думах и мятущейся душе. Хотя в детстве означенный нравственный принцип ему довольно-таки усердно прививали, в частности, отец. Летом того года он возвратился из Англии в связи с явлением, которое потом получило название Великого зловония, хотя почти безвылазно провёл там шесть лет, особенно не интересуясь сыном. Плевал он на представления старшего поколения, у него не имелось никаких представлений. В России сразу занялся китайскими делами в полутайном комитете статистики при Генштабе. Замкнутый и деятельный человек, игравший в шпионаж то ли со скуки, то ли ради острых ощущений, он умел резко и зубодробительно переключаться с одного на другое, с утра носиться с планом вброса в империю Цин дезинформации о тревожных контактах внутри европейской коалиции, используя то, что торговля опиумом вновь обрела законность, и вдруг неожиданно влететь в комнату к сыну и отчитать, даже поколотить на глазах у гувернантки, выкрикивая, что он сидит тут день за днём и не выказывает навыков и вкусов ребёнка его лет и его пола. Вероятно, доставалось и самой мадам, после возвращения отца они часто менялись. Когда-то тогда, как помнится, и возник курс на появление в нём глубоких эмоциональных переживаний по причине принадлежности к определённой стати, языку и гражданству. Он слышал слова «люби» или «полюби», или «воспылай» так часто, что воспылал к ним ненавистью если не на всю оставшуюся жизнь, то очень надолго, хватит, чтобы захватить отрочество и юность, поллюции и способность избрать тактику на жизнь. Он никогда не знал, чего ожидать от отца, от нового дня. Фундамент бытия одинокого мальчишки утратил личную идеальность, больше не нравился ему самому, а иногда просто дух захватывало, например, когда его похитили какие-то азиаты, одним был загримированный отец, или когда на воздушном крыле спустили со скалы в море. Распорядок дня, то есть самостоятельное и лёгкое пробуждение, перемотка часов вперёд-назад, переигрывание сражений, перекрашивание солдатиков, перестал доминировать над значением. Всё это, однако, странным образом сказалось на навыках планировать. Иногда неделями напролёт он только и делал, что выстраивал в голове конструкции временных предприятий, всяких крутых в смысле жестокости и неизбитых шагов, которые никто бы не смог просчитать. Однажды, держась из последних сил на поверхности воды в колодце, в центре Иордани, он придумал план убийства отца, состоявший из сорока двух пунктов, в результате убийцу бы нашли, но этого хотел сам убийца.


Как он выглядит, П. не имел представления, сводник сказал, что сам каким-то образом даст знать. Это оказалось подходяще, он не любил смотреть на людей, менее того — вглядываться в их лица, такие, как правило, русские. В ожидании вперялся вдаль, в сторону Флоровской, если так бросить взгляд, с его места колокольню церкви Флора и Лавра скрывала колокольня Николаевской. Отвлёкся — под ногами что-то звякнуло, тут же в кармане брюк ощутилось движение, он что есть силы схватил и резко повернулся, заломив руку. Перед ним чуть согнулся моложавый человек с повязанным на шее платком. Он рывком высвободился, достал из внутреннего кармана широкий блокнот, раскрыл на первой странице. «Горло жирафа». Пауза.

Кроме того: «да», «нѣтъ», «рѣшай самъ», «надо думать», «не сейчасъ», «мое возбужденiе велико», «тогда интервьюируй себя самъ», «превосходно сказано, ублюдокъ», «я изобрѣлъ всё сущее» и ещё несколько.

— Ты что, немой?

«Нѣтъ. Горло у меня болитъ. Мало говорю».

В Солькурске Принцип нанимал мансарду в четвёртом этаже доходного дома кварталом ниже Московских ворот.

— Ловко ты меня, однако знавал я мастеров и более… эээ…

«Ты за кого меня принимаешь?». Читая это, он заметил рядом «Что съ тобой не такъ?». Странный вопрос.

— Зато сразу понятно, что с тобой.

Неопределённое вздёргивание плеч. Тетрадь не показал, с этим уже сейчас приходилось начинать мириться.

Недавно он натаскал сюда побольше стульев. Кроме тех имелись стол, кровать, чугунная печь с выведенным в окно дымоходом, в фанеру с круглым выпилом, полка с книгами, пустой остов клавесина, два свёрнутых и приставленных к стене ковра, фаянсовая ночная ваза, сложенная ширма с японской природой, двенадцать гвоздей в стене и ветошь у двери. Потрескавшиеся плашки пола, выцветшие, повисшие верхними концами шпалеры, обшарпанная рама, не открывавшаяся много лет — именно такого он и ждал, пока настораживаться было не с чего.


В их доме солькурских времён такой же цвет имели и стены, и стыки в уборной вокруг ватерклозета. Это убежище Мерлина, это последнее искушение евангелистов, это обуза губернатора, становление образа мыслей, искупление воза с сеном, вердикт, ложное подношение богам, альтерация и одновременно реплика всего сущего и перевёрнутый Вакх Буонарроти. Сам дом, его вторая интерпретация, стоял в глубине сада. С крыльца и из некоторых комнат виднелись Херсонские ворота и Херсонские шпили. Три этажа, каждое окно забрано двумя решётками, наружной и внутренней. Лечебницу устроили на благотворительные средства и, несмотря на то, что даритель не столь давно инсценировал свою смерть, дело его жило.

К ним просились, по большей части, перебежчики из серой зоны бомбистов, уже сами запутавшиеся в степени провокационности, полагая, что и пересидят, и упорядочат тяжкие думы. Слитые задолго до мысли приволочься сюда анархисты с народниками. Где ориентиры, они знали, но в метаниях им было не до того. Как изящно, момент неуловим, только что товарищ выглядит как раньше, фуражка, коротко стриженные усы, папироса мечется сразу под ними, жёсткий взгляд, загорелая шея, синий воротник форменной куртки, он железнодорожный обходчик или глухарь с завода, узловатые пальцы порхают, но для этого их, как проснёшься, нужно очень долго разминать. В сгущённый нитроглицерин поражающие элементы в прямом смысле вживляются, это музыка, а кроме того хождение по краю и одновременно по нервам, вот он и не выдерживает, вскидывается вдруг, рывком сдвигает ноги в заляпанных слякотью сапогах, в складках и полуопущенные, берётся двумя руками за поясницу и выгибается назад, выражение лица беззаботное, без связи с тем, что он всё для себя оправдал или себе простил. Каждого террориста можно обозначить как некий центр, это сразу поднимет наблюдателя над планом местности, потом над съёмочными работами. Многие и перековываются так, уходят вприпрыжку, вызывают бурю чувств у родных — рано постаревшей матери в тёмном и пустом доме, — куда более негативно окрашенную, чем шло на подозрения сына в участии в чём-то, могущем не понравиться тайной полиции, и его измордуют на допросе просто так.

Да, такие просились, но никто не говорит, что их принимали.


Умывание есть ритуал, следующая полка — священнодействие, следующая — ежедневная инициация в люди. С каждым днём обязанности давались Артемиде всё труднее. Сейчас она не бросала место лишь из-за подведённой недавно платформы, что, видимо, почти любому целителю на пути однажды попадается существо, которое знает несколько больше обо всём этом механизме, однако не хочет себя раскрывать и легко отдаёт лавры.

— Доброе утро, — кисло бросила она собравшимся. — Сегодня первой буду говорить, та-да-да-дам… я. Тема чрезвычайно, хотя вам так не покажется, кроме того, она и относится не ко всем. Да, Абдувахоб, я говорю о тебе.

Лечебница — запаянный шар, летящий в просвет между сражений, не взойти на борт и не сойти обратно.

— Мне снова стало известно, что ты отдаёшь свои пилюли, — натуральный театр. Настоящий, когда сам дух помещения как бы велит всеми правдами и неправдами загонять туда разношёрстную публику, а уж она если и может характеризоваться, то вот оно то самое, воочию. Сцена ещё с прошлого века латается доской с ящиков и уже почти вся состоит из них. Сверху, где не расстелено ковров, отполированная репетициями, а с изнанки вся в занозах. Что это бисер перед свиньями, думать не можно никому из цепочки, по которой доносится штучка и в первую очередь версификатору, удобно обманывающему себя карьерным взлётом, завоеванием восторга хоть у кого, у кого угодно. Что-то же притягивало их сюда. Возможность выговориться, мания очаровать девушку, дух прогресса, которому спопутно таскаться в театры и после об этом упоминать. Обыватели стоят посреди фойе и смотрят по сторонам, перенимая науку. В третий визит вся свадьба быстрее в четыре раза, вздёрнул с плеч пелерину, сунул, схватил бинокль, опрокинул полштофа в буфете, чтоб постановка пошла… Тогда на сцене он не выделял её из статистов с одинаковыми вскрывшимися гардеровыми — покажи им действие от конца к началу, будут хлопать ещё сильнее.


— Скажи мне, Аби, дорогой, отчего в твоём выздоровлении участвует кто угодно, но только не ты?

Молчание ещё более хлёсткое, нежели до сотворения мира.

— А Горгона и Артемида — это не одно и то же?

— Что-о-о-о? — вскинулась она, было задумавшись о своём.

— Ничего-о-о-о, там людям виднее, — он показал пальцем вверх.

— А как считают остальные? — она привычно подалась вперёд. — Натан, перестань жаться.

Да как он перестанет? когда это целых два ребра, а жёсткость у него ассоциировалась с непомерной человечностью, которая, как он помнил, вроде бы антоним его страха. Однажды он забрался в дом к меценату (у них и науки, и искусства всегда было даже слишком много) и прятался не то в каминной трубе, не то ещё в каком-то укромном месте его прихотливого интерьера. До того бродил там, и каждая следующая комната в анфиладе добивала, он сам себе причинял вред, но уже не мог остановиться. Если в начале, на семнадцатой минуте после полуночи, голова зебры из стены предстала всего-то молчавшим на ту пору ретранслятором ада, он, само собой, пролез сюда исключительно ради него, зазывать его пока добром; то рыцарский доспех в каминном зале в бельэтаже бесновался перед ним на четырёх конечностях, загонял в угол, сбивал на сторону ковровые дорожки на поворотах, на втором и третьем круге, захлёбываясь криком, он о них спотыкался. Временами он заставлял себя сосредоточиться на беге, держать дыхание, но это были даже не проблески, а скорее робкая попытка ориентации уже внутри его мира паранойи. Вот шлем вылетел на щупальце, обогнал и скалился перед лицом, тогда Н. увидел себя ослом, скакавшим за морковью на удочке. Из мелких сегментов оконных мозаик били лучи, играла музыка, то камерная, то водевиль, в зависимости от этого он ускорялся и замедлялся, свято убеждённый, что галлюцинация не может быть связана с ним самим. Погоня шла уже вторые сутки, он читал на забрале признаки усталости, но и кроме того мысли о привлечении к уловлению его новых сущностей дома.

Вдруг он вспомнил об анонимке, переданной кузеном в строжайшей тайне, так вот что не давало покоя с утра, и вчера тоже, и… чёрт, когда же он её получил? Тевтонский орден отправил за Вуковаром (не ясно каким, но с его везением тут и гадать нечего) своих агентов, консультирующихся по его вопросу с агентством Пинкертона, а ведь они, это уже известно точно, используют в своих операциях животных и птиц, в то время как в теперешнем здании имеется второй свет! Вот так их изолировали от мира, а не мир от них. На его перекрёстках, кажется, висели куклы, а корчились за тех они, пациенты Соломона Иессеева. Уменьшение задержки между мыслями уже фиксировалось, определённые тенденции тоже, а вот падения продуктивности как-то не случалось, казалось бы, идеально, нет, впрямь, эталонно. Возможно, всё это единая грёзоподобная дезориентировка, жизнь одна, а всё равно кому-то предначертано угодить в её подобие, пусть и составленное куда ловчее, с куда большим обоснованием всех шагов, не только по коридору, а вообще, шагов, инъекций, направленного изменения, но не для того, чтобы длить или хотя бы получать инверсию.

Вылет прямой, такой короткой, ровно от контейнера до контейнера. Грузы сохли внутри и оседали, однообразные и примитивные. Для контрагентов, обслуживаемых контрконтрагентами, был неприемлем сборный вид. Ограниченная вершина, и там мерцает соль, до конца её никогда не срыть. Отсюда, где уже всё заставлено, не подняться так высоко, возможность упущена. Синтаксический компонент, поэзия, жизнь перемешанных друг с другом греков и римлян, тысячи доверившихся подземелью судеб, связанных с ним надежд. Частью они раскинулись и под городом, этот тащимый левиафанами невод коридоров под злонамеренными и обыкновенными солькурянами.

Горожане же пожили-пожили и привыкли. Первые заработки, соляные разводы на одежде, под ногтями щиплет, на поверхности теперь только треть времени. На свой лад они дичали, ну а здесь преображались, а потом раз и появились господа отнюдь не добронравные, мрачные, мрак ищущие снаружи себя, разумеется, с особыми византийскими кодексами, как ходить по соли и приветствовать. П. шапочно знался с хозяином трактира, в которой был спрятан один из входов. Он пропустил их, сопровождая дулом казнозарядной винтовки из-за стойки. По тёмным проспектам ходили мрачноватые женщины, подзывали прохожих, жеманно обнажая фиксы и отбелённые мелом улыбки, произнося заученные слова. Они протискивались между конторами стивидоров, глаза рыскали по беспросветным нишам, неспокойные, чуждые тут всему, причастившиеся только поверхности, первых двух ступеней лестницы. Впереди словно погружалась в саму себя центральная стация катакомб. В соответствии с договорённостью раб занял точный координат относительно входа в известное всем питейное заведение.

Урочные лета здесь были как бы не продлены и не урезаны, но продлён, а потом урезан сам принцип податной реформы. Возможно, они и не слыхали о шорохе на сей счёт повыше свода, слухи не донесли, ведь тут ничего интересного, не о чем говорить. Такая поправка, не существовало земли, к которой по смыслу когда-то давно существовала привязка, но имелась соль. На все разряды владельческого крестьянства не вышло бы это распространить, потому начали с найма, по ходу уже вводя бессрочность и перебежки от хозяина к хозяину. Такими скачками внутреннего самосознания эти квазикрепостные скоро могли перейти в подобие каких-нибудь однодворцев, они уже дерзили, зная об «усыпальницах» гораздо больше прочих и почти зная правду.


Злодей в кожаном фартуке на голое тело и полосатых брюках принимал их в обитой деревом комнате, оборудованной ещё двумя входами на случай не абсолютной искренности.

— Зовут его Ятреба Иуды. Известен мне мало, если бы ты, Принцип, так не торопился теперь со вскармливанием, я бы не стал его рекомендовать, а если б и стал, то через подставных. Говорю об этом голосом, чтоб потом на меня не сходилось, ежели что.

— Да, да.

— Позови его.

Когда они уже приготовились начать подъём, прицепился местный принц, держа под фалдой жёлтого сюртука с искрой некий продолговатый предмет. Такие дебюты он отлично знал, но теперь их было трое и у него револьвер, а также настороженность и очень твёрдое, как никогда в жизни, полагание собственной избранности, что он сам взрастил, додумавшись приготовить и исполнить именно такое дело, с отводом крови в дренажные канавы, древние русла, более, чем он сам, метафизические, метаглубокие, и последние их сажени копает не он, поэтому не знает, чем те кончаются.

— На гвоздь, что ли, прибил? — недоверчиво, дёргая за рог.

Горло жирафа потерял равновесие, схватившись ему за плечо.

— Да, да, наёбывай себя дальше, — отстранившись, усмехнулся тот.

Раскрыл тетрадь, что-то написав, показал.

— Чего это? Не, письмена не разбираю, не обучен.

— Ставит ребром, сколько.

Достал пять десятирублёвых ассигнаций. Принцип посмотрел на них, потом на нового соратника, в очередной раз его кольнуло дурное чувство, что рассчитывать он может только на себя, это по-прежнему казалось непривычным и пугающим.


— Нет, это ж надо, измыслить такую вещь, малахольный с женским довольством, а внизу мужиком. Он изобретателен, этот Господь. — Берне перестал раскачиваться на койке и призадумался. — Пожалуй, ничего похлеще на ум не идёт. Ну да не о том речь. А о том, что кто-то урвал вакансию графа, похотливого и поощряемого лорда, миллионщика, а кто-то затравленного со всех сторон двойного агента и ученика иллюзиониста. Так что мы тут не совсем ещё на скверных местах, а Абдувахоб? — тот молчал, лёжа на спине, глядя в белый свод комнаты. — Пожалуй, вакансия человека, который по диагонали прочёл тысячи… или относительно числа он нам привирает?.. так вот, прочёл сотни не самых толстых, запомнил переиначенные варианты, перевёл всё на английский, потом обратно, получив оригинальнейшие трактовки, по крайней мере, в своём звучании, и не может их ясно обличить… Горец, вай мэ, ты ещё с нами?

— Ты не караван.

— И ты только сейчас это понял? Прозорливо, кстати, я тут набросал кое-что новенькое по вопросу вечери.

Его грудь чаще прочих желал Абдувахоб, он же был жертвой цепочки полипептидов, древней которой только синдром Матфея и начало звука в условиях урбанизации мира: с каким сопровождением взлетает кречет, истребитель и Христос. Он подходил сзади, брал оба холма в ладони и молча мял, а Л. не смел перечить, всё это казалось ему уж слишком суровым, но он был жив и по прошествии лет проблесков наблюдалось всё больше и больше. Опять-таки надежда, от неё никуда не деться, какие версии ни строй, да и к чему? достаточно же просто в уме встать на чьё-то место; и ведь многие вставали, восхищённые сами собой и того больше наполовину диорамой, наполовину резко рухнувшим горизонтом, и тогда очень много всего становилось видно.


Они долго шли пешком, спускаясь и поднимаясь по Херсонской, сýженной мостовыми чаше, по склонам которой жили люди, подвязывая то левые, то правые створки ворот. Взошли на Красную площадь, пройдя мимо дремлющего стоя городового, скрылись в парадной трёхэтажного дома Монтрезор. На последнем этаже нанимало комнаты некое товарищество на вере, о чём сообщала крупным кеглем вывеска над аркой. Внутри им сразу велели сдать карты на стол. Он покосился на Принципа, тот никак не сигнализировал, тогда подошёл и выложил череп. Касаться его, вопреки ожиданиям, никто не захотел, заговорили будто о другом.

