СОКРОВИЩА КИЧИК-МИРГАФУРА

1

Над пыльным глиняным городом висело пыльное глиняное солнце. Обваренные жарой деревья за растрескавшимися дувалами, плоские, как такыры, крыши, застланные жесткими паласами из сожженных солнцем трав, кучи мусора у резных, потемневших от времени калиток… И среди этого сонного дремотного мирка пробираемся мы, горстка бойцов добровольческой уездной милиции.

Мы стараемся ступать бесшумно в мягкой пыли, но шпоры на сапогах Кешки Софронова то и дело звякают. Кешка в ярости кривит лицо в угольных крапинах и вдруг сдергивает сапоги с ног и оставляет их посреди дороги.

Было тихо, даже псы не гавкали. Сказано же в Коране: «После обеда не спит только шайтан». Надо бы добавить: и рабоче-дехканская милиция. И человек Кичик-Миргафура, который, как мне сообщили тайной запиской, час назад появился вот в этом доме за этими дувалами. И хозяева, похоже, не спят: густо пахло дымком тандыра и свежими лепешками. Это в жару-то!

Я осторожно заглянул за дувал и увидел мирную картину: несколько босоногих мальчишек играли в ашички в тени орехового дерева. На обшарпанной супе громоздилась груда румяных лепешек, а большеголовый, весь в репьях, ишак мучился на привязи, подавшись к лепешкам всем своим неказистым телом. Он вытягивал мясистые мягкие губы, скалился, шумно вздыхал. Из прокопченного жерла тандыра в небо текла река зноя, в ее струях причудливо ломались очертания предметов и фигуры мальчишек…

Басовито и хрипло залаял пес — будто закашлял. Я перемахнул через дувал. В тот же миг на плоской крыше появился Кешка Софронов, но тут же дико взмахнул руками и присел, — видно, напоролся на колючку босой ногой.

Я пронесся прыжками мимо мальчишек, двинул прикладом бросившегося мне навстречу пса и, влетев в густую тень кибитки, заорал:

— Окружены! Сдавайтесь!

В кибитке были только хозяева — пожилой мужчина и женщина, онемевшие от страха.

— Где он?!

Хозяин, опасливо мигая, показал рукой в проем двери. Я выскочил во двор. Мои товарищи сидели на дувалах, держа под прицелом кибитку.

— Он где-то здесь! — я махнул рукой в сторону хлева и дворовых пристроек.

Мы прочесали весь двор. Бандит словно испарился. Но не мог же он уйти! Хозяин обрел дар речи и привел меня к ореховому дереву, где в кучу сбились ребятишки, они со страхом и любопытством смотрели на нас.

— Вот здесь он сидел, господин… — Хозяин торопливо поклонился. — Аллах свидетель…

— Малец?! — догадался я. — Это был мальчишка?

— Вы правильно сказали, господин. — Хозяин опять поклонился. — Это был молодой брат Миргафура, Хасан. Он приехал на ишаке и сказал: Миргафур хочет купить лепешек, и мяса, и разных фруктов, торопись… Вот его ишак.

У меня даже в носу защипало, так стало обидно. Я же проскакал, как козел, мимо Хасана! Память восстановила лишь драный летний чапан и тонкую длинную шею. Я внимательно разглядывал стайку ребятишек. Длинношеего в драном чапане среди них, конечно, не было.

— Ребятишки, — сказал я чуть ли не жалобно. — Куда Хасан ушел?

— Туда, — хором ответили они, показав на угол двора, где были сложены вязанки хвороста и прошлогодней гузапаи.

— Ты тут разбирайся, а мы пошукаем вокруг, — сказал Кешка и побежал, прихрамывая, к раскрытой калитке, хотя мы оба понимали: искать бесполезно.

Эта братия уходила легко, как вода сквозь пальцы.

Кто-то из милиционеров полез на затрещавшие снопы, а я вытащил из кармана гимнастерки растрепанный блокнот без корочек, обломок химического карандаша и принялся сочинять протокол допроса. Неинтересное и зряшное занятие. Мне уже было ясно: хозяева здесь ни при чем. Пришел малый, назвал страшное имя — и тут уже ничего не поделаешь. Не выполнишь волю Миргафура — вырежут всю семью или как-нибудь иначе отомстят…

Смех и грех, оказывается, пока хозяин готовил харч для банды, «человек Миргафура» увлеченно играл в ашички с хозяйскими детьми. Мне было стыдно: и оттого, что проворонил Хасана, и оттого, что ни последнем заседании укома бил себя в грудь и клятвенно обещал найти логово Кичик-Миргафура в считанные дни.

Я словно увидел себя со стороны: трепач, мальчишка… И как такому доверили отряд угро? Хоть и крохотный отрядик (такие позже стали называться отделами), но задачи перед нами ставились сложные. А тут какая-то паршивая хаза! Если не накроем ее, то могу ли я, Артык Надырматов, честный человек, оставаться командиром отряда и вообще в милиции?

Мне было двадцать лет, и с веком мы были почти ровесники. Жизнь свою я начал в духе времени: родное семейство продало меня степнякам в малом возрасте — то ли хотели спасти от голодной смерти, то ли по другой причине. Красная цена мне была, оказывается, — шесть замученных длительным переходом баранов.

Потом я пас казахских лошадей, долбал обушком руду в Кузнецких копях, партизанил в шорской тайге — вроде бы успел прожить несколько жизней. И не сломился, как меня ни ломало, и грамотешки поднабрался, и в революцию пришел с чистой совестью, с огромным желанием перестроить ненавистный старый мир… Так что было от чего петь в моей душе карнаям гордости, если бы не эта проклятая хаза Кичик-Миргафура. Сколько дней ищем ее, и все без толку, будто ей приделали крылышки, и она летает с места на место.

Кто такой Кичик-Миргафур, или Коротышка Миргафур, или просто Коротышка? Обыкновенный бандит. Начал разбойничать еще до революции, обдирал и бедных и богатых. А в последнее время аппетит его особенно разыгрался: не считаясь с жертвами, спешно хапал все, что имело хоть какую-нибудь ценность, грабил нэпманов, рабочие кассы, госмаги, кооперативные лавки по кишлакам. Лихо «колупнул» госбанк в Коканде, уложив под пули большую часть своей банды. А сам ушел, прихватив мешки с деньгами и золотом.

Сопоставив факты и слухи, нетрудно было сделать вывод: Коротышка явно нацелился за кордон, потому-то собирал все свое добро в кучу, потому и освобождался от компаньонов. И последним перевалочным пунктом на его пути в иные края был наш город: и до границы недалеко, и к центрам близко. Слухи о Коротышкиных несметных сокровищах расползались по уезду, будоража нестойкие души, осложняли без того напряженную обстановку. На базарах, в чайханах, на тоях и пирушках только и разговоров было что о Коротышке с его тяжелыми хурджунами. Коротышкины сокровища называли по-разному: базой, тайником, складом, кубышкой, а то и вовсе — «шара-бара», в нашей же среде как-то закрепилось уголовное — хаза. Даже в официальные документы проникло: хаза Кичик-Миргафура…

Наше милицейское воображение рисовало неприметную закопченную кибитку где-нибудь в лабиринте глинобитных строений, а в кибитке — горы награбленного добра. На самой большой горе сидит Коротышка, морщится от ран, полученных в последнем налете, и считает деньги. Золота и денег так много, что бедняга трудится дни и ночи напролет, забыв о сне и еде, и все не может сосчитать до конца.

Из ташкентской милиции со дня на день должна была прибыть группа опытных работников угро — специально для поисков Коротышки и его хазы. Но товарищ Муминов, начальник уездной милиции, поставил перед нами простую и ясную задачу: кровь из носу, а найти хазу до их прибытия. И вот мы ищем…

Товарищи возвращались во двор усталые и злые. Последним приковылял Кешка Софронов. Хороший он парень, я его выделял среди остальных, может, потому, что биографии наши в чем-то были схожи: он из кизылкийских шахтеров.

— Вот змееныш! — Кешка сплюнул с досады. — Сапоги мои прихватил.

Я посмотрел на его босые исколотые ноги.

— Садись, Кешка, на ишака. Трофей как-никак.

— Трофей! — опять сплюнул Софронов. — Сапоги-то были с генеральскими шпорами! Подороже любого ишака стоят.

2

В это горячее время, вовсе не подходящее для кабинетных разговоров, меня вдруг вызвал начальник милиции. Возле его стола я увидел крупного широколицего мужчину, увешанного оружием. Он сидел на скрипучем стуле, широко расставив ножищи в пыльных грубых сапогах, и заискивающе улыбался, повернувшись ко мне всем телом. Так это же Салим-курбаши! Бандит, который помотал нам немало нервов! Сколотив шайку из уголовников, он носился по уезду, прибирая к рукам все подряд. А когда против него поднялось население, прикрылся зеленым знаменем, стал именовать себя «идейным борцом».

Товарищ Муминов, высокий смуглый хивинец (человек-кремень, говорили о нем), скрипнув новенькой портупеей, кивнул на свободный стул.

— Садись, Надырматов. Вас, наверное, знакомить не надо?

— Зачем знакомить? — простуженно загнусавил Салим. — Это же товарищ Надырматов! Артыкджан!

Он подался ко мне, намереваясь, кажется, обнять как лучшего друга или горячо любимого родственника, но я так резко отпрянул назад, что упал вместе со стулом. Салим засмеялся, стал поднимать меня… Я как сквозь сон слышал слова товарища Муминова о добровольной сдаче Салима-курбаши вместе с отрядом, о большой помощи, которую он оказал советской власти. Потом товарищ Муминов говорил о каких-то родственниках, которые тянутся к новой жизни и не могут дотянуться.

— Какие еще родственники? — пробормотал я.

— Мои родственники, Артык-ака, — глазки Салима радостно и влажно блестели. — У меня здесь много родственников! Назимбай, Каримбай, Алимбай, Магрупбай, Хамидбай… Все уважаемые люди, все, как один, бедняки! Все за советскую власть! Алимбай в школе служит… — Салим начал загибать толстые пальцы с обкусанными ногтями. — Хамидбай — в союзе «Кошчи», Каримбай — в чайхане, сынок Магрупбая — краснопалочником в Самарканде!..

— Ага! — обрадовался я. — Назимбай? Тот, который подметает у мечети?

— В мечети тоже! — просиял Салим.

— Значит, он тоже за советскую власть? — И я пояснил товарищу Муминову: — Этот чертов старикашка у них вроде главы семейства.

— Э! Зачем так плохо о старом человеке говорить! — обиделся Салим.

— Так вот, товарищ Муминов. Приблизительно год назад, как только я здесь появился, пришли ко мне люди с подношением, будто я падишах какой-то. Привел их этот самый Назимбай. Старый, седой, а стоять на месте не может, ломается, дергается, рожи корчит. Сначала я думал, придуривается. Потом вижу: нет, обычное его поведение. Говорю им вежливо: не знаю, за кого вы меня приняли, только не надо меня покупать. А чем могу, тем помогу и без ваших подарков. Короче говоря, объяснили мне, нужно, оказывается, замолвить словечко за Хамидбая. Старый председатель союза «Кошчи» все время болеет и вот-вот умрет, так что пусть будет молодой и здоровый председатель. И показывают на Хамидбая. Смех и грех. Он и подпись-то поставить не может, не то что читать или на собраниях говорить. В конторе «Кошчи» он и за сторожа, и за посыльного, в общем, на подхвате. А семейка решила его председателем сделать. «Что вы мне голову морочите и себе тоже?» — говорю им. А Назимбай рожу скорчил и отвечает: «Ничего, что буквы не знает. В нашей родне никто их не знает. И ничего, не умерли пока. Алимбай даже в школе служит, его уважают». Я обалдел. В школе? Оказалось, сторожем. А они его везде представляют большим человеком из Наркомпроса. Ну, проводил я их вместе с подарками, а они разобиделись, решили, что мало принесли, подарки бедноваты. Хамидбая в председатели не выбрали, и теперь, как только я прохожу мимо мечети, Назимбай начинает площадь поливать, да норовит окатить меня из ведра, и еще кричит: здесь, мол, нельзя ходить в одежде неверных! Так что знаком я с этой контрой многоголовой, их семейкой…

Товарищ Муминов нетерпеливо постучал по столу карандашом.

— Высказался? Теперь слушай. Во-первых, чтоб никакого комчванства, товарищ Надырматов! Никаких там предрассудков и вчерашних обид! Во-вторых, гражданин Курбанов будет служить в твоем отряде. Он сам пришел к нам, выразил желание ловить воров и бандитов. И хорошо знает Кичик-Миргафура…

Я посмотрел на Салима, и душа моя вскипела! Полгода гонялся за ним, как проклятый, не раз рисковал жизнью, видел, что он творил в захваченных кишлаках. Где же справедливость? Это же враг! Неприкрытый классовый враг! И мой личный в придачу. И с ним я должен работать?

— Спокойно, Артык, — вернул меня к действительности голос Муминова. — Понимаю, вымотался, нервы шалят. Разрешаю, нет, приказываю: отдохни до утра и подумай. А в твое отсутствие я сам буду вести Миргафура, и гражданин Курбанов мне поможет.

— Помогу, начальник, обязательно помогу, — Салим кивнул с важным видом.

Я выбежал из милиции, прыгнул в седло и помчался по пустынной улице. Вслед мне лаяли утомленные жарой собаки.

Подумай, велел товарищ Муминов. А над чем тут особенно голову ломать? Ясно же — поручается приобщить Салима да и всю его родню к новой жизни, как я приобщил к ней уже некоторых. Нашли педагога! Может, меня самого в новую жизнь тащить нужно? Ведь до сих пор моя душа еще привязана арканом к старому миру с его мудростью и обычаями, базарами, красками, песнями… А если разобраться, обычаи эти — феодально-байские, а мудрость — тяжелый камень на дороге к новому. Понимать-то я понимаю, да рвать этот аркан было непросто…

А с другой стороны… Во всей уездной милиции я самый грамотный, грамотнее товарища Муминова, он сам признался. И к тому же подходящее социальное происхождение — раб, проданный степнякам за шесть баранов… Так что, может, как боец революции, я сумею продуть темные мозги родственничкам Салима? Поэтому надо унять злобу и месть — отрыжку старых времен. Сознательность и дисциплина — вот что требуется от тебя в данный текущий момент, комсомолец Надырматов. Разве ты себе принадлежишь?

3

Мой дед заботился обо мне: когда бы я ни приехал домой — днем ли, ночью ли, — меня всегда ждал горячий чай, а пахучие, с тмином, испеченные дедом в тандыре лепешки были завернуты в мою чистую нательную рубаху. Но сейчас, когда примчался домой, горя одним желанием — выспаться, дед лежал на супе, вытянув руки и ноги, задрав к небу сивую бороденку.

— Что с вами, дедушка? — испугался я.

— Помру, наверное, внучек, — потухшим голосом ответил он. — Чую, аллах зовет меня. Слышу голоса уважаемых предков…

— Я за врачом! Сейчас! Позову соседей!

— Нет, никого не надо. Как захочет аллах, так и будет. Из всего рода остались только мы с тобой, Артык, внучек… Не сберег я род… А ты жениться не хочешь, на тебе наш род остановится, горе мне, горе всем нам… Что я скажу уважаемым предкам? У тебя были хорошие предки, среди них были великие люди, только никто об этом не догадывался…

— Ладно, вставайте, будем пить чай. Вроде бы шурпой пахнет? Ах вы старый хитрец!

— Я не хитрю, я помираю, — помрачнел дед. — Зачем мне дальше жить, если ты не хочешь жениться?

— Почему не хочу? Просто не время сейчас для женитьбы. Вот задавим контру, всемирная революция победит, тогда и…

— Вай! — запричитал старик. — Не будет у тебя детей, у меня правнуков! Зачем мне дальше жить?

Из сморщенных уголков его глаз катились слезы, иссушенное легкое тело его сотрясали рыдания. Ну что с ним поделаешь? Ведь и в самом деле может умереть от тоски…

— И невеста есть, хорошая, работящая, — гнул свое старик. — И калым совсем небольшой просят…

— Какая еще невеста? — имел неосторожность спросить я.

— Дочка соседа нашего, Абдураима! — Старик торопливо сел на супе, принялся вытирать слезы огрубевшими, плохо сгибающимися пальцами. — Он совсем бедняк, а ты ведь только бедняков и любишь…

Он принялся расписывать, какая красивая и пригожая девушка Адолят, единственная дочь бедняка дехканина Абдураима. У меня в голове шумело от недосыпу и голода, нервы мои были на пределе.

— Хорошо, — разозлился я. — Пойду посмотрю, что за красотка ваша Адолят!

— Нельзя смотреть, пока не женишься! Грех! — закричал мне вслед возрожденный к жизни страдалец. — Ее зовут Адолят! Запомни: Адолят!

Я перебежал через узкую пыльную улицу, заглянул в пролом старого полуразрушенного дувала, поросшего сверху пучками сухих трав. У ямы, наполненной мутной водой, сидела какая-то девчонка и чистила песком посуду. Не у ямы, конечно, а у хауза, наспех вырытого кетменем в былые времена. По хаузу можно сразу определить, какой здесь живет хозяин и есть ли достаток в его семье.

Лицо девчонки было выпачкано сажей, так что не разберешь, красивое оно или безобразное. Тонкие длинные косички мешали девчонке работать, мельтешили перед глазами, и она раз от разу забрасывала их за спину. Работала она медленно, с задумчивым видом. И тоже непонятно: лентяйка или стремится все делать не спеша, основательно?

— Адолят! — позвал я тихонько.

Она вскрикнула, вскочив, метнулась в дом. Казан поплыл по хаузу, переваливаясь с боку на бок, зачерпывая воду. Потом пошел на дно.

— Я Артык, твой сосед. Подойди, не бойся, — громче позвал я. — Я не кусаюсь. Нужно поговорить…

Она несмело подошла к пролому, уже закутанная в материнскую ветхую паранджу. Под грубой сеткой чачвана угадывался настороженный блеск глаз.

— Нельзя… Узнают… Побьют…

Голосок дрожащий, почти детский.

Я принялся объяснять: пришел познакомиться, ведь соседи, а не знаем друг друга. Она молчала, борясь со страхом. Потом робко проговорила:

— Я вас часто вижу… когда вы на коне утром уезжаете…

— Где же справедливость? Ты меня видела, а я тебя не видел. Покажи личико.

— Разве можно? — ужаснулась она.

— Конечно, можно. Разве ты не слышала: в городе передовые девушки уже ходят без паранджи?

— Слышала… Их сильно ругают…

— А кто ругает? Глупые люди, вредные баи. А тот, кто знает грамоту и участвует в революции… — Я перемахнул через дувал и поймал Адолят за полу паранджи. — Не бойся. В новой жизни, при советской власти, девушки не должны прятать лица. Или хочешь, чтобы я разорвал паранджу на мелкие кусочки?

Я считал себя храбрым бойцом революции — и под пулями бывал, и под саблями, а тут вроде бы страх накатил. Простое дело — убрать с ее лица волосяную сетку, а рука не поднимается, душа кричит в страхе: «Нельзя! Грех! Убьют!» Но не мириться же мне, комсомольцу и милиционеру, с дикостью веков? Приглушил я страх и отогнул край грубой сетки, сплетенной из конского волоса.

Девчонка, охнув, закрыла лицо ладонями. Между исцарапанными грязными пальцами просочились слезы. Я осторожно разнял ее ладони. Она и вовсе зарыдала.

Совсем еще девчонка. Длинная шея, аккуратная маленькая головка, пушистые брови со следами усьмы на переносице. Потоки слез проделали на чумазых щеках светлые дорожки.

— Вас убьют! — сквозь рыдания говорила она, отворачивая лицо. — И меня убьют… нас сразу убьют, как только узнают…

Я кое-как ее успокоил, потом вытащил из кармана платок. И хотя он был мятый и несвежий, но для ее щек — в самый раз. Я прикоснулся к ее мокрому лицу, она вздрогнула. Но я все-таки добрался до натурального цвета ее щек. Упругая жаркая кожа заиграла персиковым румянцем.

— Порядок. — Я был очень доволен и ее покорностью, и своей храбростью. — Теперь тебя можно и в клуб привести. Там концерты бывают, кино привозят. Знаешь, что такое кино?

— Теперь как скажете, так и сделаю… — едва слышно прошептала она.

— Адолятхон, мой дед был у вас? Да? И наболтал много?

— Тетушки были… — Она глядела себе под ноги. — О вас говорили.

— Что говорили?

— Что вы… что вы большой начальник и скоро станете очень богатым, богаче всех…

— И еще сказали, что я буду твоим мужем?

— Да… — Она испугалась, почуяв по моему тону неладное.

— Выбрось все это из головы, Адолят. Чего только темные люди не наболтают!.. Сколько тебе лет? Вот видишь, всего пятнадцать.

— Я вам не понравилась? — помертвев, прошептала она. — Совсем?.. — и закрылась сеткой.

— Что значит не понравилась? Ты же не вещь какая-нибудь, чтоб посмотрел и определил: того или не того цвета и качества. Ты нормальная девушка, и душа, наверное, у тебя добрая… Учиться тебе надо. И вообще…

Она опять разрыдалась.

— Я пойду в клуб, как прикажете!.. Хоть куда пойду…

Да что это такое?! Дед чуть что слезу пускает, девчонка ревет! Знают, чем пронять…

— Увезите меня… покорной всегда буду… женой… служанкой… Хочу грамоте учиться… без паранджи ходить… в красивых платьях, как Назия-ханым.

Назия-ханым — жена товарища Муминова, настоящая красавица — в красной косынке, в кожаной тужурке. Старики плевали ей вслед, а суфии-фанатики несколько раз даже покушались на ее жизнь.

— Смотрите… — Из-под паранджи высунулись маленькие ладошки, покрытые мозолями и рубцами от ожогов и порезов. — Я всегда только работаю и работаю, а они все время заставляют и заставляют, — она громко всхлипывала.

— Кто заставляет?!

— Родители… братья… Все!

— Но тебе всего пятнадцать! Что я могу?

— Пятнадцать! Все мои подружки давно вышли замуж! Детей имеют!

Ну да, по шариату девчонку можно брать в жены с девяти лет. Четырнадцать — предельный возраст для невесты. В пятнадцать — уже старая дева. Стоп! Почему же Адолят старая дева?

Я хотел расспросить ее как следует, но она, и вовсе расплакавшись, убежала в дом.

Дед поджидал меня с нетерпением.

— Никакой свадьбы, — отрезал я, и он опять лег на супу умирать.

Я завалился спать в темной комнате. Оконце было занавешено тряпьем, и какое-то насекомое зудело у стекла; издали донесся хриплый крик ишака. Я не мог уснуть, ворочался с боку на бок.

Вот еще забота — Адолят! Других забот мало! Не жениться же на ней в самом деле! Мне нравились девушки передовые, в красных косынках и кожаных тужурках, отчаянно смелые, умеющие яростно говорить с трибун — такие, как жена товарища Муминова. Нравились статные, сильные, умеющие сутками не покидать седла, не теряя при этом веселости и бодрости духа. Да, такие, как жена товарища Муминова… Но даже на такой девушке я бы, наверное, не женился. Семья, кастрюли, быт — ведь это предательство дела революции! Но, с другой стороны, Адолят просыпается к новой жизни, мечтает о ней. Выйти замуж за строителя новой жизни, за милиционера, — это ли не бегство из тьмы? Может быть, единственный для нее способ бегства…

— Дедушка! — закричал я с закрытыми глазами. — Я согласен! Но пусть она подрастет немного!

Шарканье кавушей возвестило о том, что мой единственный родственник снова воскрес.

4

В условленном месте опять лежала записка Пиримкула. Писал он крупно, старательно, так как знал, что арабскую вязь я разбираю с трудом. Я прочел записку и чуть было не пустился в пляс. Сам Коротышка объявился! Его узнали, когда он шел по улице в махалле Беш-таш. Я словно наяву увидел: степенно шагает по махаллинской пыльной улочке, заложив руки за спину, будто человек с чистой совестью…

Мы обложили махаллю со всех сторон. К утру стало известно, под какой гостеприимной крышей Коротышка видит сны о своем чудесном бегстве за границу.

Вот — она, неказистая кривобокая кибитка, окруженная полуразрушенным дувалом. Именно такой мы и представляли себе Коротышкину хазу.

Невидимое солнце обстреливало из-за горизонта верхушки пирамидальных тополей. Особенно ополчилось на макушку старика-минарета, намереваясь, видно, сжечь ее дотла. А внизу, на грешной земле, все еще погруженной в сумрак, отстреливался Коротышка — главным образом пулеметными очередями. Вооружился он до зубов и был способен, по-видимому, продержаться долго.

Товарищ Муминов щелкнул крышкой часов и тяжело вздохнул. Я его хорошо понимал: каждое утро он ездил встречать ташкентцев, но они, слава богу, запаздывали. А вдруг сегодня приедут? А мы застряли на последнем шаге…

Пули с противным визгом размозжили верхушку дувала, на нас посыпалась глина. Товарищ Муминов с мрачным видом снял фуражку и начал обхлопывать себя.

— Ну, хоп, пора ехать. Ты тут без меня ничего не выдумывай, Надырматов. Только бойцов зря положишь.

Натянув фуражку со звездой туго на голову, пригнулся и побежал к автомобилю, стоявшему за деревьями. Я проводил его и даже помог шоферу крутнуть заводную ручку. Большой, сверкающий никелем «форд» пыхтел, чавкал, дребезжал, но не заводился. Товарищ Муминов смерил уничтожающим взглядом шофера Митьку, на потном рыжем лице которого было написано отчаяние, и бросил:

— Догонишь.

На станцию он отправился верхом в сопровождении охраны. А Митька начал пинать загудевшие помятые крылья и грязный радиатор.

— Чо с ентой выпендретикой поделать! Живмя заела!

Я вернулся к своим ребятам. Какое-то время Коротышка и мы впустую жгли патроны, потом я крикнул:

— Эй, Миргафур, поговорить надо! Примешь гостей?

Пулеметные трели смолкли. Коротышка, по-видимому, размышлял. Я похлопал Салима по пыльному плечу.

— Вставай, джигит, пойдем на переговоры.

Салим затрясся.

— Нет, нет! Никуда не пойду, начальник! Там стреляют!

— Подумай, Салим, глупая ты голова. — Я, поражаясь своему терпению, принялся втолковывать: — Кому скорее они поверят, мне или тебе? Увидят тебя и поймут: значит, на самом дело советская власть прощает, если простила даже Салима.

— Что вы, что вы, начальник! Как у вас повернулся язык сказать такое! Миргафура знаю! Он бешеный! Сразу застрелит!

— Если не пойдешь, товарищи подумают: Салим струсил. Уважать не будут.

— Ну и не надо. Я как-нибудь… без уважения. Голова дороже уважения.

— Пойдем. Прицепишь к каждому боку по пулемету — там их много. И тряпок там завались, сошьешь себе парчовые штаны.

— Какой вы злой, начальник Надырматов! Почему Салима не любите? Почему хотите его смерти? Я же теперь друг советской власти… И ваш друг. Скоро еще больше подружимся. Ведь сказано: дружба после вражды слаще халвы, — верещал толстяк.

— Ну, ты халва! — озлившись, заорал я. — Пойдешь или нет? Вместе пойдем, я и ты!

— Вайдод! — завопил Салим, упал на землю, обхватив голову руками. — Убивают!

Из кибитки донесся зычный бас Коротышки:

— Эй, Артык, сын шакала! Дастархан готов, а гостей все нет! Струсили?

Салим тотчас умолк, но продолжал лежать, пряча голову под рукавами чапана.

С кем же идти? На каждого-из моих товарищей бандиты в большой злобе, и это может испортить все дело.

А Салима не поднять… И я пошел один — не оттого что я герой какой-нибудь, просто в одиночку мне всегда сподручней действовать…

Было тихо и тревожно в этом утреннем мире. Солнце еще не выкатилось полностью из-за горизонта, словно тоже чего-то выжидало. Ноги мои все больше тяжелели, задевали за неровности земли, и переставлял я их с усилием, напряженно ожидая выстрела.

Вот и первая линия Коротышкиной обороны — полуразрушенный низкий дувал. Труп одного из бандитов застрял в проломе, и в его руке пыталась согреться ржавая «лимонка» — кольцо уже было сорвано. Вот сейчас как вскочит и жахнет под ноги! Я осторожно разжал его холодные пальцы и швырнул гранату подальше. Громыхнул взрыв, осколки заскакали по сухой земле, с тополя посыпались листья.

— Кого убил, Артык? — тотчас откликнулся Коротышка. — Может, начальника Муминова?

В самообладании Коротышке не откажешь. Обречен, выхода никакого, а хвост трубой, будто не мы его, а он нас прижучил.

Принял он меня приветливо.

— Что, начальник, у советской власти заварка кончилась? Садись к дастархану, настоящим кок-чаем напою перед дальней дорогой.

— Куда же ты меня собираешься отправить, Миргафур? Не в ад ли?

Я сел к замызганной скатерти, расстеленной на глиняном полу. Вокруг разбросанные вещи, оружие, груды стреляных гильз. На дастархане полно еды. Остатки жирного плова сытно мерцали среди глазурованных красот огромного лягана. А Коротышка — жив-здоров, не морщится от ран. Очень похоже, что на нем ни царапины. Вот и верь слухам. Говорили, продырявили его в Коканде, еле ушел.

— Не в рай же тебя! — засмеялся Коротышка и протянул мне, как положено дорогому гостю, пиалушку с прозрачной жидкостью на пару глотков.

Он и на самом деле коротышка, в армию такого не взяли бы. Плечи слабые, покатые, как только на них шелковый халат держится? А глаза у Коротышки умные, тут ничего не скажешь, засели в глубоких глазницах и смотрят на тебя будто со дна колодца. И голос — как у оперного певца, оглушает.

Я хотел узнать, сколько человек в кибитке. Пока видел только двух рослых джигитов, занявших позиции у пулеметов без станков — в дыры в стенах были просто вставлены, как поленья, стволы «максимов». Всех своих родственников Коротышка распихал по могилам и тюрьмам, а эти, наверное, новобранцы со стороны. Вон как смотрят — испуганно, даже затравленно. Не набрались еще уголовной спеси.

— Меня уже пять раз хотели в ад отправить, и все почему-то в отделение аз-Замхарира.

— Ой-бой! — Коротышка даже расплескал из своей пиалушки. — Я ведь тоже тебя… туда! Где сильно холодно!

Что ж, контакт, какой ни есть, установлен, можно приступать к делу.

— Вот там за дувалом Салим Курбанов отдыхает, — я показал пальцем в светлый прямоугольник двери. — Бывший Салим-курбаши. Ты его, должно быть, знаешь. Видишь, его баранья шапка маячит?

— Почему он сам не пришел?

— Говорит, ты бешеный, застрелишь.

— Правильно говорит. А ты почему пришел? Тебя-то обязательно застрелю.

— Не застрелишь. Ты человек умный, должен понять: моя смерть похоронит твою последнюю возможность остаться в живых. И товарищей моих озлобит. Короче говоря, предлагаю сдаться.

Коротышка усмехнулся:

— Ты решил, что я обрадуюсь, буду ноги тебе целовать, надену на тебя ватный чапан, буду беречь тебя от сквозняков, чтобы ты, чего доброго, не простудился? Чтоб советская власть не подумала: Миргафур-бандит хорошего начальника простудил, вот он и кашляет.

Приятно поговорить с умным человеком.

