Ираклий Михайлович Квирикадзе Пловец (сборник)

Пловец

Фотография моего деда, увеличенная до огромных размеров, почти в натуральный рост, висит на самом почетном месте моей комнаты. Она в черной раме под стеклом.

Дед атлетически сложен, природа одарила его необычайной физической силой.

Бочкообразная грудная клетка своим объемом смотрится как нереальная. Он голый, в полосатых трусах, какие носили в начале века. На глазах у него кожаная полумаска с очками.

Вы будете удивлены, если я скажу вам, что тело его обмазано китовым жиром, поэтому оно так блестит в лучах восходящего солнца.

Патриарх семейства удивляет всех своим необычным видом.

В грузинских домах, уважающих своих предков, портреты дедушек висят на стенах. Одетые в черкески, грудь увешена орденами и медалями участников турецких, японских и других военных кампаний, дедушки сидят в креслах, сложив руки на сытые животы коммерсантов, или одетые во фраки оперных певцов, некоторые просто в крестьянских холщовых рубахах, а многие в кожаных куртках, шинелях бойцов Второй Красной армии, с саблями, винтовками, красными бантами. Разные дома. Разные дедушки.

Мой дедушка, Дурмишхан Думбадзе, был непревзойденным пловцом своего времени.

Подвиг моего дедушки

Дедушка служил в батумском порту водолазом. Корабли, прибывавшие со всех концов света, заливались нефтью. Заросшие ракушками и водорослями днища кораблей очищал Дурмишхан Думбадзе. Он выигрывал множество споров на время пребывания под водой без всяких водолазных приспособлений.

Английский боцман – чемпион британского торгового флота – однажды нырнул и три минуты находился под водой. Это был его личный рекорд. Вынырнув, он огляделся, но не увидел Дурмишхана. Прождав минуту, он крикнул своим коллегам, глядевшим на состязание с палубы: «Грузин утонул!»

Прошли еще долгие две минуты, и наконец над водой появилось красное от натуги лицо моего дедушки. Это был один из каждодневных подвигов Дурмишхана. Великий подвиг ждал его впереди.

В 1911 году дедушка прочел в батумской газете о традиционных проплывах через тридцатидвухкилометровый пролив Ла-Манш. Переплыть Ла-Манш стремились многие. Пловец Оскар Кавиль пытался два раза, но не смог. Пловец Хомс терпел неудачу четыре раза. Питер Галбейн вынужден был отказаться от своей затеи после семи безрезультатных попыток, хотя он несколько раз приближался к берегам Франции почти на 2 мили. Особенно упорным был Джоб Вольф, двадцать два раза безуспешно пытавшийся переплыть Ла-Манш. Впервые Ла-Манш переплыл Матью Вэбб в 1875 году. И лишь в 1911 году второй раз Томас Бургес. Газеты писали с восторгом: «Бургес повторил рекорд Вэбба. Пловцы Англии доказали всему миру свое несравненное превосходство в заплывах на дальние расстояния».

Дедушка решил проплыть от Батуми до Поти. Расстояние шестьдесят км. Ла-Манш плюс еще Ла-Манш. На волнорезе батумского порта дедушка смазал себя китовым жиром, который должен был предохранить тело от охлаждения и от разъедания солью. Он знал, что ему плыть весь день и всю ночь, и накладывал жир толстым слоем на руки, на грудь и на колени – особо уязвимые, они начинали мерзнуть первыми во время долгого плавания. Дедушка знал об этом, так как уже делал несколько подобных заплывов до Махинджаури.

На берегу собралось почти все население Батуми, внимательно следя за дедушкиными манипуляциями. Дурмишхан Думбадзе надел кожаную полумаску (в этот момент его сфотографировали), поднял руку, сделал прощальный жест своему родному городу и прыгнул в Черное море. Он плыл до Зеленого Мыса при солнечной погоде и спокойном море. Подул ветер, поднялись волны. Они мешали плыть. Дедушка с трудом продвигался вперед. Он плыл в полном одиночестве. Громадные волны то поднимали его на высокие гребни, то швыряли вниз. Бушующая стихия не сломила волю дедушки. Он мощно разрезал грудью встречные волны, батумцы недаром звали его «дельфином». В маске, в больших очках, он был похож на чудовищную рыбу, заплывшую в Черное море из далеких экваториальных вод.

Наступила ночь, утихло море, взошла луна, а пловец все плыл и плыл. Когда я думаю о той ночи, мне трудно представить, о чем он думал, плывя один по серебристой лунной дорожке. В успех его заплыва никто не верил, над ним смеялись, считали его сумасшедшим.

Три месяца готовился он, но старт откладывался со дня на день. У него не было средств, чтобы оплатить баркас для сопровождения. Английских пловцов поили в пути коньяком, горячим шоколадом для поддержания сил, их увеселяла музыка оркестров. Красивые женщины посылали воздушные поцелуи с палуб катеров и пароходов, сопровождающих пловцов. А Дурмишхан не смог добиться бесплатного горючего для одного баркаса.

Как он не сбился с пути в ту ночь? Может, он читал путь по звездам? Рассвело. Он плыл весь день. И только к вечеру следующего дня Дурмишхан увидел впереди себя далекие огни. Это был Поти. Дурмишхан плыл теперь прямо на огни.

Около военных казарм на берегу горел костер. С трудом держась на ногах от усталости, дедушка вышел на берег и подошел к костру. Появление из воды голого человека вызвало удивление солдат. Дедушка подошел и стал греть у огня озябшие руки.

– Откуда ты? И кто ты? – спросили его.

– Я из Батуми. По морю плыл!

Дедушку мучила жажда. Он попросил воды. Ему налили вино. Накинули на плечи шинель. Потом повели в казарменную баню. Он смыл с себя китовый жир. Уложили спать. Утром он попросил у офицеров выдать ему «бумагу» о том, что он доплыл до Поти. Офицеры, которые лучше солдат разбирались в географии, не могли поверить, что человек этот приплыл из Батуми. Время было мирное, шпионов ждать было неоткуда, его отпустили подобру-поздорову без «бумаги» и голого.

В белье какого-то доброго солдата Дурмишхан на попутной подводе отправился назад в Батуми. Хозяин подводы был армянином, он вез на продажу мед. Обессиленный дедушка ел мед, силы его прибавлялись. Армянин обладал красивым голосом, он пел грузинские песни, дедушка подпевал. Они пьянели от вина «Изабелла», плетеная бутыль опустошалась.

Лил дождь. Дорога тянулась вдоль моря. Дурмишхан смотрел на свинцовые волны и счастливо улыбался. Ведь он установил беспримерный рекорд дальнего заплыва. Он проплыл два Ла-Манша.

Подвода провалилась в яму, но никто не слезал с нее. Пьяный армянин и пьяный гигант-водолаз, в кальсонах и солдатской нательной рубахе, горланили песни и были счастливы, как дети. Потом они уснули. Проснулись ночью. Стуча зубами от холода, они вытащили из ямы подводу. Утром были в Батуми.

В свой родной город Дурмишхан въехал, скрываясь от посторонних глаз. Пушки не салютовали победителю. Это не был въезд триумфатора. С балкона не произносили торжественных речей, на голову не возложили лавровый венок.

«Ты доплыл до Чаквы, а потом вышел на берег! – сказали в городской управе. – Когда ты исчез, мы навели справки, на побережье люди видели, как ты вышел у Чаквы. И ради бога, не разубеждай нас в этом, не говори, что ты доплыл до Поти, мы все равно в это не поверим».

Перед дедушкой выросла огромная ледяная гора неверия, растопить которую ему оказалось не под силу.

Не помогло и свидетельство армянина – торговца медом. «С таким же успехом ты мог поехать из Чаквы в Сухуми и там сесть на подводу».

У нас в доме висит картина, нарисованная дедушкой. К сожалению, его увлечение живописью было «одноразовым». Талант художника – как вспышка молнии: пришел и исчез. На картине изображено бушующее море. Среди волн – маленькая фигурка пловца. На высокой горе сидит большой человек с белой бородой. Он держит в руках подзорную трубу и смотрит на пловца. В углу картины надпись: «Видит Бог…»

Дедушка мог бы быть хорошим художником-примитивистом, но, увы, после этой картины он не прикасался к кисти.

Если бы я рисовал картину, будучи дедушкой – переполненный его обидой, горечью, протестом, – я нарисовал бы на берегу моря людей. На глазах у них были бы черные повязки, но дедушка не нарисовал людей, он был более великодушен, чем я.

Но вот что интересно. Он ушел из порта. Перестал работать водолазом. Поселился на Зеленом Мысу с моей бабушкой, с моим отцом и братом отца.

Я раскрою вам семейную тайну. Дедушка часто уходил к морю. Нырял под воду и целыми днями находился под водой.

Однажды недалеко от берега он обнаружил затонувшую во времена Гомера греческую лодку, полную амфор. Дедушка никому не сообщил о своей находке. Ночью он выволок на берег одну амфору; легкая под водой, она оказалась очень тяжелой на берегу. Он с трудом взвалил ее на свои мощные плечи и понес к дому.

На кухне разбуженная шумом бабушка с изумлением смотрела на мужа, который осторожно раскупоривал древний сосуд, облепленный зеленым илом. Когда он распечатал амфору, по кухне разлился густой, терпкий запах. Амфора до горлышка была залита жидкостью. Дурмишхан опустил в нее стакан, наполнил его: жидкость была ярко-красного цвета. Осторожно пригубив, сделал глоток, с наслаждением выпил весь стакан.

– Это вино! – воскликнул он.

Он выпил еще один стакан, дал попробовать бабушке:

– Похоже на нашу «Изабеллу», но более сладкая.

Дедушка пил и пьянел от вина двухтысячелетнего возраста, неизвестно каким чудом уцелевшего и сохранившего свой букет, свои градусы. После Гомера, Одиссея, Аристофана, Архилока Пероского, после аргонавтов, приплывших в Грузию за золотым руном (может, лодка была из их флотилии?), после всех тех древних греков мой дедушка Дурмишхан Думбадзе был единственным, кто пил истинное вино Эллады, прародительницы всех вин на земле.

Дедушка запил…

На дне Черного моря лежали амфоры, он выволакивал их из «своего винного подвала» в течение многих лет. Обиженный на мир, он пил в одиночестве. Иногда заезжал к нему армянин – торговец медом, и тогда они до утра распевали грузинские и армянские песни. На прощание, по просьбе торговца, дедушка отдавал ему пустые бутылки-амфоры. Торговец втайне от деда продавал их за большие деньги богатым коллекционерам, которые не могли добиться у него правды, где он доставал эти древние винные сосуды, разрисованные фигурками гречанок, танцующих в хороводе с козлоногими божествами.

Дедушка часто, пьяный, блуждал по зеленомысским холмам, однажды в тумане забрел в железнодорожный тоннель, где на него налетел батумский поезд. Так кончил жизнь Дурмишхан Думбадзе. Но на этом не кончается рассказ о дедушке, я еще вернусь к описанию событий его жизни, так много значившей для нашего семейства Думбадзе.

Сегодня ночью я увидел сон.

Я стоял на проспекте Руставели около обувного магазина «Люкс» и хотел перебежать на противоположную сторону проспекта к Институту марксизма. Там у колонн меня кто-то ждал, кто – я сейчас не знаю, но во сне знал. Сойдя с тротуара, я сделал несколько шагов. Мимо меня медленно проехала машина «Жигули», желтого цвета, как мне помнится. В машине на заднем сиденье сидел я. Да, именно я. Я, стоящий на проспекте, увидел себя, проезжавшего в машине. Вас это не должно удивить, такое часто бывает во сне. Вспомните собственные сны. Как вы сидите в трамвае и на остановке видите себя сидящим в другом трамвае. Или вы идете по полю, собираете цветы. Вы счастливы. Рядом красивая спутница.

Вдали видна деревня.

Раздается колокольный звон. «Кто-то умер», – говорите вы. Мимо вас проходит траурная процессия. И вдруг вы видите себя. Это вас несут на поднятых руках. Это вас оплакивают. Вы холодеете от ужаса и просыпаетесь…

В сегодняшнем сне я увидел себя в машине. Тот я в машине тоже увидел меня, стоящего на проспекте, выглянул в окно и хотел мне что-то крикнуть, но сидевшая на переднем сиденье женщина закрыла мне рот и так сильно сдавила своими пальцами, что глаза мои от натуги расширились, я что-то кричал сдавленным голосом. Машина проехала, я ничего и не услышал, что я хотел сам себе сообщить.

Я проснулся и увидел рядом с собой женщину, которая во сне зажимала мне рот. Я не стал будить жену. Оделся и вышел на улицу.

Сияет солнце. Стоит конец апреля. Вот-вот грянет весенний месяц май. Как юные невесты (где-то прочитанное сравнение), стоят деревья, переливаясь светло-зеленым цветом. По небу, поддуваемое ветром, куда-то спешит облако, похожее на большую белую курицу… При слове «курица» меня передернуло, как бывает, если случайно тронешь оголенный электрический провод. «Курица» – одно из самых ненавистных для меня слов.

Я знаю людей в некотором роде не совсем нормальных. Услышав слово, для них ненавистное, как для меня слово «курица», они взрываются, с кулаками набрасываются на тех, кто произнес это слово.