— Так вот, стало быть, какие твои орлы.

— Мои орлы не такие.

— А почему третьего не привёл, тебе же двух мало?

— Да он так себе, может вам не понравиться.

— Так ты к Вердикту обратись.

— Ну это только когда совсем яйца на зубчато-венцовую дрель намотает. Пока в тисках у Господа ещё терпимо. — Раз ответишь не так и исчезнет волшебство — а здесь оно витало практически в прямом смысле — доверия; необходимы: сарказм, эрудиция, знание границ бестрепетности, умение не просто отвечать, но парировать.

— Чем же тебе Вердикт так плох?

— Да он всем хорош, только хуй просчитывается и умственно загнан на самосовершенствование.

— А ну-ка, повернитесь.

— Что такое? — переспросил Ятреба Иуды, глядя на Принципа.

— Ты что, не служил?

— В армии Нармера точно.

— Ладно, этот мне нравится. Ну а ты что за фрукт? Что там? Горло болит? Ты серьёзно?

— Получается, ты ещё и не сможешь покарать его, поставив работать сигналом?

«Voici coqs avez prêtre».

— Видишь, видишь, только сейчас написал.

— Принцип, ты что такой кислый?

— Скажите спасибо, что не сладкий.

— Ладно, но потом после всего забегай.

— Кто это был? — спросил Ятреба Иуды на улице.

— Да одни там, короли преступного мира.

— Иваны?

— Атоны.

— Не люблю, когда темнят.

«Онъ имѣетъ въ виду „Потомъ разскажу“».

— А что за Вердикт?

— Так, один человек.

— Вот бы не подумал. У тебя как ни спроси, так все люди, это ещё оригинальнее того, что все големы.


Когда налётчики подходили к дому, мимо их отпавших витрин с большой ловкостью ушёл из виду мальчишка, словно укравший у Босха кисти, у Генриха II макет церкви, у Белинского идею статьи «Ничто о ничём» и мнения о «Песнях Мальдорора» у сюрреалистов XX-го века, чем на малость задержал их признание. Один уже был в парадной, другой вознамеривался скользнуть туда же, устраивая брюхо, П. ещё оставался на улице. Из-за угла загрохотали грузные скачки, было видно, что ему уже неугодно бежать и вообще практически жить дальше. Пот струился по лицу сброшенными с макушки верёвочными лестницами, глаза от усталости почти закатились, дальнейшее переставление по вечно крутящемуся циклом резиновому зальбанду грозило разнести в клочья его психику и фибру под гортанью. Из-за того же угла, как будто за ним скрывался целый мир, донёсся знакомый свист. Он запихнул беглеца в дверь, развернулся, привалился спиной и показал на языке жестов, что вся их контора требует реорганизации. Разделавшись с этим, шагнул под свод и долго смотрел на сидевшего на ступеньках, тяжело дышавшего исполина. Вылитый хитровский городовой в молодости, Принцип даже несколько похолодел.

В настоящий момент он усиленно работал над корректировкой некоторых воспоминаний, и часть его московских лет подряд, с шестьдесят третьего по шестьдесят седьмой, как раз входили в ту берущую за душу монополию восприятия, так досаждавшую парню. Иногда он не мог спать, иногда — есть, иногда отправлялся в сторону Коренной Пустыни, чтобы остаться там надолго или навсегда, но потом возвращался. Эти его былое и думы, безусловно, претендовали на историческую объективность, с ним, видимо, много кто хотел бы обсудить тот или иной ритуал — квартал каторжников и плакатистов попал в мейнстрим. В том-то и дело, и утрата, в его случае воссоздаваемость была экстраординарна, достоверность — феноменальна, во многих местах речь вообще шла о женщине, о взаимном чувстве, которое он предал в числе прочего. Метод всегда оставался прост и элегантен, он пытался контролировать процесс осмысления исторического контекста собственной жизни с двенадцати до шестнадцати лет — не осмыслять; и не перекладывать всё это в голове так, чтобы появлялись очевидные литературные достоинства.


Особенным, казавшимся незаметным только в стенах лечебницы знаком доктор приглашал её к себе. Это не всегда оканчивалось совокуплением, случались и замкнутые догонялки в духе маркиза де Сада и императора Гая Германика. Днём вели себя так, будто связи не было. А. исполнительна, но не страдает душою, а его невозможно понять. Когда он с пациентами, то ясно, те совершенно ему безразличны, человек лишь держится за хорошее место; когда один или с ней, делает вид, что какое-то дело до пары случаев есть.

Заведя всех в мансарду, П. вышел, пообещав, что ненадолго, ничего не объяснив. Уже в дверном проёме внизу его ударили по голове чем-то тупым и тяжёлым и стянули по пояс сюртук, чтобы связать руки.

Это была старая, очень старая (для и для рассказ, так ведь можно никогда не кончить, каждый думает: вам никогда меня не стереть, но хочу ли я стирать вас, сам не знаю. Особенно в этой сердцевине рощи, что-то гложет, надо полагать, этой поляной уже кто-то ходил, лучше он меня или хуже, что замышляет, в отношении кого? Кого, меня? Да ну, я бы знал, в этих своясях все как на ладони. Они вакуумы, наполненность исключена, разве что только набивка, на которую случайно набрели, мерцающее такое свечение, зависшее над дорогой, — и бросились грудью. Не того эпоса они герои, возможно, им бы подошли комиксы. Не жития святых, ясное дело, но «Маленький Сэмми чихает» можно было бы распять собою и биться лбом в подставляемые съёмные проёмы, без особого смысла, зато в движении) посадка. Он пришёл в себя под деревом, некоторое время просто сидел, собираясь с мыслями. Брёвнами был выложен круг, посередине чёрное кострище с установленным на вкопанные в землю рогатины вертелом. В перспективе — странный серый дом, из которого, оправляясь, и появился Räuber[233].

— Садись сюда.

— Да ну, неохота.

Он досадливо и нетерпеливо дёрнул плечами.

— Это в твоих интересах.

— И какой у меня… страшно сказать, интерес?

— Расскажу, если не станешь каждый раз перебивать своими глупыми колкостями.

Вовсе не считая свои колкости глупыми, Принцип сел напротив, придав лицу заинтересованное выражение.

— К чему всё это? Просто жаль времени, я бы сейчас следил в форточку за жизнью двора.

— Сам не догадываешься?

— Нет.

— Ятреба Иуды.

— И что с ним не так?

— С ним не так всё.

— Как много сочувствующих моему начинанию.

— Пальцы одной руки — это много?

— А есть что-то вроде доказательств?

— Ага, ты ещё скажи, улик.


Атаман — это так, выборная должность. Только руки тянут, ясное дело, не эти башибузуки, какими его окружили, уходящие в чащу на ту или иную частоту ультразвука и возвращающиеся с головой, полной совсем иных заданий, нежели им тут оправдывать своё существование. В лесу, по мнению многих, должны быть вероломные парни, что для его пестования там и сидят. Прошлых, говорят, убили, но только кто? хотя позапрошлых тоже, и никому тогда не захотелось поинтересоваться, более того, никому никогда и в голову не приходило спрашивать, для чего вообще вскармливать засаду, их-то какая цель? Теперешний верховод, Виго Вигович, как и его предшественники, по-видимому, себя свободным не чувствовал и таким уж незаменимым тем паче. Прискорбно вообще-то, думал он в час досуга, что ротация предполагается, а она прямо-таки витала в воздухе, его люди — не его люди, а как тогда разбойничать? Но от него и не это нужно, так, охранять заповедник в недрах, да и не охранять даже, никто ни разу к нему не шёл, хоть тут и дозор, положительно дозор, как и всё исконное в Солькурске, хитростакнутый.

— В таком случае хотел тебя спросить ещё об одном. Где сейчас Зодиак, Полтергейст и Ябритва?

Он внимательно посмотрел ему в лицо, потом за спину, двинул бровями и легко кивнул головой. Позже брёл восвояси через лес. Он вовсе не обернулся резко, то есть не поддался. Или нет. Выдался трудный день, пожалуй, соизмеримый с иными тогда.

Когда отец узнал об освобождении крепостных, зимою, как все, странно, что при занимаемой им должности он и слыхом не слыхивал о разработке подобной инициативы, то положительно обезумел, уж точно утратил контроль, и переезд из Петербурга в усадьбу в Ростокино, под Москвой, являлся лишь одним из самых незначительных следствий того скандала. Сначала он жил с ними, но потом возвратился в столицу, хотя и здесь, и там непрестанно искал, чем бы ему ответить Александру. Проводились консультации, им наносили визиты непримечательные господа, лучшие или креативные умы эпохи, как полагал папенька. Виктор Никитич Панин, граф, владелец богатой дворянской усадьбы в Марфино, настроенный решительно, всё рубил ладонями по воздуху, горячась; Борис Алексеевич Милютин, сибирский юрист и писатель, бывший в Москве по служебным надобностям, показался ему куда хитрее унылого графа; Пётр Фёдорович Буксгевден, петербуржец, с которым отец никак не мог встретиться в Петербурге, но встретился здесь, в глуши; ещё многие.

Промаявшись в усадьбе до поздней весны, стерпев четыре неожиданных наезда родителя, один хлеще другого, он сбежал. Понятным местом притяжения была Москва, где уже имелись различные альтернаты истощиться самим собою, отмереть вместе со старым миром рабства, один другого неожиданней. На Хитровке всё бурлило, и ему это тогда чрезвычайно понравилось.


Лечебница бурлила, у неё график выздоровления уже семь раз корректировался кривой чернильной чертой. Доктор был нацелен, не разделяя случаев, ему либо всё, либо ничего.

— А почему, господин Берне, вы во все свои пьесы Бога, притом обоих видов, хоть там и не к месту, вкручиваете?

— Ты что, Иул, Белинского стал почитывать? Мне про вас, что ли, недалёкий персонал, даже не знаю откуда сюда прибредший, или про моих друганов, слюнявых по одному предрассудку, какой перебить я не в силах, а значит, возглавляю?

— Вы не раздражайтесь, я выяснить хочу. Вот в последний раз вы зачитывали тут рольки про суд. До того ещё хлеще, я уже забыл про что, про Вавилон. Я не знаю, у вас не творческий кризис часом?

— Глупец, слизняк, ничтожество, подмётка Рейля, — отступая к решёткам окна. — И про оркестр мой не позабудь, и про хор, и не думай, что я сам стану ими дирижировать.

— Зачем кричишь, меднолобый иблис?

Все лежали на кроватях в общем покое.

— Ой, я кончаю, кончаю.

— Разве в последний раз я не блистал и не вытянул всю историю мира из пальца, как и всегда?

— Опять «окончательный удар по останкам христианской религии»?

— Да моя зарисовка гениальна, слышишь ты, пещера, гениальна, сам Бог с небес бил мне ладонями, оттого на следующий день и случилось солнечное затмение. Не вам, дровам для топки, когда вы не могли сыграть простейшего амплуа, дать зрителю начатка эмоции, а мне, который сочинил это в поту и бреду зимней ночи.

— Абдувахоб, почему ты опять отдал свои колёсики? — влетела в палату сестра. — У меня уже язык отсох, — он посмотрел на неё и отвернулся к окну. Потом, не оборачиваясь, показал правую ладонь в подсыхающем семени.

Сестра остановилась у окна на лестнице, бессильно закрыла лицо руками. У неё уже давно развилась мизандрия, она сама не понимала, что это, вдобавок к ней эссенциализм к казённым, по большей части, артефактам. Мужчины кругом буквально фонтанировали секретом, но свойственно ли это им, допустим, денди или спортсмэнам, или таким загадочным пэрам поверх колёс в их рост? Нашла ли она своё место? Ну, тут уж можно не сомневаться, главное, некогда соскучиться, и она не машинистка.


А он ведь сразу проявлял своеволие, да, теперь ясно, слишком много минусов. Принцип уже хотел начать сворачиваться, как тот появился.

«Въ катакомбы ходилъ». «Ы» вся в завитушках.

— Зачем?

«Возвращалъ за черепъ».

Он помотал головой, до поры отгоняя мысли на сей счёт, потом повернулся к новенькому. Все обступили сидящего, живот Ятребы Иуды иногда касался его щеки. Он выглядел растерянным — проснулся в обществе незнакомых мужиков, каких-то ещё, видимо, злонамеренных, с мыслями то чёрными, то нейтральными событийному пику дня, так просто нынче не спасают и не одалживают ничего в целом, хорошо хоть свет через окно льётся и его не растолкали рано, чтобы вести на аутодафе, а подобное здесь, судя по шалману, практиковаться может.

— Поставили сигналом работать, а трезоры просекли и шантажировать. Я сперва сработал, а потом дёру.

— А что за дело, с кем ходил?

— Ага, так я и сказал.

— Ну а какие дальнейшие?

— Да какие тут. Я за вчерашнее долю с хабара просрал, если тот вообще взяли. Нету у меня намерений.

— Вообще-то это предложение.

— Ну только чтоб не как в прошлый раз…

Вдруг он приложил палец к губам, прокрался к двери, странно, что всё это произошло именно после произнесения сакраментального «дело».

— Честь имею, — визитёр подмигнул кому-то в мансарде и вознамерился ретироваться.

Принцип схватил его за руку, рывком развернул к себе.

— Я рассчитываю.

Он выхватил из рукава телескопический свинцовый смычок, ударил в предплечье, он на секунду превратился в Венанция, позади все отшатнулись — показалось, что волосы поседели и сразу почернели обратно.

— Честь имею.

— Кто это там? — встревожено, так и стоя со втянутым животом.

— Не знаю, но нам бы тут теперь схем на стене не чертить.

— На агента, вроде, не похож.

— А ты их много видел?

Он был прав, агенты ведь, бывает, мажутся и в Смерть, например, в 1231-м закрутилась интрига, в результате которой папа Григорий IX запретил мирянам озвучивать Библию, в 1453-м во время захвата турками Константинополя один агент переоделся в Геннадия Схоллария, в 1513-м другой принял вид агента «Священной лиги», чем основательно запутал Хаджи Пири-реиса, в 1601-м некий ловкач нарядился так, что казался то графом Эссексом, то трансильванским магнатом, то предуральским подъесаулом Яицкого войска, то революционером Семнадцати провинций, в 1679-м агент перевоплотился в призрака и нашептал под этим соусом собранию раджпутских раджей восстать против Аурангзеба, папе Иннокентию — выступить со своим злосчастным бреве, городским низам Роттердама — не терпеть лишений, Катрин Монвуазьен — не путаться с колдовством, а Эрнсту Гофману — взять имя Моцарта, в 1750-м он одновременно играл сборщика налогов из второй иезуитской редукции и бандейранта из шестой, в 1811-м имел облик, позволивший ему пленить Мигеля Идальго и ещё двоих руководителей мексиканской революции, буквально в прошлом году агент облачался в адмирала Константиноса Канариса (который скончался за две недели до того) и два месяца руководил действиями Александроса Кумундуроса.

— Правильно, а этот-то кого? Какой-то плешивый, нос едва не до губ. Да и это «честь имею», к чему бы? Нет, агенты так себя не ведут. Они все тупоумны и исполнительны. Я чувствую, что-то здесь не так.

— Да блажь всё это. Мол, всех я вас срисовал или в качестве насмешливого приветствия.

— Да, приветствия, — задумчиво пробормотал П., подходя к окну.

Он посторонился и натянул брюки. Было видно низкие каменные столбы, через них и поверх — Московская и крыло банка. Остановившийся у тротуара извозчик любезничал с девушкой в платке, неправдоподобно жизнерадостный нищий тащился мимо, в сторону ворот, крутя на трости засаленный котелок, рядом со входом во двор возникли двое полицейских агентов в штатском, но те весь день сновали во все концы города, бомбя мещан присутствием. Один вскочил на спину другому, он взял его под ляжки, принялся медленно переступать, как бы выбирая, в какую отправиться сторону, одновременно надзирая за порядком во всём околотке. Извозчик попрощался и начал медленно разворачиваться, пользуясь тихим в этот час движением, она пошла в сторону Московских ворот, очень быстро, с одной стороны имея все шансы привлечь внимание полиции, с другой, в этот миг они могли повернуться к извозчику со снятым номером, заметить и заняться им. Во всём этом прослеживалось нечто нелогичное. Вдруг он остановился, соскочил, пошёл в сторону входа во двор. Принцип отпрянул от окна и быстро запер дверь на два оборота.

— Куда, ёб твою мать, зачем? — вскричал Ятреба Иуды, остальные вскочили со своих мест.

Принцип метнулся к кровати, встал штиблетой на подушку и дёрнул за неприметный шнур. В скошенном своде прорезалась люкарна, из неё выпала простыня с толстыми узлами.

— Ты первым. Влезешь — не стой, сразу ложись.

Когда его голова возникла над поверхностью крыши, в дверь раздался пока ещё деликатный стук. Он тыкался ему в зад и ещё мог всё слышать. На дверь обрушился, похоже, ручной таран, он втянул простыню и плотно закрыл люк. Напротив виднелся скат банка, за ребром кладки прятался трубочист или налётчик, сапог подёргивался на виду, водосток вибрировал от ветра, Кобальт громко сопел, не ведая ещё, куда он вступил и как тут раскусывают, внизу, видимо, производился обыск по скороспешной обстановке, там ничего такого, пакет зелёных гранул в «Молль Флендерс», его личной Библии контрабандиста, но они не сообразят, куда их класть, разве что проблюются от запаха в холле департамента. Времечко сейчас вообще-то тихое, но иной раз демоническая активность подскакивает, терроризм по большей части, эффектней прогреметь пока нельзя. Эти суки налётчикам-то подсирают… подсирают-подсирают, как ни посмотри, после экса все ещё дня три начеку. К Знаменскому собору ушёл косяк журавлей, на сердце как-то тиско, Вердикт его полюс, откуда он такой взялся в их центре мира? по барабану Ятребы Иуды можно попасть вскользь с той стороны улицы, тучи собираются, черепица под спиной нагрелась, старуха орёт через двор, выясняя, где её коза, с Московской стучат копыта, арестный дом отсюда близко, шайке всегда должно быть, где роиться, говорят, Л.К. в городе, ну это ничего, подобное он расследовать не захочет.