— Да, Миргафур. До того разбитого дувала ты меня понесешь, можно сказать, на руках, будешь беречь от шальных пуль и небесных кар. Теперь я — твоя единственная надежда.

— Поклянись, что сохраните нам жизнь.

— Даю тебе слово, этого достаточно. А вот официальный документ… — Я вынул из нагрудного кармина листовку с объявлением об амнистии сдавшимся врагам трудового народа, протянул ему. — Прочитать, что тут написано?

— Не надо. — Он держал листок на ладони, раздумывая.

Наконец произнес с тягостным выдохом:

— Хо-оп. Иди, мы подумаем…

А что тут раздумывать? Уж какой был бандит Кадыр-байбача, а сдался и жив-здоров, тихо сидит теперь в своем кишлаке. А Додхо-саркарда? Говорят, от его свирепого взгляда у женщин начинались преждевременные роды. Очень властный был курбаши, а теперь охраняет предгорья от мелких уголовных и басмаческих шаек. Не говоря уже о том же Салиме Курбанове. Мы-то и в те времена мечтали всех перевоспитать для нормальной трудовой жизни, даже самых неподдающихся. Так что очень подходящий момент был сдаваться, пока мы еще не раздумали с перевоспитанием. Коротышка ведь умный, должен понять.

Я благополучно добрался до дувала, никто не выстрелил мне в спину.

— Нет, — сказал я своим, — это не хаза. Настоящая хаза где-то в другом месте.

Тем временем в кибитке что-то происходило, началась стрельба, послышались крики. Потом на солнечный свет вышел сам Коротышка и демонстративно бросил на землю маузер. Когда к нему подбежали, произнес спокойным тоном:

— Не хотели сдаваться. Убить меня хотели. Но аллах призвал их, а не меня.

— Вот сволочь, — сказал кто-то из моих парней. — Своих крошит почем зря. И в Коканде, и тут. Совсем свихнулся Короткий!

Мы ехали по узким улицам длинной шумной кавалькадой. Бойцы-милиционеры оживленно обсуждали операцию, вокруг сновали мальчишки, а над дувалами маячили головы их отцов и матерей. Они окликали знакомых милиционеров, расспрашивали. В пыльном воздухе явно ощущалось праздничное настроение. Дай знак — и загудят карнаи: «Кичик-Миргафура поймали!»

Коротышка с бесстрастным видом покачивался в седле. Вдруг повернулся ко мне всем корпусом.

— Посмотри на них, начальник. Если бы я тащил тебя на аркане, они так же приветствовали бы и меня. Я их знаю.

— Ты их не знаешь, Миргафур.

— Почему это не знаю?

— Ты и не пытался никогда их узнать как следует, не пытался сравнить с другими… При всем твоем уме ты слеп. Так что благодари аллаха, что для тебя все кончилось.

— Кончилось… — пробормотал Коротышка с раздражением и отвернулся.

Но я не оставил его в покое:

— Эй, Миргафур, кому из своих ты на всякий случай оставил жизнь?

— Всех аллах призвал, никто не остался.

— А Хасан?

— Какой Хасан?

— Твой младший брат, тот, что приходил к Усмановым за лепешками и фруктами.

— Спроси людей, начальник, спроси стариков. Все тебе скажут, не было у Миргафура брата по имени Хасан.

— Значит, кто-то обирает население, пользуясь твоим именем? Не боясь тебя? Согласись, это похоже на вранье.

Коротышка ничего не ответил.

Один из милиционеров показал камчой вперед:

— Артык, смотри!

Салим на своем мерине вылез вперед строя и ехал подбоченясь, важный, как эмир бухарский. На приветствия людей отвечал надменным кивком. Умора!

Такого я вытерпеть не мог, догнал, перепоясал его плетью.

— За что?! — завопил Салим гнусаво. — Все будет доложено товарищу Муминову!

— Нет, я сделаю из тебя человека, — я вновь замахнулся плетью.

— Ладно, ладно, ладно, — Салим втянул голову в плечи. — Сделайте, начальник, сделайте… Я разве против? Только спасибо скажу…

— Застрели ты его, начальник, — сказал Коротышка. — Я бы застрелил.

— Забудь про убийства, Миргафур. Чем скорее, тем для тебя же лучше. Ну а насчет Салима… Виноват ли карагач, что не вырос чинарой?

— Советская власть хочет и карагач сделать чинарой? — Бандит издевательски захохотал.

5

Миргафур упорно стоял на своем:

— Никаких больше хаз-баз я не знаю! Что было в кибитке, то вам отдал. Почему Миргафуру не верите?

— По нашим данным — есть хаза. — Товарищ Муминов разглядывал лицо Коротышки сквозь клубы папиросного дыма. — Вот ты из кожи и лезешь, пытаешься ее сохранить.

— Как сохраню? Я здесь сижу! — Коротышка начал энергично разгонять дым. — Принесите Коран, принесите! Миргафур поклянется на Коране! Вы услышите своими ушами и сразу поверите!

Товарищ Муминов затушил папиросу двумя пальцами, окурок положил в папиросную коробку.

— Любой имам отпустит тебе заранее все грехи, если ты очень попросишь. Поэтому клятва на Коране ничего не стоит. Так-то, гражданин Пулатов Миргафур.

— О аллах! — Коротышка поднял руки к низкому потолку. — Обманули! Советская власть обманула Миргафура! Зачем я сдался? Зачем погубил джигитов?!

Внезапно он выхватил из-под себя стул, по я остановил его на взмахе — удар предназначался товарищу Муминову. Я силой усадил Коротышку обратно.

— Напрасные старания хребет переломят, — спокойно продолжал начальник милиции. — Джигитов убрал, чтоб не проговорились. Они знали, где хаза.

— Аллах всемогущий! Верни мне вчерашний день! — забубнил Коротышка, и по его желтому худому лицу поползли слезы.

«Вот и этот слезу пустил, — подумал я. — Что с людьми происходит? Неужели он искренне сожалеет о вчерашнем дне?»

Товарищ Муминов вопросительно взглянул на меня.

— Что скажешь, Надырматов? Найдем хазу без его помощи?

— Конечно, найдем, Таджи Садыкович. А он пусть потом рыдает и бьется головой о стену, проклиная себя за глупость.

Я провел Коротышку в камеру, сдал охране.

— Когда люди ищут то, чего нет, это значит, аллах отнял у них разум! — сердито сказал он мне на прощание.

Я не остался в долгу.

— Не прикидывайся хромым перед калеками, Коротышка.

— Пусть покроется позором весь твой род, начальник! — в ярости кричал он. — Пусть на твоей могиле будет отхожее место шакалов!

И тут я увидел Салима. Он спешил, спотыкался.

— Артыкджан! Начальник! — Салим вытер грязным рукавом потное лицо. — Я торопился… бежал. Допрашивать будем? Пытать будем?

— Кого?

— Миргафура. Бешеного. Я приготовил, вот… — Он тряхнул перед моим носом увесистой камчой. — Тут на конце пулька. Врежу — сразу же расскажет. Я их знаю, бешеных!

— Пошел отсюда, — прошипел я сквозь зубы.

— Что я такого сделал? — загнусавил Салим. — Стараюсь! Хочу как лучше!

Коротышка ломился головой в квадратное оконце, врезанное в дверь камеры.

— Салим! Предатель! Ты меня хотел бить? Да? Камчой бить? С пулей на конце?! Оторву голову, предатель! Вырву ноздри, вырежу язык! Вы еще не знаете Миргафура! Всех задавлю! Отпусти-и-ите!

6

— Зайди-ка, Надырматов, — товарищ Муминов открыл дверь кабинета, пропуская меня вперед. По его тону я понял: будет неприятный разговор.

Он сел на свой стул под портретом Ленина, побарабанил пальцами по столу.

— Ударил камчой товарища?

— Товарища? — возмутился я.

— Ударил. Унижаешь постоянно. — Он поднялся, одернул отутюженный френч. — Смирно! За проявление феодально-байских пережитков объявляю вам, Надырматов, коммунистическое порицание.

— Слушаюсь! — Я старался спрятать в себе возмущение и обиду, стоял по стойке «смирно» и чувствовал, как по моей тощей спине ползут струйки пота.

— Садись и мотай на ус…

— Товарищ Муминов, Таджи Садыкович! Прошу освободить меня от нового сотрудника… Курбанова. Не справляюсь я с его воспитанием. Пусть кто-нибудь другой его воспитывает, у кого получается.

— В кусты от трудностей, Надырматов? Какой же ты комсомолец? Это же тебе, если хочешь знать, поручение партячейки. Ты известен нам в оперативном деле, теперь — проверка на фронте воспитания. Справишься — будем рекомендовать…

— Запросто бы справился, если бы не мешали. Я же его… лучше, чем себя, изучил! Каждый его шаг наперед знаю! Это же… это же отрыжка старого времени!

— Пожалуйста, без прозвищ и оскорблений! Понимаю: трудно, дело новое — таких перевоспитывать. Но Додхо, посмотри, как хорошо перевоспитывается! Уже и политграмоту учит с большим, говорят, удовольствием.

— Так при нем ведь комиссар толковый, из рабочих. На его нервах, наверное, и крови все эти успехи и достижения.

— А тебе кто мешает быть толковым рабоче-дехканским учителем — для одного ведь ученика! Честно говорю, у тебя есть все, чтобы в короткий срок приобщить Курбанова к нашим задачам, как говорится, к передовому образу мыслей. Между основными делами обучай его грамоте, особенно в походах. Пока трясетесь без дела в седлах, ты и обучи.

— В общем, я уже начал, Таджи Садыкович. Только все бесполезно: три буквы он запомнил, а четыре забыл.

— Как это?

— Арабскую букву син он знал, ею расписывался, а теперь и ее не помнит. В его голове сразу четыре буквы не умещаются.

— Уместятся. Ты постепенно, без окриков и без ругани. И главное, не торопись — по одной буковке в день. Сам посуди, целая банда Додхо-саркарды перевоспитывается, а мы с одним не можем справиться. Позор! Курбанов уже принес пользу советской власти, значит, перевоспитание уже и без нас началось. Тебе мой окончательный приказ и партпоручение, Надырматов: подружись с ним. Стисни зубы, а подружись. Я знаю, он много от тебя возьмет. А за ним потянутся и все его родственники.

Я вышел из кабинета с пылающим лицом. Что ж, приказано подружиться, так подружимся. Только как забыть старое? Хоть убейте, но Салима в роли милиционера не мог представить.

Салим поджидал меня на улице, сгорая от любопытства и нетерпения, то и дело вытирая большое жирное лицо моховой — на все времена года — шапкой.

— Артыкджан! Начальник! Друг! — радостно загнусавил он. — Салим на вас не сердится! Салим вам товарищ! Идемте скорей, нас ждут!

— Кто ждет?

— Будет очень хорошее угощение. Барашка я сам выбирал! Сладкий барашек, клянусь аллахом!

— Выкладывай сейчас же, что задумал?

— Не любите вы меня, товарищ начальник, совсем не любите. Вай! Бедная моя голова! Все Салима уважают, а вы не уважаете… Скоро породнимся, а вы все равно не уважаете.

Я схватил его за грудки.

— Как это породнимся? Ты что несешь?

— Адолят — моя родственница! — восторженно заверещал он. — Разве вы не знали?

Я оттолкнул его, едва сдержавшись, чтоб не всыпать ему как следует.

— А угощение… Это что? Вроде свадьбы?

— Что вы, начальник! Разве так бывает, чтоб сразу и свадьба! Сегодня празднество сговора.

— Иди и передай всем своим… — сказал я, закипая от злости. — Не будет никакого сговора. Не будет никакой свадьбы. И лучше не попадайся мне на глаза. Все понял?

Когда я пришел домой, дед опять лежал на супе с закрытыми глазами.

7

И в самом деле, не жениться же на девчонке, которую так нагло хотят тебе подсунуть! А с другой стороны… Каково ей сейчас? Позор-то какой! Никто не будет спрашивать, почему жених отказался, по какой причине. Все будут твердить одно: отказался! В народе говорят: позор длиннее жизни. Значит, получится, будто я сознательно исковеркал судьбу несмышленой девчонки?

Вот как в жизни бывает: вроде бы пустяковое дело — отказался жениться, но из-за этого стали происходить всякие события. И самое первое событие — вот оно, пожалуйста: к товарищу Муминову пришли старики Салимовой родни. Во всем чистом, торжественные, умытые, будто сегодня была пятница. И впереди аксакалов, конечно, Назимбай-ака.

— Выслушай нас, начальник, — начал он, подскакивая на месте от нетерпения. — Совсем испортился ваш нукер, Надырматов сын. Обычаев не чтит, стариков не уважает. Тут писарь прописал все грамотно и достойно. Про все дерзости вашего нукера. Накажите его, начальник. Сильно накажите. Народ требует. А это вам подарок за вашу мудрость и доброту, известные в подлунном мире.

Товарищ Муминов посмотрел на корзины и тихо произнес:

— Уберите. Чтоб я этого больше не видел.

Тем не менее напоил стариков чаем, с почтением проводил до ворот милицейского двора. А мне сердито высказал:

— С тобой еще поговорим! На ячейке! О твоей несдержанности, о плохом поведении в быту. А сейчас занимайся своим делом. Чтоб хаза Миргафура была найдена в течение суток!

— Делаем все возможное, Таджи Садыкович. Найдем, я думаю… А насчет этого… попробую сам уладить.

— «Думаю», «попробую»! Ты не на базаре катык продаешь, ты в добровольческую милицию вступил, а по существу — в армию. Выражаться должен определенно и четко. По-военному!

— Слушаюсь, товарищ начальник! — и я попытался щелкнуть каблуками своих стоптанных сапог.

Товарищ Муминов прищурился.

— Издеваешься?

— Никак нет. Армейский язык знаем, как-никак служили…

— Кру-угом! Шагом марш! И пока задание не выполнишь, чтоб я тебя не видел!

Я собрал бойцов своего отряда в дальнем углу огромного милицейского двора, у конюшен. Мы расселись прямо на земле, усыпанной соломой, дневальный принес чайники и пиалушки…

В зарешеченном окне кутузки маячило большое лицо Коротышки. Он тоскливо смотрел на милицейских коней, которых конюхи скребли большими щетками. Ну а мы пили чай и говорили о хазе, где ее искать и как искать. Толковые были речи — ребята быстро набирались опыта, но мысли наши были вроде бы без стержня, или, как много позже говорили, без понятия о методах следственного дела.

— У тебя есть что сказать, Салим?

— Есть, начальник. Какую девушку обидели, разрази вас аллах. Были бы как Фархад и Ширин. Все бы завидовали. Уважали… — завел он свою песню.

— Я тебя спрашивал, как будешь искать хазу?

— Как скажете, так и буду, — поскучнел Салим.

Товарищи тоже начали рассуждать о сватовстве.

Они, конечно, были на моей стороне, тем не менее я прекратил эти посторонние разговоры. Только Кешка Софронов не сразу успокоился.

— Так разве это посторонний разговор? — удивленно возмутился он. — Если ползучая контра хочет влезть в родню к бойцу революции… Ладно, молчу, молчу. Про любовь и все такое будем, видно, толковать после всемирной победы пролетариата, не раньше.

— Правильно, Кеша, — сказал я с уважением к его классовой понятливости. — А теперь, что нам известно по данному распрекрасному делу? Первое: где-то есть настоящая хаза. Второе: хозяин хазы — Коротышка.

Все посмотрели в сторону Коротышки. Он просунул руку сквозь решетку и подманивал горлинку хлебными крошками. А та, свесив голову с крыши, поглядывала на него то одним глазом, то другим.

— Третье, — продолжал я терпеливо. — Коротышка сдался, притом убил двух сообщников.

— Темнит этот Коротышка, — сказал Кешка Софронов. — Вот и сдался. А что, неверно?

— Верно, Кеша. Товарищ Муминов тоже сказал: темнит, отводит нас от хазы. Похоже, с этой целью и сдался. И прикончил тех двоих, чтоб не проболтались. Такие, как он, верят только себе… А теперь вопрос: почему Коротышке приспичило темнить именно сейчас, в данный момент?

Товарищи молчали. Салим завороженно смотрел мне в рот. За его мясистым ухом уютно устроилась мятая папироса.

— Может, хотел выдать эту кибитку за хазу? — пробился неуверенный голос Кешки Софронова.

— Тогда он хотя бы разбросал по полу деньги и барахлишко, чтоб глаза нам ослепить, мозги запудрить, — ответил я. — Но в кибитке золотишком и не пахнет.

— А что? Все ясно. Сдался, отбухает срок и вернется в свою хазу. А кто-нибудь из верных уркаганов будет сторожить. Тот же Хасан — где он?

Я повел взглядом по внимательным лицам.

— А может, тут что и похитрей? Смотрите, что получается. Вот мы ищем хазу, какие-то следы находим, чуть было Хасана не поймали. И вдруг появился сам Коротышка. Появился так, будто сказал нам: «Вот он я, хватайте меня». Так вот что мне в голову стукнуло — Коротышка остановил наши поиски! Нарочно остановил. Ведь мы перестали искать в Чорбаге и всем скопом прибежали в махаллю Беш-таш. А если хаза была в Чорбаге? Если мы были на ее пороге?

— В Чорбаге? Быстрей! — всполошились ребята.

Да, именно в Чорбаге, на городской окраине, мы прекратили поиски. Мне хотелось бежать впереди всех к конюшне, но я неторопливо стряхнул с себя соломинки, расправил гимнастерку и лишь тогда сказал:

— Седлаем, товарищи!

А как же? Негоже командиру отряда угро суетиться и прыгать от радости.

Коротышка притиснул лицо к ржавым прутьям решетки, вспугнул горлинку. Один из бойцов показал на него пальцем:

— Услышал, однако, про Чорбаг…

— И в штаны наложил! — подхватил другой.

Но вслед нам загрохотал мощный бас:

— Счастливого пути, начальник!

Удивительная вежливость Коротышки мне совсем не понравилась. Куда приятней звучала бы в данный момент его грубая брань.

Чорбаг — это густая тень старых фруктовых деревьев, отдельные кибитки сторожей, загородные дома местных жителей, извилистые линии дувалов, неглубокое русло речушки в глиняных берегах, пустыри, заросшие колючкой, кучи мусора, вывозимого на арбах из города… «Чорбаг» — «Четыре сада», заимка. Отправляясь в загородный дом или сад, говорили когда-то: «Пойду в чорбаг». Город уже вплотную приблизился к Чорбагу, начал втягивать его в свою черту. Это был кусочек уходящей замусоренной старины.

Бродить по закоулкам Чорбага в жаркий день — одно удовольствие, душа отдыхает. Мои парни поснимали гимнастерки, а кто и сапоги. Мы настроились на долгие поиски, а нашли быстро — пустую яму, похожую на воронку от снаряда, но непомерно большую: в ней могла поместиться лошадь вместе с всадником. Вокруг ямы были разбросаны доски и груды свежей земли, не успевшей высохнуть как следует.

Мы сидели на досках, курили, соображали. Никому не хотелось верить, что это и есть знаменитая хаза, точнее, то, что называлось хазой, складом и так далее.

— Сомнений нет, — сказал я, пряча глубокое разочарование. — Коротышка выиграл время, и хазу перенесли. Должно быть, этой ночью поработали. Сообщники какие-то остались — вот наш главный промах. Без сообщников, которые на воле, он ничто.

Следы были тщательно уничтожены, так что невозможно было проследить, в какую сторону тащили немалый груз. Верно в народе говорят: «Время потерял — все потерял». Но я старался выглядеть бывалым джигитом, закаленным оплеухами судьбы.

— Не унывать, товарищи! Будем искать. Очень важно найти хоть какой-нибудь след — окурок, оброненную вещичку… Чем трудней дается победа, тем она слаще.

— Слаще халвы, — произнес уныло Салим.

— Даже если бы ангелы унесли на небо все, что здесь было спрятано, то и они уронили бы на грешную землю какую-нибудь малость. А тут работали люди. Значит, так… Разобьем Чорбаг на участки и будем искать. Хоть на животе ползать, но надо найти, товарищи!

Салиму я выделил самый богатый участок — пустырь, колдобины, обрывы. Чуяла моя душа, там могло что-то быть. Пусть он найдет! Чтоб и ребята увидели: приносит пользу, старается. Чтоб и сам себя почувствовал нужным в новой жизни.

Но Салим возмутился:

— Разрази вас аллах, начальник! Совсем Салима не любите! Всех — на легкое место, а Салима на трудное? Да?

Он наговорил мне столько, что я разозлился.

— Ищи где хочешь! Пожалуйста!

Аллах всемогущий, ну почему я должен с ним нянчиться!

Салим полез в самые тенистые места, где можно было и яблоком закусить, и в холодном арыке искупаться. А я начал обходить богатый участок и сразу же наткнулся на змей. Они расползались с шипением в разные стороны. Вокруг было много следов босых детских ног. Старых следов. Мальчишки приходят сюда за птичьими яйцами по весне — крутые обрывы изрыты норками, в которых селились стрижи, удоды, синеворонки. Вот и сейчас над головой пролетела парочка длинноклювых нарядных удодов. Я проследил за их волнистым полетом.

— Начальник! — донесся издали гнусавый голос. — Идите скорее сюда, начальник!

Салим сидел на корточках у арыка и кричал, напрягая жилы, до тех пор, пока я не хлопнул его по пыльному плечу.

— Туда смотрите, начальник! Туда! Салим нашел! Никто не нашел, а Салим нашел! — Он показывал обеими руками на мутный быстрый поток, тащивший листья и яблоки-падалицу.

На дне арыка я разглядел человеческие тела. При виде трупов мне всегда становится не по себе. Но я заставил себя залезть в воду — и точно: два трупа. Они были придавлены ржавой изогнутой рельсиной.

Мы с Салимом вытащили их на берег. Это были пожилые дехкане, убитые выстрелами в затылок. Ветхие мокрые чапаны все еще были подвернуты на спинах. Такие тымды-курдюки обычно сооружают для переноски тяжестей.

Я знал этих людей. Один был сторожем черешневого сада, другой имел загородный «дом» — развалюху-кибитку тут же, на Чорбаге. Наверняка случайные люди, просто им не повезло — подвернулись под руку бандитам. Таких случайных грузчиков уголовники называли «вьючными животными» и нередко освобождались от них подобным образом.

Товарищ Муминов приехал на место происшествия в сопровождении городского врача.

— Их смерть на нашей совести, Надырматов. — Товарищ Муминов с хмурым видом стоял возле убитых. — Не смогли найти хазу, и вот… А я на тебя надеялся, думал, ты голова… Так что кончай поиски и заступай на дежурство. Хватит за тебя дежурить другим.

И хотя я ему в ответ ни слова, он резко, будто озлясь, спросил:

— Тебе что-нибудь непонятно? Поясню. Трупы не оставляют там, где устраивают тайники. Награбленное вывезли из Чорбага. Ты не смог найти хазу, когда она была у вас под носом, ходили и спотыкались об нее. Сейчас не найдешь и подавно. Пусть ташкентские товарищи покажут, как надо искать.

8

На базарчике возле мечети я купил свежей самсы и заторопился домой: нужно было хотя бы силой накормить забунтовавшего деда. Я припустил было крупной рысью, но впереди появились какие-то люди, и, чтоб не ушибить их на узкой, сдавленной дувалами дороге, пришлось перевести коня на шаг.

Засунув ладони за поясные платки, преградив мне дорогу, стояли четверо. Я узнал братьев моей несостоявшейся невесты. Решили посчитаться за позор сестренки?

В старшем я узнал Хамидбая, того самого, которого хотели сделать председателем союза «Кошчи». Он вроде бы еще больше вытянулся и отощал, чекмень на его квадратных плечах был прежний, дыра на дыре, если не считать кокетливой, в горошек, заплаты на животе.

— Слазь, — произнес Хамидбай враждебно.

— Может, в другой раз? — предложил я миролюбиво, будто руку дружбы протянул.

— Мы не против советской власти… и милиции… Так что слазь.

Остальные братья, тоже тощие и оборванные, сжигали меня ненавидящими взглядами. У младшего даже губы подрагивали — так ему, видно, хотелось отдубасить меня.

— Вижу, как вы к милиции относитесь, — вчетвером на одного?

Можно было припугнуть их наганом или словом: как-никак покушаются на служебное лицо. Можно было выстрелить в воздух, чтобы примчался ближайший постовой. Но тогда я впутал бы в свои личные дела советскую власть — так получается?

— Нет! — Хамидбай замотал головой. — Всего один будет бить. Очень хороший человек, он тоже за советскую власть. И милицию уважает… Наш родственник.

— Салим, что ли? — Я захохотал.

Над дувалом тотчас появилась голова Салима в плоской бараньей шапке, выпачканной в глине. Он был немного смущен.

— Почему тебя выбрали, Салим? Другие вдруг ослабли, и ты — самый сильный батыр в роду?

— Зачем смеетесь? — обидчиво загундел он. — Не все ли равно, кто вас будет бить?

— Хочешь меня отколотить? Вспомни поговорку: кто боится, того и бьют. А ты меня боишься.

— Я? — Салим фальшиво рассмеялся. — Вас? Такого худого?

— Я же твой начальник, верно? А ты всех начальников боялся еще в утробе матери.

Я застегнул кобуру нагана, засунул в трещину дувала концы поводьев. В случае чего товарищи найдут меня по коню. Навряд ли кто в городе рискнет увести животное, меченное милицейским тавром.

— Где будем биться, гнусавый?

Мы перелезли через дувал, пошли чьим-то садом, жаждущим полива. Куда? Конечно, на пустырь с живописными холмами мусора. А дальше начинались сады и закоулки Чорбага.

Чтобы не молчать, я спросил шагавшего впереди Хамидбая:

— Канавы прорыли?

Он обернулся — нескладный, костлявый, слюна блестит в уголках большого рта, — протянул удивленно:

— Ка-акие канавы?

— Чтоб кровь стекала. С одного Салима набежит, как со стада баранов. Вон загривок какой багровый, а нос нежный, при виде хорошего кулака кровь брызнет сама по себе.

— Посмотрим, какой у вас нос! — обиделся Салим.

В мелкой глиняной впадине среди скорпионов и колючек мы с Салимом начали волтузить друг друга. Смех и грех. Салим был силен, но не очень ловок и дрался по-кишлачному, то широко размахивая кулаками, то стараясь ухватиться за мою одежду. И ухватился. Пуговицы моей многострадальной гимнастерки посыпались дождем. Я стукнул Салима кулаком в скользкий подбородок — он закатил глаза и повалился в колючки.

— Убил! — завопили братья и, толкаясь, бросились на меня.

Одному я врезал локтем под дых, другому — ногой по коленной чашечке. Хамидбай выхватил нож… Спасибо Салиму, он вовремя очухался и так с разбегу боднул меня, что я вспорхнул в воздух.

Победа благородного семейства была полная, и Адолят могла утешиться. Измочаленного, залитого кровью, в разорванной до пупа гимнастерке, меня понесли на руках прежним маршрутом и взгромоздили на седло.

— Шу! Шу! — Хамидбай шлепнул пятерней по крупу коня. Что-то с его речью происходило странное, и он удивленно прошепелявил еще раз: — Шу!

Вроде бы я не бил его по зубам. Неужели сами выпали?

— Убирайтесь из нашего города! — глаза Салима воинственно сверкали. Угощай его тумаками хоть каждый день — только спасибо скажет. Вон какой храбрый стал. — Разрази вас аллах! Сегодня же убирайтесь! Если еще увидим, не поздоровится, так и знайте!

— Аллах свидетель, не поздоровится, — это добавил самый младшенький, отчаянно хромавший позади всех.

У ближайшего арыка я спешился и привел себя в порядок, чтобы не пугать деда. Унял кровь, сочившуюся из разбитого и опухшего носа, сполоснул гимнастерку. Тело ныло, в голове шумело.

«Надо бы вернуться, пуговицы собрать», — подумал я. Но сначала домой, накормить умирающего.

Дед лежал на супе в прежней позе. Я заварил зеленого чаю, развязал узелок с пищей, но дед не реагировал ни на божественные запахи, ни на мои уговоры.

— Как вам не стыдно, дедушка. Пьете мою кровь. Ее и без того мало осталось. Да вас нужно трибуналом судить! За помощь контрреволюции. Встаньте сейчас же!

Я попытался накормить его силой. Он выплюнул пищу. Из-под дергавшихся век просочились мутные слезы и затопили глубокие черные морщины на лице. Тщедушное тело его содрогнулось от рыданий. Я был в отчаянии!

— Да поймите же, бобо! Плохие люди хотят приручить меня… Для этого хотят породниться, поэтому и вам голову заморочили!

Дед молча плакал, прощаясь с жизнью.

Я поел в одиночестве, не чувствуя вкуса пищи, зашил гимнастерку и, так как до заступления на дежурство оставалось время, поехал искать пуговицы.

Медные пуговицы хотя и ценность, но всего лишь предлог, наивная уловка для того, чтобы обмануть внутреннего надзирателя. Душа-то хотела не пуговиц, душа искала встречи с Адолят. Объяснить бы ей, что она во всей этой истории ни при чем. Что я не против нее. Наоборот, она даже нравится мне. Так и скажу: «Ты мне нравишься, вот только подрасти немного. И пожалуйста, без всяких свах и калымов. Революция отменила феодально-байские обычаи раз и навсегда…»

Прежним путем я добрался до места драки. Верблюжьи колючки, оказывается, были искромсаны и раздавлены на большой площади, будто тут прошла орда Чингисхана. Даже не верилось, что это мы с братьями Адолят так славно поработали.

Собрал я все до одной пуговицы, сел и тут же пришил к гимнастерке. Потом пошел напрямик через пустырь к дому Адолят, с ходу одолел завал из колючек и веток акации, возвышавшийся вместо дувала, и уперся в глухую стену кибитки.

Из глинобитной старой постройки выпирали жердочки остова. В трещины были засунуты начесы волос, крохотные и серые от пыли узелки, бумажные свертки… Волосы в трещинах — это чтобы на голове густо росли. А узелки и свертки — это пуповины детей, выпавшие молочные зубы и многое другое. Сохранить бы хоть одну такую стену, чтобы дожила до светлого будущего, а то ведь и не поверят, что было когда-то такое…

Передо мной стояло несколько задач в этом походе к дому Адолят. Прежде всего — поговорить с девчонкой. Затем — не нарваться на новую драку, ведь это будет уже не драка, а обоюдное убийство. Они меня будут убивать за то, что нарушил неприкосновенность мусульманского жилища, Коран в таких случаях рекомендует оторвать голову нечестивцу или что-то в этом духе. Ну а мне, понятно, придется защищаться. И неизвестно, чем дело кончится. Интересно, на чью сторону встанет Адолят? Ясно, на чью, и гадать тут нечего. Она, может, и добьет меня, умирающего, каким-нибудь тяжелым и твердым предметом. Кумганом, например. Или култышкой для сбивания масла. С какой стороны ни взглянуть, а смерть совсем не подходящая для командира отряда угро.

Под звучное щелканье невидимого перепела я крался по двору и, надо же, наткнулся на Хамидбая. Увидев меня, он вытаращил глаза.

Я выхватил наган из кобуры.

— Только пикни!

Хамидбай звучно сглотнул слюну, однако в его глазах не было страха.

— Он у тебя не штреляет, — прошепелявил Хамидбай.

— С чего ты взял? — шепотом спросил я.

— Ты бы выштрельнул… тогда… Я нош вынул, а ты не выштрельнул. Я ше помню.

— А ты подумай получше. Может, поймешь, почему я не стрелял. Я подожду.

