Из дневника Его Светлости

22 октября


Чудесный день! Этим утром, когда я глядел из окна столовой, размышляя, чем бы себя занять, вошел Клемент с большим цилиндрическим свертком, перевязанным бечевкой.

Я немедленно взял командование в свои руки, сказав:

— Нам понадобятся ножницы, Клемент. Ножницы, как можно быстрее!

Через минуту мы уже срезали шпагат, удалили несколько квадратных ярдов упаковочной бумаги и разворачивали на столе карту, выполненную в самых изысканных цветах. Я часто заморгал, на глаза навернулись слезы — сущий ребенок! — но забеспокоился, что они могут капнуть на карту и испортить ее. Я достал платок, хорошенько прочистил нос и постарался собраться.


Клемент протянул мне сопроводительную записку, которая гласила:

Милостивый господин Герцог Вот карта, о которой я однажды говорил, нарисованная местным землемером, мистером Джорджем Сандерсоном. Пожалуйста, примите ее как скромный знак благодарности моей компании за столь щедро оплаченную работу и как личный подарок в честь окончания такого приятного визита. Засим остаюсь Верным Слугой Вашей Светлости,

Гордон С. Бёрд

P.S. Полагаю, ее следует повесить на стену.


— Мистер Бёрд говорит, что карту следует повесить на стену, — объявил я, отдышавшись. — Нам понадобится помощь, чтобы держать ее.

И пока Клемент пошел собирать подмогу, я воспользовался случаем поизучать карту в одиночестве.

Мы с мистером Бёрдом почти сразу обнаружили, что разделяем страсть к картографии. Я показал ему свою скромную коллекцию карт севера Англии и помню, как он упомянул местную карту большого масштаба, выполненную в форме диска. Я довольно неопределенно пообещал разузнать о ней, да так и не занялся этим. Но теперь, годы спустя, я стоял перед этой самой картой, и радость переполняла меня. Как и к большинству сильных удовольствий этой жизни, к ней странным образом примешивалась меланхолия.

Не успел я начать разглядывать все эти розовые, зеленые и голубые пятна, как вернулся Клемент с двумя горничными, которые, под его внимательным присмотром, подняли карту, чтобы ее можно было как следует рассмотреть.

Результат был ошеломительный. Карта настолько велика, что девушкам пришлось встать на стулья. В диаметре она добрых шести футов. Может, и больше.

Особенно поражает именно форма карты — очевидно, идеальный круг, — которая наводит на мысль о том, что ты стоишь перед картой целого мира. Вот оранжевый, пурпурный, желтый — все живописно перемешаны, как фрукты в салате. Но только если подойти гораздо ближе и прочесть названия княжеств, столь искусно украшенных этими цветами, понимаешь, какой это маленький мир, с Мансфилдом в качестве столицы, как будто остальная Англия была обрезана, как обрезают лопаткой сырое тесто для пирога, свисающее по бокам тарелки.

Ясно видны дороги и реки: вздутые вены напряженного человека. Они ползут вверх и вниз, туда и сюда, связывая весь этот странный шар. Каждый городок, деревня и пастбище названы своим законным именем, в уменьшенном виде изображена каждая церковь, каждый лес представлен карикатурным платаном или дубом, гнездящимся в озерке собственной тени. Названия каждого района и графства тянутся по карте огромными буквами, так что сердце замирает при мысли о тех бедолагах, что вынуждены ютиться под огромной У или С ОКРУГА УОРКСОП.

Каждый переход цвета обнесен частоколом линий, оставленных пером мистера Сандерсона. Честно говоря, штриховка какого-нибудь уклона напоминает неряшливый отпечаток пальца художника. Как будто мистер Сандерсон имел удовольствие сидеть наверху, по правую руку от Бога. Взирать на пейзаж с точки зрения Создателя и зарисовывать для нас, простых смертных.

Но не все хорошо! При ближайшем рассмотрении замечаешь, что там, где сходится много дорог и стоит много зданий, эффект совсем не привлекательный — как опухоль или клякса. Город размером с Шеффилд, к примеру, выходит очень темным и перенаселенным — уродливый тромб в кровообращении этого мирка.

Если взглянуть еще внимательнее, видишь, что в попытке впихнуть какой-нибудь дальний город на край карты мистер Сандерсон местами нарушил свою восхитительную окружность. Ротерхэм торчит из планеты, как готовый лопнуть нарыв, Бэйквелл свисает, как струп.

И потому я отвел глаза от язвенных городов и селений, чтобы отправиться на поиски своего пасторального жилища. Найти Уитвелл не составляет труда, значит, я нахожусь чуть-чуть восточнее. Вот Кламбер, стало быть, я зашел слишком далеко. Я иду обратно — теперь медленно, медленно. И вдруг — ура! — вот оно! Мой дом, мое озеро, моя собственная подъездная аллея! Подписан даже погреб для льда, а также Зеленый Дол и Семь Сестер — мои благородные старые дубы. Эта находка доставляет мне нескончаемое, глубокое удовольствие. У меня есть место. Я существую.

Я почти утыкаюсь носом в дом, как будто могу увидеть самого себя, машущего из окна. И к несомненному изумлению моих юных горничных, осторожно упираю палец в это самое место на карте.

— Я здесь, — говорю я.


27 октября


Еще одна ночь беспокойного сна. Проснулся, не зная, где я вообще нахожусь. Как будто меня выхватили из океана сновидений и бросили на незнакомый берег.

Нет недостатка в фантастических теориях, объясняющих тайны сна. Лично мне всегда нравилась та, что предполагает, будто душа спящего возносится на другой уровень бытия, так что, пока наше тело спит под земным одеялом, наш дух парит в вышине.

По моему мнению, тончайшая нить соединяет дух с покинутым телом, которое действует, как якорь, и по этой нити нисходят вибрации звездных прогулок духа, которые спящее тело воспринимает как сны. Итак, когда мы спим, мы играем с воздушным змеем, но мы и змей, и тот, кто его запускает.

Но если весь мир пускает по ночам змеев, значит, небо должно быть заполнено нитями. Очень опасно. Вопрос: что происходит, когда две нити перепутываются? — ибо это легко может случиться. Вдруг тогда душа случайно вернется по другой бечевке и, проснувшись, обнаружит, что поселилась в теле незнакомца? Это беспокоит меня, с перерывами, уже довольно долгое время, и примерно так я чувствовал себя сегодня утром. Время уже шло к ланчу, когда я более-менее привел свои мысли в порядок.

Днем мы проехали через Западный тоннель к Кресвеллу, чтобы оценить ущерб, нанесенный пожаром мистеру Кендэлу, который бесцельно бродил туда-сюда, обливаясь слезами, невзирая на мои многочисленные уверения, что обо всем позаботятся. Мне сказали, что он как-то связан с детским садом или псарней — в любом случае ему повезло, что он остался жив. Ужасная, едкая вонь все еще наполняла дом; стены и потолки были черными от копоти. После пяти минут я решил, что достаточно повидал, и сказал Клементу, чтобы он возвращался в карете, а сам я пойду пешком, через Коровью Опушку и Гончарную Печь.

Стоит посмотреть, как огонь преобразил жилище человека после того, как он заснул в кресле с горящей трубкой. Каждая поверхность изменила свою фактуру. Знакомые предметы — чайник, табуретка, зеркало — стали неузнаваемыми. Но все это — ничто, если сравнивать с побоищем, которое смена времен года учиняет в лесах, и когда сегодня я шел через поместье, всюду меня встречало полнейшее, всеобъемлющее разорение.

Пейзаж совершенно лишился цвета; каждое дерево, каждый куст дрожал, обезлиственный. Им осталась лишь самая скудная часть спектра: от пепельно-серого до тускло-коричневого. Остальное впиталось в землю, из которой пришло, или было смыто дождем. Самые маленькие деревья протягивали ветки, как попрошайки, но я ничего не мог для них сделать.

Единственным видимым признаком жизни был одинокий кролик, который, почуяв мое приближение, во всю прыть понесся к своей норе. Мои шаги производили тягостный шум, когда я ступал на сухую листву и хворост, и древесина вокруг молча возвращала мне этот треск. Каждое дерево выглядело... оскорбленным. Притихшим и обиженным, как ребенок, которого ударили. До вечера я не услышал ничего, кроме эха ружейного выстрела (думаю, это кто-то из моих людей), дважды долетевшего со стороны заброшенного сада с угрюмой обреченностью хлопнувшей двери.

Я сам, полагаю, очень похож на сиротливое дерево. Осень пугает меня до смерти. Каждый год я беспокоюсь, что не переживу ее, что эта может быть последней. Иногда я боюсь, что злонамеренная рука вырезала весну и лето из календаря и притачала зиму прямо к следующей осени. Никогда не выходит толком отдохнуть от осени. Как будто все время осень.

Теперь мне приходится гораздо чаще останавливаться во время прогулок — в компании я пытаюсь сделать вид, что любуюсь окрестностями. Конечно, не похоже, чтобы я заснул, но я, должно быть, как-то выскользнул из сознания, потому что, очнувшись от дремоты на камне, я обнаружил, что небо совершенно потемнело. Поначалу я лишь чуточку забеспокоился, но, посмотрев вокруг и поняв, что я в дремучем лесу и не имею понятия, как сюда попал, я был глубоко потрясен. Как будто меня выхватили из времени.

Как до меня мой отец, я периодически страдаю от случайных «отсутствий» — секунд, даже минут, когда мой мозг, похоже, совершенно выключается. В юности, без малейшего предупреждения, я мог полностью отключиться от всего, что происходило вокруг меня. Друзья, которые при этом присутствовали, говорили, что я будто погружался в глубочайшее самосозерцание. (Отец мой, кстати сказать, заявлял, что это все от недостатка железа в пище — вот почему он ел столько печенки.) Итак, хотя мне не впервой оказаться в подобном замешательстве, я, честно говоря, не могу припомнить, чтобы отсутствовал так основательно и долго. Когда я пришел в себя, в горле было ужасно сухо и все тело было холодным, как лед.

Адской боли мне стоило подняться на ноги. Кровь, которая замедлилась почти до полной остановки, теперь принялась бурлить в моих конечностях. Крайне неприятное ощущение, которое лишь изнурило меня еще больше. Было такое чувство, как будто в мои ноги залили в два раза больше крови, которая в любое мгновение может вырваться наружу и заполнить мои ботинки.

