Книга третья ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ СНОВА

I

…Ожесточенный бой. Фашистские танки мчатся на мою батарею, лязгают гусеницы. Танки приближаются и обдают меня жаром, мне душно, я задыхаюсь…

Подняла отяжелевшие от тревожного сна веки и в первую минуту не могла понять, где нахожусь. Удивила мягкая постель, уютная обстановка и тишина.

«В санатории, на озере Балатон», — мелькнуло в голове. Вспомнился вчерашний вечер, танцы, прогулка к озеру с майором Трощиловым.

Я облегченно вздохнула: как хорошо, что все это — сон: и танки, и лязг гусениц, и грохот разрывающихся снарядов. Все позади…

Через распахнутое окно в комнату врывались яркие солнечные лучи. Осветив полированную поверхность тумбочки, они мягко легли на пушистый стенной ковер над кроватью и наконец подкрались к моему лицу. Я подставила им протянутые ладони, зажмурилась. Казалось, ласковые лучи согревают огрубевшее за годы войны сердце.

«Осталась жива! — пронзила торжествующая мысль. — Прошла через столько смертей и осталась жива!»

Вернусь домой и теперь всегда буду спать на такой вот мягкой постели. И спать будем нормально, и работать, как раньше, до войны.

А работы дома непочатый край! И перед глазами встали лежащие в развалинах города, которые мы оставляли за собой, двигаясь на запад, опустевшие поля, села…

— Ну что ж, — сказала я, — будем строить заново.

Приподнявшись, откинула занавеску и выглянула в сад.

В лицо пахнуло прохладой, свежестью. Только громкое щебетание птиц нарушало утреннюю тишину.

Ах, вон они, те ласточки, под крышей соседнего корпуса, которыми я вчера любовалась. Они тоже заново строят жизнь. Наверное, война разрушила и их гнезда.

Вот так придется и мне все заново строить, и, наверное, без Гриши. Воспоминания о муже взволновали, тоска сдавила грудь. Хотелось его оправдать, пыталась поставить себя на его место: «А не поступила бы и я так же, как он? Ведь я тоже люблю жизнь, ведь рада, что осталась жива, и он также ради жизни шел на все», — но дальше все оправдания обрывались.

«Все он делал только ради себя. Спасался. Цеплялся за жизнь, не думал больше ни о чем. Строил фашистам мосты, дороги, а дети, а их будущее было ему безразлично. Он любил жизнь, — усмехнулась я. — А кто ее не любил?»

Перед глазами всплыли темные фронтовые холодные и дождливые, метельные ночи и образы боевых товарищей, которых теперь уже нет.

…В бою за деревню Вороновку, где лежал на теплой печи мой Гриша, умер молодой боец — поэт Бериков. На берегу Тиссы погиб сибиряк сержант Грешилов… В боях за город Банска Быстрица отдал жизнь доброволец-наводчик Осипчук. На реке Молдова в Румынии во имя победы бросился на мины комсомолец Николай Кучерявый.

Они тоже любили жизнь, но они готовы были отдать ее, если нужно.

А Гриша… Нарушил присягу, предал!

Стало душно. Вытерла вспотевший лоб. Вскочила с кровати и подбежала к крану. Холодная вода освежила.

Скорее к друзьям!

В пустом вестибюле вздрогнула и пригнулась, как от летящей мины, когда с шипением начали звонить огромные столовые часы. На веранде столкнулась с дежурной медсестрой.

— Сычева, что так рано поднялись? Что с вами? — удивилась она, всматриваясь в мое лицо.

— Ничего, — смутилась я, приглаживая взъерошенный чуб. — Утро хорошее, захотелось погулять. Да все, кажется, еще спят, не с кем и поговорить.

— А вон майор из вашей части тоже чуть свет поднялся, — кивнула сестра в сторону берега.

Сквозь кудрявую зелень кустов я увидела широкую спину майора Трощилова.

«Петя!» — впервые про себя назвала я его по имени. Да, этот не просил у фашистов жизни, а завоевал ее. Всю войну на передовой. В сорок первом году по лесам и болотам, раненый, выползал к своим из окружения… Этот на колени не стал бы. И о женщинах в серой шинели никогда бы не сказал так, как Гриша.

По широкой тенистой аллее спустилась вниз, к берегу. Хотела, незаметно подкравшись, закрыть майору глаза, но, зная его строгость, не решилась.

Позабыв, что я в летнем цветном платье, подошла и вытянулась перед ним по уставу. Трощилов рассеянно поднял на меня большие, чуть выпуклые карие глаза:

— Что вы так рано?

— А вы?

— Я страдаю бессонницей.

— А я уже выспалась. Правда, сон какой-то тревожный был. Все воюю. Война не кончается.

— Да-а, — протянул Трощилов, — для нас, фронтовиков, она не скоро еще закончится… Садитесь! — хлопнул он ладонью по зеленой садовой скамейке. Потом нагнулся, поднял с земли плоский камушек и, размахнувшись, бросил его в озеро.

Камень ушел на дно, оставляя на гладкой поверхности медленно расходящиеся круги.

Чтобы прервать неловкое молчание, я спросила:

— Хотите озеро разбудить?

— Нет, пусть оно покоится. Ему в войну досталось крепко. В нашей палате отдыхает офицер из штаба армии, которая действовала здесь, так он нам говорил.

Закурив папиросу и затянувшись, майор, как всегда неторопливо, стал рассказывать:

— Когда наши войска заняли Будапешт, это для немцев было большой потерей, и они задались целью снова овладеть городом. Для этого в марте сорок четвертого года на небольшом плацдарме, от озера Балатон до озера Веленце, на шестнадцати километрах фашисты сосредоточили большие силы: танки, самоходки и авиацию под командованием генерала Вейхса, которые должны были прорвать фронт и овладеть Будапештом.

Вот смотрите, — Трощилов, отломав веточку, стал чертить ею на сыром песке. Нарисовал большой круг и перечеркнул его накрест. — Будапешт мы забрали, а вот восточнее… — и майор нарисовал рядом еще два кружка — один маленький яйцеобразный и над ним написал «Веленце», а второй больше, удлиненный — «Балатон». — Вот два озера. — Соединив кружочки линией, он продолжал: — На этих шестнадцати километрах, соединяющих озера, и задумал противник прорваться к Будапешту. А наш фронт шел восточнее Будапешта. — И он нарисовал большую стрелу, огибающую кружок с крестом. — Здесь артиллеристам было еще труднее, чем нам на Курской дуге. Большое было скопление танков. Говорят, на каждый километр приходилось до сотни «тигров» и самоходок «фердинанд».

— Потому что меньше плацдарм, — подметила я. — Шестнадцать километров всего, а по обе стороны вода!

— Конечно, — кивнул головой майор. — Здесь войска генерала Толбухина сильно оборонялись, мне еще тогда рассказывали участники боев. Фронтального хода танков почти не было, только лобовой, и шли они стальной стеной, почти впритирку. Но гвардейцы отлично держались. Артиллеристы били в упор. Не только противотанковые пушки, но и дальнобойные подпускали танки на сто — сто пятьдесят метров и прямой наводкой расстреливали их… Вот видите, — и майор указал веткой, — какие противотанковые надолбы врыты в землю…

— Да, — сказала я, оглядывая берег, — и каски пробитые в воде виднеются, и котелки…

— Это все следы боев, — кивнул майор на исковерканный, торчащий из воды скелет старой пристани. К ее изогнутым сваям волнами прибило остовы и щепки потопленных баркасов, плотов и лодок. Подальше торчала из воды большая широкая труба грузового катера, затопленного у причала.

— Как же сохранилось здание нашего санатория?

— Чудом. Фашисты его заминировали, но местные патриоты вовремя сообщили нам.

— Это был санаторий?

— Да. В этих местах всегда отдыхали богачи. Это были знаменитые курорты. Сюда съезжались со всего мира. Трудящимся, конечно, эти курорты были тогда недоступны… Особенно живописная местность, говорят, вон по ту сторону озера. Называется Шиофок. Туда ходят катера. Поедемте, Тамара? После завтрака. К тому времени и катер подойдет.

Мне стало как-то тепло и приятно оттого, что майор назвал меня по имени, но от неожиданности я невольно смутилась. Заметив это, он внимательно заглянул мне в глаза и спросил:

— Надеюсь, теперь можно называть вас по имени? Подчиненных ваших здесь нет, и вы меня не обрежете, как тогда, помните, у моста? Мне так было неудобно.

— Иначе нельзя было. Я никому не разрешала называть меня по имени при бойцах, а тем более — старшим командирам.

— Я это понимаю, но все же вы грубо поступили со мной, сконфузили меня, — засмеялся он и уже серьезней продолжал: — Ведь мы с вами еще с Днепра знаем друг друга. Я долго присматривался к вам…

— Вот как? — удивленно покосилась я на него.

— Да. Но воинская субординация не позволяла мне тогда побеседовать с вами откровенно. А теперь мирное время и… Я хочу серьезно поговорить с вами, и не вечером при луне, а сейчас, днем, чтобы честно смотреть друг другу в глаза, вот так, — остановил он на мне свой прямой, пристальный взгляд.

Наступило то молчание, когда рождается в душе что-то новое, большое. Мне стало неловко, я опустила глаза.

— Говорите, я слушаю.

— Я должен знать о вашем отношении к мужу. Свободны ли вы? Я хочу знать — все ли кончено у вас… или еще ведется переписка? — сбивчиво, волнуясь, говорил майор. — Я должен знать все, чтобы…

Последние его слова заглушил пронзительный звонок на завтрак. Я обрадовалась. Казалось, что сейчас еще не время говорить об этом, нужно было еще самой разобраться в моем отношении к мужу. Я поднялась и, стараясь сдержать дрожь в голосе, сказала шутливо:

— Война закончилась, теперь успеем поговорить, а сейчас пойдемте завтракать. Не знаю, как вы, а я проголодалась.

Однако в глубине души я была рада. Майор мне нравился. Он не был красавцем, но его опаленное войной мужественное лицо отражало душевную красоту, благородство и добродушие. В темных кудрявых волосах его не по возрасту рано мелькали сединки.

Грустно посмотрев на меня своими мягкими карими глазами, Трощилов медленно поднялся и как бы про себя сказал:

— Не избегайте, все равно нам не уйти от этого разговора… Ну, а туда, — кивнул на противоположный берег, — поедем?

— Поедем, — охотно согласилась я.

После завтрака мы встретились в круглой беседке у входа в главный корпус, где отдыхающие обычно играли в шахматы и домино. Там был и наш начальник штаба Фридман. Я любила общество живого, веселого и остроумного капитана и всегда была рада встрече с ним. Фридман отдыхал здесь уже второй месяц и часто ходил гулять с нами по саду и на пляж. Много пел, особенно нашу любимую песню «Ой, Днепро, Днепро», и мы вспоминали ожесточенные бои на Днепре.

— Помнишь, Тамара, как трудно было? И Днепр, и горы Карпаты? Но все позади. Остались живы — это счастье!.. Теперь еду домой в Ленинград, — говорил он, укладывая чемодан, — приду на свой завод «Электросила», я там работал с детства. Многих товарищей, наверное, недосчитаемся. Много и работы будет, завод сильно разрушен, пишут друзья… Ну ничего, восстановим, все восстановим!

В тот день Фридман уезжал в часть, и поэтому мы не поехали в Шиофок. Но на следующее утро майор пришел в столовую уже с билетами на катер.

На палубе было прохладно, поднявшийся ветер всколыхнул озеро и гнал большие волны. Катер раскачивало во все стороны. Подъезжая к Шиофоку, мы пересели ближе к борту и стали любоваться зелеными берегами.

— Смотрите, как здесь прекрасно! Какие дачи, санатории! Теперь здесь будут отдыхать трудящиеся Венгрии, — говорил Трощилов.

Наш разговор прервал продолжительный гудок катера. Мы приближались к берегу, от которого далеко в озеро тянулся мол, разделяющий неширокую бухту надвое. Катер пошел вдоль мола по узкому заливу, между парками с белыми резными беседками, маленькими ресторанчиками и кафе, утопающими в зелени.

Над аркой у самой пристани большими буквами было написано по-русски «Шиофок». Откуда-то доносилась веселая музыка.

Долго, мы ходили по тенистым улицам дачного поселка, осматривая парки, памятники и небольшие, окруженные цветниками коттеджи с остроконечными крышами. Узкие дорожки в садиках были аккуратно посыпаны желтым песком, но на многих фасадах и свежевыбеленных заборах еще темнели выбоины и проломы от снарядов и осколков — следы недавних боев.

В Шиофоке мы пробыли до вечера. Нам было приятно вдвоем и весело. Я рассказывала майору о крымских садах и курортах, о фруктах, о море и кипарисах, и он, выросший в курской деревне, мечтал теперь побывать у нас на юге.

В порт мы пришли затемно. Озеро еще больше взбудоражилось. Даже в бухте ходили большие волны. Когда отчалили от берега, нас уже окружала полная темнота. А тут еще началась гроза. Молнии хлестали черное небо огненными кнутами, отчего на секунду освещались палубы и темные, клокочущие волны. На катере испуганные дети громко плакали, а старики венгры крестились.

Ветер с каждой минутой все усиливался, усиливался и шторм. Катер то подлетал высоко вверх, то камнем падал в пропасть. Тяжелые волны с силой били о борт, наклоняя катер в одну сторону так, что все валилось. Деревянный корпус судна трещал по всем швам, и казалось, вот-вот рассыплется.

— Вот буря разыгралась, — усаживаясь возле меня и, видимо, стараясь меня успокоить, заговорил Трощилов.

Но мне было не до разговоров.

К Трощилову подошел офицер из нашего политотдела, майор Мишин, и, заметив меня, весело развел руками:

— Сычева, что это вы в «цивильном» платье?

— Она в санатории, — ответил за меня Трощилов.

— Ах, вот как! — многозначительно взглянул на нас Мишин, садясь рядом.

Трощилов что-то стал весело рассказывать майору, обращаясь временами и ко мне. Но, казалось, ничто не могло меня отвлечь от овладевшего мною страха. Я прислушивалась к раскатам грома, ударам волн о борта катера, беготне на палубе и, прижимаясь к деревянной стене трюма, замирала. Пережитая во время войны на море катастрофа, видимо, не прошла бесследно. Мне вспоминалась та ужасная ночь, взрыв мины, идущий медленно ко дну теплоход и мы трое — я, Маня и Луиза, коченеющие от стужи и от предсмертного страха.

Трощилов, почувствовав, что я вся дрожу, притянул меня к себе, спросил:

— Ну, товарищ лейтенант, что с вами? Грозы испугались? Ну-ка… Взять себя в руки! Это на вас непохоже.

Его мужественный голос и сильная рука на моих плечах подбодрили. Я невольно прижалась к Трощилову.

— Женщина все-таки остается женщиной, — усмехнулся он.

Мишин сдержал улыбку, промолчал, а мне не понравилось это старое суждение о женщине.

— Почему такой вывод? — подбодрилась я и подняла глаза на майора.

— А вот почему, — и он обратился к Мишину: — Вы помните, сколько силы воли и мужества было у этой женщины на поле боя? Я сам не раз поражался. А не успели отгреметь пушки, она надела женское платье, туфли, и с ними вернулись женское кокетство, женские прихоти и даже женский страх!.. А где та Сычева, командир огневого взвода противотанковой батареи, которая день и ночь была под угрозой смерти? Где Сычева-командир, от пушек которой горели и удирали танки? Вот она — трясется, испугалась грома, посмотрите на нее, — смеясь, стыдил меня Трощилов.

— И вовсе я не испугалась, — запальчиво ответила я, подняв голову. — А вот вы лучше скажите, вам когда-нибудь приходилось тонуть на пароходе, который наскочил на мину, и стоять несколько часов по горло в ледяной воде, ожидая смерти или случайного спасения? Приходилось?

— Нет, — смущенно сознался Трощилов.

— Ну так и молчите, — проговорила я и отвернулась.

Спор неожиданно успокоил меня, и я уже не вслушивалась со страхом в шум волн за бортом. Вскоре он стал стихать, и катер подошел к пристани.

Пассажиры засуетились.

Трощилов так больше и не промолвил ни слова, только при выходе молча взял меня под руку.

Вечером, после ужина, провожая меня в палату, он сказал опять:

— Вам необходимо окончательно все решить, вы поняли, о чем я говорю?

Я молча кивнула головой.

В эту ночь я долго не могла уснуть, но не о муже я думала. Мне уже нечего было решать. Он сам все решил своим письмом. Я думала о новом, волнующем меня теперь чувстве к Трощилову.

Следующий день для меня начался весело. Купались в озере, утром оно особенно спокойно. На пляже было очень много купающихся.

После ужина мы с майором, невзирая на изменившуюся погоду, ветер и тучи, опять пошли к озеру.

Трощилов молчал, задумчиво устремив глаза на серые тучи, из-за которых выплывала полная луна. Потом несколько раз затянулся папиросой и, решительно отбросив ее, серьезно спросил:

— Ну, что же вы мне скажете?

Вопрос этот был уже лишним. Трощилов понял это. Он резко повернулся ко мне, взял за руки и, заглянув мне в глаза, взволнованно и быстро заговорил:

— Тамара, я хочу иметь настоящего друга, чтобы он понимал меня, чтобы в трудные дни я мог на него положиться. Таким другом для меня можете стать вы.

II

Утром, гуляя у озера, я увидела подъехавшую к пристани машину. Из кузова выпрыгивали девушки в военном, среди них была и Аня Балашова. Она подбежала, бросилась мне на шею.

— Уезжаю, товарищ лейтенант, сегодня уезжаю. Совсем… Домой… — В глазах девушки мелькнула растерянность. — На Родину, — поправилась она. — Всех девушек демобилизуют и отправляют домой… — Глаза Ани затуманились, тонкие губы дрогнули.

— Но почему же ты плачешь, Аня? Надо радоваться!

— Но вы же знаете. Меня дома никто не ждет. Я же вам рассказывала. Все погибли. И мама, и братики, и отец, — Аня всхлипнула. — А я в армии привыкла. Здесь для меня все как родные. А теперь… — сквозь слезы проговорила она, — я и их теряю.

Мне стало очень жаль девушку. Да, взвод, армия заменили ей родную семью, и теперь ее пугает одиночество. Надо одной, самостоятельно начинать жизнь.

— Не огорчайся, Аня, — попыталась я успокоить девушку. — Езжай на Родину, а там не пропадешь. Скоро приеду и я, спишемся, побываешь у нас в Крыму, — может быть, понравится.

— Вы офицер, вас еще не скоро демобилизуют, а мы уже сегодня едем, и нет адреса, чтобы вам оставить, — огорченно проговорила она.

— Ничего, я тебе дам свой. Если будет трудно, езжай к моим родным на Кавказ. Я им напишу. Они тебя встретят. Запиши адрес, — достала я из кармана карандаш.

— Спасибо. На всякий случай, — сказала Аня. — Приезжайте провожать. Нас будут с Шиофока отправлять.

— Обязательно!

Судьба Ани меня волновала, и, встретившись с Трощиловым, я рассказала ему о ней.

— И вот теперь она, бедняжка, остается совсем одна, что с ней будет? С чего она начнет жизнь? Ведь она совсем ребенок!

Лицо майора было спокойно, и меня это раздражало.

— Что же вы молчите? — спросила я. — Посоветуйте, что ей предпринять?

— Ей можно дать только один совет, Тамара!

Он вынул из кармана коробку спичек, достал одну и подал мне:

— Ломайте!

Пожав плечами, я легко сломала спичку, стараясь разгадать, что это может значить. Потом майор достал из коробки пучок спичек и подал мне:

— А теперь переломите эти.

Поняв его мысль, я засмеялась — как ни старалась, переломить пучка не смогла.

— Вот так посоветуйте и Ане — держаться комсомольского коллектива. И тогда ее ничто не сломит… А домой мы, наверное, все поедем скоро. Я сегодня был на приеме у врача и узнал, что меня, как ограниченно годного, скоро демобилизуют.

— Вот и хорошо, — обрадовалась я. — Наверное, и меня тоже. И мы уедем в Крым.


В Шиофок мы с майором приехали, когда солнце приближалось к горизонту. В садах и парках было особенно людно и шумно. Всюду мелькали военные гимнастерки девушек, поблескивали ордена и медали, звенели веселые, задорные фронтовые песни. Галин голос мы услышали издалека.

— А вот и наши девчата, — сказал мне майор.

Мы подошли.

Обрадовавшись нашему приходу, Галя стала рассказывать, как она приедет домой и осенью обязательно поступит учиться. Теперь мечта ее сбудется. Она станет педагогом.

— Скорее бы мамочку повидать! — Она вынула из карманчика гимнастерки бережно завернутую в бумагу фотографию матери и показала нам.

Аня была по-прежнему грустна и молчалива. Она невольно сторонилась веселой Гали.

— А мне учиться теперь не придется, — тихо сказала она, — работать нужно.

Когда солнце уже стало приближаться к горизонту, раздалась команда:

— По машинам!

Девушки зашумели, забегали, хватая вещевые мешки и чемоданы, и, ловко вскакивая на машины, шумно усаживались.

— Аня! Аня! — кричала Галя на всю аллею. — Где ты? Иди сюда, на первую машину.

Но Аня осталась с нами. Она невольно завидовала веселой, беззаботной Гале.