Я отодвинул край трухлявой циновки и увидел на супе возле хауза нескольких стариков и среди них — Салима в бараньей шапке. Он гнусавил что-то с яростью и обидой и в то же время не забывал шумно отхлебывать из пиалы. То и дело слышалось аппетитное причмокивание. И мне тоже захотелось чаю.

Хамидбай смотрел на дуло нагана и размышлял, должно быть. Потом сказал:

— Он у тебя шломанный. Потому не штреляет.

— Он очень хорошо стреляет. А тогда не выстрелил, потому что пожалел тебя, дурака.

— Я ше нош вынул, а ты пошалел? — Недоверие было написано на неумытом лице парня.

Вдруг он спохватился и перешел на враждебный тон:

— Ты зачем пришел? Подшлушивать шлова мушульман?

— Вот еще. На тебя хотел посмотреть. Как, думаю, он там без зубов? Может, тебе деревянные выстругать? Эй, Хамидбай, про какого шакала они говорят?

— Про тебя, начальник.

Мне стало не по себе. Им мало мордобития, хотят кровью смыть позор дома? А птичка-то сама сдуру влетела в силки!

Я взвел курок нагана.

— Ложись лицом вниз, руки за спину!

Хамидбай оторопело смотрел на вставший на дыбы курок. Потом неуклюже лег, ткнулся лицом в утрамбованную глину.

Голоса стариков становились все громче.

— В горы!..

— Не надо в горы!..

— Салимбай, сынок…

Опять протяжно загнусавил Салим:

— Он же в зиндан меня посадит, клянусь аллахом, а потом убьет! Лучше мне убежать в горы.

— Нет! — взвизгнул Назимбай, и все смолкли. — Через тебя, Салимбай, сынок, весь род может стать богатым и уважаемым. Мы все поедем к шакалу, дадим ему мяса, лепешек, фруктов-мруктов. Пусть подавится…

Ага, купить меня решили?! Я спрятал наган в кобуру.

— Темень беспросветная! — сказал я громко.

Хамидбай повернул лицо и посмотрел на меня одним глазом. Я отправился прежней дорогой через пустырь, и следом за мной летели возбужденные голоса стариков.

9

Я не любил ночные дежурства… Ночь пробуждает к жизни грех и порок. Заступая на дежурство, будто погружаешься с головой в хауз, наполненный мутью.

На этот раз ночка выдалась не труднее и не легче, чем все прочие: на окраине города кто-то затеял перестрелку с милицейским патрулем, у запертых базарных ворот нашли труп человека в рубище дервиша, и поднятый с постели врач определил: умер от проказы. И это в самом сердце города!

Не успели расхлебать историю с проказой — вспыхнул пожар на балахоне мелкого торговца фруктами. Пожар потушили силами патрульных, соседей и пожарников. Причину пожара установить было несложно: хозяин, напившись до чертиков, развел костер в комнате, устланной коврами. Обожженного и воющего от боли Умарбая увезли на арбе в больницу.

Но вот наступило затишье. Я подремывал у керосиновой лампы, ребята посапывали на топчане и на полу, а Салим зевал, тер глаза — мучился над русским букварем, который ему вручил товарищ Муминов, наказав со всей строгостью: «Чтобы каждый день учил по одной букве! Я проверю».

О своем ультиматуме Салим не вспоминал, и я старался не показывать виду. Не хотелось нарушать шаткое перемирие. Да и появилась приятная, хоть и хилая мыслишка: а вдруг Салим, озарившись светом знаний, растолкует наконец всей своей родне, что к чему на этом свете.

Салим тронул меня за плечо.

— Товарищ начальник…

— Это буква «гэ», — сказал я, не поднимая головы. — Там написано: «га-га-га». Так в России кричат гуси.

— Я не про то, начальник… Умные люди говорят: звери и птицы не умеют читать и писать, поэтому они всегда здоровы и в радости… А от грамоты можно сильно заболеть.

— Это Назимбай-ака тебе сказал?

— Почему Назимбай-ака? Все умные люди так говорили. Они думали, думали, потом сказали: ладно, пусть Салимбай грамоте учится, только немного.

— Смех и грех, — сказал я. — Отдохни пока от науки немного, Салим…

Но тут послышались крики часового, ударил винтовочный выстрел. Мы выскочили из дежурки. Часовой, волнуясь, доложил:

— Кто-то шастал возле кутузки!

Принесли керосиновую лампу, зажгли факелы из соломы и на земле обнаружили брызги крови — будто кто-то стряхнул с малярной кисти свежую масляную краску.

— Ишь ты, попал! — удивился часовой. — Ведь я без прицелу, впотьмах-то…

Почти до утра мы прочесывали близлежащую махаллю вдоль и поперек. Полгорода уже не спало, и какие-то люди в чапанах суматошно и ревностно нам помогали. С удивлением я узнал в одном из них Хамидбая, затем услышал заполошный голосишко Назимбая. Все его семейство было здесь! Они из кожи лезли, старались нам помочь. Но бандит как сквозь землю провалился. Товарищ Муминов распорядился прекратить поиски, потом долго благодарил аксакалов за посильную помощь рабоче-дехканской милиции.

— В следующий раз зовите, обязательно найдем! — Потный, измученный Назимбай радостно улыбался.

Пока мы искали раненого бандита, патруль за городом наткнулся на полусъеденный шакалами труп молодого парня. Труп привезли в мертвецкую больницы. Сердитый от недосыпу Владислав Пахомыч, городской врач, поставил подпись под медицинским заключением и сказал со всей откровенностью старого интеллигента:

— Прискорбно-с, господа милиция. Что ни ночь — ужасы апокалипсиса. Я при вас как рабочий на фабрике в ночную смену… Хочу обратить ваше внимание на этот труп. Переломы обеих ног, побит камнями. Но самое ужасное: в нем еще теплилась жизнь, когда на него напали дикие звери. Вы понимаете, что творится вокруг? И доколе это будет продолжаться? Власть-то вы взяли, так наведите порядок!

Чего уж тут не понять. По местным обычаям, ноги ломали неверным женам и их любовникам, застав их вместе. Теперь нужно искать, где вторая жертва.

В ту же ночь я заглянул в камеру. Коротышка притворился спящим.

— Эй, Миргафур, ничего не хочешь сказать?

В ответ сердитый бас:

— Пусть шайтан тебе говорит.

Коротышку обыскали, заглянули под нары: может, уже успели что-то передать? И точно. В углу, за деревянной стойкой нар, притаился сверток с двумя напильниками и куском бараньего сала.

Я шлепнул себя по лбу:

— Как сразу не додумался! Время ты выиграл, хазу спас. Теперь можно и в кусты? Но вот незадача. Сорвалось. Но ты помолись аллаху, может, лестницу с неба спустит.

Коротышка угрюмо молчал.

— А теперь скажи, зачем вам понадобилось убивать мальчишку и ломать ему ноги? Кто он? Еще один сообщник, с которым надо было расплатиться?

— Хочешь на меня свалить, начальник? — с яростью забасил Коротышка. — Давай, вали! Что у вас есть, все на меня!

Эта ночь никак не могла кончиться. Уже и солнце жарило вовсю, и тени от дувалов — самые короткие, а кошмары все продолжались.

Мы обедали под навесом в милицейском дворе, когда прибежал один из постовых в мокрой от пота гимнастерке.

— Девка повесилась!

— Какая девка? — я схватился за фуражку.

— Которую за тебя сватали!

Не помню, как я добрался до места происшествия. Мужчины в длинных скорбных чапанах, подвязанных поясными платками, молча стояли у ворот. Всей кожей я ощутил на себе тяжелые злобные взгляды. И заметил, что у некоторых руки дернулись к ножам под чапанами…

Тут меня перехватил товарищ Муминов.

— Вернись в отряд. Приказываю!

Спустя какое-то время, уже в своем кабинете, он сказал с горечью:

— Эх, Надырматов! Нужно было все это предвидеть… Голова есть на плечах? Какой же ты, к шайтану, командир? Дальше носа не видишь…

Город был взбудоражен смертью девушки. Какая-то сволочь распространила слух, будто я натешился с Адолят и отказался на ней жениться, будто в этом состоит суть новых отношений между мужчиной и женщиной. К товарищу Муминову опять пришли старики. Большая толпа мусульман стояла у милицейских ворот и требовала моей казни.

Начальство было вынуждено возбудить дознание по моему делу. Меня допрашивали мои же сослуживцы, затем товарищи из трибунала. Раз пять я рассказывал о своей единственной встрече с Адолят. Наконец понял: с таким же успехом можно рассказывать и пятьсот раз.

— В чем вы хотите меня обвинить? — возмутился я. — В том, что я нарушил обычай?

— Погибла несознательная юная девушка… — товарищ Муминов держался обеими руками за ремень своей портупеи, в такой позе он обычно произносил речи на митингах или на похоронах павших товарищей. — Она тянулась к тебе, Надырматов. Надеялась на иную жизнь… А когда перед ней захлопнулась дверца, ведущая в новый мир… Она не захотела мириться с таким положением!.. Сама ушла из жизни. Такие вот факты, Надырматов.

— Бей своих, чтоб чужие боялись?.. — Я попытался улыбнуться иронично, но вместо улыбки вышло что-то другое, потому что даже товарищ Муминов (кремень, не человек) отвернулся и пробормотал с некоторым замешательством:

— Ты не сомневайся… разберемся во всем по справедливости…

Я и не сомневался. Конечно, разберутся и поймут окончательно: я повинен в смерти Адолят. С меня началась вся эта трагедия, которая до этого начиналась как обыкновенная азиатская комедия. Чего тут отпираться? Виноват…

10

Товарищ Муминов приказал мне сидеть дома и не высовываться, пока не вызовут. Я же ответил, что дома меня обязательно прикончат, никакой часовой не поможет.

— К чему клонишь?

— Посадите меня в кутузку.

— Сейчас у нас одна камера, сам знаешь, а в ней — Кичик-Миргафур.

— Вот к нему и посадите.

— Признавайся, что задумал?

— Надо поближе на Коротышку посмотреть. Когда человека хорошо знаешь, то можно сказать, что и как он делал или сделает… Не всегда, конечно. Но я вам уже говорил: дело верное, сам проверял не раз…

— Дурной разговор. Не верю я в такие штуки, Надырматов. Да и представляешь, что будет, если я тебя в кутузку? Мусульмане скажут: раз посадили, значит, виноват. Себе же трудную жизнь выпрашиваешь.

— Таджи Садыкович, заслужил я право на трудную жизнь? Заслужил. Вы сами не раз меня хвалили перед строем. Так что посадите к Коротышке. Очень вас прошу.

— А может, и впрямь тебе там место, Надырматов? — задумчиво проговорил товарищ Муминов.

Я обрадовался:

— Золотые ваши слова, Таджи Садыкович! Но сначала дайте прочитать заключение Владислава Пахомыча о смерти Адолят.

— Еще не готово.

Владислав Пахомыч, городской врач, отличался удивительной пунктуальностью, но и медлительностью, тем более что работа судебного медэксперта — не главное его занятие.

— Тогда… мне нужно поговорить с ним, Таджи Садыкович. Обязательно.

— Поговоришь еще. А теперь пусть будет так, как ты просишь. Выкладывай на стол все из карманов, давай оружие и все ремни… — и он позвал дежурного.

Камер вообще-то было несколько, но только в одной успели переложить стены. Во время красной субботы заменили саман кирпичной кладкой. Я сам работал каменщиком в паре с председателем трибунала товарищем Чугуновым, а товарищ Муминов подносил раствор и кирпичи. Еще шутили: для других стараемся, а ведь спасибо не скажут.

И вот я рассматриваю свою кладку, ощущаю под ладонями крутые жгуты известкового раствора, гладкую поверхность кирпичей. Добротно сработано. И тут же в камере беснуется обалдевший от злой радости Коротышка Миргафур. Скачет, хлопает руками по бокам, оглушительно басит:

— Ой-бой! Начальник в зиндане! Ой-бой! Теперь Миргафура отпустят! Аллах все рассудил по справедливости…

— Перестань, — сказал я чуть ли не вежливым тоном.

— А что ты мне сделаешь, начальник? Ты же теперь такой, как я, бандит и разбойник, тоже в зиндане сидишь! Хороших людей в зиндан не сажают!

Коротышка совсем распоясался, на радостях так и лез в драку. Но не драться я сюда пришел. Да и еще с прошлой драки с Курбановыми не очухался, к бокам больно было притронуться.

— Давай по-хорошему разговаривать, Кичик-Миргафур. Вот ты — откуда родом?

Он пожирал меня глазами.

— Я ведь тебя убью. Не сейчас, так ночью, когда уснешь. Зубами горло перегрызу. Люди спасибо скажут.

— Люди? Тебе же нет никакого дела до людей.

— Правильно. Нет. Но все равно, когда спасибо скажут — приятно будет.

— Все хотел тебя спросить, да ты все время убегал. Скажи, почему тебе до сих пор мусульмане даже руку не отрубили за воровство. А ведь любой шариатский суд присудил бы тебе такое наказание.

— Те казни — для простых смертных. Так могли меня раньше… наказать… А сейчас не могут.

— Не понимаю. Почему?

Он усмехнулся:

— Беков и падишахов не казнят за то, что много убили. Наоборот, их любят, уважают.

— Разве ты бек или падишах?

Он трубно рассмеялся.

— Все знают: я уже выше беков и падишахов. Только твоя милиция глупая, ничего не знает.

— Значит… если ты имеешь много хурджунов с награбленным добром… казни уже не судят? И шариатский суд нипочем?

— Ты сказал в прошлый раз, что я не знаю людей. Это ты не знаешь! Они всегда меня не любили, но уважали, старались избегать. И я отнимал у них то, что было их силой. Их имущество. — Он яростно расхохотался, оглушив меня. — Глупцы, безумцы! Они хотели меня удержать в низших, в грязи! А им следовало сразу все понять. Надо было сразу мне дать то, чего заслуживают мои мысли, моя сила, мое желание быть выше их. Или надо было убить меня. Они трусливые и жалкие: не смогли убить, не захотели дать. Тогда я начал отбирать у них их силу вместе с их жизнями!

Я смотрел на него широко раскрытыми глазами, я вслушивался в грохочущий бас. Мне нужно было знать Коротышку, как самого себя.

…На всю жизнь я запомнил голодную страшную зиму далекого детства, когда умерли обе мои сестренки, а мы с дедом замучились ждать моих родителей. Они уехали еще летом на заработки в Скобелев с тем, чтобы вернуться к холодам. Но не вернулись. Весной стало известно, что на людей, возвращавшихся с заработков, напали грабители неподалеку от города. Бедняки отчаянно защищали свои жалкие гроши, и их перебили всех до единого.

В базарные дни я влезал на дувал и, ежась под ледяным ветром, смотрел на прохожих. Я старался разглядеть их лица, я мечтал оказаться на месте каждого из них. Легче всего мне удавалось «переселяться» и знакомых мне людей — соседей, друзей отца и деда. Скорчившись на дувале, я видел себя то чахоточным сапожником Абдураиком, то многодетным долговязым Хабибулло-суфи. Их ногами я шагал на базар, их руками отсчитывал деньги и покупал ячменные ароматнейшие лепешки. Их зубами откусывал и жевал. И мое закоченевшее тело начинали сводить судороги счастья. Я ощущал сладость еды с такой нестерпимой силой, что мог, наверное, сойти с ума…

А когда появлялся махаллинский бай Раззак на своей толстой смирной лошади, для меня наступали мучительные минуты. Я знал, что он пойдет туда, куда не заглядывали бедняки, по всем торговым рядам, накупит множество самой вкусной еды, халвы и нишалды… Но «переселиться» в него я не мог, как ни старался… Я его боялся и не представлял, что он может накупить на свое множество денег…

Я пытался так и этак привязать к Коротышке события, связанные с хазой. Что я «имел на руках»?

Коротышка так силен и богат, что, но его словам, сравнялся с падишахами и неподсуден никаким судам. Аллах ему дозволил делать все, что угодно. И вот этот «падишах» сдался. Вроде бы понятно почему, чтобы остановить поиски хазы в Чорбаге и направить нас по ложному следу. Пока мы «дотумкали» до этой Коротышкиной хитрости, его сообщники (Хасан или кто другой?) перенесли все добро в другой тайник.

Выводы напрашивались сами.

Если бы Коротышка не надеялся на то, что сможет уйти из кутузки, он, конечно, никогда не сдался бы. Вопрос: на чем основаны его надежды? Или на ком? Дальше — Коротышка наверняка продолжает руководить своей обороной, наверняка сам выбрал место, куда перенесли хазу. А раз так, то место для тайника постарался найти какое-то особенное, необыкновенное. Такое, что никому и в голову не придет его там искать. Что же мог придумать Коротышка?

Он подремывал в своем углу, а я разглядывал его крупное обмякшее лицо. Совсем не бандитское. «Неординарное лицо», — говорил о таких Владислав Пахомыч. Ведь он мог быть каким-нибудь незаурядным человеком — музыкантом, допустим, или мастером в каком-то ремесле, садоводом, хлопкоробом, торговцем, в конце концов. Не знаю, кем бы он мог быть, но знаю, чувствую — обязательно был бы «неординарным»… Правоверным не по душе пришлась его неординарность? И они вышвырнули его в уголовщину? Чтобы стал он хищником и чтобы можно было убить его как хищника? А хищник стал недосягаем для своих жертв?

Мои размышления прервал выразительный голос Владислава Пахомыча — он спрашивал дежурного обо мне. Я обрадовался этому голосу. И вот в квадрате оконца блеснули стекла старомодного пенсне.

— Что вы хотели, Надырматов? Зачем попросили вызвать меня?

— Я хотел спросить… При осмотре трупа той девушки…

— Отвратительная беспринципность! — взорвался Владислав Пахомыч. — И у вас повернулся язык спрашивать? Она, по существу, еще ребенок! Вот результат вашей распущенности, молодой человек! Да-с!

— Какой распущенности? Вы о чем?

— По существу, еще ребенок… а… а налицо все признаки… Что вы с ней сделали, вам известно! Не пытайтесь обмануть! Медицину не проведешь! Медицина — истина! Царица наук! И мне вас нисколько не жаль, поверьте. Вы, в сущности, убийца. И трибунал будет вам справедливым возмездием. Так-с!

Владислав Пахомыч — большой любитель справедливости и немножко псих, а в общем-то хороший человек. У меня с ним никогда не получалось нормального разговора, с чего бы он вышел сейчас?

— Вам потом будет стыдно, Владислав Пахомыч, — сказал я тихо. Ничего лучшего в своем положении я не мог придумать.

Он сразу осекся, начал протирать пенсне куском бинта. И ушел, не попрощавшись ни с кем, что на него не было похоже.

На лице Коротышки было написано глубокое удовлетворение.

— На девчонке, начальник, попался! Ой-бой! Какой ты слюнтяй, начальник! Наверное, первый раз с девчонкой, да? Наверное, никогда до этого голую не видел, да? — Глаза его горели энергией. Он вдруг зашептал, приставив ладонь к губам: — Хочешь, научу, как можно убежать, начальник? Нужно хорошо помолиться, и аллах спустит с неба большую лестницу.

Не сдержавшись, он трубно захохотал. Он трясся в смехе, не мог остановиться и только вытирал пальцами слезы. Я же смотрел на его мокрые губы. Забрезжила слабая мыслишка — искорка в тумане, и я старался раздуть ее в жаркое пламя. Коротышкин торжествующий хохот, как ни странно, мне помогал.

«Никому в голову не придет, какое место он выбрал для тайника, — скакала мыслишка. — Но ведь у него расчет на правоверную голову, на мусульманские мозги. Если так, то… что было на Чорбаге?..»

В камеру просочился аппетитный запах гречневой каши, заправленной шкварками и жареным луком: принесли ужин. Некоторые из мусульманских товарищей, даже работающие в милиции, и на дух по принимали всего, что было заправлено свиным салом. А вот Коротышка выше предрассудков. Ему нужны были силы, и он с жадностью набросился на еду. Я размышлял над своей порцией. Коротышка поглядывал на меня, потом спросил с полным ртом:

— Кушать не хочешь? Доктор аппетит убил? — и засмеялся, плюясь гречкой.

В Чорбаге, во дворе сторожа черешневого сада, я запомнил арбу с торчащими в небо оглоблями. Бандиты имели возможность разом вывезти весь груз. Но вместо этого почему-то привели «вьючных животных».

— Ты не ешь, отдай мне! — веселился Коротышка. — Тебя все равно застрелят у дувала.

Немощные грузчики сделали много ходок — ведь их было двое, а хурджунов — целая гора. Потом, ясное дело, их заставили уничтожать следы. Яму закрывать уже не было времени, старую яму. Осталось только убрать последний след — самих грузчиков…

Я пристально посмотрел на Коротышку. Он перестал веселиться.

— На Чорбаге было когда-то кладбище. Верно, Миргафур?

— Ну и что? Хочешь, чтоб тебя туда отнесли, когда застрелят?

— То кладбище слизнул оползень, и сейчас там какая-то мешанина… Короче говоря, арба не пройдет?

Теперь уже Коротышка смотрел на меня с ужасом, даже не пытаясь придать лицу безразличное выражение.

— Но все же кое-какие могилки остались? А в мазарах удобно кое-что прятать, если решишься на такое. Верно, Миргафур?

Он прыгнул на меня, но я был готов к этому и отбросил его ударом ног. Коротышка так и влип в стену. Потряс головой — и снова в драку, но часовой закричал, дверь распахнулась, и нас разняли. Я увидел встревоженное лицо товарища Санько из хозотряда — он только что заступил на дежурство.

— Ты что бузишь, Надырматов? — нарочито строго спросил он, точно ударил меня плеткой.

— Ты мне?

— Тебе, тебе. — Он мельком глянул на Коротышку.

— Позови Таджи Садыковича.

— Зачем?

— Надо! Позови, говорю! И поскорее!

Санько пошуровал ногой под топчаном. Смех и грех. Будто к его сапогу могло прилипнуть что-нибудь, например, орудия убийства или побега, которые мы с Коротышкой там вдруг спрятали.

— Товарищ Муминов поехал на станцию встречать ташкентских, — проговорил он строго, не глядя на меня. — Между прочим, к тебе дедок ломится. Если хочешь, поговори через окошко. Без начальства не могу выпустить в свободную комнату.

— А в сортир ты без начальства ходишь? — не сдержался я. — Ладно! Зови деда!

— Ты не кричи, Надырматов! И давай без нервов. — Санько ушел с недовольным видом.

— Вот уснешь, убью! — бормотал меж тем бандит и трогал пальцами разбитую губу…

Я тоже потрогал свою опухшую, успел-таки Коротышка приложиться.

Возрожденный к жизни моими бедами, дед жалостливо шептал в светлый квадрат на жестяном поле двери:

— Лепешек принес, покушай… С Миргафуром поделись, такой же страдалец…

— Не переживайте, бобо, — сказал я ему тихо, чтоб не слышал бандит. — Все будет хорошо, вот увидите. Совсем скоро.

Но мудрый мой дед не мог поверить, что все вдруг станет на свои места. Ведь многое уже изменилось, не вернуть. Например, Адолят не оживить…

— Разве могла она повеситься, бобо? Ведь не могла, да? Вы же ее знали?

— На все воля аллаха, внучек. Ты не жди, сломай зиндан и беги куда-нибудь подальше, хоть в Сибирь… Прожил там десять лет, проживи еще двадцать. А на родной земле тебе не жизнь.

Грустно и тепло стало на душе.

— Спасибо, дедушка… за то, что хоть вы не считаете…

— Да будь ты трижды проклят людьми и богом, я бы не отступился от тебя, внучек! Ни за что… — Он сморщился, глаза набухли влагой. — Беги, аллахом заклинаю… женись… Ведь у вас, безбожников, калым не требуют? Вот и женись!

Товарищ Муминов в очередной раз вернулся со станции без ташкентцев и поэтому был сердитый. Он приказал открыть дверь камеры и остановился на пороге.

— Что тут произошло? Надырматов!

Я в двух словах сообщил ему о хазе, хмурь тотчас слетела с него. Он хлопнул меня по плечу и побежал по коридору, чиркая концом ножен по выбеленной стене.

Коротышка громыхал в ярости, и я понял: попал в точку!

Дед опять прильнул к окошку, молча смотрел на меня и вздыхал, потом изрек:

— Свечка себя сжигает, но светит другим. Ты, внучек, такая свечка.

Он опять заплакал. Старенький уже, восемьдесят весной стукнуло, вот и не может сдержаться.

— Свечка! — вдруг загрохотал Коротышка. — Ой-бой! Это неверный шакал! И подохнет, как шакал! — Он начал бить себя по лицу. — Кому отдал хурджуны! Кому! Юродивый ты! Сам мог разбогатеть! Сам мог стать падишахом!

Удивительно: Коротышка страдал. И вроде бы слезы появились. Но он быстро справился с собой.


…Товарищ Муминов вернулся усталый, еще более недовольный.

— Был тайник! Да, да! Под мазаром! И нет его. Совсем недавно перенесли… Куда, хотел бы я знать! И кто?

На Коротышку накатил нервный, кудахтающий смех.

11

Меня привели в кабинет товарища Муминова. Уже стемнело, и на столе сияла на редкость чистая керосиновая лампа, разгоняя темень по углам.

Товарищ Муминов сидел в своем любимом кресле, обложившись бумагами.

— Хочешь, порадую? — спросил недобрым тоном. — Слух уже гуляет, будто ты знаешь, где хаза, и морочишь всем головы. Что на это скажешь?

— Мое дело слушать, что скажете вы… — пробормотал я, удрученный и слухами, и нехорошим тоном начальства.

— Я верю крепким фактам, ты знаешь. А факты…

— Фактам? — выкрикнул я.

— Спокойно, Надырматов.

— Хорошо, я спокойно…

Я выложил все, что думаю по поводу фактов, даже самых крепких, наикрепчайших — хоть вместо спирта глуши, хоть бомбы заряжай. Вообще-то я должен был молиться на факты, должен был добывать их упорно и кропотливо, как золото и алмазы. Но я уже не раз испытал на себе несправедливость и ложность многих фактов.

— Шайтан знает, до каких вредных суеверий ты договоришься, Надырматов, если не остановить тебя, — выслушав, заключил Муминов.

— Если хотите знать, Таджи Садыкович, все суеверия опираются на крепкие факты. Со свидетелями! С печатями!

— Дурной разговор, — поморщился товарищ Муминов. — Мысли какие-нибудь есть насчет хазы?

— Нету! Мысли хорошего обхождения требуют. А вы в чем-то подозреваете меня. Сплетни какие-то глупые слушаете. И еще…

— Хватит, Надырматов. — Он пододвинул к себе листок бумаги, аккуратно обмакнул перо в чернильницу. — А теперь скажи, сколько раз ты виделся с гражданкой Курбановой Адолят?

— Все-таки допрос, Таджи Садыкович?

— Повторяю, сколько раз ты виделся с гражданкой Курбановой?

— Только раз!

Товарищ Муминов аккуратно вывел на листе: «Отв: один раз!» Я увидел, что вопросы в протоколе были записаны заранее.

— Честно, Таджи Садыкович, что вы имеете против меня?

Он пододвинул ко мне тонкую стопку исписанных листков. Это были показания Назимбая, Хамидбая, Алимбая и всех прочих «баев» из Салимова семейства. Назимбай утверждал, что застал меня в саду с Адолят, причем она была голая и плакала. Назимбай хотел позвать на помощь, но я вынул наган и стал целиться ему в лоб. А потом дал Назимбаю денег и обещал жениться на обесчещенной девушке. Хамидбай тоже показал, что я угрожал ему наганом, когда я опять пришел на свидание с Адолят.

— Отпустите меня ненадолго, Таджи Садыкович. На день. Ну, до утра.

— Не терпится дров наломать? Ты уже наломал. Сиди тихо и способствуй дознанию.

— Таджи Садыкович! Вы же меня знаете, зачем же как врага…

— Дурной разговор. — Он опять обмакнул перо в чернила, посмотрел в протокол.

— Тогда, Таджи Садыкович, отвечать на вопросы отказываюсь.

— Это почему?

— Вы вашим фактам верите больше, чем сознательным бойцам. А что такое факты? Наговоры этих «баев» — факты?

— Ты молодой еще, Надырматов, горячишься. Вроде бы умно рассуждаешь, а копнешь поглубже — бешбармак из умных слов, и только. Запомни: люди — это и есть факты, а факты — люди. Ты не уважаешь факты, и выходит — не уважаешь людей. Почему вокруг тебя всегда буча? Потому что лезешь напролом. Хочешь видеть всех людей правильными, будто они прожили пятьдесят или сто лет после пролетарской революции. А строим-то светлое будущее не с пришедшими из будущего, а все с теми же — из вчерашнего. Вот такая лекция, Надырматов.

Разговоры о моих недостатках я воспринимал болезненно, и сейчас у меня пылали уши. Покаяться бы, протянуть начальству руку дружбы… Но вот какое дело — я уже догадывался о сути моих страданий! Если бы в моей голове был не бешбармак из многих мыслей, а уютно устроилась бы лишь одна мыслишка, уже кем-то выстраданная, опробованная, заработавшая право на жизнь, то дышалось бы мне легче. Товарищ Муминов диктовал мне, какая должна быть эта мыслишка. И я, конечно, заупрямился.

— Революция — это и есть бунт против фактов! Старых, отживших свое фактов! Посмотрите, какие могучие, проверенные, неопровержимые факты были! Российская империя. Триста лет Романовым. А эти трехсотлетние? Кто такие? Самые умные, самые правильные?.. Армии у них — самые непобедимые? Народы — самые счастливые? Боги — самые вечные? А оказалось — все вранье! Как же верить этим проклятым фактам?

— Ты говоришь об исковерканных фактах. Или подтасованных. А мы ищем настоящие факты, Надырматов.

— Показания Назимбая — какие факты, по-вашему? Те самые, которые вы ищете?

— Во всем разберемся, Надырматов. Не кажется ли тебе, что мы отвлеклись? Вернемся к делу.

— А мы уже вернулись. Назимбай все врет в своих показаниях. Это значит, кто-то из его родственников замешан в смерти Адолят. Она не могла сама… не могла, Таджи Садыкович! Дайте мне пару дней, и я…

Товарищ Муминов вдруг начал рассказывать о похоронах Адолят. Хоронили ее согласно обычаю в день смерти, и только мужчины, близкие родственники.

— Они поклялись отомстить тебе, Надырматов…

— Поэтому меня бережете? — Я не сдержался, фыркнул. — А допрос — это чтоб я не скучал? Ну ладно, Таджи Садыкович. Большое спасибо вам за заботу. А теперь отпустите меня. Честное слово, вернусь.

— Хватит дурных разговоров! Отвечай: когда ты виделся в последний раз с гражданкой Курбановой?

— Вы сами убедились, Таджи Садыкович; хазу перенесли. А что было до этого?

— Что?!

— Я сидел в камере, вот что. Сидел, думал и додумался: хаза в мазаре.

— Благодарность тебе выписать? Так?

— А что было до того? Смерть Адолят. А что было до смерти? Поиски подстреленного бандита, который приходил к Коротышке. Мы не потеряли ни секунды, прочесали махаллю вдоль и поперек. Бандит не мог уйти. Он же подстреленный. Тем более что в поисках помогало население. А какое население? Родственники Салима. Если бы они наткнулись на умирающего помощника Коротышки, то как бы поступили? Сдали бы его нам? Нет, конечно. Они начали бы его раскалывать: где хаза? Ведь Салим тоже знает, что хазу перенес сообщник Коротышки, что Коротышка ради этого и сдался.