Лес больше не был тихим. Поблизости заунывно ухала сова — может, это она меня потревожила? — и холодный ветерок настойчиво трещал ветвями деревьев. Мне пришло в голову, что теперь они кишат мелкими насекомыми всех мастей. Ночь вдохнула жизнь в целый лес.

Я отправился в путь, не имея представления о своем местонахождении. Через несколько шагов из-за дерева выскочила бледная луна и последовала за мной. Первые пару минут я был рад этой компании — ее блеск освещал мне путь. Но, несколько раз обернувшись и каждый раз замечая, что она не отстает, я вскоре подумал, что с удовольствием избавился бы от нее. Луна очень проницательна, и она смотрела на меня сверху и как будто понимала все мои мысли. Я прибавил шагу, но чем быстрее я шел, тем быстрее она неслась сквозь ветви, а когда я слегка замедлил свое движение, она последовала моему примеру. «Черт возьми! — подумал я. — Она не оставляет меня в покое». Затем: «Если она собирается следовать за мной до самого дома, надо бы мне покончить с этим скорее», и я что было сил припустил рысью. Со временем, я полагаю, ее заслонило облако, и я смог вернутся к более культурной походке.

Клемент встретил меня на аллее, лампа освещала его встревоженное лицо. Он ничего не сказал, только обернул одеяло вокруг моих плеч и сопроводил меня в дом.


У Фанни Аделаиды был ангельский голос. Покидая сцену после занавеса, она просто сгибалась под тяжестью букетов. Но когда я думаю о ней — а я все еще думаю о ней слишком часто, — в память непрошеным гостем входит не голос, но шея, дававшая ему жизнь.

В один из своих визитов она приехала из Лондона, и путешествие, очевидно, утомило ее, потому что, когда, распорядившись насчет чая, я вернулся в Лебединую Гостиную, я нашел ее уснувшей на кушетке. Рука в перчатке была подложена под склоненную голову, а туфля слетела с ноги. Платье растекалось вокруг нее. Она была словно выброшенное на берег сокровище. Помню, ее прекрасные волосы смотрелись великолепной копной спутанных завитков, и я никогда не мог понять, каким образом они держатся вместе. Я смотрел, как она лежит, забывшись в грезах, дыша полуоткрытым ртом.

Мне даже польстило, что она заснула; я подумал, что это показывает, насколько безопасно она чувствует себя в моей компании. Итак, я уселся на кожаный пуф и молча любовался ею. И сидел бы так вечно, если бы бряцание чайного сервиза в холле не заставило меня поскорее перехватить горничную.

Но когда я осторожно ставил поднос, она очнулась и в ту же минуту решила, что на самом деле ей совсем не хочется чаю, но она с удовольствием прошлась бы по саду и подышала деревенским воздухом. И я повел ее наружу через стеклянные двери, и мы совершили тур по клумбам и лужайкам. И хотя она почти не участвовала в разговоре, я был рад просто находиться с ней рядом и чувствовать ее руку на моей.

Я хотел показать ей каждый уголок своего сада. Я принялся вдохновенно болтать о дюжине разных предметов — балаболка, вот кем я был. Но под цветущей вишней она остановилась, обернулась и приложила палец к моим губам. Склонила голову, будто различив песню диковинной птицы, в то время как я слышал лишь собственные дурацкие слова, все еще проносящиеся в мозгу. Затем она сказала, что тщательно обдумала мое предложение и теперь настала ее очередь говорить. О, я бы отдал все. Все. Я бы умер ради нее.

Закончив, она опустила руку в сумочку, достала изящный футляр и протянула мне. Мне не следует открывать его до ее отъезда, сказала она. Следующим поездом она уехала обратно в Лондон.

Оставила меня стоять там, в саду, запутанного, поверженного.

На следующий год она вышла замуж за своего агента, Питера Николсона, и навсегда покинула сцену. У них родилось двое детей, Джордж и Чарльз, которые, по общему мнению, были сказочно красивы и умны и весьма благовоспитанны. Каждое утро вся семья взбиралась на Парламентский Холм. Затем, спустя неделю после ее тридцатого дня рождения, она съела кусок рыбы, который показался ей не особенно подходящим, и на следующий день умерла. Похоронили ее на Хайгейтском кладбище. Об этом писали газеты, но я не был на похоронах.

В футляре, который она вручила мне под цветущей вишней, были золотые часы. Старомодные карманные часы от «Хобсона и Бёрроуза». Замысловатая вязь гравировки под крышкой обещала мне вечную привязанность Фанни.

Десять тысяч раз я открывал эти часы. На их циферблате я видел приход бесчисленных Новых годов; с каждым разом компания становилась все малочисленнее, и шума и ликования было все меньше. Даже сейчас я открываю их, должно быть, по двадцать или тридцать раз на дню, считая время до следующей еды или свежего чая. Десять дней назад я использовал их, чтобы узнать, как быстро мы с Клементом доезжаем в нашей карете от одного конца тоннеля до другого. Но точнее всего эти часы отмеряют неторопливую поступь десятилетий с тех пор, как Фанни Аделаида отвергла мою руку и сошла в землю из-за испорченного куска рыбы.

Эти часы красивы, и есть какая-то ирония в том, что сей шедевр механики должен лежать в моем жилетном кармане и соседствовать с моим сердцем, которое, будучи всего лишь человеческим, барахлило уже с самого первого дня их знакомства.


28 октября


Прошлой ночью я впервые за две недели как следует выспался. Я счастливо витал в эмпиреях, пока меня не разбудило потрескивание огня. Клемент способен на чудеса с несколькими скрученными бумажками и одинокой хворостинкой, и его широкая спина все еще склонялась над камином, когда я открыл глаза. Отблески пламени придавали комнате розовый оттенок, который помог изгнать холод, проникший в меня во время лесного пленения. Клемент целеустремленно вышел из комнаты, и, пока постепенно приводил себя в чувство, к треску огня присоединился плеск и брызги горячей воды из ванной по соседству. Затем Клемент весьма торжественно вернулся в облачке пара, которое медленно таяло вокруг него, пока он шел к моему гардеробу. (Он большой, как медведь, этот Клемент, но ступает легко, как котенок.)

Мой халат был раскрыт для меня, и, когда руки мои осторожно пробирались в глубину рукавов, я вдруг осознал, до какой степени болит мое тело. Все эти часы, что я прошлой ночью провел, скрючившись на камне, кажется, оставили свой след.

Я последовал за Клементом в ванную, как старый преданный пес. Взял с туалетного столика ручное зеркало и уселся в плетеное кресло, ожидая купания.

Не стоило мне класть зеркало на колени. Мои мешки под глазами выглядели в нем, как слоеное тесто, и складки кожи свисали с лица здесь и там. Но скорее всего этим утром зеркало вернуло бы ту же пугающую картину из любого положения. Так что, сделав все возможное, чтобы не обращать внимания на общий распад и увядание, я сосредоточил свои усилия на тех участках головы, где немного ремонтных работ все еще могли что-то исправить.

Маникюрными ножницами я осторожно подстриг волосы в ноздрях. То же с бровями. Затем изгнал поросль, напоминающую папоротник, из ушей — из ушей, господи помилуй! — которая делала их похожими больше на заросшие входы в забытые пещеры, чем на уши цивилизованного человека. Волосы со всех трех частей моей головы выглядят на удивление одинаково — все они темные и подозрительно толстые. Все растут совершенно беспорядочно и с ужасающей скоростью. Уверен, что, если бы я не приставал к ним с ножницами, в один прекрасный день я взглянул бы в зеркало и увидел дикаря.

Так же как существует искусство разжигать огонь, существует и искусство готовить ванну, и, наверное, было бы странно надеяться, что каждый сможет его освоить. Несколько лет назад, когда сестре Клемента нездоровилось и он выпросил недельный отпуск, чтобы присмотреть за ней, миссис Пледжер велела одной из своих горничных заняться моим купанием. Признаться, ее первая ванна была не так уж плоха — налита чуть быстрее, чем нужно, и не слишком хорошо перемешана, но в целом она оставила вполне приятное впечатление. Как бы то ни было, вторая попытка была катастрофой. Оскорбление, как для купальни, так и для купальщика. Похоже, она напустила горячую и холодную воду не в том порядке и с не той скоростью. Ванна была полностью испорчена, и ее пришлось вылить. Я тотчас же отослал девушку на кухню — не сомневаюсь, портить картошку — и весь остаток недели сам боролся с проклятыми кранами.

Клемент прочистил горло. Моя ванна была готова. Я сдул обрезки с зеркала и, для опоры вцепившись в предплечье Клемента, опустил сперва одну, потом другую ногу в ванну, все еще одетый в халат и ночную рубашку. Постоял на месте, пока не убедился, что твердо стою на ногах, затем дал Клементу осторожно стянуть с меня одежду через голову (что он и проделал, как обычно, вежливо отведя взгляд, как будто именно сейчас он заметил пылинку на лацкане и подумывал, как бы получше с ней разделаться). Затем я робко погрузил свои старые кости в воду.

Определенно, у меня внутри что-то не в порядке. В этом нет никаких сомнений. Органы, которые всего месяц назад деловито крутились и вертелись, теперь замедлили свои волнообразные движения почти до полной остановки. Но когда горячая вода покрыла мою усыпанную мурашками кожу, отыскав подмышки и замерзшие пальцы ног, я почувствовал, что восстанавливаю, по крайней мере, часть жизненного тепла. Медленно сползая в ванну, пока кончик моей бороды, как некий прибрежный куст, не погрузился в воду, я размышлял, каким это образом люди могли сколько-нибудь расслабиться до изобретения горячей воды. (Должно быть, в преклонном возрасте Наполеон не вылезал из нее. А минойцев, как я слышал, часто хоронили в ваннах — так они их обожали.)

Как я уже сказал, Клемент — Банных Дел Мастер и любит придавать каждой ванне уникальный характер — обычно посредством особого сочетания глубины и температуры, а также других, не так легко определяемых качеств, — чтобы удовлетворить мои наиболее серьезные, по его разумению, потребности. Со мной по этому вопросу он никогда не советуется; я целиком предоставляю все ему. Но когда время ванны на подходе, иногда я чувствую, как его большие карие глаза осматривают меня, пока он делает расчеты.