Он перевернулся на спину и посмотрел бесконечно высоко. Подули промозглые зимние ветра, в любую минуту мог начаться мокрый снег, и вообще становилось холодно.

— А чем нам, по сути, страшен этот батальон?

Снизу продолжали доноситься глухие отзвуки обыска и брани.

— Откуда это вообще можно знать? Вот, его укрываем.

В это время Иулиан Николаевич занял лекторское место на сцене.

— Как научный термин, издавна служит для обозначения определенной формы душевной безладицы. Существенные свойства этой выкройки болезни заключаются в ускорении течения идей и усилении двигательных импульсов. Обыкновенно развитию предшествует непродолжительный миг психического угнетения, характеризуемого как раз противоположными наплывами. Я имею в виду меланхолию, но говорить о ней подробно мы станем в следующий раз. Спустя несколько недель после появления такого угнетенного, подавленного свёрка с больным иногда постепенно, иногда довольно быстро происходит значительная перемена. Он становится болтливым, скачет с одного предмета на другой, склонен к шуткам, подбору рифм, смехотворным замечаниям. — Берне саркастически кашлянул. Иулиан Николаевич покосился на него, но возвратился к лекции. — Вместе с тем устанавливается благодушное настроение и повышенное самочувствие, всё представляется в этаких радужных тонах, он чувствует себя способным к большим трудам, крупным предприятиям и преодолению препятствий. — Прочистил горло Абдувахоб, косясь на него. Он заметил усмешку, оскорбился и уже начал открывать рот, но сестра шикнула, а он спешил дальше. — Такому весело на душе, он испытывает потребность обнаружить веселье в песнях, шумном обществе, угощении приятелей и незнакомых лиц. Однако настроение его неустойчиво, он легко раздражается, впадает из-за ничтожного противоречия в гнев, — тут прыснула и она, он налился пурпуром, — внезапно без видимой причины способен зарыдать, так же быстро опять возвращается к фальшивому смеху и глупым шуткам, легко принимающим характер оскорбительных и цинических выходок. — Замолчал на несколько времени, убрать выступивший на лбу пот. — В то же время в сознание их являются идеи величия. Двигательное возбуждение выражается в громких криках, безостановочном наборе слов, усиленной жестикуляции руками и ногами, прыганье, склонности рвать и разрушать всё, что попадается под руки. При ещё большей интенсивности болезни наступает полная спутанность, помрачение сознания и сильнейшее буйство. — Он вскочил с места, замерцал кармазинным, уже под нескрываемые смешки торопливо покинул залу. Он наблюдал за этим спокойно. — Но в таком виде может существовать несколько недель или месяцев, за время течения обыкновенно происходят колебания в сочности проявлений; при очень длительном течении последняя вообще… того. Большей частью расстройство, даже при лёгких формах, сопровождается упорной бессонницей. Во многих случаях она представляет самостоятельную форму болезни и тогда даёт большой процент полного выздоровления. — Ещё одно мановение платком. — Как мы видим, в нашей обители ярко выражены три случая. Два — раз плюнуть и один мозгоёбный.


— В 1364-м году в Буде некий Боршод Земплен терроризировал город заявлениями о том, что он сам город. Удалось излечить. Карл Орлеанский в 1453-м, уже сбежав из английского плена, несколько подвинулся на том, что в замке пересох колодец и, имея власть, заставлял мочиться в него существенную часть своих подданных. Вылечил один криптоделатель королей Франсуа Вийон, воспользовавшись (и сам будучи поэтом) пристрастием Карла к сложению баллад и рондо. Странный и сложный случай — двойное умопомешательство секретаря императора Карла V Максимилиана Зевенборгена по прозвищу Трансильван и мореплавателя Хуана Себастьяна дель Кано, — имел место в 1522-м году. Трансильван встретил возвращавшийся, как все думали, с Молуккских островов корабль, взошёл на борт, после чего объявил, будто проплыл вокруг всего мира, имеющегося в распоряжении в настоящий момент, подтверждая гипотезы, сказанные для смеха, о его шарообразности, в то время как Хуан дель Кано, на самом деле сделавший нечто похожее, конспектировал многочисленные версии Зевенборгена, намереваясь издать об этом книгу: от парусов бахрома, ливень в порту — совсем не то, когда нет дна и опоры, якорь висит в пространстве, где всё замедленно, с опозданием дублирует дрейф. С набережной снасти истерзанных каравелл слиты в одну, все они понтонный мост, прибитый угасшей инерцией шторма, перевёрнутый коммуникациями не в ту сторону, сверху к ним ничто не присоединится кроме случайного и не менее рокового разряда. Из-за дождя заметили поздно, и делегация билась в сердцевине города, силясь собраться и взять направление на гавань, а измотанные моряки о них и не думали, вскоре им предстоит стоять на тверди настолько неподвижной, что вера в это — уж если она рождает богов — остановит вращение Земли и орбита осыплется, слабый световой след в вечной ночи, опускающейся на порт. На «Виктории» зажигали огни, махали ими, обозначая место, мимолётная связь малознакомых людей, пришедших на берег из полярных обстоятельств, почти уже перемоловших их, в разной степени в себя встроивших. Залив замощён камнем, он точка даже не на контурной карте, а в широкополосном атласе, более безбрежного профиля, нежели отдельно взятая стихия, там почти всё затеряно, при всём тщании в занесении. Дивиденды натурой, у мыса Доброй надежды пустой плашкоут, где над бочками с водой вьются комары, из фата-морганы врывается в мир и либо проводит сквозь бурю, либо травит жёлтой лихорадкой, струящейся с пестиков стаи; Бартоломеу Диаш и Васко да Гама швыряют друг другу в лицо карты на самом кончике, на последнем камне, болтают ногами в бенгельском токе; осцилляция, вечный процесс изменения, вечное хождение вокруг точки равновесия, может быть, оси мира, а может, это их бёдра в потёртых кюлотах. — Он прокашлялся. — Да, ну так вот. Известен также случай Артамона Матвеева, государственного чиновника, всю жизнь отличавшегося странным поведением. На основе наблюдений и с собственных слов, наняв немецкого пастора, это в 1672-м году в России, его руками он написал «Артаксерксово действо», для театра, постановка коего длилась более десяти часов. В 1772-м немецкий исследователь Петер Паллас во время экспедиции по России изучал найденный двадцать лет назад Яковом Медведевым и Иоганном Меттихом железокаменный метеорит, вследствие чего через одиннадцать лет афонский монах Николай Калливурси, как только узнал об этом, ушёл в затвор, став Никодимом Святогорцем; он начал выходить послушать «пение птиц», только когда узнал, что метеорит распилен на две части. Позже ему поручили редактирование богословских сочинений Симеона Нового Богослова, в чьих «Главах богословских и созерцательных» содержалось нечто похожее на предсказание явления на землю тела с исчезающим хвостом. А монахи — это вам не фунт изюму. Сон у них не рассматривается как отдых, оттого и пробуждение мучительно. Два состояния — разные виды страды, духовного и физического труда. Один не возможен без другого, и есть загадочные люди, у каждого история жизни как местечковая Махабхарата, ратуют за то, чтобы их не разделять. Такой малодушненький концепт, сидишь в келье или на скамье, вдали Эллинское море, сосны, заретушированное православие, не столь природное, силы его не так умаляют твои собственные, и, само собой, нет возможности проникнуться ответственным, также известным как… Корабли на горизонте — самый смак мирского, смердящий и порочный. Гора тяжбы и просвещения радениями изнутри превращается в санаторий. Крутые ступени — главное, о них всегда вспоминают в разговорах. Все на ногах в четыре утра, но фантастичен мир, его экстерьер и интерьер, его заблуждения, море бьётся о скалы далеко внизу, на камнях кристаллы соли, солнце белое, и его редко что-то скрывает, скорее всего, это глаз, всегда в одном и том же состоянии, на грани гнева на них и внутренних неурядиц, таких как простуда и вросший ноготь. Тогда, заранее подготовившись в сердце своём, монахи нехотя соглашаются на новшество — эскалатор от монастыря до мыса Нимфеон.


Лизоблюды капитулярия, по большей части и по его глубокому убеждению, были люди вздорные и ленивые, вряд ли следовало опасаться засады. Как Принцип и предполагал, мансарда оказалась пуста, он подошёл к столу, взял, разумеется сдвинутую с прежнего места чернильницу, бросил через проём на крышу.

До рассвета ещё далеко, кареты ломают ворота, люди стоят на столбах, а забастовщики стягиваются в условленное место; на улицах безлюдно. П. выбрал пустырь на задворках винных складов в стороне от Мясницкой. Туда как раз выходил один из тоннелей. Он не противился, хотя и всё понял. Спокойствие его выглядело подозрительным. Таковы уж газетчики, ими вообще-то легко управлять, но если закусят удила по предмету своей избранности нести, то есть рубить правду о происшествии, пиши пропало. Он создал себе образ отчаянного и жил в нём, обновляя мировоззрение социальных групп, сразу подходя к проблеме глубоко иронически, непременно задевая, коля редактора, коллег, народ, но его — уже не умея остановиться. Так служить профессии никто не просил, но это вопрос становления, быть цепным псом слова или правдивого слова. Конструировать оторванные от жизни идеалы, отвечая, что это моя интерпретация, не по нему. Вот транслировать поток травли тех, кто был несправедлив к Простым Людям, то чернухи, то частных объявлений репортёру занятно, лишь в этом и заключалась его испорченность. Схема «адресант — канал связи — адресат» ещё не вошла в обиход, всё больше пустое и лживое сообщение-миросозерцание-идеология. Лично он считал себя субститутом «Курант», а эти слизняки из редакции, которым лишь бы сплавать куда на пароходе или очеркнуть сельскую жизнь, или вскочить биографом к миллионщику, так, исполняли номер, а ему… точно, ему жизни было не жалко ради выдающегося репортажа.

Ноябрьский дождь перемешался в то утро со снегом. На пути встретилась белая собака с розовым брюхом, от которого шёл пар, она спала подле слива или вентиляции. Географически пустырь со складами располагался визави их дома, Мясницкая шла параллельно Московской.

— Меня будут искать.

— Как и всех.

Он сунул тетрадь, ударил ею по протянутой в ответ руке, после чего всё-таки отдал. Начал дрожать, будто от страха, но на лице тот не проявлялся. Принцип достал нож и, приблизившись, одним быстрым движением вонзил в сердце. Он захрипел и повалился, там внизу подёргался и затих. Вдвоём с Ятребой Иуды затащили тело в тоннель.


— Я, ясное дело, буду Христом, — расставляя посуду на длинном столе, установленном на подмостках, объяснял Берне.

— Ты? — Абдувахоб вместе с другими сидел в первом ряду и всё ставил под сомнение.

— А кто ещё? Карл или Библиотека?

— Библиотека.

— Это ещё почему? — он замер возле тумбы в углу, держа обеими руками стопку грязных после больничного обеда мисок.

— Ничего не поймёшь.

— А, — Серафим сделал шаг к столу и остановился, задумавшись. — В этом смысле.

— Карл.

— Хуярл, — возобновляя путь к столу. Он шёл медленно, башня из мисок опиралась на грудь, пачкая пижамный сюртук. — Ну ладно, а почему именно Карл?

— Знаком с ним.

— С кем, с Библиотекой? — он наконец донёс эту груду цирконового фарфора и теперь разбирал, ловя спиной равновесие.

Он молчал, больше не глядя на него.

— С кем, с Библиотекой?

Извлёк из кармана таблетки и стал рассматривать на ладони. Он замахнулся швырнуть в него плошкой, но не сделал этого.


Он маг, нет, действительно, маг, ну в крайнем случае златоуст, главное — не решать за клиента. Так, ему мнится, он строил пирамиду предубеждённых. У него в гроссбухе не найти этих альтруистических, кому только и нужно, что заявить о нахождении себя на грани, нет-нет-нет, шутки в сторону, ему, к примеру, и самому не вредно бы потребовать паллиатива, а он молчок-с. В его понимании люди есть популяция, например, он видел перспективу в сиделках, они, как правило, многого о себе не сообщают. В катакомбах перестало быть любо, такие все ушлые, соль уже ничего не вбирает, власть перекраивается. Там теперь такой бал — не втиснуться, убили Зодиака Второго, вяжут узлами галереи, как-то ещё и имея на вывозе земли. Тогда-то и чувствуешь, что твоё время проходит. Не ту книжку он выбрал растолковать, ох не ту, право слово, есть же туча иных моралистов, двинувших нечто в массы и в разной степени затерявшихся. Бредёт в свою лачугу на отшибе уже впотьмах, холодно, но не запахивается и не давит кашне к горлу. В России зима хотя бы ожидаема, что остаётся, как не сделать из той парочку культов и эксплуатировать всем на радость? Не может припомнить, знаком ли он с писателями, они, говорят, весьма латентны в этом деле, но его наперсничек Эмиль их не обличает, вот что странно, это же упущенная ниша, концептуальный произвол. Какая-то женщина закричала с той стороны, было слышно и через тряпьё, которым он забил щели. Чего они все повышвыривали свои кокошники и молодым девкам то же посоветовали? У него, как выясняется, пунктик на кошек, и вот он переживает их блицкриг, участок совершенно заполонён мохнатыми спинами, уровень растёт к окнам, жутчайшее копошение, снег с блохами вылетает наружу, чего же им от него надо? Щиплет запястье, но оно уже утратило чувствительность, щиплет мошонку — и подавно, бьёт в тестикулы, да такого быть не может, тем более в подобном безмолвии, кошки, кошки, кошки, могут души вселяться в кошек? если переживёт эту ночь, то отправится выяснять. И у него дисфункция, и у него, у него, братцы, повлияло, проповедник уверовал, пойдёт сейчас, расцелует всех старух, что сидят в избах по соседству. Он загнан переанализом, обсасывая всякий неочевидный смысл, вчера завёл это краснобайство уже и с извозчиком, который вёз его из Казацкой слободы в Стрелецкую по заносам, крепкие сани, устланные драным туркменским ковром, он, видимо, трёт его снегом, когда кого-то дожидается. Орёт ему в воротник, как ненормальный, тому до фени, мне на Чёрную площадь, орёт, на чёрную, тогда в нём нечто срабатывает, тпрукает, чешет в шапке, начинает тяжело поворачиваться… Проходиться огнём и мечом по заведениям больше не считает нужным, он теперь всеяден — безразлично, где ловить и пришпиливать этих крылаток, он даже и выглядит раздутым в нужных местах, сам о том, что примечательно, не заботясь. Вошёл в амплуа, весь олицетворяет цель, превосходство, связи со всем таким, если каштан не плодоносит, так он под ним соткётся, если у пролётки отскочили колёса, так он из-под той выкатится, но только когда его хорошенько подавит, для жути, он её проводник. С утра ходил к костёлу, который подпирал яро, не зная точно, кого б ему желалось встретить, чистое чутьё, как и обыкновенно; в дом Монтрезор сновали некие, как они называли себя, путные, сновали и обратно, зыркая на него, а Ван Зольц на них, сквозь звон мороза, ветер сдувал с навеса снежинки, уж его-то тем не опутать, он однажды даже мысленно побывал на Тасмании, там и так лихорадка, а тут ещё он-с. Сперва мотало из заноса в занос, теперь очнулся в каком-то клоповнике и пишет вновь при свете фонаря снаружи, бьющего по подворью, даже не газового. Не может припомнить, отчего сбежал из губернии, вероятно, кто-то разнюхал его берлогу, уже почти обставленную, как ему надо.


Это случилось после службы, почти с самого устроения на которую Карл ожидал, что однажды, по возвращении домой, станется нечто эдакое, простая предварительная заданность, спасение или осуждение. Тогда он работал мясником на бойне в Стрелецкой слободе, на берегу Тускори с собственным пляжем, где смывали кровь после смены. Как-то вечером он вышел, параноидальными зигзагами поплёлся домой. Но Ван Зольц всё равно вычислил и пригласил, как и многих, взорвать шахту и этим как бы подкрепить то самое привносимое в их жизни провидением, хочешь иметь нас долго, латентно, а мы вот так. Теперь, благодаря знакомствам матери, он жил в лечебнице и мучился обманом чувств, посложну говоря, инфлюэнцными галлюцинациями.

— …ту самую, — расхаживая по сцене и косясь на армюр лебёдок и портьер, опасаясь, как бы доктор его не занавесил в самый разгар. Войлочные туфли шаркали по ковровому настилу помоста, пальцы, сложенные за спиной, неспокойно взаимодействовали. — Может, действительно Карла? — он остановился. — Эй, ну-ка давай мне быстро «Мирскую сходку», как будто ты декабрист, брошенный в Антарктиде.

Вдруг он попытался дать отпор Абдувахобу, который пересел за ним и трогал грудь. Вырвался, вскочив, развернулся и пихнул в оба плеча, неудобно перегнувшись через ряд. Тот встал и отвесил ему оплеуху. Лазарь сразу сдался, подумав, что не худо бы заявить в полицию.

— Он не из полиции к нам внедрялся, — изучая тетрадь.

— Что шпик, что писака, всё едино, — занимаясь отскочившей от сюртука пуговицей. — Ты лучше скажи, только без этого твоего ада, где нам теперь четвёртого брать?