— Хочешь сказать… из мазара все унесли… эти?

— Да! Благородное семейство. Продолжать? Так вот. Они уверены, что мне помогает шайтан, поэтому я обязательно найду хазу. Если, конечно, буду искать. Вы поняли, Таджи Садыкович? Если буду искать. Умерла Адолят, началось дознание, и я уже не ищу. Умерла в нужный им момент… Поэтому вы должны меня отпустить.

— Это все догадки, не факты. Мы их проверим. Ты мне лучше скажи честно, за что не любишь Курбановых? Ведь бедняки же, в заплатах и дырах.

— Думаете, они бедные оттого, что их баи грабили? Нечего у них было грабить, не дожили до такой жизни из-за большой лени. Всегда хотели на чьем-нибудь горбу ехать. Не народ это, не трудящиеся бедняки. В учебниках гимназии я читал про них, в Древней Греции их называли охлократией.

— А кто эти учебники написал, ты знаешь? А чего же говоришь, если не знаешь? Может, классовый враг написал? Может, хотел по-ученому унизить трудящихся? Так что дурной твой разговор.

И верно, товарищ Муминов попал в точку. Ведь сколько хороших слов про царя-батюшку и господа бога я вычитал в тех учебниках! Больше, чем про все другое. Но насчет Курбановых я был уверен: не те они бедняки, не наши. К нам тянутся? Хотят примазаться к власти и силе, чтобы потом хапать, чтобы сесть на трудящийся горб республики. Хотят использовать свои заплаты и дыры, раз такая возможность подвернулась. К старорежимной власти они, конечно, тоже хотели примазаться, да как раз заплаты и дыры мешали.

— Не трудящиеся они бедняки, Таджи Садыкович. Это я точно знаю, ведь в соседях живем. Вот поэтому и не люблю, как вы сказали. И вот пока вы будете проверять факты про Курбановых, хазу опять куда-нибудь перенесут. Нужно заставить их действовать. Как заставить? Очень просто. Вы должны меня отпустить. Они сразу всполошатся и попытаются перенести хазу из города.

— Ты думаешь, она еще в городе?

— Уверен.

— Ты под дознанием… В общем, дурной разговор. Мы должны как можно скорей закончить дознание.

Санько вел меня в камеру, как страшного преступника, с наганом на изготовку. Мне было обидно.

— Живот что-то схватило, — сказал я. — Наверное, неправильно допрашивали. Мне бы в сортир, товарищ дежурный.

— Нельзя.

— Это почему?!

— Там сейчас Коротышка. Боец Емельянов повел.

— Боец Емельянов… Ванек? Да ты соображаешь? Ванек — слабый, после тифа, да еще совсем молодой! А Коротышка… Скорей туда!

— Но, но! Ты брось!

Я оттолкнул наган вместе с Санько и побежал в темень. В дальнем углу двора за конюшнями и была уборная. Санько закричал:

— Стой! Стреляю!

Но я несся на крыльях страха. Я был уверен, что Емельянов уже убит, а Коротышка исчез.

Возле уборной, сколоченной на российский манер из сосновых плах, стоял Емельянов, цел и невредим, — щуплый малец в простреленной буденовке, которой он несказанно гордился. В одной руке — винтовка с примкнутым штыком, в другой — керосиновый фонарь.

— Ванек! — обрадовался я. — Все в порядке! Хорошо? Да? Он там сидит?

— Ты там, Миргафур? — спросил солидным голосом Емельянов.

— Кто там? — откликнулся недовольный бас.

— Порядок! — я засмеялся и побежал дальше.

— Ты куда? — удивился Емельянов.

Громко топал в темноте Санько. Послышался встревоженный голос товарища Муминова:

— Что случилось?

А я уже перелезал через дувал.

— Не беспокойтесь! — крикнул я с верхушки дувала. — Скоро вернусь, Таджи Садыкович! Честное комсомольское слово!

— Прекрати, Надырматов! — вне себя от ярости закричал товарищ Муминов. — Вернись сейчас же! Приказываю!

Но я уже бежал по пыльному тесному проулку, задевая плечами за дувалы.

12

У меня было несколько добровольных помощников, о которых никто не знал, даже товарищ Муминов. Я оберегал их, как мог, нигде не упоминал их имен. Они очень рисковали, помогая нам, ибо находились в самой гуще фанатично настроенных мусульман.

Покинув благополучно милицейский двор, я прежде всего навестил одного из них, — Пиримкула. Да, того самого, что сообщил мне запиской о Коротышке.

Мой одногодок, он кормил свою немалую семью тем, что помогал отцу-могильщику, рыл могилы на новом кладбище. И очень тяготился этой работой. Я его убеждал: вот разделаемся с таким-то запутанным делом, в котором его помощь просто необходима, и он перейдет в милицию, в мой отряд. Но на смену одному делу приходило другое, и Пиримкул, как сознательный товарищ, продолжал рыть могилы и по пять раз в сутки ходить в мечеть на молитву.

Пиримкул вышел на условный сигнал, мы обнялись. Под моими ладонями перекатывались твердые мускулы его предплечий. Был он высок ростом и строен, настоящий джигит. Как только поворачивался в узких могильных ямах?

— Я слышал, у тебя неприятности? — тихо проговорил он. — Я уж и не знал, как с тобой встретиться. Ничего нового о хурджунах Миргафура… и о подстреленном ничего. Разговоров везде много, а толку мало.

— А о смерти Адолят?

— Есть слух, будто старуха, обмывальщица трупов, побывала в доме Курбановых и даже получила подарок.

— Тайно обмывали перед тем, как похоронить?

— Так оно и есть! — с жаром ответил Пиримкул.

Самоубийц у нас не обмывают. Значит, все-таки убита? А как же медицинское заключение? Владислав Пахомыч — опытный и честный врач…

— Скажи, брат, Курбановы могли обмануть врача? Как он осматривал тело?

— Я не видел. Там были только ее родственники. Начальник Муминов долго упрашивал Назимбая, чтобы допустили доктора. Одного доктора и допустили. Как осматривал, не знаю.

— Но если… доктор осмотрел ее, значит, ее не обмывали? Верно? Взгляд неверного осквернит чистое тело мусульманки…

— Потом обмыли, Артык, потом! Когда поблизости никого из чужих не было! Ты поговори со старухой обмывальщицей. Она властей боится, все выложит. Я тебе расскажу, где она живет…

— Ладно, Пиримкул. Теперь я знаю, что делать. Спасибо тебе… Подожди, а не могли они перенести хазу в мечеть? Вроде святое место, шайтан не доберется, а неверному голову оторвут, если сунется.

— Во дворе мечети суфии живут. Разве можно спрятать что-нибудь незаметно?

— И верно… А как бы красиво получилось: мечеть — хаза, хаза — мечеть. Лучше всякой агитации и пропаганды… Ну ладно. Да, о парне с переломанными ногами что-нибудь слышал? Может, чья-нибудь жена хотела с ним убежать?

— Такого в городе давно не было.

— Почему ты так уверен?

— Ты забыл наши обычаи? Беглецов ловят, побивают камнями. Потом люди расходятся по чайханам и базарам и похваляются, что грех наказали своими руками. А родственников тех побитых долго потом презирают, проходу им не дают…

Мы распрощались, и я, крадучись, как вор, добрался до кладбища. Вокруг — ни души. На светлый еще небосвод тяжело взбиралась огромная полная луна. Пронзительные голоса сверчков, на удивление, сливались с тишиной, нисколько ее не портили.

Время для меня сейчас было величайшей ценностью, но я еле шевелился. Чем ближе подходил к невидимой запретной черте, тем ужасней себя чувствовал. И вот — неприметный бугорок сыпучей темной глины, на нем заканчивался ряд глиняных и каменных надгробий. Далее следовали разметки будущих могил, штабеля кирпичей для могильных ниш. В незаконченной яме были сложены инструменты Пиримкула и его отца. Я выбрал кетмень с короткой ручкой, отполированной мозолями до зеркального блеска. Потом сидел возле могилы Адолят, собираясь с духом.

Серая тень метнулась с ближайшей плиты. Я до боли в пальцах сжал кетмень. Оказалось, то был котенок — тощий, длиннотелый, видимо, бездомный. Он играл со скачущими черными кляксами-сверчками и тут же поедал их…

Желтая луна застряла в тонких черных прутиках засохшего дерева и смотрела оттуда на меня в упор, насмехаясь над моей нерешительностью и боязнью.

Время же уходит!

Котенок бесстрашно подошел ко мне, сел возле ноги, аккуратно окружил себя полукольцом хвоста и замер. Я погладил его, он тотчас ожил, замурлыкал.

Это не котенок, сказал бы мой дед, это ласковая и болезная душа какого-то грешника просочилась в трещину могильной плиты.

Мозг трусливо хватался за любую мелочь, стараясь уйти от главного. Передо мной была непреодолимая черта, и попробуй переступить ее. Переступишь — и для тебя уже не будет существовать ничего святого, ничего запретного. И сразу окажешься вне мира людей, станешь враждебен людям… Но каким людям? Берегущим изо всех сил, всеми правдами и неправдами средневековье в своих и чужих душах! И прячущих истины в могилах…

— Подъем, Надырматов, — приказал я себе. — Хватит ныть!

Котенок мгновенно отпрыгнул, сгорбатил тощий хребет. Вот и душа грешника встала на дыбы.

Земля по успела слежаться, кетмень брал ее легко. Я довольно быстро достиг стенки, сложенной из сырцового кирпича, разобрал ее. Потом зажег свечу и полез в пишу.

Тело, обернутое в саван, показалось мне совсем крохотным. Я разорвал ткань на лице, поднес свечу…

Это была не Адолят!

Зубы мои выбивали дробь, я покрылся холодной испариной. Маленькая, кто же загнал тебя сюда? Чья злоба? Ты же совсем еще девчонка…

Я заставил себя осмотреть тело и обнаружил переломы обеих ног. Обеих! Я старался запомнить ее лицо, не чувствуя на руке обжигающих капель воска. Затем стал поспешно закладывать нишу кирпичами, сгребать землю в яму, восстанавливать холмик…

В каком-то лихорадочном состоянии я пробирался в темноте, елозя плечом по равнодушным дувалам узких улочек. Кто же ты, маленькая? И как ты очутилась на пути проклятого семейства?

Кладбище преследовало меня неотступно, я это чувствовал всей кожей. Ну да. Луна, снявшись с сухих веток, бежала за мной по небосводу, преследовала, словно боялась потерять меня из виду… А ведь где-нибудь в это самое время, в каких-то уголках земли, наверняка звучит красивая музыка и прекрасные женщины и мужчины танцуют, поют… Им не надо искать бандитскую хазу и разрывать могилы убитых девчонок. Они живут, живут, живут… Моя душа воспылала жаждой этого выдуманного мира. Мне захотелось яркого света, покоя, любви. Я тоже хочу музыки! Я тоже хочу танцевать с красивой женщиной, такой, допустим, как жена товарища Муминова — в красной косынке и кожаной тужурке. Мне надоело гоняться за бандитами, искать их хазы! Я устал! Устал!

Но надо было вывозить грязь из конюшен, не помышляя о плате. Надо было разрывать могилы, в которых упрятаны факты и истины. Надо было строить новое, если уж начали…

Когда я пришел к Владиславу Пахомычу, он сидел на кухне в домашнем халате, пил чай из стакана в серебряном подстаканнике и читал толстую книгу при свете толстой свечи. Он посмотрел на меня поверх пенсне. Я поздоровался.

— Надырматов?! Прошу-с выйти вон! Не желаю с вами разговаривать! Да-с!

Историю Владислава Пахомыча знали все в городе, подшучивали над ним и жалели. Первая его жена убежала в Россию с проезжим офицером. Владислав Пахомыч ни словом не отозвался о ней плохо и даже отправил по почте на петербургский адрес того офицера любимые книги бывшей супруги, а также вещи, которые она не успела взять с собой. Вторая жена умерла во время последней вспышки холеры в Туркестане. С тех пор он жил бобылем.

— Подождите, Владислав Пахомыч, не надо так… — Я подошел к столу и без спросу сел на табурет. — Вы осмотрели не Адолят. Они похоронили совсем другую… Другую! Адолят жива. Или, может, подменили тела мертвых?

— Чушь собачья! — Он с шумом захлопнул книгу, и свеча загасла. — Блеф! — продолжал он в темноте, смахнув на пол по неосторожности все, что было на столе. — У вас все симптомы психического отклонения, Надырматов! Да-с! И прошу вас, нет, требую — убирайтесь из моего дома!

Сюда бы моего друга Кешку Софронова. Взял бы он за грудки заполошного доктора и сказал бы ему по-свойски: «Цыц, контра подколодная! Затаился и жалишь исподтишка?!» И Владислав Пахомыч сразу бы сбавил тон. Но не мог я его взять за грудки. Я начал искать на полу свечу, замочив руки в лужице разлитого чая. Нашел свечу под столом, зажег ее от спички.

— Так вы не уйдете?

— В своем медицинском заключении вы, конечно, не написали, что труп с перебитыми ногами? Может быть, потому не написали, что с перебитыми трудно самой залезть в петлю? Я бы даже сказал: невозможно.

— Какие ноги?! — закричал он, опять погасив свечу. — Что вы болтаете?!

Я объяснил ему, какие ноги. Он взволнованно дышал в темноте и молчал.

— Расскажите, как вы освидетельствовали труп, — попросил я очень вежливо и подбирая слова, которые ему понравились бы. «Освидетельствование трупа» — это были слова из протоколов, и мне казалось, они звучат для Владислава Пахомыча привычно и успокаивающе. И тогда он начал рассказывать.

Себя он считал другом местного населения, знал язык, обычаи. В городе и ближних кишлаках его уважали, потому что он лечил от ришты, малярии, дизентерии и множества других местных недугов. Обычно мусульмане не допускали врача к телу умершего, были случаи, когда вспыхивали волнения на этой почве. Но тут поддались на уговоры товарища Муминова и самого доктора, допустили, разрешили осмотреть верхнюю часть тела и лицо.

— Мне стало ясно, что она… Да-с… Факты неопровержимые… Мне говорили, что вы с ней… — Он выкрикнул: — Вы забавлялись с ней! Все в уезде уже знают!

— Это не та, с кем я забавлялся, как вы изволили… — Я с трудом держал себя в руках. — Это не Адолят. Эту я никогда раньше не видел!

— Почему же утверждаете, что не она?

— Да потому, что я только что с кладбища! И точно теперь знаю — это не Адолят.

У Владислава Пахомыча перехватило дыхание.

— Вскрыли могилу?! Да вам же теперь не жить! Где бы вы ни были, найдут…

— Об этом знаете только вы…

Я ждал, что он ответит. Но он молчал.

— Или обманули вас, Владислав Пахомыч… Или… за хорошую мзду, под угрозой или по другой какой причине, но вы…

— Нет, нет!.. — истерично закричал врач. — Может быть, я и дурак… Но я честный дурак. Я хотел… с чистой душой помочь вам… Мой богатый опыт… много знаю. Я хотел, как лучше… старался, ибо сочувствую новой власти и всячески содействую… Да-с! Всячески!

— Пусть вас обманули. Но если смогли обмануть сейчас, то… обманывали и раньше? И все ваши протоколы…

— Может быть… Очень может быть… — упавшим голосом ответил он.

— Вы считаете себя честным человеком, поэтому знаете, что вам следует сделать.

— Вы полагаете… мне нужно застрелиться?

— Нет! — рявкнул я, не сдержавшись. — Полагаю, нужно исправить ошибки! Если их можно еще исправить…

— Хорошо… Я сейчас же… К Таджи Садыковичу… Как на духу… Двадцать лет жизни в Туркестане — и такой казус! И кто околпачил?..

«А ведь и на самом деле честный человек, — размышлял я, торопясь по темному пыльному переулку. — Должно быть, застрелится, когда исправит ошибки. Но, к несчастью, их уже не исправить, значит, будет жить долго».

13

…А «благородное» семейство уже всполошилось и рыскало по ночному городу. Я мог сто раз наткнуться на них, но это случилось в моем доме. Я подошел к кибитке и услышал чужие голоса. Пока я раздумывал, дверь с треском распахнулась. Я шлепнулся на живот и отполз за тандыр. Из распахнутых дверей вместе с желтым светом керосиновой семилинейки выплеснулись темные фигуры. Они гурьбой побежали к калитке. Кто-то споткнулся, гнусаво выругался. Ага, мой любимый ученик. Как же без него обойтись в таком гнусном деле?

Калитка хлопнула, шарканье подошв и топот уносились в ночь. Я с разбега высадил хлипкую дверь кибитки, запертую изнутри, и, уже падая, вцепился в перепуганного Хамидбая.

Он не сопротивлялся, когда я его связывал, он забыл о ноже, который висел у него на поясе под чекменем. Но когда пришел в себя, закричал:

— Вайдод! Помогите! Он здесь!

Я зажал ему рот, потом, нашарив, запихнул в рот какую-то тряпку. Дед подполз на четвереньках по рваным истоптанным циновкам, ткнулся мне в плечо головенкой, заплакал.

— Живой… Артык, внучек… Убегай в свою Сибирь! Убегай, пожалуйста!

— Они били вас, дедушка?

— По пяткам били, под ногтями ножом кололи. — Он протянул к моим глазам трясущиеся руки с изуродованными опухшими пальцами.

Я скрипнул зубами…

Хамидбай выпучил глаза, замычал. Я вытащил кляп у него изо рта, позволив ему говорить, и он невнятно зашепелявил:

— Я не бил! Это не я! Не колол! Скажите ему, Рахим-бобо! Я за дверью был! Это все Салимбай! Он колол! По пяткам бил!

— Да! — выстонал дед, вытирая рукавом слезы. — Это Салимбай… Какой злой оказался. Пусть аллах его накажет.

Я потрогал лезвие ножа. Хамидбай наточил его на славу, можно даже бриться. Хамидбай не сводил округлившихся глаз с тускло блестевшего лезвия.

— Что вы хотите делать, начальник?

— Ага, уже начальник. Скажи, куда они так торопились, твои родственники?

— Вас искать пошли… начальник… По всем домам ваших друзей пошли…

— А зачем я вдруг понадобился?

— Аксакалы хотят что-то вам сказать…

— Они знают, что я нашел хазу? Ну, эти сокровища Миргафура?

— Ой-бо… разве вы уже нашли?

— А ты как думал? Зря я из зиндана убежал?

— Правду сказал Салимбай, вам шайтан помогает… А где Махмудбай? Что вы с ним сделали? — Он вдруг сжался. — А… а где вы нашли? В каком месте?

Кто такой Махмудбай, я не знал. Спрашивать Хамидбая, какая связь между Махмудбаем и хазой, бесполезно. И я решил его огорошить.

— Ты меня проверяешь, Хамид? Ах ты шакал! А ну-ка отвечай, что это за девчонка, которую вы похоронили вместо Адолят?

Дед перестал стонать, услышав такое. А Хамидбай замотал головой. Замызганная тюбетейка свалилась на пол, и обнажился неряшливо выбритый череп.

— Вы ей переломали ноги, потом повесили. И парню переломали. Кто они?

— Я не знаю! Ничего не знаю, видит аллах! Спрашивайте аксакалов! Они все знают!

— И все умеют? Ну, ладно же. Пойду искать аксакалов, позову милицию, найти их будет нетрудно. Скажу им: показывайте, где спрятаны богатства Миргафура. Они в ответ: ни о каких богатствах не знаем, в глаза их не видели. Я им и выложу: как вам не совестно, а еще старые люди! Ведь Хамидбай все рассказал. И про Махмудбая, и про богатства Кичик-Миргафура.

— Я не рассказывал! — завопил Хамидбай, дергаясь и пытаясь разорвать путы.

Он хотел удариться лбом о стену, я успел его оттащить на середину комнаты.

— Ты мне рассказал, ты. Я пошутил насчет хазы, а ты и рассказал. Ведь рассказать можно даже без слов. А ты откровенно мне растолковал, со словами. Теперь растолкуй про всю историю с Адолят. Молчишь? Ну хорошо, отвечай на вопросы. Эта девчонка, которую вы похоронили, ваша родственница?

Хамидбай тяжело дышал, по его изможденному лицу стекали струйки пота.

— Чья-то жена? Верно, Хамидбай? Хотела убежать с любимым? Вы поймали, переломали ноги и убили. Так все было?

Многое в этом мире творилось по давно проложенным путям, это был мир, замкнутых! на проверенный опыт, и я — частица этого мира, сохранившая в себе его инстинкты. Вот почему я мог видеть то, что они пытаются скрыть, но это я понял много позже, а в то время я упивался своим ясновидением.

— Вы их убили, тело парня бросили на съедение шакалам. А девчонку уложили в саван, назвав ее Адолят. Потом шайтан шепнул на ухо Назимбаю: пусть врач поглядит на ее лицо. Он же честный, как младенец, к тому же никогда не видел до этого Адолят. Что еще? Договорились одинаково врать, чтобы меня посадили в зиндан. И думали, теперь хаза ваша, мол, никому не вырвать хурджуны из ваших рук. Но вы немного промахнулись. Слышишь, Хамидбай? Старуха обмыла ее тело, а ведь самоубийц не обмывают. И ничего вы тут поделать не могли, положено обмыть, и обмыли.

Хамидбай низко склонил голову, будто разглядывал блох на своих коленях. Широкие плечи его тряслись.

— Слюнтяй, — сказал я с презрением. — Понял, что богатство уплывает от вас, вот и раскис. Я вижу, все вы в своем семействе подобрались один к одному — жадные и трусливые шакалы… других вы убиваете в раннем возрасте, ломаете им ноги… Вы хотите быть уважаемыми, быть выше всех, богаче всех, но трудиться — не дай бог. На чужом горбу ехать всю жизнь — вот о чем вы мечтаете. Захребетники проклятые! Стерегите его, дедушка, чтоб не убежал, чтоб не разбил себе голову. Потом посадим его под стекло в музее, пусть люди приходят и смотрят: вот из таких появляются эмиры, ханы, разные там падишахи — кровопийцы трудового народа.

— Под стекло? — ужаснулся дед. — Живого?

«Сокровища умного — его знания, сокровища глупого — его богатства», — говорят в народе. Все правильно. Чем невежественней среда, тем больше в ней желающих разбогатеть, тем больше событий накручивается вокруг каждого гроша. Ну а если подвернулись хурджуны, набитые сокровищами? Ясное дело, тут не только одно благородное семейство сойдет с ума. В народе говорят: каждое время родит своих героев. Уже новое время наступило, а старое все еще не отрожалось, плодит всякую заразу. До каких пор?!

Итак, чтобы найти хазу, надо найти Махмудбая. Мой дед о нем не слышал, я — тоже. Казалось бы — тупик. Но если поразмышлять здраво — о, это кетменек, которым можно вскопать любое непаханое поле.

Значит, что же мы имеем на руках? Махмудбай — родственник Назимбая и Салима — в городе не проживает.

Для подношения «большим людям» в городе семейство привозит мясо и фрукты из кишлака, а в округе — с десяток кишлаков.

Почти каждый кишлак чем-нибудь да славится: в одном выращивают лучших в уезде баранов, в другом — коней, в третьем — родится лучший хлопок. И так далее…

Я спросил деда, что же было все-таки в тех корзинах, которые мне хотели несколько раз всучить родственники Салима. Дед начал перечислять: баранина, груши хорошего сорта, которых в городе не сыщешь, изюм, сушеный урюк, очень вкусные лепешки…

— Стоп, — сказал я, очень довольный, — а в каких местах растут груши, которых даже на базаре не сыщешь?

— Разве ты не знаешь? — удивился дед. — В предгорьях, где кишлаки Аксу, Карасу и Кизылсу. Только там растут такие груши.

— Так, дедушка. Вы еще упоминали про вкусные лепешки. Откуда они?

— Ты совсем как ребенок. Что с тобой? Разве ты не ел таких лепешек? Разве не знаешь, что их пекут только в кишлаке Пахта, из муки особого помола и на особой тамошней воде?

Я нацарапал на глиняном полу схему: горная гряда, город, река, кишлаки, о которых сказал дед. Если ехать из Аксу в город, то приедешь с грушами, но без самых вкусных лепешек — дорога проходит далеко в стороне от кишлака Пахта. Если ехать из Карасу — тем более, даже запаха лепешек не уловишь. А вот если Махмудбай живет в Кизылсу, все сходится. И груши привезет, и лепешек по дороге накупит.

Я заглянул в хлев, где лежал связанный Хамидбай с заткнутым ртом. Я думал, он мучается, а он, оказывается, спал, посапывая в солому. Смирился с потерей сокровищ и сразу успокоился. Вот бы все так. Но, к сожалению, от Салима и Назимбая такого смирения не дождешься.

Я скормил коню две лепешки, припасенные дедом мне на ужин, напоил из чистого арыка и погнал по ночной трудной дороге. До Кизылсу по меньшей мере верст тридцать пять…

14

Небольшой кишлак уютно расположился на обоих берегах каменистой горной речушки, сшитой на живую нитку висячими мостками. Солнце еще нежилось за горизонтом, по было уже совсем светло. Пахло ароматным дымом тандыров, блеяли овцы и козы. Я промчался окраиной под истошный лай собак, остановился возле дома, в котором жил местный милиционер. Здесь мне уже приходилось бывать. Хамракулом звали моего товарища. Заспанный, испуганный, в кальсонах и нательной рубашке, он встретил меня шаблонной фразой, которая выскакивает из узбека в любое время сама по себе:

— Как здоровье?

Я сразу его пробудил:

— У тебя под носом хаза находится, а ты спишь. Нехорошо, Хамракулджан.

Он одевался с невероятной скоростью. Может, поэтому форменные брюки напялил задом наперед. Увидел, ахнул, хотел переодеться, но я сказал: потом, не до того сейчас. Сейчас важно было бежать и искать. Только помог я ему на ходу застегнуть ремень.

Немного смущаясь, усатый и нескладный Хамракул торопился по каменистой улочке и громыхал шашкой в обшарпанных ножнах. Ширинка на заднем месте выглядела совсем неплохо.

Люди выглядывали из-за низких дувалов и из кибиток, здоровались с нами, несколько мальчишек припустили следом. Толстый добродушный дехканин в грязной нижней рубашке грелся на солнце возле входа в свою кибитку. Увидел нас, прошамкал, выпятив нижнюю губу, — только что заложил горсточку насвая под язык:

— Здравствуйте, Хамракул-начальник. Здравствуйте, незнакомый начальник. Зайдите в мой дом, пожалуйста. Чаю попьем, побеседуем про новую жизнь, в нарды сыграем…

— Потом, Кадыр! — отмахнулся Хамракул.

— Кадыр? — спросил я на бегу, оглядываясь. — Не тот ли самый курбаши, который сдался и получил амнистию?

— Он, он.

Я споткнулся, упал. Кадыр снялся с большого удобного камня, на котором сидел, и поспешил ко мне, чтобы помочь подняться. Разве подумаешь, что это басмач в недавнем прошлом? Но мы не стали его дожидаться, помчались дальше.

— Ну и как? — выкрикнул я, обращаясь к спине Хамракула. — Перевоспитывается? Только честно!

— Каждый день разговариваем, все активисты и вся власть, какая тут есть… Ничего, ему нравится. Даже сам зовет на разговоры. Ты же слышал. — Хамракул чуть приостановился и показал рукой: — Видишь балахану с дырявой крышей?

— Подожди с балаханой. Кадыру вы верите? Или чувствуете, что затаился, дурит всех?

— Ничего такого не чувствуем. Да и видно же: на пользу ему мирная жизнь. Как только сдался, начал толстеть. Ест много, спит много, а работает мало. Не можем ему найти подходящей работы.

Может, так и надо было с бывшими курбашами в то время обращаться, терпеливо, но моя душа такого не выносила. И только я хотел высказаться, как Хамракул опять показал в сторону балаханы.

— Видишь, дырявая крыша. Там и живет Махмудбай.

— Ладно, Хамракул, оставим перевоспитание в покое. Так что ты там о Махмудбае говорил?

— У него горе случилось: жена убежала, никто не знает, куда. Он меня загрыз: ищи, чего сидишь, ты власть.

От этой вести я даже споткнулся. Неужели та девочка с перебитыми ногами?..

— Кажется, уже нашли, — сказал я. — Совсем девочка, да? И родинка возле глаза?

Хамракул просиял.

— Молодцы вы там в городе. Вай, как хорошо, что нашли!

— Собака есть во дворе?

— У Махмудбая нет! У них в роду никто не держит собак. Их уважаемый предок просил милостыню по кишлакам и очень невзлюбил собак. От укуса, говорят, и умер.

— Хороший был предок, — сказал я совершенно искренне.

Хамракул начал стучать в калитку, а я перемахнул через дувал. Обширный двор был не ухожен, в колдобинах, у дувалов — полынь и колючки. Да несколько сохнущих деревьев вишни. Закопченный казан был прислонен к летней печи с обвалившимися углами, и над засохшими остатками пищи гудели осы.

Я обошел вокруг балаханы, заглянул в единственное крохотное оконце — темень. Дощатая, потемневшая от времени дверь была заперта на ржавый продолговатый замок кустарного производства. Я поднялся по шаткой лестнице на балахану. Там было что-то вроде сенного или дровяного склада. Пошуровал среди снопов пересушенной кукурузы и гузапаи, расцарапал руки, обсыпался с ног до головы едкой травяной пылью.

Бритоголовый пузатый Махмудбай в ветхом замызганном халате — очень похожий на Салима — подошел босиком к калитке и, не отпирая задвижку, начал испуганным голосом выспрашивать у Хамракула, что ему надо.

Я тем временем забрался на крышу жилого дома и, рискуя получить пулю в лицо, заглянул в тундук — светодымовое отверстие. В полумраке разглядел стопки одеял и матрацев, посуду в нише. Верхом безумия было бы соваться туда, но я горел желанием немедленно найти хазу… Здесь она, никакого сомнения!

Отверстие в крыше было квадратным, приблизительно метр на метр, поэтому я проскользнул в него легко, упал на циновку без особого шума. Торопливо обыскал комнатенку, заглянул в обитый жестяными полосками сундук. И тут, услышав звучное шлепанье кавушей, метнулся из комнаты и столкнулся лицом к лицу… с Адолят! Она вскрикнула, выронила из рук пустой чайник — я успел его поймать. Потом потащил Адолят в комнату.

— Противная девчонка! — Я был ошарашен. — Так вот ты где…

Ее чумазое личико выражало такую неподдельную радость, что прочие слова застряли у меня в горле. Из ее черных глаз вдруг хлынули слезы. Удивительная картина: слезы и радость. Она вдруг порывисто — я не успел опомниться — обняла мои ноги, уткнулась лицом в пузыри на коленях и зашептала-запричитала:

— Если бы вы не пришли… я бы тоже… как Мухаббат!

Я расцепил ее жаркие руки.

— А что Мухаббат?

— Она же повесилась!

— Кто тебе сказал?

— Все говорят… И дедушка Назимбай… и… Махмудбай… Все! Они хотят, чтоб я здесь осталась… Навсегда чтоб!.. — Она вцепилась в мою руку. — Вы за мной пришли, Артыкджан? Да? Вы узнали, что они отнесли нишону[4] моим родителям, и сразу пришли?

— Но ведь для тебя, Адолятхон, важнее родители и семья, чем новая жизнь и я. Верно?

— Нет, нет! Я не хочу… в старой жизни! Всегда про вас думаю… про новую жизнь…

— Подожди… Тебя хотят отдать замуж за Махмудбая?