Еще не выехали из города, как на передней машине грянула знакомая всем довоенная песня:

А ну-ка, девушки!

А ну, красавицы!

Подхватили ее и мы.

Провожать девушек на станцию пришли представители воинских подразделений. Звучали напутственные речи. Девушкам дарили ценные подарки и просили передать горячий привет Родине.

На перроне собрались местные жители, делегации трудящихся, студентов, особенно много было женщин, девушек. Махая руками, они выкрикивали приветствия на ломаном русском языке. Потом засуетились, и из толпы к вагонам подошла пожилая мадьярка, знавшая русский язык.

Она сказала, что венгерские женщины благодарят русских женщин за ту помощь, которую они оказали советским войскам в освобождении их родины от гитлеровских оккупантов, и просят передать горячий привет всем советским женщинам.

— Слава советским женщинам! — эти слова повторяла вся толпа.

Со слезами на глазах, как с родными братьями, прощалась Аня со старшиной и сержантом своего подразделения.

В последний момент, когда маленький узкоколейный паровоз дал гудок, из окна вагона высунулась кудрявая голова Гали.

— Хотите вашу любимую? — крикнула она нам и громко запела:

…Маленький домик на юге,

Чуть пожелтевший фасад…

В эти минуты мной овладела ужасная тоска по Родине. Так хотелось в Россию, домой, к Лорочке, но… К горлу подступил комок, на глаза навернулись слезы, я их утирала тайком от майора.

III

В санатории я быстро поправилась, окрепла, и через месяц вместе с майором Трощиловым, после «капитального ремонта», мы возвращались в часть.

Забившись в угол машины, я с волнением думала: «Как встретят меня бойцы? Возможно, они уже знают об изменениях в моей жизни. Как они к этому отнесутся?»

Тем временем машина уже приближалась к лесному массиву, где стояла наша дивизия.

Свернув в лес, мы встретили группу бойцов с пилами и топорами в руках. В одном, самом высоком и плечистом, я сразу узнала старшину Немыкина. Машина резко затормозила, и майор спросил:

— Куда путь держите?

— В деревню, товарищ майор, — поприветствовал нас старшина.

«Что он подумал, увидев меня у майора в машине? — жгла меня мысль. — Баба, скажет».

— Идем помогать венграм чинить хаты, — добавил старшина, не сводя глаз с майора.

Хорошо, что среди этой группы нет моих бойцов. Как бы я им в глаза взглянула? Осудят, скажут — только война закончилась, а она уже замуж. Боится — не успеет.

В части теплые приветствия подчиненных, добрые шутки товарищей и душевные поздравления немного рассеяли мои опасения, но тревога в душе осталась. Этой тревогой я поделилась с майором.

— Конечно, так не годится, — сказал он. — Надо узаконить наши отношения.

В этот же вечер он взял разрешение на наш брак у командира дивизии генерала Бочкова.

— Пара боевая, — смеялся генерал, — оба гвардейцы, артиллеристы.

На другой день по дивизии зачитали приказ о нашем бракосочетании.

А вечером, в ближайшем населенном пункте, в штабе нашей дивизии генерал Бочков устроил офицерский вечер, посвященный молодоженам, которых в дивизии было уже немало. На вечер были приглашены члены местной венгерской власти. Большинство из них были коммунисты, бывшие политические заключенные, до прихода советских войск томившиеся в гестаповских застенках.

На вечере они сказали много благодарственных слов нашей армии и советскому народу. Обещали бороться за мир и содружество наших стран. После торжественной части началось веселье. Много было спето наших народных и боевых песен, много высказано хороших пожеланий молодым.

Допоздна, вперемежку со звуками военного оркестра, на венгерской земле разносилось наше русское «Горько!».


Все лето строительное подразделение нашей дивизии помогало местному населению ремонтировать разрушенные войной дома, за что венгры были очень нам благодарны. И только глубокой осенью, когда в лесу стало холодно и сыро и лагерная пора подходила к концу, на одном из совещаний офицерского состава генерал сказал:

— Здесь нам больше делать нечего. Получено разрешение собираться домой. Едем в Россию.

— Отбой! — зычно скомандовал в этот день своему расчету командир орудия Денисенко. — Довольно нам здесь хаты чинить, нас свои дома ждут. Там наши жинки уже замучились одни.

Через два дня наш эшелон неторопливо полз по узким, извилистым, всегда сырым ущельям Карпатских гор. Эхо разносило по диким, заросшим лесом вершинам хриплые гудки и пыхтенье узкоколейного паровозика.

Зато как весело и шумно было в вагонах! Проезжая страны, освобожденные нашей армией, мы узнавали знакомые места, где год — полгода тому назад проходили с тяжелыми боями, оставляя могилы боевых товарищей.

На каждой станции выходили нас встречать и провожать тысячи людей — наших друзей: мадьяры, австрийцы, чехи, словаки, румыны. Они подходили к эшелону и, снимая шляпы и кепки, кланялись, кричали слова благодарности:

— Спасибо, товарищи!

— Слава русским героям!

Девушки дарили бойцам сувениры и брали адреса, чтобы переписываться…

В Венгрии, на станции города Ньиредьхаза, нас восторженно встречала молодежь. Жали нам руки, фотографировали, бросали в вагоны цветы. Меня тоже окружили девушки с цветами. Я им рассказала о подвигах бойцов, сражавшихся за этот город и на реке Тиссе. Прощаясь, они протягивали мне букеты, но я попросила отнести эти цветы на могилу наших бойцов, похороненных на площади в городе Ньиредьхаза. Я назвала им фамилии бойцов и в их числе имя отважного сибиряка, старшего сержанта Грешилова.

Девушки обещали носить цветы на братскую могилу наших товарищей.

Уже несколько гудков дал наш паровоз, а провожающие все не отходили от вагонов, прощаясь с нами как с родными.

И снова за окнами вагонов потянулись чужие поля, серые деревушки. Оборванные детишки махали вслед поезду худыми ручонками. Сидевший у окна старший сержант Денисенко вдруг закричал:

— Слухайте, гвардейцы! А вон то место, где в прошлом году сильные бои с танками у нас были. Помните, какая грязюка была, по колено. Еще волов впрягали в пушки и на руках пять километров тянули, вон на ту гору!

Все бросились к окну.

— Да, да! — сказал наводчик Юркевич. — Здесь нас на рассвете атаковали танки.

— А вот под той горой немецкий танк моего земляка Степана раздавил, — грустно сказал старшина Немыкин и снял пилотку.

— А недаром мы воевали на этой земле, братцы. Смотрите, как увеличились крестьянские посевы, — показал в поле Юркевич. — Помните, какие узенькие полоски были, когда мы в прошлом году проходили здесь. Ты, Денисенко, еще смеялся, говорил, что у тебя дома на огороде грядки и то больше, чем у них посевы. А теперь смотри, какие поля широкие, почти как у нас.

— Да, — сказала я, рассматривая пробегающие поля. — Помещики удрали, а земля перешла к крестьянам, вот и увеличились у них наделы.

— Смотрите, товарищ лейтенант, они машут нам, вон те, что за сошкой идут, — сказал Денисенко.

Я выглянула в окно. Невдалеке, на черном распаханном поле, стояли люди в самотканых белых штанах, в рубахах с черными жилетами и в шляпах с длинными перьями. Они махали нам, потом прикладывали руку к сердцу и кланялись.

— Вот бы им теперь наши тракторы ЧТЗ, — мечтательно проговорил Юркевич. — Тогда бы они зажили…

Юркевич вырвал из блокнота лист бумаги и крупными буквами написал:

«Братья, мы вам тракторы наши пришлем, вам будет легче».

И к бумаге приколол красноармейскую звездочку.

— Давай я брошу, — взял бумагу Денисенко.

Тяжелый порывистый ветер рванул лист и понес его к удалявшейся группе крестьян.

— Пришлем тракторы! — кричали в окно бойцы, размахивая пилотками.

…И вот мы на Родине. В первую очередь демобилизовали сверхсрочников, рядовой и сержантский состав, а также ограниченно годных по здоровью офицеров.

В эту первую очередь попала и я.

Провожая меня, Трощилов сказал:

— Жди, Тамара, скоро приеду.

IV

На рассвете проводник громко объявил:

— Подъезжаем к Симферополю.

Спрыгнув с полки, я жадно всматривалась в окно. Из темноты выплывали знакомые места. Вот станция Сарабуз. «До войны она утопала в зелени, а теперь одни развалины», — с горечью отметила я.

С нетерпением дожидалась конца стоянки. Двинулись дальше. На фоне светлеющего горизонта уже обозначился темный силуэт города. Взволнованно забилось сердце — родной Симферополь! Но что это за огни? Да это ведь лесопильный завод «КИМ»! Светятся цеха. Ночная смена еще работает. И сразу вспомнились картины ранней юности.

Вот виднеются цеха завода. Все родное, знакомое. Здесь я начинала свою трудовую жизнь.

Уже в последнем классе школы нас, молодежь, волновали призывы нашей партии и комсомола: «Все на строительство социализма, на выполнение пятилетки!» И комсомольцы нашего класса решили отозваться на этот призыв. Закончив семилетку, я тоже решила пойти работать, а учиться дальше без отрыва от производства. Но подросткам без специальности в те годы не так просто было найти работу, и мне пришлось долго ходить на биржу труда. Рабочие требовались, но брали больше специалистов.

В одно зимнее утро в толстом простенке биржи открылось маленькое деревянное окошко, и знакомый уже мне голос спросил: «Кто с комсомольской путевкой?»

Я подала документы.

— На лесопильный завод «КИМ» требуются подручные!

Выбора не было.

Не раздумывая, я взяла направление и, не заходя домой, помчалась оформляться.

На заводе, когда вышла из конторы, меня сразу оглушил шум, скрип, визг режущих пил и гул моторов.

— Работать нам больше приходится в ночной смене, с двенадцати до восьми утра, днем не хватает электроэнергии, — сказал мне сменный мастер, знакомя с бригадиром комсомольской бригады.

Сметая опилки со станка, бригадир стал объяснять мне его устройство.

— Это станок «циркулярка», — провел он рукой по гладкой, как у стола, поверхности, в середине которой вертелась круглая, блестящая пила. — Сейчас двухметровые доски режем на рейки. Доски надо подносить со двора, а рейки складывать у станка. Чаще выбирать опилки. В общем, поворачиваться у нас нужно быстро, чтобы мотор не стоял ни минуты. В этом году мы, комсомольцы, взяли на себя большие обязательства. Бригада у нас дружная. Все за одного, один за всех… Приходи к двенадцати ночи, познакомишься с ребятами.

На комсомольский учет меня брал в завкоме комсомола секретарь Борис Серман.

С сомнением взглянув на меня, он спросил:

— С учетом торопишься, а выдержишь ли? Не сбежишь?

— Не сбегу, хочу работать, а учиться буду без отрыва от производства, — тихо проговорила я, протягивая ему комсомольский билет.

В цехе под открытым навесом меня оглушил скрип пил-«циркулярок» и рокочущий гул электромоторов. Задувающая под навес метель кружила в воздухе легкий снег, смешивая его с горячими опилками. Электрические лампочки, красные полотнища лозунгов на стенах и лица людей — все, казалось, было окутано густым туманом.

В соседнем цехе с грохотом работала огромная, до потолка, пилорама.

Под нашим навесом стояло двенадцать распиловочных станков «циркулярок».

— Мой подручный ушел работать на станок, — крикнул мне на ухо бригадир, завязывая на затылке тесемки черных закрытых очков, — если справишься, работай у меня.

Кивнув головой, я крепко затянула концы красной косынки и уверенно подумала: «Конечно, смогу, ерунда».

Бригадир включил рубильник, завыла, загудела большая круглая зубчатая пила, рассекая толстые доски на тоненькие рейки, Длинные двухметровые доски вначале не казались тяжелыми, и я успевала из глубины двора подносить их к станку. Но вскоре с непривычки почувствовала слабость и дрожь в коленях, а потом со страхом стала замечать, что не успеваю за бригадиром.

У станка образовался завал напиленных реек, а досок не было.

Остановив станок, бригадир сам пошел за досками, заставив меня разбирать завал и складывать в штабель рейки.

«Позор, — думала я. — Неужели не успею?»

Гудок на обед застал меня с ящиком опилок во дворе.

В цехе мгновенно затихли моторы.

В изнеможении и отчаянии я бросилась на присыпанную снегом гору опилок и расплакалась. «Сейчас, как покажусь в цех, бригадир меня осрамит и выгонит. Лучше самой уйти, и все. Уйду», — решила я.

В это время из цеха послышался нарочито громкий голос бригадира:

— Ничего, привыкнет, научим, желание у нее есть, — значит, научится.

— А кто же будет учить? — отозвался чей-то недовольный тенорок.

— Как кто? Коллектив. Коллектив — великое дело. Комсомольский коллектив поможет ей. Забыл, как сам-то ты первые дни тушевался, даже драпать с завода хотел, плакался, что тяжело. А кто тебе помог? Ну-ка вспомни! А теперь вон уже за станком работаешь.

— Поможем, поможем, а там и сама привыкнет, втянется, — послышались голоса комсомольцев.

От этих слов мне стало легче на душе и в то же время очень стыдно. Вспомнила испытующий, недоверчивый взгляд секретаря Бориса Сермана: «На учет спешишь, а выдержишь?»

Вытерла глаза концом красной косынки, быстро поднялась, стряхнула снег, схватила ящик и направилась в цех. У моего станка несколько человек уже наводили порядок, разбирая оставленный мной завал из реек.

— Ну, а теперь, Тамара, только поспевай, а не поспеешь, не горюй, поможем, — улыбнувшись, крикнул мне после перерыва станковой, включая рубильник.

Гул нашего мотора слился с коротким заводским гудком, и все бросились к станкам.

Очень хорошо запомнила я свою первую рабочую смену. К утру меня стало клонить ко сну. Выходя во двор, я все искала, где бы прислониться и хоть секунду подремать. К концу смены у моего станка опять образовался завал. И я снова почувствовала дружеское тепло комсомольского коллектива — товарищи помогли мне благополучно закончить работу. Так благодаря поддержке товарищей я смогла в короткий срок овладеть этой несложной, но физически трудной работой. Через полгода я уже сама стала за станок-«циркулярку», у меня был ученик.

Припомнилось мне, как однажды в конце квартала выяснилось: план завода под угрозой.

Подвел тарный цех — не выполнил взятых на себя обязательств. Комсомольцы нашей бригады волновались, шумели больше всех. В завкоме комсомола в этот день было особенно многолюдно. После смены многие не ушли домой. Окружили секретаря Бориса Сермана и стали требовать, чтобы их направили на прорыв в тарный цех.

В принципе решили, но, когда встал вопрос, кого же послать, каждый стал кричать:

— Я пойду! Я! Я!

— Ребята! Я понимаю вас, — охрипшим голосом успокаивал нас Серман. — Выручать завод мы должны, но не все сразу. Туда можно послать двух или трех человек — и довольно.

— Там трое не помогут. Это риск. Больше надо послать!

Опять взметнулись вверх десятки рук.

— Столько не нужно, — пытался урезонить комсомольцев Серман.

Но они не унимались, опять раздались недовольные возгласы: «Вот провалите план, провалите!» — и толпа все сильнее сжимала маленького худенького секретаря.

Лицо его выражало растерянность.

— Ребята! Ребята! Тише! — кричал он.

Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не подоспел плечистый верзила — бригадир. Решили послать в тарный цех шесть человек. Они работали по две смены: вторую и третью, но большинство ребят из нашей бригады на работу приходили не к двенадцати ночи, а к восьми вечера и тайно помогали рабочим.

Так план с помощью комсомольцев был досрочно завершен.

Больше года проработала я на заводе «КИМ». Жаль было покидать наш дружный в работе, сплоченный комсомольский коллектив.

Но меня тогда увлекла другая специальность — электрохимия. Поступила на завод машиностроения в шлифовочно-никелировочный цех. Вечерами училась, а когда была уже бригадиром, снова прозвучали призывы нашей партии и комсомола: «Комсомолец Крыма! Керченский металлургический завод и домна имени Ленинского комсомола — твоя ударная стройка!»

Ничто не могло остановить горячий комсомольский порыв: ни вылазки врагов индустриализации страны, ни гнусная оппортунистическая агитация, ни бытовые трудности тех лет.

Не очень сытые, плохо одетые, но сильные духом, сильные любовью к своей молодой стране, желанием видеть ее окрепшей, богатой, ехали комсомольцы Крыма в пустынные степи Керченского побережья. С путевкой комсомола ехала туда и я.

…Прощание с родными. Эшелон, переполненный жизнерадостной говорливой молодежью… Песни, смех… На дорогу я с трудом достала двести граммов мелкой соленой хамсы и четыреста граммов хлеба, полученные по карточке. Этого должно было хватить до Керчи. Но это было неважно. Главное — стройка, завод…

Гремела комсомольская песня:

Мы кузнецы, и дух наш молод,

Куем мы счастия ключи…

…А потом война. Опять партия сказала: «Надо». А комсомол ответил: «Есть!»

Да, в этом наша сила.

Мелькнула перед глазами Саша Нилова — военврач, Аня — разведчица, Галя — связистка, разведчицы Маня и Луиза, Николай Кучерявый. Вот они — наши комсомольцы.

Воспоминания все еще теснились в голове. Очнулась от суеты, поднявшейся в вагоне. Поезд стоял.

Перекинула через плечо вещевой мешок и вышла на перрон. Вместо вокзала лежала груда развалин. Горько сжалось сердце.

Через общий выход не пошла, решила пройти через развалины старого вокзала: «Еще лучше построим, — шептала я, переступая через кучи кирпичей. — …Своими руками, с новыми комсомольцами…»

V

Ущерб, нанесенный войной, тяжело отразился на экономике страны и моего родного Крыма.

Возвратившиеся из эвакуации заводы не сразу смогли переключиться на выпуск мирной продукции, страдало разоренное за годы войны сельское хозяйство. А тут еще один за другим засушливые неурожайные годы…

В эти трудные дни партия бросила клич: «Все на восстановление и развитие народного хозяйства».

И в первую очередь поднялись коммунисты, комсомольцы и демобилизованные воины, вернувшиеся с войны.

Многие из них были измучены, искалечены войной, но не ушли на отдых. Каждый старался найти свое место в мирной жизни, чтобы вместе со всем народом, засучив рукава, приняться за большие дела, на которые звала Родина.

Я приехала домой в начале октября. Осень в Крыму была такая же, как всегда: тихая, сухая, теплая. Многие еще купались в море, катались на лодках и загорали. «Бархатный сезон» был в разгаре. Крымскую запоздалую осень до войны называли «золотой» и за обилие фруктов и винограда. Но после войны фруктов в Крыму стало совсем мало. Разоренные войной, остававшиеся несколько лет без ухода сады и виноградники одичали, были заражены вредителями. Нужен был огромный труд, чтобы снова привести все это в порядок. Нужна была кропотливая работа, чтобы ликвидировать тяжелые последствия войны и двинуть народное хозяйство вперед.

Приветливо встречала Родина демобилизованных защитников своих. Заботливо встретили и меня. Сказали: вот тебе квартира, пенсия по состоянию здоровья, лечись, отдыхай пока.

— Нет, — заявила я в обкоме, — отдыхать сейчас не могу. — И попросила послать меня в район работать с молодежью, с комсомольцами.

— А квартиру в Симферополе потеряешь?

— Это неважно, поеду туда, где нужнее.

На другой день я уже ехала с направлением на должность второго секретаря Старо-Крымского райкома комсомола. В Белогорске решила остановиться, чтобы проведать свою старую подругу Пашу Федосееву, с которой в сорок втором году встречалась в разведке в Зуе.


С затаенным волнением постучала я в ветхую дверь маленького дома, какие нередко можно увидеть на окраине небольшого районного городка.

За дверью послышались шаги. Поворот ключа — и на пороге появилась девушка.

Блеснувшие на ярком солнце приколотые к новенькой гимнастерке медали и до блеска начищенные кирзовые сапоги говорили о том, что девушка тоже недавно из армии.

Веснушчатый носик, светлые пряди волос и большие открытые серые глаза, строго и вопросительно взглянувшие на меня, сразу напомнили мне Пашину дочь Нину. Я вспомнила, что, когда в 1941 году, перед приходом фашистов, я встретилась с Пашей в Белогорском райкоме партии, она сказала: «И старшая дочь моя, Нина, тоже добровольно ушла в армию, а я пойду в партизаны».

— Вам кого нужно? — спросила девушка, удивленная моим молчанием.

— Мне нужно видеть Пашу, — улыбнулась я. — Вы, кажется, ее дочь, Нина?

Строгое лицо девушки сразу как-то обмякло, губы дрогнули. Опустив глаза и не отвечая на мой вопрос, она вежливо посторонилась и тихо сказала:

— Проходите.

С тревожным чувством переступила я порог домика и вошла в просторную, скромно обставленную комнату.

У окна сидела с вязаньем в руках сгорбленная старушка, а за столом, застланным розовой скатертью, мальчик лет десяти читал книгу. Когда он поднял голову, я увидела, что его лоб и левую щеку пересекает широкий рубец. А глаза у него были такие же черные, как у матери, мне даже почудилось, что на меня посмотрела Паша.

— Как ты вырос, Миша! — сказала я.

Мальчик удивленно перевел глаза на сестру.