Сегодняшняя ванна была горячей, глубокой и пенистой. Голова моя возлежала в высоком воротнике пузырьков. Коленные чашечки оставались на дюйм или два над водой и вскоре стали единственной частью тела, которая не была замечательно красной, как рак. Моя грудная клетка напоминает стиральную доску, и, когда она вздымалась и опускалась, вода в ванне накатывалась и отступала, подобно частым приливам и отливам. Лежа там, я размышлял, не является ли на самом деле великое движение океанов мира туда-сюда следствием раздувания и сжимания континентов, а не странной связью между морем и далекой луной. Это была праздная теория, к которой я возвращался каждую неделю, и через минуту она развеялась, как и все сопутствующие ей мысли.

То была одна из самых глубоких ванн Клемента, и вода доходила почти до верхнего слива под массивными медными кранами. Погрузившись глубже в пену, я поднял небольшую волну, которая на мгновение закрыла круглую сетку слива, прежде чем вернуться. Затем, когда поверхность постепенно успокоилась, я услышал явственное бульканье воды, мчащейся к свободе вниз по трубе.

Где-то надо мной я слышал отдаленный скрип и сопение бака с горячей водой, восстанавливающего силы. Минутой позже поворот крана где-то еще в доме — возможно, на кухне — запустил вверх-вниз по трубам новую серию завываний и вздохов. Я слушал со всем возможным вниманием, ловя все менее различимые звуки, пока, наконец, не стал казаться себе дирижером, который руководит оркестром, чьи концерты состоят лишь из водяных свистков и стонов. Я лежал там, мысленно созерцая все трубы в доме — спрятанные под половыми досками, извивающиеся в стенах, — и обнаружил, что они странным образом подбадривают меня. Я думал о фонтанах в саду и их собственных маленьких системах водоснабжения. Я думал обо всех желобах, о милях канализации. О бурном сливе ватерклозета. И на минуту я почувствовал, что, просто лежа там, в теплой воде ванны, я — часть сложной кровеносной системы дома, который, несмотря на целый ряд кряхтений и содроганий, продолжал превосходно функционировать.

Я все еще лежал в этом счастливом оцепенении, когда до меня донеслось «тук-тук-тук», приближавшееся по коридору. Я сразу опознал в этих звуках шаги кого-то любимого и давно покинутого — какого-то старого друга. Эмоции, что дремали долгие годы, всколыхнулись во мне и заполнили меня радостью. Он подходил все ближе, и с каждым его шагом я становился все радостнее. И вот он был прямо перед ванной, у самого входа. С переполненным сердцем я ждал, затаив дыхание, но он почему-то не входил. Лишь настойчиво доносились шаги: тук... тук... тук...

Кажется, я сказал: «Откройте дверь».

Я открыл глаза и смотрел, как шаги медленно преображаются в звук подтекающего крана. Ударяясь о воду, каждая капля издавала звон, пуская круги ряби на поверхности. Я выкарабкался из ванны, все еще одурманенный, и чуть ли не бросился к двери, но, еще не взявшись за ручку, я знал, что никого там не увижу.

Вернулся в ванну и протомился там довольно долго, готовый заплакать оттого, что мне не удалось воссоединиться с обладателем шагов, и в то же время полный любопытства, кому бы они могли принадлежать.


2 ноября


Все утро мы раскатывали по тоннелям, проверяя, чтобы птицы не попали внутрь. Объехали все один за другим, пока я совершено не успокоился. На ланч был превосходный тушеный заяц.

После моего недавнего исчезновения Клемент настоял, чтобы я не забредал слишком далеко от дома, так что сегодня днем я неспешно прогулялся до деревни Нортон, под присмотром дозорного. Навестил мисс Уиттл в Почтовом Отделении, выложил ей все о тушеном зайце. Мы обменивались взглядами на отвары и соусы, пока нас не прервал еще один посетитель, и я опять отправился домой.

Погоду в последнее время сложно назвать мягкой, так что я был с головой укутан шарфами. На мне была пресловутая бобровая шапка и два сюртука, а третий был перекинут через руку, так что я был несколько смущен, когда набрел на двух играющих на пустыре детей, одетых лишь в шорты да фуфайки.

Я постоял в отдалении, пытаясь пбнять их игру, которая, похоже, включала немало беготни, воплей и, время от времени, резких толчков, но после двух минут внимательного наблюдения я так и не смог постичь ни одного правила или ясной цели. Казалось, игра не подчиняется никаким законам, но оба мальчика без устали продолжали в нее играть и, возможно, провели бы за ней весь день, если бы один из них не заметил меня, когда я пытался проскользнуть мимо.

Второй парнишка продолжал бегать и орать, пока не заметил, что игра приостановлена. Тогда оба они просто застыли и вытаращились на меня, слегка приоткрыв рты. Их игра напомнила мне о горных козлах с их скачками и случками, так что я поприветствовал их сердечным:

— Привет, козлятки! — что было встречено гробовым молчанием. Козлятки продолжали глазеть.

Один из них был гораздо старше другого, но его маленький друг заговорил первым. Он узнал меня и пожелал мне доброго дня, так что я тоже пожелал ему доброго дня в ответ. Тогда он спросил меня, что у меня на голове, и, когда я представил это как бобра, их глаза явственно загорелись. Тот, что побольше и потише, спросил меня, как я его поймал, и я объяснил, что не присутствовал при этом и, стало быть, не мог утверждать точно, но что скорее всего он попался в ловушку.

Затем мы втроем продолжили весьма содержательную беседу, в которой с обезоруживающей прямотой меня расспросили о моем внешнем виде, состоянии и недавно достроенных тоннелях. Мальчик поменьше честно сообщил мне, что когда-нибудь намеревается завести себе такую же шапку, как у меня, и вскоре мы обнаружили много общего в наших взглядах на достоинства тоннелей и бобровых шапок.

Пока мы болтали, мальчики стали гораздо непринужденнее и уже не стояли так скованно. Один из них показал мне фокус с веревочкой, а другой попытался научить свистеть, засунув пальцы в рот. В конце концов, я упомянул игру, за которой я их застал, и спросил у них, каковы ее правила. Ну, они посмотрели друг на друга, совершенно сбитые с толку, в своих потрепанных фуфайках и шортах, и мальчик поменьше посмотрел на меня и сказал:

— Эта игра не из тех, у которых есть правила, сэр.

Почувствовав, до чего же я стар и глуп, я поблагодарил их за весьма приятную беседу и сказал, что мне пора двигаться дальше, не то мой камердинер начнет беспокоиться. Оба они покивали, будто и у них бывают неприятности с беспокойными камердинерами, и я дал каждому пенни и потрепал по голове.

И только сто ярдов спустя я подумал: «Какими горячими были их крохотные головки». Если голова взрослого будет такой горячей, его тут же уложат в постель и пошлют за доктором. Я обернулся и увидел, что они снова поглощены своей игрой без правил, и несколько мгновений я стоял и думал, что дети похожи на маленькие печки. Маленькие машины — вот что они напоминают—с почти неиссякаемым запасом топлива.

Это навело меня на мысли о том, как в прошлом году, проходя через Коровью Опушку, я нашел на земле мертвого воробья. На нем не было видно никаких ран, так что нельзя было сказать, отчего он умер. Я поднял недвижное существо и подержал в руке, наполовину ожидая, что он внезапно очнется и суматошно упорхнет. «Как мало весит воробей, — отметил я про себя тогда, и: — Как мало он похож на мертвого».

Но в сердце своем я знал, что он и впрямь был мертв, потому что, лежа в моей ладони, он был холодным на ощупь. Крохотные перышки заиндевели и поблекли. Тогда я подумал о том, что все твари — просто сосуды, наполненные теплом, — и что крохотный воробьиный запасец был израсходован или каким-то образом вытек.

И может быть, каждая тварь несет в себе живой пламень — скромный огонек. И если по какой-то причине пламя содрогается, жизнь существа под угрозой. Но когда наше внутреннее пламя разгорается и охватывает нас, рождается безумие. По-моему, звучит разумно.

Но в мире так много разных существ — от юрких насекомых до огромных неуклюжих зверей: невероятно, чтобы все они несли в себе одинаковый огонь. Очевидно, что скорость жизни воробья и червяка, которого тот вытягивает из земли, совершенно различны и что внутреннее пламя кошки, медленно крадущейся к птице, тоже должно быть абсолютно другим.

Возможно, эти различия в скорости жизни общеизвестны и записаны в крупных научных трудах. Но записана ли там разница в силе горения между молодыми и старыми представителями того же вида? Ибо кто станет отрицать, что ребенок живет с быстротой, совершенно непохожей на медлительность старика вроде меня? В глазах ребенка каждый день длится вечно; для старца незаметно пролетают годы.

Хребет времени изгибается над пламенем свечи. Для каждого из нас солнце движется по небу с разной скоростью. Для одних существ жизнь — череда летящих солнц. Для других есть лишь одно солнце, которому требуется целая жизнь, чтобы взойти и закатиться.


6 ноября


С утра первым делом послал в город мальчишку с запиской к доктору Коксу, чтобы тот немедленно явился. Проснулся с ноющим чувством в пояснице и болью по всей талии. Без помощи Клемента я даже не смог сесть на кровать.

Мой живот значительно вздулся — весьма удручающее зрелище. Я мог бы вообразить, что нахожусь на последней стадии какой-то неестественной беременности, будь я хотя бы немного рассеяннее.

Давно миновало время ланча, когда в мою дверь постучала миссис Пледжер. Решительным шагом вошел доктор Кокс. На его лице, как обычно, читалось «я очень занятой человек». Очевидно, на языке у него вертелось то же, поэтому я опередил его:

— А я очень болен. — Это сбило с фанфарона спесь, и, пока он не натянул ее обратно, я продолжил: — Так что вы намерены предпринять по этому поводу?

Он погрузил руки глубоко в карманы штанов и выпятил жилет, как будто я мог захотеть полюбоваться пуговицами. На пару секунд задержал дыхание, потом с шумом выпустил воздух через нос.

— Клемент говорит, вы заблудились в лесу, — сказал он.

Отсутствие Клемента бросалось в глаза.

— С моим животом что-то не так, — отвечал я. — Пустите в дело стетоскоп.

Он развернулся и подкатил к своей черной сумочке. Открыл, поглазел внутрь секунду-другую, достал большой грязный платок и закрыл ее обратно. Вразвалочку вернулся к моей постели, высморкался в несколько коротких выдохов и разместил свой обширный, туго обтянутый зад на краю кровати, так что пружины крякнули и заныли от натуги.

— Как золотуха, прошла? — спросил он с жеманной улыбкой.

— Слава богу, прошла сама собой, — ответил я. — Должно быть, приступ был несильным. Он выпучил на меня глаза и кивнул.