— Ну да! Значит, вы ничего не знали? И про нишону?.. — И опять слезы.

Я вытирал ее щеки ладонями, уговаривал не реветь, а она еще пуще. Чего терпеть не могу, так это слез.

— Хватит! — Я шлепнул ее, как ребенка, она сразу смолкла. — Ладно, Адолятхон, сейчас узнаю, что тебе важнее. Все твои родственники тоже тянутся к новой жизни, только им мешают хурджуны Кичик-Миргафура. Вот я и хочу помочь несчастным, хочу убрать хурджуны с их пути в светлое будущее. Скажи, куда их спрятали?

— Хурджуны! Я не знаю…

А у калитки страсти накалялись. Слышно было, как Махмудбай возмущенно хлопал себя по животу и кричал:

— Уже не надо искать неверную! Я не хочу! Аллаху было угодно, и он убрал от меня проклятую! Не приставай ко мне больше, Хамракул! Не врывайся в чужое жилище! Это грех!

— Вы же заявление принесли! — очень натурально кипятился Хамракул за калиткой. — А теперь я должен вас хорошо расспросить, потому что в заявлении все непонятно написано!

— Дай мне эту никчемную бумагу! Я ее порву! Искать не надо! Но хочу слышать о неверной!

— Раз в заявлении написано, я должен искать!

— А я говорю, не надо, баранья твоя голова!

— Как же не надо, когда в заявлении написано…

Молодец Хамракул! Перепалка вышла на славу.

— Туда нельзя, — прошептала Адолят, держа меня за руку, — там аксакалы. Они увидят вас и…

Но я проскользнул через смежную комнату и выглянул в узкий дверной проем, недавно обмазанный свежей глиной. И верно: несколько стариков прильнули к щелям входной двери, с ужасом прислушиваясь к голосам у калитки.

Адолят тянула меня за поясной ремень назад, в комнату с отверстием в потолке.

— Значит, в доме хурджунов нет? И не надо искать? — шепотом спросил я.

— Конечно, не надо, — тоже шепотом ответила Адолят. — Вы меня с собой возьмете? Да?

— Подожди, Адолят, с этим потом. А что заперто под балаханой?

— Мешки с зерном… — Я едва расслышал ее, она как-то сникла. — Пять или шесть мешков.

— Вот бы посмотреть на них! — загорелся я.

— Нельзя…

— Ты пойми…

— Там Алимбай сидит с ружьем… а в ружье — наговоренная пуля против шайтана…

— Алимбай? Это тот, который из Наркомпроса? И долго он там будет сидеть?

— Пока не устанет… или пока не уйдет на молитву.

— Потом его сменит другой аксакал?

— Да, сменит…

Я поцеловал ее в лоб. А так как она не знала, что такое поцелуи, я принялся целовать в упругие щеки и губы.

— Что вы делаете? — прошептала она, удивленная и счастливая.

— Разве тебе не нравится?

— Нравится! Мне все нравится, что будет в новой жизни…

15

Мы с Хамракулом с разбегу вышибли двустворчатую дверь, упали в пыльную темень. Запоздало грохнул выстрел. Заговоренная пуля умчалась поверх наших голов искать шайтана.

Хамракул выволок на свет Алимбая. Долговязый тощий старец пришел в себя, лягнул милиционера и завопил:

— Вайдод, мусульмане!

Я торопливо искал хурджуны, натыкаясь на деревянную прадедовскую борону с истлевшими зубьями, на омач и кетмени, сваленные в угол, на прохудившиеся кумганы и тазы, разваленный штабель кирпичей, мешки с зерном. На мешках — удобное гнездо Алимбая. Древнее ружье с сошками все еще внимательно смотрело в сторону сорванных дверей.

Я раскидал мешки, разрыл землю — доски! Под слоем досок и обнаружил их, родимых. Добротные, полосатые, из колючей на ощупь ковровой ткани, хурджуны были крепко увязаны попарно. Одну такую связку я еле-еле поднял на плечо и вынес на свет.

Хамракул держал под дулом нагана кучку растерянных, несчастных старичков. Тут же была и Адолят, забывшая опустить сетку на лицо, глаза ее светились детским любопытством.

Я свалил с себя тяжесть. В связке что-то хрустнуло и лязгнуло. Аксакалы разом охнули.

— Стоять! — весело прикрикнул Хамракул.

Я разрезал веревку, затем толстые нитки, которыми были зашиты горловины обоих хурджунов, и вытряхнул их содержимое на землю. И понял, что не надо было этого делать. Аксакалы отшвырнули Хамракула и меня, будто мы были чучелами из соломы, и бросились к сверкающей груде.

— Наши вещи! Не позволим! — взвился дрожащий голос Назимбая. — Лучше убейте! Не отдадим!

Они торопливо запихивали в хурджуны, мешая друг другу, безжалостно расплющенные сосуды, увесистые мешочки с монетами, расшитые золотом тюбетейки и парчовые женские штаны, связки колец, серег, браслетов, височных украшений… И тут же свертки алого шуршащего шелка — внутри их было тоже что-то завернуто.

Вроде бы ничего особенного: старички торопливо запихивают в хурджуны разные вещи. Но мы с Хамракулом смотрели на эту картину как завороженные. Жадные пальцы, трясущиеся губы, выпученные глаза…

Уходящий мир. Мы очень хотели, чтобы он был уходящим.

— Как же вам не стыдно, уважаемые, — сказал я. — В Коране ведь сказано: «Посягнуть на чужое добро — совершить тяжкий грех». Тяжкий! Или вы уже в другого бога веруете, не в аллаха?

— Чтоб ты подавился своим червивым языком! — завопил Назимбай, не отрываясь, однако, от своего занятия. — Мы правоверные мусульмане! А добро это… это добро не чужое, оно наше, а было ничье! А раз было ничье, то всякий мог взять, и здесь нет греха!

— Всякий, — пробормотал я и взглянул на сосредоточенное лицо Хамракула. — Понял?

И мы оба, как сговорившись, посмотрели на дувал, над которым торчали головы кишлачных жителей.

— Как же ничье? — сквозь зубы процедил Хамракул. — Миргафур у кого-то отнял!

— Никто не знает, у кого отнял! — раздраженно бросил через плечо тощий Алимбай.

— И в каких странах, — добавил потный Махмудбай, — может, у неверных, так… — и он осекся.

— Миргафур всех убил! — крикнул Назимбай. — Ничье! А мы нашли. Теперь наше, аллах тому свидетель!

Толпа за дувалом заволновалась, послышались голоса мужчин и женщин, явно недовольных последними словами Назимбая.

— Ну, хватит, — сказал я как можно строже. — Помогли сложить, спасибо, уважаемые. Все вы арестованы за многие преступления. Перечислить?

— Это тебя надо арестовать! — Назимбай порывисто подбежал ко мне и начал кривляться, тараща глаза. — Посмотрите на него! Преступник! Убежал из зиндана! Вместе с бандитом Миргафуром убежал! Он с ним заодно! Эй, Хамракул! Кому помогаешь? Аллах, дай Хамракулу зрение!

Хамракул с шумом втянул в себя воздух, посмотрел на балахану, потом на меня.

— Спокойно, Хамракул. Все в порядке.

Не без труда мы загнали аксакалов и Махмудбая в кибитку, закрыли дверь, подперли колом. Неугомонный Назимбай колотился всем телом в дверь, призывая кары аллаха на наши головы.

— Разве Миргафур сбежал? — спросил я, обращаясь к двери. — Что-то вы напутали, Назимбай-ака.

— Он еще спрашивает! — завопил Назимбай. — Мусульмане! Он помог бандиту убежать, а бандит помог ему! Теперь они как братья! Миргафур ждет его за кишлаком! Они будут делить наше добро! Вайдод!

Мне стало страшно за деда. Коротышка придет к нему, чтобы увидеть меня. Обязательно придет. И выпытает все. Узнает, куда меня понесло и зачем. Значит… Значит, Коротышка мчится сюда во весь дух, как и братья Адолят? Шайтан с ними, как-нибудь выкрутимся. Лишь бы деда оставили в живых.

Я послал Адолят за иглой и нитками потолще. Хамракулу велел идти за подводой. Нужно было торопиться изо всех сил.

— Ты глупый, Хамракул! — рвалось из-за хлипкой двери с остатками резных узоров. — Ты ничего не понимаешь! Тебя шайтан дурит! Опасному преступнику помогаешь! Сам начальник Муминов посадил его в зиндан за страшные преступления!

— Подожди, Артык… — Хамракул с остервенением вытер сухое лицо. — Значит, верно, что ты убежал из-под стражи? Я тебя должен задержать? Так?

— Мы вместе поедем в город. На этих хурджунах, на телеге, которую ты сейчас притащишь. Нужна не арба, а хорошая телега. Есть такая в кишлаке?

— А ты… никуда?…

— Отчего же? Взвалю на себя все это добро и побегу. Хватит переживать, Хамракул. Подгоняй телегу!

— Отдай нож.

Он засунул себе за поясной платок нож Хамид-бая — другого оружия у меня не было — и только тогда отправился за подводой. Адолят прибежала с клубком толстых ниток, принялась торопливо зашивать горловины хурджунов, уколола палец, тихонько вскрикнула. Паранджа свалилась с нее, и я увидел на голове девчонки потрясающе красивую тюбетейку из фиолетового бархата, расшитую сверкающими нитями.

— Нехорошо, Адолят, — покачал я головой осуждающе. — Положи в хурджун все, что взяла…

— А разве это теперь не наше с вами? Теперь нам все принадлежит, так ведь? Теперь мы богатые!

— По дороге я тебе все объясню. А сейчас положи…

— Так вы берете меня с собой?! В новую жизнь?!

— В новую, девочка, в самую новую.

Я вошел в нижнее помещение балаханы и увидел каких-то людей, тащивших хурджуны из ямы. И как они проскользнули? Мы дрались молча и яростно. У них были ножи, и меня спасло лишь то, что я знал, в каком паутинном углу свалены прадедовские кетмени.

Подхватив под руки раненого, люди в драных чапанах, уже свернутых сзади в тымды для переноски тяжести, побежали из балаханы. Я преследовал их до самого дувала и помог раненому перевалиться на ту сторону.

— Кто они? — спросил я у Адолят.

— Здесь живут… кишлачные… — Она побледнела, увидев на моей одежде кровь. На ее голове уже не было драгоценной тюбетейки.

Вокруг усадьбы Махмудбая собралось, должно быть, все население кишлака. И, глядя на многочисленные головы над дувалами, я почувствовал страх. Не надо было вытаскивать хурджуны из темноты, не надо было потрошить их на глазах у людей.

— Есть тут представители советской власти? — выкрикнул я.

— Ну есть, — ответил пожилой дехканин. — Я из кишлачного совета. И Миркарим тоже. Эй, Миркарим!

Втроем мы быстро сложили штабель из двадцати с лишним огромных тяжеленных хурджунов, крепко стянутых волосяными веревками. Тем временем подоспел Хамракул на большущей верблюжьей телеге, запряженной двумя строевыми конями, — в одном из них я узнал своего.

Когда весь груз был уложен на телегу и закреплен веревками, я посмотрел на притихшую дверь кибитки.

Их ведь тоже надо в город. Слышишь, Хамракул. За последние двое суток эта семья убила по меньшей мере трех человек.

— Никого мы не убивали! — тотчас послышалось из-за дверей. — Это ты, шайтан, убийца. Аллах тебя обязательно накажет.

И тут меня взорвало:

— Ах вы, трухлявые пни! Кого я убил, отвечайте! Вот Адолят, стоит рядом со мной, видите? Вы же растрезвонили, она повесилась!

— Это не Адолят. Это Мухаббат, жена хозяина дома.

— Что?! В таком случае вы мне сватали чужую жену?!

— Пусть аллах вырвет твой язык! Несчастная Адолят наложила на себя руки! Ты, шайтан, ее опозорил! Ты не убежишь от наказания! И наше добро тебе не поможет! Так и знай! Аллах все видит!

Я схватил Адолят за руку.

— Ты кто?! Отвечай сейчас же! Адолят? Мухаббат?

— Я не знаю, — несмело ответила она, поглядывая на дверь. — Я не знаю, как сказать… — И прошептала: — Адолят я…

Я подбежал к двери, ударил в нее ногой.

— Как вам не стыдно, Назимбай: старый человек!

— Эй ты, несчастный, — захихикал в ответ Назимбай, — свахи устроили тебе встречу с Мухаббат, вот с этой девчонкой, и наказали ей, чтобы называла себя Адолят. Так часто делается. Адолят не так красива. И еще аллах поразил Адолят немощью… Вот Мухаббат вместо нее и разговаривала с тобой возле дувала. А когда ты отказался жениться на такой красавице, как Мухаббат, Адолят подумала, ты никогда не женишься на ней, и повесилась. Ты во всем виноват, ты, и аллах тебя покарает.

— Покарает! — Я возмущенно взмахивал руками и не находил слов.

Хамракул с решительным видом подошел ко мне.

— Пусть они остаются. Поехали. Только я должен связать тебе руки.

— Брось, Хамракул…

— Тут много непонятного, — он взял меня за руку. — Ты не должен сопротивляться.

— Они убили Мухаббат… И того парнишку…

— Товарищ Муминов во всем разберется.

Он умело связал мои руки: локти стянул, кисти приторочил сзади к поясному ремню. Я его похвалил:

— Назимбай будет доволен. Покажи ему, как ты меня опутал.

Он ничего не ответил, только слегка ослабил веревку на моих запястьях.

— Послушай, Хамракул. Эту девчонку обязательно нужно взять с собой. Иначе мне не выпутаться на дознании. Брось лучше один хурджун, а ее возьми.

— Ладно, — сказал он недовольно. — Пусть соберет свой узелок.

Я увидел встревоженное лицо пожилого дехканина, того самого, что был из кишлачного совета. Он зашептал, глядя то на меня, то на Хамракула:

— Скорей уезжайте! Кадыр-байбача и лихие люди опять в шалман собираются, за спрятанным оружием в горы людей послали. Наверное, грабить вас будут, ваши хурджуны…

Значит, никакое перевоспитание не подействовало? Придуривался курбаши или на самом деле хотел нажить по-новому, да звон в хурджунах не вовремя услышал? Коротышка, Салим с братьями Адолят, старики Курбановы, а теперь и Кадыр с шайкой… кто еще на подходе? Непременно еще кто-нибудь объявится. Звон-то по всей округе пошел, устоять трудно душонке затаившейся… Тут же забыли об амнистиях, клятвах, как только золотишком запахло, начали хвататься за оружие.

Хамракул заторопился. Я успел шепнуть девчонке, чтобы прихватила тот замечательный клубок ниток с толстой иглой. У меня уже появилась идея, как спасти хурджуны от искателей безбедной жизни. Но разве Хамракулу втолкуешь? Тем более со связанными руками. Он сейчас весь в подозрениях.

Телега была перегружена, поэтому Хамракул не взял с собой охрану — обоих представителей кишлачной власти. И лошадей в кишлаке не осталось, чтобы кто-то мог сопровождать телегу верхом, а на ишаках за ней не угнаться. Надо же было спешить и спешить!

Телега тяжело взбиралась на дамбу, по которой пролегала единственная кишлачная дорога. Мужчины, женщины, дети — почти все население кишлака — сопровождали нас, подталкивая телегу, стараясь прикоснуться к хурджунам, пощупать, что в них. Хамракул, кусая ус, следил, чтобы не вспороли хурджуны ножами.

— Всего-то тридцать верст, — он виновато взглянул на меня. — Ведь проскочим, а?

Но эти тридцать стоили всех ста.

— Надо что-нибудь придумать, Хамракул. А так не доедем, и не надейся.

Телега ходко покатила под уклон, люди побежали следом, постепенно отставая.

— Колеса выдержат, — сказал озабоченно Хамракул. — Только бы оси… Оси слабые.

— А теперь развяжи мне руки и послушай, что я придумал.

На его лице было написано недоверие. Ну, конечно же, злой язык Назимбая уколол его в душу, посеял в ней сомнения. Недаром говорят: колючка ядом страшна.

— Ну, Хамракулджан. Ты свое дело сделал, дальше я буду делать. Только не обижайся. Все будет хорошо.

— Что будет хорошо? — рассердился он. — Лучше не мешай! Сиди тихо, не то привяжу к телеге. — И девчонке: — А ты не прикасайся к нему! Отодвинься подальше, не то прогоню! Ты меня знаешь!

Хамракул — надежный джигит в бою и в походе. Но хурджуны до города ему не довезти. Ведь он терпеть не может хитростей. Ну почему я должен еще с ним бороться?

16

Хамракул выбрал окольную трудную дорогу, как будто Кадыр-байбача, Салим или другие ее не знали. Мы переходили вброд через горные ручьи и речушки, с трудом взбирались на безлесые пологие перевалы, за которыми, как правило, начинались опасные, долгие спуски. Нас трясло и подбрасывало. Адолят — или Мухаббат, кто ее знает — то и дело вскрикивала, вцепившись в крепежные веревки.

И в любой момент могли появиться те, кому не терпится завладеть хурджунами!

— Хамракул! — крикнул я. — Даже если нас не догонят, на Большом перевале они нас встретят! Большой перевал же не минуешь!

— Проскочим! — Хамракул обернулся, вцепившись в вожжи. Глаза бешеные. — Не может быть, чтоб не проскочили!

На глубокой рытвине нас так тряхнуло, что я чудом удержался на телеге.

— Падаю! Хамракул!

Он крикнул девчонке:

— Помоги ему!

Тонкая крепкая ручонка обняла меня за горло, и всхлипы защекотали мое ухо:

— Спаси нас, аллах милосердный, милостивый…

— Развяжи веревку! — шепнул я. — Зубами!

Еще раз телега подскочила, затрещав всеми суставами, и мы с Адолят чудом удержались на хурджунах. И хотя ей было страшно, она принялась за узлы на моих путах.

— Эй, Хамракулджан, послушай! Надо спрятать в хорошем месте все сокровища, ведь на перевале кто-нибудь самый хитрый нас обязательно поджидает, например, Кичик-Миргафур. Непременно надо спрятать, а потом вернуться с большой охраной…

— Нет! Не надо прятать. Они увидят нас без хурджунов и сразу начнут искать. Охотничьих собак приведут. Найдут быстро! Нельзя прятать!

— Но я же не все сказал, Хамракул!

— Будем пробиваться. Кони хорошие. А с Большого перевала до самого города — под гору, быстро поедем.

Я растер кисти рук и полез по хурджунам к Хамракулу, чувствуя под собой то острые углы, то мягкие подушки. Дорога уже стала пологой, когда я дотянулся до кобуры с наганом. Хамракул не ожидал нападения, поэтому наган оказался у меня в руке.

— Не шуми, Хамракулджан. Все будет хорошо. Я знаю, как спасти хурджуны, а ты нет, поэтому…

Он плюнул мне в лицо и спрыгнул с телеги. Кони, почувствовав свободу, тотчас перешли на шаг, затем потянулись к придорожным зарослям.

— А я-то мучился! — выкрикнул с ненавистью Хамракул. — Думал, хорошего человека обидел!

Я вытерся.

— Слушай внимательно, Хамракул…

— Лучше быть спиной клячи, чем другом плохого человека! Лучше пить расплавленный свинец, чем пить чай из твоей пиалы!..

— Некогда с тобой разговаривать, да и уши у тебя плотно заткнуты. На, держи! — Я бросил ему шапку, которую он машинально поймал. А я погнал коней во весь опор, крикнул Хамракулу на прощание: — Не нарвись на Салима или Коротышку!

Ну, о Кадыре-байбаче он уже знает…

Без Хамракула стало еще тревожней на душе. А если мне все-таки не удастся довезти хурджуны до города? Страшно подумать, что скажут товарищи, что скажет Хамракул… Было такое ощущение, что я попал в трясину и, вместо того чтобы выбираться из нее, лезу в самую глубину. Ну а что делать? Ведь иначе, без хитростей и без ссоры с Хамракулом, добро это не довезти. Даже до Большого перевала не довезти!

И в то же время во мне зрела какая-то мальчишеская радость, она заставляла сладко ныть и трепетать мою душу: сокровища-то здесь! Мы на них сидим! Какие-то непонятные теплые лучи пронзили нас насквозь — и меня, и девчонку. Вон как светится ее лицо. Это несмотря на страх светится, а что будет потом, если страх исчезнет?

Часа через два отчаянной гонки по бездорожью мы въехали в туннель из густых зарослей, внутри которого шумела мелкая, воробью по колено, речушка с каменистым дном. Адолят порывисто прижалась к моей руке.

— Что будет с нами дальше, Артыкджан? Догонят нас или нет? Ведь столько людей…

— Так кто ты? Адолят? Мухаббат?

— Как вам нравится, так и называйте.

— Если ты Мухаббат, то было две Мухаббат? Одну убили. Не сама повесилась, а убили!

— Нет, она повесилась. Все знают…

— Неправда. Ее тайно обмыли, прежде чем похоронить. А ведь самоубийц не обмывают, понимаешь?

Девчонка задумалась, погрустнела слегка, но я сказал, что сейчас некогда размышлять, а нужно хорошенько поработать и что без ее помощи я не справлюсь с этим делом.

— Каким? — спросила она испуганно.

Не знаю, какие мысли бродили в ее хорошенькой головке, но помогала она мне со всем старанием. А без ее помощи я, наверное, не провернул бы это дело.

Вначале мы убедились, что вокруг ни души, что нет любопытных глаз ни на деревьях, ни в кустах. Потом отыскали малоприметную впадину возле полузасохшей ивы и выпотрошили в нее все содержимое хурджунов.

Да, Коротышка запасся на славу. Тут были золотые кувшины и серебряные вазы, сплющенные молотом, чтобы меньше места занимали. Были и тюки с тряпьем, обувью, одеждой, тонкие фарфоровые сосуды, грубо и неумело обернутые чем попало — и в шелк, и в бархат, и в грязные вонючие рубахи нукеров, усеянные спекшимися пятнами крови. Тут были и целые штуки дорогих золотошвейных тканей, много старинных монет — золотых, серебряных и даже медных, бруски каких-то металлов, увесистые коробки и кувшины, запечатанные воском. И многое, многое другое. Лично меня больше всего удивили семена хлопчатника в жестяных блестящих коробках. Неужели Коротышка задумал поднимать сельское хозяйство за кордоном? Ну а девчонку, конечно, поразила огромная тяжеленная серьга с большим, как кирпич, зеленым камнем — такую и слонихе в тягость носить…

— Я поняла, — обрадовалась Адолят. — Мы спрячем, и все это будет наше!

Перед нами была сверкающая, переливающаяся всеми цветами радуги яма, а мне вдруг подумалось — открытая рана. Или гнойная страшная язва. И эту язву мы должны охранять и оберегать всеми силами.

Все это богатство мы старательно заложили камнями и ветками, а сверху накидали лесного мусора. Потом сидели молча, не в силах совладать с расходившимися чувствами. Вот отчего дуреют люди! Я ощущал в себе эту проклятую всемогущую дурь. Даже на меня действовал этот звон, этот блеск. Я, оказывается, все еще был слабым и мелким человечком. До каких пор! Ведь выдираю из себя проклятые корешки и корни старого. Но в мечтах одно, а наяву другое — противная сухость во рту, дрожание поджилок и жгучая пьянящая мыслишка: протяни руку — и все будет твое. Беги за кордон, в тайгу, в тундру, хоть в преисподнюю! И владей, владей, владей… Жуть какая!

Как же я могу требовать и перевоспитывать кого-то, если я сам такой вот? И как перевоспитывают другие, если и в них есть такое?

Это какую совесть надо иметь, чтобы требовать от людей того, чего в тебе еще нет, до чего еще сам не дотянулся! Вот именно, совесть. Нужно потерять всякую совесть, выжечь ее каленым железом, чтобы посягнуть на это награбленное у людей добро, протянуть к нему руку.

Нужно что-то решать немедленно, а я что делаю?

Адолят-Мухаббат тихонько плакала, ей не хотелось расставаться с такими замечательными и красивыми вещами: а вдруг кто-нибудь украдет? Ведь есть старые колдуны в глухих горных кишлаках, которые гадают на бараньей лопатке, на костях и решете. Они все узнают. Они придут и заберут…

Я кое-как ее успокоил, объяснил, что на неверующих такие штучки не действуют, а так как я неверующий с самого раннего возраста, то никакой колдун, даже самый талантливый, наш клад не разглядят на своих гадательных вещичках.

Все же девчонка сняла со своих сережек черные бусинки от сглаза и осторожно положила в лесной мусор, на наш тайник.

Потом мы набивали хурджуны камнями, землей, травой, кусками намокшей в воде древесины. Девчонка старательно зашивала горловины мешков, а я, сдыхая от усталости, таскал их на телегу.

Когда все было кончено, я сдернул с себя гимнастерку и омыл горящее тело и лицо ледяной водой. Адолят лишь провела мокрой ладошкой по лицу. Мы сели на большой гладкий камень, пятнистый от желтых солнечных бликов. Адолят развязала узелок с едой и усталым голосом спросила:

— Зачем камни повезем?

Я принялся объяснять: когда нас будут догонять, мы сбросим телегу в ущелье, и все, кто гонится за хурджунами, полезут туда. А мы сможем удрать в город. Время они потеряют! Даже хитрый Коротышка тут не сможет ничего. Ведь говорится же: кто время потерял, тот все потерял.

— Какой ты умный, мой господин! — с восхищением проговорила Адолят. — Я буду сильно вас любить… всегда… И расскажу всем, какой вы умный и хитрый!

Я обнял ее за плечи.

— Не надо! — испугалась она. — Грех до свадьбы…

— А ты что подумала?

Мы засмеялись, и я столкнул ее в воду. Она взвизгнула. Я бросился к ней и зажал рот ладонью.

— Ведь услышат!

Но хотелось уходить отсюда. Плеск воды на перекате, а вокруг камня, на котором мы сидели, — совсем не пугливые темноспинные рыбешки. Опустишь ладонь в воду, и они приятно щекочут, покусывают. Девчонка смотрела на них широко раскрытыми глазами. Тишина… А в прорехах между темной листвой и сияющем ослепительном небе плавают неторопливы о черные коршуны, крохотные, как соринки. Вот бы набраться туда! И посмотреть оттуда на нашу жизнь. Какой бы она показалась?

С высоты да издали все мы, наверное, мелкие и несерьезные, как эти птицы-соринки. И все наши дела мелкие и несерьезные? Ну, нет! Многое из того, что сейчас строим, даже издали — громада! Даже если с других планет глядеть.

И меня резануло: мелкие дела бывают оттого, что не додумываем их до конца, не впускаем их в душу… Вот и тут, с хазой, я недодумал. Свалил сокровища в яму, присыпал землей, заложил камнями и мусором и успокоился. А вдруг дело так повернется, что какой-нибудь басмач или Коротышкин сообщник возьмет за горло и спросит: «Где все-таки сокровища Кичик-Миргафура?» Что тогда?

Я прикинул: как на моем месте поступил бы умный человек. Слава судьбе, моя жизнь была богата на встречи с умными людьми. «Надо делать ложную хазу-ловушку, — сказали бы мне умные люди. — Вспомни, как тайные партизанские лабазы сохраняли».

Я оставил девчонку на камне и побежал искать место для ловушки. Нашел подходящее дерево. Поднял на развилку ветвей большой камень с привязанной к нему веревкой. Вся хитрость состояла в том, что второй конец веревки удерживался в натянутом состоянии сухой неприметной веточкой, воткнутой в землю под деревом. Стоило вытащить веточку или повалить ногой, например, как этот конец веревки освобождался, и ничем уже не удерживаемая глыба неудержимо летела вниз. Когда я партизанил в сибирской тайге, то приходилось делать и другие ловушки для разных надобностей — с самострелами, бревнами, волчьими ямами. Даже опытные колчаковские унтера, кержаки-таежники иной раз попадались на «сухую веточку».

Ловушку на самом тайнике я не захотел делать, хотя опыт умных людей требовал: надо. Просто я подумал: а вдруг товарищи приедут без меня, вдруг придется извещать их запиской или еще почему-то я не смогу быть с ними? И тогда кто-нибудь из них напорется на самострел или «сухую веточку». Ведь человек, не имевший дела с этими штучками, обязательно напорется, хоть объясняй ему заобъясняйся…

Когда я вернулся к телеге, девчонка уже искупалась и поджидала меня на том же камне, посиневшая от холода, с сиреневой веточкой мяты в мокрых волосах. Я принялся ей объяснять: если вдруг случится что-нибудь по дороге в город, она должна прибежать в милицию и только товарищу Муминову сообщить о настоящем тайнике. А если ее поймают басмачи или другие бандиты и начнут спрашивать о сокровищах — чтоб указала на то место, где ловушка.

— А они разно поверят? — тихо спросила она.

Молодец, нисколько не испугалась.

— Поверят, еще как поверят. А ты тем временем убежишь. Или люди помогут. Или еще что случится. Главное в таких делах — время…

Лесная муха с радужными огромными глазами уселась на руку девчонки. Я сбил ее водой, погладил руку.

— Ты красивая, — вырвалось у меня. — У тебя кожа — как тот шелк.

Ее глаза так и засияли.

— Когда вы наденете на меня тот шелк… который в хурджунах, вот увидите, какая я буду!

В ее пушистых черных бровях застряли жемчужные капли.

— Все время смотрел бы на тебя и смотрел.

— И если тюбетейку ту самую и украшения из той коробочки!..

Наверное, в любви можно говорить на разных языках и все равно чувствовать себя счастливыми.

— Я даже не знаю, кто ты все-таки, Адолят или Мухаббат?

— А вы меня не разлюбите?

— Нет, не разлюблю.

— Адолят я. Всегда была Адолят… Абдураим-арбакеш, ваш сосед, — это мой отец. — Она тихонько засмеялась. — Назимбай… Назимбай-ака совсем вас запутал. Он самый хитрый.

— Хитрый, — согласился я. — Кто бы мог подумать. А Мухаббат — жена Махмудбая?

— Правильно. Махмудбай привез ее с гор. Все радовались, малый калым за нее отдал. А потом увидел: все время болеет и плачет. За два года аллах так и не дал ей детей. Махмудбай хотел прогнать ее, да срок жизни Мухаббат кончился. Назимбай-ака, он же хитрый, сказал: надо вам отомстить за то, что вы отказались от меня. Вот почему они всем говорили, будто повесилась я, будто меня хоронят, а не Мухаббат.

У наших ног плюхнулся в воду оранжевый кузнечик. К нему со всех сторон устремились темные гибкие спины, разорвали вмиг. Потом всплыли чешуйки — несъедобные крылышки. Их понесло течением уже как мусор.

— В самый нужный момент срок ее жизни кончился, — пробормотал я. — Ее заставили убежать от Махмудбая… Кто был тот джигит, с которым она убежала?

— Какой он джигит? Это Мурад… Когда мы были совсем маленькие, наши родители сговорились нас поженить, когда придет срок…

— Мурад — твой жених?!

Она недовольно передернула плечами.

— Вы мой жених, а не он.

— Говори, говори, Адолят.

На ее личике появилось нерешительное выражение.

— Аксакалы сказали… чтобы я подговорила Мурада убежать со мной. Я ему сказала, что меня хотят выдать за большого начальника, Артыка, сына Надырмата. И что вы отказались от меня для виду, чтобы не платить калым… Мурад даже заплакал и согласился бежать… Только ночью вместо меня к нему пришла Мухаббат… А он подумал, что это я, схватил ее за руку, и они побежали…

— Как же она, затворница, пришла? Как ее, чужую жену, заставили прийти?