В батумском театре один актер при слове «банка» (обыкновенная стеклянная банка), если кто шепотом произносил это слово во время спектакля в зале или на сцене, – актер этот, всю жизнь исполняющий молчаливые роли слуг, официантов, полицейских, начинал с криком и руганью кидать все, что попадалось ему под руку, в зал или в своих партнеров по сцене. Городские бездельники ходили в театр, чтобы выкрикивать по ходу спектакля «банка». И ждали, как он взорвется.

Однажды актер играл раненого гладиатора. Он умирал на сцене и последнее действие лежал мертвым под дорической колонной. Он слышал голоса из зала, то шепотом, то коротким выкриком «банка». Он терпел, терпел, но в конце концов мертвый не выдержал, вскочил и метнул в зал тяжелый гладиаторский меч, который попал в уважаемого всеми в городе дантиста, выбил ему зубы, в том числе ряд золотых. Спектакль прервался, зрители стали искать разлетевшееся по залу золото дантиста.

Я не метаю гладиаторских мечей, никто не донимает меня ненавистным словом «курица», никто не кричит это слово мне вслед. Меня лишь слегка передергивает при виде этой домашней птицы. Вид жареной утки в яблоках или фаршированной индейки за праздничным столом вызывает во мне предвкушение встречи с кулинарным чудом. Но «курица» в любом виде – живая, жареная, на картинке в детской книге: «Курочка Ряба снесла яичко не простое, а золотое», даже облако на небе, похожее своими контурами на белую курицу, – способна мне испортить настроение. Но хватит о курице, к ней я еще вернусь, когда буду рассказывать вам о себе, о своей жене, о своем доме.

Сейчас, в это апрельское утро, мне кажется, что в мире все должно быть прекрасным, как это вишневое дерево в Александровском саду, готовое вот-вот зацвести.

Сад безлюден. На скамье сидит старый фотограф. Вокруг него крутится старый пес. В кустах громко поет невидимая глазу птица. Я подхожу к фотографу и прошу сфотографировать меня.

– Причешись. – Старик протянул гребенку и указал на кусочек разбитого зеркала.

Скорчив рожу самому себе, я отошел от зеркала. Фотограф спрятался за черным покрывалом и смотрит на меня в объектив аппарата. Как было бы хорошо, если бы он узнал меня. Выглянул бы из-под покрывала и сказал:

– Это ты приходил ко мне с отцом лет тридцать тому назад.

Назад к морю!

1948 год. В тот год мы приехали с отцом из Батуми в Тбилиси. Мы жили в Музейном переулке, рядом с городским ломбардом. Во мне еще плескалось море, поэтому Александровский сад со своим круглым бассейном, в котором я купался с утра до ночи с незнакомыми мне мальчишками, был эхом моих морских приключений.

Внук своего знаменитого деда, я удивлял всех умением нырять. Я на спор плыл вдоль бассейна тридцать, пятьдесят, а однажды сто кругов.

Моя неутомимость вызывала восторги и восхищение. Когда я проплыл сто кругов, мне зааплодировали старики и влюбленные парочки в Александровском саду. Откуда им было знать, что прошлым летом во Всесоюзный день физкультурника я участвовал в массовом заплыве. Вместе с моим отцом и пятьюстами батумскими спортсменами мы стартовали в Махинджаури и плыли в Батуми.

Радостные сороковые годы. Только что кончилась война. Массовые народные заплывы были в те времена очень популярны. Бодрость духа царила вокруг. Из репродукторов раздавалось: «…А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер». Мужчины щеголяли в белых туфлях, начищенных зубным порошком.

В школьном дворе на шести фанерных щитах художник Антадзе Антон рисовал спелые колосья пшеницы, серп, молот, пурпурные ленты; соединенные вместе, они образовывали герб СССР. В день заплыва герб этот устанавливался на плоту, являвшемся центром плавательной колонны, перед ним стояли боец с винтовкой и девушка-колхозница. Они были живыми, их наряжал тот же Антон Антадзе, друг отца.

Организатором массовых народных заплывов был мой отец. Проводились они в День физкультурника, в День Военно-морского флота, в Международный юношеский день, а если выдавались теплые дни, то и в ноябрьские празднества.

На грузовиках, на джипах, оставшихся со времен американских поставок по лендлизу, на отечественных ЭМ-1 мы, участники заплыва, ехали в Махинджаури. Я был единственным мальчиком среди взрослых и чрезвычайно гордился, что мой отец командовал всеми. Он держал в руках рупор и зычным голосом кричал в него: «Раздевайтесь!» Обнажались пятьсот загорелых мускулистых тел. «К воде!» Спускали на воду художественно оформленный плот. Так начинался заплыв.

«Если устанешь, полезай на плот», – предупреждал меня отец. Он оставлял меня под присмотром Антона Антадзе и уплывал вперед, в голову колонны. Мы с Антоном оставались у нашего традиционного места у плота.

Мне нравилась девушка, изображавшая колхозницу, иногда она была сборщицей чая: надевала широкую соломенную шляпу и вместо снопа пшеницы держала корзину, полную чайных листов. Девушку звали Лала, она страдала дефектом речи: была заикой. В городе нигде и никогда не появлялась на людях, но в дни массовых заплывов всегда стояла на плоту и улыбалась загадочной улыбкой. Она улыбалась морю, горам, людям на набережной, но не мне. И не Антону Антадзе, который тоже был тайно влюблен в нее. Мы, двое влюбленных, плыли у ее ног. Она нас не замечала, увлеченная своей красотой, своей избранностью.

После второго километра плыть было трудно, но я никогда не позволял себе взобраться на плот. Лучше утонуть, чем превратиться в жалкого, задыхающегося мальчика, отсиживающегося на бревнах.

– Тебе плохо? – спрашивал Антон.

– Нет, мне хорошо! – отвечал я.

Еще три километра – и уже слышны звуки берегового оркестра. Мы огибаем волнорез батумского порта. Усталые, но счастливые пловцы выстраиваются в длинный ряд: около тридцати женщин в мокрых купальниках, четыреста семьдесят мужчин, набравшие в легкие воздух, от этого грудь их становится шире, всем хочется показать себя сильным, стройным, атлетичным, и это естественно – на них смотрят толпы горожан.

На импровизированной трибуне стоит человек в черном костюме, с цветком в петлице (помню цветок, но не могу вспомнить лицо человека); речь его до сих пор звучит в ушах: «Массовые заплывы стали подлинно народным видом спорта. Подготовка и участие новых молодых физкультурников является эффективным средством их закалки, оздоровления, физического развития. В массовых заплывах вырабатываются качества, необходимые для труда и обороны нашей Родины!»

Человека с цветком в петлице сменил председатель городского спортивного комитета Исидор Буадзе (одним из его заместителей был мой отец).

«Физкульт-привет участникам батумского заплыва!» Громкое «Ура!» пронеслось по длинному ряду пловцов.

«…А сейчас поприветствуем товарища Хрусталева-Серазини, чемпиона Советского Союза, приехавшего к нам из Сочи, где на днях он установил абсолютный рекорд по дальним заплывам. шестьдесят километров за 29 часов 40 минут 31 секунду. Это фантастический результат!!!»

Заиграли медные трубы оркестра.

«Наш гость вручит памятный вымпел участникам сегодняшнего заплыва».

Вперед вышел удивительный человек, Хрусталев-Серазини, смуглый (мать итальянка), голубоглазый (отец – бурлак с Волги), в белой тенниске, рукава которой распирали мощные бицепсы. Серазини-торпеда была его кличка в кругах «особых людей» – чемпионов дальних заплывов. Имена этих людей знала вся страна – Файззулин, Девяткин, Малин, Кузнецов, сестры Второвы и непревзойденный Хрусталев-Серазини, который сейчас шел вдоль ряда батумских пловцов, держа в руках серебряный вымпел, чтобы передать его моему отцу.

В тот момент, когда Серазини-торпеда пожал руку отцу, я почувствовал: что-то внутри отца взорвалось, Внешне это никак не было заметно. Белозубый отец улыбался белозубому Хрусталеву-Серазини. Но если бы в тот момент произошло солнечное затмение и на батумской набережной стало темно, все увидели бы электрические искры меж пальцев рук, соединенных в рукопожатии. Я слышал тихое шипение подожженного бикфордова шнура еще тогда, когда чемпион приближался к отцу, – и вот сейчас никем не услышанный взрыв потряс отца.

Потом был праздничный обед, устроенный во дворе лодочной станции общества «Пищевик». Был полумрак, светились китайские фонарики. Хрусталев-Серазини, выпив вина, запел итальянскую песню «Вернись в Соренто».

Мой отец неотрывно смотрел на обладателя красивого тенора. После «Соренто» Серазини спел «Санта Лючия». В это время во двор лодочной станции вошла Лала. Меня это удивило. Она обычно исчезала, как только плот приставал к берегу, и я не видел ее до следующего массового заплыва. Я знал ее дом на улице Розы Люксембург. Я не раз простаивал у ее окон, однажды ночью влез на магнолиевое дерево, желая заглянуть вглубь квартиры, но ничего, кроме обоев в виде павлиньих перьев, зеркала и большой пустой кровати, я не увидел. Я долго сидел на дереве, ожидая ту, которая, как мне казалось, должна войти, снять с себя платье, потянуться длинным обнаженным телом к выключателю, потушить свет и в темноте лечь в постель. Но в комнату с павлиньими обоями никто не входил. По улице прошли последние прохожие. С визгом пробежала кошка, спасаясь от своры собак. Лала не появлялась. А сейчас она стоит здесь в тусклом, мерцающем свете китайских фонариков и слушает пение Серазини-торпеды.

Когда он кончил петь, мой отец перегнулся через стол и спросил великого пловца:

– Я хочу проплыть шестьдесят километров! Что для этого надо?

Серазини-торпеда, с трудом оторвав взгляд от Лалы, повернулся к отцу:

– Простите, я не расслышал вас?

Отец повторил свой вопрос, только вместо «я хочу проплыть» на этот раз он сказал «я должен проплыть шестьдесят километров».

Будучи мальчиком, я хорошо понимал отца – в нем бурлила кровь Дурмишхана Думбадзе, который, упиваясь вином древних греков, множество раз рассказывал сыновьям историю своего героического проплыва из Батуми в Поти. В его огромной глотке бушевало море. Дедушка жаждал новой дуэли с морем, он хотел вновь проплыть эти злополучные шестьдесят километров! Но дуэль должна была состояться при секундантах. Дедушка обратился к молодой советской власти, которая только что изгнала из Батуми шотландских стрелков, присланных Лигой Наций для защиты меньшевистской республики. Месяц маршировали они в своих клетчатых юбках по батумской набережной. Грозная лавина Второй Красной армии сметала их стройные ряды. Поспешно взобравшись на корабли, они отплыли к далекому Туманному Альбиону, прихватив с собой остатки меньшевистского правительства с их сундуками, чемоданами, саквояжами. В Стамбуле они сгрузили сундуки и прочее.

В одном из сундуков лежало множество амфор.

На стамбульских базарах в то время можно было купить все что угодно: соболиные шубы с плеч бывших российских монархов, ордена бывшей империи, усыпанные брильянтами, медальоны с локонами бывших графинь. Продавалось все, вплоть до фарфоровых ночных горшков с вензелями княжеских фамилий. Амфоры были проданы за большие деньги.

В батумском комиссариате, в отделе спорта, Дурмишхану был обещан заплыв. Даже учрежден подготовительный комитет во главе с комиссаром Чкония.

Последнюю амфору с греческим вином Дурмишхан распил с Моисеем Чкония, пышнотелым, краснощеким раблезианцем, который сказал ему: «Стране сейчас туго, но мы будем во время заплыва поить тебя горячим шоколадом. Твой заплыв – это наша красная пропаганда! Ты будешь первым красным чемпионом!» Дурмишхан был счастлив.

Он рассказал Чкония, каким вином его угощает. У Моисея глаза полезли на лоб.

– Ты что, сумасшедший?

Во дворе лежали две пустые амфоры.

Дурмишхан повел Моисея к морю. Они разделись и поплыли. В указанном месте Моисей нырнул и увидел на дне большую лодку, заросшую водорослями. Выйдя из воды, Чкония молча поднялся в дом Дурмишхана, слил остатки вина в кувшин, погрузил амфоры в экипаж, который его ожидал, и тронул лошадей. Он повернулся к Дурмишхану:

– Ты понимаешь, что ты натворил?

– Что?

– Что? Выпил такое вино в одиночестве!

– Но я был в обиде на всех! Поэтому и пил один!

– Знаешь ли ты, какая это ценность для мировой науки! – Чкония прижал к груди кувшин с двухтысячелетним вином.

У Дурмишхана был чрезвычайно виноватый вид.

– Ладно, что с тобой говорить! Поехал я! – Чкония вновь тронул лошадей и вновь остановил их: – Готовься к заплыву!

Чкония уехал. Дурмишхан от радости подпрыгнул, схватился за ветку и долго раскачивался на ней.

В Батуми комиссар сколотил ящик, насыпал стружку, сложил в ящики амфоры и повез их в Тбилиси.