Подобных Вердикту на Хитровке никогда бы не приняли за своего, скорее всего, убили сразу, возможно, он смог бы договориться об изгнании. Понимая, как там иногда изгоняли из сообществ, ещё неизвестно, что предпочтительней. Однажды у него на глазах артель переписчиков наказывала бывшего бухгалтера, обкрадывавшего своих уже здесь, на тёмной стороне. Ему отрезали все пальцы на руках и ногах, сделали из фаланг костяшки для счёт и заставили так сводить годовой баланс Орловской лечебницы, двигая их носом. Потом отвезли работать в Камкину в каменоломни. Однако сами по себе зверства запомнились меньше праздника и рутины, в которую вечный инфернальный карнавал Хитровки превратился для него со временем. Сначала его восхитили и пленили люди, и только много позже он стал понимать, что сами они выглядеть и являться таковыми хотели всё меньше; объектами филантропии, пожалуй, объектами призора, списком обстоятельств, прозвищ либо урезанных до имени и первой буквы фамилии с точкой в газетах, пожалуй, экспонатами странного и диковатого музея, по всякому сопротивляющимися инвентаризациям, пожалуй, всегда выигрывающими у ревизоров и других попыток их объяснить; но не людьми, для людей они слишком опустились, настолько, что сами прекрасно это осознавали. Кто должен был быть их поклонниками: жёны, матери, дети, сёстры и братья, значимые другие, любые формы ритуального родства. Кто был их поклонниками: квартальные надзиратели, частные приставы, фельдшеры вытрезвителей, разносчики повесток, Врачебно-Полицейский комитет в полном составе, неуголовные сутенёры, бенефициары ночлежных домов.


Посреди единственной комнаты в доме, возле печи с наростами гари стоял широкий стол, сколоченный из ящиков международной пересылки, на нём лакированный гроб с землёй, изображавший поверхность планеты. Судьба человеческих фигурок на ней не была завидна, словно у еврейских первопечатников Ренессанса, династических браков, полевых маршалов при Маастрихте и первого издания «Маятниковых часов» Гюйгенса, его ведь безбожно расширили. Их инкогнито выдал Кобальт, громко чихнув и ударившись лбом о стекло. Человек внутри вскинулся, он уже входил через дверь, чтоб не вздумал палить или спускать с поводка свой макет.

— Тихо, тихо, мужик, иовс, — Принцип хорошо знал, что он сейчас на каком-нибудь люке, под тюками в сетке, под прицелом резиновых кулаков на ромбных сочленениях, по пневмотрубам уже, возможно, бежит керосин.

— Ты один?

— Нет.

— Это плохо.

Остальные вошли, толкаясь, подвинув его.

— Что вам угодно? — Вердикт обежал их цепким взглядом, составив одному ему известные представления, неверные, но вызвавшие в сложных ассоциациях некие постоянные струны, благодаря которым он в результате неискажённо оценил ситуацию.

— Ха, банально, конечно, я уже давно сколачиваю, а не вступаю, но что за… Хотя жалко гробить прототип, а это единственный путь…

— Как же вы заебали своими умствованиями, — воскликнул Ятреба Иуды, делая шаг назад, и сразу же более мелкий вперёд.

Вердикт хотел ответить колкостью, но промолчал, будучи больше слушателем, он почти никогда не говорил серьёзно.


Распалённая, она поднималась к доктору. Впервые за долгое время привела себя в порядок, напитала ресницы чёрным карнаубским воском, накрасила губы и взбила чёлку над бледным, несколько квадратным лицом.

— Так у него до сих пор встаёт? На вас? Антикураре?

Сестра не обнаружилась с ответом, молча краснела, Берне усмехнулся в который раз и бесшумно взлетел по вымытым с фенолом ступеням.

— Я, уж простите за натуральность, — между прочим через пролёт, — вышел до ретирадного. Ну, покойной ночи, то есть, хм, вам…

Когда она поступала на службу, то уже была научена горькой компетенцией одной своей знакомой стенографистки и первой дала понять, что ради места готова кое в чём уступить, но и потом до горла напиться. Его это тогда не заинтересовало или да, но как-то с ленцой. Он вообще скупо комментировал чувства, не любил делиться сердечным теплом, которого, по-видимому, не хватало и самому; оставалось не до конца ясно, понимает ли он намёки. Ей не суждено стать докторшей, он оказался принципиальным противником венчаний перед лицом кого бы то ни было, ещё более, нежели внедрения механики в производство. Годы шли, но подходящей партии не находилось и на стороне. Не случалось, как полагала она сама, во многом из-за этой тянувшейся липкой нитью связи.

Была пора, когда Артемида много молилась, где-то глубоко внутри, должно быть, рассчитывая, что прилежно сделанная работа, значительное время выполняемая со всей возможной отдачей и рачением, просто не может не принести плоды, эти померанцы преимущества. Она просила для себя, для пациентов, для доктора, для всех своих близких, для всех подданных Российской империи, которые пока оставались несчастны, для всех людей вообще, представляя их чрезвычайно смутно, словно образы с икон в углах её комнаты, какими они виделись ей во тьме, после отбоя «для персонала». На коленях стоять было жутко неудобно, и тем больше она стояла, радуясь, что её лишения столь посильны, но и столь безусловны. Её бог существовал неотчётливо в первую очередь с точки зрения некоего религиозного провенанса. Кто его придумал, кто продвигал, каков он с виду, когда ещё и сам не знал, что он бог, кто потом владел правами на образ, надули его либо заплатили честно в рамках снабжения или гарантий уже до конца одной человеческой жизни? В её понимании это не связывалось с его подлинностью или с соотношением самого бога и известной ей реальности, а скорее с перспективами получить адекватный своим прилежным искательствам продукт.


Монашек, тем требовалось пробыть две ночи, положили в гимнастическом зале, тем более что при всех четверых оказались коньки. Доктор, когда узнал об этом, удивился ещё больше, но не разорвал согласие задним числом. Берне тогда провёл много времени с ними, по крайней мере, так докладывала Артемида, рассеянно сообщая, чем сегодня изводили себя пациенты. Спустя два дня, как и было условлено, они ушли, будто в обитель, с коньками через плечо, связав за шнурки, более без какой-либо поклажи, даже без одного собрания священных текстов на четверых, он ещё подумал, что у каждой, по-видимому, припрятан карманный девтероканонический сборник.

Через три дня после их ухода в лечебницу влетел обер-полицмейстер Москвы собственною. Утаивал, что утаивает цель визита. Сказал, мол, сам иногда осматривает «места, подобные сему», хорошо ли содержатся, под надёжным ли оком — брехню насквозь не видно, но вызнавательство и плохая игра говорили, что интерес его в ином. Например, под разными предлогами он намекал избавиться от доктора как от сопровождающего, оставшись наедине с Артемидой, приставшей к ним на эоне экспедиции по их лабиринту. Он не позволил, разумеется, также исподволь. Вторая странность заключалась в том, что он очень хотел знать, имеется ли у них гимнастический зал, и если да, какой к нему приложен инвентарь. Ответил, что имеется, что там под завязку эспандеров, пудовых и полуторапудовых гирь, матрасов для кувырков, брёвен для развития равновесия тела, гуттаперчевых и песочных мячей для игр и развития живота, а также устройства для лазанья. Полицмейстер весьма поразился такой институции — в лечебнице в заведении простор для культуры тела, а он спешил добить, что имеется и концертный, пациенты пробуют себя в постановках, сочиняет им тоже один из них. Обдумав эти сведенья, как видно, он не слишком на них откликнулся и вскоре отбыл.

Ночью кто-то взломал дверь в гимнастический зал, тот имел два входа — из коридора и с заднего двора, — и вспорол все матрасы.

Через день пришёл человек, подозрительный сверх меры, представившись разъездным клерком какого-то товарищества на вере, в данный момент собирающего щедроты на устроительство ледового катка на Красной площади. Он опешил от столь дерзких намёков, ещё более опешил, когда тот сказал, что явился по вопросу финансового вспомоществования, до него доведены сведения, будто лечебница или её благотворитель имеют намерение участвовать в меценатстве залития и закупке коньков. Доктор как мог скоро избавился от прилипалы. Вся мрачная эксцентричность этого дела сбивала с толку, он упал в ноги к патрону, тогда-то тот и перенёс всю степень ручательства, упомянувши о готовности помочь финансово, что бы он ни предпринял.

Он испытывал уже сильнейшее беспокойство, когда явились двое: мужчина и юноша. Мужчина, назвавшийся Лукианом Карловичем Прохоровым, говорил, юноша молчал, изредка сжимая за локоть спутника. Он показался ему чересчур учтивым, мягко стелил, подлец, и никакого определённого портрета не накидать, ибо неясен психотип. Каждой фразой он менял манеру и отчасти смысл, отчего И. пугался ещё больше, так же не без экивоков, но в сравнении с обер-полицмейстером всё же более натурально. Понял, что в первую очередь они хотят знать, не являлись ли к ним за последние несколько дней люди с оружием, которое могло быть скрыто, может, и без оного, возможно, со следами нападения на лицах или телах, вроде синяков, крови и прочего подобного в сочетаниях. Возможно, при виде их могло создаться впечатление, будто они побывали в давке или были затоптаны. Два последних варианта наиболее вероятны, плюс что из белья оттопыривалось. Он вообще перестал осознавать происходящее, отвечал мычанием. Тогда, вероятно, воображая, что он и сам не чужд, ещё раз терпеливо объяснил свои мысли, начав с того, что оба они в данный момент расследуют обстоятельства одного секретного политического эксцесса, довлеющего пока только над Москвой.

После их ухода, буквально на другой день, вокруг ограды лечебницы изменил расположение весь снег. Были убраны сугробы в радиусе, на две сажени превышающем радиус сада, обилия перемещены в неудобнейший террикон перед воротами. Таким образом они оказались в изоляции, из которой И. пробивался до вечера, сменяясь с дворником. В это время сестра силилась успокоить пациентов, а ведь ей предстояло ещё заштопать множество матрасов. Через две ночи доктор со сбившимся графиком сна и яви наблюдал явление к лечебнице того юноши, на сей раз в одиночестве. Он балансировал на козлах санного экипажа, на меридиане к калитке, потом влезши на крышу, откуда обозревал сад и строения. На другую ночь точно такую же операцию проделал обер-полицмейстер, ввиду долгого отсутствия преданный забвению, однако претензий по адресу лечебницы не оставивший.

Страшно напуганный и изумлённый всей этой чехардой, он в очередной раз допросил сестру, давшую протекцию монашкам, и, снова не добившись света, решил перевозить. Вдвоём они начали паковать вещи, прижимая уплатить подсобным силам.


Они какие-то иные, как знать — от мира ли сего? На лицах очевидна мысль, особенно хорошо читаемая у женщин в платках — у всех свои страсти, вихри чувств и неудовлетворённостей. Солькуряне, его сограждане, идут за телегами, зимой им подавай лето, летом гнетёт пекло, а у них здесь жарко, начало юга империи, пшеница зреет поистине золотая. Барыни, дворовые девки, все пьют чай из блюдца, подбирают кринолины или трепещут, или презирают мужей, те или чиновники, или правят подводами с лесом, живут в классах и на трактах, пригубливают, а Принцип нет, он даже преступления теперь готовил не для денег либо мести.

При определённом складе ума, распылённом на младенцев уже весьма всеохватно, весьма давно — и хлеб, и зрелища заменяет хорошая история. Из их товарищества фантазёров многие и сами не отдают себе отчёта, но словно на зов идут к тому углу, где рассказывают, травят. Ещё какая профессия древнейшая. Из пресловутой устной традиции, считают они, не дав себе труда как следует вникнуть в вопрос, построено всё это общество надуманной взаимопомощи кругом них. Середина, конец, только бы слушать, только бы каждая следующая превосходила предыдущую, лучше бы прихотливостью или сенсацией, но можно и бликом того, бликом другого в сочетаниях. Злодеи складывают руки на коленях, приоткрывают рты, пасти, внимают и внимают, вбирая ходы, как люди устраиваются, как вертеть джиннами, если попадутся, как перехватывать инициативу, какие дела творились в прошлом, поразившие рассудок, как-то же им это удалось, неплохо бы понять, задумано это было или так срослось…

Неожиданно, руша весь спектакль по обаянию Вердикта, Кобальт обратился с искательством дать ему на время тетрадь покойного. Когда он с несколько недоумённым видом исполнил просьбу, это выглядело как приговор всему Солькурску быть просвещённым клоками. Он водил пальцем по строчкам, полностью те затмевая и надрывая страницы. Все молча ждали, это выглядело странно и отчего-то породило некое отчётливое предвкушение.

В его представлении лучшие истории всегда были про охоту. Первой попасть непременно должна девчонка, более того — с такого он сатанел сильнее всего, — никто уже не задумывается, а какого ляда баба вообще увязалась на дело? не мог допетрить, что без этого не сделать трагедии, а иное увековечивать не интересно, да и имеет мало перспектив; потом воины добивают раззадоренного монстра, свежуют, один отдаёт шкуру женщине, красуется, случается ссора, там гордости у людей до чёрта, происходит убийство, междоусобная война, все умирают, на расстоянии и сразу при встрече любят друг друга страстно.


La bête[234] появился, с визгом и где-то далеко от жилья, порвал кокон, выскочил из расщелины, парил с небес на парашюте и после его отгрыз, исполняя заложенное в рефлексах наряду с отпором зуду в местности холки, в Жеводанских горах, графства Лангедок в 1764-м году. Как раз в том году парламент Лангедока распространил на территории провинции решение парижского органа, по которому орден иезуитов объявлялся распущенным и всякая его деятельность прекращалась, словно дыхание после смерти. Роспуск столь запомнившегося всем ордена многим показался деянием кощунственным, и в обрушившемся тогда на Жеводан бедствии жертвы усматривали этакий бич. Иезуиты же, ещё будучи при власти, всеми правдами и неправдами выселяли и гнали из маржеридских селений гугенотов. Однако же из Лангедока они не исчезли вовсе, да и кто такого ждал? В Севеннах их роилось ещё порядком. Протестанты были озлоблены, питали ненависть ко всему окружающему, и очень возможно, под видом объекта скрывалась шайка потерявших всякий человеческий край гугенотов, мстивших католикам.

В начале июня 1764-го года на молодую женщину из Лангоня, пасшую в горах коров и смотревшуюся в озеро, напали. Как она помнила, у него, вроде бы, имелся пышный хвост, длинномордый череп, клыков и резцов до чёрта, гребень, явно распираемые изнутри щёки, широкий зев, манера ходить на пальцах, в то же время и не волк, и не ящер, так, défaut[235]. Её спасли коровы, которые пошли строем или даже стеной, и зверь бежал, потом глазел на это диво издалека. Вскоре уроженку селения Аба нашли растерзанную и с выеденным чревом. За ней последовали юная особа из Пью-Лоран и пастушонок из деревни Шерал. После череды нападений слухи о беспощадном существе, исчадии ада, в котором круги без категорирования внутренние-внешние, стальные кусты с невидимыми иглами и микрофонами, но как магия, гигантские патефоны из песчаника, раструбы из натянутого на каркас брезента, на них чёрные треки, подходишь ближе, ну а это те же круги; кузене другого пса, с кем они вместе выли на определённые природные явления, когда ещё можно было, то есть до того, как технический прогресс превратился в снежный ком, распространились повсеместно, и крестьяне начали вооружаться.


А он возникал en plein jour[236] тут и там, держа периметр скал и леса на тех непобиваемо, реагируя не чутко, но из серии долго запрягать. Сразу взрослая особь, это попахивало не божьим промыслом и не рогом эволюции на графике, но чем-то тёмным и в то же время озорным по упущению. Среди селян имелись аналитики, но с ориентацией на ситуации поприземлённей, резко пришлось перестраиваться, консультироваться с арестантами под стенами башен, им-то зверь не грозил, но у пары человек, не совсем пропащих, семьи ходили по краю. Было бы более жутко, если б не было так загадочно, либо это пёс из центра земли, либо из религии, хуй вот только знает какой, из чего преображённый, что тогда недопоняли, когда откровения лились рекой. Жрёт ли он только грешников или только праведников? стоит ли за ним нечто по образу и подобию жертв? не снится ли всему графству эта череда убийств? не кроется ли тут системы более неочевидной?

Тем временем прибыли охотники на волков из близлежащих земель, где дела только-только были окончены. С егерями, конюшими, псарнями и лошадьми. Результатом послужило уничтожение громадного количества волков около Манда, Лангоня и высоко в горах у Рондона. Ходили слухи, что один из растерзанных зверей отличался устрашающими размерами и явно принадлежал к существам потусторонним либо доисторическим. Его и сочли тем самым, а кюре деревни Люк выдал грамоту, подтверждавшую, что убитый в землях его прихода волк намного крупнее своих собратьев, да и собратьев ли.

26 сентября была убита тринадцатилетняя девочка из прихода Рокль, при обстоятельствах, свидетельствующих о полном здравии и ироническом настроении зверя либо его патрона. 7 октября история повторилась, и тогда ни у кого уже не осталось сомнений. На следующий день чудовище напало на подростка, но тот сумел постоять за себя. Разбой продолжался, несмотря на непрекращающиеся облавы. В середине ноября приехали драгуны, все подумали, вот оно, это уже серьёзно, регулярная армия, сама весть об этом — мощный удар. Драгуны не помогли. С приходом их он малость утих, но в декабре вновь возобновил свои штучки, словно спущенный с цепи. Кровавые вылазки совершались по две-три в день. Крестьяне ходили толпами munis de torches[237], окружали валуны и кололи их вилами. Со всех концов гор неслись и пересекались эха песнопений на древних, само собой, языках. Пик одной работы в ущерб другой, le principe du moins mauvais[238]. Кому от одного до трёх лет, были обречены вырасти озлобленными параноиками. Совокупление в перелеске, мало того, что до свадьбы, теперь обрело такую пикантность… лучше бы всему этому не кончаться, в противном случае Жеводану грозила волна самоубийств и отречений.

Весной 1765-го он нападал приблизительно через день, но люди привыкли, каждый множество раз представлял себе встречу, та уже не выглядела для горцев такой скоропостижной и не повергала в былой ступор. Ты идёшь à travers la pastorale[239], посмеиваешься над всякими там Версалями, блядями, обслуживающими их, потом представляешь самих девчонок, останавливаешься передёрнуть под меловой отрог, и тут из-за угла, куда тропинка не вьётся, медленно пятится пятнистый круп, на кончике хвоста синий огонёк, держит его перпендикулярно трескающейся от мускулатуры гузке, ёб твою мать, стукает мысль, да он же крадётся, сразу ясно, что тот самый, о ком все говорят, заманивает или там за поворотом нечто похлеще, его дрессировщик опять нашёл une quantité phénoménale de merde[240] на пороге пещеры и озверел.