Подавая мне стул, Нина улыбнулась:

— Теперь я вас припомнила, вы Сычева? Он, — указала она на брата, — вас не помнит. Бабушка, — обратилась Нина к старушке, — знакомься, это мамина подруга Сычева, она тоже была в армии.

Я нетерпеливо спросила:

— А где же Паша?

Старушка тяжело вздохнула, перекрестилась, а Нина, опустив глаза, тихо проговорила:

— Мама погибла. Она у партизан разведчицей была… Ее убили в день прихода наших.

Больно ударили по сердцу эти слова. Я опустилась на стул.

— Ох, диточка моя, — простонала старушка и, подняв кверху помутневшие от старости и слез глаза, прошептала: — Царство ей небесное.

Я посмотрела на мальчика. Он делал вид, что внимательно читает книгу, но длинные его ресницы дрожали.

Я поняла, что, расспрашивая о Паше, растравляю душу детей и старушки матери, но, уж если приехала, я обязана все узнать и, решительно придвинув к столу скрипучий шаткий стул, сказала:

— Мы с Пашей встречались в Зуе, когда я была в разведке здесь в Крыму. Я знаю, вам тяжело, но у меня не простое любопытство, я должна знать все о Паше. Расскажите, как она погибла.

Девушка стояла, опустив глаза, и теребила маленький, обшитый кружевом платочек.

— Бабушка может рассказать подробно, все происходило у нее на глазах, — сказала она и присела на сундук у окна.

Поджав впалый рот, старушка молчала. На ее сморщенном лице отразилась глубокая скорбь, а в сухих старческих пальцах быстрее замелькали блестящие спицы.

— Расскажите, бабушка, — настойчиво попросила Нина. — О маме должны знать все.

Миша, насупившись, еще ниже склонился над книгой.

Опустив на колени вязание, старушка утерла концом черного фартука слезы и срывающимся голосом медленно проговорила:

— И какие матери родили таких кровопийцев?

Она еще несколько раз всхлипнула, вытерла слезы и стала рассказывать:

— Это было уже на последних днях, когда наши входили в Крым, Я тогда жила у старшей дочки Марии в Зуях. С нами был и Пашин Миша, — кивнула она на мальчика. — Слышим мы, что наши уже под Белогорском. Два дня грюкали немецкие пушки у нас под колхозными сараями. Румыны еще ничего, а немцы дюже злые были в те дни, как собаки.

А наши люди все радовались. Как появится наш самолет, дети машут руками, а фашисты все злее становились. Боялись, что партизаны поднимутся. А в Зуях много в партизаны ушло. Марии, старшей дочки, дома не было, она поехала в Симферополь, мы с Мишкой были одни.

Утром возле колодца, слышу, бабы говорят, что наши уже близко от Зуев, но немцы страшенно сопротивляются. А в обед прибежала ко мне соседка и говорит: «Мой сынок видел, как Пашу арестовали».

У меня чуть ноги не отнялись и макитра выпала из рук. Но той соседке я не совсем доверяла, прикинулась спокойной и говорю: «Да то он, наверно, обознался. Паша в Симферополе живет, чего она здесь будет?»

Соседка ушла, а я покой потеряла, места себе не найду. Одно за ворота выглядываю. С вечера закрылись с Мишкой пораньше и легли спать. Но не спится мне, томно, а может быть, думаю, и вправду сказали? И все прислушиваюсь, все прислушиваюсь…

Под утро загремели в ворота. Я открыла, а сама как в лихорадке трясусь. В хату зашел полицай с двумя немцами, все перерыли, а потом нам с Мишкою велели собираться.

Я их прошу: «Пусть малец останется дома, я сама пойду!» А они — «Нет, с ним велено».

Привели нас в комендатуру, а у меня аж ноги подгибаются. Значит, вправду Пашу поймали, и вспоминаю, как она мне говорила: «Если поймаюсь и будет очная ставка, не признавайтесь ни за что, мама!»

«Дети есть, стара?!» — спрашивает комендант на ломаном русском языке.

«Есть, говорю, — а у самой руки трясутся. — Одна дочь в Симферополе с мужем живет, а друга к ней поехала, это ж ее сын Мишка».

«Врешь, старая!» — кричал он, да как топнет ногой, глаза вытаращил от злости, вот-вот вылезут.

«Не брешу, пан офицер, — говорю я ему, а сама Мишку успокаиваю: — Не плачь, говорю, то дядя нарочно, не плачь…»

А фашист плеткой как хлыстнет!

«Партизан, большевик! — кричит. — Где матка твоя?!»

А Мишенька спрятался за меня да еще больше ревет. Фашиста всего так и перекосило, подскочил к столу, нажал звонок. Дверь открылась, и в комнату втолкнули мою доченьку Пашеньку.

Господи-и… — старушка заплакала, потом, протерев глаза, продолжала: — Побита, замучена, вся в синяках, в крови, чуть на ногах держится. Провела по нас глазами, и я почуяла, как сердце ее похолодело, когда она Мишу увидела. А он аж реветь перестал, выглядывает из-за моей юбки. Матери сразу не признал, видать.

— Да я сразу узнал, — поднял от книги глаза Миша. — Это ты мне шептала: «Не признавайся, молчи! А то маму убьют». Кабы теперь, я б его… — сжал кулаки мальчик, сверкнув глазами. Лицо его покраснело, и на нем еще ярче выступил белый рубец, пересекающий лоб и щеку.

Мы с Ниной переглянулись.

— Миша, — сказала девушка, — пойди погуляй, пока мы с тетей поговорим. А уроки потом выучишь.

— Хорошо, — тихо сказал мальчик и, накинув пальтишко, вышел.

— Видите, как он помнит, а ведь ему тогда шесть годков только было, — покачала головой старушка и продолжала: — Ввели Пашеньку, фашист как закричит на нее: «Это твоя матка и сын твой?!»

«Нет, — отвечает Паша слабым голосом. Силы-то у нее уже не было. — Я не здешняя, у меня здесь никого нет».

«Врешь! — кричит фашист. — Нам сказали, ты партизан, а это твои», — указал он на нас.

«Я уже вам не раз сказала, у меня здесь нет никого!» — твердо повторила Пашенька.

Фашист вынул из стола исписанный лист бумаги, посмотрел на него, потом подошел вплотную к Пашеньке и как крикнет: «Коммунист, большевик, партизан?» — и как ударит мою доченьку пистолетом по распухшим губам, она так о стену и хлопнулась, а потом подняла глаза и так грустно глянула на Мишу, будто попрощалась.

Глотая кровушку, она проговорила глухим голосом:

«Да, я коммунист, я партизанка, но вы ничего от меня о партизанах не узнаете. А они, — кивнула она в нашу сторону, — не мои, я их не знаю. И больше я вам ничего не скажу».

Старушка, вся трясясь от рыданий, продолжала:

— Тут фашист совсем озверел, стал ее бить плеткой по лицу, по спине, а она стоит как вкопанная. Я не выдержала да как заплачу.

«А… — злорадно закричал фашист, — чего же ты орешь, если она не твоя дочь?»

А я на него с кулаками:

«Да твоя мать увидала бы, что ты делаешь, она бы еще больше плакала, что такого сына родила!»

А он меня как ударит плеткой по рукам, так кожа и лопнула. Наверное, с проволокой она у него. Вот и доси следы, — и старуха показала белые рубцы на руках.

«Будешь говорить, где партизаны, — отпустим, не будешь — убью и сына», — пригрозил он пистолетом.

Пашенька молчала.

Фашист взбесился и опять с размаху ударил ее. Она упала на пол, и он стал хлестать ее этой плеткой. — Старушка, закрыв руками лицо, опять навзрыд заплакала. — «Где партизаны?!» — кричал фашист, — продолжала она сквозь слезы, — и все бил ее плеткой. А Мишка-то… Что с дитя возьмешь, то прятался за мою юбку, а то вдруг выскочил да как закричит: «Мамочка! Мама!» Моя деточка как услышала, подползла к нему и говорит: «Мальчик, ты обознался, я не твоя мама, но дома у меня есть такой же сыночек» — и целует его ножки. А губы-то у нее все в крови…

Я подбежала, чтобы забрать Мишу, и не успела. Фашист с размаху полоснул его плеткой по лицу. Так и залился кровью Мишенька. А Пашенька собрала последние силочки, закусив губы, ухватилась за стол, поднялась на ноги, даже сквозь кровь и синяки было видно, как побелело у нее лицо, но ни слезиночки в глазах, ни страдания, одна ненависть…

Старуха подняла голову и посмотрела на большой портрет дочери, висевший на стене, — Паша на нем была удивительно похожа — смотрела на нас, словно живая, — вытерла глаза и, сдерживая рыдания, продолжала:

— Моя доченька еле расчепила разбитый рот и говорит: «Что ты ребенка бьешь, он же не мой, подойди, я тебе скажу, где партизаны, — поманила она фашиста, — сейчас вы их легко можете окружить и уничтожить, подойди!» Она чуть держалась на ногах, и казалось, вот-вот опять упадет.

«Решила сказать, — подумала я. — Сына пожалела, ведь могут убить и его. Ради сына скажет».

— Скажи, что знаешь, — умоляюще прошептала я ей, — скажи, доченька, что знаешь. Партизаны с орудием, они сильные, они отобьются, а мы… Миша… — плакала я.

Немец даже не расслышал моих слов. Метнулся к столу, взял бумагу, ручку и снова к Паше.

Выпрямилась она. Гордо так посмотрела на него и говорит:

«Пиши! Партизаны везде. Где будут фашисты, там и партизаны, а всех не убьете».

Поначалу фашист, видно, не понял, слушал и стал записывать, а потом, когда понял, как закричит! А Пашенька как плюнет кровью ему в рожу раз, другой… Он схватил на столе автомат и, — старушка зажмурилась и тихо договорила: — …ударил ее по голове, она и упала как сноп. Мы бросились к ней, но он замахнулся автоматом, и я ничего больше не помню…

Клокочущее рыдание сдавило горло старушки, она стащила с белых волос сползающую черную косынку и, закрыв ею лицо, неудержимо разрыдалась.

Я тоже достала из сумки платок.

Нина смотрела в окно, уже не утирая бегущих по щекам слез. Потом, решительно тряхнув головой, она встала, подошла к столу и, неизвестно зачем закрыв книгу, подняла глаза на портрет. Да, она могла гордиться такой матерью!

— Пускай лучше б я померла, чем Паша вот так… осиротила детей, — плакала старуха, — уже чтось сказала бы.

При этих словах Нина резко повернулась и сказала:

— Бабушка, я вам сколько раз говорила: нам, конечно, очень тяжело, но лучше остаться сиротами… чем… чем если бы мамочка… — с бледным как полотно лицом выпрямилась девушка, — стала бы предателем…

И в этом горьком, но здравом суждении, в этой твердости я узнала Пашу Федосееву, ее характер.


…Прижавшись к окну грохочущего старенького автобуса, минуя редкие, одичалые сады и лежавшие в развалинах придорожные села, я размышляла: «…Все построим, все восстановим, все вернем, а вот утерянных в войну лучших людей не вернуть. Нужно растить новую смену, из молодежи, и это теперь наша основная задача. Позволило бы только здоровье работать в полную силу!»

VI

Настоящая зима в Крыму обычно наступает только в феврале. С моря начнут дуть морозные ветры, обжигающие лица прохожих, повалит снег, и старики крымчане станут говорить, вздыхая: «Климат крымский изменился, таких холодов мы давно не помним».

Вот в такой зимний день я получила известие:

«Еду, встречай! Трощилов».

Телеграмма выпала из рук. Всего несколько дней прошло, как я привезла из Грузии стариков и Лорочку, еще не устроились, в доме ничего нет, ведь в войну все было потеряно — и вдруг едет.

«Как его принимать?» — волновала мысль. На перроне беспокойно посматривала на большие круглые часы. Глаза слепили крупные хлопья снега, ноги в легких хромовых сапогах коченели.

Вот морозный ветер донес издалека пронзительный паровозный гудок. Из репродуктора раздался голос диктора:

— Поезд Москва — Симферополь прибывает на второй путь.

Перед глазами, замедляя ход, прогромыхали колеса и остановились.

Бегу к седьмому вагону. Знакомые глаза, радостная улыбка, дружеская рука — мы опять вместе.

— Так вот, Тамара, демобилизовали по болезни… Примешь инвалида? — спросил Трощилов, выжидательно глядя мне в глаза.

— Хорошо, что остались живы. Я тоже инвалид. Будем лечиться и беречь друг друга.

Он крепко пожал мои занемевшие от холода руки, и мы направились на автостанцию.

— Да, хороша твоя родина, но холодно. Я думал, в Крыму всегда тепло, — говорил Трощилов, оглядывая из окна автобуса заснеженные леса на горах и сады по долинам.

— Хороша, да запущена. Кругом разруха. Сады одичали. А зима здесь только один месяц, а то все больше тепло.

— Ничего, со временем привыкнем, — успокаивающе тронул меня за плечо Трощилов. — А разрушенное… Это нас пугать не должно.

Через несколько дней Трощилов уже разговаривал о работе в обкоме партии.

— Родился-то я в селе, в Курской области, с детства до восемнадцати лет работал в колхозе, но потом все время в армии. С садоводством, особенно крымским, совсем незнаком.

— Но ты же командир, — значит, сможешь и здесь справиться. Мы тебе дадим в помощь хорошего специалиста по фруктам и садам, агронома. Есть у нас один такой старичок. Ему уже на пенсию пора, а он просит: «Дайте мне самые запущенные сады. Я сейчас там нужен». Вот его к тебе и направим. Секретарем парторганизации подберем демобилизованного фронтовика, а комсомолом в районе жена заворачивает, — кивнул с улыбкой на меня заведующий отделом, — тоже опора хорошая. Вот и сила тебе не маленькая в помощь.

Сидя в глубоком кожаном кресле, Трощилов задумчиво барабанил пальцами по краю большого письменного стола.

— Берись, Петя, берись! — быстро шептала я мужу. — Сейчас это очень нужно, это же самое важное, это как передовая. Берись! Не бойся, Петечка!

— Добре, на передовую так на передовую, — решительно поднялся Трощилов.


Работы у меня в райкоме было много. Приходилось часто ездить по району, по нескольку суток не бывала дома, с мужем виделась редко, и меня волновало, как у него идут дела, как он, сугубо военный человек, привыкает к гражданской службе.

В первый же свободный от командировок день я решила поехать в совхоз.

На недавно оструганной, наскоро сбитой двери канцелярскими кнопками был приколот лист бумаги с надписью: «Контора».

В первой, большой комнате громко цокали костяшками счетоводы. Узенькая дверь с табличкой «Директор» вела в следующую комнатушку, так называемый «кабинет». Там было жарко, надымлено и тесно. У стены стоял старый, обитый потрепанным дерматином диван. Под маленьким окном за исцарапанным письменным столом сидел сам директор — Трощилов. Держа в руке лист бумаги, исписанный ровным красивым почерком, он недоверчиво посматривал на сидящего перед ним на диване худощавого седого старика и говорил:

— Гм… В своем заявлении, Александр Константинович, вы пишете, что чувство долга зовет вас сейчас в запущенные сады. Это верно, — задумчиво потер он подбородок. — Но не подведет ли вас здоровье в ваши семьдесят лет? Сады у нас в тяжелом состоянии, много сил нужно, чтобы их восстановить. Не трудно ли вам будет у нас?

— Я не меньше вашего думал об этом, — резковато прервал директора агроном, — ручаться за здоровье не могу, но я старый вол, впрягусь и, пока не упаду, плуга не покину. Молодежь хотя бы подучить немного, привить ей вкус к садам. Это сейчас самое главное.

— Ну хорошо, спасибо, — сказал Трощилов. — Нам, конечно, ваша помощь очень пригодится. Вот, товарищ секретарь комсомола, — обратился он ко мне, — вашим комсомольцам не угнаться за такими стариками.

И размашистым почерком в углу заявления написал:

«Оформить на должность агронома».

— А теперь пойдемте в сад.

Холодный мартовский ветер рванул дверь и неприветливо бросил в лицо колючим дождем. Хмурое, серое небо повисло над растянувшимся по лощине пустынным селом и, казалось, хотело придавить его своей тяжестью.

Мы, с трудом преодолевая порывы ветра, свернули за угол и вышли на широкую улицу. По сторонам из-за каждого заборчика среди груд развалин торчали обгоревшие черные трубы.

— Сплошное кладбище, — заметила я, оглядывая пустые дворы с торчащими кое-где пеньками — все, что осталось от приусадебных участков.

— Да, особенно в этой части села. Когда-то, рассказывают, здесь было хорошо, весело, эти домики утопали в зелени. А вон там была большая школа и Дом культуры, — указал муж на полуразрушенные дома в конце улицы. — Все это надо строить заново.

На окраине села показались обнесенные плетнем навесы. Трощилов оживился:

— Это наше молочное хозяйство, но скот сейчас на выгоне.

— А что же он может сейчас найти в поле? — взглянула я на серую и неприветливую, голую степь.

— Делать больше нечего, корма нет, скот на ногах не держится, что же им, стойла грызть? Пусть лучше в поле идет, хоть бурьян пощиплет.

Вышли на проселочную дорогу. Она шла в долину. Там на несколько километров вытянулись совхозные сады, а за ними на горе виднелись виноградники.

В стороне, у приземистых строений, работало несколько человек.

— Это наши парники. Когда-то были богатые рассадники, а теперь — без стекол. И не можем их нигде достать. Фанерками застеклили, — горько улыбнулся Трощилов. — Вообще голова кругом идет!.. Все кругом разбито, разрушено, растаскано. Ночами не спишь, все думаешь — что делать? Где достать одно, другое? Корма для скота нет. Сеять скоро — посевного материала тоже нет, и в управлении не дают, все только обещают. Инвентаря нет, людей мало. А самое главное — денег нет. Зарплату полгода не платили, люди отказываются работать.

И, смущенно улыбнувшись, он добавил:

— Знаете, очень трудно здесь, устал я… Кажется, даже на фронте не утомлялся так.

В открытом поле ветер был особенно пронизывающим, он с остервенением трепал длинные полы офицерской шинели директора и концы серенького кашне на шее старого агронома, а с моей головы сорвал берет и покатил его по колючей стерне.

Некоторое время шли молча, а когда спустились в сады, Трощилов сказал:

— Вот здесь над дорогой живет Михеич, старейший садовод. Он вам все расскажет… Хороший старик. Партизанил, два сына у него погибли в лесу.

Среди деревьев показалась полуразрушенная хатенка. Скрипнула дверь, и на порог, натягивая красноармейскую ушанку, вышел сухонький старичок. Маленькое лицо его было величиной с кулачок. Острые глазки, теряющиеся в мелких морщинках, быстро скользнули по нас и вопросительно остановились на директоре.

— Знакомьтесь, Михеич, моя жена, а это новый агроном совхоза.

Бесцветные глазки старика приветливо заблестели, и он охотно протянул нам мозолистую, с узловатыми короткими пальцами руку.

— Давно дожидались мы настоящего агронома, а то все молодых нам присылали, а с них толку мало, — махнул рукой Михеич. — Придут в сад и не знают, с какой стороны приствольный круг начинать копать…

— Это не удивительно, — сказал агроном. — Ведь они как в агрономы попадают? Закончили десять классов — и в институт. А в какой — ему безразлично. А потом приедет в деревню и, конечно, грушу от яблони не отличит.

— Ну ладно, — перебил Трощилов, — вы здесь, товарищи, осмотрите сады, побеседуйте, а мы тем временем побываем в парниках у комсомольцев.

На обратном пути мы встретили стариков в верхнем саду. Агроном внимательно осматривал обледенелые ветки деревьев и что-то записывал в блокнот.

Увидев директора, он подошел и категорическим тоном заявил:

— Пока не началось сокодвижение в деревьях, надо немедленно приступать к обрезке.

— Да чем? — Михеич переступил с ноги на ногу. — Ни пилок, ни секаторов нема. В кладовой валяется только пара тупых ножниц да сломанная пилка. Этим не обрежешь.

— Купите, — сказал агроном.

— Покупать ничего не можем. На счету у нас денег нет, не за что.

— За свои наличные купите, товарищ директор, но обрезку надо начинать немедленно, иначе будет поздно. Если у вас не хватит — я добавлю, а инструмент купить нужно.

— Ото правильно, — оживился Михеич. — Сколько я просил директора, а вин каже — грошей нема. Оце верно, свои положим, а купить треба.

В этот вечер в конторе были собраны деньги на покупку секаторов и отданы заготовителю. Уже несколько раз, снаряжая совхозного заготовителя в город на дряхлой полуторке, Трощилов давал ему один и тот же наказ и список, в котором подчеркивались красным карандашом слова:

«Цапки, секаторы, кузнечный уголь, лопаты, запчасти к трактору».

Но каждый раз завхоз возвращался с пустыми руками, зато всегда навеселе.

На этот раз его поездка была решающей. Агроном уверял, что дальше тянуть с обрезкой — преступление. Скоро начнут оживать деревья — почки набухли, начинается сокодвижение. Но заготовитель опять приехал ни с чем…

VII

В эту холодную, ветреную, но уже по-весеннему лунную ночь Михеичу долго не спалось, как рассказывал он потом в конторе.

«Як же так, — думал он. — Опять завхоз приехал пустой. Чем же окапывать и цапать приствольные круги? А главное — обрезка, а пилок и секаторов немае, кто-то пару обещав принести старых. Так то ж мало. Шо же делать?» — ломал голову старик.