— Очень хорошо, — сказал он, расстегнув мою ночную рубашку и засунув внутрь холодную руку. — А столбняк?

— Со временем мне стало легче, — вынужден был признать я.

— А менингит?

— Тоже.

— Понятно, — объявил он. Затем, погрев руку на моей груди, он убрал ее и встал с матраса, оставив меня покачиваться на его волне. Жестом он показал мне, чтоб я застегнулся, а сам приобнял миссис Пледжер и отвел ее в угол комнаты, где оба они затеяли секретное совещание, спиной ко мне — причем доктор Кокс в основном шептал, а миссис Пледжер согласно кивала. Наконец, они расплели объятия. Похоже, он собрался уходить.

— И это все? — закричал я ему, выведенный з себя.

— Это все, Ваша Светлость, — сказал он и ушел.

Я остался глазеть на миссис Пледжер, которая тут же вспомнила про какой-то суп, за которым ей нужно присмотреть, и тоже сбежала, притворив за собой дверь.

— Он даже не снял шляпу! — крикнул я.


Позже, когда я спросил миссис Пледжер про тет-а-тет с Коксом, она ответила, что он не сообщил ей диагноза, а когда я поинтересовался, что в таком случае могли означать все эти кивки и бормотанье, она сказала, что он объяснял ей, как лучше всего парить фрукты.

— Парить фрукты! — закричал я этой женщине. — Человек лежит на смертном одре, а врач дает его кухарке советы, как лучше парить фрукты!

К сожалению, миссис Пледжер ничуть меня не боится. Хотя мне очень этого хотелось бы. Она повела своими мощными плечами, будто подумывая, не броситься ли на меня и не выкинуть ли из постели.

— Он сказал, это пойдет вам на пользу, — протрубила она и величественно вышла, не преминув хлопнуть дверью.

Да что с ними такое? Только и знают, что хлопать дверью моей спальни.

Мне ничего не рассказывают. Я брошен умирать, как собака.


Из-за двери выглянул Клемент; вид его показался мне довольно робким. Он принес супу в маленькой миске. Запах был вполне съедобным, но, взяв в рот ложку этого варева, я чуть не выплюнул его обратно в миску.

— В супе фрукты? — спросил я его, но он лишь пожал плечами и зачерпнул еще.


Весь вечер я праздно ворочался в постели, вымокший, как потерпевший крушение моряк на плоту. Меня наполняли воспоминания о детских болезнях — бесконечные дни лихорадочной скуки. Помню плюшевого мишку, что пережил со мной один из самых тяжелых приступов. Когда, наконец, я пошел на поправку, его у меня забрали и сожгли. Мама считала, что он полон микробов. Разумеется, я решил, что он подхватил этих микробов от меня, и несколько недель не знал, куда деваться от мук совести. Интересно, сколько дней своего детства я провел в спальне с опущенными занавесками? Болен... само слово наполняет комнату своим тошнотворно сладким запахом.

Я вспотел под простынями и оттого никак не мог успокоиться. Они совершенно спутались у меня в ногах. Каким-то образом ко мне пробралась крошка, и мне до зарезу надо было от нее избавиться. Она хотела забраться ко мне под кожу. Я не мог толком ни заснуть, ни проснуться, обремененный капризной одурью. Время от времени я встряхивался, садился в кровати и заглядывал под рубашку, но от вида своего раздутого живота чувствовал себя еще хуже.


Следует признать, что после утреннего фиаско с треклятым Коксом я чувствую, что нашему доверию, столь важному в отношениях доктора и пациента, пришел конец. По традиции, заболев, вы обращаетесь к врачу, который и определяет, что именно не в порядке. Не так ли все делается? Когда доктор называет ранее безымянную хворь, не это ли первый шаг к выздоровлению? Доктор сообщает пациенту, что у того есть право чувствовать недомогание. Неполадка найдена, термин или название присвоены (например: «У вас простуда, сэр», или: «Полагаю, сломан палец ноги»), и вы получаете точку опоры, основание, чтобы честно поболеть. Доктор дает разрешение на особую роль больного. Это небольшая, но существенная часть медицинской драмы.

Но если ваши жалобы попросту отметаются взмахом руки, если вы даже не получаете должной консультации, ваши отношения грозят попросту развалиться.

Помилуйте, ведь он даже не достал свой стетоскоп! Его котелок остался на голове, как приклеенный. Все, что он достал из сумки за то время, пока был здесь, — это свой чертов платок! Как вообще можно доверять такому человеку?

Пожалуй, с меня уже достаточно. Я порвал с миром медицины!


Единственным лучом света в этот мрачный во всех отношениях день было возвращение карты Сандерсона из багетной мастерской Уотсона и Блэйклока. Они проделали отличную работу, и я велел им повесить карту на стену прямо рядом с кроватью. Вот где порядок, вот где смысл, вот где разум. Вот где нашла применение наблюдательность.

Я дул в переговорную трубу, как слон. Хотел какой-нибудь еды, которая не отдает пареными фруктами.


8 ноября


Сегодня к шести утра я уже совершенно проснулся; мой живот переполняла невероятная боль. За весь день она едва ли ослабла, стянув мою поясницу, как тесно обернутая стальная пластина, как мучительный кушак.

Слова бессильны. Мне больно. Это легко установить. Я могу немедленно определить беспокойство по всей окружности талии. Но, похоже, еще быстрее слова разочаруют меня. Я могу попытаться вообразить новые кушаки, новые стальные пластины — и ножи, и копья, раз уж на то пошло, — но все это бессильно передать ощущения в той степени, которая бы хоть как-то их уменьшила. Слова, очевидно, не годятся для того, чтобы выплеснуть боль наружу. Даже близко не подходят.

Снова задремал и крепко спал где-то до полудня. Вызвал миссис Пледжер с чаем и медом и попросил ее принести мне несколько горячих полотенец. Их я разместил на своем вздутом животе, что принесло мне некоторое облегчение.

Днем, чтобы отвлечь и развеселить меня, добрый Клемент собрал слуг, чтобы сыграть в настоящий футбол. Он слышал, что в Уорксопе создали команду, и полагает, что нам в поместье следует сделать то же. Лужаек подходящей длины не сыскалось, так что пришлось использовать крикетную площадку. К сожалению, она в нескольких сотнях ярдов от дома, а поскольку выходить на улицу в таком состоянии я не собирался, мне пришлось наблюдать в холодную линзу телескопа, как мои повара, сторожа и конюхи собираются на матч.

Надо сказать, они были самого разного роста и комплекции и упражнялись в пинках по мячу с величайшей неохотой, умудрившись потратить целых пять минут, чтобы решить, как им разделиться на две команды. Впрочем, когда с этой белибердой наконец-то разобрались и всем дали проверить мяч, они начали потягиваться и разминаться с чуть большим интересом. Ворохом снятых курток на земле отметили импровизированные ворота, и каждая команда поставила по одно-

му парню их защищать. Затем, когда Клемент, который судил матч, пискнул в свисток и мяч, наконец, поставили на поле и пнули, каждый человек — всего их было около шестнадцати — бросился за ним, как голодный волк.

Они бегали от одного конца площадки до другого. Они бегали одной большой, орущей и пинающей толпой, а я наблюдал за этой чертовой бойней в телескоп, как генерал на холме.

Минут через десять игроки постарше устали от беготни и попытались компенсировать этот недостаток, заняв стратегические точки на поле, так что, когда товарищу случалось завладеть мячом, они принимались кричать, чтобы тот пнул его на их участок. Таким образом, вскоре игра превратилась из форменного столпотворения в нечто, предполагающее хоть какое-то мастерство, поскольку члены каждой команды старались гонять мяч, не давая соперникам вмешиваться. Со временем, когда изнеможение укрепило свои позиции, стало очевидно, у кого из игроков был талант, а кто им не обладал. Раз или два между товарищами случался искусный маневр, который заканчивался занятной многоходовой комбинацией. Взлеты мяча и передачи оплетали поле невидимой сетью. Следить за ее неторопливым развитием было особым удовольствием.

Ни на секунду не отрываясь от телескопа, я со своей выгодной диспозиции стал предсказывать ложные выпады и пробежки. Несколько раз я невольно выкрикивал какой-нибудь совет, нимало не смущаясь тем, что вряд ли кто-нибудь из футболистов мог его услышать. Один раз кожаный мяч пнули так высоко в воздух, что на короткое время об игре пришлось забыть, поскольку один храбрый молодой садовник расположился прямо под ним, так что падение снаряда было остановлено его головой. Но поскольку мяч поднялся очень высоко, возвращаясь, он набрал порядочно скорости, и, когда, наконец, он пришел в соприкосновение с головой садовника, тот повалился наземь, как тряпичная кукла. Кажется, в последний момент он передумал. Но было уже слишком поздно. Остальные игроки в ужасе вздрогнули, и дружное «Ох» вознеслось над полем, когда он рухнул. Нет нужды говорить, что глупость парня послужила хорошим уроком и, когда его унесли, больше подобной акробатики не повторялось.

В целом же мячу довольно крепко досталось, и к тому времени, как последний человек пришел в полнейшее изнеможение и было объявлено перемирие, все выглядели весьма гордыми оттого, что покрылись грязью с ног до головы. Даже мне как наблюдателю показалось, что это приятный способ потратить час времени, хотя не могу сказать, чтобы я запомнил счет.

Когда все они удалились мыться и есть, я озаботился судьбой юноши, которому мяч попал в голову. Мне было интересно, какую именно боль он испытывал, какие ощущения затуманивали его рассудок. Но, как я ни старался, мне пришлось убедиться, что я не мог их вызвать. Мяч в голову, как это скверно. Мне не составило труда увидеть, как все произошло, но, как я ни старался, мне не удалось влезть в его шкуру. Возможно, у меня был полон рот своих неприятностей, которые, несомненно, были для меня более живыми и реальными. Его товарищи-садовники, вероятно, свалили парня в какой-нибудь темной комнате, для восстановления сил. Обычно так и поступают. С некоторой угрюмостью я заключил, что все страдальцы обречены быть запертыми в тихих, затемненных местах и что каждый из нас должен в одиночестве переживать свою боль.


Остаток дня провел в сущей агонии, прочесывая старый медицинский словарь в поисках ярлыка для своей хвори. Сперва я подозревал аппендицит, а потом — расстройство селезенки, но при ближайшем рассмотрении обе гипотезы не проявили должной стойкости. Затем, около пяти часов, когда я глубоко зарылся в словарь, а солнце уже собиралось завершить этот день, мой палец остановился на странного вида статье, и в то же мгновенье я про себя воскликнул: «Эврика!»