В зеленомысском туннеле поезд наехал на человека. Комиссар не знал, что этот человек был Дурмишхан.

Два дня после разговора с Чкония он плавал, готовя себя к новому заплыву. Страшная усталость охватила его тело, он чувствовал, что силы уже не те, что в мышцах нет былой энергии, под вечер ноги деревенели. Он понял: ему не проплыть желанных шестьдесят километров! Он напился в духане, пьяный блуждал по холмам, вошел в туннель…

В Тбилиси удостоверили подлинность греческих амфор. Они лежат сейчас в запасниках республиканского музея искусств! Но вино вызвало смех у специалистов: «Товарищ Чкония, знаете ли вы, что химические процессы разлагают любое вино, превращая его через сорок – пятьдесят лет в жижу, просто в воду. Коньяк мы имеем времен Наполеона Бонапарта, но двухтысячелетнее греческое вино… Это смешно!»

Новый заплыв Батуми – Поти не состоялся. Организационный комитет не нашел человека, который мог бы заменить Дурмишхана Думбадзе. Идея зачахла.

Моисей Чкония устроил моего отца в комиссариат, в отдел спорта, мальчиком для разных поручений. Тринадцатилетний мальчик не по летам был ловким и сильным. В те годы популярными видами спорта были конный спорт, парашют, перетягивание каната, гимнастика.

А теперь о подвигах отца!

В нашем семейном альбоме есть старая фотография: кони сбились в кучу, на переднем плане в седле сидит юноша, голый по пояс, – это отец. На другой фотографии отец на летном поле, за спиной трепыхается белый пузырь парашюта. А вот пирамида. Повзрослевший отец на плечах держит шесть человек, все улыбаются. Странно, что улыбается и отец, держа на себе такой груз.

Отец любил хвастаться своей силой и своими необычайными приключениями.

Однажды он прыгнул с самолета и обнаружил в воздухе, что парашют не раскрылся. Он камнем летел к земле, но сориентировался и нацелился на большое дерево. Ворвавшись в его листву, сбив множество веток, отец упал на землю. Не знаю, можно ли верить его словам, но он встал, встряхнулся, отер кровь с рассеченной губы и прихрамывая пошел к летному полю.

В другой раз он на спор велел запереть себя в холодильнике батумской бойни на всю ночь. При температуре минус восемнадцать он находился один в полной темноте. Утром, когда открыли холодильник, нашли его голым, от тела поднимался горячий пар, в руках он держал свиную тушу. Оказывается, когда за ним заперли двери, он стал снимать свиные туши с крючков и перевешивать их. «Мне стало жарко, я разделся, потому что, когда отдыхал, одежда леденела и мешала двигаться».

Я мог бы рассказать о других его подвигах: например, как он прыгнул с подъемного крана батумского порта в море (но в сравнении с нераскрывшимся парашютом, это более чем заурядный подвиг) или о том, как он два дня дрался с финским матросом, кулаки которого, как две кувалды, сокрушали батумцам челюсти, пока танкер заливался нефтью. Финн напивался на набережной и гулял в свое удовольствие, обзывая батумцев трусами. За честь города вступился один, но финн закинул его в кусты, второй оказался в тех же кустах, третий очнулся от нокаута после сорока минут искусственного дыхания.

Позвали отца: кто-то должен отстоять доброе имя батумца. Отец сел в фаэтон, выехал на набережную, проехал мимо разъяренного быка, оглядел его с головы до ног, велел развернуть фаэтон и, поравнявшись с финном, попросил его прокатиться с ним за город. Финн оценил вежливое приглашение, молча сел рядом с отцом, и они поехали…

Жители города, кто на чем мог, проследовали за ними. Друзья финна сидели вместе с батумцами в машинах, в фаэтонах.

Первым ударил отец, финн закачался, но не упал, отец ударил вновь, но вот он сам пропустил страшный удар и свалился. Финн стоял над ним и улыбался. Отец встал. Драка продолжилась.

Бесконечное количество ударов наносили они друг другу. Пьяный финн тяжело дышал. Иногда он жестом просил тайм-аут, садился на землю и отдыхал. Драка превратилась в своеобразный бокс со множеством раундов.

Никто из соперников не мог завершить бой нокаутом, который был бы исходом драки, ее финалом. Качаясь, еле стоя на ногах, они все-таки находили в себе силы нанести очередной удар.

Стемнело. Зрители развели дерущихся. Кто-то предложил всем поехать в ресторан «Поплавок» – салютировать шампанским битве гигантов. Но финн и отец отклонили ничью. Назначили час встречи завтра на этом же месте.

Драка второго дня была точной копией предыдущей драки, только финн, трезвый как стеклышко, на этот раз дважды сбил с ног отца, а отец смог три раза бросить его на землю. Но ни один из них не оставался лежать повергнутым, бездвижным, они мгновенно вскакивали, разве что последний раз, перед тем как встать, финн долго стоял на коленях: то ли думал о чем то, то ли молился с закрытыми глазами, – но он все же поднялся и мощно ударил отца в живот, отец повис на финне, у которого не было сил оттолкнуть отца, добить его. Так, повиснув друг на друге, они топтались в долгом странном танце.

Зашло солнце. Зрителей утомило следить за этой танцующей парой. «Поехали в „Поплавок“», – вновь предложил кто-то. «Завтра на этом же месте», – еле ворочая языком, прошептал отец.

На третий день финн не явился. Прождав час, отец поехал к пристани.

Финский танкер поднимал якорь. На палубе стояли матросы. Увидев отца, они зааплодировали ему. Финн-гигант скинул с себя рубаху, завернул в нее какой-то предмет и метнул. В руках отца оказалась бутылка джина.

Заняв у друзей денег, отец велел принести ящик шампанского. Когда приволокли его, танкер был отделен от берега широкой полоской воды! Батумцы кинули несколько бутылок. Три из них были пойманы на палубе, одна ударилась о борт танкера, разбилась, что вызвало смех и ликование матросов. Батумцы откупоривали оставшееся в ящике шампанское, финны свои бутылки.

Танкер дал гудок. Жестами все желали друг другу счастья и удач.

В тот год началась война с белофиннами. А через два года отец ушел на Великую Отечественную.

Я мог бы не упоминать еще один подвиг отца, тем более что он окончился для него весьма плачевно.

Весной сорок первого года, перед самой войной, в Батуми приехала цирковая группа борцов-профессионалов.

Когда-то профессиональная борьба, знавшая таких корифеев, как Поддубный, Педерсон, Ги Перра Хамсин, Хотивари, Канделаки, Сихарулидзе, Андра Лилойский и другие, которым рукоплескали Париж, Москва, Одесса, Тифлис, – эта цирковая борьба доживала свой век; старые борцы, похожие на динозавров, разъезжали по провинциальным городкам. Выходили на арену, выкрикивая в зрительный зал свои громкие фальшивые титулы. «Чемпионы чемпионов», «смертельный удав», «брюссельский удушитель», «человек-маска». боролись между собой, зарабатывая на хлеб насущный.

В Батуми борцы выступали в городском цирке, их было шесть человек, днем они ходили на базар, покупали ставриду, лук, подсолнечное масло и жарили рыбу на сковородке в гостиничном номере. За это их ругала администрация, но они не обращали на нее внимания. Шесть огромных мужчин съедали в день полтонны рыбы.

Вечером они наряжались в пестрые трико, зрителей было мало.

Однажды один из борцов предложил выйти кому-нибудь из батумцев и сразиться.

Вышел мой отец. И на удивление легко повалил борца, припечатав его к ковру.

Отцу был вручен билет на следующее представление с предложением бороться с более сильным борцом. Интерес к этой схватке увеличил число зрителей.

В афишах появилось имя моего отца. Он получил кличку Батумский Буйвол.

Отец побеждал подряд всех профессионалов. Он был меньше их весом, в трико он выглядел легким кузнечиком на фоне двухсоткилограммовых малоподвижных борцов. Было впечатление, что на арене отец передвигает тяжелые дубовые шкафы. Цирковое представление давало полные сборы. Город только и говорил о битве Давида с шестью Голиафами.

Последний был самый огромный, самый старый, самый грозный «чемпион чемпионов» Любомир Богомолов.

Была весна, но Любомир ходил по Батуми в пальто. Казалось, что его гигантские кости все время мерзнут, длинный шарф, обмотанный вокруг шеи, был закинут за спину. Батумские мальчишки, толпой ходившие следом, когда он появлялся на улице или на базаре, привязали к шарфу тунца, весом полпуда. Борец вроде и не заметил этой злой шутки и, к удовольствию мальчишек, прошел с тунцом, болтавшимся за спиной, через весь город до гостиницы. На другой день он нес за спиной камбалу.

Вечером «чемпион чемпионов» схватил отца, поднял в воздух и стал сжимать его. Это было страшное зрелище. У отца, как у той камбалы, глаза вылезли из орбит.

Любомир Богомолов и не старался кинуть отца на ковер. Он просто сжимал его. Зал затих, следя за безуспешными попытками своего героя высвободиться из железных тисков. И вдруг все услышали, как герой протяжно пукнул. Я подобрал самое безобидное слово, хотя оно не самое точное: шум, с каким вырвался из отца воздух, надо назвать другим, более нецензурным словом.

Любомир Богомолов как бы дирижировал этим звуком, он зажал отца, а отец звучал протяжно, беспрерывно. Так лошади пердят (вот оно, это слово), когда поднимаются в гору тяжело нагруженные, от этого им легче идти. Наверно, и для моего отца в тот момент это было единственным облегчением.

Дожав отца до полуобморочного состояния, «чемпион чемпионов» опустил его на ковер.

В этот вечер, упаковав чемоданы, борцы уехали из Батуми, их гастроли закончились.

Город не успел вдоволь посмеяться над злополучным происшествием: произошло это в мае, а в июле отец одним из первых уехал на фронт. В конце войны, где-то на Дунае, он встретил одного из шести борцов-профессионалов; они лежали в госпитале, оба были контужены. Борец сознался отцу, что группа в каждом городе, куда она приезжала, брала «подсадную утку» – здорового парня из местных, – тогда разгорался интерес к их выступлениям. А то, что сделал с ним Любомир Богомолов, мог сделать каждый из них. Проигрывали они ему специально, чтобы увеличить в городе ажиотаж.

Отец возмутился, предложил борцу честную борьбу в палате госпиталя. Борец со смехом отказался. Отец настаивал, горячился, его перевели в другую палату.

С фронта отец вернулся награжденным несколькими орденами, слабым и уставшим. Но вскоре он набрал свои былые силы, правда, былых разгульных подвигов уже не совершал. Лишь одну впившуюся в душу занозу не смог он извлечь из себя, все эти годы она мучила его – когда он был мальчиком, когда он вырос в гордеца, никому ни в чем не уступающего, когда он воевал, был сапером, подорвался на мине, чудом остался жив, – заноза эта крепко сидела в нем, называлась она «заплыв Батуми – Поти».

Начав вновь работать в спорткомитете, инструктором по плаванию, он беспрестанно подбивал Исидора Буадзе, председателя спорткомитета, на организацию заплыва. Трудно объяснить, почему Буадзе был глух к этой идее. Может, и он не верил в силы сорокалетнего, контуженного на войне человека.

Пришла инструкция свыше об устроительстве массовых народных заплывов. Отец с энтузиазмом взялся за их организацию, и нынешний заплыв был четвертым.

Хрусталев-Серазини

И вот сейчас отец вел разговор со знаменитым чемпионом Хрусталевым-Серазини, который молча слушал исповедь отца.

– Я должен проплыть эти шестьдесят километров.

Хрусталев-Серазини знал уже все об отце, о Дурмишхане Думбадзе.

Давно кончился обед на лодочной станции. Двое мужчин шли вдоль берега моря.

– Пойдем ко мне, выпьем «Изабеллу»!

Они сидели во дворе нашего дома.

– …то что ты силен как буйвол, это еще не все. Для сверхмарафона нужна специальная тренировка, я тебе объясню, как ты должен готовиться…

Я сквозь сон слышал их голоса.

Они еще не раз сидели под электрической лампочкой, вокруг которой кружились ночные бабочки, пили вино и вели разговор о деле, самом для отца значимом.

Хрусталев-Серазини оказался человеком дела. Недаром его звали Серазини-торпеда. Он протаранил Исидора Буадзе, он позвонил в Тбилиси в республиканский спорткомитет. Отец, попав в водоворот его энергии, зарядившись ею, сам поехал в Тбилиси, добился организации заплыва, вернулся радостный и счастливый.

– Через месяц плыву!!!

Хрусталев-Серазини остался в Батуми по двум причинам, одна из них – подготовка заплыва отца, другая – красавица Лала.

На улице Розы Люксембург по вечерам раздавались итальянские арии: Хрусталев-Серазини завоевывал сердце заики, с трудом говорящей по-грузински и с еще большим трудом по-русски. Но ее божественная внешность давала ей право молча созерцать всех говорунов, всех певцов, всех красавцев, увивающихся вокруг нее, как пчелы.

Хрусталев-Серазини был особым ухажером. Он не дарил ей цветов, он принес в ее дом подарок, уникальный для того времени предмет, – «чудо-печь», в которой можно было печь пирожные, торты, бисквиты. Мать Лалы была в восторге.