В саду, постукивая обледенелыми после дождя ветками, свистел ветер. На крыше сарая он озлобленно трепал оборванный кусок толя и скрежетал старым железом. Прислушиваясь к этим звукам, Михеич, несмотря на поздний час, никак не мог уснуть и, ворочаясь с боку на бок, все думал: «Где бы достать секаторы?»

И вдруг вскочил:

— Мать, а мать?! — толкнул он в бок старуху, перепугав ее насмерть. — Слухай, сходи до нашой Марфы, у ней есть секаторы, новенькие, те, шо они купували перед войной. Попроси, хай одолжит, або продасть, на шо они ей? Лежать у сундуку, а нам нужны, не пропадать же садам. Сходи!

— Вот пристал до меня, як той репяк, — сердилась старуха, но с рассветом, повязав теплый полушалок, пошла.

Сестра ее, Марфа, жила в соседнем селе. До войны оно славилось садами, а два сына Марфы считались лучшими обрезчиками не только в их колхозе, но и во всем районе и за это не раз получали благодарности и премии. Теперь сыновей у Марфы нет, оба погибли на фронте.

Михеич знал, что старая женщина в память о сынах бережет в большом зеленом сундуке жирно смазанные и завернутые в бумагу два новеньких секатора. Только во время обрезки садов она доставала их и, протирая, обливала холодную сталь горячими материнскими слезами.

Вначале, Михеева старуха не решалась идти к сестре, понимая всю силу материнского горя — у самой два сына из партизан не вернулись. Она долго возражала Михеичу, но потом все-таки решилась.

— Ох и плакали мы с сестрой. Вспоминала и я своих сынов, — рассказывала она нам вечером в конторе, выложив перед Михеичем на стол инструменты. — Вспомнили усих диточек, — вздохнула она. — Ну, а потом Марфа и каже: «На, сестрица, и секаторы и пилки — все, что есть у нас. Як бы булы мои сыны, они сами б пошли вам помогнуть», — и Михеева старуха стала вытирать концами белого головного платка красные от слез глаза.

— Оце ж бабы, — буркнул дед и, попыхивая трубкой, вышел, чтобы не видели люди навернувшихся на его глаза слез.

В этот вечер в совхозе состоялось открытое комсомольское собрание. Первой взяла слово я. Рассказала комсомольцам о лучших обрезчиках района и о том, как мать их подарила совхозу два секатора, дорогие ей как память о сыновьях.

— Благодаря таким людям, — говорила я, — мы одержали победу, и теперь наша задача — заменить их в рабочем строю.

После меня выступили несколько молодых ребят и девушек. Они взяли на себя обязательства создать комсомольскую бригаду обрезчиков, которая в самый короткий срок обучится нелегкому искусству обрезки и произведет в садах совхоза под руководством бригадира и агронома необходимую работу.

С того дня работа в садах закипела. Комсомольцы под руководством Михеича и контролем агронома старательно осваивали технику обрезки.

Часть людей была брошена на опрыскивание садов.

Но в целом положение в совхозе оставалось еще очень тяжелым. Вечерами в конторе собирались рабочие. Получая наряды на завтрашний день, они окружали директора, забрасывая его требованиями.

Дояркам нужны были полотенца и ведра, кузнецам — уголь, садоводы и полеводы требовали цапки, лопаты, трактористы — запчасти для ремонта тракторов и косилок.

Трощилов до ночи просиживал в своем кабинете, не зная, как выйти из положения.

Часами вместе с агрономом составлял списки, давал поручения в город заготовителю. Но тот ничего не мог достать. И тут же начинал оправдываться:

— Время сейчас такое, вот и нет самого необходимого. На складах пусто, все приходится покупать из-под полы. Плачу втридорога, а справки на это никто не даст. Но если нет денег, то ничего и не достанешь. А пью я за свои после работы, когда еду обратно, — объяснял он свое постоянное состояние «навеселе».

В одну из суббот, возвращаясь из совхоза домой в город, Трощилов заехал в райком.

Секретарь райкома встретил его радушно.

— Ну, как дело идет? — спросил он…

— Плохо, товарищ Варалов, — тяжело усаживаясь на стул, вздохнул директор… — Трудно. Ничего в хозяйстве нет. Нечем работать: ни инвентаря, ни денег, ни хлеба.

— Ну а земля-то есть? — весело опросил секретарь.

Трощилов знал, что Варалов старый коммунист, и ему стало неловко за свою жалобу.

— А если есть земля, то все можно создать руками! Ну, давай ближе к делу — чего тебе не хватает? Говори! Людей? Пришлем людей. Правда, они не только тебе нужны. И колхозам тоже. Но и тебе пришлем. Жди.

Когда в совхозе узнали, что райком обещал прислать на помощь комсомольцев из города, Михеич тотчас же начал наступать на директора:

— Как же, товарищ директор, люди приедут работать, а цапок и лопат немае, только две штуки, шо я им дам? Вот скоро сады зацветут, а окуривающего не хватает, весь цвет пропадет, если ударят морозы.

Обещание свое товарищ Варалов выполнил. В тот же день я получила от него указание организовать воскресные выезды городских комсомольцев на помощь селу, в первую очередь в колхозы, а потом и в совхоз. Стараясь выручить мужа, я решила, вопреки указанию секретаря райкома, направить в первое же воскресенье группу комсомольцев не в колхоз, а в совхоз к Трощилову.

Об этом я его предупредила в тот же день по телефону, а в пятницу, освободившись раньше, пошла в совхоз сама, чтобы повидать мужа и еще раз напомнить ему о приезде городских.

В конторе, как всегда вечерами, было тесно и накурено. Маленькая керосиновая лампа горела тускло и коптила.

Рядом с Трощиловым на диване, в потертом военном кителе с орденскими планками, сидел какой-то молодой человек. У железной печки на низенькой скамеечке, задумчиво попыхивая трубкой, согнулся дед Михеич.

Увидев меня, муж встал и, уступая место, сказал:

— Вот наш новый парторг. Знакомься, Тамара, я тебе о нем рассказывал. Партизанил здесь, в Крыму, был разведчиком.

Я повернулась и… окаменела. Рядом со мной сидел мой «брат» по разведке — Витя.

— Зобин, — представился он и тоже замер от неожиданности.

— Только теперь, Витя, я узнала твою настоящую фамилию, — проговорила я, не сводя глаз с возмужавшего за эти годы «брата».

— Сестра! — крикнул он, вскочив, на глазах удивленного мужа притянул меня ближе к лампе и, рассматривая» крепко тряс мне руку. — Тамара! А я смотрю — знакомое лицо. Еще подумал: как похожа на ту Тамару, с которой мы в разведке работали!

Но еще больше был поражен муж.

— Два месяца, как он работает, а ты не знаешь? Я же тебе не раз называл его фамилию, рассказывал, что у нас новый парторг, товарищ Зобин.

— Да, и в райкоме не раз слышала эту фамилию, не я же не знала, что это он. В разведке мы только имена друг друга знали.

— Ну, расскажи, что с тобой было после того, как мы расстались? Не встречал ли кого-нибудь из наших, с кем мы работали в разведке? — засыпала я «брата» вопросами.

Зобин рассказал, что он после моего ухода долго еще был у партизан. После освобождения Крыма пошел в армию. Был два раза ранен, дошел до Берлина…

— Маню не встречал? А с Луизой что, не знаешь? Мы тогда получили от нее такое странное письмо, что долго с Маней ломали головы…

Наш разговор прервал запыхавшийся агроном.

— Завтра приезжают комсомольцы, — взволнованно обратился он к директору. — А если завхоз не привезет сегодня лопат и цапок, чем они будут работать?

— Как, вы еще не приготовили лопаты? — воскликнула я.

— Сегодня заготовитель из Симферополя доставит, — уверенно сказал директор. — Я сам ездил вчера и выписал, осталось ему только привезти…

Под окном зашумел мотор машины и заглох.

За дверью послышался громкий голос завхоза.

— Приехал, — сказал, поднимаясь, директор. — Что-то он опять сегодня веселый…

— Сколько я его вижу — он всегда выпивши. На какие деньги пьет? Кто его прислал к нам? — спросил Зобин Трощилова.

— Из управления.

— Про него говорят, что он у немцев работал, тоже по снабжению, — сказал Михеич.

— Позовите мне его! — распорядился Трощилов.

Михеич приоткрыл дверь.

— А ну, хрант, иди сюды! — крикнул он человеку в коричневом кожаном пальто, жестикулирующему перед бухгалтером.

Человек вошел неверной походкой, поправляя на ходу галстук и улыбаясь.

— Вы опять пьяны? — строго спросил Трощилов.

— Нет, нет! Что вы? — бодро топтался на месте заготовитель.

— Лопаты и цапки привезли?

— Нет, — как ни в чем не бывало качнул головой тот.

— Как нет?!

— Ну нет, не привез, — ухмыляясь, отвечал завхоз.

— Да вы понимаете, что говорите? Нам завтра нужны лопаты. Я же выписал вчера. Почему вы их не привезли?

— Опоздал на склад. Целый день был вот так занят, — проводя пальцем по шее, оправдывался заготовитель.

Трощилов побледнел от негодования.

— Как вы смели не выполнить моего приказания? — крикнул он.

— С разрешения высшего начальства пришлось отложить, — опять ухмыльнулся заготовитель. — Вы, товарищ директор, все забываете, что это не армия. Был занят и не выполнил, вот и все, — развел он руками.

— Чем же вы так были заняты? — спокойно спросил Зобин.

Я удивилась его спокойствию. Во мне все кипело. Я негодовала на мужа — положиться на такого разгильдяя и пьяницу! Завтра приедут люди, что же они будут делать без инструмента?

— С утра доставал зерно, а потом возил его на мельницу и ждал, пока помелют. Когда вернулся в город, склад был уже закрыт, — услышала я слова заготовителя.

— Кому зерно доставал? — удивился директор. — Зачем?

— Вашему начальству, — хитро улыбнулся тот и в знак молчания приложил палец к губам. — Вы же им отказали в зерне, пришлось мне выручать. Не сидеть же начальству на карточной норме, — нагло ухмыльнулся он.

— Как?! Разбазаривать посевной материал?!. Где брал зерно, говори?! — проговорил Трощилов побелевшими губами и так стукнул кулаком по столу, что ламповое стекло наполнилось пламенем и копотью.

— В одном подвале, — многозначительно улыбнулся заготовитель.

— В каком подвале?

— Не волнуйтесь, Петр Степанович, — обратился к директору Зобин. — Не хочет сегодня отвечать, завтра у прокурора ответит.

— А я здесь при чем? — пожал плечами струхнувший заготовитель, сделав невинное лицо. — Директор перевез со станции в подвал четыре тонны зерна, запер на замок, а ключ увез с собой — и порядок.

Тревожно взглянув на Зобина, Трощилов заскрипел стулом, потом ошеломленно проговорил:

— А второй ключ мне было приказано оставить начальнику.

Меня бросило в жар.

— Ты что, Петя! — всплеснула я руками.

Зобин нахмурился.

— Ты из нашего подвала брал зерно?! — крикнул директор.

Заготовитель, испугавшись, что проболтался, попытался придать лицу серьезное выражение.

— Нет, зачем я буду брать из нашего, есть и другие подвалы. Сейчас все получают посевной… Я одолжил в другом месте, а когда будет новый урожай — пополним. Надо быть коммерческим человеком, а вы, товарищ директор, человек военный, не умеете. Вот нам сейчас необходимы запчасти для тракторов — на складах нет, а за пшеничку или за это… — он потер тремя пальцами, — можно бы и достать. — Уж так сейчас водится, жить каждый хочет.

— Ах ты! — не выдержал Трощилов. — Воровать учишь меня?! — Вскочив, он схватил стул, и казалось, еще минута — и он бросит им в заготовителя.

— Петя, Петя, ты что! Успокойся! — кинулась я к мужу.

Завхоз успел юркнуть в дверь.

— Вот паразит! Жить хочешь, да! — кричал ему вслед директор. — Снять! Выгнать! Под суд! Такие в войну перед врагом пресмыкались, а сейчас перед начальством! Вот кто спекуляцию разводит. Они могут и в государственный карман залезть…

— А невинного человека посадить в тюрьму, — хмуро добавил Зобин.

— Вот гады! — негодовал Трощилов, стискивая зубы.

Когда рабочие разошлись и мы остались втроем, парторг заговорил первый:

— Теперь, Трощилов, мне хочется с тобой поговорить в присутствии Тамары по-партийному.

Все еще расстроенный, Трощилов, бросив на стол ручку и достав из пачки папиросу, закурил, приготовившись оправдываться.

— Секретарь райкома, — медленно начал Зобин, — охарактеризовал тебя как спокойного, солидного и уравновешенного человека. Но сегодня я увидел другое. Ты чуть стулом не запустил в человека. Тебе не стыдно?

— Да разве он человек? — с презрением сказал муж. — Фашистское охвостье. Это паразит, которых развели фашисты. Таких уничтожать нужно!..

— Но не такими методами, как на войне, — возразил Зобин. — Ты забываешься.

— Да, трудно нам, нервишки, — вздохнула я и, стараясь как-то смягчить впечатление от поведения мужа, стала рассказывать о себе: — Недавно на комсомольском собрании в одном колхозе я не сдержалась и стала упрекать комсомольцев, что они в оккупации не сумели сохранить свои комсомольские билеты, разволновалась, вошла в азарт, наговорила много лишнего и оскорбительного. Потом мне за это на бюро райкома здорово влетело, — призналась я, — вот такие у нас нервы теперь.

— Защищаешь мужа? — укоризненно взглянул на меня Зобин. — Мы сейчас нервы лечить должны, а не распускать их, чтобы они в работе не мешали.

— Теперь скажи нам, Петя, — придвинулась я к мужу, — как это так получилось, что посевное зерно ты принял под отчет, а ключ отдал начальнику?

— Он приказал, я и отдал, — раздраженно ответил Трощилов.

— Как же так? Отвечаешь-то ты за него.

— Это можно понять, — подумав, сказал Зобин. — Человек в армии привык: командир приказал — и выполняй. Метод работы у тебя армейский, приказной. С этим надо, Петро, покончить. Я давно тебе об этом хотел сказать, — спокойно, но твердо продолжал Зобин. — Помнишь, как тебе тот рабочий ответил? — И Зобин рассказал мне: — На днях как-то подает директор команду, как пахать, а бригадир ему и говорит: «Вы, товарищ директор, даете неправильное указание. Сначала нужно вспахать верхние земли, а потом пройти по низам. В лощинах еще сыро, липкая грязь».

Трощилов возмутился и, сердито посмотрев на рабочего, спросил: «В армии служил?» — «Служил», — ответил тот. «Устав знаешь? Приказ командира не обсуждается. Работай».

Ну, и что же из этого получилось? Тракторы увязли, рабочие ругались. А если бы прислушался к бригадиру — этого не произошло бы.

— Что ты учишь меня? — возмутился Трощилов. — Что я не знаю сам, как мне работать? Вот попробуй на моем месте, покрутись, когда ничего нет! Дисциплина разболталась, приказов моих не выполняют, на работу не выходят, только и видишь: с корзинами на дороге голосуют.

— И все-таки Виктор прав, — сказала я мужу. — Я уверена, он тебе плохого не посоветует. Его спокойствие и рассудительность мне еще в разведке нравились. Помнишь, Витя, — обратилась я к Зобину, — как мы тогда ждали ответа из штаба перед банкетом? Мы с Маней с ума сходили. А ты был невозмутим. «Наши не допустят, чтобы что-нибудь случилось, найдут возможность связаться с нами», — говорил ты и спокойно ждал. Так и случилось.

— Да, — засмеялся Зобин.

В этот вечер, в неуютной по-холостяцки халупе Трощилова, мы с «братом» допоздна сидели над кружками давно простывшего чая. Утомленный Трощилов давно уже спал, а мы все вспоминали тяжелые минувшие дни.

— Маня погибла в Крыму, — горько вздохнув, сказал Зобин.

— Что ты! — вскрикнула я.

— Где-то в Советском районе. Ее выбросили в сорок третьем году на связь с подпольщиками Керчи. Долго ждали ответа от нее, но так и не дождались. Подробности ее гибели остались неизвестны, но ясно, что она погибла, иначе бы пришла на явку.

— Бедная Маня… А зачем ее вторично туда забросили? — с упреком посмотрела я на «брата».

— Она сама просилась. Я как раз в это время был там в штабе, тоже готовился к прыжку к партизанам. Потому и знаю. Выбросили — и все, — прочесав пальцами взъерошенный рыжий чуб, грустно закончил «брат». — А Луиза жива.

— Откуда ты знаешь?

— Случайно. Недавно ехал я из Москвы в поезде и вижу, в соседнем купе едет полковник летных войск, дважды Герой Советского Союза. Лицо его показалось мне знакомым. И кто это оказался, как ты думаешь?

— Неужели Свинцов?

— Он. Я подхожу, говорю: «Товарищ полковник, не узнаете?» Сначала всмотрелся в меня, потом стал обнимать.

— Ну и что? — нетерпеливо перебила я «брата». — А как Луиза? Что с ней потом было?

— Она еще с неделю работала в Симферополе. А потом как-то утром ей принесли из штаба телеграмму от «отца» из Парижа. Старый Фальцфейн писал, что выезжает в Симферополь. В эту же ночь наша Луиза ушла в лес, оттуда ее переправили на Большую землю.

— Значит, она потом встретилась с Анатолием?

— Конечно. Сейчас они живут в Свердловской области. Она работает в театре, кстати, как и я, секретарь партийной организации.

— Что ты? — удивилась я. — Вот не похоже на Луизу. С ее характером…

— Да, Анатолий рассказывал, что она по-прежнему такая же живая и веселая; правда, тяжелая работа в разведке не прошла даром. Болеет сердцем, но театр оставить не хочет. У них ребенок.

— Да-а, — вздохнула я, прихлебывая остывший чай. — Но Маня… Как мне жаль Маню!

VIII

На следующий день мы с Трощиловым уехали в район вместе на совхозной бидарке, — ему нужно было туда по делам.

Я опять стала уговаривать мужа внимательней прислушиваться к советам Зобина, но он накричал на меня. После вчерашнего инцидента с заготовителем настроение у него было очень мрачным.

— Не могу работать! Не справляюсь! Уйду, брошу! Разве нет другой работы?

Никакие уговоры и советы на него не действовали. Чтобы не раздражать мужа, я замолчала, но сама думала: «Как его убедить? Как?»

В воскресенье в совхоз пришла машина. Из кузова с веселым шумом высыпали комсомольцы. Все в совхозе засуетились, забегали по хатам и с большим трудом достали несколько лопат. Но это, конечно, не смогло спасти положение. Просидев полдня без дела, горожане уселись в машину и уехали обратно, ругая того, кто их прислал.

— Сколько могли процапать! — с горечью вздыхал дед Михеич, провожая глазами уезжающих. — А теперь нам помощи уже не дадут больше.

Через несколько дней на расширенном бюро райкома обсуждался самый тревожный в те дни вопрос: о состоянии сельского хозяйства в районе.

Когда я вошла, с трибуны говорил седоголовый коренастый председатель колхоза. Военный китель его был увешан боевыми орденами, а на полевых погонах подполковника поблескивали эмблемы танкиста.

— Товарищи, нам, отставникам, конечно, очень трудно привыкнуть к колхозной демократической дисциплине. — Я взглянула на мужа. — Конечно, работать сейчас нам очень и очень трудно, но мы должны первыми откликнуться на призыв нашей партии, пока подрастет и выучится новое поколение.

В нашем колхозе самый назревший вопрос сейчас — это сенокос. Скот необходимо обеспечить на зиму кормами. Косилки некоторые отремонтированы, а на другие не достали запчастей. Что делать? Дал бы в руки колхозникам косы, их легче достать, и — по старинке вручную. Но кому? Кому же, когда в колхозе нет людей, и одной бригады не соберется, а работы много, площадь большая.

Давно я просил райком, — продолжал председатель. — Помогите в посадке табака, подбросьте людей из города. Вы обещали, товарищ Варалов, сказали мне: жди, в это воскресенье обязательно приедут комсомольцы. Ну и что же? Где ваши люди? От вас я этого не ждал. Раньше вы всегда свое слово держали, — стыдил он Варалова. — Подвели. Мы ждали, но никто не приехал.

Варалов посмотрел в мою сторону и укоризненно покачал головой.

Я покраснела и опустила глаза.

Свою фамилию Трощилов услышал будто неожиданно. Даже вздрогнул и побледнел. Выступление свое начал с того, что ему особенно трудно, потому что не хватает людей. Нужны люди.

Первый вопрос задала Трощилову я:

— Расскажите, как вы использовали горожан, приехавших к вам на помощь в это воскресенье.

Трощилов недружелюбно покосился в мою сторону и вытер платком вспотевший лоб.

— Надо сказать прямо — не обеспечили их лопатами. Люди посидели и уехали.

Сваливать на заготовителя он считал неудобным и поэтому не стал объяснять причин.

К трибуне я шла нерешительно. По дороге встретилась с тревожным взглядом мужа. Лицо у него было хмурое.