Под заголовком «Камни» я нашел целый ряд занимательных сведений. Похоже, что при малейшей возможности эти камни готовы обустроиться практически в любом органе ничего не подозревающего человека. А когда я спустился до «Камней в почках», сразу понял то, что доктор Кокс предпочел не заметить. Мои симптомы в точности соответствуют тем, которые описаны в медицинской книге. «Полоса боли простирается от основания позвоночного столба, в направлении паховой области...» и так далее. Да ведь это про меня, от начала и до конца. Мои симптомы будто на заказ подобраны к «камням в почках».

Но вскоре радости у меня поубавилось, когда после короткого раздумья стало ясно, что эти камни скорее всего потребуют операции. Ибо раз уж камень забрался в человека, нельзя представить, чтобы его легко было вытряхнуть. Вероятно, будут необходимы большие ножи, и мой живот придется полностью вскрыть.

Вопрос: для начала, как вообще эти камни попали внутрь меня? В супе? В хлебе?

Как бы они туда ни попали, словарь, похоже, намекал, что в настоящее время они скорее всего отправились в путешествие по моим внутренностям, что, очевидно, и является причиной боли. Воображение рисовало огромные валуны... сперва неподвижные... затем они медленно начинают катиться... и по дороге необратимо набирают скорость.

Они ужасающе грохотали. Целый час я лежал и слушал, и не знал, что делать.


Проснулся я весь взмыленный; мне снилось, что в меня проникла небольшая карета и что от ее передвижения по моим личным тоннелям у меня болит живот. Если не ошибаюсь, я был одновременно и пассажиром кареты, и тем, по чьим внутренностям путешествовал.

Было семь, когда Клемент принес пирог с дичью, отдающий фруктами. Я настоял, чтобы он проверил, все ли кареты на месте и не пользуется ли кто-нибудь тоннелями.

Завтра позову другого доктора. Не эту обезьяну в жилете, а того, кто и впрямь знает свое дело. Найду толкового хирурга и расскажу ему о камнях.


9 ноября


Моя голова — барометр. И была им всю мою жизнь. И хотя кровь, а не ртуть течет в моих жилах и моему лицу недостает стрелки, чтобы указывать на «Ясно» или «Переменно», все равно на нем отражаются предчувствия изменений погоды. И потому этой ночью, когда в кромешной темноте я проснулся от тошнотворного давления в глазах и стреляющих болей, обосновавшихся в моем черепе, толком не придя в себя, я уже знал, что на подходе буря. Был бы хоть намек на дневной свет, можно было бы выглянуть из окна, свериться с барометром на башне и проверить свое открытие. Но я находился в заточении у ночи, и вокруг было черным-черно.

К головной боли я привык — раз в неделю или две у меня бывает приступ, — но эта боль не была обычным предчувствием ливня или предвестием ветреного дня. Приближался шторм колоссальной силы, ибо голову мою будто накачали воздухом и череп был готов расколоться. И все же мое недомогание наверху не шло ни в какое сравнение с давлением и напряжением, которые я чувствовал внизу. Мой живот так раздуло, что было трудно дышать. Я был охвачен болью. Она обрекла меня на бессонницу.

Я дотянулся до свечи и зажег ее, чтобы попробовать успокоиться, но пламя только проделало брешь во тьме. Та просто отступила на фут или два и продолжала меня изучать. Моргая, я сел на своей огромной кровати и выпрямил спину. Выглянул из освещенного свечкой угла, все еще опьяненный своими снами. Тени лениво раскачивались из стороны в сторону, будто весь дом сочился мраком, а боли в голове и животе сжимали меня, как тиски.

Простыня соскользнула с меня, открыв живот, испытывающий на прочность швы ночной рубашки. Боже мой, чем я был наполнен? Если это и впрямь был камень, он рос с немыслимой скоростью, верно, достигнув уже добрых восьми дюймов в поперечнике. С трепетом я засунул пальцы под рубашку и расправил ее над своим сферическим животом. Обычно дряблая плоть сейчас была тугой, как барабан. Пупок, который всегда был скважиной, способной вместить половину большого пальца, теперь был сдавлен в плотный, выпирающий узел — дико выпученный глаз. Какое-то маленькое чудовище выбрало меня в качестве своего убежища. Какое-то зло поселилось во мне.

Шторм все приближался. Я услышал собственные слова: «Господи помилуй».

Плотные шторы на окнах пританцовывали, дергаясь в порывах ветра, проникавшего сквозь щели. Ворота на улице исступленно гремели задвижкой, как будто ветер тряс их собственными руками.

Казалось, я слышал скрип древнего корабля: веревки и балки силятся удержаться вместе. То был ужасный хор нестройных визгов и хрипов перед неотвратимым крушением. Но звук шел не из окон и даже не от постели, где сон оставил меня. С отвращением я обнаружил, что звук исходил от меня, я сам был этим скрипящим кораблем.

Что-то тяжелое раскачивалось внутри меня. Я повернулся и скользнул на бок. Существо, что завелось во мне, пошевелилось. Тот, который сидел во мне, ожил.

В моем глазу появилась слеза и поспешила вниз по щеке. Что за боль! Я никогда не знал такой боли. Чудовище внутри заставило мои ноги разойтись и закопошилось к выходу. Я ухватил свечу с ночного столика. Держа ее между ног, вгляделся в круг света. Одна рука ухватила стойку кровати, а другая пыталась удержать свечу. И в следующую секунду я был охвачен невероятнейшей мукой, как будто меня разрывало надвое. Внутри меня двигалась гора; первая капля дождя разбилась о подоконник.

Из меня вырвался высокий, режущий ухо звук, подобный рвущемуся парусу. Попав на свечу, он превратился в ослепительное, бурлящее пламя. Было оно лилово-голубым, шести футов длиной, и озаряло всю комнату. Вспышка отражалась от зеркал, отскакивала от стены к стене, и этот ужасный шум продолжал выходить из меня, пока я цеплялся за стойки обеими руками. Но когда мое собственное полыхание пошло на убыль и боль начала стихать, я стал замечать в комнате другие, новые огни. Полог, окружающий кровать, загорелся, и простыни полыхали.

Я выскочил из постели, бешено приплясывая. Споткнулся и упал. Вскочил на ноги. Опять упал. Языки пламени со злобным треском неслись вверх по муслину, их становилось все больше.

— Пожар! — закричал я, будто желая себя разбудить. — Пожар!

Я принялся исступленно носиться по комнате и вдруг увидел себя в зеркале. За подол моей ночной рубашки цеплялся огонек, словно злая шутиха. Я отпрянул, объятый страхом, а взглянув опять, увидел, что пламя расползается, заключая меня в свои жестокие объятья.

— Пожар! — завопил я, теперь уже громче. — Пожар!

Я скакал с ноги на ногу, хлопая по горящей рубашке голыми руками. Я был как умалишенный, как раненая птица. Пламя то пропадало — о, благословенное облегчение! — то возвращалось. Я сбивал его на плече, только чтобы увидеть, как оно возникает на поясе. Должно быть, я гасил одно и то же пламя дюжину раз — я колотил по своему телу, словно по африканскому барабану, — пока, наконец, окаянное не ушло, чтобы больше не появляться, и с необъяснимым приливом энергии я поспешил на борьбу с большими, дикими языками пламени, пожиравшими мою старческую постель.

— Оставьте ее в покое! — закричал я им. Будто бы во мне взял верх другой человек — более живой и куда более смелый. Я оглядел комнату. Я не знал, чего искать. Затем, в одно мгновение, я нырнул под пылающую кровать и вылез с ночным горшком в руках. Почти полон. Великолепно. Я прицелился и выплеснул содержимое разлетающейся дугой.

На какое-то мгновение хаос повис в воздухе, словно ожидая указаний. Еще через мгновение весь огонь погас.

В комнате снова было совершенно темно и неожиданно тихо. Я стоял и слушал, глотая дымный воздух. Дверь распахнулась, и появился Клемент, держа лампу над головой. Комната опять выскользнула из мрака. Простыни были мокрыми и закопченными, отовсюду клочьями свисал муслин. Густая пелена дыма жалась к потолку, заслоняя собой все это жалкое зрелище. Я открыл окно, чтобы выпустить дым, но вместо этого впустил дождь с ветром. Прилетело несколько опавших листьев, они построились в хоровод и запрыгали, как дети вокруг невидимой елки.

В высоком зеркале я увидел чье-то отражение. Оно походило на старого бродягу — всего в саже и подпалинах. Обугленные останки ночной рубашки свисали с него, тут и там проглядывало бледное тело. Я попробовал встать прямее, но это не помогло. Ничуть не улучшило мое мнение о нем.

Клемент, в кожаных тапках и свежевыстиранном халате, наблюдал из-за двери. Выражение его лица было озадаченным.

— Газы, — пояснил я.


10 ноября


Я спалил все волосы на ногах, зато мой живот теперь плоский, как блин. С разговорами о камнях и о том, что меня вскроют, как устрицу, покончено. Пока мою спальню отделывают заново, я посплю в одной из комнат для гостей.


Весь день небо было похоже на сало — по крайней мере, когда я его увидел в одиннадцать утра. Я решил выбраться на улицу для моциона и подзарядить легкие, но откладывал, в напрасной надежде, что выглянет солнце, между тем уже близился вечер, а над миром все так же висела серая вуаль, поэтому я отправился на короткую двадцатиминутную прогулку, а потом вернулся домой. Я взял с собой одну собаку из псарни — гончую по кличке Юлиус, слепую на один глаз, — и, с учетом всех обстоятельств, мы вполне неплохо провели время; Юлиус почти поймал кролика, а я нашел красивую палку. Но когда мы направлялись к Оленьему Парку, нас окутал туман, густой, как в турецкой бане.

Он был плотнее всего у земли, на высоте до трех футов, так что мы могли плавать в нем, как в неглубоком молочном озере. Это было очень странно и поначалу увлекательно, но, когда огромный дуб, к которому мы направлялись, поглотился туманом, я начал чувствовать себя как в открытом море. Бедного, одноглазого Юлиуса накрыло с головой, так что я, не мешкая, пристегнул поводок, ибо он повадился застывать на месте, и я совершенно уверен, что потерял бы его, если бы он при этом не поднимал такой визг.