20 сентября лейтенант де Ботер убил гигантского волка-людоеда, в его брюхе обнаружилась едва ли не ювелирная лавка, и нападения сразу прекратились. Все решили, это конец и проклятие снято, но 2 декабря зверь объявился вновь, напав близ Бессер-Сент-Мари на двух детей. В это второе пришествие он давал о себе знать не столь часто и 1 ноября, убив мальчика по фамилии Олье, снова исчез.

Всего за конец 1765-го и 1766-й год было совершено сорок одно нападение. Потом существо не появлялось в течение 122 дней, то есть до весны. 2 марта 67-го года он убил мальчика из деревни Понтажу. Вновь приступил к кровавой жатве и со временем грозился затмить свой самый плодовитый 65-й год, но, наконец, был застрелен местным охотником, Жаном Шастелем, когда удирал по равнине с алхимическим змеевиком в зубах. Et c'est tout[241].


Доктор взял себе фургон с самыми ценными вещами: старинным посудным шкафом из его кабинета, картами наблюдения за пациентами, многосоставным ящиком для медикаментов и переносным несгораемым шкафом с главной ценностью лечебницы, психоредуктором. С ним ехал Серафим, их фургон шёл вторым. Передним — содержавшим всякое барахло, вроде халатов и кальсон пациентов, постельного белья, подушек, одеял, разобранных кроватей и тумб, занавесок, смирительных мантий, чайников — заправлял нанятый ямщик почтовой службы, он-то и знал дорогу.

Доехали до Тулы, без эксцессов, с непривычки он сильно устал трястись и следить за лошадями и через их уши за всегда удаляющимся пьяницей на горе из больничного вретища. Ямщик катил бойчее, то и дело терялся из виду, но поджидал на редких развилках. Мороз потрескивал, под санями хрустел раскатанный снег, от дыхания шёл пар. Придавленный ответственностью, уж тут прочувствовавший сродство и малость благодарность, Берне то и дело совал флягу с коньяком, пополнял запас, оборачиваясь вглубь и отворяя дверцу поставленного поблизости от козел сундука, держал рукавицу, когда тот отхлёбывал.

По правде говоря, кажется, что этот переезд был предпринят от слишком большой чуткости. Возможно, так кандидатов в доктора и собеседовали посредством инструментария тех дней, слежка, фотокарточки, вызнавание обыкновений и встройка тех в график эмпатийного всплеска с ориентацией на сострадание и страх за всё, от благоденствия своей и так-то худощавой «задницы» до неприкосновенности душ, которые этого уже натерпелись с лихвой, потому и хотелось бы выбрать не роковое место. Выйти наружу, чтоб никогда уже сюда не возвратиться; одна эта вереница, неизбежная — противопоставление москвичам, а в целом и народу всей империи, чьи душевные болезни не так очевидны. Их станут клевать, препятствовать, сами того не желая, ишь ты, прибабахнутых вывели в человеческий променад, нам ещё и с этим мириться?


Отрезок Мценск-Орёл, всё идёт гладко. Та же искрящаяся равнина, хруст и скрежет, по сторонам заснеженный лес. Волки и лисы как виды одного подцарства вступают в сложные и направленные далеко в будущее юнионы, деля угодья, определяя, сколько в каждом заячьих и барсучьих нор, рассчитывая коэффициенты вскармливания путём деления произведения от количества следов потенциальной пищи в промежуток между снегопадами и числа обглоданных снизу деревьев на количество детёнышей. Лесники друг с другом на беспроводной связи, кому повезло, устраивают охоты для ближних губернаторов.

В Орле пересекали реку, это, кажется, была Ока. Из-под моста одна за другой, размахивая руками и отклячив зады, выехали пять монашек на слапах, заглиссировав вдаль по заснеженому льду. И. до того испугался, до того сие нашествие вывело его из умственного эквилибра, что отпустил вожжи, и их потянуло вправо, к перилам моста. Не мог оторваться от зрелища и Берне. Он действительно говорил с ними, но те ли это, сейчас затруднялся сказать, всматриваясь до рези в глазах — её возбуждал и искрившийся снег — в строгий косяк, ускользавший в перспективу. Извозчик из соседнего ряда остановил их лошадь.


— Что там слышно об оркестре? Учтите, со мной, может, не всё в порядке, но злопамятен я среднестатистически.

— Вызвали, едет.

— С хором?

— Со связанным к тому же, думаю, ясно, с какой целью.

— Э-э-э, ладно. И когда ждать? Мне же надо знать, как своих подгонять, чтобы роли учили.

— Да какие там у вас роли? не смешите. Иуду Натан играет. Вы его припугните, он всё и вызубрит, как правила пользования уборной в землетрясение.

Эта ремарка стронула функцию, похожую на то, как католические догматы давили на Иоанна Палеолога, Витовт на жителей Вязьмы, табориты на городских советников Праги, то бишь эмоционально это было объяснимо; крестьянский союз «Башмак» на епископа Франконии, война Коньякской лиги на купца первой гильдии Нерсеса Таирьяна, Непобедимая армада на жителей дна Северного моря, Токугава Иэясу на род Тоётоми, «Уранометрия» на Исаака Ньютона, криптоархеологи Готланда на культуру Куикайс, империя Моголов на Биджапур, Ерофей Хабаров на плёсы, материнская пуповина на Уильяма Картрайта, Уильям Картрайт на придворных дам, братья Лихуды на неграмотность, братья Гримм на траппистских монахов, братья Монгольфье на рекогносцировку, братья Люмьер на театр Кабуки и братья Райт на братьев Монгольфье.

На сегодняшней общей встрече Артемида подняла странный, словно её стрижка, вопрос.

— Статистика гласит, — начала она, когда все уселись полукругом, — что в год от слонов погибают двести человек и трое начал.

— Как это от слонов?

— Они давят их.

— Как это давят? — он же был с бойни, возможно, видел в слонах больше жертв, чем убийц.

— Садятся серыми хезалами в складку и чпокают.

— Что это за люди, которые позволяют на себя садиться?

— Чистый, беспримесный ты. — Берне откинул стул, прошёлся вдоль их полувольта, заложив обе руки за спину. На предвозвестие о немедленном возвращении на место не отреагировал. — Вон, она тебе говорит, сходи, собери всех в театре, так ты идёшь. Говорит, Карл, милый, проследи, чтобы сегодня Абдувахоб не отдавал свои лекарства, так ты и это пытаешься, в своём, конечно, духе, убожественном, знай это. Это ведь должна делать она, а делаешь ты.

— Немедленно на место. В противном случае удалю в спальню до ужина.

— Un colpo basso[242].

— Карл, милый, что ты там понял про слонов?


В грошовой коляске — примет больше, чем на Ноевом ковчеге, они дожидались таинственно скрывшегося за поворотом дороги Принципа. Загиб был засажен кустами, но выглядел надёжно и без листвы. Вдруг он сошёл, высота коляски сразу увеличилась, метнулся туда-сюда вдоль красного плинфного забора, проводя рукой по кладке. За тем, в глубине сада, стоял бледный трёхэтажный дом с тёмными окнами. Светились из них два, соседствующие в последнем этаже. Одно интенсивным посылом, второе пасмурно.

— Сел бы ты.

Подписавшись после: погоди, погоди, погоди, ты нам сейчас вправляешь быль или что? Дух у меня, конечно, захватило, я уже почти и смеюсь, и плачу, и вступаю в шайку, но разве могли так поступить с иезуитами?; он сразу стал претендовать на определённые роли. Кобальту иерархия была безразлична, по своему характеру он больше привык подчиняться, но Ятребу Иуды такое положение дел ставило в позу.

— Моё, мля, дело.

Принцип появился в Быке, махнув падать на облучок, сам вскочил на пассажирское. Велел править домой и затих, сказав, что даст знать по прибытии.

Оказавшись в мансарде, В. долго хмыкал, прохаживаясь вдоль стен, отпуская завуалированные издёвки, понятные в большинстве своём только хозяину. Как отменный специалист по эксам и социальному считыванию, он вполне мог бы так уж не занудствовать в извлечении из их главаря досады и неудовольствия, но не считал необходимым сдерживаться. Согласившись участвовать в предприятии, осознавая последствия лучше, чем Дмитрий Каракозов, лучше, чем Иван Ковальский, он хотел получать максимально возможные наслаждение и восторг, он слишком многого стоил, чтобы малодушничать с самим собой.

— Ну?

— К одному там, сговаривался о нашем деле.

— К наводчику что ли? — уточнил Ятреба Иуды.

— Нет.

— Послушай, хуила, давай уж мы не будем тянуть из тебя по непонятному и в отрыве от других омофону, а ты сам складно сбрешешь нам, что удумал.

— Для начала нужно похитить оркестр и хор. Они будут вместе.

— Будут где?

— Перемещаться.

— Мужики, как вы его терпите вообще?

Они переглянулись.


Поданный почтовый вагон оказался без входа, на теле в нескольких местах усматривался лишь контур. В состоянии глубокой внутренней паники, не смея оставить недееспособных подопечных без присмотра и не имея в обозримости кого-то, кто отвечает за вагоны, кто отвечает за почтовые, А. схватила у проезжавшего по перрону водовоза топор, тут же схватилась с самим водовозом, прекратила, пациенты заволновались, один начал плакать, заплатила водовозу, балансируя на разделе платформы и клифа к рельсам, начала рубить. От громких ударов и лязга пациенты заволновались сильнее, в некоторых местах расторгли вереницу, плакали уже двое, затравленно зыркали по сторонам и помалу, вероятно, сами того не замечая, разбредались, выворачивая себе руки. Её захлестнуло отчаяние, удары всё чаще соскальзывали, то и дело она озиралась, у самой выступили слёзы от ледяных порывов, при очередном взгляде пришлось оставить рубку и броситься сгонять; каждую секунду она боялась, что поезд тронется, а они останутся здесь и погибнут. Водовоз взялся помочь, удостоверившись, что ответственность за порчу она берёт на себя, совместил пальцы с продавленными канавами в топорище, пациенты подкрались к бочке, начали отхлёбывать, она бросилась их отогнать, глядя вдаль, на локомотив. На входе в вокзал курил обер-кондуктор, в серой шинели с зелёными погонами, задумчиво наблюдая, только она кинулась к нему с мольбой остудить пыл машиниста, как они опять подошли к бочке, это заметил водовоз и с занесённым топором ринулся. Не достигнув железнодорожника, она метнулась обратно, покосившись на локомотив и утирая всё выступавшие слёзы, отогнала, умолила водовоза возвратиться к устройству двери. Обер-кондуктор бросил в снег окурок, запахнул шинель, поднял воротник, неторопливым, но угрожающим шагом стал надвигаться. Она этого не видела, силясь остановить разброд, в особенности в сторону бочки, контролировать дым из трубы и продвижение работ. Чем ближе он подходил, тем громче плакали двое и норовили разойтись в стороны, хоть и неосознанно, остальные. Голубой шар в черноте, падение на семьдесят вёрст сквозь облака, видно круп коня, пальцы разжимаются, внизу город, очень крупный, но и приплюснутый, вот только очень много куполов, словно это искусственные устройства или живые органы, предназначенные для определения наличия, расстояния, азимута или скорости именно бесконтактным способом; куда здесь, поди сообрази с ходу.


Дорогу ему заступил освободившийся Абдувахоб, отрезавший тем самым нескольких пациентов. Руки связаны за спиной, ему ничего не оставалось, как боднуть его в грудь, спал тулуп, он сбился с дыхания, но не утерял инициативности, на несколько мгновений приостановился, сделался ещё злее, наотмашь ударил его по лицу, слетела шапка. Пациенты рассеялись ещё, он направился к стоявшей у бочки сестре, она хладнокровно ждала, в определённый момент облекла руками и опрокинула на ноги, залилось хорошо внутрь сапог, встало вокруг широким водостоем. Водовоз закончил арку и обернулся, побагровев, пошёл, занося топор, такой же, как на пуговицах первых инженеров путей сообщения. Не дожидаясь, чем кончится, она кинулась на посадку, загнала плакавших, по одному тех, кто разбрёлся, послышался гудок, дикими глазами она шарила по перрону, водовоз и обер-кондуктор валялись в снегу, Абдувахоб пинал его, из бедра лилась кровь, из вокзала бежали, полоскаясь шинелями, ещё несколько; она схватила его за связанные сзади рукава и потащила, вдалеке показались четыре монашки, не оставалось времени обращать на это внимания, втолкнула в уже начавший движение вагон и едва успела запрыгнуть сама, на перроне остались тулуп и шапка — собственность лечебницы, за которую придётся нести ответ. Несмотря на ледяной ветер, высунув голову через дыру, она смотрела, как обоих утаскивают в вокзал. Мимо проплыли монашки с бантами шнурков на ключицах. В дальнем углу высилась груда конвертов, её оседлал какой-то рыжий, с любопытством оглядывая сбившихся в кучу пациентов; она оказалась в ещё большем ступоре при виде него, поняла, что не имеет права ошеломляться, стала протискиваться сквозь подопечных, назвалась, было хотела… мысли чрезвычайно разбежались, не успев определиться, она сообразила, что внутрь задувает, эффект становится нестерпим, поток воздуха начинает поигрывать крайними конвертами. Этот проход уступал носиться мажордому, А. оттеснила подопечных, сколько позволял сугроб, посматривая и посылая намёки, что ему неплохо бы сойти и оказать помощь, а то и вообще принять на себя руководство; никого ничто не пронимало, она любила бывать на стороне таких, самоустраняться, теперь, что называется, аукается, все случаи, в результате которых она заслужила аттестацию «стерва», взвихрились со дна мировой памяти в единую операцию низшего приоритета, советчиков лишь тени, да и они, кажется, повёрнуты спиной.


— Господин Иеремия, нам, видимо, придётся как-то совладать с этой дырой…

— Видимо, придётся.

— В таком случае…

— Мадам, я не смогу заткнуть её своей задницей.

Артемида не сочла уместным заметить, что она мадемуазель. Обретя ассистента в лице Абдувахоба, согнав пациентов в ещё более тесный круг, те и сами жались друг к другу, безапелляционно откромсав от эпистол, она стащила с одного тулуп, заткнула, сколько хватило стáтей, свела до оторванной форточки. По прошествии часа или около того менялась с Абдувахобом, передавая оба тулупа и шапку, шла греться к пациентам. Иеремия не участвовал, время от времени вскрывая письмо-другое и почитывая при тусклом свете из узких зарешёченных проёмов под сводом. К ночи все сидели, в погоне за компактностью, время от времени подвывая, не утратив и охоту бормотать. А. всякий раз противился и зло смотрел на Иеремию; тот чем дальше, тем меньше обращал внимания на останки их организации. В Туле и Орле имели место короткие остановки, на обеих вагон норовили взять приступом билетёры и иже с ними, по телеграфу им сообщили о карамболе на московском перроне. Первый раз они отбивали ногами совавшиеся головы; в Орле подступились основательнее. Он нехотя слез, как будто заслышав шаги гонителей, пристроился к дыре, вместо головы туда вставился винтовочный ствол, он выхватил, начал палить наружу, не заряжая новых и не перезаряжая, выстрелов около семидесяти, она находила отдохновение в подсчёте. Когда состав тронулся, он вытер винтовку полой сюртука, держа через рукава, выкинул в дырку, сказавши: «оказал посильную», влез на кучу, подмигнул; после Орла поезд останавливался в Солькурске, там встречали доктор и Серафим.


Все стояли в саду, весьма дисциплинированно и стройно, собрались буквально по щелчку, может быть, до сих пор напуганные; и даже не самоубийством одного из них, а тем, насколько серьёзно все это восприняли, и к тому же многие на том или ином этапе видели его, пронзённого стеблями. Вон, в трёх саженях от этого места, рукой подать до останков. У него превалировали ложные убеждения, и кто-то однажды на этом сыграл.

Дождь лил всё сильнее, трава блестела, под крышей между окнами расползлось тёмное пятно, с решётки между колонн свисали капли. С чёрными зонтами их бы вообще приняли за людей настолько серьёзных, что наблюдение здесь предстало в совершенно ином свете, с давлением на обыденные предметы более значительным, нежели это показано в уравнении Максвелла. Вселенский причинно-следственный закон работал в лечебнице лучше силы земного притяжения. Из-за дождя попрятались все птицы. Грунтовая дорога с этой стороны территории, пожалуй что целая улица, шла под уклон, по ней проехало несколько телег. В кустах сидел тот самый человек, который никак не мог оставить их в покое. По ложу каменной дорожки побежал поток, как и из водосточной трубы точно на углу дома. Плетёная садовая мебель в стороне под липой намокла и лоснилась, никто не потрудился снести её в подвал. Некоторые поверхности приобретали вид зеркал, то совершенно серебряные отсюда, то вновь просто мокрые. Дворник в дождевике, с зажжённым фонарём в поднятой руке, наблюдал за церемонией издалека. Было ещё светло. Плетистые розы, вьющиеся по новеньким шпалерам, получали очередной серьёзный и легкопоправимый урон. Водяная пыль кругом кустарников и античных бюстов немного изменяла само зрение через эту завесу. Всё контактировало и звучало непрестанно, дробь среди прохладного ветра, температура воздуха понижалась, земля охлаждалась.

— …предательство, замки, ангст, оранжаду, корыстные, демоны, афатик, только я, Павия, суп на плите, Брокгауз и, рецептор, в Двине, мембранный, потенциал, графство, оптический, Волластон, завязывайте, частная, дробный, дробью, мой рыцарь, рыцарь, рыцарь.


— Кобальт? — только и спросил Принцип.

— Хороший он парень, этот Кобальт.