На какую-то минуту появилась жалость, но тут же ее перевесило желание высказать, что тревожит меня. Но… Нет, этого говорить нельзя. Дома, когда мы оставались вдвоем, я не раз пыталась внушить ему, что так нельзя: в совхозе ввел военную дисциплину и политику единоначалия. Сам в сельском хозяйстве не разбирается, а советами коммунистов, секретаря парторганизации и специалистов пренебрегает. Не руководит, а по-армейски командует. Часто ошибается, а потом в заключение — скоропалительный вывод: «Не справляюсь, не могу работать!» Но здесь сказать все это я не могла… Рассказала только о том, что вовремя не был приготовлен необходимый инструмент, что, вопреки указанию секретаря райкома, городских комсомольцев в первое воскресенье я послала не в колхоз, как было намечено, а в совхоз, к мужу, чтобы помочь ему, и что в результате этого получилось.

В зале возмущенно зашумели. Среди всех выделялся громкий голос председателя колхоза, бывшего подполковника-танкиста. «И здесь по блату!» — иронически выкрикивал он.

После меня выступил секретарь райкома. Он указал на ошибки многих отставников.

— Конечно, — сказал он, — вам трудно сразу овладеть правильными методами работы в сельском хозяйстве, да еще в таком разрушенном районе, как наш. Но райком надеется, что военная закалка не прошла даром и такие люди найдут в себе силу воли, чтобы перестроиться и понять свои ошибки.

В этот день муж не пришел домой обедать. Сел на попутную машину и сразу же уехал в совхоз.

Но там его ждала новая неприятность. В кабинете директора собрались парторг, агроном и Михеич.

— Вот при вас, товарищ парторг, заявляю директору, — сказал Михеич. — С садом у нас положение опять катастрофическое.

— В чем дело?

— Да вы же смотрите, какие холода наступили, а цвет распускается. На следующую ночь, передавали, будет заморозок, а окуривающего материала совсем мало, и на половину садов не хватит, весь цвет пропадет.

— А цвет сильный, — покачал седой головой агроном.

— Вы же обещали достать, — снова обратился к директору Михеич.

— Обещать-то обещал… Придется ехать в город. Попытаюсь выпросить у военных дымовые шашки.

— А чем окуривали раньше? — спросил агронома парторг.

— До войны хватало всего. Кроме сухого навоза была и гнилая солома, и листва, а теперь все скотина поела, навоза за время войны не накопилось, скота не было.

Директор озабоченно прошелся по кабинету.

— Вы, товарищ Зобин, — обратился к парторгу агроном, — человек здесь новый и не знаете, какую нам огромную работу пришлось провести в садах, а теперь все может пропасть за одну ночь.

— Этого нельзя допустить, — сказал Зобин.

— В общем, товарищ директор, езжайте сейчас же и без окуривающего не возвращайтесь, — распорядился Михеич.

— Есть! — невесело улыбнулся Трощилов.

Отдав распоряжения бухгалтеру, он снова вскочил на коня и скрылся в темноте. Через полчаса его лошадь уже цокала железными подковами по мостовой освещенного города.

Подавая мужу ужин, я заметила, как он хмур и неразговорчив. «Надулся», — поняла я и отошла к окну, вглядываясь в темноту большого двора.

После долгого молчания Трощилов наконец с обидой заговорил:

— Тамара, где же твои чувства, твоя дружба? Как ты могла выступить на бюро против меня?

— Вот это и есть настоящая дружба! — резко повернулась я к нему. — Дома ты меня не хотел слушать, а умолчать я не могла, потому что я — настоящий друг твой! Я должна тебе помочь!

Он вскочил и нервно заходил по комнате.

— Пойми, мне и так трудно. Я не справлюсь!.. Вот сейчас сады могут погибнуть. Нет окуривающего материала. Передали, что заморозки будут, а сады в полном цвету!..

— Как? Разве сады цветут? Ты ведь говорил, что все сады пропали за годы войны и зацветут не скоро? — не без иронии спросила я.

— Да, я так думал, но агроном с Михеичем днями и ночами не выходили из садов с секаторами и разными химикатами, работали, как молодые, и… сады зацвели.

— Да ты просто трусишь, думая, что не справляешься. Я считала, что ты…

Трощилов вздрогнул как от удара.

— Тамара! Что ты говоришь! Подумай! Я ждал от тебя поддержки, сочувствия, а ты… Ну хорошо! — схватив фуражку, он бросился во двор.

У меня сжалось сердце: «Уедет обратно в совхоз. Зачем я его обидела? Он ведь поделился со мной, а я его, как мальчишку, оскорбила!»

Нет, я очень невыдержанна, за это меня и в райкоме ругают. Мне тоже нужно взяться за себя. Как у меня повернулся язык сказать ему: «трусишь»? Это для него самое страшное оскорбление.

«Неужели уедет, не простившись? — тревожилась я, всматриваясь в темное окно, пока не разглядела в нем огненную искорку. Она двигалась. — Курит. Переживает, — догадалась я. — Значит, не уедет. Лягу спать. И он скорее успокоится…»

Потом муж рассказывал:

— Вышел во двор. Сел, закурил. В голове все еще звучало: «трусишь!» На войне не был трусом, столько наград имею, а здесь вдруг растерялся. Но ведь если я уйду из совхоза, кто-то встанет на мое место и будет работать и бороться с этими же трудностями?

А тогда Тамара скажет: «Вот видишь, человек смог, а ты испугался…» Пожалуй, она права, что сердится.

Сидя на козлах, вдруг почувствовал, что в носу и в горле защекотало и запершило, а на глаза навернулись слезы.

Что такое?.. Снизу, из-под ног, над землей ползли клубы густого дыма.

Сначала не понял: «Что случилось? Откуда дым?»

На земле возле козел чернело дымящееся пятно. «Здесь всегда пилят дрова, а я бросил папиросу… Опилки и задымились… И такой дым?! Дым… Дым… А нам нужен дым для садов!..»

Бросился за лопатой и стал сгребать свежие опилки в кучу, потом положил на нее пустую пачку из-под папирос и зажег. Бумага сгорела, оставив вокруг себя расширяющееся темное пятно, от которого сразу пополз по земле, медленно поднимаясь, тяжелый дым. С восторгом наблюдая за тлением опилок, Трощилов думал: «А сколько их пропадает на лесопилках! И как я раньше не додумался до этого?»

Он кинулся в дом, вбежал в спальню:

— Тамара, ты спишь?

Я слышала, но не в силах была преодолеть сон.

— Ты спишь, Тамара? Дым есть! Я дым нашел!..

— Тише, разбудишь Лору! — зашикала я на него, наспех надевая халат. — Что случилось?

Его руки дрожали от волнения, когда он торопливо застегивал потемневшие пуговицы кителя.

— Что с тобой, Петя? Куда ты торопишься? Подожди, согрею завтрак…

— Какой завтрак! — воскликнул муж. — Смотри, ты видишь дым? — Он взял меня за плечи, и повернул к окну.

— Дым? Пожар?! — крикнула я и бросилась к двери, но муж схватил меня за руку.

— Это я сделал окуривание, чтобы сады наши не замерзли! — засмеялся он, сразу забыв о нашей ссоре. — Теперь спешу посоветоваться с агрономом. Что он скажет…

Не успела опомниться, как муж поспешно поцеловал меня и вышел. В окно увидела, как он, пришпорив коня, поскакал по темной еще улице.


— Александр Константинович! — закричал директор еще из сеней. — А если опилками окуривать сады? Такая дымовая завеса получается!

— Опилки? — приподнимаясь на локте, уставился на директора агроном. — В моей практике этого не было, но… проклятый склероз, — агроном потер лоб, — где-то, я слышал, употребляли. Опилочный, опилочный… — твердил он, поспешно одеваясь. — Да, да, совсем забыл, где-то слышал, применяли, но сам не пробовал, не было в том необходимости. Сейчас испробуем. Это идея!

— А я уже испробовал. Я уверен, что это будет замечательно!.. Вы с Михеичем распорядитесь, чтобы у нас на стройке собрали опилки для пробы, их много. А я побегу к парторгу…

Через час дед Михеич уже стоял с лопатой и присыпал землей воспламеняющиеся места в куче опилок.

— Вот это да! Молодец Трощилов, — хвалил директора агроном. — А ведь я совсем забыл, что опилками можно.

В этот день с метеостанции сообщили, что в ближайшие ночи в нашем районе заморозки усилятся. Засуетился агроном. Всех рабочих хозяйства направил в распоряжение Михеича.

Весь день машина возила из города опилки, ссыпая их кучами в садах.

К вечеру все было готово. В каждом саду поставили дежурные посты, раздали им градусники и куски рельсов для подачи сигналов.

Дед Михеич с трубкой в зубах переходил от поста к посту и уже не в первый раз объяснял молодым рабочим:

— Смотрите, як буде ниже нуля — сейчас бейте у рельс, чтобы поджигали кучи! Да следите, як опилки воспламенятся, присыпайте землей..»

— Ничего, — бодро отвечали дежурные, — надымим как нужно!

Ночь эта для всех в совхозе была тревожной. Не могла усидеть дома и я. Поехала в хозяйство. В саду встретила Михеича. Пошли рядом.

— Во время оккупации много деревьев повырубали, а еще больше одичало, — сразу заговорил Михеич о своих любимых садах. — Пять лет никто за ними не смотрел, не до деревьев было, когда люди гибли, — вздохнул старик. — А вот сейчас взялись за них, — ох и трудно нам пришелся тот цвет, — любовно прильнул он морщинистой щекой к нежным белым цветам.

От легкого холодноватого ветерка вершины деревьев зашуршали. Михеич усмехнулся:

— Боитесь, дорогие? Боитесь? — проводил он нежными лепестками по своим сморщенным сухим губам.

Из-за низко проплывающих темных, как тучи, облаков выбилась полная, круглая луна. Казалось, она улыбается и ласкает холодным светом пышные цветущие ветки.

— А я думал, що в цим году не зацветет, сколько ж на вас було павтины та разных вредителей! Повывели, — разговаривал с деревьями старик и, нагнувшись к подбеленному стволу, любовно поправил стружковый пояс, предохраняющий дерево от вредителей.

Потом Михеич присел и предложил мне отдохнуть. Вынул из кармана засаленный кисет, достал из него щепотку табака и, набив трубку, задымил.

— Да, — тяжело вздохнул старик, — сады вернем к жизни, разрушенное тоже построим, а вот погибших детей уже никогда не вернуть…

— Я слышала, у вас два сына в партизанах погибли? — осторожно спросила я.

— Да, — кивнул он, — один совсем еще мальчик был.

И с какой-то печалью в голосе стал рассказывать о том, как в село пришли фашисты и как он со своей старухой проводил двух сыновей в партизаны.

Однажды в такую вот лунную ночь они услышали легкий стук в окно.

«Сашко!! — взглянув в окно, закричала мать и бросилась к двери, на ходу крикнув старику: — Вставай, отец, сынок прийшов!»

Сколько радости, мольбы и слез было в глазах матери! Она не сводила с сына глаз, пока он жадно хлебал холодный борщ. Заметив, что на его рубашке нет пуговиц, она второпях пришила ему маленькую белую пуговицу, — другой не оказалось.

«Выйду прислухаюсь, — сказал старик. — В деревне немцев много, щоб не пидследили».

В эту ночь они со старухой покинули дом и ушли с сыном в лес. В отдаленном лагере там жили старые да малые. Лесные ночевки, холодная и голодная зима в лесу — все было очень трудно, но возврата в село не было. Партизаны часто уходили в походы, и многие из них не возвращались. Не вернулись однажды и оба сына Михеича. Нашли их под снегом около города после ухода немцев, среди изуродованных трупов партизан. Старуха по белой маленькой пуговичке на черной сатиновой рубахе узнала младшего — Сашка, а Федора — по широким плечам. На спине его была большая пятиконечная звезда. Так геройски погибли сыновья старого Михеича.

На глазах старика блеснули слезы. Утирая их потертым обшлагом фуфайки, он вздохнул и хотел подняться, в это время где-то вдалеке раздался звон, за ним еще и еще, и, тревожно перекликаясь, зазвонили всюду.

Михеич быстро встал, осмотрелся. Лунный свет рассеивал надвигающуюся зарю, в холодном утреннем тумане, казалось, дрожало ароматное цветенье.

— Пойдемте! — сказал старик и поспешно направился к главному посту.

Присветив фонариком градусник, качнул головой:

— К двум приближается. Давно надо было задымить.

— Только что был один градус. Быстро понижается, — сказал дежурный.

По саду забегали с горящими факелами.

Тяжелый серый дым, сначала медленно стлавшийся по земле, стал подниматься кверху, окутывая цветущие кроны деревьев. Михеич не отходил от градусника, с тревогой посматривая на него. Температура понизилась до трех градусов мороза.

Через час весь сад был затянут серым дымом. Смешиваясь с предутренним туманом, он уплывал в высоту. На востоке пролегла красная полоса зари и отразилась на посветлевших облаках.

— Пошло на повышение! — радостно крикнул Михеич и, поручив дежурному следить за температурой, позвал меня на другой пост. Там мы встретили Трощилова с парторгом. Они тоже всю ночь провели в садах, обходя посты.

— Ну, пронесло, — облегченно вздохнул подошедший агроном.


Через несколько дней Трощилов забрал из подвала выданное ему под отчет зерно. Выяснилось, что двухсот килограммов не хватает.

— Двести килограммов? — схватился за голову секретарь райкома.

— Будем судить! — кричал мужу начальник, которому он оставлял второй ключ.

— За то, что Трощилов не взял ни крошки государственного хлеба, я головой поручусь, — говорила я следователю. — Да, он допустил оплошность, а эти жулики и спекулянты использовали его неопытность.

То же я доказывала секретарю обкома партии. «Разберитесь!» — просила я его.

И разобрались. Виновники этой истории совершили еще немало других темных дел. Они были разоблачены и наказаны по заслугам.

После этой хорошей встряски и в результате спокойного, но твердого влияния секретаря парторганизации совхоза Зобина Трощилов работу свою в совхозе перестроил в корне. Прежде всего установил новый порядок. Теперь бригадиры ежедневно отчитывались о проделанной за день работе, а потом все, собираясь у директора, совместно решали наиболее важные совхозные дела.

IX

— Мама, солнышко, — проснувшись, радостно пролепетала Лора, жмурясь и протирая пухлыми кулачками сонные глаза.

Соскочив с кровати, она выбежала босиком на крыльцо и, сморщив маленький веснушчатый нос, опять зажмурилась от ярких лучей.

— Какое солнышко! — радостно смеялась она, протягивая ручки навстречу ласковым лучам. — Мама, когда была война, солнышка не было?

— Как не было? Было, доченька, — ответила я.

— Нет, не было, не было и не было, — сердито затопала она ножкой. — А теперь войны никогда больше не будет и всегда будет солнышко? — широко раскрыв серые глаза, смотрела на меня Лора.

— Конечно, войны не будет и будет солнышко, — поняла я тревогу ребенка.

— А почему? — не унималась Лора.

— Потому что люди не хотят войны, не хотят умирать.

Я догадалась, что мои воспоминания о войне, которыми делилась вчера вечером со стариками в присутствии дочери, оставили след в ее сознании.

— И ты больше не будешь из пушки убивать фашистов? — подумав, опять спросила девочка.

— Нет, не буду, доченька.

— А почему? — снова посмотрела она вопросительно на меня.

— Потому что их уже нет.

— Ты уже всех убила?

— Да, — рассеянно ответила я.

— А почему? — не отставала дочь.

— А потому, что они убивали наших маленьких детей. Ты ведь слышала, как я вчера рассказывала?

— Да, — прошептала она задумчиво, не сводя с меня глаз, а уже через минуту опять, протянув к солнцу руки, с обычной детской беспечностью прыгала по двору, потом побежала к воротам, где белело несколько ромашек.

«Как хорошо, — подумала я, входя в комнату, — когда дети могут радостно встречать по утрам солнце».

Взглянув в окно, я увидела, что во двор вошел военный в новеньком, щегольски обтягивающем фигуру кителе. Присев перед Лорой на корточки, он стал о чем-то расспрашивать ее.

— Лора, — донесся до меня ее звонкий голосок.

Прямые плечи и широкая спина военного показались очень знакомыми. Сердце забилось. Я бросилась к двери.

— У меня есть бабушка, дедушка, мама и папа, — снова донесся до меня голосок дочери.

— И папа есть? — удивленно спросил человек. Знакомый взволнованный сейчас голос кольнул мне сердце.

Передо мной, сверкнув черными глазами, во весь рост поднялся Гриша. Распахнувшиеся в первый момент для объятий, его руки медленно опустились.

— Ну, здравствуй! — сказал он, пожав мою протянутую руку.

— Как ты нашел нас? — справившись с волнением, спросила я.

— Нашел, — сухо ответил он. — И уже успел узнать, что у Лоры есть папа.

— Пойдем в комнату, — пригласила я и, взяв за руку Лору, дрогнувшим голосом строго сказала: — Ну-ка, быстрее умываться и завтракать!..

— Где же твой муж? — вызывающе спросил Гриша, усаживаясь поудобнее в кресло.

— На работе, — ответила я и, чтобы скрыть снова охватившее меня волнение, предложила: — Гриша, поешь с нами?.

Пристально наблюдая за мной из-под смоляных нешироких бровей, он молчал.

— Давай завтракать, а то я спешу на работу, — придвинула я к нему тарелку с кашей, как будто не замечая его тяжелого взгляда.

— Ты счастлива? — глухо спросил он, отставляя тарелку.

Я поняла, что большого разговора не миновать, и решила говорить напрямую.

— Зачем приехал?

— За тобой и Лорой, — твердо, не отводя глаз, ответил он.

Больно сжалось и заныло у меня сердце. Вот он опять передо мной, мой Гриша. Он искал нас, приехал за нами, а я встретила его, как чужая. Хотелось броситься к нему, забыть все, что произошло. Он все такой же бодрый, подтянутый, и широкие суконные галифе, и облегающий его стройную талию китель: — все такое же щеголеватое, как было до войны. Только погоны на плечах да медаль «За Победу» на груди напоминали, что прошла Великая Отечественная война.

Гриша встал и нервно зашагал по комнате, потом остановился у маленького стенного зеркала. Провел рукой по волосам, по выбритому до синевы подбородку и самоуверенно проговорил:

— Интересно повидать твоего мужа. Он красивый?

В эту минуту передо мной всплыло мужественное, смуглое лицо Трощилова, и мне стало обидно за него.

— Внешняя красота не определяет души человека. Когда-то в молодости именно эта внешняя красота увлекала меня, и за ней я не заметила одного большого недостатка — безволия.

— Знаешь, Тамара, не будем ссориться, не за тем я приехал сюда.

— А зачем же?

— Я уже сказал — забрать вас.

— Забрать? Что значит — забрать? — вспыхнула я. — Что я — вещь, которую можно и на дальнюю полочку отложить, а когда нужно — взять. Нет, я не вещь, я человек.

— Но я же твой муж!

— Был когда-то.

— Посмотрим, — угрожающе усмехнулся он. — Вы что, вместе служили в армии?

— Да, воевали в одной дивизии, от Курской дуги до Праги, — не без гордости ответила я.

— Ишь, вояка! Как он смел разбивать семью? — продолжал возмущаться Жернев. — Ничего. Вот я с ним поговорю!.. Нет, я не верю, что ты могла меня разлюбить, Тамара! — после паузы уверенно продолжал он и опять заходил по комнате, поскрипывая новенькими сапогами.

«Такая самоуверенность! Откуда?» — подумала я.

— Так любила и сразу разлюбить? — недоверчиво заглянул он мне в лицо.

Я снова почувствовала, что теряюсь, слезы застилают глаза, и голос не повинуется. Сжав губы, я молчала.

— Настоящая любовь так быстро не проходит, Тамара, когда любишь, можно многое простить.

Мне показалось, что он почти прав, что я действительно готова многое простить, и, подавив волнение, я проговорила:

— Знаешь, Гриша, твою личную измену я могла бы простить, но измену народу — не могу. А труднее всего забыть обиду, которую ты в своем письме нанес женщинам в серой шинели. И если мы сойдемся, ты всю жизнь будешь незаслуженно упрекать меня этим…

— Но ты меня еще любишь? — заметив слезы, торжествующе проговорил он, притягивая меня за плечо.

— Нет, — сказала я твердо, уклоняясь от его объятий, — не люблю.

Чтобы кончить неприятный разговор, я спросила:

— Расскажи лучше, как ты жил последнее время. Ведь после войны два года прошло. Где скитался?

— Я жил неплохо, — вскинул голову Гриша. — Когда с тобой расстался, мы вскоре уехали на фронт. Прорывали долговременную оборону фашистов. Я был при штабе, а вскоре мой полковник уехал в Москву и забрал меня с собой как адъютанта. Там мне вернули звание, правда, с понижением на одну звездочку, — кивнул он на свой погон. — После этого я служил в саперном батальоне, а теперь скоро год как демобилизовался. Из Москвы поехал искать по свету, — засмеялся он, — «где оскорбленному есть чувству уголок», и вот уже год ищу.

— Гриша, неужели тебя не волнует, что в стране такая разруха и так нужны везде люди, а ты отдыхаешь? Ты ведь инженер-строитель, полон сил и здоровья. Твоя специальность сейчас так нужна.

— Нет, Тамара. Сначала отдохну, полечусь. Деньги у меня есть. Построю себе домик, все равно теперь мне некуда стремиться, все пути закрыты.

— Это почему?

— А потому, что генералом мне не быть, директорского кресла не видать и «красненькой книжечки» никогда не иметь.