— Не знаю…

— Но я обязательно узнаю! Ну а потом? Что было потом?

— Мурад куда-то убежал, где-то прячется… А Мухаббат умерла. Аллах отнял у нее жизнь, когда она запнулась и упала.

— Запнулась и упала… — повторил я. — Их ловили как преступников. Им переломали ноги палками за страшный грех! Мурада, еще живого, оставили на съедение шакалам. Мухаббат, еще живую, затащили в петлю. Вот как было.

Девчонка сидела, обхватив колени. Я понял, что она об этом знала или догадывалась. Мы долго молчали, потом я не вытерпел:

— Чем вам не угодил Мурад?

Она озабоченно взглянула на меня.

— Он глупый и противный. Отец его имеет всего одну старую лошадь и трех баранов.

— А когда сговаривались, отец Мурада был богатым?

— Давно же было. Отец Мурада распределял воду, был толстый, важный, все ему кланялись. А сейчас он бедный и не толстый. А Мурад вырос, стал совсем как старая тряпка, неживой какой-то.

— Ясное дело, революция превратила хорошего жениха в плохого. Революция во всем виновата. Если бы не революция, ты давно уже была бы женой Мурада, и тебе он не казался бы противным и глупым. Верно? Потому что отец его был большим водным начальником!

В глазах девчонки стояла тревога.

— Зачем вы так говорите?

Я продолжал, стервенея:

— Ты знаешь, для чего Назимбай все это затеял?

— Чтобы… чтобы вы женились на мне…

— Нет, глупая! Чтобы спасти проклятые хурджуны, ради них готовы на все… Когда хурджуны попали в руки твоих родственников, аксакалы задумали убрать меня с дороги, я очень мешал, ведь знали — могу найти… Вот и придумали… А выпутаться из таких сетей у нас здесь трудно… невозможно! Но я выпутаюсь. Обязательно выпутаюсь и возьму за горло вашего Назимбая.

— А что со мной будет? — голос Адолят дрожал.

— А ты как думаешь?

— Я хочу быть вашей женой… Хочу в новую жизнь…

— Тебя наверняка задумали отдать за большого начальника, ведь семейство почти разбогатело. Повезут в Ташкент и там посватают. За пожилого, противного, некрасивого, пузатого, но начальника. Чтобы тот большой начальник сделал Хамидбая председателем «Кошчи», а безграмотного школьного сторожа — директором школы, а ленивого чайханщика — завмагом в Ташкенте. Они верят: всех можно купить, лишь были бы фрукты и лепешки для подарков. Ты для них — тоже вроде корзины с грушами.

Адолят беззвучно заплакала. Потом ударила себя кулачком по голове.

— Вай! Как мне дальше жить? Вы не любите всех нас! Горе мне…

С неприятным чувством я смотрел на нее. Поддался факту! Растаял перед ее покорностью. И еще перед чем я растаял?.. И вот уже смотрю на нее с ужасом. На это плачущее милое личико. Она была один на один с чужим мужчиной, и теперь ей жизни нет! Заклюют! И я уже не могу ее оставить.

17

Мы выехали на дорогу. Я-то надеялся, что, потеряв нас из виду, кишлачные оставят погоню… Но события завертелись по-другому. Сначала мы увидели кучку измотанных усталых крестьян, вооруженных чем попало. Обнаружив нас, одни из них обрадовались, другие не очень. А некоторые, сложив рупором ладони, начали кричать.

— Здесь они! С хурджунами! Едут к перевалу!

Им отвечали другие голоса, дальние и ближние. Вокруг рыскало много людей. Я погнал лошадей, люди побежали следом за телегой.

Я не мог нахвалиться на себя: какой я замечательный милиционер! Все предвидел, все уразумел. Вот сейчас, если бы мы были без хурджунов, что делали бы эти люди? Не бежали бы, конечно, за пустой телегой, а начали бы искать хурджуны всем миром.

И хотя я всей шкурой чувствовал опасность, душа моя ликовала.

— Из какого кишлака? — крикнул я людям, бегущим за телегой.

— Из Карасу! — отвечали они, глотая пыль. — А вон те — из Пахта. Нас погнал искать Кадыр-курбаши. А их — Додхо-курбаши! Чтоб искали вас с хурджунами.

— Но ведь Кадыр-байбача давно сложил оружие! И Додхо-саркарда сложил!

— А как услышали про ничейное золото в хурджунах, снова стали воинами ислама.

— А где они сами? Где Кадыр и Додхо?

— Как где? Ищут вас везде!

— А почему вы бежите за нами? Тоже хотите грабить?

— Нет, нам чужого не надо.

Люди отставали по одному, по два. Садились в пыльную траву у дороги. Но один настырный и длинноногий джигит не отставал, бежал с неутомимостью киргизской лошади. Непомерно вытянутое лицо его было черным от пыли, прилипшей к потной коже. Даже без оружия он был страшен, напугал Адолят яростным сверканьем глаз.

— Скорей, скорей! — шептала она, прижимаясь к моему плечу. — Аллах, спаси нас…

А мне все-таки было непонятно, почему Додхо и байбача ищут нас не там, где мы есть, а черт знает где. Может, они кинулись на Большой перевал, догадавшись, что с громоздкой верблюжьей телегой мы не можем его миновать, что только эта дорога приведет нас в город? И мне стало не по себе от этой мысли.

Тем временем впереди, на пологом обмылке предгорий, куда взбиралась серая лента дороги, появились какие-то всадники. Я осадил коней, мой воронок заржал с возмущением, чего, мол, дуришь? Пока я разворачивался, подминая придорожные пыльные кусты, темнолицый настырный джигит вопил, бестолково махая длинными костлявыми руками:

— Сюда! Здесь они! Здесь!

— Кому кричишь? — спросил я его.

— Не все ли равно, кто-нибудь услышит, — скалился он. — Вас догонят, будет драка, хурджун потеряете…

Я хотел достать его концом вожжи, он увернулся, накричал страшным голосом:

— Дай хурджун! Зачем тебе столько! Дай!

А тут и Хамракул объявился. С шашкой наголо он метался среди сидящих возле дороги дехкан. Гибкий, статный, усатый, его ничуть не портили штаны, надетые задом наперед. Бедняге даже некогда было переодеться.

— Люди! — слышался его усталый голос, наполненный ненавистью ко мне. — Навалимся разом, люди! Не дадим украсть народное добро!

Все-таки смелый человек, один и всего лишь с шашкой готов пойти и против моего нагана, и против басмаческих винтовок. Как может, делает свое дело.

— Хамракул! — закричал я изо всех сил. — Уходи, Хамракулджан! Басмачи скачут!

Но он ничего не мог уже слышать и понимать, кричал заполошно:

— Вернем! Навалимся!

Но дехкане стояли и сидели на траве безучастно, наблюдая за моим маневром и за приближающимися всадниками. Наконец я закончил этот мучительный разворот и погнал коней вспять, прежним путем. Неожиданно взвизгнула Адолят: это настырный чернолицый уцепился за тележный задок. Я выстрелил в воздух, и он шлепнулся в пыль.

…И вот я опять резко свернул в заросли. Мы с Адолят спрыгнули с телеги, обняли потные морды коней, чтобы они не храпели и не ржали. Мимо нас по дороге с грозным шумом и лязгом промчалась пестрая толпа всадников. В просветы между кустами я разглядел увешанного оружием толстяка в высоком, как трон, седле. Не Кадыр-байбача и не Додхо, а Салим! А басмачи все еще не давали о себе знать.

Приотстав от остальных, трясся на неоседланной кобыле младший из братьев Адолят. Потом прогромыхала большая арба, переполненная людьми. Они что-то кричали, размахивая руками. Я узнал их — и больше по голосам, чем по промелькнувшим лицам — это были аксакалы благородного семейства Курбановых. Особенно резко выделялся тонкий нервный голосишко Назимбая.

— Они с ума посходили! — сказал я. — Видишь? И все из-за хурджунов. Ты забудь, что они твои родственники. И золото, и наших родственников надо выбросить из сердца. Иначе зачем тебе новая жизнь?

Адолят ткнулась мне в спину лицом.

— Ладно… Как скажете, так и будет…

В конце концов нам удалось добраться по бездорожью до подъема на Большой перевал. Не такой он был и большой, одно только название. Теперь нужно было немедленно освободиться от телеги с хурджунами, ведь на перевале кто-нибудь да ждет нас — или Додхо, или Кадыр, или оба разом, а может, еще какая-нибудь неизвестность. Мы взбирались по узкой, похожей на тропу дороге и ужо были где-то на середине подъема. Я выискивал место поудобней, куда можно было бы ухнуть все хурджуны.

Тем временем нас опять увидели там, внизу. Послышались далекие крики. А я как назло не мог найти подходящего места. И нужно-то что? Хороший обрыв и чтобы внизу были густые заросли, чтобы сверху не сразу увидели, что именно вывалилось из лопнувших хурджунов. Чтобы сначала добрались до этих мешков, чтобы началась неразбериха, которая всегда съедает уйму времени. А кто время потерял…

Пока я вытягивал шею и лихорадочно выискивал обрыв понадежней, получилось так, что время потерял именно я. На узкой горной тропке, впадающей в дорогу, как ручей в реку, появился отчаянно спешащий ослик, на нем — два человека. И тотчас загудело могучее:

— Эй, Артык! Брат мой!

Я выхватил из-за пояса наган, взвел курок. Адолят принялась настегивать коней концом вожжи, они послушно и с натугой потащили телегу вверх.

— Артык-ака, брат мой! Подожди! — гудел бас.

Значит, оба здесь. И Коротышка, и тот самый, который ловко перепрятал хазу в Чорбаге и убил двоих дехкан ни за что ни про что. И будь я проклят, если имя его не Хасан.

Я поднял наган двумя руками, прицелился. И на пляшущую мушку поймал… моего многострадального деда! Не Хасана, не Коротышку! Бандит прятался за его спиной и держал нож у старческого напряженного горла.

— Ах ты, шакал! — прошептал я в отчаянии.

Коротышка перехитрил всех.

— Отпусти наган, брат. Брось его под ноги моему ишаку.

Адолят сжалась в комочек, забыв о вожжах. Лошади стали.

— Салам алейкум, Коротышка. — Я опустил наган. — Как здоровье?

— Хорошее здоровье, брат, совсем как твое. Бросай наган, да побыстрее.

— Убегай, внучек! — просипел дед, боясь шелохнуться. — Брось ты меня! Убегай в свою Сибирь со всеми хурджунами! Я вижу, рядом с тобой сидит девица…

— А вы молчите, Рахим-бобо. — Коротышка был спокоен. Он все рассчитал, взвесил и вот вышел напрямую. — Прирежу ведь.

— Отпусти деда, Коротышка. И мы поделим хурджуны. Нас здесь четверо. Ты получишь по справедливости — четвертую часть.

От такой наглости лицо Коротышки дрогнуло.

— Наган бросай! — оглушительно рявкнул он, и небесной чистоты лезвие легонько полоснуло но старческой коже.

Брызнула кровь. Адолят вскрикнула.

— Сволочь! — завопил я. — Попадешься мне в руки. — И я забросил наган в заросли, сползающие к обрыву. — Все! Нету нагана! Убери нож!

Адолят не выдержала вида крови, заголосила:

— Отпустите! Зачем вы его так! Кровь течет!

— Дедушка! — кричал я. — Не умирайте! Что он сделал с вами?!

— Живой я, внучек, еще живой! — сипел с натугой дед. — Род продолжи, внучек! Убегай вместе с девицей и с хурджунами…

Коротышка ударил кулаком его по спине.

— Замолчи, старый дурак. — А мне приказал: — Лезь на скалу. Быстрей! Вон на ту!

— Убегай! — выстонал дед и снова получил по спине.

— Пополам, Коротышка!

Я попятился от телеги. Адолят вцепилась в мою руку — и ни на шаг от меня.

— На скалу! — басил в полную мощь Коротышка, подставив острие ножа к подбородку старика. — Быстро!!! На самый верх!

— Оставь хоть один хурджун, Коротышка!

— Пусть шайтан тебе оставляет!

Выдержка у него была сумасшедшая. Не трогаясь с места, наблюдал, как меня подсаживает Адолят, как я карабкаюсь на скалу, обработанную кирками и зубилами. В нормальной обстановке я не мог бы подняться и на два метра по такой гладкой стене, но сейчас меня несло вверх, будто на крыльях. Я спасал жизнь единственному родственнику, может, поэтому растроганный до слез аллах затащил меня почти к верхушке скалы. А когда дед был спасен, аллах лишил меня своей милости, и я повис на гладкой поверхности, боясь шелохнуться.

— Ведь увезет! — заплакал дед. — Все увезет!

Я понял, что бандит уже на телеге, и заорал, рискуя сорваться вниз:

— Хоть один хурджун отдай, Коротышка!

Я с трудом поворачивал голову то вправо, то влево. Кто появится быстрей — басмачи или родственники Адолят? Что-то надо делать. Но что? Кто бы подсказал…

Коротышка тем временем разворачивал телегу, свирепо дергая за вожжи, раздирая губы коням. Трудно было развернуться, он измучился.

— Отдохни, Коротышка! Подари хоть один хурджун! Тот, который ты все равно потеряешь! В нем одни тюбетейки! Неужели жалко? Хоть один хурджун!

— Для тебя, шакал, ничего не жалко. Придешь ко мне за кордон, там и получишь тюбетейку.

Он погнал было телегу под уклон, но навстречу ему уже поднимались всадники, и впереди — многоголовая гидра на тряской арбе. Увидев телегу, семейство Курбановых разом загалдело, и Коротышку как ветром сдуло. Он шустро полез по камням прочь от дороги. Я даже разглядел жгуты грязи на его потной шее и многочисленные дыры на шелковом халате. «Ведь так и уйдет», подумал я, и моя нога сорвалась с опоры. Адолят где-то внизу вскрикнула, дед жалобно засипел.

Напрягая мышцы, я нашаривал ногой по стене, вот нашел малый выступ, перевел дыхание. Коротышка мельком взглянул на меня и полез дальше, шумно дыша.

— Тюбетейки забыл, Коротышка! — завопил я ему вслед, и снова моя нога сорвалась.

Я по миллиметрам сползал, вжимаясь в камень, переливая центр тяжести и все тело, как моллюск, из одной мельчайшей трещины в другую мельчайшую впадину, проклиная тех добросовестных трудяг, которые довели дикую скалу до такого пакостного состояния. Нет, мне проще лезть дальше вверх, а не вниз.

— Дедушка, Адолят! — крикнул я, не видя их. — Уходите скорей! Бегите в город! По нижней тропе убегайте! На большом перевале басмачи, наверное…

— А ты, внучек! Как же ты?

— А я поверху…

— В Сибирь уйдешь?

— Ждите меня дома! Поняли?

— Ладно, ладно, — послышалось внизу. Непонятно было, кто ответил — девчонка или старик.

Я медленно полез наверх, и, когда достиг гребня скалы, на дороге уже не было ни деда, ни моей будущей жены.

А благородное семейство тем временем, как мухи, облепило телегу. Толстяк Киримбай рыдал, стараясь обнять все хурджуны сразу. Тощий Алимбай терся мокрыми, в слезах радости, щеками о пыльные и колючие бока хурджунов. Назимбай же с безумными воплями прыгал на верху воза. Затюканный жизнью, обычно печальный отец моей будущей жены Абдураим и солидный, степенный Махмудбай заливались счастливым детским смехом, подпрыгивали и хлопали себя по бокам. Салим гнусаво выкрикивал что-то воинственное и нечленораздельное и подбрасывал вверх свою баранью шапку, пока она не улетела в ущелье.

Что с ними станет, когда они узнают, какие сокровища спрятаны в хурджунах?

Я хотел спуститься к речушке в ущелье окольным путем, пока они не хватились, пока не поняли все. Хотел по трудной нижней тропке миновать Большой перевал… Но все мы совсем забыли о басмачах. А они вот, пожалуйста, нагрянули на шумок — жалкая кучка окровавленных, взъерошенных нукеров на усталых лошадях. Похоже было, им уже здорово от кого-то досталось. Но полезли с ходу в новую драку…

18

А было с ними, как я узнал после, вот что… И Додхо, и Кадыр верно рассудили, что хурджуны могут попасть в город только дорогой через Большой перевал. Кадыр с наспех собранной ватагой добрался до перевала раньше всех и занял самую удобную позицию — на скалах седловины. Но и Додхо со своей шайкой задумали занять те же скалы. Они не медля примчались на взмыленных конях к седловине перевала, где увидели торчащие иглами стволы винтовок и карабинов. Начались переговоры. Кадыр и Додхо никогда не ладили, а после разгрома и вовсе. Додхо считал Кадыра самым большим на свете предателем, а тот — его.

Переговоры закончились тем, что нукеры Додхо пошли на приступ. И победили большой кровью. Додхо-саркарда сам отрубил голову «предателю» и повел горстку оставшихся в живых нукеров на штурм телеги…

Я торопливо сползал к тропе, цепляясь за кусты и коряги, а надо мной уже кипел бой. Не стали договариваться, а начали сразу палить друг в друга. Трещали винтовочные выстрелы, басовито и редко бил карамультук — ощутимо потянуло запахом пороха.

— Алла! — кричали утомленные голоса.

— Вайдод!

— Все наше! Не трогай!

— Не подходи, шайтан!

— Убью!

«Так умирает умирающий класс», — скажет потом товарищ Муминов. Ну а сейчас я был в смятении и ужасе от того, что происходит. Пытаться их остановить? Сразу же укокошат и слушать не будут. Что же делать?

Безумная кровавая схватка продолжалась своим чередом, а какой-то человек с шумом скатился под обрыв, увлекая за собой потоки камней, и втиснулся в темную щель между валунами. И затих. Хочет отсидеться? Переждать?

К нему доверчиво потянулся ишак со сбитым набок седлом. Бедное животное, напуганное стрельбой и запахом крови, почуяло мир и покой в этой упитанной фигуре. Но на беду ишака, это был Салим. Он понял, что ишак может его выдать, — наверху, наверное, побеждали все-таки не Курбановы. Салим шепотом выкрикнул:

— Прочь, шайтан! Пошел прочь! — и кинул камень.

Но осел уже съехал по осыпи и кустам вплотную к Салиму, и тот, взбешенный и испуганный, начал колотить кулачищами по звериной морде. Тут я его и взял вместе с ишаком. Салим был так потрясен нашей встречей, что не пытался даже сопротивляться.

Тем временем стрельба наверху начала смолкать. Вскоре и вообще всякие звуки пропали. Мы тревожно вслушивались в тишину. И вдруг — пронзительный безумный вопль:

— Хурджуны! Мои хурджуны!

Эхо потащило вопль над ущельем и предгорьями в долину, и у всех, кто его слышал, по спине пробежали мурашки. Как у меня, например. Это кричал не Коротышка, не Додхо и не кто другой, как глава семейства Назимбай. Когда из распоротых, иссеченных саблями и пулями хурджунов на тела раненых и убитых посыпались булыжники, земля, лесной мусор, рассудок несчастного старца не выдержал…

Потом стало известно: мало кто уцелел в этой битве. Были убиты и Магрупбай, и Алимбай, и другие аксакалы и джигиты рода Курбановых. И нукеры Додхо полегли. Сам курбаши был тяжело ранен заговоренной большущей пулей из карамультука и скончался, придавленный булыжниками из хурджунов. Страшная смерть, но мне кажется, он всю жизнь шел к ней и другой у него не могло быть…

Темнело. На фиолетовом небе проступили малокровные звезды. Я спускался по каменистой тропе, сдерживая ишака за жесткий, в репьях и колючках, хвост. На ишаке лежал Салим, связанный по рукам и ногам, безвольный, как бурдюк с водой. Остановиться бы, передохнуть, но я не знал, чем закончилась битва у телеги. Очень может быть, что меня ищут самые живучие искатели достатка, чтобы задать один-единственный вопрос: где сокровища Миргафура?

— Отпустите, начальник, — опять заканючил Салим. — Товарищ Надырматов… Артыкджан… Любимый родственник…

Я мечтал: вот притащу Салима в кабинет начальника милиции и скажу громким голосом: «Вот вам, Таджи Садыкович, живой факт. Оказал помощь советской власти, вступил на путь новой жизни. Сам попросился в милицию. Учит грамоту. Интересуется насчет классовой борьбы. Старается. Из кожи лезет… А по сути — все вранье!.. Что-то не так мы делаем, не то…»

— Отпустите, начальник, разрази вас аллах…

— Ты деда моего пытал. Ноги изуродовал, пальцы на руках…

— Совсем немного пытал! Живой он, не умер! Отпустите…

— А сколько людей погубил? Беззащитную девочку в петлю… А Мурада? Пусть тебя судят, шакал. Пусть все увидят…

— Не я! Это не я, начальник! Это все аксакалы! Заставили!

— Мухаббат заставили убежать от мужа?

— Нет, не так все было, начальник… Артыкджан… Все расскажу, только отпустите…

— Говори, шакал.

— Ладно, ладно… Махмудбай лечил ее немного, бил немного. Так все умные люди делают, по обычаю. Чтоб дети были. А детей не было. Гнилая она, эта Мухаббат, близко возле снега жила, в горах, вот и гнилая. Все время плакала, совсем ненормальная стала. Махмудбай хотел троекратно развестись — зачем такая жена? Но тогда нужно было калым вернуть. А где калым? Давно нет…

— И Назимбай-ака сказал, что нужно делать?

— Ийе! Какой вы умный, начальник! Все знаете! Как мы вас любим, уважаем, Артыкджан, дорогой родственник…

— Говори о деле!

— Хорошо, хорошо! Назимбай-ака тоже умный. Он так сделал, что Мурад стал ждать ночью Адолят, чтобы убежать с ней от родственников. А аксакалы послали к нему больную… Мухаббат.

— Как же она пошла? К чужому мужчине?

— Она же была как неживая, помешанная. Что скажут, то и делает, ничего не понимает. Больная же! Зря лечили, били… Аллах вместе со здоровьем отнимает ум.

— Ну а Мурад? Он-то видел, кто пришел вместо Адолят?

— Не видел. Темно, Мухаббат в парандже, начальники гонятся. Он думал, что это начальники, а это хорошие люди были… родственники… Он схватил ее за руку и побежал к арбе.

— Значит, он думал: я за ним гонюсь?

— Правильно! Так до самой смерти и думал. И еще до самой смерти думал, что Адолят вместе с ним убегает… Я хорошо рассказал, да? Вы довольны? Вам понравилось? Отпустите…

Несчастная девочка. Ее судьба была приговором вековой тьме, коварству, невежеству местных и шариатских обычаев. И никакие разговоры о глубинной пользе обычаев Востока не могли перевесить в моей душе убежденность в их вреде. Кому польза от тьмы и жестокости?

Я молча шагал, погруженный в невеселые мысли, не чувствуя ни усталости, ни боли в ногах. Салим опять заныл:

— Я же все рассказал… Артыкджан… любимый наш родственник… Почему не отпускаете Салима? Что будет Салиму?

— Лучше помолчи.

— Вой-вой! Вы виноваты во всем, товарищ начальник! Почему не били Салима? Почему не пинали? Плохо заставляли стать человеком… А теперь судить будут? Да? Товарищ Чугунов судить будет? К стенке поставит? Несчастная моя голова! Разрази аллах весь мир! Зачем мир без Салима? Плохой будет мир…

— Замолчи!

Я прислушался. Откуда-то сверху посыпались мелкие камни, прошибая плотную листву зарослей.

— Никогда не увижу волшебные картинки! — плакал Салим. Наверное, он имел в виду кино. — Не увижу большого города Ташкента! Не покатаюсь на шайтан-арбе! Горе мне! Разрази вас всех аллах…

Я пригрозил ему:

— Заткну рот колючей травой!

И он на время затих.

Теперь нужно было думать не о Мухаббат, не о прошедшем, а о настоящем. Но несчастная девочка не выходила из головы. И еще, конечно, я ни на миг не забывал о Коротышке. Он наверняка что-то должен предпринять, чтобы вернуть содержимое хурджунов. Но что именно? Может, это он пробирается где-то поверху, роняет на нас мелкие камни? Обгонит, устроит засаду в самом пакостном месте… Или он носится где-то между речками Кизылсу и Аксу, ищет хурджуны?

Правильно. Если он на самом деле такой умный, каким я его представляю, он должен сейчас искать именно там! А значит, нужно торопиться, чтобы опередить его.

Салим трудно ворочался, лежа поперек ослиного седла. Не выдержав тишины, опять заканючил:

— Салим любит советскую власть… Отпустите Салима, начальник. Миргафура вместе ловить будем, басмачей ловить будем…

— Уже слышали такие песни. И от Додхо-саркарды, и от Кадыра-байбачи.

— Нет, нет! Салим совсем другой человек, Салим любит советскую власть. Она самая хорошая…

Он так искренне убеждал меня в своих чувствах к новому миру, что во мне зашевелилось сомнение: а не зря ли я его зачислил в навеки проклятые и пропащие для рабоче-крестьянского дела?

— Ладно, Салим. Ты болтаешь и болтаешь без умолку, у тебя, видно, много сил осталось. Так почему ты едешь, а не я, усталый и измученный?

Освободив ноги Салима от пут, я заставил его шагать пешком, а сам сел на осла. Сверху над нами нависли бесформенные глыбы скал и замерли на всем бегу реки из каменной мелочи и крупных обломков горных пород. Кое-где из мешанины глыб торчали искромсанные камнепадом стволы деревьев. Во мне все напряглось, ведь Коротышка может спустить на нас лавину, если ему взбредет это в голову! И мне стало чудиться: вот он! Замер на фоне темнеющего неба!

Подпирает плечом вагу и ждет удобного момента. И вот-вот откликнется многократным эхом устрашающий бас:

— Где хурджуны? Или я столкну на тебя горы!

Но подходили ближе, и вместо Коротышки появлялась то причудливой формы скала, то куст. Однако напряжение не спадало. Все-таки жутковатое было местечко, да и называлось это ущелье среди местных жителей подходяще — Тысяча смертей.

Салим шагал впереди меня, опасливо втянув голову в жирные плечи, и вздрагивал при каждом звуке.

Но вот лавиноопасное урочище Тысяча смертей осталось позади. Чернильная тень скал все более густела — теперь я с трудом различал складки на бычьем затылке Салима. Неужели проскочили? И как всегда со мной бывает: только вздохнешь облегченно, тут же появляется мысль, сводящая на нет хорошее настроение. Так и сейчас, резанула мысль: а вдруг Коротышка погнался за девчонкой и дедом?! И хоть разбейся, хоть тресни на куски, а ничем я им помочь не в силах…

Тропа вилась по самому краю обрыва, совсем недалеко внизу под нами шумела речушка, стремясь вырваться из горных теснин к городским окраинам, чтобы там превратиться в паутину арыков. Я торопил Салима:

— Давай, джигит, шире шаг. Ты почему как мертвый?

И мы уже почти бежали — Салим и животное, которое я пришпоривал каблуками. И вдруг ишак резко подался назад, жаркое тело Салима надвинулось на нас.

— Чу! — выкрикнул он страшным голосом и ударил ногой в ослиную морду.

Мы с ишаком сорвались с тропы. Салим хорошо знал ее извилины, вот и сбросил нас на самом опасном повороте.

Я все же успел ухватиться за выступающий край скалы, а ишак уже бился где-то внизу, в зарослях, и кричал жалобно, как человек. Салим удирал во всю мочь со связанными руками, и его удаляющийся топот терзал мою душу. Господи, и такого еще перевоспитывать?

Из последних сил я карабкался на тропу, избитое тело отказывалось повиноваться. Я кусал губы, бранился самыми последними словами, которые слышал когда-то на Кузнецких копях. И все же выбрался — я на тропе. Сил нет… Лечь бы и закрыть глаза, радуясь спасению. Но впереди удирает Салим, его топот все еще слышен. Я взял в руки камень и пошел по тропе, потом побежал.

Тропа нырнула вниз и вонзилась в кукурузное поле, превратившись в проселочную дорогу, а я все еще не мог догнать Салима. Сил не хватало, дыхание кончилось… Говорят, когда нет сил, зови на помощь злость. На одной злости я и настиг Салима, сбил его с ног, придавил телом к сухим пыльным бороздам.

И вот тут-то нас, измученных и беспомощных, голыми руками взял Коротышка.

19

Оказывается, все это время он бесшумной тенью следовал за нами, держа сапоги под мышкой. Любовался нашими спинами, слушал наши голоса и в любой момент мог пырнуть ножом, но выжидал. Я же говорил, выдержка у него сумасшедшая…

И вот мы сидим у костерка среди искромсанных стеблей кукурузы. Я, конечно, связан. Теми веревками, которые были на Салиме. А Салим свободен, ползает на брюхе перед Коротышкой, а точнее — носит с межи хворост. Ему бы убежать, но он до ужаса боится бандита. Ну да, чей страх страшнее, тот и господин.

— И не говори мне, начальник, что все мое добро уже в милиции, в сундуках Муминова… — Коротышка в разорванном шелковом халате был похож на взъерошенного зверька — маленький, сердитый, смертельно усталый. Глаза его голодно поблескивали на дне колодцев, тонкие пальцы подрагивали. — Ты спрятал добро. Там, где речки Аксу и Кизылсу приближаются друг к другу, спрятал. — Он потрогал подушечками пальцев свой лоб: — Тут кое-что есть, аллах не обидел.

— Ничего я тебе не скажу, Коротышка, — подумав, ответил я. — Мне все равно подыхать, так что пусть добро гниет в земле.

— Я буду резать тебя на куски, пока не признаешься. А Салим из тех кусков сделает шашлык.

— Сделаю, хозяин.

— Эти штучки на меня не действуют, Коротышка. За жизнь я не цепляюсь, чтоб любой ценой… Я свое дело сделал. И все в порядке.

— Посмотрим. Эй, Салим, шакал! А ну-ка покажи нам, как ты резал моего названого брата.

Салим изменился в лице, повалился на колени.

— Никогда не видел… брата! Я не знаю!

Коротышка кивнул на меня.

— Они подстрелили мальчишку, а твоя семья его схватила. Ты пытал, я знаю. И где зарыли, знаю. Хамидбай все рассказал.

«Значит, все-таки Хасан? — подумал я с недоверием. — Мальчишка водил нас за нос и убил грузчиков?»

Коротышка опять кивнул в мою сторону.

— Я искал вон его, а нашел Хамидбая. Потом я нашел серп и воткнул ему в живот. Он очень упрашивал не вытаскивать серп из живота, хотел прожить еще чуть-чуть. Потом все рассказал, что знал.

— О аллах… Ваш названый братец сам умер! Клянусь всеми святыми.

— После того, как ты отрезал ему уши и выколол глаза?

— Нет, нет, хозяин! Клянусь аллахом! Я только отрубил ему руку… А когда мы взяли ваше добро… на время… чтобы сохранить для вас… вам отдать… потом… Мы пришли к нему, а он уже сам умер. Вот и зарыли…

— Без молитвы, без омовения, без савана, как неверного! — Коротышка заскрипел зубами, рука дернулась к ножу. Нечеловеческим усилием воли сдержал себя, проговорил устало: — Он мог стать великим беком, он был умней, чем я сам…

Салим предложил проверенный способ пытки, после которой даже немые от рождения начинают бойко разговаривать, будто женщины в бане. Коротышка проявил интерес, и Салим, воспрянув духом, принялся объяснять, что и как. Волосы на моей голове встали дыбом. Ничего подобного я никогда не слышал.

Коротышка пристально смотрел на меня.