Вскоре Хрусталев-Серазини принес в дар первый в Батуми электрохолодильник, это было еще большим чудом. Потом появился торшер, с огромным шелковым абажуром, сейчас он выглядел бы апофеозом безвкусицы, но в конце сороковых годов торшер из мрамора и бронзы смотрелся как творение рук Праксителя.

Хрусталев-Серазини быстро вырвался в лидеры группы претендентов на руку и сердце божественной заики.

По ночам перед домом Лалы появлялась тень Антона Антадзе. Художник лил слезы и горестно вздыхал. Однажды он взобрался на магнолиевое дерево и обнаружил в листве меня, тоже плачущего.

На другой день была назначена помолвка, а через месяц должна была состояться свадьба, после которой Серазини-торпеда увозил Лалу из Батуми.

Прошло уже много лет; вспоминая великого пловца, я никак не могу разобраться и понять, что он был за человек. Он был добр, романтичен, любил широкие жесты, но почему во время заплыва он ударил отца веслом по голове? После того как был прерван заплыв, все говорили, что Хрусталев-Серазини был прав, что он спас отца от верной гибели. Но отец сказал: «Мой друг мне изменил».

Вот как это все произошло.

Заплыв начался в десять часов утра, еще задолго до его начала сотни зрителей заполнили батумскую набережную. Люди стояли на балконах домов, на верандах санаториев, на пляжах, мимо которых должен был проплыть отец.

Старт был дан с того самого места, откуда когда-то ушел в заплыв Дурмишхан Думбадзе.

Легко, ритмично плыл отец рядом с сопровождающей лодкой, в которой сидели гребцы. Чуть в стороне от лодки плыл прогулочный катер. На палубе под полосатым тентом собралось общество во главе с Хрусталевым-Серазини. Были Исидор Буадзе и другие представители спорткомитета, судья-регистратор из Тбилиси, женщина, согревающая обед для пловца. Хрусталев-Серазини, красивый, помпезный, смотрел в подзорную трубу. Рядом с ним стояла Лала в белой панаме, на ней – ожерелье из крупного жемчуга, она незаметно от всех целовала великого пловца в плечо. Это видел Антон Антадзе. Судорожно сжимая поручни, он сдерживал себя от прыжка в воду. Я сидел около дымохода и смотрел на отца в подзорную трубу, привезенную дедом с русско-японской войны.

Первые пятнадцать километров проходили при благоприятных условиях, попутном ветре и были пройдены отцом за 6 часов 40 минут. Он принял первую порцию еды. Отец в воде, с лодки ему лили бульон в резиновый шланг, конец которого отец держал во рту. Во время остановки пловца катер подошел к нему вплотную. Вое перегнулись с палубы и смотрели, как отец ест. Хрусталев-Серазини говорил в рупор лестные слова о хорошем темпе, о быстром времени. Он подбадривал отца. На катере включили музыку. Мощный бас Поля Робсона стелился по морокой воде.

После обеда подул встречный ветер, он задерживал продвижение вперед. Над морем сгущались сумерки, и южная ночь, как темное покрывало, окутала воду и берега. На лодке включили электрический прожектор. Сильный свет освещал ночное море. Гребцы сменяли друг друга. Отец плыл.

Вдруг из темноты выплыла чья-то лодка, в ней сидела подвыпившая компания. Она приветствовала отца и чуть не утопила его, так как в лучах прожектора не разглядела голову плывшего. Это были кобулетские отдыхающие. Они вышли в море с бурдюком вина. Долго ждали, много выпили, и сейчас, навеселе пропев хорал и пожелав счастливого плавания первому грузинскому марафонцу, они уплыли к кобулетскому берегу.

Когда лодка отплыла, кто-то из пьяных крикнул отцу: «Зачем тебе это нужно! Глупости все это! Садись к нам в лодку. Мы пьем, мы веселимся!» На него зашушукали его же друзья. Он замолчал. Лодка исчезла.

На каждом пятнадцатом километре в воду опускали сигнальный буек. Ко второму из них отец подплыл к часу ночи. Первая половина дистанции пройдена за 14 часов 45 минут. Если вторую половину он проплывет в таком темпе, то он повторит время Серазини-торпеды и может даже улучшить его.

Я смотрю на отца. В кружке подзорной трубы я вижу его лицо, оно сосредоточенно и спокойно.

Неожиданно для себя я заснул. Проснулся от холода. Светало. Тускнели звезды. С гор дул холодный ветер, он нагнал на море туман.

Темным пятном виднеется лодка, скрытая серой пеленой тумана. Как там отец? Неужели ему не холодно? Ведь его голое тело покрыто лишь тонким слоем китового жира.

С борта лодки раздался звук колокола, это значило, что пловец остановился для еды. Катер подплыл к лодке. Спустили термос с горячим чаем. Отец поднял глаза, увидел меня и улыбнулся усталой улыбкой. Он плыл всю ночь. «Мне было мучительно холодно. Тепло сохранилось лишь возле сердца» – так вспоминал он эту ночь.

Взошло солнце, осветило воду, она стала прозрачной. Отец плыл медленно. Видно было, что он очень устал. Подул сильный ветер. Море стало тихо бормотать. То тут, то там образовывались гребни большой высоты. Их пенящиеся вершины надвигались на пловца. Стало трудно грести лодку.

На катере все тревожно сбились в кучу. Морская болезнь овладела божественным лицом и телом Лалы. Ее безостановочно мутило, с трудом передвигаясь по палубе, она шла к корме и там изливала из себя зеленую мутную жижу.

Свинцовые тучи нависли над разбушевавшимся морем. Засверкали молнии, сильные раскаты грома сотрясали воздух, сливаясь с шумом прибоя. На воде стоял сплошной грохот. Волны швыряли лодку как щепку, ежеминутно угрожая ее опрокинуть.

Отец то исчезал в глубоких провалах волн, то появлялся на гребнях. Каким-то сверхусилием нервов и мышц он продолжал движение. Оставалось еще километров шесть-семь. Но сопровождение пловца становилось невозможным. Волны стали заливать лодку, гребцы надели спасательные пояса. Ветер относил лодку и пловца в открытое море. «Надо прекратить заплыв», – сказал Исидор Буадзе. Тбилисский судья-регистратор настаивал на этом. Хрусталев-Серазини молчал. Он, вглядываясь в горизонт, где виден был Поти, передал рупор Исидору: «Приказывайте». Исидор прокричал отцу о прекращении заплыва. Тот вроде и не услышал. Продолжал плыть.

Исидор крикнул гребцам, чтобы они остановили отца и силой втащили его в лодку. Воспользовавшись моментом, кто-то схватил отца, но он вырвался. Его опять схватили, но, намазанный жиром, он выскользнул из рук гребцов.

С лодки крикнули: «Он говорит, что видит Поти и не может прекратить заплыв».

На палубе молчали.

Отец не сдавался. Но продвижение вперед было равно нулю. Огромные волны опрокидывались на отца, он стал надолго исчезать под водой.

Хрусталев-Серазини взял из рук Исидора рупор и отчеканил гребцам приказ: «Бейте по голове веслом и тут же втаскивайте в лодку».

Может, это и было самым верным решением в создавшемся положении, но смотреть, как началась охота за сбегающим от лодки отцом, без слез я не мог. Наконец его настигли, ударили веслом. Потерявшего сознание подхватили на руки и втащили в лодку. «Плывите к берегу».

Я видел, как отец лежал с закрытыми глазами. Двое свободных от весел гребцов держали его на случай, если он придет в себя и попытается выпрыгнуть за борт.

Вот он открыл глаза, но не шелохнулся. Потом он повернул голову и посмотрел в сторону Поти.

На пустынном пляже поселка Григолети, в шести километрах от финиша, лодка с трудом прибилась к берегу.

Катер, ныряя носом в волны, шел к потийскому порту, где среди гор марганцевой руды трепыхался по ветру красный транспарант: «Привет участникам заплыва Батуми – Поти».

Отец проплыл пятьдесят четыре километра за 30 часов 12 минут. Это был своеобразный рекорд республики. Но во всех справочниках, в таблицах результатов плавания на дальние расстояния в СССР, указано, что отец сошел с дистанции, не доплыв шести километров до финиша. В некоторых из справочников сказано, что заплыв был прерван ввиду сложнейших метеорологических условий, что пловец проявил колоссальную выносливость, настойчивость, мужество, что он потерял в весе за время заплыва семь килограммов.

Но отец потерял не только семь килограммов веса – из его сердца что-то исчезло. Что-то потерялось, и на месте исчезнувшего, потерянного образовалась зияющая пустота.

Отец не пошел на свадьбу Хрусталева-Серазини. Не вышел провожать его на вокзал, когда поезд увозил счастливых новобрачных в свадебное путешествие в Москву, в Ленинград, а потом в родной город Хрусталева-Серазини, Хвалынск, на Волге.

Я был на вокзале, Лала была похожа на принцессу из сказки Андерсена, принц усадил ее в международный спальный вагон, обитый вишневого цвета бархатом. Из окон вагона принцесса махнула ручкой и навсегда исчезла. Исчезла из города Батуми, из моей жизни, из жизни Антона Антадзе и многих вздыхателей по ее красоте.

Тбилисская жизнь

Вскоре мы с отцом переехали в Тбилиси. Поселились у родственников в Музейном переулке. Отец начал работать в Институте физкультуры на кафедре (она имела отношение к плаванию), стал писать диссертацию. Он превратился в книжного червя, перерыл тысячи книг в Публичной библиотеке в поисках любого, хотя бы случайного упоминания древних авторов о грузинских мореплавателях. Начиная с Геродота, который пишет, что грузины – колхи, как он их называет, – умели хорошо держаться на воде и в морских битвах не раз побеждали (я никогда не слышал о морских битвах Грузии, но Геродоту виднее).

Отец составил длинный перечень авторов, писавших когда-либо, в какой-то связи и по какому-либо поводу о грузинах в водах морей и океанов. Цитаты из Плутарха, Плиния Старшего, «Правдивых историй» Лукиана, рассказов некоего Отара, записанных с его слов византийским купцом в год от Рождества Христова 773-й, главы книги Томаса Герберта «Путешествие в Азию», строки из Голдсмита, Эдмунда Бэрка, Гоббса, перса Ахат Азина и других почтенных путешественников, исследователей и картографов.

Кто-то сказал отцу: «Брось ты это дело! Подними голову и посмотри, что творится вокруг! Кому нужны твои древние водоплавающие грузины? На Земле такое творится! Видишь вон того человека в соломенной шляпе, он работает приемщиком в пункте сдачи стеклотары. На пустых бутылках он сделал миллион…»

Была середина пятидесятых, в эти годы дух коммерции, как злой джинн, выпущенный из бутылки, стал пожирать души некоторых молодых и не очень молодых людей в республике. Эти люди становились ловкими охотниками за деньгами, ловко хитрили, ловко обманывали, ловко торговали всем, чем можно торговать: лакированными туфлями, вошедшими в те годы в моду нейлоновыми плащами-болония, мешками с цементом, мрамором для могильных плит, вином, разбавленным водой, фальшивыми больничными листами, подлинными драгоценными камнями, должностями сторожей, директоров… Торговали всем этим открыто, как цыгане торгуют на улице цветными воздушными шарами: «Подходи покупай».

Образ жирного человека, только что вставшего из-за сытого стола, объевшегося, гордо выпятившего свой живот на всеобщее обозрение, стал неким символом. Ему подражали, отращивали животы.

Это было время, когда суровая женщина по имени «правда» оставила многих, повернулась к ним спиной в презрении и негодовании. Жизнь без правды превратилась в национальное бедствие. В начале семидесятых годов эта женщина вернулась.

Эти слова я пишу сегодня, сидя перед окном, за которым светит солнце и льет дождь. «Солнце плачет», – говорят про такое в природе, это значит, что будут дни теплые, сухие, безветренные.

А в моих воспоминания идет отец с зонтом, как истинный батумец, он не стесняется ходить с зонтом, у тбилиссцев считается немужественным, если мужчина держит зонт. Отец вышел из Музейного переулка, перешел улицу, поднялся по мраморным лестницам Публичной библиотеки имени Карла Маркса, оглянулся, помахал мне рукой.

К отцу подходит человек, батумец, один из тех, кто приехал завоевать столицу. Он открыл цех женских лакированных туфель. Человек говорит отцу: «Возьмешь два чемодана и поедешь в Среднюю Азию: Ташкент – Самарканд – Бухара. Триста пар лакировок. Продашь их, с каждой тебе сто рублей (разговор шел до денежной реформы), я знаю, ты сидишь без денег, а мне нужен верный человек, такой, как ты».