— Суждения, Гриша, у тебя стали не наши. Если ты только о карьере думаешь, то, конечно, коммунистом тебе никогда не быть. Карьеристам в партии не место.

— Я еще докажу партии и всем, но вначале надо подумать и о себе…

«Нет, только внешность осталась та же, а Гриша стал совсем другой», — подумала я.

— Ну, у меня времени нет, — сказала я Жерневу. — Иди посиди у стариков, а я отведу Лору в детский сад. Мне надо на работу.

— А когда я смогу увидеться с твоим мужем?

— Если хочешь, заходи вечером, — сухо ответила я, прощаясь с ним у дверей.

В райкоме не утерпела, рассказала товарищам о приезде Гриши, о нашем разговоре.

— Что мне делать?

— Вспомнил, — усмехнулась подруга. — Долго искал «чувству уголок». Война давно закончилась, почему же он не работает?

— Ему тоже трудно теперь, он, наверное, голову потерял, не знает, с чего начинать жизнь, — оправдывала я его.

— Не беспокойся, не потерял. Если он в «красной книжечке» ищет личную выгоду, значит, он и в тебе ищет не любовь, потому и приехал.

В глубине души я и сама чувствовала, что не любовь привела Гришу ко мне, а что-то другое, но намеки на это мне показались обидными. Не таким я знала и любила его, и теперь не хотелось осквернять этого чувства. Да ведь он придет вечером, и опять предстоит трудный разговор.

Я подняла телефонную трубку и позвонила в совхоз:

— Петя, приезжай пораньше домой, у нас гость. Приезжай обязательно.

— Хорошо, — ответил муж, но кто этот гость, не спросил, словно что-то почувствовал.

Работать в этот день я уже не могла и после обеда осталась дома. Со стариками пришел и Жернев.

— Буду ждать твоего мужа, — усаживаясь, решительно сказал он.

Солнце уже ушло за лес. Утопающий в зелени городок стал оживать после дневного зноя. Мимо окон с мычанием возвращались с пастбищ коровы, овцы, пробегали загорелые ребятишки. Стало темнеть, а Трощилова все не было.

Гриша заметно нервничал. Часто посматривал на часы.

— Что же он не идет, твой муж? — насмешливо улыбнулся он, когда часовая стрелка на ходиках показала семь.

— Он много работает, — проговорила я и в этот миг увидела в окно Петю. Вышла ему навстречу.

В запыленных кирзовых сапогах, в полинялой от жаркого крымского суховея гимнастерке, с обветренным, утомленным лицом, он остановился на пороге. Вопросительно посмотрев на меня, тихо спросил:

— Кто приехал?

— Незваный гость, — шепнула я.

— Жернев? — сразу угадал он и, схватившись за косяк двери, огорченно добавил: — Я это предвидел.

— Он ждет тебя, умывайся быстрее! — поторопила я мужа.

Внимательно посмотрев в мои глаза, он внушительно сказал:

— Подумай хорошо, Тамара. Поступай так, чтобы не жалела потом.

Опасаясь ссоры, я решила пойти на небольшую хитрость. Когда Трощилов помылся, я настояла, чтобы он надел свой парадный китель со всеми наградами.

Пока он умывался, я зубным порошком до блеска протерла большой орден Александра Невского, орден Отечественной войны, медали, сухой суконкой вытерла эмаль ордена Боевого Красного Знамени и поцарапанный осколком мины орден Красной Звезды.

Когда Трощилов вошел в комнату, Гриша невольно вскочил и вытянулся.

— Знакомься. Мой муж, — сказала я ему и подумала, что не ошиблась.

С лица Жернева моментально сползла надменная улыбка.

Вначале они неприязненно и в упор взглянули друг на друга, потом быстро и решительно шагнули навстречу и холодно пожали руки, громко назвав свои фамилии.

Медлительный Трощилов не сразу уселся, и Жернев тоже топтался на месте, не решаясь сесть первым.

— Садитесь! — муж указал гостю на противоположный конец стола.

Разговор не вязался. Жернев держался скованно, но после первого стакана водки, им же принесенной, оживился и стал разговорчивее.

Трощилов к обеду не притронулся, много курил, глубоко затягиваясь дымом, и временами каким-то щемящим сердце взглядом посматривал на меня.

Отвечая на вопросы моих родителей, Жернев стал доказывать, что ему пришлось пережить немалые трудности в оккупации, когда он работал у немцев в строительной конторе, что он там подвергался опасностям и унижениям.

— А где ты работал после войны? — спросил его отец.

— Пока нигде, искал пристанища, присматривался.

— Выходит, у немцев ты сразу нашел пристанище и работу, а сейчас не можешь найти! Сейчас, значит, пусть другие работают? — сердито насупив брови, вспыхнул отец.

Жернев, опустив глаза, смущенно сгребал в кучку на скатерти крошки хлеба.

— Я, папаша, уже отпетый человек, веры мне теперь не будет нигде.

— А ты докажи. Иди вместе со всем народом, не стой в стороне. Поезжай на какую-нибудь большую стройку, покажи себя.

— Я так и думаю сделать, — усмехнулся Жернев, — надо все сначала зарабатывать: и доверие, и авторитет, и «красненькую книжечку» — без нее я ничто.

Под солидным Трощиловым заскрипел стул.

— А я без нее, — сказал старик, — всю жизнь прожил, работал и считал, что я большевик и должен еще больше сделать.

— Эх, батя, не говорите. Все равно уже не то, далеко не пойдешь, — вздохнул Жернев. — Хорошего места не получишь. А сюда я приехал за своей семьей, и на моей дороге никто не должен стоять. Она моя жена! — кивнув на меня, остановил он вызывающий взгляд на лице Трощилова…

Тот молчал, глядя перед собой. Потом глухо проговорил:

— Я с Тамарой два года воевал, полюбил ее, но сказал ей об этом только после войны, когда вы от нее отказались. Я сам читал ваше письмо о женщинах в серых шинелях, — прищурился он. — Если сегодня вы с ней помиритесь, — добавил он тише, — мне, конечно, будет тяжело, но я отступлю и на вашей дороге стоять не стану.

Все время прислушиваясь к словам Жернева, я не могла поверить, что это говорит он, мой любимый, честный, справедливый Гриша, какого я знала в молодости. А ведь я любила того, прежнего Гришу.

Мы и тогда, в первые годы нашей с ним совместной жизни, нередко спорили. Он был бесхарактерный, ему не хватало твердости, самостоятельности, умения организовать себя на выполнение какого-нибудь дела, задания. Всегда был в подчинении у кого-то, под чьим-то влиянием. Я замечала этот недостаток и всегда ему говорила: «Нет принципиальности комсомольской».

Таким и остался он на всю жизнь. Да, я не ошиблась тогда, когда разговаривала с ним в казармах рабочего батальона. Он мне чужой.

— Ну что же ты молчишь, Тамара? — сказал отец.

Я очнулась от размышлений.

В ожидании ответа Жернев, вскинув голову, настойчивым взглядом пристально посмотрел на меня.

Трощилов, наоборот, опустил голову и отвернулся.

— Я никуда не поеду, — сказала я. — Я останусь с тобой, Петя.

Жернев встал, с грохотом отбросил стул, гордо выпрямившись, произнес:

— Тогда мне здесь больше делать нечего.

И, взяв фуражку, вышел…

Больше я Жернева не видела. Однако судьба его продолжала интересовать меня. Видимо, те уроки, которые преподнесла ему жизнь, заставили его многое пересмотреть, понять. И он нашел в себе силы измениться. Много лет он работал рядовым инженером на одной из крупнейших строек страны. Проявил себя как один из лучших, фотография его была помещена на Доске почета стройки. Сейчас ему доверили руководство большой стройкой. Самоотверженным трудом искупил Жернев свою вину перед Родиной.

X

С детства я очень любила писать стихи.

В школе к каждому празднику я писала по нескольку стихотворений, и мои подруги на утренниках декламировали их.

В юношеские годы, в горячие годы первых пятилеток, на каждое яркое жизненное событие сразу же хотелось откликнуться стихами. Помню, особенно легко они писались в Керчи, когда личная жизнь моя и моих товарищей тесно сплелась с жизнью завода, стройки. Все комсомольцы завода жили одним общим стремлением, общими помыслами. И мои, может быть, сырые, плохо написанные, не продуманные порой строки в какой-то мере все-таки отражали наши чувства, наши мечты и дела.

Стихи были плохие. Повзрослев, я их никому не показывала.

Писались стихи и в госпиталях во время войны. Но кто их в молодости не пишет? Плохие стихи, наверное, пишут все. Становясь постарше, или перестают писать, или пишут хорошие.

С фронта я вернулась полная впечатлений, и у меня снова появилось непреодолимое желание писать. Я не могла не писать. Меня день и ночь не покидали образы моих фронтовых друзей, о них я должна была рассказать людям, подрастающей молодежи. Мне хотелось поделиться всеми переживаниями, и я, по совету друзей, решила написать книгу.

В этой книге хотелось отразить замечательные черты нашей верной защитницы мира — женщины-патриотки, добровольно ушедшей на фронт «по зову сердца» и готовой в любую минуту, если понадобится, отдать за счастье будущего самое дорогое для человека — свою жизнь. Мне казалось, что тяжелый опыт военных лет и подвиги наших людей на фронте не должны забываться. Надо снова и снова напоминать людям о том, что мы пережили, и это поможет нам всем сплоченней идти к единой великой цели — построению коммунизма.

Когда вышла в свет книга, мне пришлось часто встречаться с читателями в городах, в селах, на колхозных полях.

Однажды я встретилась с колхозниками одного из колхозов Советского района. Люди собрались в поле во время обеденного перерыва.

Я рассказала им о девушках-парашютистках, действовавших здесь, в Крыму, во время оккупации, в разведке, о том, как сама выбрасывалась с парашютом в тыл врага.

После беседы ко мне подошел пожилой колхозник, отозвал в сторону.

— А тут, в соседнем селе, — сказал он, — в сорок третьем году сбросили с самолета одну парашютистку. Немцы потом ее замучили.

— А какая она была? Вы видели ее? — заволновалась я, сразу вспомнив слова Зобина о Мане — ведь он говорил, что именно в этом районе сбросили тогда Маню.

— Видел, — ответил колхозник. — Ее предал один русский, полицай. Вышел на рассвете искать свою корову, смотрит, самолет летит, он сам потом рассказывал, хвалился, подлец. «Вижу, говорит, что-то с самолета упало, думал — бомба, бросился в канаву, лежу. Нет, гляжу, парашют, а под парашютом девка. Приземлилась она, парашют в стог сена спрятала. Ну, я, говорит, сразу и смекнул, что это такое. Подхожу, а она на меня пистолет уставила».

Уж не знаю, как он ее обманул, — продолжал колхозник, — за партизана, что ли, себя выдал, а только привел ее домой, завтракать посадил, а сам за немцами побежал. Ну и схватили ее.

— А какая же она из себя была? — снова спросила я. — Не помните?

— Такая молоденькая, черные волосы, смуглая, как цыганка. Лицом гордая.

— Маня, Манечка, — прошептала я, хватаясь от волнения за сердце. — Ну, а что потом?

— Немцы потом водили ее по деревне. Всю избитую, в крови, с дощечкой на груди: «Парашютист-партизан».

Кто-то из наших спросил у полицая: «А до кого ж вона шла?» — «Не каже, стерва. Скольку ни бьють, не каже», — ругался предатель.

На четвертый день немцы привели на площадь конячку с хомутом и постромками, вывели и ее, бедную, следом.

Вона вся синяя стоит, уже идти не может, падает, дрожит вся. Бабы плачут, ховают лица у платки, а она набрала воздуха и как крикнет:

«Чего плачете? Бейте проклятых фашистов! Скоро наши придут!»

Немцы надели ей на ноги посторонки и как ударят конячку, а она как рванет по деревне, как рванет и поволокла по камням за собой девушку. Так она, бедная, и погибла. Наши старожилы и доси помнят ее, и всегда помнить будут.

Старик замолчал.

«Да, это была Маня, Маня», — думала я.

Не в силах стоять, я присела на край кювета. За высокой придорожной травой, пестревшей яркими полевыми цветами, начиналось бескрайнее кукурузное поле с молоденькими зелеными всходами. По полю двигались с цапками девушки, перекликаясь веселыми частушками… Радостно, светло было вокруг, а сердце сдавила тяжесть, боль. Мысли опять понеслись в прошлое. Вспомнились боевые товарищи, те, кто не вернулся с войны. Николай Кучерявый, генерал Бобров, Наташвили, Маня… Маня…

Та девушка, о которой рассказывал старик, конечно, была Маня. Она могла так гордо и смело умереть, думала я, машинально перебирая голубеющие в траве незабудки.

В этот же день я побывала в селе, где погибла Маня, говорила со старушками — свидетелями ее смерти, рассказала о замечательной девушке молодежи, но могилы Маниной так и не нашла.

XI

В те дни общее внимание привлекали грандиозные стройки коммунизма. Мне тоже захотелось побывать на какой-нибудь стройке, и я поехала на строительство Цимлянского водохранилища.

— Идите вот туда, — указал мне рукой инструктор политотдела стройки, — вниз по откосу котлована. А как спуститесь, увидите деревянное маленькое строение, это будет контора четвертого участка. Там найдете главного инженера, он покажет шестой шлюз, его уже бетонируют, вам интересно будет посмотреть.

Поблагодарив инструктора, я пошла вдоль самого края откоса. По дороге мимо меня, гремя цепями и отбрасывая комья липкой грязи, в котлован вереницей скатывались огромные самосвалы. Кузова их были наполнены густой серой массой.

Взглянула вниз, и голова закружилась. Передо мной был законченный гребень плотины, густо переплетенный железной сеткой арматуры. Вспыхивали сотни огоньков электросварки. В глубине котлована виднелись еще не забетонированные прогалины. Туда-то и направлялись вереницей самосвалы. Дальше, за плотиной, ворочая длинными хоботами, работали мощные экскаваторы, тупоносые бульдозеры и еще множество каких-то неизвестных мне машин. Они расчищали чашу будущего водохранилища.

По извилистым переплетениям узкоколеек из глубины котлована, пуская клубы пара, выскакивали паровозики с десятками ковшей, груженных камнем, землей и галькой.

Засмотревшись на эту грандиозную картину стройки, я чуть не натолкнулась на маленький деревянный домик, стоящий у самого откоса. Вошла. Это и оказалась контора четвертого участка.

— Скажите, — обратилась я к сидевшему за столом человеку, — где я могу видеть начальство?

— Начальства здесь много, — усмехнулся он, — кого вам нужно?

— Я имею в виду главного инженера строительного участка номер четыре.

— Это буду я. А вы что желаете?

Представившись, я объяснила цель своего приезда.

— Особенно, — сказала я, — мне советовали посмотреть строительство шестого шлюза.

— А там действительно интересный народ, шлюз передовой на стройке. Но сегодня вы, пожалуй, уже не успеете туда — скоро конец рабочего дня. Да и грязь после дождя, — он посмотрел на мои босоножки, — в такой обуви вы туда не доберетесь. Вот что, сейчас на отчет придет сюда инженер с этого шестого шлюза, девушка. Она вам расскажет все, а завтра с утра можете пойти посмотреть, познакомиться с людьми. Да вот она и идет как раз, — сказал инженер, взглянув в окно.

Снизу, по откосу котлована, поднималась маленькая фигурка в синем комбинезоне и широкополой соломенной шляпе. На девушке были высокие резиновые сапоги, через плечо переброшена потертая, туго набитая бумагами полевая сумка.

Остановив самосвал, девушка-инженер, стала что-то говорить шоферу, потом, вскочив на подножку, указала на дно котлована.

— Маловатого роста у вас инженер, — улыбнувшись, сказала я начальнику.

— Мал золотник, да дорог. Замечательная девушка, — ответил он.

— Вот, Анна Васильевна, литератор хочет познакомиться с вашими людьми, — обратился начальник стройки к вошедшей.

Передо мной мелькнуло знакомое лицо, Я заглянула под шляпку и ахнула:

— Аня! Аня! Это ты, Анечка!

Девушка удивленно смотрела на меня голубыми глазами.

— Не узнаешь меня? Аня! Это я, Сычева, — трясла я ее за худенькие плечи.

— Ой! — закричала она изумленно. — Лейтенант Сычева! — и бросилась мне на шею.

— Была когда-то лейтенант, — смеялась я.

Главный инженер улыбнулся и вышел из конторы.

— Сычева, откуда вы? Где живете? Вы так изменились, пополнели, узнать трудно, — говорила Аня.

Задавая вопросы друг другу, мы еще долго обнимались бы, но в контору зашли рабочие, и Аня должна была заняться ими.

Вечером в низенькой комнатушке деревенской хаты, где жила Аня, мы долго наперебой рассказывали друг другу о своей жизни.

— Аня, ты меня поразила, — призналась я. — Подумать только: инженером стала! Да еще на такой стройке!

— А ты же говорила мне, когда я уезжала из армии, помнишь: в нашей стране не пропадешь, Аня!

— Ну, расскажи, как ты доехала до России.

— Да так, — грустно усмехнулась Аня, — нелегко мне было оторваться от боевых товарищей, но ничего, скоро я нашла новых друзей.

— Расскажи мне, Аня, все подробно, — попросила я девушку. — Меня все время волновала твоя судьба. Расскажи, как ты стала инженером.

— Ну хорошо, только давай ляжем, укроемся, а то что-то прохладно.

— Кровать у тебя фронтовая, жесткая, — подметила я, залезая под тоненькое байковое одеяло.

— Строитель — тот же солдат, — улыбнувшись, отвечала Аня, — так что я по-прежнему на фронте. И к лучшему это. Знаешь, Тамара, какая у нас интересная, боевая жизнь, что ни день, то победа, чувствуешь, что и часу напрасно не прожил!

За маленьким окошком капало с крыши, шумел весенний порывистый степной ветер. Было одиннадцать часов, но спать не хотелось.

Аня подробно стала рассказывать о себе, а я с увлечением слушала ее.

— В вагоне я заняла вторую полку, — рассказывала Аня, — отвернулась к деревянному простенку и все думала: «Куда я еду? К кому? Ведь я даже не знаю, на какой станции мне сходить. К себе в село не могу, там будет слишком тяжело. А больше нигде я никогда не была. Мамочка… — думала я, — как же я буду без тебя жить? Ведь девушек, которые ехали вместе со мной, кто-то ждет дома. А меня?..»

В это время девушки, сидящие на нижних полках, снова дружно грянули:

Кругом нужны заботливые руки

И наш хозяйский теплый женский глаз!

А ну-ка, девушки, а ну, красавицы…

«Кругом нужны заботливые руки…» — повторила я про себя, и мне как-то легче стало. «Ну что ж, — решила, — доеду до Москвы, а там видно будет», — и легла, пытаясь уснуть.

«Девушка, иди с нами петь», — дернув меня за гимнастерку, сказала высокая брюнетка.

Голоса на нижней полке умолкли. Другая, рыженькая, что громче всех запевала русские песни, насмешливо бросила: «Она тоскует всю дорогу, наверное с милым рассталась!» — «Только и тоски что по милому», — рассердившись, отвечала я. «Ну, так отчего же еще девушке тосковать теперь? Война кончилась, все мы едем домой…» И рыженькая стала рассказывать, как она приедет в Сталинград и прежде всего искупается в Волге, а потом будет опять на заводе работать, как до войны. «Ох, по мамочке соскучилась», — вздохнула она.

Тут я не выдержала, — сказала Аня, — да как заплачу, как зареву: «Мамочка, мамочка, моя родная!»

Девушки настрожились, подняли головы, а румяная круглолицая украинка сказала, пожав плечами: «А чого ж сумувать, як идешь до ней?» — «Нет у меня матери, и никого нет… Еду, сама не знаю куда».

Девушки переглянулись. А я уже не могла удержаться, спрыгнула к ним вниз и стала рассказывать о своей жизни, о гибели родных. «Ведь страшно мне, девушки, одной в жизнь идти», — призналась я. «Ничего, у нас не пропадешь, у нас всем место найдется», — сказала рыженькая, перелистывая песенник. «Тебе, конечно, сразу найдется, приедешь — и на завод, специальность есть, а нам вот без специальности», — возразила ей соседка. «Специальность есть, да завода-то нет, — вздохнула рыженькая. — Все немцы порушили». — «Построите. Съедетесь и все построите опять, а мы приедем — куда и что?» — «Хорошо еще, как к маме едешь, — сказала черненькая Катя, — а вот девушке и ехать некуда». — «Ничего, не горюй, Аня! Поедем к нам на Волгу, в Сталинград, — решительно сказала рыженькая, отложив песенник в сторону, и обняла меня за плечи. — В Сталинграде всем работа сейчас найдется». — «Нет, — возразила Катя. — Я сразу решила, что Аня остановится у нас, в Москве. Моя мама примет ее, как и меня. Я ее познакомлю у нас с ребятами в райкоме…» — «Ни, це вже будэ несправедливо, як вона з Украины, вона должна и вернуться на Вкраину! Вона ж моя землячка! Поидэмо зо мною», — настаивала полтавчанка.

А я слушала то одну, то другую, и на сердце у меня становилось легче, уже не душили слезы. Я увидела, что не одинока, меня не оставят в трудную минуту, помогут.