Признание, надо полагать, было всё же вынужденным. Всякие там обороты головы, Солькурск их потом цепко взял за фалды и за горло. В час этого проезда их вели трое, столько пальцев показал атаман в пролётке, молча сблизившись и отдалившись напротив. Он посмотрел на тучи, если пойдёт дождь, можно будет несколько расслабиться и позволить себе слёзы. Околосмертные впечатления в них были уже неуничтожимы, оба часто думали, допустимо ли мокрое вообще в стезе следующих апостольских чинов после жестоких хулиганов? Кобальт вот подвернулся. Расследование дел былых подельников в настоящий момент било и по нему. Они и сейчас, кажется, выполняли чьи-то задания. Расстояние между галактиками росло, ещё одна безмолвная встреча с Виго в открытой коляске на другом конце города.

— Тогда выходит, — всё острил Вердикт, — что случайная встреча, как ты говоришь, это свидание…

— А любая смерть — самоубийство (а планета Земля — горшок для Иггдрасиля, Вульгата — система мира, разделочная доска — алтарь, Шмалькальденская война — братоубийство, марш солдат — макабр, рождение Коперника — второе пришествие, Переяславская ночь предсказана в рекламе, Нёф-Бризах — упавший с орбиты замок, Гото Предестинация — брелок на ключах, кёльнская вода — улика, Адмиралтейские Ижорские заводы — порталы в иной мир, Анджей Костюшко — космополит, отмена судебной пытки — заговор иноверцев, Рейнский союз — празднество блудных детей, Библия — революционный синопсис, разностная машина Бэббиджа — устройство для промывки судна Обломова, Аккерманская конвенция — дым из вишнёвой трубки, чтоб на земле прекратились войны — неверное целеполагание, Хун Сюцюань — созванивался с Иисусом, сюзеренитет — ростовщическое отцовство, Исаак Ньютон — сон Земли о себе самой).

— Эй, любезный, останови-ка вот здесь.

Минуты три со скепсисом осматривали полутораэтажный дом.

— Не так уж и плох.

— Маловат. Анфилада не впечатляет.

Один стоял под окнами губернатора, хоть и рядом с лечебницей, другой казался слишком приметным для жандармского ока, пятый изобличал намерения, шестой подходил, но не имел земельного участка, одиннадцатый подписали под снос на прошлую Пасху, тринадцатый — весь заставлен бутылками.

С определённого возраста им обоим втолковывали внушительно — если дело всей вашей жизни не задастся, всегда сможете проповедовать, а что, в Новом свете обыкновенная стезя. Надо думать, это, наложившись ещё на пару уже приобретённых самостоятельно ересей, и формировало подобное мышление к тридцати, к сорока годам. Один бил за Предателя, второй за Крестителя, играть Лапочку оба считали банальным, ну и друг друга тогда, получается, они стоили.


Отказавшись пускать Натана, сев к окну, Серафим смотрел на могилу Арчибальда, в тысячный раз обдумывая происходившее на том собрании. Хандрил, искал доказательства тому, что его обложили ревнители теории, будто человек сам предсказал и предрешил свою жизнь, то есть сын Божий знал и знает всё наперёд, сука! до сих пор; а значит, он, во-первых, клиент Ван Зольца, во-вторых, циник, в-третьих, манипулятор. Тот самый Иисус, в принципе согласный, что самоубийство — это то же убийство со всеми вытекающими, персонально не без грешка. Лицемер, имевший влияние. Зимний визитёр.

В благословенной земле зима может повлиять на события разве что в сильнейшие зарегистрированные за сто лет. В Иерусалиме с одной стороны Храмовая гора, с самой глыбой, с другой — словно придавленный облаками Сионский холм, с третьей — Елеонская гора, на её склоне масленичный сад, у подножия — Гефсиманский, где его арестовали, по улицам снуют фарисеи и калеки, старики на балконах спорят, доказывая, что собеседник — ещё или больше не прокуратор, каждый день заседание синедриона, прозелиты прыгают у заборов, силясь разглядеть происходящее за теми, первосвященники проворачивают махинации с елеем, уримом и туммимом, иудеи, маккавеи и хасмонеи настолько перепутались между собой, что Саломея приняла Ирода Филиппа за Ирода Халкидского, а потом за своего сына Ирода.

Солнце никак не сходило с мировой точки. Все уже давно поднялись на это плато в Иудейских горах, никто не покидал город. Бастионы из песка и слюды, поднятые легендарной волей из недр пустынных холмов, казалось, уже не могли выглядеть более сухими. Истончившиеся арки времён Первого Храма, стоявшие тут и там отдельно ото всего, не давали забыть, что когда-то, в тёмные времена, Иерусалим бомбардировали швейными иглами прямиком из Рая. Тесные проёмы в песчаных стенах, из-за их толщины напоминавшие больше тоннели, нежели окна, освещались с наступлением ночи красными всполохами из глубины. Допрос у римского наместника уже состоялся или вот-вот состоится. Народ давно был развращён, никто и не думал подавать кесарю. Иудеи сплотились, полагая, что они в своём праве. Эмоциональное состояние уже долго оставалось накалено, грозило вылиться в некий акт общественного сопротивления, кровавый и почти не имеющий судьбы. Стены с бойницами, через которые свешивались пальмы и лестницы с разновеликими ступенями, плавно перетекали в стилолиты жёлтых скал. В их тенях можно было укрыться.


Наметилась встреча с агентом, его личным осведомителем из лабиринтов, в прямом смысле, в прямом смысле источником. Едва он опустился, как подоспел половой, увешанный меню и чеками, сказал, как отрезал, что именно этот заказан для неких антиподов, по крайней мере, иностранцев точно, предложил пока переждать, если уж так загорелось осесть именно у них, по соседству с одиноким унылым «титулярным асессором», тихо ссутулившимся в углу. Подсев, он попросил извинения за временные неудобства и заверил, что перестанет причинять, как только… Меня сейчас не стеснило б и слоновье стадо. Почувствовав потенциал подобного ответа, он пошёл в уборную настроиться. Первые фразы нашлись не сразу. Вы твёрдо решили? Вы за кого меня принимаете? Так понимаю, есть веская? Я слышал, перед подобным прямо-таки распирает на исповедь, нашёлся он далее, держа в голове, что, скорее всего, напал на след самой таинственной, мрачной и популярной темы новостных спекуляций сейчас. … Аристарх поправил бабочку и сказал, что даже пересмешник над Скалистыми горами менее свободен, чем он этим вечером.


Вердикт пронёсся взад-вперёд по комнате, глаза злые, вдруг тот анархист Цвингли действительно был прав и теперь следит за всей их интрижкой, замер подле двери.

— А где этот?

— Пошёл снеди прикупить, — нарочито лениво.

— Давно?

— Я по часам не сверял, карманом прижало, не могу достать.

— Вам Принцип говорил, чтоб никуда?

— Говорил, не говорил, в принципе.

— Мы закрыли миссию, — резко меняя тон, доверительно и даже, чего и не было нужно, дружески сообщил он.

— Прирезали пару волонтёров Красного креста?

Кобальт возвратился с целым пакетом судков. Мигом оживившийся Ятреба Иуды принялся всё пробовать. Горячий винегрет с зеленью и кореньями, сладкую рисовую кашу с корицей, солонину с хреном, замороженный суп из вишен со смоленскими крупами. Глядя на это, В. вскипел, но решил пока не гнать их в шею, что могло привести к последствиям стохастической модели. Может, они сломаются, но, скорее всего, чувство голода победит страх, оба, сразу понятно, отменные любители, доказательствами чему служат их телосложение и тот подбор блюд, что раздобыл из ничего за столь короткий срок Кобальт. Собственно говоря, а сколько он отсутствовал?

Наконец выехали, спустились по Московской, спустились и поднялись по Херсонской, потом спустились среди убогонького предместья, всё ехали, он уже стал опасаться, что пропустили поворот.


Они поехали по расплывавшемуся от слёз крестьян и мещан Солькурску прочь от центра в восточную часть. Такие судьбы в этом городе, кажется, были вовсе не в диковинку. Порог как у всех, какая-нибудь война, сломанная в данный конкретный момент жизнь; корысть обыкновенно потому и зашкаливала, ведь наперсник рока вынужден начинать всё с начала, урывать у провидения своё; а кончалось всё плохо, надо же чувствовать это, импульсивный ток, заряжающий всякий поступок основанием, да Господь Всемогущий, он раскидывал под перевёрнутые поверхности точёные такие доски, метасёрфы, с них все и наёбывались на каждом шагу. Вот этот ход, одушевить какую-нибудь вещь и тем подстегнуть общую метафоричность, но тут яма, урина на голову, замкнутый круг пенитенциара, морально, жизненно, проза в прозе в прозе… вот когда бывавшему проездом сочинителю все женщины в городе кажутся некрасивыми, вот это хоррор.

Спустя минут сорок остановились перед зданием в романском духе в глубине сада. Все эти трифории, фальшивые арки, парадизы и эмпоры. Ятреба Иуды покосился на дом, стоявший против их одноэтажного, как раз такой — большой серединный корабль, четыре по бокам.

Признаться на прахе курантельщиков, тогда он испытал волнение, и нешуточное. Эти упоминания про храбрость и крепкие нервы теперь представились ему недобрыми знаками, предзнаменованиями, словно появление покровителя моряков в католицизме. Кажется, дело было в самом предмете, который он, втёршись в доверие, собирался предать.

Свет в передней от двух масляных ламп, привешенных на крюки. Окна задрапированы алым бархатом, лакированная лестница взмётывалась в бельэтаж, но они вошли в другую дверь, приведшую в небольшую залу с деревянными панелями по стенам, рядами стульев, многие из которых уже заняли разночинцы и благородные, и верёвочной петлёй, свисавшей с балки; она напоминала ведущего вечера и, по сути, чем-то подобным и являлась.


— Это ничтожество со своей дамой сердца не могут быть уличены.

— Не приглашали, врут что приглашали, а сами и не думали, — вторил Натан тонким голосом.

— Пьеса написана и летает не хуже, чем костюмерши перед Щепкиным.

Вошла Артемида, и он, пугливо вжав голову, тут же метнулся на стул. Сопроводив его презрительным взглядом, Берне остался на прежнем месте.

— Давай, давай, уматывай.

— И не подумаю, мамаша.

— Ты ещё не знаешь, что я умею.

— Подтверждение телефонистки со станции, договор, счёт по оплате гастроли, точное именование хора, чьего имени оркестр и рекомендации дирижёра. Кроме того, объявите нам этот день и не медля, мамаша.

— Там тебя доктор вызывает.

— Меня? Опять?

— Насколько я знаю, он не вызывал тебя в Солькурске ещё ни разу. Кстати, у нас по улицам водят слона, можете взглянуть сами.

Натан встал и, будто зачарованный её неотрывным месмерическим взглядом — женщина в белом халате, фраунгоферова прямая сквозь пустоту, которая, если выбить перину, высветит пыль, на другом конце он, будто кем-то пережёванный — не бросившись к окну, то есть вовсе не заинтересовавшись, сколь бы сильно ни подозревал он, да и все они, что она всё выдумала, совершенно ошарашенный этим вызовом, побрёл к двери.

Любая часть диспозиции в кабинете могла и примерещиться, вот ведь паскудство, угораздило застрять в таком месте, где явь не подтверждается самым банальным и удобным образом — через глаза. Трое жрецов сидело на месте Иулиана Николаевича.

Когда они столкнулись ещё там, в жаре, то как-то сообразили, это же почти зачин времён, и если начать всё обстряпывать нынче же, можно недурно преуспеть. Вон уже какие конусы под ножками стульев, рабство изобретено и принято повсеместно, территорий, как подозревает Птолемей, до того тучно, что даже сущностям с истоков Нила столько не нужно. Пошли пошепчемся, пошли пошепчемся, надо пошептаться, — неслось тогда в верхушках пальм и над каналами с зелёной водицей, яичные лачуги прилепились к склону, прихотливый серпантин, протоки, там внизу галеры с камнями, тут старики с вытянутыми к Ра черепами и руками до колен, волокутся, где там у них назначено… где их ждут…


Кругом напряжённо застыли не тори, не виги и не унионисты; взносы чёрными метками, принимать женщин такими, какие они есть, ещё не доросли. Лучи заката Римской империи, это они-то устали от лицемерной морали? да ни Боже мой, исключительно мода на декаданс и почти в каждом он только стадия. Но это и не символисты, отстаньте от них, они всего лишь дожидаются, пока явятся все члены кружка. Люди готовились к зрелищу, уносясь от бурных социальных противоречий.

С крайнего левого стула поднялся ничем не отличавшийся от прочих сектант и направился к петле; что его так, ликвидация военных поселений добила, бóльшие объёмы математики в учебные программы или переход от рекрутских наборов к общей повинности?


Продолжали ознакомление с перипетиями распространившейся повсеместно активности Наполеона Бонапарта. После обнаружения растерзанного француза и уже забродившего в колодце немца стало ясно — выморочность данного владения непреложна. Слушая это, П. думал, надо ли им знать всё так подробно? и рассеянно озирал ту самую комнату. Ничего особенного, за исключением ковра с мелкой россыпью капелек крови. Дом купил некий алжирец, — солькурской недвижимостью поочерёдно владели бош, галл, казна, где председателем казённой палаты был австрийский еврей, а губернатором — обрусевший поляк, потом шпион-рустамид, — приехавший в город недавно…

Он нашёл его согнувшимся над колодцем на заднем дворе.

— Пошли, думаю, сейчас он объявит.

Кобальт покорно побрёл в дом, дорогой наткнулся на борт телеги с полузакопанными оглоблями, стоявшей на кирпичах посреди его кратчайшего отрезка, тихо выругался и поднял голову, огляделся.

— Туда, за навес.

Он заметил в углу, где забор поворачивал, очерчивая границы сразу трёх владений, перевёрнутую детскую коляску, колёса с ржавыми спицами, разорванный тент на давно заевшей раскладной дуге. Отвернулся, ускорил шаг и вскоре оказался в доме. Скинул шинель в угол, немного постоял у окна, глядя на каменное горло колодца, потом его внимание привлёк квадрат на обоях, не нарисованный, не процарапанный ножом и не ломавший узора, который, однако, он стал ковырять, отрывая треугольники. За слоем бумаги обнаружилась надпись: «хуй». Он продолжил рвать, открывая всё написанное на третьем слое. Покончив с этим, расширившись, прочёл: «Я не просто обезьяна». Вновь на пол полетели продолговатые части, расходившиеся под тянувшими в сторону пальцами как угодно и похожие на клювы пеликанов, детали метронома, следы от вознесения святых и куски, отпавшие от «Тайной вечери» за триста пятьдесят лет. Под вторым оказалось третье откровение. «Важнѣе чемъ рулоны Hakle желанiя». Суки, и тут рекламу пхают, подумал Кобальт. Он уснул под шинелью среди свернувшихся клочков, сделавшись немного счастливее, ведь теперь он знал больше слов и лучше людей, так случается после каждого вобранного текста. Он любил читать или что-нибудь древнее, или техническое.

На город опускалась ночь, люди на Московской ощутили это раньше жителей слобод, а те — раньше обитателей катакомб. Тени разнокалиберных, немонотонных строений и многочисленных шестов и колонн легли чёрным на серое. Большинство покинуло улицы. Пепловый свет, словно поднимавшийся от земли ясный туман, выявлял самые тревожные формы. На первом месте кирпичные столбы с фигурными ореолами, на них тонкие ворота готической ковки. На втором — танцующая мессу страсти пара на Красной площади, застывшая в последнем движении, когда партнёр без головного убора нависает над жертвой в слишком коротком платье. На третьем — две стеклянные банки на окне с раскрытыми шторами, в которых плавало что-то, некогда живое. На четвёртом — оправлявшееся от падения существо на гребне крыши доходного дома на фоне Луны. На пятом — фигура наблюдавшего за безмятежностью солькурской ночи доморощенного мстителя в перекроённом под галицкий плащ рединготе, застывшая в тени крыльца дома губернатора. Звук распространялся повсеместно, но ничто не звучало, это было время тихих приближений, неожиданностей, скоропостижных сюрпризов и визитов, о которых никто заранее не условился.


Продравшись сквозь высохшие заросли осоки, он вынырнул из Стрелецкой слободы напротив Дворянского собрания. Полночь миновала. Думал дойти до пустыря, где Принцип зарезал Горло жирафа, а там как выйдет. Сверху что-то освещало путь, посмотрел — Луна. Он двигался почти бесшумно. Шмыгнул через Красную площадь, подворотней на Флоровскую, дальше по бездорожью, мещанским садам и меж обывательских домов на Мясницкую, до винных цейхгаузов долетел почти призраком. Вот и вход.

Коренные жители губернии придерживались мнения, что их отрыли древние, и при том не кидаясь очертя голову с киркой в штольни. Радиальные тоннели, неизбежно соединённые через крытые галереи, коридоры номеров и лавки с отъезжающими витринами. Они представляли себе немую и суровую сцену, чёрно-белую к тому же, как несколько плечистых людей, рожденных ещё варварами, но за жизнь перековавшихся в отцов-основателей — бородатые лица, сальные волосы до плеч, тесьма в складках лба, спазмы гладкой мускулатуры — входят в слепящую белизной пещеру, в уже очищенный галит, ведут надкусанными репами по стенам, бьют мысками, прыская перед собой ионами хлора, осматриваются с основанием, крутя в голове планы, перспективы, ходы под крепостью плюс поставки родственникам по всей феодальной раздробленности. Да и у себя сколько можно законсервировать, а в такого рода катакомбах застынет и сама жизнь.

Теперь, где доходило до чернозёма, ставили распорки и белили эти пятна.


Его первому подозреваемому, если всё отбросить, в конечном счёте, требовалось лишь незначительно улучшать взаимодействие механизмов, пусть и ярившихся опухолями, экссудатами, слиянием исподи и подошвы, горла и турбины. В особых, ну это само собой, условиях. Соляные лабиринты одно укрепляли, а другое доводили до такого взрыва, что потом уже не примотать сухожилием и не взять лишней кожи с мошонки. Его пациенты все до единого особенные — как безумие в Новом Завете понимается в отвлечённом смысле, а не психопатологическом, личности с опытом разветвлённым, всякий на каком-то этапе «раз» и начал новую жизнь, то есть спустился под землю и остался. И вот он уже не шарлатан, как шарлатана его уже никто не воспринимает и не отождествляет с дутыми ликворами и гомеопатией, как у ангелов. Он с ними вместе, со своими птичками, когда сюсюкая, когда сурово говоря правду, когда дрожа в испанском сапоге, когда зажимая рот помещённому в него привереде, которому не нравится, что у него большой палец на ноге отклоняется внутрь и кость торчит, прошёл путь к осязаемому эффекту, вжился в подземный мир, придясь ко двору.