Отец отказывается от этого заманчивого предложения. Он заходит в массивные резные двери публички, начинает фонатично изучать старые фолианты. Он находит у Маврикия новые сведения о древних грузинских мореходах. Он вносит их в свой длинный список доблестных морских деяний Грузии. Но неожиданно библиотекарша Кетевана Филимоновна, высушенная старостью, добрая женщина, позволявшая отцу уносить книги домой и не раз приходившая к нам в гости на чай с инжировым вареньем, библиотекарша, окончившая университет в Женеве, посещавшая марксистские кружки, великолепно знающая историю, философию, юридические науки, поддерживающая бодрость духа и гибкость тела гимнастикой йогов, устроила разгром отцовским идеям:

– Твое желание написать историю грузинского мореплавания – ложное мифотворчество. Грузия никогда не была морской державой. Это не Испания с ее «Непобедимой армадой», это не Португалия с ее Васко да Гама. Грузины никогда не были «людьми моря». Грузины – это пахари, виноградари, воины. У Грузии всегда были великие полководцы, но никогда не было великих адмиралов. Арабы, турки, персы вторгались с юга, с востока, но никогда со стороны моря. Грузины всегда сражались, у них не было передышки, чтобы взглянуть на море, вдохновиться им, отдать ему свою душу, построить корабль, надуть паруса и совершить кругосветное путешествие… Не занимайся ложным мифотворчеством. Не уподобляйся тем, кто, найдя камень с письменами, которым лет шестьсот, объявляет их тысячелетними, а города, которым тысяча лет, превращает в трехтысячелетние. Не надо ничего преувеличивать! Твоя история грузинского мореплавания – это преувеличение.

Отец ушел из библиотеки и больше там не появлялся. Фотографию дедушки, снятого перед заплывом 1911 года, он понес в фотоателье, увеличил ее, заказал раму, прикрепил к раме медную табличку с надписью: «Великий грузинский мореплаватель Дурмишхан Думбадзе».

Отец стал вести во Дворце пионеров кружок судоходства. Его увлекло изготовление самоходных моделей фрегатов, каравелл, подводных лодок, парусников. В полуподвальном помещении Дворца пионеров, в большой комнате с синими стенами, сидел отец среди скелетов будущих кораблей. По воскресным дням он водил своих пионеров на Черепашье озеро. Там они заводили моторчики моделей, спускали их в воду и с восторгом следили, как они плыли по маленькой лужице, именуемой Черепашьим озером. В те годы окрестности озера были пустынны, не было ресторанов, не было канатной дороги, берега озера были густо заросшими камышом. Отец с пионерами поднимался по тропе. Он нес самые большие и тяжелые корабли, в кармане у всех были завтраки: вареные яйца, картошка для костра, соль, сыр, помидоры.

Однажды корабль, лучшее творение рук отца, затонул посреди озера, отец нырнул за ним и не вынырнул. Пионеры ждали пять минут, особо не волнуясь, зная, что их учитель может долго находиться под водой, но на десятой минуте они стали кричать. А еще через пять минут, охваченные ужасом, они мчались вниз в город.

Опустившись под воду, водолаз-спасатель увидел отца, спутанного водорослями, – видимо, в поисках корабля он так завертелся в водорослях, что они, цепко его схватив, не отпустили на волю.

Так я остался один.

Мать, о которой я ни разу не упоминал в своих записках, я не знаю. Она живет где-то с каким-то подполковником, может, он полковник, а может, уже и генерал.

На время распрощаемся с морем, с людьми, которые связаны с морем неразрывными узами, и войдем в мир Сумбата Соломоновича Ханукашвили, моего тестя.

Сумбат Соломонович был родом из деревни, которую четверть века назад покинул, купив комнату в центре Тбилиси, в том самом Музейном переулке, где жил я у родственников. Будучи деревенским жителем, он умел удивительно точно подражать голосам животных и птиц. Дом утром пробуждался от его петушиного крика. Он веселил и развлекал нас, детей, соловьиными трелями, пением иволги, жаворонка, буйволиным мычанием. Во дворе он огородил участок, обнес его сетчатой проволокой и стал выращивать кур, которых продавал одним соседям за дешево, другим по обычным рыночным ценам. Сумбатовские куры, вскормленные на кукурузном зерне, обладали нежным вкусным мясом, пользовались всеобщим успехом.

С курами произошла одна скандальная история.

Кто-то стал их воровать. Сумбат Соломонович не спал ночами, выслеживая таинственного вора. К каким только ухищрениям он ни прибегал, но куры исчезали из курятника. Работая весовщиком на складе геологического управления, он принес со своего склада прожектор и сигнальную сирену. Установил их в курятнике. Ночью, как только вор открыл бы дверцу курятника, сирена должна была взвыть, а прожектор ослепить вора. Так и произошло, но Сумбат Соломонович не ожидал, что вор, дико испуганный резкой вспышкой и адским воем, упадет в обморок, что три дня его будут возвращать к жизни, что он на всю жизнь потеряет речь и будет судиться с Сумбатом Соломоновичем. На суде вор жестами и письменными объяснениями доказывал, что он случайно прикоснулся к дверям курятника и требует возмездия за нанесенный ему физический ущерб. Сумбату Соломоновичу присудили два года. Он отсидел год. За время отбытия наказания курятник снесли.

Вышло постановление, запрещающее в черте города Тбилиси держать домашних животных и птиц. Постановление это вряд ли было реакцией общественности на инцидент, произошедший в Музейном переулке, но так или иначе сносили курятники, выпроваживали коров и свиней за черту города. Боролись с теми, кто тайно продолжал держать живность.

Когда Сумбат Соломонович вышел на свободу, кто-то предложил ему работу, где он мог использовать свой талант подражателя голосам разных животных и птиц. Он стал выслеживать тайно оставленных в городе коров, свиней, баранов, кур. Он целыми днями ходил по окраинам города в районах Кукиа, Ортачали, Багеби, Авчала, Сабуртало. Эти улицы примыкали к полям, огородам, где во дворах, в сараях, в домах были заперты те, кто с радостным мычанием, блеянием, хрюканьем, кудахтаньем откликался на великолепную имитацию мычания, блеяния, хрюканья, кудахтанья Сумбата Соломоновича. Он останавливался около забора подозрительного дома или влезал на дерево и заливался громким «кукареку» или «мм-м-у!». Он штрафовал хозяев за незаконное содержание животных, но чаще брал взятки за молчание.

Однажды его навели на след. В многоэтажном доме, в квартире под самой крышей, он увидел клетки, в которых сидели сотни белых кур. Клетки стояли во всех трех комнатах, громоздясь друг на друге от пола до потолка. Сумбат Соломонович раскрыл свою папку и стал составлять акт. Он расспрашивал о ведении этого крупного куриного хозяйства. Внешне был строг, в душе восторгался, аплодировал: идеальная чистота, куры закалывались в ванной на продажу, чтобы заглушить куриные голоса, постоянно играло радио и заводился патефон. Специфический запах выветривался вентиляционной установкой.

Сумбат Соломонович вышел с этой «птицефермы», постоял перед домом, вслушиваясь в звуки с верхнего этажа, внюхиваясь в запахи, но ничего подозрительно не заметил и не почувствовал. «Ловкачи!» – сказал Сумбат Соломонович с восхищением.

Вскоре он знал всех хозяев, держащих коров, свиней, баранов, кур в черте города Тбилиси. У Сумбата Соломоновича появились деньги. Несколько раз мы, дети двора, видели его в ресторане летнего сада «Стела». Он взбирался на эстраду, одаривал оркестрантов, те играли «Танец с саблями» Арама Хачатуряна, а Сумбат Соломонович свистел в микрофон. «Танец с саблями» получался у него не хуже, чем у самой Таисии Саввы. Он знал весь репертуар мастерицы художественного свиста: «О, голубка моя», «Вишневый сад», «Лула, бай-бай»…

Я дружил с его дочерью Тамуной. В нашей дворовой компании она проходила за парня-сорвиголову. Каждый вечер мы залазили на крышу дома по улице Сулхан-Саба и попадали на чердак клуба имени Ворошилова, брели в потемках до чердачного люка, открывали его и спрыгивали в темный кинозал. Если он был полон зрителей, мы смотрели кино, свесив головы из люка. Показывали трофейные фильмы с участием Дины Дурбин, Марики Рок, Роберта Тейлора, Гарри Купера. «Приключение венецианца» мы смотрели раз двадцать. Во время эпизода, где Марко Поло учит японок целоваться, Тамуна повернула ко мне голову, и я впервые в жизни прикоснулся к женским губам.

Нам было по четырнадцать лет. Мы целовались всюду – в кинотеатрах, в подъезде нашего дома, в чужих подъездах, в Ботаническом саду, в пантеоне среди могил великих поэтов. Поцелуи были горячими и девственными.

Тамуна невероятно быстро росла. В шестнадцать лет, когда мы кончали школу, она была на голову выше меня, занималась в секции ядра, установила рекорд девушек Грузии и перестала встречаться со мной.

Семья Сумбата Соломоновича переехала в Сабуртало, раза два я был у них в квартире на девятом этаже и не мог разобраться в странных металлических конструкциях, возводимых Сумбатом Соломоновичем.

Гигантские клетки тянулись вдоль стен, вытяжные вентиляционные трубы монтировались на потолке. Рабочий-газосварщик сидел в одной из клеток и паял прутья.

Я спросил Сумбата Соломоновича, что это за сооружение.

Он засмеялся и сказал:

– Знаешь, почему белые медведи долго живут?

– Нет.

– Потому что они нелюбопытные…

Когда я уходил, Тамуна не вышла меня провожать.

В лифте я думал о том, как умещается в этой узкой кабине моя пышнотелая возлюбленная. Несколько раз ходил на стадион «Локомотив», издали следя за полетом ядра, выпущенного ее сильной рукой. Я сидел на трибунах пустого стадиона и мял в кармане пальто пакетик сладкого арахиса, любимого ею.

А новый друг Тамуны, дискобол, в это время показывал ей ошибку при толчке, он положил руку на ее широкую талию, и они синхронно раскачивались, прижав друг к другу свои большие тела.

…Я поступил в Пушкинский институт. Меня увлекла история. Старые книги отца, перешедшие ко мне по наследству, сыграли важную роль в моей любви к истории. К сожалению, я не получил в наследство физическую мощь своего отца и деда. Думбадзевская генетика на мне слегка споткнулась. Увы, но это так!

После окончания института я не стал учителем истории. Восемь лет работал экскурсоводом на центральной туристической базе, разъезжая номерными маршрутами по всей Грузии. Маршрут № 10: Тбилиси – Сигнахи – Телави – Кварели – Икалто – Тбилиси. Маршрут № 109: Тбилиси – Кутаиси – Батуми. Я получал удовольствие от своей работы.

…В желтом «Икарусе» я сижу с микрофоном в руках и объясняю женщинам и мужчинам всех возрастов и национальностей: казахам, туркменам, эстонцам, жителям Тюмени, Тамбова, Йошкар-Олы, что они видят вправо от автострады Земоавчальскую гидроэлектростанцию – первенец ГОЭЛРО, в который так не верил знаменитый фантаст Герберт Уэллс. Я показываю им Джвари, храм Святого Креста, у подножия которого сливаются Арагза и Кура. В пещерном городе Уплисцихе участники маршрута разбредаются по пещерам. Шофер «Икаруса» беспрерывно сигналит, созывая группу. Вот последняя парочка, раскрасневшаяся от поцелуев, вбегает в автобус…

В Сурами группу приводит в трепет история о мальчике, живьем замурованном в крепостную стену.

На винном заводе всех угощают традиционным стаканчиком вина, пущенным по кругу. Глядя на сорокатонную бочку, кто-то из мужчин острит: «Вот бы увезти ее с собой в Барнаул…»

В Восточную Грузию автобус взъезжает с песней. Зрелая женщина из Житомира, вглядываясь в ущелье, говорит со вздохом.: «О где тот джигит, который похитит меня и умчит в горы?» Но никто не скачет ей навстречу. Она грустно глядит в окно.

В Кутаиси, в лесах Сатаплия, все молча разглядывают застывшие на вулканической лаве следы динозавров. По вечернему темному лесу туристы идут сбившись в тесную кучку. Не дай бог, выйдет из чащи динозавр: хоть он и травоядный, но все-таки боязно и жутковато. «Давайте споем „Цицинателу“», – предлагает кто-нибудь из знатоков грузинских песен. Группа поет не очень стройно, но для отпугивания динозавров вполне пристойно.

Утром у белых руин храма Баграта я рассказываю о нашествии турок, разрушивших эту жемчужину средневековой архитектуры. В полдень во дворе Гелатской академии группа вновь разбредается, лишь немногие энтузиасты записывают в блокноты мой рассказ о Давиде Строителе, Иане Петриции, Арсении Икантовели.

Мы приближаемся к морю. Зеленомысский ботанический сад: камфорный лавр, эвкалипты, пальмы, заросли бамбука. И наконец, Батуми – мой родной город!

Вечером на батумской турбазе веселый аттракцион – бег в мешках. Участники влезают в мешки и бегут. Человек-мешок, пришедший первым к финишу, получает приз – одеколон. Я – большой мастер бега в мешке.

Мое грузное на вид тело имеет большую прыгучесть. Я в двадцать – тридцать прыжков могу проскакать расстояние, на которое другие тратят пятьдесят. Я восемь лет прыгаю в этих мешках, но никогда не прихожу первым – мне полагается уступить. Я прекрасно играю роль неумельца и этим вызываю всеобщий смех.