Мы достаточно долго бродили по лугам, чтобы мое раздражение сменилось настоящим беспокойством, и подумал, что пора остановиться и принять твердое решение относительно того, куда идти. Мир в тумане потерял свои границы, стал смутным и недостоверным. Я поискал знакомый ориентир — рощицу, забор или ручей — без особого успеха. Со всех сторон начали подкрадываться сумерки, ни один из нас не был одет достаточно тепло для долгих прогулок, но непосредственной опасности не было, как вдруг случилось нечто совершенно невероятное. Безо всякого предупреждения я пошатнулся — очень резко, — словно меня укусила пчела. Как будто крупица сна шевельнулась во мне — мельчайший осколок далекого прошлого. Какой-то кошмар, преследовавший меня раньше; он начался как простой зуд, но я расчесал его, и мне открылась более чем убедительная картина...


Я в карете с матерью и отцом. На мне дорожная одежда. Это старомодная карета, с жесткими скамейками. Я очень мал, на мне дорожная одежда, и я чувствую запах моря.

Больше в карете я никого не вижу. Думаю, кроме матери, отца и меня, никого нет. Колеса «шикают»; копыта лошадей звучат приглушенно. Мы катимся очень медленно, и в окно я вижу, как летит песок из-под колес.

Мы на каком-то пляже. Точно. Колеса «шикают», потому что мы едем по пляжу.

Крик.

Я слышу крик...


И тут я потерял ее. С этим криком я теряю карету из виду. Я слишком напряженно думаю об этом отдельном крике, и карета исчезает.

Поэтому я пробую другой способ вспоминания. Я задерживаюсь на дорожной одежде, которую носил с такой гордостью. Призываю себя вспомнить запах моря, смотреть на песок, летящий из-под колес.

И постепенно карета появляется вновь. Медленно поднимается из песка. Тогда...


На мне дорожная одежда. Мать... Отец... вся семья здесь. Крик. Возница кричит лошадям «Тпру!», и песок больше не летит из-под колес. Карета делает остановку, и это огорчает меня, потому что мне нравилось смотреть, как летит песок.

Я слышу, как возница ставит тормоз. Я пугаюсь. Мы не движемся, и это меня пугает.

Отец открывает окно и высовывается наружу. Врывается холодный запах моря. Отец говорит о чем-то с возницей, но я не разбираю их слов. Я слишком мал, и слышу лишь разговор двух взрослых людей, и потому встаю и выглядываю из своего окна туда, где песок больше не летит.

Густой туман поднялся вокруг нас. Туман нас остановил.


И тут я опять теряю ее. Карета ускользает от меня. Ее очень трудно удерживать. Когда поднялся туман, она покинула меня. Тогда я говорю себе думать о голосах. Думать о голосе отца...


И я вновь среди голосов. Их три. Голос отца, возницы и еще один. Я не понимаю, о чем они говорят, но понимаю — что-то не так. Мой отец не злится. Он молчит и курит трубку. Но я слышу гнев, звенящий в голосе отца, и вижу беспокойство на лице матери. Эти детали... вместе с туманом и остановкой... и всколыхнули во мне страх.

Я чувствую, как он поднимается.

Через минуту он заполнит всю карету...


Потом видение останавливается и пропадает, а я вновь оказываюсь в Оленьем Парке с Юлиусом, в озере тумана.

Я пускаюсь почти бегом, волоча за собой полуслепую собаку. Боюсь, как бы меня не отрезало от дома.

Как странно. Ходьбы до парадной двери меньше пяти минут, а мне страшно, что она недосягаема.


11 ноября


В детстве мне было очень трудно уснуть; меня часто беспокоили сны, в которых меня бросали. Вновь и вновь я просыпался, рыдая во мраке ночи, и вынужден был извлекать из постели свое оробевшее тело и босиком отправляться по коридорам. Казалось, целую вечность я бежал сквозь череду собственных упырей и демонов к святилищу родительской комнаты.

Помню, как налегал на тяжелую дверь и стоял, дрожа, в ночной рубашке на холодном каменном полу, способный лишь смутно различить их в полумраке, спящих на алтаре своей кровати. И все же что-то удерживало меня от того, чтобы окликнуть их. Возможно, боязнь потревожить во мраке других монстров. Я знаю лишь, что в эти бесконечные мгновения, перед тем как набраться смелости позвать их, я глядел на тела матери и отца и думал про себя: «Далеко от меня... так далеко... они очень, очень далеко».

И это было правдой, они и впрямь были очень далеко, тела их были пусты, разумы блуждали в ином мире. Оба они ускользнули от меня и лежали, обвитые простынями снов. Бок о бок они покачивались на волнах: мать и отец в море сна.

И хотя с течением времени они всегда возвращались ко мне, полусонные, в те минуты, когда я дрожал на их пороге, мне удавалось убедить себя, что на этот раз они ушли навеки. Я прислушивался к их вздохам, вглядывался, дышат ли их тела, пока, наконец, сам страх не выдавливал из меня писк, достаточно громкий, чтобы вернуть их. Тогда один из них мгновенно пробуждался ото сна и говорил:

— Что?.. Что случилось, сынок?

Конечно, это был вопрос, на который я не мог толком ответить. Можно было сказать, что у меня болит живот или мне нужен стакан воды. Но теперь, когда я старше, мудрее и чуть лучше понимаю себя, я могу ответить правду. «Я проснулся от страшного сна и прибежал сюда, чтобы укрыться», — вот что следовало мне говорить. Или даже: «Я боялся, что вы оба ускользнули от меня».


Этим утром, по дороге к мавзолею, я вспомнил песню, которую мой отец когда-то пел мне и которая называлась (если память мне не изменяет) «Все крылатые созданья» или как-то похоже. Любопытная вещица, где каждый куплет посвящен отдельной пичуге. О полноценном припеве не было и речи, только несколько тактов, где надо было свистеть, подражая стилю птицы из куплета. И потому, спускаясь по черной лестнице и чувствуя, как падает температура вокруг, я заполнял колодец руладами и трелями всех сортов и представлял себя хранителем какого-то подземного птичника.

Обычно я посещаю усыпальницу родителей не чаще двух или трех раз в год, но в последнее время чувствовал растущую потребность вознести молитву в их присутствии. Совершить попытку единения.

Мавзолей был первым, что я распорядился построить. Мне тогда было двадцать два. Теперь я вижу, что был тогда слишком незрел, чтобы как следует вести хозяйство, но у меня не было выбора. Оба родителя были мертвы, а я был их единственным ребенком. Так что я принял бразды и постарался, чтобы мое управление домом было достойно их памяти. Бодро вставал ранним утром и проводил день, решительно обходя поместье. Прежде всего, я решил построить для них место упокоения как можно величественнее. Иными словами, я сразу взял быка за рога.

Вы входите сквозь огромный деревянный портал, где обитают две дюжины музыкантов — каждый в собственной маленькой нише. Прекрасная партия застывших менестрелей... Трубачи трубят, арфисты щиплют струны и так далее. В самом мавзолее шесть резных колонн подпирают потолок, а их, в свою очередь, поддерживают у основания каменные фигуры. Под одной колонной престарелый богослов читает из открытой книги, под другой обнаженный мальчик дует в морскую раковину. Поначалу они просто очаровывали меня, эти каменные обитатели моего личного подземного мира, но сейчас, когда я спускаюсь, чтобы возложить венок или просто поразмыслить, меня печалят и старик, изучающий все ту же пустую страницу, и мальчик, все еще не извлекший ни звука из своей раковины.

Крыша заполнена ангелами и херувимами. Когда-то они с кротким видом глядели вниз, на склеп моих родителей, излучая любовь. Но никто не предупредил меня, что воздух там, внизу, очень влажен и что со временем он разъест камень. И теперь херувимы, похоже, созерцают собственные увечья, да и ангелы больше напоминают горгулий, которые скалятся с карнизов дома.

Отделка по всей высоте арок, с такой любовью выполненная резцом каменщика, покрылась выбоинами и щелями уже через год. Статуя длинноволосой девы чудесным образом остается нетронутой атмосферой, но там, где она когда-то протягивала своими тонкими руками цветы и виноград, теперь она предлагает лишь свои груди, а из обоих плеч выдаются только щербатые обрубки. Однажды я спустился вниз и обнаружил, что ее каменные фрукты лежат, расколотые, на земле, как будто она утомилась держать их год за годом и бросила вниз.

Только в прошлом году один из грифонов, который всегда сидел на уступе под потолком без единой жалобы, затеял перепрыгнуть склеп, чтобы провести время со своим заскорузлым близнецом. Нет сомнений, что он так долго сидел на карачках на своем насесте, что, надеясь покрыть расстояние одним прыжком, обнаружил, что одеревенел от столь долгого сидения, и в итоге вообще едва ли покрыл какое-то расстояние. Он просто упал, ударился об пол и разлетелся вдребезги, по дороге отхватив нос у женщины с младенцем на руках.

Все население этой огромной сырой залы будто бы вернулось с какого-то странного поля боя. Словно здесь госпиталь для расколотых статуй. Каждый месяц пол подметают от края до края, но под ногами всегда хрустит песок.

Этим утром я склонил голову перед изображениями матери и отца, которые лежат рядом точно так же, как они лежали когда-то давно в постели. Каменные ангелы со всех сторон продолжают крошиться, но фигуры родителей остаются нетронутыми, поскольку вырезаны из каррарского мрамора, и раз в две недели горничная чистит их от обломков. Черты их лиц, хоть и сияют глянцем, всего лишь жалкое подобие настоящих. Отец мой в смерти выглядит более озабоченным, чем при жизни. Камень почти смягчил мою мать. Мрамор придает им желтоватый отсвет, как будто они вырезаны из свечного воска, хотя нет сомнений, что огонь моих родителей давно угас.

Странно, что их лица теперь моложе моего. В их отсутствие их единственный сын состарился. Когда я думаю о них, я всегда смышленый маленький мальчик. Не тот лысый и согбенный старик, которым я стал.

Прочтя молитву за мать и отца, я помолился о себе. Я чувствую, что меня беспокоит это наполовину ожившее воспоминание, этот обломок давнего сна. Нечто из очень далекого прошлого требует моего внимания.

Я спросил родителей: «Что именно я не могу вспомнить?» — но не получил ответа.

Они не говорят. Их губы плотно сомкнуты. Конечно, в конце концов, они и впрямь от меня ускользнули.