— Ну как, начальник? Получилась стройная чинара из кривого карагача? Хочешь, я его убью? Хочешь, знаю. Душа твоя хочет. Но ты сам не убьешь, ты несвободен. А я свободен. Я убью.

Салим беззвучно плакал, сгорбившись. Мне казалось, вся воля его была выпита, и в его жирном теле не осталось сил. Но я ошибался. Он вдруг накинулся на меня и начал избивать кулаками.

— Из-за тебя все, шайтан!

Коротышка сбил его с ног.

— Связанного? Ты не мужчина, ты синий ишак.

Коротышка вытер ноги о спину Салима и надел сапоги. Потом посмотрел в утыканное звездами небо. Оказывается, он ждал восхода луны.

— Понесешь на себе начальника, шакал.

— Хорошо, хозяин, — покорно ответил Салим, затем осторожно добавил: — У меня бок болит, хозяин… Шайтан ударил камнем…

— А пупок не болит?

Коротышка кольнул его в живот ножом. Салим помертвел.

— Ладно, ладно, хозяин… куда нести?

С тяжким стоном он взгромоздил меня на колючие от пулеметных лент плечи и пошел напрямик через поле, с хрустом ломая кукурузные стебли. Ноги его заплетались, он задыхался, шептал молитвы, умолял Коротышку сделать остановку, бранил меня и всех на свете начальников самой жуткой руганью. Коротышка шел следом и подгонял его острием ножа.

Тропа, залитая луной, карабкалась к перевалу. Где-то все еще перекликались какие-то люди. С городских пустырей доносились рыдания и хохот шакалов.

Коротышка не пытал меня, не гнал пешком. Неужели щадит? Или все еще было впереди?

Салим, выбившись из сил, забуксовал на особенно крутом подъеме. Коротышка взбодрил его не уколами ножа, а уже ударами. Закричав, Салим пополз на коленях.

— Надо вместе! — шептал я, сползая с его спины, стараясь ему помочь. — Навалимся на него вместе! Боишься? Тогда одновременно побежим в разные стороны!..

— Шайтан, шайтан, — безумно бормотал он. — Тебя надо было сразу зарезать… всем было бы хорошо…

— Так ведь сдохнешь, Салим! — Я не сдержался, заорал: — Ну и подыхай, жалкая тварь!

Коротышка закатился в бухающем смехе.

— Вот тебе чинара! Вот, получай!

— Надо было сразу зарезать, — бормотал Салим. — Всем было бы хорошо…

— Это тебя надо было бы сразу к стенке! — орал я, сжимая кулаки.

— Наконец-то правильные слова говоришь, начальник, — гудел Коротышка. — Скоро совсем поумнеешь.

А я как с ума сошел, всю ненависть изливал на Салима. Не на Коротышку! А ведь и ослабел до невозможности, и жить уже не хотелось, а вот же нашлись силы для злобы, на радость бандиту. До тошноты было обидно — ведь столько сил и драгоценного времени было потрачено на Салима и многих подобных салимов. И все впустую! Во вред главному делу! Если бы мы не нянчились с Салимом и его родней, Коротышка давно бы сидел в тюрьме, а все награбленное им было бы оприходовано в народном банке!

Когда я умолк, Коротышка опять заставил меня взгромоздиться на Салима.

— Так надо. Или убью вас обоих. Клянусь!

И мы снова потащились вверх и, на удивление, вскоре оказались у перевала и без отдыха одолели его. Телега была на том же месте, где я ее оставил, только кто-то успел снять колеса. И след казенных коней давно простыл. Зато все вокруг было усеяно камнями и клочьями растерзанных хурджунов.

Но вот Салим повалился без сил, грохнув меня оземь.

— Не могу, — хрипел он. — Больше не могу, клянусь аллахом! Убей, хозяин…

Коротышка, тяжело дыша, склонился над ним.

— Остановись, Миргафур! — крикнул я.

— Ты жалеешь этого шакала? — удивился он. — Эту подлую тварь? К ним нельзя относиться как к людям. Сейчас-то зачем врешь, начальник?

— Не трогай его, Коротышка. Что для тебя его смерть?

— Забудь о нем. Он подох. Сам от страха кончился, я его и пальцем не тронул. — Коротышка поднялся, посмотрел на звездное небо. — Пошли, дальше, начальник.

Но я подполз к Салиму. И точно, вроде мертв… Я приложил ухо к его пухлой груди. Сквозь грязную одежду и слой сала пробился стук сердца…

Вот ведь как случается. Только что я его ненавидел всей душой и должен был бы радоваться его смерти, чтобы больше никому не пришлось его перевоспитывать, заблуждаться, мучиться… Чтобы эти лживые и злобные бездельники не въехали благодаря нашей доброте в светлое будущее, не загадили нашу мечту… Но я почему-то не радовался, все мое существо восстало против убийства Салима. Я даже застонал от отчаяния и бессилия. Я-то знал, что Коротышка живым меня из своих рук не выпустит, а хазу ему не выдам. Значит, мне умирать, а салимам жить? И все же даже эта мысль не ослепила меня недавней ненавистью…

Я поднялся на ноги и пошел с Коротышкой.

Он увидел, что мои руки почему-то развязаны, и старательно стянул их обрывками пут у меня за спиной. Мы спускались по крутой дороге с перевала, Коротышка изредка поддерживал меня, чтобы я не упал.

— Признайся, начальник, ты наврал? Ты не можешь жалеть таких шакалов.

— Могу, не могу… Тебе не понять.

— А ты попробуй объясни, вдруг что-нибудь получится?

— У них не было выбора, Коротышка. Где тебе понять. Да и мне многое раньше было неясно, сам бы не додумался. В одной умной книге про это прочитал… Только став такими, они смогли выжить. Другие в вашем дурном мире не выживали… Вот какой трудный исторический случай, это я уже говорил себе.

Коротышка долго молчал, о чем-то размышлял, потом дернул меня за конец веревки.

— Ну а я? Что про меня скажешь, начальник? Я-то выжил.

— Потому и выжил. Ты такой же, как и они.

— Я не такой! — угрожающе произнес Коротышка и перестал меня поддерживать.

Я тотчас упал. Он присел возле меня на корточки.

— Я с детства был выше других. Аллах дал мне малый рост и слабые руки, но взамен наградил другой силой. Мне сорок три, а с десяти лет я собирал свои хурджуны! Я уже сейчас поднялся вровень с падишахами. Разве ты не понял? Ты меня не можешь остановить. Твоя советская власть тоже не может. Меня аллах не остановит!.. Посмотри вокруг — мелкие, никчемные людишки, сейчас их время. Беки, казии, эмиры, ханы — это все та же мелкота. Везде проникла мелочь, все захватила. А ведь они могут только ползать на брюхе, целовать туфли господина. А нет господина — и превращают мир в навозную кучу. И хотят заставить истинных господ служить им. Вот почему я преступник, бандит, убийца. Вот почему на каждый мой хурджун приходится по двести жизней.

— По двести?! — прошептал я.

— Страшно, начальник? Ну, вставай. Пошли.

— Куда?

— Увидишь.

На рассвете мы перешли вброд мелководную речушку, поднялись на пригорок. Коротышка освободил мои руки от пут.

— Узнаешь речку? — утомленно спросил он. — Это Аксу. А вот там — Кизылсу. Признайся, начальник, я рассчитал все правильно. Мои хурджуны ты вытряхнул где-то здесь.

Да, рассчитал он удивительно точно. Я отсюда видел верхушки сухой ивы, возле которой находилась хаза. Было бы у него время, отыскал бы и без моей помощи. Я в этом уже не сомневался.

— Начальник! Неужели тебя нужно резать, колоть, как этих шакалов? Ты же все понял!

Наши взгляды встретились. Со дна колодцев ключом било нетерпение.

— Понял, Миргафур.

Двести жизней на хурджун — этому уже не может быть прощения, тут уже не нужен никакой суд.

Я повернулся в ту сторону, откуда мы пришли, показал на дерево, объяснил: сухая ветвь воткнута в землю — там и хаза.

Он молча смотрел на меня.

— Пойдем, — сказал я. — Убедишься. Все забрать тебе не по силам. Так что идем, полюбуешься.

Он пошел, сдерживая шаг, чтобы не обогнать меня. И тут выдержка изменила ему, может быть, в первый раз в жизни. И в последний…

Он рванулся вперед, обрывки черного шелка затрепетали за его спиной, как подрезанные вороньи крылья.

Потом я увидел, как с шумом выстрелила ветвь на дереве, освобождаясь от тяжести камня… Когда я подошел, Коротышка был мертв…

20

Я брел по дороге на перевал и, заслышав голоса или стук копыт, прятался в зарослях. Я боялся людей.

Мимо меня прогромыхала целая вереница груженых арб с голосистыми арбакешами верхом на лошадях. Я ждал, когда они проедут, и уснул. Наступило воскресенье, и люди ехали в город на базар, как будто ничего в мире не произошло.

Как потом мне сказали, я вскрикивал во сне ужасным голосом. По этим крикам меня и нашли.

Я с трудом раскрыл глаза. Кто-то больно шлепал меня по щекам. Вокруг стояли какие-то люди.

— Крепко спал. Наверное, золото во сне видел?

Вроде бы знакомый голос… Солнце слепило глаза.

Совершенно не хотелось подниматься, но меня вывели под руки на дорогу. Я пригляделся: впереди маячила ширинка на неположенном месте.

— Хамракул! — обрадовался я.

— Очухался? Предатель, ядовитая гадина, скорпион.

— Червивый у тебя язык, Хамракул. Ведь будешь прощение просить.

Измученный грязный Хамракул закатил долгую гневную речь, из которой я понял, что меня и Коротышку повсюду разыскивают — милиция и сознательные труженики-дехкане. Меня посадили на осла и повезли прямиком к товарищу Муминову.

Ну, не мог же я въезжать так позорно в город, где меня все знали! У скальной стены, на которую меня совсем недавно загнал Коротышка, я попросил остановиться.

— Зачем? — спросил Хамракул.

— Золотишко надо забрать, — ответил я со всей откровенностью. — Заработок как-никак.

— Золото?!

— Ну да. Монеты. Коротышка кинул мне в награду за предательство. Где-то здесь рассыпаны, надо поискать.

И битый час мы ползали в придорожных зарослях в поисках монет. Смех и грех. Почему люди с готовностью верят самой невразумительной лжи, а чистую правду встречают с недоверием и бранью?

Я отыскал наган, выдул из ствола землю, выбросил пустую гильзу из барабана.

Хамракул с диким воплем бросился на меня, но я выстрелил ему под ноги…

Я доставил к товарищу Муминову Хамракула и его помощников.

— Их надо наградить, Таджи Садыкович, особенно Хамракула. За чистоту помыслов и перенесенные лишения. Он хотел спасти ценности для трудового народа.

Товарищ Муминов стоял перед нами с грозным видом, расправляя новехонькую, отутюженную красавицей женой гимнастерку.

— Где хаза?! — вырвалось из глубин его души.

— Мне бы поесть, — ответил я, — и поедем за хазой. В надежном месте она. А ташкентские товарищи все еще не приехали?

— Едут! — товарищ Муминов вдруг обнял меня. — Спасибо, Надырматов… Я знал, я верил!

Хамракул очумело смотрел на нас и дергал себя за правый ус, который был явно короче левого.

По такому случаю шайтан-арба товарища Муминова послушно завелась. Меня усадили на кожаное обшарпанное сиденье, еще помнившее благородную тяжесть генералов, поставили на колени блюдо со свежей самсой, сунули в руки фляжку с крепко заваренным чаем. Ешь и пей, дорогой товарищ, слава аллаху, что все хорошо кончилось.

Заскочить бы домой, как там моя будущая жена и дед? Но прежде всего — хаза. Мы помчались на предельной скорости, подняв пыль до небес, далеко оставив позади конный эскорт и подводы. Приехали быстро, за какие-то два — два с половиной часа. Шофер Митька, которого звали все не иначе как Митрий Митрич, убрал с веснушек угрожающего вида очки, спросил с достоинством:

— Сюда свертать?

— Туда, туда! — почему-то взволновался я.

Митька повел машину по дну речушки. Я не выдержал, выпрыгнул и побежал по колено в воде впереди пятнистого от грязи бампера.

Вот и полузасохшая ива, вот та впадина… Тайник был разворочен. Вокруг валялись жестяные коробки, связки дощечек и аккуратные чурки. Я поднял лоскут алого шелка.

— Значит, в надежном месте? — тихо спросил товарищ Муминов за моей спиной.

И я чуть не свихнулся.

— Взорвать! Разнести в пыль! Уничтожить проклятую хазу, чтоб даже памяти о ней не осталось!

Подъехал конвой, бойцы спешились, закурили. Товарищ Муминов рассматривал деревяшки и семена из жестяных банок.

— Двести жизней за хурджун! — доказывал я неизвестно кому. — А теперь будет больше! Понимаете? Все пошло по новому кругу!

— Кто видел, как ты прятал? — все тем же тихим, напряженным голосом спросил товарищ Муминов. По его лицу бегали крутые желваки.

Правильно. Надо начинать с Адолят.

— В город! Скорей! — завопил я.

Товарищ Муминов тряхнул меня за грудки.

— Остынь, Надырматов.

Я остыл и начал ползать на четвереньках в поисках отлетевшей пуговицы.


И опять погнали на предельной скорости, похоронив коней в пылевой завесе. Между сиденьями на дно машины были свалены дощечки и чурки, как потом выяснилось, драгоценных пород дерева. А также коробки с семенами, кем-то когда-то купленными у англичан за большие деньги. Коротышка тащил все подряд…

Затормозили у дома Курбановых. Я перелез через дувал. В доме — ни души. Только в хозяйственной пристройке забилась в угол какая-то старуха, пряча лицо в костлявые ладони.

— Бабушка, где Адолят?

— Забери ее, забери отступницу, приведи ее в дом отца! Сосед ее прячет, Рахим-бобо, для внука прячет. Помоги тебе аллах.

Я столкнулся с товарищем Муминовым у калитки. Он поймал меня за рукав.

— Ты куда?

— Потом, потом объясню.

Я боялся, он все испортит. Ведь беготня по лезвию продолжалась. Если девчонка и дед перепрятали добро, то попробуй вырви у них признание! Погубят и себя и меня.

Дед сидел на супе в белой, аккуратно заштопанной рубахе и пил чай. Я повалился без сил рядом с ним.

— Где Адолят, дедушка? Уезжаю, далеко уезжаю, в Сибирь. Здесь не дадут род продолжить. И вы с нами. Только скорей! Где Адолят?

Пиала вывалилась из рук старика. Забыв надеть кавуши, засеменил в кибитку, притащил узел со старым тряпьем, потом отбросил его.

— Артык, внучек, а как же все наше богатство? Ведь мы богатые!

— Да, да! Все заберем. Мы с Адолят хорошо спрятали. По дороге и заберем. Только быстрей! Где она?

— О аллах, дурная твоя голова! Мы же все перевезли… Вот там в сараюшке все и лежит… И Адолят там. Мы по очереди сторожим!

Когда награбленное вывозили на перегруженном автомобиле, Адолят заламывала руки, кричала вслед и ругала меня такими словами, которые, наверное, никогда не произносили уста невест.

21

То, что все еще называлось «Коротышкиной хазой», рассовали по брезентовым банковским мешкам, опечатали сургучом и свинцовыми пломбами — приготовили к отправке в Ташкент. Я должен был ехать сопровождающим и, если бы не Адолят, отказался бы наотрез от такого почета. Однако я возмечтал отвезти девчонку в столицу, подальше от благородного семейства и поближе к новой жизни, чтобы поступила на фабрику и закончила курсы ликбеза, а там, может быть, рабфак, а дальше, глядишь, вместе поступим и в комвуз народов Востока. Все это было достижимо, все это могло быть нашей судьбой.

Обстановка тем временем в Средней Азии накалялась, особенно в Ферганской долине. На курултае басмаческих курбаши Курширмат получил титул «амир аль-муслимин», то есть высшее феодальное звание, и тотчас полез в драку, двинул свои отряды с гор. Зашевелилась скрытая контра, просочившаяся в советский органы власти. Диверсии и террористические акты участились. Ферганскую область объявили на военном положении, сюда были направлены основные силы Туркестанского фронта, прибыли Фрунзе и Элиава. Началась мобилизация в Красную Армию трудящихся из местных жителей. Повсюду шла чистка партийных и советских органов, и тут же — выборы в местные Советы, а также делегатов на областные съезды Советов. Напряженно работали парткомиссии, военно-полевые суды, ревтрибуналы. Я полагал, так и должно быть: республика защищалась, как могла.

Меня вызвали в трибунал. Пожилой солдат в гимнастерке с синими клапанами через всю грудь обыскал меня, прежде чем пропустить в клубный зал, где происходило заседание. Извиняющимся тоном произнес:

— Положено, товарищ. Так что без обид!

И вот я перед длинным столом, затянутым красной лозунговой тканью. Трибунальцев я тоже знал хорошо. Выбирали их на заседании Совета, утверждали в укоме. На человеческие слабые плечи положили нечеловечески тяжелый груз, и они несут его, потому что надо же кому-то нести. И каково им, простым смертным, выступать в роли богов? Не желал бы я оказаться на их месте…

— Садись, Надырматов, — кивнул председатель трибунала товарищ Чугунов, старый партиец из железнодорожников; желтые от никотина «моржовые» усы, очки с треснувшими стекляшками на круглом славянском носу. Говорил он всегда неторопливо, ценя каждое слово. Мы с ним почти что в приятельских отношениях. Однажды ходили на охоту и напоролись на басмачей. Почти двое суток бегали от них, спасая друг друга.

Я сел на длинную скамью, на которой во время концертов помещаются человек двадцать зрителей. Непривычно было сидеть на ней одному.

Секретарь трибунала товарищ Усманова — пожилая женщина-полукровка. Всю ее семью вырезали басмачи, а сама она была в плену у Курширмата, чудом спаслась. Она осторожно перебирает исписанные чернилами страницы — содержимое серой невзрачной папки. В ее густых черных волосах, остриженных «под пролетарку» и заколотых на темени деревянным гребнем, много седины.

Рядовые члены трибунала сидели рядышком: бывший каспийский матрос товарищ Лебедев и больной малярией председатель союза «Кошчи» товарищ Хуснутдинов. Затянутый в ремни товарищ Муминов тоже тут, хотя он и не член трибунала.

Товарищ Хуснутдинов начал пить прямо из чайника, фарфор стучал о его зубы. В треснувших стекляшках очков товарища Чугунова отражались клубные окна с занавесками из крашеной марли.

Товарищ Усманова нашла нужный листок, сначала прочитала про себя, потом вслух:

— Артык Надырматович Надырматов, 1901 года рождения, узбек, член КСМ, соцпроисхождение… — Она оторвала взгляд от листка. — Здесь сказано: раб.

Я думаю, надо уточнить. Родился он в крестьянской семье, лет семи-восьми действительно был продан в рабство. И почти десять лет работал на руднике в Горной Шории, это в Сибири. Так как запишем, раб, крестьянин или рабочий? Это принципиально, товарищи.

— Зачем время изводить попусту? — запальчиво произнес Лебедев, морща высокий загорелый лоб. У него было красивое прозвище, Одноногий Лебедь, так как вместо правой ноги у него — дубовая деревяшка с медным наконечником. — Рабочий, крестьянин — все одно трудящийся раб при старом режиме. Надо записать: трудящийся раб.

— Нет, товарищи, — спокойно сказал товарищ Чугунов, трогая очки указательным пальцем. — Коли произошел от крестьянского корня, то и писать полагается: из крестьян. Все с этим вопросом! Даже на голосование не ставлю. Переходим к основному делу. Скажи всем нам, Артык Надырматович, какое твое отношение к линии Рыскулова?

Мне было стыдно признаться, но ничего о линии Рыскулова я не знал, даже не слышал такую фамилию. Оказалось, этот тип хотел заполнить партию мусульманской буржуазией, отрицал классовое расслоение туркестанцев, а чистка и выборы были направлены в том числе и против рыскуловцев (если не главным образом). Когда мне объяснили платформу рыскуловцев, я облегченно вздохнул. Слава богу, я к ним никаким боком. Мало того, я бы эту контру раскусил раньше, попадись она на моем пути. Но ведь они бузят в центре, а мы тут, на местах, грязь вывозим.

— Так что зря вы меня спрашиваете о всякой контрреволюционной гниде, дорогие товарищи. Спросите что-нибудь поинтересней.

— Поинтересней тебе скажет товарищ Муминов.

Заскрипели ремни, зашуршала бумага. Мой любимый начальник поднялся из-за стола с раскрытой папкой в руках.

— У Надырматова трудный характер для дознания, — начал он без всяких интонаций. — Поэтому в его деле много пробелов и неясностей. С одной стороны — приносит огромную пользу рабоче-крестьянскому делу, с другой — вред. Самовольно вскрыл могилу, осмотрел мертвое тело.

Он четко и понятно изложил основные пункты многоступенчатого дознания, поделился своими затруднениями и сомнениями. Например, в деле о мнимой смерти Адолят. «Она же могла подвести его под расстрел, а теперь он на ней женится… Трудно дать оценку такому поведению. То ли несерьезно, то ли еще как…»

— Хорошо, Таджи Садыкович. Можешь сесть. — Товарищ Чугунов пододвинул к себе листок. — Значит, такие вот остались обвинения, Надырматов. Пункт первый: убежал из каталаги. Пункт второй: помог убежать бандиту…

И поехало: пункт третий, пункт четвертый, пункт пятый!.. В те времена не было уголовного кодекса, почти не было документов по законодательству и праву. Судили, сообразуясь с революционной совестью и жизненным опытом членов трибунала, с требованиями текущего момента. Отвергнув буржуазный суд с адвокатами и присяжными, трибуналы и суды молодой республики часто на свой страх и риск искали формулу законности и порядка.

Я понимал: классовая борьба, бдительность, чистка рядов… Но на душе было нехорошо, тяжеловато было на душонке-то. Да и трибунальцы, вон товарищ Муминов хмурится, тяжело вздыхает. Женщина и председатель глядели на меня вроде бы по-доброму.

Товарищ Лебедев тоже был мне не враг, не терпелось ему разделаться с этим делом. Стукнул деревяшкой, заговорил запальчиво, будто вызывая кого-то на драку:

— Зачем время изводить? Давай, братишка, говори сразу, в чем признаешься, в чем нет.

Я старался держать хвост трубой. Прокашлялся, поднялся со скамьи.

— По первому пункту признаю вину, по всем остальным не признаю. Из каталаги, как тут было сказано, убежал, потому что…

— Хоп, — оборвал товарищ Хуснутдинов. По его желтому, изможденному лицу струился пот, тем не менее он кутался в зимний: чапан. — Хоп! Признал, и очень хорошо. Говори про второй пункт.

— Бандиту не помогал убегать…

— Позовите свидетелей, — послышался ровный голос товарища Чугунова. — Кто там был?

Товарищ Муминов опять заскрипел ремнями и глуховато произнес:

— Санько и Емельянов. Но Емельянов сегодня умер в больнице. От ножевой раны, полученной в тот день.

Пригласили хозотрядника Санько. Он рассказал, как я покушался на его жизнь с помощью двери, как хитростью и коварством принудил конвоира Емельянова вывести Коротышку во двор. Симпатичный дюжий семейный человек в хромовых начищенных сапогах и в добротной офицерской гимнастерке. На него приятно было любоваться со стороны. Вот только пережимал он с фактами. Почему?

Товарищ Чугунов не спеша кивнул.

— Тебе слово, Надырматов. Только по второму вопросу, понял?

— Понял, Иван Макарыч.

Я опять встал со скамьи, расправил гимнастерку. Вроде бы все дыры зашил, но палец нашел-таки, куда проткнуться. И где люди достают новехонькие гимнастерки, имея на руках жен, тещ и обозы с детьми?

— Слушал я, дорогие товарищи трибунальцы, хозотрядника Санько и удивлялся. Получается, будто мы с Коротышкой были не разлей вода? Друг без друга долго жить не могли? Вот и напрягаюсь изо всей мочи: как это понять? Может, товарищ Санько решил отомстить за шишку на лбу? Так всегда же он был свойским парнягой, кровной местью не баловался. Может, вы что-нибудь понимаете, товарищи трибунальцы? Цена-то за шишку получается непомерная!

— Чего тут понимать, когда Коротышку выручил? — Хозотрядник слегка волновался, покашливал в кулак. — Как ни крути — выручил. Сговорились, однако. Может, бандит чего-нибудь пообещал? Ты бы сразу признавался, Надырматов.

— Да, братишка, нечего барахтаться и пузыри пускать. Груз большой на подметках, не выплывешь. Повинись, братишка. С кем не бывает? А мы тут разберемся.

— Кроме первого пункта, не в чем больше виниться. Я бы с радостью, товарищи… Честное слово.

Товарищ Хуснутдинов утерся внутренней стороной тюбетейки, с состраданием посмотрел на меня.

— Хоп, хоп. Оставим второй пункт. Он не самый главный. Надо разговаривать про третий пункт. Почему ты сначала не захотел жениться на дочке Абдураима Курбанова, а потом захотел?

— По третьему пункту я не буду объяснять.

Тяжелые брови товарища Чугунова удивленно поднялись.

— Почему?

— Дело-то с женщиной связано, не хочется ее приплетать.

— Хоп, — сказал торопливо товарищ Хуснутдинов. — А по четвертому пункту? Будешь объяснять?

— Про побоище? Но, дорогие товарищи трибунальцы, ведь тут все должно быть понятно!

— Пока понятно одно, — сказал товарищ Чугунов. — Твоя выдумка привела к беде. Мог бы обойтись без камней в хурджунах и гонок на казенных лошадях? Мог. К примеру, спрятался бы где-нибудь, послал бы в город за выручкой. Да мало ли было возможностей не допустить кровопролития?

— Если бы я сидел сложа руки и ничего не выдумывал, то ничего бы не случилось? Да? Так ведь нарыв прорвался, товарищи трибунальцы! Не ушел в глубину, не затаился, а брызнул с кровью и гноем! За это меня — к ногтю?

— Дурной разговор, Надырматов, — сумрачно произнес товарищ Муминов, держась обеими руками за портупею. — Ты давай по существу. Четко. По-военному. Почему тебя все время нужно учить?

— По существу? Уплыла бы хаза по существу. Если бы не мои камешки в хурджунах, уплыла бы. Сколько людей по кишлакам на дыбы встали, за достатком кинулись! А впереди всех эти… Курбановы.

Товарищ Чугунов хлопнул ладонью по столу.

— Про хазу потом!.. А сейчас посмотри, Надырматов. Вольно или невольно помог бежать бандиту. Так? Вольно или невольно устроил побоище у перевала. Так? Затеял бучу, отказавшись жениться, — ладно, тут понятно, претензий нет. Но тут же затеял другую бучу, захотев жениться на той же девице. Завалил ответственное дело с перевоспитанием бывшего Салима-курбаши. А ведь он приносил большую пользу! Тут уж, извини, появляются хреновые вопросики. Ты провокатор, Надырматов? Хочешь настроить мусульман против советской власти? Хочешь взрыва в мусульманской среде? Кто тебя подбил-научил? Может, ты все-таки знаком с Рыскуловым? Такой же провокатор…

Кровь ударила мне в голову, кончики ушей нестерпимо зачесались. Саманные стены придвинулись, сжали пространство в крохотный объем, в котором было душно и тесно от этих страшных слов.

22

Язык мой с трудом ворочался, в гортани пересохло. Мне хотелось высказаться, спокойно объяснить, но обида захлестнула душу, и я понес совсем не то.

— Спасибочки, дорогие товарищи. Благодарность хорошую вынесли мне за хазу, за мои большие страдания, за мое побитое тело — на нем нет живого места. Желаете полюбоваться?

— Брось, братишка, наша задача выяснить. Сознательно ты, или по глупости, или по нечайке…

— За все спасибочки, дорогие товарищи!.. И Салима приплели… Только хазу я нашел! Я! И привез сюда я! И никакие ваши факты-макты не перевесят ее.

Товарищ Муминов барабанил пальцами по ремню портупеи. Женщина прочищала перо ученической ручки о волосы своей головы. Товарищ Хуснутдинов вытирал обильный пот с пергаментного лица обеими ладошками.

— Эх, Надырматов, — сказал со вздохом председатель и поддел пальцем очки на носу. — Ты думаешь, никто толком не знает, что было в мешках-то? Верно. Только бандит Миргафур мог подробно рассказать, да как-то странно помер. И опять ты замешан. Куда ни ткнись — твои следы. Как прикажешь думать о тебе в очень сложном текущем моменте?

Матрос чистосердечно посоветовал:

— Признавайся, братишка, что-нибудь слямзил?

— Как вы могли подумать… — прошептал я.

— Не захочешь, да подумаешь, — продолжал матрос. — Вон, целая гора драгоценностей, любой сковырнуться может. Дело житейское… Так ведь если сковырнется темный, забитый труженик, чайрикер или мардикер какой-нибудь, понять и простить можно. А вот когда к народному богатству пришвартуется такой, как ты… работник почти что аппарата… это уже предательство и вредительство рабоче-дехканскому делу. А мы должны быть чистыми. И за малейшую грязь… ну, да ты грамотный, понимаешь, на что шел.

— Господи! — вырвалось у меня. — Как у вас язык повернулся, товарищ Лебедев!

— Повернулся, братишка. Видишь, повернулся.

— Не называйте меня братишкой!

— Вот, полез в бочку, а зря.

В те времена «братишка» все еще звучало как уголовное словцо, пришедшее из дореволюционных хаз и малин. Мои учителя не терпели жаргона, что-то от этого нетерпения осталось во мне.

Таджи Садыкович опять раскрыл папку, зашелестел листками. Потом пристально, со странным выражением в глазах, посмотрел на меня.

— Еще третьего дня мы сделали опись хазы, Надырматов. А вчера допрашивали Махмудбая Курбанова. Он вместе с аксакалами заглядывал в некоторые хурджуны и запомнил кое-какие вещи. Например, пятнадцать тюбетеек, шитых золотом. В описи — четырнадцать. И большую серьгу зеленого камня вспомнил. Где серьга? Нет ее в описи.

— Найду я вам эту серьгу, чтоб ей провалиться! И тюбетейку найду. Поговорю кое с кем и найду.

— Рахим-бобо, твой дед, уже допрошен. — Товарищ Муминов помолчал. — И с твоей будущей женой тоже говорили.

— Но это вы говорили, а не я. Мне нужно увидеть Адолят.

— Надо за ней послать, — сказал матрос.

Трибунальцы устроили перерыв. Я сидел на скамье без мыслей и желаний. Очнулся — Адолят в парандже перед столом, а товарищ Хуснутдинов тихим голосом уговаривает ее:

— Пойми, кызым, если ты не взяла, значит, — он, твой будущий хозяин, то есть муж. Значит, он преступник. Если ты сейчас скажешь, куда спрятала, мы простим тебя. Молодая, скажем, глупая, надо простить. А его простить никак не можем.

Адолят молчала, опустив голову. Ей несколько раз повторили одно и то же, и она еле слышно проговорила:

— Нет у меня никакой серьги. Тюбетейки тоже нет.

— Адолят, девчонка! — воскликнул я. — Хочешь, чтоб меня расстреляли?!

Я, конечно, хватил лишку с расстрелом, хотел пронять девчонку. Мне все еще казалось, что проклятая серьга у нее.

— Нет у меня серьги, — еще тише ответила она и расплакалась.