По возвращении в Тбилиси я прощаюсь о группой. Они мне пишут свои адреса. Эстонцы зовут в Эстонию, тюменцы – в Тюмень, якуты – в Якутию. Мне нравятся эти люди своим простодушием, веселостью, любопытством, желанием познать историю, культуру, дух земли, где пробыли они шесть дней. Я думаю, что вместе с водолазами всех цветов и размеров, аляповатыми брошками, дешевыми чеканками, которые они покупали во время путешествия, они увезут с собой главный сувенир – любовь к Грузии. И не сорвется она с их души, как дождевая капелька с листа, а осядет навечно, как след динозавра сатаплиевских лесов. И в далеком Сыктывкаре, в дни трудов своих, вспомнится им лето, солнце и белый храм Баграта.

Раннее утро. Я выхожу к новому зданию филармонии, похожему на космический корабль инопланетян, который спустился в Тбилиси около Верийского базара, широко открыл входные люки и выпустил женщину-гуманоида, похожую на мою Тамуну. Она широко развела руки и застыла в бронзе перед входом космического корабля. Она держит маски смеха и маски гнева – она муза. Я смотрю на бронзовую Тамуну моего гнева, моих слез, моих печалей, моих воспоминаний…

В это раннее утро двое рабочих, стоя на подъемнике, льют из шланга струю в лицо статуи. Щеткой смывают городскую пыль, осевшую на ее огромных грудях, животе. Я не знаю, кто позировал скульптуру, когда он ваял скульптуру. Это могла быть только Тамуна, которую я все еще люблю, которая снится мне в снах, которая перестала бросать ядра и вышла замуж за дискобола, которая стала невероятно огромной, которая, появляясь иногда на проспекте Руставели, шла в толпе как двухметровая женщина-гуманоид и не знала, что за ней в отдалении иду я, вспоминающий темноту кинозала и глаза девочки, ожидающей моих поцелуев.

Я стою перед филармонией, рабочие закончили мойку статуи, она блестит зеленой бронзой в лучах восходящего над Тбилиси солнца. Если б я мог похитить эту статую! Взвалить ее на плечи, протащить по улицам так, чтобы моего преступления не увидели постовые милиционеры. Я нес бы ее по улице Дзнеладзе, где только что сняли трамвайные рельсы, через Александровский сад и улицу Кецховели, я вышел бы к Музейному переулку и, открыв окна, внес бы статую в свою комнату. Не пролезли бы руки – я отбил бы их. Венера Милосская прекрасна и без рук! Вся комната была бы полна ею, не было бы места для стульев, стола, кровати, но мне ничего не надо, только я и Тамуна! Я бы спал рядом с ней, я просыпался бы рядом с ней! Я начинаю сходить с ума. Что за бредовые видения посещают меня? Я оглядываюсь по сторонам, смотрю на утренних прохожих, хочу отогнать от себя эту чушь, вижу живую Тамуну в двух шагах от себя. У нее заплаканные глаза, она остановилась, неожиданно столкнувшись со мной.

– Здравствуй, Тамуна!

Через месяц я поселился в доме Сумбата Соломоновича.

Я стал вторым мужем Тамуны, от которой год назад ушел дискобол, она была одинока и несчастна.

День, когда мы вновь встретились, был самым счастливым днем моей жизни. Мы поднялись на пантеон, место наших детских свиданий, обошли могилы великих поэтов, я ей читал стихи Галактиона Табидзе.

По узкой тропинке мы пробрались в густые заросли жасмина и нашли каменную полупещеру, скрытую от глаз жасминовыми ветками. Сели на горячие камни и поцеловались, как десять лет назад. Забыв обо всем на свете, я смотрел на свою Тамуну. Я чувствовал себя обладателем самого большого сокровища в мире. Я был Али-Бабой в пещере, полной бриллиантов, сапфиров, изумрудов и жемчуга. Это был удивительный день и удивительная ночь. Под нами простиралось море огней. Тбилиси осветил себя иллюминациями в честь Дня Победы. В небе с треском рассыпались фейерверки салюта, глаза моей Тамуны загорались то красным, то зеленым, то желтым, то оранжевым светом. Один из огненных зарядов пробил листву и упал перед пещерой, разбрасывая искры, он догорал у наших ног.

На горе Мтацминда мы провели первую ночь любви. Одурманенные душистым ароматом жасмина, мы лежали на старых листках газеты «Лело», оставленных кем-то. Утром я нашел две маленькие перламутровые пуговицы, спросил Тамуну, ее ли они. Тамуна осмотрела себя и сказала «нет», – видимо, и пуговицы принадлежали тем, кто посетил до нас эту пещеру, тем, кто, наверное, был так же счастлив, как и мы, проснувшись в свежей листве, пении птиц, солнечных бликах.

Мы услышали смех, раздвинули ветки и увидели синий вагончик фуникулера, детей с воздушными шариками, родителей, нарядно одетых, старушек, жмурившихся на солнце. Вагончик проплыл над нашими головами. Никто не знал, что на святой горе Мтацминда, возвышавшейся над городом Тбилиси, в пещере проснулись двое влюбленных.

Через несколько дней Тамуна привела меня в свой дом.

Дверь открывалась множеством ключей. «Конспирация», – сказал я и улыбнулся. «Это все отец, он помешан на замках». – «Такое сокровище». Дверь наконец открылась. И я увидел железные клетки, от пола до потолка. В них сидели белые куры, сотни, тысячи, а может, больше тысячи кур. Тихо шумело вентиляционное устройство, в комнатах было прохладно, не чувствовалось запаха куриного помета. На кровати посреди этого куриного царства лежал Сумбат Соломонович и шумно сморкался в большой носовой платок. «У меня грипп, не подходи ко мне близко», – сказал он мне и громко чихнул. Куры всполошились, закудахтали. Сумбат Соломонович недовольно посмотрел на них. «Включи телевизор», – обратился он к дочери.

Вокальный ансамбль «Рустави» пел нежнейшими голосами.

– Ты можешь зарезать курицу? – спросил меня Сумбат Соломонович.

Я никогда не резал куриц, но сейчас, чтобы понравиться родителю моей Тамуны, я был готов на все.

– Да, могу! – ответил я.

– Сегодня меня ждут клиенты. Сделай это вместо меня!

Я растерянно смотрел на больного.

– Тамуна, покажи ему, что надо сделать.

– Папа… – Тамуне хотелось отвести от меня отцовское поручение.

– Тамуна, не будь дурой! – Сумбат Соломонович выражался без обиняков, ясно и просто. – В ванной найдешь нож, а Тамуна принесет кур.

Я пошел в ванную. На стене висел большой острый нож. Широкое полено было местом казни – я это понял по сухим кровавым пятнам, куриному пуху и ножевым зарубкам… Вошла Тамуна с шестью курами. Я взял нож, положил курицу на полено и отсек ей голову. Курица трепыхалась в моих руках. «Кидай ее в ванну», – прошептала Тамуна.

Мне стало душно в этой ванной, заполненной огромной женщиной и шестью курами, одну из которых я только что обезглавил, других ждала та же учесть, и они, предчувствуя близкий конец, бились в руках Тамуны, вырывались, кудахтали истошными голосами, а обезглавленная танцевала на дне ванны танец без головы.

Мне стало дурно. Тамуна заметила, как я побледнел, отобрала у меня нож, всучила кур; я отвернулся к стене и слышал, как глухо стучал нож об деревянное полено. Куры поодиночке исчезали из моих рук. Я повернулся – все шесть обезглавленными лежали на дне ванны. Они подпрыгивали и падали, вновь подпрыгивали, вновь падали и были похожи на неловких балерин из кордебалета.

Я вышел к Сумбату Соломоновичу.

– Молодец! – сказал он мне.

Так состоялось мое «боевое» крещение.

Вечером, сидя один в комнате Тамуны, единственной комнате, не заставленной куриными клетками, я слышал шепот ее матери Варвары:

– Зачем он тебе?

– Мама, я люблю его.

– Был у тебя один… негодяй, которого ты любила…

– Мама, не повторяй вечно одно и то же…

– Спал по двадцать четыре часа, сбежал и унес твои бриллиантовые кольца…

– Мама, перестань…

– А что этот будет делать?..

Войдя в их дом, я делал все, что надо было делать для поддержания мнения о себе как о хорошем зяте. Зачем я это делал? Я любил Тамуну. Зачем я превратился в служителя этой «птицефермы»? Я любил Тамуну. Говорят, что любовь – чудо, неразгаданная тайна. Любовь способна превратить человека и в ангела и в дьявола. Я приобрел Тамуну, а Сумбат Соломонович приобрел помощника в делах. Он поставил клеймо своей фирмы на моем лбу. Фирма имела широкую сеть клиентуры, которой поставлялись «сумбатовские куры» – жирные, свежезаколотые, тщательно общипанные, недорогие. Они были дешевле базарных, дороже магазинных: голландских, венгерских, болгарских. Но в отличие от зарубежных кур «сумбатовские куры» были вкуснее. Зажаренные, они будоражили аппетит, цыплята-табака таяли во рту. Их заказывали Сумбату Соломоновичу и поштучно и оптом для больших праздничных застольев. Многие приходили сами покупать кур. Особо уважаемым клиентам Сумбат Соломонович разносил заказы по домам. Бесплатно получали кур участковый милиционер, начальник жилуправления и сосед, живший этажом ниже. Сосед работал маленьким начальником в организации, название которой приводило в трепет Сумбата Соломоновича.

На Новый год, Первое мая, 7 ноября Сумбат Соломонович раздавал подарки всему дому. Кур принимали почти все, кроме нескольких семей. Сумбат Соломонович с презрительной усмешкой называл их «слишком гордые». Это были: учитель математики, ремонтер паровозного депо, вдова, муж которой был пожарным и сгорел, поэт, одинокий старик, всегда ходивший в черкеске, молодожены с шестого этажа. Эти люди не принимали подарков, но недружественные отношения с ними мало волновали Сумбата Соломоновича. Они не писали анонимных писем по поводу «куриного бизнеса». Опасные же люди ели с аппетитом вареных кур и молчали.

А на девятом этаже под самой крышей кудахтала «птицеферма». Я стал прекрасным забойщиком, тридцати курам в день я срубал головы. Варвара, моя теща, шпарила их кипятком и общипывала перья, Сумбат Соломонович продолжал хворать. Он принимал заказы по телефону, я на «Жигулях» (подарок хорошему зятю) развозил по адресам свежие куриные тушки. Тамуна – по беременности – оставила музыкальный техникум, где преподавала игру на арфе, целыми днями она сидела на диване и музицировала, небесные звуки арфы сливались с куриным гомоном. Тамуна перебирала струны, я выносил тонны куриного помета, привозил мешки с кормом, ездил за цыплятами, которых мы со временем превращали в жирных кур, вытаскивал клетки на крышу дома в солнечные дни.

В один из таких пригожих дней, когда Сумбат Соломонович выздоровел, а Тамуне врачи велели больше двигаться и чаще быть на воздухе, семейство решило съездить к Тбилисскому морю.

Накормив кур, заперев двери на засовы, мы сели в машину и через полчаса оказались на пустынном, каменистом берегу Тбилисского моря. Натянув полосатый тент, вынув раскладные стулья, я усадил под тент жену и тестя. Варвара разрезала арбуз. Мы сплевывали косточки и разглядывали противоположный берег моря, где было множество людей, машин. Все сидели, как и мы, ели арбузы и сплевывали косточки.

Сумбат Соломонович стал пересвистываться с птицей, спрятавшейся в кустах. Он свистел, свистел и неожиданно захрапел. Надвинув шляпу на лоб, он спал, сидя на стуле. Варвара, заразившись храпом мужа, легла под тент и заснула, открыв рот, полный золотых зубов. Моя Тамуна вытянула руки вдоль своего огромного живота и, убаюканная шуршанием мелкой волны, тоже ушла в сон. Жаркая истома, сонливость легла на оба берега Тбилисского моря. Смолкли даже птицы в кустах.

Я встал, разделся и пошел к морю. Войдя в воду, нырнул, меня обдало свежестью, я увидел дно и маленьких рыбок. Поплыл ко дну, опустился в ил, сел на камень. Мне было хорошо в этом подводном мире, не хотелось выныривать.

Здесь, в окружении рыб, я впервые услышал голос – далекий, как раскаты грома перед грозой: «В кого ты превратился? Как ты мог запереть себя в куриную клетку? Считаешь трешки и рубли с продажи этих поганых кур. Жиреешь, как кастрированный петух». Чья-то тень проскользнула по моему лицу, я поднял голову и увидел в ярких лучах солнца плывущего Дурмишхана Думбадзе. Мне стало трудно дышать, запас кислорода в моих легких кончался, я выпустил изо рта гирлянду воздушных шариков, в них растворился Дурмишхан. Меня жег стыд. Жирный кастрированный петух! Я сознавал, что достоин этой клички. Странным было видение деда, он плыл совершенно реальный. Я видел его глаза, полные гнева. Сколько времени я под водой? Я посмотрел на секундную стрелку часов, с которыми вошел в воду, – она завершила пятый оборот.