12 ноября


Весь день гулял около дома, восстанавливая силы. В области живота все еще немного побаливает. Должно быть, кожа растянулась, пытаясь вместить эти загадочным образом скопившиеся газы. В остальном чувствую себя гораздо лучше, разве что немного устал.

Первым делом принял мятную ванну и оделся в бархатные брюки и домашнюю куртку. Написал письмо с благодарностью мисс Уиттл из Нортон-ского Почтового Отделения, от которой я сегодня получил посылку, содержащую банку «Говяжьего Сока». Сопроводительная записка объясняет, что она прослышала о моих «трудностях с желудком» и что «прилагаемая говяжья вытяжка», которая для меня полнейшая новость, «гарантированно излечивает расстроенный кишечник». Дальше она пишет, что ее домочадцы часто применяют эту вытяжку как тонизирующее средство, и от всей души рекомендует мне тоже попробовать.

Странная жестяная баночка, должен сказать. Не более четырех квадратных дюймов, но довольно увесистая. На нижней стороне бирка с печатным текстом...


Этот экстракт состоит исключительно из сока превосходнейшей говядины, извлеченного легким нагреванием, без добавления воды или каких-либо иных субстанций, путем процесса, впервые обнаруженного нами, при содействии признанного светила терапии... принимать холодным.

Похоже, в наши дни ни одно средство не попадает на полку аптекаря без того, чтобы какой-нибудь терапевт, признанный или не очень, приложил к нему свое имя (конечно же, за неплохое вознаграждение). Каждое бритвенное лезвие, мозольный крем или средство для восстановления волос сегодня несет на себе восторженное личное одобрение какого-нибудь многоуважаемого Эксперта. И все же, как я заметил, многие революционные снадобья, превозносимые на внутренних полосах журналов в одном из номеров, редко появляются там в следующем. Не приходится надеяться, что их производители обанкротились и предстали перед суровым судьей, так что, надо полагать, эти молодчики постоянно перенаправляют свою энергию на другие лекарства, еще целебнее.


Что ни в коей мере не стоит расценивать как неуважение к мисс Уитгл и ее банке говяжьей вытяжки. Свою записку она заключила советом, чтобы я принимал половину банки с разбавленным бренди за ланчем, и, поскольку я питаю глубокое доверие к мнению женщины, я принял решение так и поступить. Время от времени живот все еще урчал и ворчал, и, похоже, этот сок говядины был подходящим средством, чтобы его унять.

Полдень застал меня в столовой, где я нервно поглядывал на банку, лежащую на скатерти. На упаковке был напечатан странный барельеф, и на время я задумался о том, что закругленный выступ крышки и экзотическая форма могут заставить подумать, что в банке не мясо, но ароматный турецкий табак. Я умудрился потратить таким образом несколько минут, прежде чем приступил к удалению крышки при помощи перочинного ножа. Просунуть нож в щель между крышкой и основанием удалось не без борьбы, а получив точку опоры, я потратил еще больше сил, чтобы разнять их. Нож как будто втуне старался одолеть притяжение вакуума, пока, наконец, крышка не отлетела с мощным хлопком. Под ней оказалась муслиновая обертка, очень липкая на ощупь, а завернув ее края, под толстой пленкой желатина я обнаружил твердый кожистый кубик, похожий на сморщенную карманную библию.

Нож без малейшего труда прошел в эту мясную субстанцию сквозь плотный студень, но, едва он проткнул темную кожицу, омерзительная вонь вырвалась наружу. Все мое тело отпрянуло, как будто меня ударили в грудь, и мне потребовалось немало усилий, чтобы держать банку на расстоянии от себя, пытаясь при этом сохранить равновесие и вернуть разуму способность мыслить. Таким едким и всепроникающим был этот запах, будто живой зверь возник прямо в моей столовой. Мне пришлось вытирать глаза платком, пока я не пришел в себя, чтобы открыть окна и впустить немного воздуха, пригодного для дыхания.

Я был поражен, и, честно говоря, на меня произвело немалое впечатление, что такой сильнодействующий запах может содержаться в такой крохотной баночке. Я осторожно вернулся к ней и нерешительно заглянул внутрь. «Да кто из живущих будет есть такое?» — подумал я, легонько тыкая говядину вилкой. Структурой она напоминала грязь, налипшую на подкову.

В эту минуту я увидел, как заглядываю в дверь Почтового Отделения и мисс Уиттл спрашивает меня, как подействовало ее средство. Я никогда толком не умел врать. Она раскусит меня с одного взгляда. Мне попросту придется избегать Почтового Отделения месяцев шесть — или даже год. Меньше всего мне хочется оскорбить чувства мисс У., но только дурак высшей пробы засунет в свой организм что-либо, так убедительно напоминающее по запаху живую корову.

Прошло добрых пять или десять минут, прежде чем я, наконец, метнулся к банке, сделал выпад вилкой и заглотил кусок, не разжевывая. Потом ухватил графин с бренди за тонкое горлышко, хлебнул пару глотков, подождал и хлебнул еще пару.

Должно быть, я сидел на стуле довольно долго, ожидая, что случится дальше. Когда вошла миссис Пледжер, чтобы пригласить к обеду, сомневаюсь, чтобы я пошевелил хоть мускулом; я не был уверен, уютно ли сок говядины чувствует себя внутри или собирается вернуться наружу. Она вошла в комнату, набрала воздуха, чтобы заговорить, затем остановилась с открытым ртом. Ее лицо перекосило от ужаса, отчего брови сдвинулись мостом над переносицей. Она сделала секундную паузу, понюхала воздух уже более пристрастно, глаза ее стрельнули влево и вправо, прежде чем остановить свой испепеляющий взгляд на мне. Затем она развернула свое громадное туловище и вышла, не произнеся ни слова.

С тех пор прошло добрых восемь часов. Слава богу, я все еще жив. И хотя меня немного подташнивает и дыхание мое куда тяжелее обычного, я утешаю себя тем, что, по крайней мере, теперь я с чистой совестью могу предстать перед мисс Уиттл.


18 ноября


Полдня разбирался со счетами и письмами. Накропал записку доктору Коксу, безоговорочно отказавшись оплатить его счет и сообщив ему на чистом английском, что больше не желаю иметь с этим субъектом ничего общего. Вызвал Клемента и велел немедленно отдать записку рассыльному.

Этим утром я узнал из письма преподобного Меллора, что он вел раскопки в пещерах у Кресвелла — на что я, очевидно, дал согласие несколько лет назад — и теперь испрашивает моего разрешения прочесть там лекцию. Вчера я получил слезливое письмо от некоей Сары Свейлс, где она умоляет позволить ей продолжить жить в коттедже после недавней смерти матери. Дал преподобному Меллору разрешение на лекцию (он может устроить там хоть цирк, если сможет протащить животных), а дорогая Сара, которая, как мне сказали, работает в Нортоне, похоже, с чего-то взяла, что я выкину ее на улицу. Конечно, это полный абсурд, и я написал ей, чтобы убедить ее в этом.

Тихо сидеть за своим бюро, возиться с бумагами и перьями — мое величайшее наслаждение. Мне кажется, именно здесь в мою сумасбродную жизнь возвращается хоть немного порядка. Как мне сказали, это голландское бюро с «цилиндрическим фасадом» — теперь ему уже более ста лет — раньше принадлежало моему отцу, а перед этим — его отцу. В доме, полном древней мебели, которая давно уже принялась оседать и кругом извергать свою набивку, мое бюро — один из немногих предметов, пока еще стоящих прямо.

Практически каждый дюйм его покрыт инкрустацией или шпоном: мозаичный калейдоскоп. Странные птицы и бабочки порхают по его бокам, лозы, усыпанные листвой, ползут по ящикам и свисают с его чрева. Весь он мягко светится от десяти тысяч французских полиролей — десяти тысяч! — так что случайное поглаживание порождает утонченный писк.

Основной его объем составляют три массивных ящика, соблазнительно изогнутых, словно расплавленных на солнце. А когда поднимается ребристая крышка, чтобы исчезнуть в своей узкой полости, пьянящий аромат вырывается наружу — не только чудесное дерево и лаки, но и чернила, карандашные очистки, старые рукописи и переплетный клей. У задней стенки выстроились в ряд сторожевые будки для наклоненных блокнотов, потрепанных писем, маленьких книжек с квитанциями и тому подобного. Прямо посередине расположен ряд ящиков, шести дюймов в ширину, куда сложены кусочки воска и промокательной бумаги, перья и ручки. Эти пустяковые, но часто нужные мелочи и есть то, что столь непринужденно охраняют мои бумажные часовые.

Золотые петли, ручки и кронштейны холодны на ощупь круглый год. Каждый уголок, накладка и бордюр сделаны из самого лучшего дерева. Помню, один малый сказал, что никогда не видел столько падука[4] на одной вещи. Но когда ваши глаза вдоволь насытились красотой бюро и нос втянул все многообразие составляющих его сложного букета, когда ваши пальцы уж точно облазили каждую впадинку и щелку, все равно останется не меньше дюжины потайных ящичков и отделений, ускользнувших от жадных рук.

Ибо все бюро изрешечено тайниками, которые выдают себя лишь при очень близком знакомстве. Нужно правильно выбрать, на какую панель нажать или какую задвижку повернуть, чтобы открылся вращающийся отсек. Выдвиньте верхний ящик до конца, и откроется другой ящик. Целая группа пружин и рычагов таится в недрах дерева, так что ручка одного запора обнаруживает другой, и то, что секунду назад казалось цельным, превращается в крохотную раздвижную дверцу. Все бюро — огромный улей потаенных местечек, которые редко видят божий свет. Впрочем, с таким-то количеством укромных мест, я хотел бы иметь побольше ценностей, которые нужно прятать. Немного старых монет, несколько частных писем и документов рассованы тут и там, но больше ради игры в тайну, чем по требованию необходимости.

Делая эту запись, я несколько раз останавливался, чтобы поглядеть в окно. Окрестности выглядят совершенно пустынными, будто человечество стерто с лица Земли. Теперь, когда деревья стоят голые, я могу далеко смотреть в любом направлении, но куда бы я ни бросил взгляд, нигде, похоже, нет ни души. Вопреки расхожему мнению, что мир зимой замирает, я полагаю, что на самом деле он как раз приходит в движение. В хорошую погоду мы больше склонны остановиться и поболтать, ибо лето по доброте своей позволяет солнцу греть нас, так что мы не спешим перейти от одного дела к другому. Но когда погода холодает и наступают морозы, мы стремимся как можно быстрее вернуться в тепло и торопимся покинуть пейзаж, отчего он становится уж совершенно скудным и печальным.