— Сегодня приёма уже нет, — вскочил из-за стола юноша в песочной тройке, но это никого не остановило.

Он оказался на месте, сидел, откинувшись в кресле, грезя, приняв какой-то порошок. Ятреба Иуды знал, для чего ему мог понадобиться труп Горла жирафа. Здесь под землёй законы увёртывались малость по иным траекториям, и если тебе нужно, режь, что вздумается, тем более что останки уже отколесили с жизненными гастролями, тут и живых-то не всегда щадили, однако доктор человек особый, с этикой, его учили и ему вдалбливали основы, которых не было у тех же Хэра и Бёрка.

— Что вам угодно? — он посмотрел на него мутными глазами из-за широкого стола, обитого по верху змеиными ячейками.

— Сами знаете. Предупреждаю, вас спасёт только абсолютная искренность.

— А вы кто, из полиции?

— Если станете крутить, будет вам и полиция.

Доктор закрыл глаза. Он прямо сейчас слышал, он видел, как в амфитеатре все сидят с баками и эспаньолками, а под стульями покоятся саквояжи, полные трубок и пузырьков, с физиономиями нечистоплотных эскулапов, имевших обширные практики в предместье. Вылетает и вьётся в воздухе кишечник, в россыпи крови и лимфы, за ним печень, точно не видно, но, вроде, со следами зубов. Лампы в своде мигают, тускнеют, осадок в их стыках ядовитый и жирный. Если после всего заштопали дурно, могут закидать солью.

Он ощупал лицо руками, сильно потёр пальцами надбровные дуги.

Надо думать, сегодня такая ночь, не то чтобы откровений, просто масть пошла, бывает. Может, ему сбегать отбить шефу депешку, подать голос из подполья, а тот, на сей раз, поверит?


Как попасть на кухню, он не знал, но, войдя во второй зал, после предбанника для крепостных, пристроился к одному из батраков. Когда Я. вошёл, он колдовал над небольшим котлом с засаленными и закопчёнными сводами, всем видом давая понять, что это зависящий от лишнего грана эксклюзив. Грешным делом подумал, уж не кипит ли в том горлово сердце. Потом отношение вдруг изменилось. Он стал ковырять ногтем обдаваемую много лет сажей стену перед собой и досаливать, казалось, просто потому, что привык, не пробуя, не понимая изменений, думая, может быть, о своём. Древний бронзовый конус, нависавший над открытым огнём в обрамлении иссохшей глины, словно остановленный аэростат, пропагандировавший средневековые пропорции и инструкции по смешиванию, сужался там, где его не видел никто, не видел и тот, кто имел честь заглянуть снизу, пронзая продукты выветривания и прекратившие жизнедеятельность организмы, вертикальные и горизонтальные классификации дерьма, скелеты крыс, шпионов и воевод, то, что решается в обратную сторону. Я. подкрался почти вплотную и громко кашлянул. От его вторжения мэтр потерял дар речи, настолько он был неприкасаемый. Вознамерился выпроводить, кликнув своих ребят, в данный момент тащивших на плечах сырную головку, но, когда было сказано про то самое тело из мертвецкой, сбавил напор.

— Да, я был там и собирался забрать тот труп, но его забрала одна, хм, мадемуазель.

— За подмышечные впадины утащила?

— Именно так. Она обманула нас. Сперва, когда мы трое оказались в пате, доктор предложил, хм… один ловкий ход.

— Ещё больше унизить девушку, понятно, продолжайте.

— Не понял, почему унизить?

— Не понял, почему мне не предложили сесть.

— Хм, ну вот, мы вышли из одной шахты, зашли в другую, хм… но тут она предложила мне выпить перед этим…

Наталья то утюжила, то замирала. Из коридоров, чьи уходившие вглубь земли траектории она пересекала, непрестанно текли человеческие потоки, внутрь никто не заходил. Личности, похожие на хитровских картузников, на освоивших запретное ремесло крестьян. Грязные рожи, перепоясанные постромками или растрёпанными шпагатами рубахи, сапоги с белыми молниями соляных разводов, словно каменные лапти, оставшиеся невредимыми везде, кроме подошвы. Невидящими глазами они смотрели перед собой, облизывали пальцы, когда чувствовали, что из жизни исчезает смысл, самая её соль. Если бы за ними кто-то гнался, дали бы себя догнать, все как один, уже рассредоточенные с того мига, как их увидел агент с поверхности. Достаточно ли мир укреплён их стараниями? Ординарными усилиями у самых основ всех конструкций, невидимой помощью из глубины, где пришлось почти всем пожертвовать; прекрасными видами, отдыхом среди воздуха, который не проносится мимо ежесекундно, свободой в том смысле, что подразумевает право покидать места и возвращаться в них, выбирая те или иные на свой вкус.


Публичные чтения проходили уже с год как. Иулиан Николаевич сегодня отсутствовал, прислав вместо себя сестру. С. скрючился в кресле в углу, глядя, как выносит стул на середину сцены, за ним полная декорация Тайной вечери. Она сказала ему что-то и некоторое время вдавливала обратно проступавшие на лбу инионы, похожие на всплывающие из мозга пирамиды. Анатолий что-то старательно записал на клочке бумаги, подал застывшей позади сестре, она не читая скомкала и кинула за себя.

Раньше отец много возил его по курортам. Воды, грязи, знаки кровью тварей божьих на ключевых местах, чаще всего на висках. Приходилось быть эпицентром различных плясок… активностей настолько разношёрстного ряда магических исполнителей, что не существует в мире столько культур. В Новой Гвинее, Африке, Зеландии, на обособленных островах и крайнем севере, а он только мотал на ус, на свой лад осваивал их языки, глаза вращались, в губы словно встроен челночный станок, лингвистические возделывания наслаивались сначала на него, а потом уже друг на друга. Арчибальд не успевал понять, где они только что побывали, растерянно смотрел с кормы на удалявшийся берег и демонстрировавшиеся всем, как он думал, белым, а на самом деле только его сыну, голые задницы папуасов; у него, уже позднего юноши, всё больше запутывалось и одновременно прояснялось, и далеко не в пользу человечества.

Видя всю тщету своих усилий, Арчибальд чрезвычайно вцепился в метод лечения чудесами света, смотря на них разительно узко, сегментируя только древний мир и новое время. И вот они уже селятся в лучший отель в Харбине, откуда должна начаться экспедиция.


Из дневника Аристарха Горлова[243]:

«Ей, казалось бы, самое место на Великой Китайской равнине, но нет. Постройка началась в 214-м году до Рождества Христова цзиньским императором Ши-гуанг-чи, который украл и переосмыслил идеи, развитые несколькими царствами до него, поняв, что, подводя всё под соединение уже готового, всего-то! а также под случай на консолидации империи, — он защитит проект.

Перед кликой стояла задача оградить провинции внутреннего Китая от нашествия монгольских орд и самого императора от чего-то странного и страшного, чему не имелось общепринятого именования.

На постройку стены отправлялся каждый пятый житель Китая. На общий сбор рекруты больше похоже что сползались, расшвыряв свои гэта только тогда, когда пошла гористая местность. Взмах левой ногой в сторону дома, перекрёстные обмотки на бёдрах сковывают досыл. Мотивировать их, ну хоть защитой от варваров либо от кракена, надсмотрщики и не думали, это Китай, говорили они, такое к тому же время, тяжёлое. Шли дни, облака над стройплощадкой набегут, рассосутся, набегут, рассосутся, но видеть это могли только бойцы уже при смерти, тогда давали лежать, ударят разок кнутом и больше не пристают. У на свой манер производителей работ бывали совещания, приходилось долго плестись на муле, зато потом можно бесконечно пить чай со всей церемонией и лениво смотреть на всегда новую, уточнённую карту на свиной коже. Именно отсюда лгали и императору. Узел, что сказать, только и он перемещаемый. Та сторона делалась чем-то заморским, нет, мифическим, землями, полными чудовищ до того гнусных и небывалых, что от них сутулые строители ждали и сжатой до половины их жизни эволюции крыльев; тогда понятно, отчего бы требуют строить повыше, там уже не китайцы остались, и у всех лица с раскрытым в вое провалом, ну это и закономерно, максимум маньчжурцы, да и то бабушка надвое.

Один из рабочих происходил из провинции Гань-су, с запада Китая, в той области он и отправился на постройку. Дойдя, некоторое время издали наблюдал ландшафт, превращённый стеной в нижнюю челюсть хищной рыбы. Работа была трудная и встречала много противодействия со стороны самого устроителя заграждения. Через каждые триста шагов в стене возводилась башня, а могли бы заставить корпеть над ними в два, в три раза чаще. Иногда они уже имелись, и сновавший по окрестностям инженер об этом сообщал, часто вместо ужина. Люди не выдерживали подскочившей ритмики, развиваемой смертным боем стеничности, но она строилась, как будто уже пущенная под откос.

После изнурительного дня контроверз, но такой уж здесь сложился универсум, сжавшийся, едва ли кто друг друга понимал, ещё который день ныла спина, он сидел в тени под лесами и бросал кусочки лепёшки, полученной на ужин, двум оранжевым голубям. Судьбоносные птицы, к тому же чем-то, по-видимому, заражённые. Они охотно клевали его постный материал, стойкое ощущение, что с известью, он и сам откусывал с удовлетворением от проделанной работы. И вдруг к их трапезе прихромал третий голубь, синий! с искалеченным крылом. Рабочий тяжело поднялся и хотел словить его, но тот не дался, подлетая и удаляясь от стены.

Находку, в ночи, он заложил в основание одной из башен, задвинув камнем, нацарапал на ней восемнадцать взаимоисключающих иероглифов, после чего на гребне, где ещё не достроили бойниц, из воздуха материализовалась группа людей в странных шапках, её немедленно начали окружать вспышки белого света».

Он стоял спокойно, опустив руки вдоль округлых боков, глаза полуприкрыты. Принцип крепче взялся за лоб, сделал шаг назад, прицелился и ударил, рог легко вошёл в живот. Он захрипел, хотя и видно было, не желая этого, по подбородку потекла кровь. Согнулся пополам, руками невольно охватывая кость, пока ещё белую, завалился назад, так и застыв скрючившимся. Позже он дал справку, полученную от Виго Виговича. Агент, и весьма опытный, пронёсшийся по системе изнутри. В 50-м назначен канцелярским служащим на сложный участок в Хозяйственный департамент МВД, в 54-м дали коллежского регистратора, и вот он уже младший помощник квартального надзирателя, в 63-м титулярный советник, в 72-м — статский, в 75-м согласно прошению уволен от службы по состоянию здоровья, в 77-м причислен к министерству внутренних дел, в 78-м вступил в шайку, поскольку сам боялся покончить с собой.


Натуральное число, добро, второе тетраэдрическое, да ещё и суперсовершенное — понятно, что не искать нельзя.

— Как считаешь, какое у меня предчувствие?

— Да ладно, Принципуля, ты уже и так… на монгольфьере, а тут ещё Ремигиуш.

Преобладала зелёная краска, её пласты, расширявшие спектр, штукатурка, решётка из лозины, гипс, листки «Wanted» и свобода перемещений. Из караулки ходили во внутренний двор курить, хотя и в той не возбранялось, мимо камер. Забившиеся и ощерившиеся в них всегда чувствовали, что за ними следят. Среда — тоска и мор, — в которой взращивалась готовность к такой судьбе, а она уже имела рекомендовать стратегию и на этот счёт, окольно, лишь озвучивая, что удобно арестанту, каким он должен представляться начальникам, а тут важно всё, от чего-то до чего-то, простор для применения личного опыта. Юнцы, у которых фуражка оттопыривала уши, на самом деле были поставлены куда выше, но у них уже кругозор, практика изначально ограничена и просвета не видно. Жалели ли их с кичи? в последний миг могли пожалеть, плюнув харкотой, а не маслиной, пряча и уходя вразвалку.

Конвоир передал гостинец и обошёлся без изысканий в том. В. осторожничал, и, отправив предупредительную пульку, второй передал пустой. Третий с рукоятью. Четвёртый снова пуст. В пятом напильник. Дал знать, что ему хватит двое суток. Днём вокруг арестного дома образовывался рынок и извозчики заполняли биржу, ночью выставлялись часовые, с винтовками и свистками, для побега из них пришлось бы расходовать не меньше половины, они это нормально воспринимали — расходовать — не кажется, что особенно на таком зацикливались. Поставили кабриолет с наброшенным верхом задом к площади, намереваясь рвать с места от водоразборной колонки. Принцип начал выступление, Р., как видно, выжидал. Когда шея затекла смотреть назад, в оконном проёме, между отогнутых прутов с блестящими концами показалась человеческая голова. Одним движением он вытянулся головой вперёд, по пояс, перевернулся на спину, каблуками упёрся в верх створа, перехватился руками за два нижних прута, повис лицом к стене. Упал в подмороженную ночью грязь. Пригибаясь, добежал до них, вот уже вскочил, торжествующе посмотрел на Вердикта, холодновато на Кобальта.


В ответ на их недоумённый взгляд он сказал, что они и сами должны были предвидеть его визит, ещё когда Секененра ругал с пирамиды подступающих гиксосов. Встретили неприветливо и, чтоб скорее отстал, сунули выпавшую из тетради бумажку. Мернептах цедил слова, что-то всё время стряхивая с груди и не глядя на него. П. взял и, нисколько не приободрённый, вышел из конторы. В горле действительно стоял ком. За неимением лучшего опустился на ступени лестницы, мимо в обе стороны протискивались горожане, страшно занятые и погружённые в свои мысли провинциалы отекали его во всяком отдельно взятом случае лишь чудом.

Он бегло читал: …слёзы окончательного пиздеца текут по окровавленному леонтиазису…, …дни напролёт мерещится пар, парок, беленький такой…, …их по числу евангелистов: умат, тяготение, сором и фобия… Точно, фобия, вскинулся Принцип.

Ещё раз просмотрел написанное по диагонали, миновав Херсонские ворота. Через некоторое время дорога пошла под горку. Он видел, как вдалеке, на юго-западе, поднимались четыре воронки чёрного дыма. Ветер клонил их влево, бессильный развеять или сделать не такими непроницаемыми. Плеяды твёрдых частиц смещались к окраине солькурского леса. Вероятнее всего там не поделили рельсы четыре состава сразу, а может, и больше, сейчас их всего больше, этих монументальных поездов и вместе с ними путей сообщения, путей последнего этапа выполнения договорённостей. Слева раскинулись кварталы одноэтажных домов, справа за дорогой начинался обрыв, на дне его собиралась после таянья и никогда не исчезала грязная вода. Он спускался, ничего не изменилось, так и не перешло в стадию определённости. Росло сначала нравственное, а потом и повсеместное негодование. Заходившее справа солнце неожиданно оказалось на поверхности продолговатой серебряной капли, летевшей вдали с востока к дымам, он не имел представления, что бы это могло быть и, более того, поймал себя на мысли, что не испытывает особого интереса.


Тогда он нанял сыщика проследить за ним. Именно в тот момент ему оказалось недосуг, взял себе половину денег, а на вторую нанял знакомого околоточного надзирателя. Надзиратель, полупьяный, выслушал вполуха, при случае озадачил городового, пообещав, если что, шкуру спустить. Так толком и не поняв, за кем следить, тот ошивался подле лечебницы, видел, разумеется, его, видел и пять раз за день покинувшую обитель и возвратившуюся служащую, видел, как дворник привёл ночью девку из катакомб, как один из пациентов ровно в полночь влез на кирпичный столб садовой ограды и стоял на нём минут двадцать, как рано утром к клевавшему носом объекту подошёл почтальон и они долго о чём-то спорили, как в ожидавшую его коляску стремительно проследовал импозантный доктор, с тростью и в касторовой шляпе, как со стороны Херсонской недалеко от калитки в тени колонны из ниоткуда возник невысокий человечек в потрёпанном фраке и гротескно маленьком котелке, стоял там, никем не замечаемый, пока к нему из-за дерева не подошёл один в характерном больничном платье, какое-то время они шептались и в конце изнутри передали некое письмо, как пошёл сильный дождь, словно сконцентрированный над лечебницей и разжиженный к прохожим частям, и внутри сада всё будто бы сжалось, пережидая, как сбежавший от гувернантки мальчишка в бриджах, чулках и сюртучке чрезвычайно ловко взобрался по чугунным прутам и перемахнул за ограду, откуда его долгое время вызволяли.


На другой день они распределились на вахты. Работали по три часа, в день по две смены. Сломали каменный верх, потом начали обкапывать уходящую под землю кладку, помалу расширяя ров вокруг и отбивая мостовину. Углубляясь на три мехеленских фута и расширяясь на шесть, грузили поднятую «породу» в две тачки и отвозили в угол двора.

— Не сочти за невежество, я тут по случайности на твои часики глянул, так они у тебя в обратную сторону идут. У меня, когда в голове прояснилось… думаю, пусть порешит меня Принцип, но спросить спрошу.

Он помалкивал. На его часики он глянуть не мог, при нём он ни разу их не светил. К концу второго дня в яме уже можно было похоронить архив жандармов в отношении сектантов и крестьянского вопроса. Дно приближалось, оно будет там, где они решат.

— Все стареют, а я молодею, — небрежно, упуская заступ.

— Так с чего ты это вообще? Сколько знаю, такие не на каждом углу торгуют.