Тамуна бегала вдоль берега и истошно кричала. «Нельзя нервировать беременную женщину», – подумал я, но не всплыл. Я видел сквозь толщу воды мечущиеся фигуры семейства. Когда стрелка кончила шестой круг, я выбрался на поверхность. Я обнаружил в себе традиционную для всех Думбадзе способность пребывать под водой шесть долгих минут – и был рад этому. Все во мне ликовало. Не обращая внимания на крики Тамуны, Сумбата Соломоновича и Варвары, я поплыл к противоположному берегу Тбилисского моря. Буйные силы переполняли меня, я был рыбой, дельфином, кашалотом, левиафаном.

С того дня стали портиться хорошо налаженные отношения между семейством и их зятем.

Сумбат Соломонович считал себя великим игроком в нарды и не терпел проигрышей. Я с иезуитской последовательностью стал обыгрывать его. Он злился, бледнел, он упал в обморок. Придя в себя, он вновь сел за игру, и я вновь выиграл, несмотря на тайные знаки жены и тещи проиграть ему. Сумбат Соломонович на грани апоплексического удара вновь расставил игральные камни. Тамуна шепчет мне на ухо: «Проиграй, проиграй…» Нет, хватит мне проигрывать, год с лишним я только и делаю, что проигрываю в нарды Сумбату Соломоновичу. Сегодня – нет! Мы потеряли счет партиям… Утром куры увидят двух игроков, с трудом передвигающих камни на игральной доске.

…На этой утренней сценке игры в нарды я прерываю рассказ о моем пребывании в доме С. С. Ханукашвили и на некоторое время перенесу вас в Батуми, где вы были свидетелями заплывов 1911 и 1948 годов.


Апрель 1971 года. В Батуми льет дождь. Белые лепестки магнолиевых цветов падают в дождевые лужи и плывут, подгоняемые ветром…

В городском спорткомитете завешивают окна одеялами. В темном кабинете председателя стоит кинопроектор. Приехавший из Тбилиси товарищ Бакурадзе деловито заправляет его кинолентой. Включив проектор и пустив яркий луч на простыню, прибитую к стене, он дает знак затемнить последнее окно.

На экране появился незнакомый берег моря. Улочки маленького городка. Голос английского диктора сообщает, что это Кале – самая южная точка Британских островов. В этом городке уже второе столетие проводятся старты традиционных марафонских заплывов через Ла-Манш. (Бакурадзе, едва поспевая за диктором, делает вольный перевод с английского.) Военный оркестр исполняет торжественный гимн «Боже, храни королеву». Множество яхт, парусников, шлюпок провожают пловца. Женщины кидают в воду цветы. Вертолеты кружат над головой пловца на протяжении всех долгих тридцати двух километров. Эсминцы британского флота с кинооператорами, репортерами, фотографами на борту фиксируют каждый взмах мужественной руки пловца. Усталый, подплывает он к французскому берегу. Город Лувр. Развеваются знамена. По пляжу бежит королева красоты. На голове у нее корона из фольги; загоревшая, длинноногая, крупнозадая (спорткомитетчики не могут скрыть восторга, кто-то протяжно произносит: «У-и-ффф!»). Она встретила вышедшего из воды и качающегося от усталости пловца, наливает ему стопку виски. Опрокинув в себя, разом согревшись, пловец целует солеными губами горячие королевские губы. Толпа кричит «Виктория», пловец поднимает два растопыренных пальца – знак победы!

Экран потух. Кто-то нащупал в темноте выключатель и зажег свет. Все собравшиеся в кабинете смотрят на Бакурадзе, глаза его лихорадочно сверкают, щеки горят пунцовым цветом, будто он только что выплыл на берег и это его целовала длинноногая королева.

– Вот образец того, как мы должны провести наш заплыв! Может, не с таким размахом: вертолеты и так далее. Англичане все-таки имеют давние традиции, у них двухсотлетний опыт, но мы будем плыть шестьдесят километров. Это почти два Ла-Манша! – Говоря эти слова Бакурадзе, смотрел куда-то вдаль. Потом он опустил глаза и оглядел собравшихся: – В истории грузинского водоплавания мы знаем имя легендарного пловца Дурмишхана Думбадзе, который проплыл из Батуми в Поти!

Моросит дождь. Вдоль бушующего моря по пляжу идут двое. Это Луарсаб Лаперадзе, инструктор спорткомитета, и Давид Франгулян, тренер по плаванию. Они держат над головами черные зонты.

Море выбросило на берег ящик из-под чешского пива «Диплом». Луарсаб остановился, посмотрел на пустой ящик и сказал сердито:

– Где я найду им идиота, который добровольно согласится утопить себя в Черном море?!

Отхлынувшая от берега волна утащила ящик назад в море.

– Плыть шестьдесят километров – это же самоубийство!

Ящик вновь подплыл к их ногам.

– Давид, в тебя стреляли когда-нибудь солью в зад?!

– Нет.

– А в меня стреляли… в детстве… я воровал яблоки.

– Ну и что?

– А то, что этот марафон мне как выстрел в зад. Ашордия срочно требует найти пловца…

Луарсаб пнул ногой ящик, тот уплыл в море.

Нестор Ашордия – человек, кому поручено проведение сверхмарафонского заплыва, – держит в руках телефонную трубку и укоризненно смотрит на Луарсаба:

– Уже третий раз звонят из Тбилиси… Что я им скажу?

– Что не можешь найти пловца…

Ашордия протягивает трубку Луарсабу:

– Вот сам и скажи…

…Тихая батумская улица рядом с бассейном общества «Пищевик». Кто-то играет на скрипке. Неопытная рука водит смычком по струнам, извлекая из них дребезжащие звуки.

Небольшая комната. На постели лежит старый армянин. Рядом на стуле сидит Давид Франгулян. Шея его обвязана пестрым шарфом: у тренера по плаванию ангина. В руках он держит тарелку супа и кормит своего отца, двадцать лет неподвижно лежащего на кровати. В углу комнаты маленький мальчик играет скрипичные гаммы. На эту идиллическую семейную сценку смотрят Луарсаб и Додо Двали – тоже инструктор спорткомитета. Его мы видели на киносеансе, устроенном товарищем Бакурадзе. Это он не смог скрыть восторга при появлении королевы красоты и громко произнес протяжное: «У-и-фффф!»

Рассказывает Додо:

– Давид, когда английский пловец вылез из воды, у него подкашивались ноги, и он два раза упал. Вот что делают тридцать два морских километра. А вы хотите послать грузина плыть шестьдесят километров!

Давид удивленно посмотрел на него:

– Я не понимаю тебя. Если англичанин может проплыть эти шестьдесят километров, то почему грузин не может проплыть эти шестьдесят километров? – Давид явно обиделся на слова Додо: «Восемнадцать лет я тренирую батумских пловцов! Но я отказался бы проводить этот сверхмарафон».

– Но ты же слышал, что говорил Бакурадзе об английских заплывах, о сорокалетнем югославе, проплывшем восемьдесят километров, о двух цейлонцах, плывших в Индию.

– Одного из них съела акула, – говорит Давид.

– Но в Черном море нет акул. И дело не в акулах, а в том, что сверхмарфон сейчас очень популярен в мире. И поэтому в Тбилиси решили устроить заплыв Батуми – Поти, – возражает Луарсаб.

– Тогда пусть привозят из Тбилиси своих пловцов. У них есть чемпионы.

– Я это сказал Бакурадзе.

– А он что?

– Он сказал, из Батуми должен плыть батумец.

– Я уже сказал, на моих мальчиков не рассчитывайте, – настаивает Давид. – Республиканские соревнования уже на носу, я что, сумасшедший – послать своих рекордсменов на это самоубийство? Кого послать? Деметрадзе? Девдариани? Жемчужного?

– Послушайте! – встрепенулся Додо. – Сколько лет югославу? Сорок! А что, если не твоих мальчиков пустить в воду, а взрослого. Найти нашего сорокалетнего феномена… вроде Абашидзе, хотя бы его самого. Он буйвол, у него нет предела выносливости.

– Абашидзе сейчас пьет как буйвол!

– Это точно… А лодочник Махинджаури… забыл его имя… Рыжий гигант, – подсказывает Додо.

– Знаю, о ком говоришь. Был хорошим пловцом, но он не поплывет.

– Почему?

– Работает официантом на теплоходе «Советский Казахстан». Сейчас он в круизе в Австралии.

Додо продолжает проталкивать свою идею:

– А водолаз Заза?

Давид и этого кандидата отвергает:

– Встретил его на днях в поликлинике. Был бледный, дышал как рыба, выброшенная на берег. Страдает сердцем…

Додо не унимался:

– А Иосава?

Давид дает короткую характеристику:

– Пьет вместе с Абашидзе! – И добавляет: – Две винные бочки!

Прошел месяц безрезультатных поисков пловца.

Нестор Ашордия подошел к решению этой проблемы с другого конца. Когда приехал из Тбилиси спортивный начальник высокого ранга (не будем упоминать имени, обозначим его лишь буквой N), Нестор Ашордия встретил N на вокзале, усадил его в фаэтон (фаэтоны появились ныне на улицах Батуми для увеселительных прогулок туристов) и укатил с ним в ресторанчик при Ботаническом саде! В зарослях рододендрона состоялся сговор, разрешивший все сложности устроителей сверхмарафона Батуми – Поти. Они пожали друг другу руки. Нестор Ашордия расправил плечи, скинул груз забот. Устроил N со спутницей в гостиницу «Интурист» и с легкой душой стал дожидаться дня, когда был назначен старт заплыва.

* * *

…14 августа 1971 года – день, который я буду помнить всю жизнь, даже если мне посчастливится дожить до 2071 года и быть свидетелем величайших событий в жизни человечества: всеобщего мира на земле, искоренения зла, несправедливости, крушения колониальных систем, разрешения энергетического кризиса, переселения людей в искусственные города-спутники в космос, на дно океанов и морей.

* * *

Я ушел из дома Сумбата Соломоновича после скандала с летающей над городом Тбилиси курицей, подвешенной на воздушных шарах, пущенных мною с балкона в день Первого мая, когда демонстранты с веселым смехом смотрели, как в воздухе плыли гирлянды цветных шаров, связанных в узел на спине белой курицы. Все указывали на летящую птицу и все видели, как я готовлю к запуску новую гирлянду со следующей курицей. Сумбат Соломонович стоял в колонне учреждения, где он был липово оформлен как работник этого учреждения, получал зарплату и клал ее в карман директору. Он выходил на парады регулярно. Сейчас, всучив кому-то транспарант, который он держал в руках, Сумбат побежал к своему дому, с балкона которого взлетали в небо белые куры. Он с криком ворвался в дом, вырвал сотню шаров, купленных мною у цыганок, выпустил их в небо, ударил меня, но я не ответил ему ударом на удар. Войдя в комнату, я взял чемодан, сложил в него свою одежду, велел смотреть теще, что я беру. «Бриллиантов не уношу», – сказал я ей и поцеловал спящего сына, которому был год и два месяца. Он спал и улыбался во сне. Поцеловал свою Тамуну и ушел. «Я уезжаю в Батуми, если ты меня любишь, ты приедешь. Мы будем жить, будем честно работать и растить сына не в этом курином борделе» (я впервые позволил себе так выразиться).

Я вышел на улицу, поднял голову и увидел высоко в небе летящих кур, ветер относил шары далеко за пределы города. «Прощайте, куры!» Я смешался с праздничной толпой, пешком прошел к вокзалу и вечером уехал в Батуми.

Работая в батумском экскурсионном бюро, я узнал о подготовке к заплыву Батуми – Поти. Сказал мне об этом Додо Двали, мой давнишний друг детства. «Дурмишхан Думбадзе – это же мой дед!» Кто вспомнил его? Как хорошо, что в этом мире ничего не исчезает, рано или поздно признаются заслуги одиноких чудаков! Подковал ли он блоху, приделал ли колеса к самовару, прыгнул ли с колокольни, обвязавшись деревянными крыльями, сел ли на ядро и из пушки полетел к Луне, рисовал ли в духане на клеенке жирафов, которых никогда в жизни не видел, строил ли в городке Калуге космические ракеты, – всем этим чудакам, над которыми смеялись, считая глупостью то, что составляло смысл их жизни, со временем ставили памятники, их рисунки выставляли в музеях, по их чертежам запускали в воздух летательные аппараты, о них писали романы.

Я был рад, что наступил черед моего деда: его памяти посвящался сверхмарафонский заплыв…

– Но некому плыть! – сказал Додо Двали.

Через неделю я вошел в кабинет Нестора Ашордия, сказал, что я внук Дурмишхана Думбадзе, и изъявил желание участвовать в заплыве. Нестор долго разглядывал меня, долго молчал, потом сказал:

– То, что ты внук, это меня устраивает. Внук плывет по стопам деда! В этом что-то есть.

В тот же день я демонстрировал свое умение нырять, чем удивил Нестора, Луарсаба Лаперадзе, Давида Франгуляна и моего друга Додо Двали, сидевших в лодке. Я предложил плыть до Махинджаури, но Нестор отказался:

– Достаточно, ты подходишь.

Франгулян занялся моим тренажем.

Два месяца я бегал кросс. За мной всюду следовал Франгулян, он увлекся мною, поверил в мои силы. Я делал заплывы. Франгулян завязывал мне руки, и я плыл только с помощью ног. Франгулян завязывал мне руки и ноги, собрав их за спиной, и я держался на воде. Франгулян садился мне на плечи, и я бегал по камням, укрепляя икры ног. Я растягивал резиновый жгут, имитируя греблю, я укреплял связки, делая суставы подвижными. Франгулян учил меня специальным дыхательным упражнениям йогов. Я стал выносливым.