Всю дорогу девушки оказывали мне дружеское внимание, каждая стремилась доказать, что лучше ехать именно к ней, а не в другое место.

За дорогу мы все так привыкли друг к другу, что потом жалко было расставаться.

Когда подъезжали к Москве, старшая команды, высокая, черненькая Катя, как-то отозвала меня в сторону и сказала: «Поедешь со мной, Аня. Поняла? Вот и все. И считай, что едешь домой».

Мне сразу понравилась эта не по годам серьезная и строгая девушка, ее низкий голос и уверенный тон в обращении с подругами. За дорогу мы с ней особенно сдружились, и я решила остаться у Кати в Москве.

Встречали нас замечательно, — улыбнулась Аня. — Когда поезд подходил к перрону, загремел сводный духовой оркестр, и море цветов, колыхаясь, ринулось нам навстречу.

Школьники с любопытством рассматривали ордена и медали на наших гимнастерках и полоски ранений, многие разыскивали среди выходящих родных.

Катя, выйдя из вагона, сразу крепко схватила меня за руку, чтобы я не потерялась. Катина мама нас не смогла встретить, она была на работе.

Катя взяла такси, и мы поехали.

Я первый раз попала в Москву. Помню, едем, я смотрю на площади, улицы, а слезы у меня из глаз так и льются. Думаю: пройти такую войну, потерять самых близких, перешагнуть через столько опасностей и попасть в Москву… А они погибли: и родители, и братья, и Николай Кучерявый… и другие… Плачу, а Катя успокаивает меня: «Ну что ты, Аня! Зато с победой едем домой!»

Много радости было в это утро в Катином доме. Соседи окружили нас, расспрашивали о боях, в которых нам приходилось участвовать.

К обеду в комнату вбежала худощавая пожилая женщина, такая же черноволосая, как и Катя. Она бросилась к Кате и со слезами стала целовать ее, потом, отстранив от себя, любовалась ею и снова принималась целовать.

Меня она не замечала. Расстроившись, я взяла полотенце и вышла в ванную, будто умыться, а сама опять там наплакалась. Когда вернулась, поняла, что Катя, видимо, успела уже рассказать обо мне матери. Та подошла ко мне, обняла и расцеловала, и с этого дня я стала ей такой же родной дочкой.

«Прежде всего, — сказала мне на следующий день Катя, — пойдем в райком комсомола. Ну-ка, покажи мне свой билет комсомольский! Он у тебя в порядке?»

Листая билет, она увидела фотографию. «Это кто? — спросила она. — Что-то лицо знакомое…» — «Ты могла видеть его портрет в нашей армейской газете или в «Комсомольской правде». Это Кучерявый». — «Николай Кучерявый?! — воскликнула Катя. — Неужели? И ты была в его комсомольской организации, в его роте, Аня? Ну вот, опять в слезы? Да что с тобой? — всплеснула она руками. — А впрочем, конечно, комсорг роты, такой герой и погиб… Нам о нем много рассказывали, и в газетах мы читали о его подвиге. Ты видела, как он погиб?»

Я рассказала Кате о Кучерявом, о том, как мы дружили, а потом полюбили друг друга, как из-за него я ушла из артиллерии в автоматчики, в его роту…

«Анечка! Какое счастье — любить такого парня, такого героя!» — говорила Катя. «Но ведь он погиб». — «Лучше десять месяцев любить героя и память о нем чтить всю жизнь, чем десять лет любить труса и разочароваться!» — возразила Катя…

Позавтракав, мы пришли в райком. Там было много новых для Кати людей. Из тех комсомольцев, что ополченцами ушли на защиту Москвы, почти никого не осталось. Но из новых работников многие тоже знали Катю по институту и тепло встретили ее.

Оставив меня в приемной, Катя вошла в кабинет секретаря. О чем был разговор, не знаю, но когда она вышла, то сказала:

«Вот он дал нам с тобой пригласительные билеты. Приходите обязательно, сказал… Михаил Иванович Калинин будет беседовать с демобилизованными девушками». — «Сам Михаил Иванович Калинин?!» — не поверила я Катиным словам. «Да», — кивнула она головой.

Всю дорогу мы радостно обсуждали предстоящую встречу с Михаилом Ивановичем Калининым. Потом Катя сказала, что она говорила обо мне в райкоме и секретарь записал мою фамилию и обещал помочь.

Весь день перед встречей мы суетились, стирали и гладили гимнастерки, подшивали воротнички, натирали мелом ордена и медали, медные армейские пуговицы на гимнастерках, до блеска чистили сапоги.

С вечера Катина мать предупредила нас: «Пораньше ложитесь спать, чтобы завтра быть бодрыми».

…И вот мы поднимаемся по широкой мраморной лестнице, рядом с нами — военные девушки: рядовые и командиры, медики и интенданты, пехотинцы и летчицы, танкисты, моряки и артиллеристы. На груди многих виднеются полоски ранений, золотом сверкают ордена и медали.

После доклада секретаря ЦК ВЛКСМ стали выступать девушки. Они рассказывали о себе, о своих подругах, которым не удалось попасть сюда, и о тех, которые шли по зову сердца и отдали жизни за независимость Родины.

Наконец слово предоставили Михаилу Ивановичу Калинину. Чуть сгорбленный, седой, с доброй улыбкой, он ласково оглядел нас и прежде всего поздравил с победоносным окончанием войны. Потом он говорил об участии женщин в Великой Отечественной войне и о том, что на фронт пошла лучшая часть нашей молодежи.

— Вы защищали Родину в момент величайшей опасности, а это — действительно великое дело. Я уверен, что у нас среди женской молодежи очень много людей, способных совершать героические подвиги. Сейчас вас демобилизовывают. Это для многих из вас дело нелегкое, — говорил Михаил Иванович. — Особенно для тех, которые пришли в армию со школьной скамьи. Теперь они думают, а какова будет новая жизнь, что она им готовит? Но я уверен, что вы, умудренные фронтовым опытом, быстро все устроитесь, работы у нас непочатый край. А тем, которые по каким-либо причинам окажутся в тяжелых условиях, мы поможем.

После этих слов на душе у меня стало радостнее. Я еще раз почувствовала, что не сирота и не одинока, что обо мне есть кому позаботиться. Значит, я не ошиблась, что приехала в Москву.

После собрания меня вызвали к Калинину.

— Ой, Катюша, это ты там рассказала, наверное, обо мне, что я теперь буду делать? — испугалась я. Меня провели в приемную Калинина.

С трудом открыла тяжелую дверь кабинета, вошла, и ноги подкосились. В самых тяжелых боях с немецкими танками так не колотилось сердце, как здесь, когда я увидела за большим письменным столом Михаила Ивановича.

Он вышел из-за стола, ласково улыбнулся, подошел, взял меня за обе руки, оглядел и сказал удивленно:

«Вот эта малышка и с танками дралась, а? Вот молодец! И что, они удирали от тебя?» — засмеялся он.

Вначале я стояла ни жива ни мертва. Но когда Михаил Иванович по-отечески обнял меня за плечи и усадил в кресло, стоявшее перед письменным столом, а в другое, напротив, сел сам и стал подробно меня обо всем расспрашивать, я осмелела и через несколько минут свободно разговаривала с ним, как с родным отцом.

Сказала ему, что хочу учиться и быть так же полезной Родине, как была на войне.

«Это хорошо, это замечательное решение!» — говорил Калинин, прощаясь со мной.

На всю жизнь осталась в моей памяти эта беседа с Михаилом Ивановичем Калининым, она меня воодушевила, помогла найти свое место в жизни.

Мне дали комнату в Москве, я получила возможность учиться, попала в крепкую, дружную студенческую семью. Все годы учебы мечтала об одном — поехать на какую-нибудь большую стройку.

Мое желание сбылось. Теперь я инженер всего объекта шестого шлюза. — Аня задумчиво улыбнулась.

— Ты счастлива?

— Очень! — не задумываясь ответила девушка. — Скоро пустим в строй плотину и зальем потрескавшиеся от засухи поля речной водичкой. Ты видела, какая здесь кругом сушь? А тогда все здесь зацветет, зазеленеет. А я поеду на другую стройку. Мне очень нравится моя профессия. Я счастлива, очень счастлива, — повторила она.

За окном было темно. Где-то наверху над котлованом свистел и ревел в пустынной степи могучий ветер.

С яростным остервенением он забрасывал в окно струи ливня, хлестал по лужам и, казалось, хотел сорвать с окна ставню. Она скрипела, хлопала, трещала, но не поддавалась.

— Постой, Тамара, я сейчас закреплю ставню, — сказала Аня и, отбросив одеяло, опустила свои маленькие ноги в большие сапоги, потом набросила брезентовый, с капюшоном, плащ и выскочила во двор.

Я осмотрела ее комнатушку. На столе у окна лежали горкой учебники. На большой яркой карте СССР красным карандашом были подчеркнуты реки с каналами и водохранилищами.

«И этим она счастлива», — подумала я.

— Дождь как из ведра, — сбрасывая плащ, сказала Аня.

— Аня, а как твоя личная жизнь?

— Работа и есть основа моей жизни, — улыбнулась она, натягивая мне на плечи одеяло.

— Но одной же тоскливо.

Аня помрачнела. Потом заговорила тихо:

— Я очень тяжело перенесла смерть Николая. И пока заменить его не может никто. Ты ведь знаешь, какая дружба была у нас… И полюбила я его, наверное, на всю жизнь… Есть здесь один человек, инженер, — помолчав, добавила она. — Ухаживает за мной. Но…

— Сколько тебе лет, Аня? — перебила я ее.

— Двадцать шесть.

— И не торопись. Молодая еще. Узнай как следует человека. Ошибка дорого потом обходится в жизни.

Уснули мы поздно.

Весь следующий день я провела на стройке. Аня повела меня на свой объект, познакомила с людьми, со своей работой. Знакомство со стройкой произвело на меня большое впечатление. Но больше всего меня восхищала сама Аня. Так же спокойно и уверенно, как когда-то уничтожала танки, она командовала теперь на своем участке огромной стройки.

XII

По окончании войны мы все, однополчане, разъехались, не заручившись адресами многих товарищей. У некоторых из нас за годы войны не стало адреса: люди теряли родных, близких, дом, где жили раньше.

Потеряла адрес и я. Дом в Крыму, откуда эвакуировались родные, был разрушен бомбой, квартиру во Львове разграбили, растащили во время оккупации, да я и не собиралась туда возвращаться. И потому адреса своего будущего не знала. Так связь с однополчанами была прервана.

Но в душе каждого из нас навечно сохранилась фронтовая дружба.

Прошли годы, и мне очень захотелось повидаться со своими боевыми друзьями. Первым «нашелся» Фридман. Он писал, что живет в Ленинграде, работает на заводе «Электросила», как и до войны.

Получила письмо от Гали, тоже из Ленинграда. И решила побывать у них.

В Ленинград мы приехали с Трощиловым под Новый год. Радушно встретил нас фронтовой товарищ, бывший начальник штаба Фридман. Он оказался таким же энергичным и жизнелюбивым, каким мы его знали на фронте.

В этот вечер за новогодним столом мы вспоминали трудные, незабываемые дни войны, пели фронтовые песни. Потом Фридман рассказал нам, как он вернулся в Ленинград, на свой родной завод, на котором вырос. Работы после войны было много, каждому пришлось трудиться за четверых.

— Сейчас мы выполняем ответственные задания, — говорил он, — и я счастлив, что работаю на таком крупном первоклассном предприятии, как наш завод, и тоже являюсь винтиком его могучего механизма.

На другой день я встретилась с Галей. Она возмужала, пополнела и как будто даже выросла. Рассказала, что, вернувшись с фронта, сразу продолжила прерванную учебу, получила высшее образование и преподает в институте английский язык.

— Сейчас, — сказала она, — гляжу я на эту веселую студенческую молодежь и часто думаю: счастливая у них молодость. Они смогут отстоять право на жизнь, на мир без войны.


Полулежа в откидном кресле пассажирского самолета, я рассеянно смотрела на плывущие за окном легкие снеговые облака. Волновала предстоящая встреча. Пятнадцатилетняя разлука не стерла из памяти четырехмесячной суровой фронтовой дружбы.

Десять лет упорных розысков — и вот вчера наконец письмо с адресом Саши Ниловой. Она во Львове. Сегодня, через несколько часов, мы увидимся…

Широкая лестница. Большая массивная дверь. Звонок, быстрые шаги, и передо мной такая же, как и была, стройная, с лучистыми глазами, но уже с серебринкой на висках — Саша.

— Вам кого нужно? — спрашивает она, всматриваясь в мое лицо.

Не сдержав порыва радости, я бросилась ей на шею. Ошеломленная, она потянула меня в комнату, к свету.

— Кто вы такая? — старалась узнать она.

Я засмеялась.

— Сычева! — закричала Саша на всю квартиру. — Тамара! Тамара! Ты жива? — радостно обнимала она меня. — А я последнее время почему-то часто думала о тебе. Не знала, жива ли ты? Как же ты меня нашла? — суетилась она, стаскивая с меня шубу. — Ой, как замечательно, что мы встретились!

Но ты очень изменилась, Тамара, — разводила Саша руками, удивляясь моей полноте. — Это ведь болезненность, у тебя нарушен обмен. Сердечко надо подлечить, сердечко. — Покачивая головой, она вспоминала: — А ведь какое у тебя было здоровье! Я как-то выслушивала твое сердце и восторгалась — стальное было. Ну ничего, положу в нашу клинику, полечу. Садись, — отбрасывала она вышитые подушечки, усаживая меня на диван.

— Десять лет я тебя искала, и только приехала, а ты меня уже в клинику хочешь класть, — засмеялась я.

— Не пугайся. Это когда-нибудь. А сейчас рассказывай о себе все, все, я ведь ничего не знаю. Тогда, после госпиталя, я от тебя только одно письмо получила, и то в стихах. Еще помню, всем вслух читала. А больше ни строчки, как в воду канула. Но кто-то мне сказал потом, что ты воюешь на Крымском фронте. Я поверила. «Тамара такая — если немцы в Крыму, обязательно их гнать из своего дома будет», — подумала я тогда. Где ты после госпиталя служила, расскажи.

— Сейчас, Саша, так не хочется говорить о войне, о пережитом, — вздохнула я, глядя, как отражается в полированной крышке рояля стоявший на нем аккордеон. «Ведь Саша любит музыку, — вспоминала я, — и сама хорошо играет».

— Ну хоть кратенько расскажи! — настаивала Нилова.

Я достала из чемоданчика книгу «По зову сердца» и подала Саше:

— Вот здесь половина пережитого.

— Твоя? Ты написала? — удивленно раскрыла она глаза. — Прочту обязательно!

— Ну, а ты где воевала после?

— На Сталинградском фронте.

На столе стояла Сашина фотография. Саша была снята в полной военной форме. Я удивилась:

— Неужели в звании майора была? И орден Ленина у тебя?

— Да, командовала санитарной частью корпуса, за это и получила.

В дальней комнате кто-то настойчиво разучивал гаммы на скрипке.

— А кто это играет?

— Это моя дочь. Я тебя сейчас познакомлю. Танечка! — крикнула она, приоткрыв дверь.

Звуки прекратились, и в комнату вбежала маленькая, лет восьми, сероглазая девочка. Увидев меня, она остановилась.

— Таня, познакомься с тетей Тамарой. Я с ней была на войне.

Девочка смущенно подала мне руки, и я притянула ее к себе.

— Вот эта крошка, — перебирала я маленькие тонкие пальцы девочки, — уже играет?

— Да, — не без гордости ответила за нее Саша. — Она уже во втором классе по скрипке.

— Где же ты работаешь? — спросила я Сашу.

— Работаю сейчас в той самой клинике, откуда ты вывозила раненых в сорок первом. Теперь это клиника мединститута. А знаешь, Тамара, у нас там работает врач, который помогал тебе раненых выносить на машину. Он говорит, что первый взялся за носилки. Коренастый такой, рыжеватый, помнишь?

— Не помню, — призналась я. — Но, правда, некоторые из них очень мне тогда помогли.

Скоро пришел Сашин муж, тоже врач, хирург. Сели обедать. Саша была разговорчива и весела. Разливая по тарелкам суп, она вспомнила, как мы обедали на войне под бомбежками и снарядным обстрелом. Начала рассказывать какой-то смешной случай, но в это время вздрогнул и зазвенел на тумбочке телефон. Лицо Саши сразу посерьезнело, а брови сдвинулись.

— Я слушаю, — ответила она в трубку. — Да. Немедленно сделайте кровопускание кубиков триста, поставьте пиявки. Скажите, что я велела, я сейчас приеду. Надо было раньше позвонить мне!

Тамара, родная, прости, — она бросилась в коридор за пальто. — Так хочется с тобой посидеть, вспомнить, но, понимаешь… старичок тяжелый, надо спасать. А ты развлекай гостью, — крикнула она на ходу мужу и захлопнула дверь.

Пришла Саша поздно. Я уже спала. Утром опять звонил телефон, а внизу ее уже ждала машина. Наспех глотнув чаю, Саша сказала:

— Вот видишь, Тамара, опять бежать надо. Понимаешь, идет у меня борьба за жизнь старичка одного, из могилы хотим вытянуть. Но мы обязательно с тобой обо всем поговорим. За пятнадцать лет много накопилось. Да, — вспомнила она, — наши врачи хотят с тобой встретиться. Они очень заинтересовались, когда я им сказала, что ты здесь.

Мне самой хотелось побывать в той клинике, и я согласилась.

…Вечером, усаживаясь на диван поудобнее, Саша сказала:

— Вот теперь мы поболтаем с тобой, Тамара, вволю. Сегодня я уже никуда не пойду, что бы ни случилось. Тяжелых больных у меня нет, и я отдохну.

— Все равно что-нибудь случится, и она не усидит, — засмеялся муж, махнув рукой. — Дома она гость.

— Не пойду.

Саша с увлечением заговорила о своей работе, о студентах, о больных, о товарищах, о диссертации, над которой работает уже несколько лет.

— Фронт для меня, помимо всего, был и большой практикой, — сказала она в заключение.

— Саша, сыграй мне что-нибудь, — попросила я хозяйку. — Когда-то ты хорошо играла.

— Это можно, — согласилась она и подсела к роялю.

— Удивительное событие, — поднял брови ее муж, когда Саша ударила по клавишам.

Мелодия сразу показалась мне знакомой, и, слушая ее, я вспомнила.

В 1941 году в районе Днепропетровска уже несколько дней шли тяжелые бои. Нас атаковали танки. Там убило командира орудия Наташвили, там ранило и контузило меня.

Лежала я в полевой санчасти полка, вначале в коридоре на полу, вниз лицом, а потом, по распоряжению Саши, меня перенесли в зал и положили на стол.. В большом неосвещенном школьном помещении негде было ступить от лежавших покатом раненых. По стенам, по лицам раненых скользили блики пожарищ.

Мимо, по шоссе, отступали наши войска. У переправы то и дело создавались «пробки», а вражеские самолеты, развешивая ночные «фонари», ожесточенно бомбили их. Тяжелые снаряды противника методическим огнем обстреливали город издалека, но автоматы и пулеметы строчили уже совсем близко, и казалось, вот-вот в город ворвутся немцы.

Прибывающие раненые говорили, что наша оборона прорвана и все поспешно отступают. С мольбой и надеждой в глазах следили раненые за начальником — Сашей Ниловой.

«Не бросайте нас!» — просили они.

Третьего связного посылала Нилова в медсанбат с требованием прислать для эвакуации раненых транспорт, но его все не было. Легкораненых, ходячих она усаживала на попутные машины, а что делать с лежачими? Саша нервничала, хотя старалась держаться спокойней и уверенней.

«Не волнуйтесь, эвакуируем. Не уеду, пока всех раненых не вывезем», — отвечала она бойцам.

Вспомнилось, как подошла она ко мне и прошептала:

«Что делается, Тамара, что делается! Вдруг не приедут за ранеными? Да, пожалуй, теперь уже не пробраться. Вслед за нашими на тот берег переправляются и немцы. А с рассветом они войдут в город… Надень! — кинула она мне какое-то платье. — Одевайся в гражданское, быстро! У тебя ребенок дома. А я, если машины не приедут, останусь с ними», — кивнула она на раненых.

«Саша!» — прошептала я в ужасе.

«Это мой долг, Тамара. Я обязана с ними умереть», — решительно сказала она и отошла.

Я хотела ее остановить, что-то крикнуть, но вдруг голос мой заглушили мощные аккорды рояля.

…Приподняв голову, я увидела у рояля Сашу. Она играла что-то знакомое, но что — я не могла вспомнить. Ее волнение, ее нервная напряженность, казалось, придавали особую силу игре. Все молчали как завороженные…

— Тамара! — окликнула меня Саша.

Я вздрогнула, все еще не в силах уйти от воспоминаний о тех тревожных днях…

— Помнишь?.. — она повернулась ко мне, не отрывая рук от клавиш.

— Да, об этом я и думаю. Тогда музыка была как нельзя кстати. Если бы не рояль, трудно было бы нам ждать машин.

— Да, музыка — великая вещь. Жаль только, нет у меня времени заниматься ею.

И она опять подсела ко мне:

— Ну, Тамара, ты мне еще о себе, о дочке ничего, ничего не рассказала.

В это время опять задребезжал телефон:

— Александра Николаевна, в Яворском районе тяжело болен колхозник. Местные врачи просят помощи. Что ответить? Утром сможете вылететь? — раздался в трубке голос дежурного врача.