Всем было тягостно. Адолят отпустили, а меня опять начали о чем-то спрашивать, и я что-то отвечал…

Председатель трибунала снял очки, положил перед собой на стопку серой бумаги. Без стекляшек в глазницах он показался мне чужим и непонятным.

— Выйди за дверь, там побудь, — сказал он устало.

Я сидел на кирпичных ступенях крыльца, вокруг столпились мои друзья. Глухо бубнили их голоса, ярко светило солнце, было, по-видимому, очень жарко, а я, как ушибленный, ничего не видел, не слышал. Но запахло свежими лепешками, и мой мозг будто сквозняком продуло — я увидел своего деда. Он суетился, предлагал мне и моим друзьям поесть лепешек, покуда горячие.

— Чаю бы, — сказал я.

Кешка Софронов побежал к обеденному навесу за чаем, но тут меня позвали в судебный зал. Женщина торопливо и сбивчиво зачитала приговор: я приговариваюсь к высшей мере социальной защиты, причем единогласно.

Двое пожилых прокуренных солдат повели меня куда-то под руки. Я опомнился, оттолкнул их и бросился к столу.

— За что?!

Товарищ Чугунов, терпеливо и явно жалея меня, принялся разъяснять:

— Тебе же зачитали… За провокационные действия во вред советской власти… За сокрытие огромной ценности, принадлежащей трудовому народу… Ты же знаком с Инструкцией от 17 декабря 1917 года? Там же точно определено, кого надо считать врагом народа.

— Старая инструкция! Старая! В России уже не расстреливают!

— Хватит, Надырматов. В связи с осадным положением…

Меня увели за конюшню к ДУВАЛУ СПРАВЕДЛИВОСТИ — глинобитному старому забору, изрытому пулями. Командир пехотного взвода (бесстрастное скуластое лицо, свежеподрубленные баки и усики) начал завязывать мне глаза поясным платком.

— Не надо! Не завязывай! — У меня дрожал подбородок, поэтому голос мой был жалкий, противный. Не мой был голос! И тут меня захлестнула едкая обида. Слезы потекли, в носу защипало.

— Убери платок, товарищ…

Взводник после некоторых колебаний сложил платок и спрятал в карман галифе. На меня старался не смотреть.

— Есть последнее желание? Может, закуришь?

Почему никто не остановит, не заступится?!

Мои друзья и сослуживцы стояли у конюшни, ошарашенные, пришибленные…

Взвод солдат в строю, винтовки с примкнутыми штыками… Рослый взводник, блестящий козырек мятой фуражки… Они не должны видеть моих слез. Я пытался вытирать мокрые щеки плечом, то левым, то правым, руки-то были связаны. Потом приспособился: промокнул лицо о глину дувала. Хороший способ, рекомендую при необходимости.

— Так закуришь?

— Товарища Чугунова позови! Вот мое желание!

Подошла товарищ Усманова, секретарь трибунала, с папкой в руках. Проговорила сурово:

— Хватит, Надырматов. Товарищ Чугунов тебе ничем не поможет: голосовали единогласно.

— Я не все сказал! Я вспомнил! Нужно сказать очень важное!

Меня опять повели под руки в клуб. Но пришлось ждать: судили начпрода городской больницы за воровство продуктов питания. Я смотрел на двустворчатые клубные двери, выкрашенные в красный цвет, и воспринимал все вокруг как во сне. В голове сплошная мякина, ни одной мыслишки.

— Артык! — чей-то жаркий шепот. — Я двуколку подогнал… Попробуй, а?

Я оглянулся: бледное худое лицо Кешки Софронова.

— Помнишь, как раненых спасали от басмачей? Я опять прикрою. Ты прорвешься, ей-богу, прорвешься! — он крепко сжимал рукоять маузера. — А потом разберутся.

Я отшатнулся.

— Нет, нет, Кеша…

— Так ошибка же, ты видишь, Артык… Если тебя к дувалу, то меня и подавно без суда и следствия… Кому же тогда верить, паря? Как жить?

— Не должно быть ошибок, Кеша, — пробормотал. — Сейчас все наладится… образуется… мы же честно… мы же все заодно, и трибунальцы и мы…

Двери распахнулись, и упитанного начпрода потащили к дувалу. Его короткие, толстые ноги волочились по земле, будто тряпичные. Челюсть отвисла, из груди рвались невнятные звуки. Так его сразил страх. Начпрода я знал хорошо: хватали его за руку не раз, но всегда выкручивался, обещал исправиться… Но теперь я в смятении смотрел ему вслед, во мне появилась трусливая, неподходящая для бойца жалость.

И вот я снова у стола.

— Что ты хотел сказать, Надырматов? — устало проговорил товарищ Чугунов.

В треснувших стеклах его очков отражались клубные окна с занавесками из крашеной марли. Товарищ Хуснутдинов пил прямо из чайника, фарфор стучал о его зубы. Все к чему-то прислушивались. И вот за конюшней громко и нестройно треснуло, едва слышный вскрик…

В мякине тотчас что-то заворочалось, заторопилось.

Говорить о побоище — наткнусь на Хамракула, о побеге бандита — Санько опять же. И у зеленого камня свой тупик — Адолят. Обсосанные огрызки прижали меня! О Рыскулове бы речь завести, но я ничего не знаю о нем!

— Позовите товарища Санько… — сказал я как можно тверже, глядя на занавески в очках. — Очень нужно.

— А все-таки? — допытывался матрос. Зачем втемную-то?

— Больше не буду надоедать, товарищи трибунальцы. Честное слово. Позовите.

Послали пожилого солдата, и вот вошел хозвзводник — настороженный и подтянутый, словно строевой командир. На меня — ноль внимания, будто я уже неживой предмет. При виде его меня снова начал бить озноб. Санько что-то говорил, а я мучительно следил, как шевелятся его мокрые красные губы, как выскакивают откуда-то слова, которые проносились мимо моего сознания. Меня что-то спрашивали, а я как завороженный смотрел на приятное, без морщин и бородавок, лицо и уже твердо знал: если останусь жив, то буду всегда ненавидеть такие лица, как когда-то в голодном детстве возненавидел навсегда багровые загривки и наглые животы.

— Пусть скажет… — перебил я его, трясясь в ознобе. — Пусть скажет, почему его супруга на прошлой неделе не сама получала паек, а прислала ребятишек?

— Хворала, — осторожно ответил Санько.

Его тон мне понравился. Понравился и испуг в глазах. И озноб мой как рукой сняло.

— Хоп. Долго ли хворала?

— С неделю, должно быть.

— И начала хворать со среды?

Он подумал.

— Вроде бы со среды. А что?

Я обратился к товарищу Чугунову.

— Если помните, в среду сдался Кичик-Миргафур.

Начмил заскрипел ремнями у меня за спиной. Он хотел что-то возразить или добавить, но промолчал.

— А теперь вспомните, как убежал Коротышка, — заторопился я. — Конвойный Емельянов вывел его во двор, и бандит убил его ножом. Опасных арестантов всегда выводили вдвоем или втроем, а здесь — один Емельянов, самый молодой, неопытный и слабый после тифа.

— Ты чо, ты чо лепишь? — забеспокоился хозвзводник, меняясь в лице.

— А сильный и не болевший тифом Киреев в это время был приставлен к мытью посуды. Хоп, допустим, это случайное совпадение, что конвойный Киреев мыл посуду, когда бандит убивал конвойного Емельянова. Но почему сам дежурный не пошел вместе с Емельяновым? Он-то знал, как опасен бандит Коротышка! Тоже случайность?

— Так я же! Это самое… Я дверь в кутузке запирал! — закричал бледный Санько.

— Прекрати кричать, Санько. — Товарищ Чугунов постучал ладонью по столу. — Ты же не баба? Продолжай, Надырматов.

— Хоп, пусть будет две случайности в одно время и в одном месте. Может быть, такое в жизни и случается раз в двадцать пять миллионов лет, не знаю… Но на третью случайность я не согласен.

— Чо ты болтаешь, морда! — взревел перепуганный насмерть хозвзводник.

Товарищ Чугунов ударил кулаком по столу, опрокинул чернильницу.

— Санько! Прикажу вывести! Тебе будет дадено слово, когда потребуется. Сейчас — нишкни! Понял?

— Понял, товарищ предтрибунала. Все понял.

Меня сжирало нетерпение, я взмок, как после приступа малярии.

— У Коротышки не могло быть ножа! Я отобрал у него нож незадолго до этого и отдал дежурному. Но товарищ Емельянов убит ножом в сердце. Вот вам и третья случайность.

— Наговаривает! — прошептал хозвзводник, умоляюще глядя на товарища Чугунова.

Матрос с неприязнью смотрел на Санько.

— Сами знаете, — продолжал я, глотая окончания слов, — сейчас заложников хватают все, кому не лень. Коротышка тоже… В Коканде сграбастал жену служащего банка, и тот открыл ему дверь в банк в нужное время. И, пока жена была у Коротышки в залоге, служащий банка всем говорил, что уехала к святым местам для поправки слабого здоровья. Так и тут. Помощник Коротышки утащил Марину Санько и держал ее где-то на Чорбаге целую неделю. Марину выпустили только после побега Коротышки.

— Наговор! — взвыл Санько.

— Почему сразу не сказал, эй, Надырматов? — Товарищ Хуснутдинов с сердитым видом утерся. — Почему только сейчас сказал?

— Откуда я знал, что вы меня… Думал, проживу долго, проверю, не спеша, как положено. Вот чую сейчас, еще не все знаю. Есть у него в загашнике что-то.

Хозвзводник бухнулся на колени, подполз к столу.

— Товарищи начальники! Не губите! Наговаривает он! Все наговаривает!

— Очень просто узнать, наговариваю я или правду говорю. Позовите Марину. Она-то вспомнит, как и где хворала.

— Он сговорился! С моей женой сговорился! Она меня не любит! — Санько рыдал. — Он ей приглянулся! Истинную правду говорю, приглянулся! Потому что я побил ее до синяков и заплытия глаза! Сучка! Всю неделю просидела с синяками и ревмя ревела! Я все скажу, только не слушайте его!

— Говори! — в голосе товарища Чугунова появился металл.

— Пусть на бумаге напишет, — посоветовал я, обливаясь потом. — А тем временем я еще кое-что скажу, товарищи трибунальцы. А мои слова вы потом сверите с его показаниями.

Женщина с задумчивым видом протянула обезумевшему от страха Санько химический карандаш и пару серых листиков.

— Проследи, Таджи Садыкович, — сказал председатель трибунала, и Муминов, положив папку на стол, повел хозвзводника в другую комнату.

23

— Крой, браток, дальше, — дружелюбно произнес Лебедев и пошуровал под столом деревяшкой, усаживаясь поудобнее.

Не спрашивая разрешения, я сел на скамью, потому что ноги мои что-то ослабли. Я прокашлялся, хотя мне не хотелось кашлять. Я посмотрел в стекляшки товарища Чугунова, и мне вдруг стало досадно оттого, что считал себя умным, а понять происходящее не могу. Почему все-таки меня судят и расстреливают? Меня, преданного бойца революции?

— Ну, ладно. Хоп, товарищи… Скажу вам одно: Санько ни в чем не виноват, и жена его Марина не была в залоге. Если с вашей колокольни смотреть, так он чист, как ягненок на плечах Иисуса. Просто ловит, в какую сторону ветер дует. Увидел, вы меня давите, ну, и добавил жару. За такие грехи не судят, не расстреливают. Верно? Ни у нас, и нигде. Вот и говорю: ягненок…

Матрос завозился на стуле и вдруг захохотал. Женщина изумленно смотрела на меня, держа ручку на весу. Товарищ Хуснутдинов опять начал пить из чайника, запрокинув голову. Крышка чайника раскачивалась на бечевке, как маятник.

— К чему такое представление? — тихо спросил товарищ Чугунов, сняв очки. Лицо его, облик, жесты были очень знакомыми и привычными, но это знакомое находилось по ту сторону трибунальского стола. Такой бывает парадокс.

Я выкрикнул:

— Как к чему?! Я выложил вам неопровержимые факты! Марина не пришла за пайком, Емельянова убили, Киреев мыл посуду, а Коротышка брал заложников… Самые неопровержимые, но которые от начала до конца — вранье! Вы сейчас думали про Санько так, как я вас заставил думать!

— Прекратить истерику! — скомандовал товарищ Чугунов. — Мы не гимназистки слюнявые, чтобы думать, как велят. Так что не возводи напраслину, Надырматов. Ведь понятно: из кожи лезешь, стараешься спасти свою жизнь, и тебе нет никакого дела до наших классовых принципов. Ты озабочен только собой, хочешь опровергнуть наше решение и тем самым бросить тень на справедливую сущность сов-власти.

Я пытался говорить нормальным голосом:

— Не знаю, что тут происходит, отчего все так…

Дайте мне время, и я пойму! Честное слово! И вам, наверное, будет какая-то польза…

— Надо голосовать, — слабый голос товарища Хуснутдинова. — Пока я сижу… скоро не выдержу, совсем заболею. Как тогда? Надо снова голосовать. Говори, председатель, за что будем голосовать.

И опять на меня накатил страх.

— Подождите! Еще не все… Вы же поняли, с Санько… по-разному повернуть можно! И в другом тоже… Если бы на телеге было золото, не камни… ведь они сильней друг друга убивали бы! Весь уезд вверх бы тормашками!.. А зеленый камень я найду, честное слово! Такую глыбу невозможно долго прятать! Обязательно слух просочится где-нибудь… Начать с ювелиров… Позовите усто Ахрора! Он лучший здесь ювелир. Может, камень уже у него, а? Товарищи трибунальцы?

Председатель с недовольным видом надел очки.

— Не вижу нужды ставить опять на голосование. Разве не ясно? Все они изворачиваются перед этим столом. Вон начпрод: вурдалак, убийца, вор, а послушаешь его — тоже за советскую власть. И морил голодом тифозных и дизентерийных трудящихся только из уважения к советской власти. Все норовят повернуть себе на пользу. Нельзя им спускать…

— Вот мое мнение, председатель! — запальчиво перебил матрос. — Голосовать! Чтоб промашка не выскочила! Дело сурьезное.

— У нас не должно быть промашек! — Товарищ Чугунов хлопнул ладонью по столу. — Не такое у нас дело, чтоб с промашками… Да и не было их у нас. Все наши решения народ принял хорошо.

— И все же… — начал матрос, но Чугунов, в свою очередь, перебил его:

— Если по одному приговору будем голосовать по два раза, то грош нам цена, грош цена всей нашей рабоче-крестьянской твердости. Не интеллигенты мы занудливые, чтобы сомневаться и мандражить. Сделано — и отрезано! Навечно. Определили: Надырматов — враг, на его темной совести — десять убитых, а по некоторым данным — все пятнадцать. И будет! Теперь он выворачивается наизнанку, пытается одурачить всех нас. Он в социальном грехе по самую маковку. Ведь кого порешил? Пусть несознательных, но трудящихся.

Все молчали. Товарищ Хуснутдинов шумно и часто дышал, перестав бороться с ручьями пота.

— И опять же зеленый камень, — добавил с укоризной Чугунов.

— Нет больше веры вам! — закричал я. — Неумелое дознание! Неумелый суд! Не вижу своей вины ни в чем! Докажите… Чтобы мне стало понятно: не нужен я советской власти, революции… Тогда сам башкой о дувал… и пуль не надо будет тратить… Но вы не можете доказать! Я требую вынести мое дело на собрание совдепа.

И опять все молчали. Было слышно, как скребет по рыхлому листу стальное перо секретаря.

Товарищ Чугунов вздохнул, проговорил утомленно:

— Мое предложение: оставить в силе приговор. Кто за? — И поднял широкую крепкую ладонь с уже отвалившимися мозолями.

Узкая пергаментная ладошка товарища Хуснутдинова рванулась вверх, закачалась, и другая рука подперла ее, укрепила в стойкости.

Матрос возбужденно задвигал деревяшкой.

— Я против! Я не согласный! Мы ведь забыли про хозотрядника, он же что-то пишет. А что?

Я, окоченелый, глядел на все еще поднятые ладони, и почудилось: это маячат кобры с раздутыми капюшонами. Но вот Хуснутдинов опустил руку, пробормотал:

— Да, про него совсем забыли. Надо звать.

Привели Санько с недописанной исповедью в дрожащих пальцах.

— Читай! — сказали ему. — Не время твой почерк разбирать.

И Санько начал перечислять свои грехи сиплым старческим голосом: унес домой конфискованный у купца Ходжаева комод с посудой и одеялами из верблюжьей шерсти, восемь раз побил законную жену Марину до синяков и фингалов, не сдал начальству нож, отобранный у Кичик-Миргафура…

Меня будто кипятком облили.

— Нож? Так из-за ножа меня топил, сволочь?

Откуда и силы взялись. Я бросился на него, хотел добраться до горла, хотел задушить паскуду. Санько защищался отчаянно. И нас разняли солдаты, трибунальская обслуга, мне заломили за спину руки.

— Какой нож? — резал слух пронзительный голос матроса. Он стоял перед хозвзводником, взъерошенный, щуплый, низкорослый. — Говори, шарамыжья душа!

— Остановись, Лебедев, — строго произнес товарищ Чугунов. — Так негоже.

Матрос резко обернулся к нему.

— Цыц! Наслушался я твоих речей! Под завязку!

— Золотая проволока на рукоятке! — выкрикнул я, лягая солдата. — Из Коротышкиной хазы нож! Провались эта хаза! Все из-за нее! Где хаза, там все дуреют! И вы тут сдурели, хотели преданного, честного человека поставить к стенке!

Товарищ Чугунов долго разбирался в подробностях, наконец убедился: хозотрядник присвоил нож. Емельянов знал о ноже, но он убит, Коротышка тоже мертв. Осталось меня спровадить на тот свет, и о драгоценной фиговине никто не будет знать, перейдет она, фиговина, в вечную собственность товарища Санько. Смех и грех…

24

Двумя голосами против одного меня оправдали. Да, то было время удивительных крайностей… Мне бы захмелеть от радости, я же ходил трезвехонек, как старовер. Смутное неудобство засело в душе, и я с ним не боролся. Какие-то люди здоровались со мной, спрашивали о самочувствии, о делах. Я отвечал, что все нормально.

— Как же нормально? — удивлялись некоторые. — Ты же стоял у ДУВАЛА!

— Конечно же, нормально, — объяснял я. — Вот если бы меня сейчас здесь не было, тогда было бы ненормально. Тогда нужно было бы кричать, что контра верх берет, и трубить сбор. А сейчас все нормально. Есть русская пословица: все хорошо, что хорошо кончается. Как раз про меня.

Мой дед исстрадался и еще более высох.

— Ушла кызым, — смущенно и жалостливо сообщил мне. — Почему-то ушла. Сказала, не вернется. Чем мы ей не угодили? А, внучек?

Я догадывался: зеленый камень у нее. С зеленым камнем и оставшимися в живых родичами пошла в новую жизнь. Счастливого пути, кызымка. Я не буду тебя искать. За камень ты купишь себе толстого, важного мужа-начальника, много еды и одежды, нарожаешь упитанных детишек, маленьких начальников, и это будет та новая жизнь, о которой ты мечтаешь.

Дед заглянул мне в глаза, сжал слабыми руками мои плечи.

— Остынь, внучек. Не сжигай себя. Ведь все позади? Ведь все у нас по-прежнему? Да?

— Конечно, дедушка. Все позади.

Но ведь Курбановым не дадут улизнуть с таким огромным богатством, ясное дело. Может, все они уже перебиты, изуродованы по обыкновению ферганских душманов, чтобы никто не опознал трупы, или сожжены. И Адолят тоже… И зеленый камень пошел дальше, из рук в руки, сея смерть?

Если такое уже случилось, то какие-то слухи разлетелись по базарам и чайханам, оседая в мастерских ювелиров. И я поплелся к базарному ювелиру, лавчонку которого мы несколько раз закрывали, а его самого штрафовали за скупку краденого и грабленого. Не прихлопнули окончательно только лишь из уважения к его умелым рукам и почтенному возрасту.

Я нашел его в мастерской, в неказистой кибитке с провонявшими дымом стенами. Здесь он провел большую часть своей жизни. Выцветшее плоское лицо усто Ахрора было усеяно пигментными пятнами. Из белых бровей торчали отдельные длинные волосинки, отчего старик казался ершистым и загадочным. Втянув морщинистые губы в беззубый рот и вставив лупу в мозолистую глазницу, он размеренно тюкал крохотным молоточком по крохотной наковальне.

Я сказал приветствие, спросил о здоровье. Старичок откликнулся подобными же вопросами о моем здоровье и о здоровье деда, уважаемых начальников, друзей и будущей жены. Наконец он понял, что я один, без милиционеров и понятых, и обрадовался случаю поговорить без протоколов. Пригласил к дастархану, налил в пиалу зеленого контрабандного чаю.

— Вот хочу тебя спросить, Артык. Тебя обижают, слышал я, но ты все равно им служишь. Зачем служишь, если обижают?

— Так мир устроен, отец, кто-то кого-то всегда обижает. Вот мы и хотим построить другой мир, чтобы никто никого не давил, не обижал.

Старик покачал головой.

— Аллах всемогущий и пророк Мухаммед не создали такой мир на земле. Разве вы сможете?

— А зачем тогда жить, отец?

— Правильно, сынок. Так и надо… Только не поймет моя глупая голова, отчего ты меня клюешь? Я ведь тоже красоту делаю. Посмотри!

Он протянул мне перстенек из витой серебряной проволоки.

— Конечно, красота, — ответил я. — Очень красиво. Но металл откуда к вам пришел? Из грязных рук. В грязные и уйдет. Кому вы служите своим искусством, отец? Пузатым да богатым. Нэпманам. Душманам. Бедняки в вашу лавку часто заглядывают? Вот и сейчас…

— Подожди, сынок. Ты сказал: грязь. Верно, аллах почему-то так устроил, что вокруг красоты всегда грязь. Всегда они вместе. Так что же, не будем творить красоту, потому что к ней липнет грязь? Ведь ты сам сказал: зачем тогда жить? Ты хочешь создать красивый мир, я — красивые вещи для этого мира. Ведь красивые вещи живут много дольше человека. Мы с тобой давно умрем, о нас забудут, а вот этот перстень будет кто-то носить.

— Знать бы кто, — пробормотал я.

Он посмотрел на меня внимательно.

— Ты должен знать, сынок, у многих людей больные чувства. Когда хорошо это поймешь, тебе станет легче ловить душманов. Например, любовь — святое чувство. Нет любви — нет и человека. Но если это больная любовь? То человек превращается в ревнивца, в мучителя и мученика и, наконец, в убийцу.

«Как все просто, — подумал я. — Мы перевоспитываем разум, а надо, оказывается, лечить больные чувства».

— …так и во всем остальном. Вот опять пример — сокровища Кичик-Миргафура, которые принесли так много бед тебе да и другим людям…

— Тоже больное чувство?

Старик с достоинством кивнул.

— Эти чувства, как длинные-длинные корешки, нити, стержни протянулись из человеческих душ в мир людей, зверей и бесчувственной материи. И там, где они кончаются, царит зло. Но и больное чувство — зло, похоже на кривой ржавый стержень. Сокровища Кичик-Миргафура — на конце длинного больного чувства…

— Как лечить эти чувства? Вы знаете, отец?

— Не знаю, сынок. Пророк Мухаммед думал, что вера в аллаха спасет людей от больных желаний. Но не спасла.

— На вашей памяти хоть кто-нибудь…

— Не знаю. Ты опять трудные вопросы задаешь. Давно такие никто не задавал. А я простой ювелир.

— Ну, хоп, Ахрор-ака. Вы не простой ювелир. Вы очень хитрый человек, ничего не говорите о большом зеленом камне. Ведь все ювелиры о нем день и ночь толкуют. Верно?

— О большом зеленом?

— Размеры с квадратный кирпич. Из хурджунов Миргафура.

Он опять покачал головой.

— Таких огромных изумрудных камней, должно быть, нет в подлунном мире. Не слышал я о них. Мой прадед, мир ему и покой, видел однажды в сокровищнице эмира Бухары большой камень цвета весенней травы. Величиной с кулак ребенка. И о том знаменитом камне до сих пор сказки рассказывают. Если бы у Миргафура был изумруд, большой, как кирпич, об этом говорили бы на всех базарах.

Он покопался в жестяной разрисованной коробочке, показал мне зеленый глазок величиной с зернышко маша.

— Вот мне принесли, так и то всем уже известно, того и гляди отнимут. Один человек принес, говорит, сделай красоту, к свадьбе дочери. Как стрелять перестанут, наступит время свадеб. Хороший человек принес, не бандит.

— Тот изумруд был вделан в огромную серьгу… — уточнил я, пытливо глядя на ювелира.

Старик вдруг развеселился.

— Серьгу, говоришь? Надо было сразу про серьгу спросить.

— Вы знаете, где она?! — чуть не подскочил я, но сдержался, чтобы не выдать своего настроения.

— Там не камень, а стекло… — невозмутимо ответил старик.

— Вы шутите?!

— Стекло. И варил его усто Армян по заказу наманганского бая Мулло Максуда. А серьги делал кокандский усто Амин. И другие большие украшения делал усто Амин, умелая у него рука на крупные забавы. А делали эти украшения… на свадьбу… Бай Мулло Максуд умел забавляться и веселить гостей… Те украшения надели на черную верблюдицу по имени Караханым в весенний праздник Навруз. Подыскали злого огромного верблюда и женили на Караханым. Гости сильно смеялись, были и русские начальники с погонами на белых чапанах… Те верблюжьи украшения раздали потом важным гостям на память о веселом празднике. Бай Мулло Максуд обещал подарить первого верблюжонка белому падишаху в России. Теперь уже не подарит, нет белого падишаха…

— Давно нет.

— И Мулло Максуда нет. Убежал в страну Афган…

Бедная Адолят…

25

Ночью я мучился без сна. В нагретом за день воздухе стояла пыль, словно только что выколачивали паласы. Дед неровно дышал и слабо вскрикивал — спал здесь же, на супе. От постели исходил запах старого тряпья. Меня мучил этот запах. Никогда его не ощущал, а тут бьет в мозг. После дувала стал ощущать?

В голове опять была мякина, и через нее к звездному небу пробивалась какая-то мысль, должно быть, важная и нужная, коли ей не сиделось в потемках.

Что мы имеем? Первое: Надырматов — преданный боец революции. Бесспорно. Второе: трибунал определил ему расстрел. Логический вывод: трибунал — контра.

Я встал, оделся и пошел к товарищу Чугунову. Он жил неподалеку от мечети в небольшой старой кибитке, огороженной крепкими, высокими дувалами. У калитки прохаживался постовой милиционер: время было суровое, приходилось охранять партийных и советских руководителей от фанатиков и басмачей.

Хотелось отругать постового: ведь охранял калитку, а не товарища Чугунова. Но нет худа без добра. Я перелез через дувал, и на меня было бросился пес-волкодав, правда, тут же узнал, ткнулся мне в колени тяжелой косматой головой. Я почесал у него за ухом, устроился удобно возле конуры. Смех и грех. Этого пса я привез с гор полгода назад еще кутенком и подарил товарищу Чугунову. Теперь получалось, будто я все предвидел наперед, что еще тогда замыслил нехорошее против Чугунова — красивый факт, так и просится в трибунальскую папку.

На айване светилась керосиновая лампа, приманивая мясистых — ночных бабочек. Товарищ Чугунов сидел на краю айвана возле постели, и старая жена-узбечка растирала ступни его ног.

— Соседские дети опять в огород лазили, — сказала жена по-узбекски. — Надо поругать.

— Поругаю, — сонным голосом ответил Чугунов.

Они легли спать. Я еще подождал, чтобы их сон стал крепок, подошел и вынул маузер из-под изголовья председателя. Иван Макарыч просыпался трудно. Когда он понял, что именно упирается ему в подбородок, не давая раскрыть рта, он произнес сквозь зубы:

— Только ее не убивайте, она ни при чем…

Я подтащил его к конуре, перевалил через дувал и повел по пустырю в сторону Чорбага. Наконец он узнал меня по голосу. Это привело его в чувство, и он начал ругаться.

— Бандит! Басмач! Деклассированный элемент! Я ведь знал… чуял!..

Как в жизни многое повторяется! Помню, в Сибири пришел я среди ночи к одному непрошибаемому товарищу — нужно было прояснить серьезные вещи, а при дневном свете к нему не подступись. Так этот товарищ начал рвать на груди нательную рубаху и запел предсмертным голосом «Интернационал». Смех и грех. Тогда разговор не получился, но опыта по проведению таких мероприятий я, кажется, набрался.

В самой глухомани пустыря, забившись в буйные заросли колючек, полыни, лебеды, мы и побеседовали. Я вел дознание по делу о контрреволюционной сущности председателя трибунала. Все, как полагается: вопрос — ответ, логические ловушки и отвлекающие маневры, только протокол вести было некому. К утру я твердо знал: никакой он не контрреволюционер, а честняга, преданный революции и советской власти по гроб, готовый жизнь отдать за светлое будущее. Но почему же так все случилось? Почему в нем непрошибаемая уверенность, будто я враг народа и всего светлого, что есть на земле?

— Так вот, Иван Макарыч, — подвел я итог. — Несмотря на всю вашу честность и преданность советской власти, вы — лютый враг ее. Только враг не захотел бы исправить ошибку, зная, что она во вред советской власти.

Товарищ Чугунов мелко трясся и ежился, страдая от утренней свежести, ведь он был в одних кальсонах с цветными заплатами на коленках.

— Не желаю слушать демагогию! — выкрикнул он. — Ты не мученик революции, не сознательный боец за правое дело! Иначе понимал бы… Подчинился… Ради всемирного счастья трудящихся идем на жертвы! Самой историей дозволено! Но ты не поймешь, Надырматов. Ты скрытый враг, и я тебя не боюсь. Знаю, отомстишь, застрелишь… Стреляй, сволочь! Чего жилы тянешь?

Что я мог ему ответить?

Отлипнув от дувала, я увидел многое в новом свете. Я вроде бы приподнялся над неглавным и ощутил, как никогда, необходимость главного. Ради чего мы восстали против всего света? Чтобы накормить голодных, обуть разутых? Превратить планету в удобное для трудящихся общежитие? Но все это — потребности тела. Потребности духа в другом — в мысли. Мысль всегда — бунт, всегда эпоха Возрождения… Это я мог, по-видимому, сказать и тогда, но понял: бесполезно. Бесполезно что-то доказывать, пока он сам не дойдет до сути своими честными полушариями.

Так что же, товарищ Чугунов? Пристрелить вас ради высшей нравственности-справедливости? Чтобы на шаг, на полшага приблизить светлое будущее? Пристрелить вас за уверенность в своей непогрешимости, за остановку в пути, за ненависть к эпохе Возрождения?

Я взвел курок маузера. Пуля ударит точно в междубровье, в наплывы кожи с глубокими складками. Смерть будет легкой. Круглые глаза Чугунова ошеломленно смотрели на срез ствола, губы подрагивали.

Это был его Дувал Справедливости. Есть возможность отлипнуть. Ну, пожалуйста, признай ошибку! Хоть намекни, что способен когда-либо признать!

— Ты не посмеешь… — прошептал он, не отрывал глаз от дула — Все равно тебя достанут… товарищам все известно…

Я нажал на спуск и размозжил ему лицо первой же пулей. Я стрелял и стрелял в дергающееся тело, из дыр фонтанами била кровь.

Я расстреливал себя вчерашнего.

Старческое жилистое тело, пожравшее дух… оно долго не умирало.


Загрузка...