Нестор Ашордия, видя мои тренировки, сказал: «Не убивайся, не понадобится все это, и так доплывешь».

Приехали N и двое судей-регистраторов. Нестор встретил их на фаэтоне и увез в Ботанический сад…

Вернувшись навеселе, они стояли и разглядывали меня. Я поневоле выпятил грудь – хотел произвести впечатление. «Отличный боевой петух», – сказал N. Я не учуял иронии и рассмеялся. Вспомнил видение на дне Тбилисского моря. «Жирный кастрированный петух», – сказал тогда Дурмишхан. Я был польщен словами N (надо его как-то назвать, хотя бы Теофил, имя это близко по созвучию с действительным именем), но буквально через час я был озадачен, расстроен и возмущен, когда мне и Давиду Франгуляну было сказано, что заплыв будет происходить следующим образом. Торжественную часть я плыву. Где-то около Махинджаури или Зеленого Мыса я влезаю в лодку, лодка в сопровождении катера пристает к берегу. Там в деревне Бобоквети в доме Нестора всех ждет накрытый стол (при этих словах Нестор жестом радушного хозяина дает понять, что застолье должно всем понравиться). Ночь и утро мы проводим в Бобоквети, а днем на катере подъезжаем к Поти, там меня выбрасывают в воду, я плыву и триумфально вплываю в Поти.

– Но это же обман! – говорю я.

Нестор оглядывает присутствующих, ухмыляется:

– Ты серьезно думаешь, что проплывешь шестьдесят километров? Посмотри на себя! Ты же пойдешь ко дну, не пройдя и трети дистанции! В мире сегодня разве что двух-трех человек можно найти… тех, кто способен проплыть шестьдесят километров! И эти двое-трое годами готовятся к таким подвигам. А ты помахал руками, поплавал туда-обратно вдоль пляжа и думаешь: оп-ля, ты марафонец, заплыв до Поти у тебя в кармане…

Давид Франгулян прервал монолог Нестора:

– Я первый, кто с недоверием отнесся к сверхмарафону! Но сейчас уверен, что он готов к борьбе… Он может хотя бы попытаться…

Нестор отмахнулся от Франгуляна:

– Мне не дохлое тело надо привезти в Поти, а пловца, который победно финиширует. Этого требует от меня республиканский спорткомитет. И слава богу, эти люди, – Нестор указал на Теофила и двух судей-регистраторов, – поняли, что мой вариант единственно реальный!

Разговор происходит на веранде ресторана «Интурист». Нестор отводит в сторону меня и Франгуляна:

– Об этом никто не будет знать. Луарсабу и Додо я уже сказал. Тбилисцы – ребята сговорчивые, хорошо еще, что таких прислали, попались бы другие – не уговорить бы. Я устраиваю эти ресторанные удовольствия, – он ткнул меня в грудь пальцем, – для тебя стараюсь, чтобы ты был победителем. Я мог кого угодно взять на это дело, но ты мне понравился! Цени это!

…И вот я стою на волнорезе. Хлопок стартового пистолета. «Может, отказаться от этого позорного заплыва?» Но я прыгнул в воду. Поравнялся с лодкой, в которой двое гребцов: Франгулян, он тоже сидит на веслах, и массажист Савелий Теплов, голубоглазый веснушчатый мужчина. Невдалеке прогулочный кораблик, там с торжественными лицами стоят Нестор Ашордия, Теофил, двое судей-регистраторов, Луарсаб и Додо Двади.

Я плыву мимо гигантских танкеров, с палуб машут матросы, благословляя в путь по-русски, по-английски, по-индонезийски, по-фински (узнаю корабли по флагам). Я вышел из батумской бухты (один из танкеров дал гудок – это в мою честь), поравнялся с Махинджаури (перед глазами массовые заплывы моего детства). Солнце в зените. У Давида Франгуляна напряженное лицо. Он смотрит на прогулочный кораблик. Там Нестор о чем-то оживленно говорит с Теофилом. Вот Теофил берет рупор, и мы слышим: «У Зеленого Мыса останавливаемся».

Скалы Зеленого Мыса. Я легко плыву, не чувствую прошедших часов.

Голос из рупора: «Стоп».

Гребцы подняли весла.

Франгулян спрашивает меня:

– Что будем делать?

– Я буду плыть…

– Ты устал?

– Нет.

«Звезда» (так называется кораблик) вплотную подходит к лодке. Гребцы встали, подтянули лестницу, опущенную с борта «Звезды». Я вижу все это краем глаза, так как плыву, удаляясь от лодки и кораблика. Слышу голос Нестора:

– Вернись назад.

Франгулян отвечает за меня:

– Он решил плыть один.

Гребцы уже взбираются по лестнице. Франгулян сидит, не двигается. Савелий встал, смотрит на палубу «Звезды», Ашордия разъярен:

– Что это за глупости. Мы же договорились! Верните его!

Франгулян тихо говорит Савелию:

– Я не оставлю его, ты, если хочешь, поднимайся…

Савелий так же тихо отвечает:

– Не будешь же ты один грести до Поти! Я буду с тобой, все может случиться в пути – переохлаждение, судорога…

На палубе «Звезды» стоят в недоумении. Смотрят на пловца, отдаляющегося от них. Лодка медленно поплыла за пловцом.

Один из гребцов спрашивает Нестора:

– А нам как быть?

– Стойте здесь. Их ненадолго хватит. Тоже мне бунтари…

Он замолчал, прошелся к носу кораблика, вернулся.

– Вас здесь семь человек плюс трое, команда «Звезды». Разве я не осознаю, что на глазах десяти свидетелей хочу устроить ложный доплыв?! Вы в любой момент можете выдать меня! Но зная это, я знаю и то, что он не доплывет до Поти. Плыть день, ночь и еще день он не способен. Не спо-со-бен! – прокричал Нестор. – Он сорвет заплыв, а мне за это сорвут голову!!!

– Я слышал, что где-то на двадцатом километре наступает «мертвая точка», – сказал Луарсаб. – Мышцы деревенеют, тело мерзнет, пловец хочет влезть в лодку… Может, нам дождаться этой «мертвой точки».

– Двадцатый километр будет через час-полтора! – сказал Додо Двали.

– Он не просил еды… И скоро, наверно, попросит. Можно будет поговорить с ним, когда он остановится.

«Звезда» на малых оборотах винта тронулась за лодкой.

Нестор не унимается:

– Богатый стол ждет нас в Бобоквети. Мы теряем его из-за этого тупицы!

Солнце спустилось к горизонту, но духота, монотонные всплески волн, бессмысленное стояние на палубе утомили всех. В воображении рисовался прохладный бобокветский двор, под тенистым деревом стоял стол, полный яств. «Изабелла» охлаждалась в ручье.

– Какого черта мы мучаемся! Надо прервать заплыв – и все! В конце концов, кто тут приказывает?! – взорвался Теофил.

И из рупора полилась ругань. «Звезда» настигла лодку. Казалось, что она хочет растоптать ее. Я плыл и чувствовал, как железная громада вот-вот наскочит на меня. Но я не оглядывался, старался не сбиваться с ритма, я перестал интересоваться всем, что происходит за моей спиной.

Вперед! Вперед!

Вскоре все утихло. Я почувствовал – «Звезда» исчезла. Лодка поравнялась со мной, и я увидел Давида Франгуляна. Он перегнулся через борт и сказал:

– Они уплыли. Велели следить за тобой… Вернутся к ночи.

Я посмотрел в сторону берега и увидел удаляющийся кораблик.

– К нам плывут двое. Они прыгнули со «Звезды».

Франгулян стал всматриваться в море.

Это Додо и Илиопуло!

Вскоре они подплыли и забрались в лодку.

– Мы с вами. Будем сменять на веслах… К черту Бобоквети, – проговорил Додо.

Грек Илиопуло взял у Франгуляна весла, налег на них, и лодка двинулась вслед за мной. Моя надежда и опора – интернациональная бригада: грек, армянин, русский и грузин напрягали мускулы и подбадривали меня, пели и в пении создавали общий ритм пловца и лодки.

Зашло солнце! Стемнело. Меня напоили горячим кофе.

К ночи заныли плечи, я почувствовал вялость, озноб. Савелий прыгнул в воду и в воде сделал мне массаж; мышцы ожили, я вновь приобрел уверенность и силы.

Я плыл под светом фонарика. Привлеченный светом, к лодке подошел ночной косяк ставриды. Рыба выпрыгивала из воды, делала в воздухе сальто рядом со мной.

Под утро море заволновалось. С берега сошел туман. В тумане мы услышали гудок «Звезды». На палубе стояла компания сонных кутил. Они молча смотрели на нас, ежась от утренней сырости. «Браво! Браво!» – услышал я голос Нестора.

Огромный красный диск солнца поднялся над далекими горами.

Вода стала прозрачной, окрасилась в изумрудные цвета. Был штиль. (Я вспомнил страшное утро отцовского заплыва: гигантские волны едва не утопили его.)

– Им надо поесть! – сказад Теофил.

Со «Звезды» спустили корзину с привезенными остатками бобокветского застолья. Но сидящие в лодке не приняли корзину.

– Дурачье, ешьте, вы же истощились.

– Спасибо, мы сыты, чтобы грести, надо быть налегке.

– Выпейте вина.

– От вина не откажемся.

Две бутылки красного распили из горлышка.

Грек запел. Со «Звезды» смотрели на поющую лодку. А я терял последние силы. Онемели ноги. Каждый взмах руки давался мне адскими усилиями. Как будто из тумана глядели лица гребцов: «Как ты себя чувствуешь?» Я не мог ответить им. Закрыл глаза и увидел Тамуну и себя – больного, в горячке, с высокой температурой. Тамуна снимала с меня мокрую от пота рубашку, я прислонился к ее большому телу, и мне было хорошо. О, как мне нужны сейчас сильные руки Тамуны. Они подхватили бы меня и вынесли на потийский берег.

– Виден Поти, – закричал кто-то.

Я открыл глаза. Я ничего не видел: соль разъела мне веки, будто тысячу кусочков битого стекла всыпали мне под зрачки. Но я почувствовал, как в мышцах появляется утраченная сила. Я преодолел «мертвую точку», о которой предупреждал меня Франгулян. Она посетила меня у самого конца заплыва.

Долой все «мертвые точки»! Да здравствует движение вперед! Мне хотелось кричать. Если бы я мог, как дельфин, подпрыгивать в воздухе и плюхаться в воду, подпрыгивать и плюхаться и так вплыть в Поти.

И в этот момент ликования судорога охватила обе мои ноги. Они окаменели, и я с каменными ногами шел медленно под воду. По правилам я не мог прикоснуться даже к борту лодки – это значило, что я прекращаю заплыв и схожу с дистанции. Но массаж в воде допускался правилами, и Савелий, прыгнув в воду, стал растирать мои ноги, но, увы, мышцы были безжизненны.

– Надо пустить кровь – это лучшее средство от судороги. Дайте иглу.

Савелий объяснил, где искать иглу, но ее не могли найти. Я греб, пытаясь удержаться на поверхности, но ноги, как пудовые гири, тянули меня вниз.

– Дайте нож!

Ножа ни у кого не было.

– Я укушу тебя!

– Кусай, Савелий!

Два глубоких укуса на икрах ног, струйки крови, окрасившие воду, – и судорога исчезла.

Поти, именуемый в древности Фазисом, к которому когда-то плыл легендарный корабль «Арго», теперь ждал меня.

И назло всем судорогам, всем «мертвым точкам», всем судьям-регистраторам, всем неверующим Несторам и Теофилам, всем хозяевам подпольных птицеферм, назло всем, кто пытался кастрировать мой дух ожирением, накоплением денег, ложью, мещанством (вспомнил записанные отцом чьи-то слова: «В болоте погибнуть так же легко, как и в море, но если море привлекательно-опасно, то болото опасно-отвратительно. Лучше потерпеть кораблекрушение, чем увязнуть в тине»), я плыл в водах потийской бухты.

За долгие тридцать часов я успел продумать всю свою прошлую жизнь. Она проходит перед вами.

Я вышел на берег. У меня подкашивались колени. Упав в объятия Давида, Додо, поддерживаемый Савелием и Илиопуло, я терял сознание.

Где-то на периферии своего зрения я увидел огромную женщину с ребенком. Моя Тамуна!

* * *

В потийской гостинице «Фасис», в номере с картиной Айвазовского на стене, с фикусом в кадке, с вентилятором, не способным развеять духоту, на кровати лежит голый мужчина. Тело его обмазано густым слоем китового жира. Он свалился спать, не успев его смыть. Он спит вторые сутки. У него красные, выеденные морской солью веки, растрескавшиеся губы. Он улыбается во сне. Рядом на стуле сидит красивая крупнотелая женщина. На соседней кровати спит младенец. Он тоже улыбается во сне. Женщина машет полотенцем над головами спящих, сгоняя с их лиц жужжащих комаров. За окном виднеется Черное море.

1980

Загрузка...