— Диагноз известен?

— Не могут установить, предполагают тяжелую пневмонию, ему очень плохо, весь распух. Спасал утопающего в проруби.

— Возраст?

— Пятьдесят лет.

— Сейчас вылетаю, звоните на аэродром.

— Но сейчас нелетная погода, метель, может, лучше утром?

— Нет. Медлить нельзя, через десять минут я буду на аэродроме, — положила трубку Нилова.

— Ну, что я вам говорил, — кивнув на Сашу, сказал ее муж и отправился в свой кабинет.

— Саша! Ну вылетишь утром. Сейчас невозможно и опасно, смотри, какая метель на улице и мороз. Ты окоченеешь в самолете, — убеждала я Нилову.

— Нет, Тамара, нет! Не могу! Пойми, до утра он может умереть. Если просят помощи, значит, ему уже очень плохо. Я должна сейчас же лететь.

— Это редкость, чтобы она ночь спокойно провела. Кровать ее все больше нерасстеленной стоит, — рассказывал Сашин муж, когда она ушла. — А если и дома Саша бывает, то все над диссертацией работает, пока не свалится на этот диван, так и спит одетая. Совсем не жалеет себя, — безнадежно махнул он рукой.

— Вот такой я ее знала и на войне, — задумчиво проговорила я, вспоминая Сашину заботу о раненых. — За это я люблю ее, недаром десять лет разыскивала.

На следующий день я встала рано. Саши еще не было. До обеда я ходила, осматривала город. Каждая улица была знакома и навевала далекие воспоминания. К вечеру пришла домой. Саша спала на тахте, но, услышав мой голос, быстро вскочила.

— Где ты пропала, Тамара?

— Памятные места проведала. Ну, как здоровье твоего больного? — поинтересовалась я.

— Забрала к нам в больницу. У него, кроме пневмонии, еще уремия, простудил больные почки, — покачала она головой. — Надо будет сейчас пойти его проведать.

— Вот видите, у нее каждый день что-нибудь важное, — бурчал недовольно муж.

— Уж молчал бы. Ты и сам такой, тоже часто ночью вызывают, и едешь, — ответила ему Саша.

Через час Саша действительно ушла, а вечером позвонила:

— Все собрались, Тамара. Ждут тебя, хотят встретиться. Приезжай, машина внизу.

И вот я еду в госпиталь, откуда пятнадцать лет назад вывозила раненого Гришу. Опять широкие распахнутые ворота. Объехали круглый палисадничек. «Победа» затормозила. Я вышла из машины и в волнении остановилась.

То же здание, то же высокое крыльцо, люди в белых халатах встречают меня… Даже мороз пробежал у меня по спине. Все так же, как в сорок первом году. Только люди — радостные, улыбающиеся.

Люди эти — мои друзья.

Встреча была волнующей. Нашлись и свидетели событий сорок первого года. Припомнили подробности того памятного мне дня.

После встречи Саша показала мне свои палаты. Большие, светлые, они были по-домашнему уютны. Везде большие вазоны с пышной зеленью и цветами. Полотняные занавески и белье радуют глаз белизной.

В самом углу на кровати сидел маленький, сухонький старичок. Его глаза радостно блеснули при виде Ниловой.

— Ну как, Николай Спиридонович, чувствуете себя? — приветливо улыбнулась она, останавливаясь у кровати больного.

— Спасибо вам, хорошо, — слабым голосом поблагодарил больной. — Но все равно я вас очень ждал, вы улыбнетесь, скажете слово, а мне еще легче.

— Ну вот и хорошо, скоро выпишем, и будете тогда за девушками ухаживать.

Она повернулась к другой кровати:

— Ну, а здесь как дела у Макара Максимовича? — и взяла бледную руку мужчины.

— Плохо, — проговорил он посиневшими губами. — Рвоты. Наверное, не выдержу. Умру.

— Ну что вы! Не может быть, такие, как вы, не умирают. Какая температура вечером? — спросила она у сестры.

— Тридцать восемь.

— Замечательно! Вот видите, температура падает, — значит, идет на улучшение. Знаешь, Тамара, — обратилась Саша ко мне. — Это герой. В прорубь бросился, спасая мальчугана, а потом откачивал его целый час. Ну ничего, — обратилась она к больному. — Сегодня мы получили новое индийское лекарство, завтра начнете принимать, оно вас сразу поднимет. Очень эффективное. Через несколько дней дело пойдет к выздоровлению…

Десять дней я пробыла у Саши и убедилась, что ее муж прав: дома Саша почти никогда не бывает.

Так и не удалось нам поговорить подробно, и даже книгу мою Саша смогла прочесть только во время дежурства в клинике.

— Тамара, родная, вот и не успели мы с тобой по душам поговорить. Торопишься ты уезжать, — говорила Саша, провожая меня на вокзал.

— Приезжай к нам, — приглашала я.

— Приеду летом в Крым в отпуск, уж там наговоримся! — кричала она, помахивая платком, когда поезд Львов — Симферополь тронулся.


Получая письма от нашего однополчанина Петра Осадчука, мы всегда радовались за него. После демобилизации он женился, вскоре у него родился сын. Жил он в городе, в благоустроенной квартире. В одном из писем Осадчук писал, что стал членом одного из отстающих колхозов, живет теперь в самом глухом в районе селе.

Мы не удивились такой перемене в жизни нашего однополчанина. Слишком хорошо знали мы Осадчука — он всегда стремился туда, где труднее.

Большой боевой путь прошла я вместе с Осадчуком. И самое главное, что не забудется никогда: он первый давал мне характеристику и рекомендовал меня в партию.

«Смотри, Тамара, не подведи, помни, что член партии всегда должен быть на передовой».

— Да, — сказала я Трощилову, когда мы прочитали письмо, — это на Осадчука похоже, от него иного нельзя было и ожидать.

И вдруг письма приходить перестали. Долгое время мы ничего не знали об Осадчуке. Встревоженная, я отправила ему несколько писем и наконец получила ответ от его жены. Она сообщала, что Петр тяжело болен. У него рак нижней губы. Ему сделали операцию. Как только вернется из больницы, сейчас же напишет.

О несчастье, постигшем Осадчука, я известила многих наших однополчан. И в маленькое, глухое село в адрес Петра полетели письма. Друзья слали ему адреса известных врачей, специальных больниц и институтов, советовали уехать в город, чтобы быть постоянно под наблюдением врачей-специалистов.

А вскоре пришло письмо от Петра. О себе писал он очень мало. Перенес тяжелую операцию, снова дома, уже работает. Все остальное было посвящено колхозным делам. Петр с энтузиазмом писал нам о своей свиноферме, которой он стал теперь заведовать. Видно было, что в дело свое он влюблен по-настоящему.

— Не понимаю, — возмущался Трощилов, читая его письмо. — У человека рак, ему необходимо серьезное лечение, а он и в ус не дует… Вот что, поезжай-ка ты туда, Тамара, поговори с ним. Дело — вещь, конечно, важная, но и о здоровье забывать нельзя.


Недалеко от села за поворотом неожиданно ослепила меня сплошная желтизна подсолнечного поля. И хотя день был пасмурный, мне показалось, что степь щедро залита солнцем.

— Ох, сколько их, какие большие, и смотрите, все повернулись к солнцу, — сказала я шоферу.

— А воны всегда так, тильки за сонцем и ходять…

По левую сторону остались обрывки зеленых лесных массивов, а под самым селом, правое крыло которого скрывалось в балке, тянулись широкие поля кукурузы.

Въехали в село. Все дорожные впечатления вытеснила одна мысль — о предстоящей встрече. «Неужели я увижу сейчас его, старого фронтового товарища?»

Дома Петра не застала. Жена его радостно захлопотала около меня. Послала мальчугана за отцом.

Пока Аня, так звали жену Осадчука, готовила обед, я рассматривала вставленные под стекло выцветшие фронтовые фотографии. Вот он, Осадчук, высокий, чуть сутуловатый, с удлиненным энергичным лицом. Таким я его хорошо помню. Исполнительный, дисциплинированный офицер, надежный боевой товарищ.

Уж если на соседа идут танки врага, он, не ожидая приказа командира, вступал в бой, хотя и демаскировал этим себя.

Припомнился один бой на Днепре.

Еще с утра комбат мне сказал: «Ожидается большая танковая атака. Рядом с тобой будет стоять взвод Осадчука. Держитесь крепко!»

В полдень, когда старшина привез обед, из-за поворота выскочили две машины. За ними, громыхая и подпрыгивая на кочках, тащились приземистые пушки. На крыле первой машины, уцепившись за кабину, стоял плечистый офицер.

«Лейтенант Осадчук», — крикнул кто-то из бойцов и, отодвинув котелок с кашей, поприветствовал офицера.

«Здорово, Сычева! — крикнул Осадчук и дружески пожал мне руку. — Так что, встретим? — задорно кивнул он в сторону врага. Потом повернулся к своим бойцам: — Разворачивайтесь за бугром. — И, вытащив из-за голенища ложку, подсел к моему котелку. — Угощай, а то и поужинать мне не дали…»

Скрип калитки и быстрые шаги на крыльце прервали мои воспоминания. На пороге появился Осадчук. Остановился, изумленно глядя на меня.

«Не узнает», — мелькнуло в голове.

— Петя! — вскрикнула я и бросилась к нему.

— Ну и изменилась же ты, Тамара, ведь я ожидал худенького лейтенанта увидеть, — смеялся Петр, усаживая меня на диван.

И тут же засыпал вопросами о моей жизни, о майоре Трощилове.

Я рассказала ему, что майор все такой же, правда, тоже располнел, а работает сейчас на транспорте.

Осадчук с интересом слушал меня, но почему-то все время с тревогой посматривал в окно.

— Что, Петя, ждешь кого, — спросила я, — или некогда тебе?

— Знаешь, Тамара, ты меня прости. Очень я тебе рад, и поговорить нам о многом надо, но смотри, что делается, туча какая идет.

Я взглянула в окно. По свинцовому небу плыла, надвигаясь на село, огромная черная туча.

— Отдохни с дороги, Тамара. Аня, командуй тут, а я побегу, нужно убрать хлеб. — И, схватив кепку, он выскочил во двор.

— Вы не сердитесь на него, — заговорила Аня, — для него колхоз — самое главное в жизни.

Долго мы беседовали с ней о здоровье Петра. Она жаловалась, что он не соблюдает никакого режима и не лечится. Правда, в город на осмотр ездит регулярно, но разве достаточно этого…

Пришел Осадчук поздно. Мы долго еще говорили с ним, вспоминали военные годы, фронтовых друзей. Спать легли очень поздно. За окном сонно барабанил дождь. А я никак не могла уснуть. Думала об Осадчуке, о том, что правилу своему — быть всегда на переднем крае — он не изменил и не изменит, наверное, теперь до конца жизни.

Мои размышления прервал резкий стук в окно.

— Осадчук, — кричала какая-то женщина, — пожар! Пожар!

Я открыла глаза. Комнату заливало розоватое зарево. В соседней комнате засуетились. В сенях хлопнула дверь. Набросив халат, выскочила и я.

Холмы у противоположной окраины села освещались вспышками. Даже проливной дождь не мог потушить огромные огненные языки.

— У кого-то сарай горит, надо тушить, чтобы дом не загорелся! — крикнул Петя и бросился на улицу.

А дождь все хлестал и хлестал. Казалось, он вот-вот затопит маленькую деревушку.

Петр пришел под утро очень утомленный, с перевязанной ниже плеча рукой и красными то ли от бессонной ночи, то ли от дыма глазами.

— Что с тобой, — бросилась к нему жена. — Почему рука перевязана?

Петр махнул рукой, промолчал. Только потом удалось узнать мне подробности этой ночи. Колхозница, у которой загорелся сарай, проснулась, когда уже занялся дом. Женщина растерялась. То за вещи хватается, то детей одевает. А перепуганные дети выскочили во двор. Мать за ними. И вдруг все услышали детский плач, доносившийся из дома.

«Ленка!» — отчаянно вскрикнула мать и бросилась в горящую хату. Но Петр, оттолкнув ее, вбежал в дом сам.

Комнаты были полны дыма, разглядеть что-либо невозможно. Девочка забилась под стол, Осадчук с трудом разыскал ее. Когда выскакивал, в дверях обжег руку.


Утро следующего дня было ясное, солнечное. Осадчук повел меня на свиноферму.

— Видишь, Тамара, как чисто у нас, — не без гордости говорил он, — пол чурбачками деревянными выложен, я их паркетом называю, а то на цементе свиньи простуживаются.

Навстречу нам шел невысокий, коренастый мужчина.

— Тамара, знакомься, это тоже наш гвардеец, воевал у полковника Середы. Здесь много наших с тобой однополчан. Работают все они по-гвардейски.

— Петя, я хочу знать, что тебя привело в этот колхоз.

— Его беднота, — коротко ответил он. И продолжал с жаром: — Ты только подумай, почему этот колхоз должен быть хуже других? Почему? Земля хорошая, техника есть, а люди какие… Ты еще посмотришь, мы обязательно в передовые выйдем. Трудно, правда, приходится, очень трудно… Как на фронте. Но до чего же интересно жить, Тамара. Только так интересно жить!..

А мне припомнились слова, которые сказал Петр Осадчук в тот памятный день, когда давал мне рекомендацию в партию: «Помни, Тамара, член партии всегда должен быть на передовой!»


Через несколько месяцев, по приглашению Тулчинского краеведческого музея я побывала на родине своего славного однополчанина Героя Советского Союза Николая Кучерявого. Там повидалась с его матерью. Подробно познакомилась с письмами Кучерявого с фронта. Одно из них хранится в Тульчинском музее, другое находится у матери Героя. Вот они:

«18 июня 1944 года.

Добрый день, дорогие родители! Во-первых, хочу сообщить, что я жив, здоров, того и вам желаю.

В настоящее время я нахожусь на фронте, командую отделением. Вместе со мной мои односельчане Василий Подолян, Петр Подолян, Василий Федоринский, Тимофей Очеретный и многие другие однополчане.

Тимофей Очеретный уже отличился в бою и награжден медалью «За отвагу». Да и все другие наши мазуровцы крепко бьют супостата, крови и жизни своей не жалея. Вот и сегодня, когда кончился бой, командир роты сказал нам:

«Хорошо дрались, хлопцы, молодцы!»

Пока, бувайте живы и здоровы! Написал бы больше, но нет ни времени, ни бумаги. Передайте привет дяде Якову, тете Дуняше, Оле, Верочке и всем, всем нашим. Извините, что плохо написал — ведь письмо писал в окопе, на прикладе автомата…

Жду ваших писем.

Николай».

«30 июня 1944 года.

Дорогой мой отец, мама, родные! Добрый день. Письмо ваше от 20 июня получил, за которое сердечно благодарю. Посылку присылать мне не надо, я ни в чем не нуждаюсь, нас всем обеспечивают.

…Все мы, солдаты, живем одной мыслью: скорее разбить фашистских грабителей, очистить от них нашу родную землю и с победой вернуться домой. Я уверен, что ни у кого из нас не дрогнет рука в боях с врагами. Каждый с честью выполнит свой долг.

Ты пишешь, мама, что ежедневно молишь бога о том, чтобы я вернулся с войны живым, невредимым. Да, мама, мне очень хочется остаться в живых, увидеть нашу победу, встретиться с тобой, отцом, братьями…

Но знай, мама, что твой сын — комсомолец, никогда не будет прятаться за спины других, бежать от опасностей и трудностей. Но будет выполнять свой долг с честью и достоинством, как это делал Павка Корчагин… Ты никогда, мама, не услышишь о своем сыне плохого.

Целую вас. С горячим фронтовым приветом

Николай».

В музее сохранились также письма однополчан Кучерявого и земляков, которые служили с ним в одном отделении.

Вот что рассказывает в своем письме соученик Кучерявого по школе младших командиров Василий Подолян:

«Вместе с Кучерявым мы в то время учились в школе сержантов. Школа была создана при части и находилась в нескольких километрах от передовой. Там мы изучали материальную часть пулеметов, а стрелять выходили на передовую.

Теоретические знания по тактике закрепляли, участвуя в разведках боем. Словом, учились и воевали.

Кучерявому учеба давалась трудно прежде всего потому, что у него было недостаточное общее образование. Помню, на первых порах он получал даже плохие оценки. Но Николай не спасовал перед трудностями, а приложил все силы к тому, чтобы преодолеть их. Не раз приходилось видеть, как поздно вечером после окончания занятий он обращался к командирам, к более успевающим курсантам с просьбой разъяснить непонятные вопросы, помочь в изучении орудия…

Однажды на комсомольском собрании начальник школы похвалил его за усердие. Это словно придало Николаю новые силы. Спустя некоторое время он тоже стал передовым курсантом, начал получать только отличные и хорошие оценки. 9 июня 1944 года ему было присвоено звание младшего сержанта».

Прочитав это письмо, я задумалась. Да, вот в чем секрет героизма. Это сила воли. Если человек найдет в себе силу воли преодолеть стоящие перед ним трудности, он добьется всего. И вспомнилось, как мать Героя Надежда Васильевна Кучерявая рассказывала мне о детстве Николая:

«Неспокойный был он, упорный в труде и всегда делал не то, что хочется ему, а то, что нужно было делать. И никогда он не поддавался никаким дурным влияниям».

А вот письмо, написанное свидетелем подвига Кучерявого Тимофеем Очеретным:

«Это случилось 19 августа 1944 года. В этот день наша славная гвардейская часть вела тяжелый бой по прорыву укрепленного района противника в предгорьях Карпат. К полудню наши подразделения несколько продвинулись вперед…

Неожиданно в балке оказалась четвертая линия проволочного заграждения, заминированного противником, на нем висели мины. Поступила команда: залечь.

— Залечь! — скомандовал и Кучерявый.

К сожалению, обойти это заграждение нельзя было, так как справа и слева возвышались отроги гор. Опомнившись от огня советской артиллерии, уцелевшие фашисты выползали на эти отроги и открывали огонь по нашим залегшим воинам. Нельзя было медлить ни минуты.

И вот послышалась повторная команда командира подразделения:

— Вперед, гвардейцы!

Тотчас же я увидел, как в цепи поднялся невысокий солдат. Это был мой земляк комсомолец Коля Кучерявый. Ветер донес его последние слова:

«Вперед! За Родину, друзья!»

Подняв над головой автомат, он пробежал несколько шагов и бросился на заминированную проволоку.

Сильный взрыв потряс землю. Во все стороны полетели куски проволоки и обломки кольев.

Героическая гибель Кучерявого на глазах воинов подняла всех в атаку».

И последней я прочла копию письма матери Николая Кучерявого, обращенного к солдатам, сержантам и офицерам.

«Дорогие сыночки!!! — писала Надежда Васильевна Кучерявая. — С радостью и волнением читаю я ваши письма. До глубины души трогают они меня. Большое, сердечное спасибо вам за внимание ко мне, за то, что вы не забываете о моем Николае, чтите его память.

Прошло уже больше двенадцати лет с того времени, как командир части прислал мне письмо о том, что мой сын Николай погиб как герой в боях с фашистами, до конца выполнив свой долг. Несмотря на то что прошло уже столько времени, мне по-прежнему очень тяжело сознавать, что его нет в живых. Одно утешает, что погиб он за правое дело, за то, чтобы счастливо жили советские люди, чтобы наша Родина была свободной. Меня утешают и согревают ваши теплые, сердечные письма, ваша забота. Несколько раз к нам в Мазуровку приезжали делегации воинов, и эти встречи никогда не забудутся.

…Желаю вам, дорогие, счастья, здоровья, воинских успехов в вашей службе. Мне бы очень хотелось, чтобы вы были похожими на Николая Кучерявого, так же любили нашу Родину и честно выполняли свой долг».


Несколько дней провела я в Тульчине. Много было встреч с земляками Кучерявого, разговоров, воспоминаний, пожеланий.

Когда ехала обратно, в вагоне мне не спалось. Думалось о прошлом. Снова встали перед глазами трудные и страшные, героические и грозные дни войны, которые никогда не позабыть людям моего поколения. Вспомнила я снова и своих подруг — замечательных женщин и девушек, смело шагавших рядом с отцами, братьями и мужьями через тяжелые испытания к победе. Саша, Аня, Галя, Паша, Луиза, Маня…

Еще тянуло в окно вагона ночной прохладой, но в степи было уже совсем светло, и небо на востоке с каждой минутой все ярче розовело. Еще немного, и горячие солнечные лучи ярко осветили степные дали..

— Что это? — напрягала я зрение. — Куда ни кинь взгляд, всюду уходящие вдаль ровные ряды кудрявых зеленых кустов — виноград! Сколько его! Какие необозримые поля! И все это сделано за последние два-три года. В такой короткий срок поднята вся эта крымская виноградная целина!

Когда около разъезда паровоз замедлил ход, я увидела мелькающие среди виноградных лоз белые косыночки девушек. Они что-то делали, склонясь над виноградными кустами. Уже работают! Так рано!

Девушки оглядывались на проходящий поезд, я видела их загорелые лица, улыбки.

«Это они, их друзья и подруги подняли эту целину, — подумала я. — Вот они, новые люди, наша смена. Они там, где трудно, куда зовет партия и их собственное сердце. В них я узнаю женщин моего поколения. Но они должны быть еще лучше, еще сильнее…»

Загрузка...