Человек определённо из лиги Вердикта. Для него разбойничать означало нечто большее, нежели обогащение наиболее коротким и понятным путём. В основном психические процессы, те самые ситуации, на которые ещё можно успеть повлиять, да вот какая штука, применимость сомнительна, и не то чтобы тёмные налётчики при царе Александре так уж теоретизировали и разнимали на составляющие эргодическую гипотезу, но держали курс, да, что-то вроде, ориентировались, воспринимая на свой лад причастия ко всему такому, раздаваемому только в пересыльных тюрьмах и у спонтанных наставников не в палестинах. Словом, у прошлого и у будущего ему виделась очевидная неравноценность, а кто умел не только разбивать витрину, но и возвращать всё как было, по мнению Ремигиуша, всегда выигрывал. Некоторое время рыли молча.

— Такие носят все члены клуба, в котором я состою.

— Ты состоишь в каком-то клубе?

Он понимал больше, чем показывал, в нём скрывался ряд глубоко развившихся эмоций, Принцип старался об этом не забывать.

— Да, что здесь тебя изумляет?

— По нашему профилю?

— Да, самоубийц.

Настала его очередь отбрасывать, он замер. Кобальт по окончании смены старался не уходить от ямы далеко. При упоминании о членстве он приободрился, подался вперёд, внимательно вслушиваясь.

— Какого рода ассоциация?

— Всё как у всех, — не прерывая работы. — Собираемся иногда в секретном месте, подписываемся кровью, приносим жертву трубадуру Гаваудану, свально совокупляемся, один, кому выпал жребий, кончает с собой на глазах у других.

— Что за жребий?

— Запрещено уставом.

— Как-то он избирательно.

— Его ещё и читать надо с зеркалом, тёмный стиль.

— У тебя, как я понимаю, ещё в этом мире не все дела закончены.

— А мы всё успеем, если ты хайло закроешь наподольше.

— А что, Принцип, тебе, скажи, уже надоело? — тон сделался иным, он перестал выведывать.

— Думаешь, ты подходящ для таких излияний?

— Ну а почему нет?

— Сам посуди, вступает ли человек в клуб самоубийц, если ему нравится жить?


Утром сестра велела ему явиться для решения назревших тематических вопросов. С сильным опозданием поскрёбся отправленный секретарь Михаил, сказал, что самого сегодня ждать не приходится. В спальне медитирует на предательство Иуды и по всяким едва ли важным вопросам отрываться ему недосуг.

— Я не потерплю такого к себе обращения и поведения, — притворив за собой дверь, буравя взглядом покой, загремела она.

— С собой обращения, с собой, а к себе отношения, — с усталым, но терпеливым видом, не вынимая ладоней из-под головы, подумывая изобразить зевок.

— Да как ты смеешь, словоёрсная дрянь, меня поправлять? А ну встать, когда перед тобой стоит женщина!!!

Серафим ответил выверенной тишиной. Впоследствии сел, обхватил руками туловище, будто ему холодно, переменил тон.

— Говорите, зачем пришли, и подите прочь. Вы мешаете мне думать.

— Ах, значит, думать, а чем ты думал, когда съёбывал отсюда, проклятый мозгляк?! Когда своим мерзким голосом, будто празднослов, кричал выпустить и дать взыскуемую таким охуенно гениальным долбоёбом свободу?! Дали, ну и что? Не смог там? Силёнок крутить головой и увёртываться от тычков земских старост не хватило? Приплёлся обратно в сумасшедший дом, сломленный, разбитый и униженный? Как ты там говоришь? Господь, что за вакансии ты обрушил нам на головы, уж лучше сера? Надо продолжать?

Он молчал. Было видно — сказанное подействовало очень сильно. Сидел ошарашенный и подавленный, она достигла своего в полной мере, если, конечно, ставила себе какой-то итог.

— Уходите.

Она привалилась к двери с той стороны, сама испытавши катарсис, может, и не стоило так уж, однако часть её ума уже оправдывала это экспериментом, который, если судить по её выходкам, был непреходящ. Такие, как они, встречаются, рассуждала она, имеются тут и там с частотой горизонтальных положений тел в ночлежных домах и мертвецких; вот частная лечебница, коридоры сжимаются и раздвигаются, добавляя коленец, смотря кому куда, здравоохранение временит, прежде чем войти в силу, но, как бы то ни было, все, по какую бы сторону они ни находились, должны понимать, что, когда Леся Украинка посвящала одно из своих творений Марии Стюарт, она не думала и не вспоминала о том, что королева переписывалась с агентом католических сил Энтони Бабингтоном.

Чуть позже она заглянула в гимнастический зал. Все сразу стали успокаиваться, покинули козла, сбросили с себя маты, с плеч — песочные шары, возвращая на их место головы. Один застрял стопой в кольце и не мог убраться со всеобщего обозрения, никто не помогал, никто не хотел и прикрыть валявшуюся под ним кучу таблеток.

Иулиан Николаевич тем временем метался по кабинету. После пропажи сторожа и того, что нанятый сыщик теперь его игнорировал, он вообще опасался шагать вправо или влево от наказанного, прямо сказать, не на шутку струхнул. Сколько там может быть последних предупреждений и сколько он пока заслужил аванса себе? Вот так, ничего он не решал, это иной раз возбуждало дикую злость, а иной находила причастность чему-то неясному, разумеется, но великому. Обойма доверенных ему случаев, видимо, была мощна носителями, что-то они знали, а может, уже нет, но скрывали точно, наверняка ещё и усиливая сочетанием.


Он то долбил киркой кладку, то срывал лопатой влажную и податливую с боков землю и насыпал в тачку. Обвязанную верёвками, её поднимали, оттаскивали в угол владения и опорожняли. Пока он размеренно бил, они отдыхали наверху. Кричал им, они подходили к краю и вытаскивали. Миновал очередной день в одних сплошных трудах, неправедный процесс может настолько затянуть, что стереотипы жить в секунду попрания и не вспомнятся.

Кобальт возвратился под вечер, громадный мужик, притрухал, не умея предположить последствий своим всякий миг стробировавшим от ненависти или, может, несправедливости рассудком.

— …дальше на меня двое навалились, а атаман тот, гнида, стал что-то на лбу писать.

Все посмотрели на просторы лба.

— Молоком надо, — первым сообразил Вердикт.

— Только это поле использовал?

— Сказал, я ему должен благодарность иметь за то, что ножом не вырезал.

— Ну тогда и без молока ясно, тебя, получается, раскрыли.

Накануне П. сообщил им, что в здании лечебницы неподалёку от Херсонских ворот скрывается человек, обладающий сведениями о местонахождении крупного клада, укрытого в Солькурске вскоре после окончания Отечественной войны, во время оной, видимо, и составленный, то бишь отнятый у людей в трудной ситуации, но это теперь уже безразлично, тут нить чуть ли не к Юсупу Иессееву. Похитив хор и оркестр, которые должны дать концерт для пациентов, вчетвером они явятся под видом представителей профсоюза капеллы, заблокируют пациентов и персонал, разыщут нужного человека и уведут с собой.


— …до неё другая психиатрическая лечебница, а до неё другая, а до неё другая, а до неё филиал Ньюгейта для детоубийц, а до него другая. В изоляторе им, конечно, давали по первое число, швыряли в логова обмазанные иодом леденцы, но и доктор, и санитары понимали — это тщета. Не исключено, что именно в этом зале, где мы сейчас, сорок лет назад прохаживался кто-то из них, отъедал себе пальцы и бился о решётку.

Пациенты невольно стали озирать комнату, некоторые смотрели на пол и друг на друга.

— У нашего доктора, кажется, есть старый план здания, но он спрятан далеко, да Иул Николаич и сам не любит к нему обращаться, чтобы в случае чего не переборщить уже с вашими случаями.

Это прозвучало совершенно унизительно, не факт, что не специально, на собрание словно медленно находила такая серая искусственная сфера, одним разогнанным завихрением; если учесть, что здесь почти всё бесследно, поскольку сами они слишком легкомысленные, именно подобное облако ощущений, близких, от рассказа об одном из них, могло оставить некий плохо просчитываемый суперстрат.

— И чтоб куафюра а-ля лысеющий Сёрен Кьеркегор не рассыпалась, он ежедневно смачивал её ананасной водой. Главная рабочая версия, имеющая только косвенные доказательства, будто номер пятнадцать никогда лечебницы и не покидал.

А. всерьёз таким интересовалась, а именно этой нивацией; что-то, не обязательно разрушение, от «холода», не обязательно дующего, просто материализующегося. Тут важно отметить другое, а именно совокупность представлений и настроений, создавшихся после, совместно с тем, что с ними не поделились секретными сведениями, но заставили думать так, ещё больше умалили социальную добродетель, а в прошлый раз вчера, а в позапрошлый — позавчера…


Во время гастролей, как правило, они перемещались в четырёх отельных омнибусах. В хоре числилось пятнадцать человек, в оркестре одиннадцать, инструменты тоже занимали место. От границы Орловской губернии тряслись молча, посматривая друг на друга нелюбезно, что за окном — уже осточертело. Размытые дождём луга и стена леса. В деревнях навесы со снедью, подносы с красными раками стояли почти вертикально. Тракт вёл их, а также предчувствие, поворачивающее на недоброе. Намеченные открытия и откровения — теперь-то ясно — сулили самое малое драму. Из гробницы бьёт дым, и он в своей глубокой сути сделает всё, но очеловечится по виду, пойдёт косить души, ну или жать, ведь жатвой такое должно считаться; у группы смерти свои канонические тексты. Но, главное, почему тех, кто образован или хотя бы начитан, тянет со всем таким заигрывать, объяснять себе через тысячу налётов, уходов от того, к чему всё придёт? Интересно же, чёрт подери — раздирает от любопытства. У археологов вообще побочный продукт деятельности. А вдруг потустороннее есть, а я обогащусь на его обочине и проживу дольше, а то и в другом мире?

Они поджидали на въезде со стороны Москвы. В довольно оживлённом месте, уже в черте предместий, вдалеке виднелась водонапорная башня красного кирпича и Московские шпили. Поперёк дороги разместили особое бревно, сами легли по кустам, по двое с каждой стороны. Петля на шее религии то и дело приподнимался из укрытия и вглядывался. Он всякий раз был этим недоволен, но не вмешивался. Наконец процессия показалась из-за Никитской церкви. Кучер на козлах переднего омнибуса уже приметил препятствие и замедлил ход. Вердикт и Ремигиуш напали каждый на своего возницу, оглушили и сбросили на тракт. Путь неравномерной темперации продолжился. Проехали через весь Солькурск, углубившись в противоположное предместье. Однажды, когда выезжали из города, в переднее оконце постучался какой-то бородач, по-видимому, импресарио, осведомившись, куда это они их.

Губернатор не взял это дело себе на карандаш, жалоб не поступало, владелец дома записывался, где положено, уж очень странно, и его после пары попыток не нашли. Солькурск процветал, иногда делая два шага назад после одного вперёд, по большей части это было связано с катакомбами. Стал транспортным узлом центральной России. Лесостепная зона, зима прохладная, но случались и оттепели, в крестный ход вообще всегда благодать Божья, городской вокзал до расширения мезонина, умеренно-континентальный климат, средняя температура по Цельсию в январе -6,2, в июле +19,8. Это всех устраивало.


14 дня месяца нисана, где-то в марте-апреле, в тайном доме в Иерусалиме за составленными вместе тремя столами полулежали, опираясь на левую руку, тринадцать человек. Посередине Христос. Справа от него Фома, Иаков Зеведеев, Филипп, Матфей, Фаддей и Симон. Слева — Варфоломей, Иаков Младший, Андрей, Иуда Искариот, Пётр и Иоанн. Если это, конечно, их настоящие имена. Стол был накрыт в соответствии с великим днём. Жертвенный агнец, не выпотрошенная рыба, вино, хлеб и вяловатые овощи. Омовение ног считалось делом рабов, но он в своём бесконечном смирении встал и побрызгал ученикам сам. Те от смущения и стыда погрузились в натужное молчание, не выдержал один Пётр.

— Господи! Тебе ли умывать мои ноги? — жарко воскликнул он.

— Вы, омытые водой духовного учения из источника жизни, теперь чисты, — ответил Христос и с грустью, и с многозначительностью, — не все.

Когда он закончил, началась, собственно говоря, вечеря.

— Только что вы видели меня в смирении, с которым должны относиться и друг к другу, и равно ко всем людям, — сказал учитель. Взгляд его упал на Иуду Искариота, и он поморщился, как будто что-то знал. — Истинно, истинно говорю вам, что один из вас предаст меня.

Учеников обуял страх. Они быстро заговорили, уже даже не обращая внимания, что не сами себе хозяева:

— Не я ли, Господи?

— Не я ли, Господи?

Иуда, чтобы ни выделяться, тоже спросил:

— Не я ли, Господи?

В ответ он отломил кусок, обмакнул в блюдо и подал со словами:

— Что делаешь, делай скорее.

Но он, отуманенный алчностью, отнюдь не раскаялся. Вышел из-за стола и, бросив прощальный взгляд, отправился по своим делам. Они проводили его молчанием, когда спина предателя скрылась, с ненапускным облегчением И. воскликнул:

— Ныне прославится сын человеческий, и Бог прославится в нём. Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга. И по любви этой вы образуете общество и по любви этой будете определять, что были учениками моими, даже после тысячи реинкарнаций.


Завесь из полуматериализовавшихся ангелов — хоть какое-то доказательство и немаловажная гарантия. Впереди стола суетятся неближайшие ученики, второй эшелон, от семидесяти, на подносе, следят, чтобы всего хватало, чтобы бокалы не пустели. Позади пара девушек, блудницы, к прокуратору не ходи. Трёхуровневые подносы на витых палках. Ноги можно обмывать хоть двадцать раз, там приполз специальный человек с бадьёй и знает своё место. Христа уже два, а то и четыре и на каждого по аилу. Горница вмещает сколько угодно празднеств, чёрные стены внутри на ладонь шире, чем снаружи, потолок из балок, они темны от жара дюжины очагов. Кто ближе к учителям, начинает уже светиться вокруг скальпа, трек идёт по предначертанному. Все понимают, что он наконец-то уходит от них. В утешение устанавливает таинство причащения его тела и крови. Берёт хлеб, в зеркальном отражении в присоседившихся пространствах это повторяют все и, благословив, преломляет, и, раздавая ученикам, говорит: приимите, ядите; сие есть тело мое. И взяв чашу и благословив, подаёт им и говорит: пейте от нея все; ибо сия есть кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов. Все едят хлеб и пьют вино. Рука предающего меня со мною за столом, впрочем, сын человеческий идет по предназначению… Я умолю отца, и даст вам другого утешителя, да пребудет с вами вовек, духа истины. Утешитель же, дух святый, которого пошлет отец во имя мое, научит вас всему…

Заплатка на горе 80 на 80 шагов молотобойца, таинственные тени, лунный свет, всё сворачивается и разворачивается по-иному. Вдруг с небес ударил луч, ничего общего с геометрической оптикой, но — трудно с этим спорить, ведь есть глаза, — он имел конечное угловое распределение, и это здесь. Свет искал проповедника, человека среди олив неприметного, худого и измождённого. Вдалеке возникла арка из камня, за ней огни. По воле Бога-отца время в данный миг приструнило коней, точь-в-точь как в хартии. Дрочащие передерживали, алкающие не были удовлетворены, спящие блаженствовали, беспечные духи не так неслись над битвами и неким образом выражали изумление, неочевидный угол зрения, ловили момент. Опасная и мрачная ночь, обездвиженные спецслужбы рванут вперёд, как только отпустит. Преломление потока на границе двух прозрачных сред — атмосферы Земли и радужки Христа. Он то смотрел вверх, то перед собой, не смел поднести ладони к лицу, огорчить его, дрогнуть, дать понять, что больше не хочет следовать плану, что довольно уже и покалеченной жизни Искариота, что этот сад не то самое место. Там, среди прекрасных деревьев, он молвил ученикам: посидите тут, пока я пойду, помолюсь там. Взял с собою Петра и обоих Зеведеевых, ушёл и начал скорбеть и тосковать. Душа моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со мною. И отойдя немного, упал на лицо своё, молился и говорил: отче мой! если возможно, да минует меня чаша сия; впрочем, не как я хочу, но как ты. И пришёл к ученикам, и нашёл их спящими.


— Собираюсь возложить на тебя социальную роль, что придётся нести сквозь века, а там ожидается многое.

— Так и знал. Оставление друга в беде или государственная измена?

— Да.

— Но почему, Господи? Почему именно я должен подставляться?

— А я вообще должен смертью что-то там искупать, отец наставил, — в голосе прозвучала нотка золотой молодёжи. Если кто и имел право опереться на могущество родителя, устроившего жизнь с высокого поста, давая мзду, где нужно, закрывая глаза на праздники, в данном случае весьма капризные… Особые орудия провиденциального акта, общий личный демон у народа, обязанного это стерпеть. Он первый, потом перерыв, потом Директория, состав и компетенция, почти девиз, у него, помимо целесообразного действия высшего существа, на гребне промысла. — Но у нас же без доноса ничего с места не сдвинется. Есть там такие первосвященники. Иди, только не торопись, хочется оттянуть этот миг.

— Да что за дела, я и так весь век за общественные тетрадрахмы, за которые все эти сборища, крайнего нашли?

— Это предрешено свыше.

— Ну возьми своего Петра.

— Не могу, тогда у него не выйдет сделаться папой Римским.

— Правильно ли понимаю, сейчас я должен…

— Да что угодно, — перебил он, — только уходи отсюда, то есть, ммм… с вечери, потом объясню, что это… приснюсь уже, наверное.


Через два дня, тем же утром, когда полиция освободила хор и оркестр, — они плелись в затылок, понурые, к концу срока заточения начав понимать, что пентаграмма, ими образованная, куда их загнали, возможно, и являлась тем самым шансом унять зуд, уже искрящийся, живущий в каждом из них; аккомпанемент не в такой яме, они не в такие три ряда, да это же ради их кружка всё и затеяно; побочная ветвь плана — та, на которую ушли умыкатели; повторявшийся знак одному из учеников, горький, как желчь, оцет, улетающий в кои-то веки мрак — это и про них тоже, а также одно большое и общее, даже с ямой, тайное чудо… — лечебница была готова к переезду.

Загрузка...