21 ноября


Частота стула у меня возвращается к норме, хотя ; испражнение все еще довольно болезненно. Я слышал (или просто вообразил), что употребление куриных яиц может замедлить продвижение пищи и вообще поспособствовать закупорке путей. Поэтому никаких яиц — по крайней мере, две недели — посмотрим, поможет ли это. Позавтракав копченой селедкой, тостами и мармеладом, залитыми столовой ложкой жира из печени трески, я ощутил себя промасленным насквозь. До такой степени, что, сидя в ожидании, чтобы пища улеглась, я чувствовал, что вот-вот соскользну со стула.

Хотя вид у каждого дерева в поместье жалкий и замученный, солнце светит вовсю, и к середине утра я почувствовал, что меня тянет на улицу. Облачился в зеленый двубортный сюртук с меховым воротником и бордовую накидку до колен. У двери выбрал серый широкополый цилиндр, пару лайковых перчаток, кремовый шерстяной шарф и трость.

Я планировал дойти до самого Кресвелла, но не прошел и ста ярдов от дома, когда испытал некую пугающую дрожь, меня охватившую, будто кто-то наступил на мою могилу. На эту долю секунды я почувствовал себя очень уязвимым, словно подо мной разверзается земля. Ужасное мгновение тревоги, источника которой я не знал. Затем она прошла. Небо было чистым, дул легкий ветерок. Я был в недоумении. Возможно, слишком долго сидел дома.

Неожиданно Кресвелл показался невообразимо далеким, и я изменил маршрут и направился к озеру, предполагая потом пройтись в направлении Уоллинбрука, в надежде, что ходьба немного оживит мое кровообращение. Я достиг озера через несколько минут и постоял на старом причале, глядя на безупречно незыблемую гладь воды. С этой стороны у воды в изобилии стоят конские и обычные каштаны, и я наклонился, чтобы подобрать парочку истлевающих листьев. Их великолепные цвета могли бы доставить мне удовольствие, если бы я не желал так сильно, чтобы они до сих пор оставались на деревьях. Я поднял один к холодному солнцу.

— Ты спрыгнул? — спросил я его.

Его тонкие жилы напоминали карту речных притоков. Я подумал: «У тебя такие же пальцы, как у меня. Ты просто плоская рука. — И затем: — Дерево — человек со множеством рук».

Я продолжал размышлять, насколько непрактично в один прекрасный год приделать все упавшие листья обратно на деревья, когда шум по соседству разорвал тишину и заставил меня поднять голову.

Из воды выпрыгнула рыба. Серебряная спина сверкнула на солнце. Но прежде чем я успел толком понять, что происходит, она скрылась под водой. Как это шокирующе необычно. Озеро, которое всего минуту назад казалось таким унылым и безжизненным, бросило в воздух рыбу и вновь поглотило ее. Я ошарашенно посмотрел кругом, будто ожидая от кого-то подтверждения. Но я был единственным свидетелем. Рыба прыгала лишь для меня.

От того места, где рыба вернулась в воду — а это, кстати, была довольно крупная рыба, — по масляной глади озера тихо разошлась дюжина кругов. И подобно этой ряби, которая теперь мягко касалась берега, вид летящей рыбы — сама его неожиданность — вновь и вновь приходили мне на ум.

Мне понадобилось несколько минут, чтобы прийти в себя, и даже тогда плеск и вспышка этой рыбы все норовили неожиданно всплыть в моей голове. Я заметил, что поглядываю на воду, смутно ожидая, что рыба выпрыгнет еще раз. Но ничто не шелохнулось. Поверхность вновь было плоской и неподвижной.

Прошло несколько минут, наполненных молчанием озера вперемежку с воспоминаниями о прыгающей рыбе, прежде чем до меня постепенно начал доходить смысл увиденного. Я нашел в кармане клочок бумаги и карандаш и записал свои мысли...


Если рассматривать промежуток между рождением и смертью на фоне вечности, он — кратчайшая из траекторий. Мгновения, когда мы ощущаем шлепок повитухи и когда вновь погружаемся в глубокий, черный пруд, разделяет один лишь вздох. Не успеваем мы взлететь, как чувствуем неумолимую хватку гравитации. Лишь на секунду мы зависаем, трепеща, во всей нашей красе. Наше тело чувствует воздух, холодные глаза жадно вбирают свет. Мы слегка поворачиваемся, будто на вертеле. Потом мы начинаем падать.


Я завершил запись жирной точкой. Еще секунду прислушивался к своим мыслям и обнаружил, что, судя по всему, ничуть не обеспокоен тем, что записал. Напротив, я почувствовал себя приободренным. Убрал карандаш с бумагой в карман и зашагал к дому.


22 ноября


После ланча меня вдруг начала одолевать апатия, что для меня ничуть не удивительно в это время года. Иногда я задаюсь вопросом, не должны ли люди в темные месяцы впадать в спячку — за компанию с белками.

Мой живот до сих пор не в порядке, и в пояснице весь день ощущалось стеснение, а потому я подумал, что во второй половине дня мне не повредит прогулка.

Уже не в первый раз мне пришло в голову, что осенний воздух может быть для меня вреден. Так что я решил, как и планировал еще вчера, дойти до Кресвелла, но сделать это под землей. Я отказался от зеленого сюртука в пользу светлого пальто и взял меховую муфту вместо перчаток. В остальных отношениях, отправляясь в путь по Западному тоннелю, я был одет практически так же, как и вчера. Карета с Гримшоу и Клементом ехала в двадцати ярдах позади меня. Клемент настоял на своей поездке, взяв с собой одеяла, печенье и кастрюльку холодного рисового пудинга, в случае если по дороге мне понадобится пища.

Прогулка была великолепна. Я не изучал тоннели так близко с тех пор, как они были закончены, и, должен сказать, остался очень доволен тем, что увидел. Кирпичная кладка просто потрясающая, а Западный тоннель — прямой, как стрела. Проблема, которую ни мистер Бёрд, ни я не предусмотрели, состояла в том, что некоторые световые люки оказались завалены сверху опавшей листвой. Я отметил про себя, что, как только мы вернемся, надо послать людей расчистить все люки.

В целом, направляясь под землей к деревне, я чувствовал себя вполне бодро и весело, а потому устроил небольшой сеанс пения, начав с «Джонни Сэндза» — своей любимой, — а затем продолжив несколькими повторами «Мне девяносто девять». Множественное эхо сперва мешало моему исполнению и заставляло меня сбиваться, но затем я смог приноровиться и включить его в свое пение, так что вскоре я, в некотором роде, пел дуэтом сам с собой. Я разбил песню на куски, строчка за строчкой — одно созвучие осторожно положено поверх другого, пока, наконец, весь тоннель не зазвенел хором моих голосов. Я пел ведущую партию и партию альта, попробовал дискант и глубокий, с придыханием, бас. Как военный, я маршировал, прочищая легкие, и пару раз мне удалось изобразить даже некое подобие сопрано.

Не заметил, как дошел до Кресвелла. Выйдя из тоннеля, я был буквально ослеплен солнцем, а от легкого ветерка моя кожа покрылась мурашками. Миссис Дигби развешивала белье, и я, приподняв шляпу, спросил, как поживают ее кошки. К тому времени, когда карета появилась из тоннеля и остановилась рядом со мной, наша болтовня подходила к концу, и я пытался вспомнить, почему Кресвелл казался мне таким привлекательным. Не найдя удовлетворительного ответа, я тут же отменил оставшуюся часть экспедиции. Развернулся, помахал на прощание миссис Дигби, и, проходя в ворота тоннеля, начал следующий сеанс пения.

Возвращаясь домой, пел в основном баллады — отцовскую птичью песню и старую матросскую хоровую. Большую часть слов матросской песни я подзабыл и был вынужден подбирать на замену свои собственные. Забавлялся мыслью о коровах наверху, лениво жующих в пустом поле, в то время как из-под земли доносится голос какого-то старика, вопящий о бушующих волнах и охоте на огромную белуху.

В общем, вполне удовлетворительный день. Уверен, сегодня я буду спать крепче некуда. Хотя кое-что меня беспокоило. Когда я оглядываюсь на события прошедшего дня и представляю, как шагаю по тоннелю, мне кажется, что я был не один. Такое ощущение, что... как бы это сказать... что кто-то меня сопровождал. Возможно, не вполне видимый, но все-таки кто-то был.

Некто очень юный — это все, что приходит мне в голову. Некто юный, кто просто находится рядом.

Я часто интересовался — тот малый, с которым я веду беседу, когда сам с собой обсуждаю какой-то вопрос, — он внутри меня или снаружи? Может, это как раз он и есть? Больше того, теперь, когда он привлек мое внимание, я начинаю думать, что он со мной уже очень давно.


24 ноября


Что ни говори, еще не совсем поправился. Недомогание то появляется, то исчезает. Обтерся банным полотенцем без ванны, чтобы взбодриться (мой отец называл это «шотландской ванной»), но мне удалось лишь добавить к своему списку хворей изнеможение. Боль, что на прошлой неделе определенно можно было счесть острой, теперь стала скорее пульсирующей. Очень странно — похоже, чертова штука смещается. Я уверен, что сегодня она во мне глубже и ближе к ребрам.

За обедом, когда я только что доел превосходный суп из бычьего хвоста и жевал кусок хлеба, мои зубы сомкнулись на чем-то, что я не смог прокусить. «Кусок хряща?» — подумал я, ощупывая его языком. Вещество приютилось у меня между зубов. Тогда большим и указательным пальцем я выудил его, и при ближайшем рассмотрении оно оказалось туго скрученной бумажкой.

— Бумага в моем хлебе, — сказал я.

Потребовалось немало усердия, чтобы развернуть этот клочок, размеры которого, когда я разгладил его на столе, оказались примерно полдюйма на два. Я с трудом разглядел на нем некое подобие сообщения, написанное карандашом. Бумага была сырой от недолгого пребывания во рту, но, со временем, мне удалось разобрать следующие слова:


...ибо хлеб, который мы едим, — один хлеб, и вино, которое мы пьем...


Что ж, это ровно ни о чем мне не говорило — ни единой зацепки, — и вскоре я пришел к выводу, что это, должно быть, часть более длинного повествования. Говоря начистоту, все это не на шутку меня встревожило, отчасти благодаря напыщенности текста. Кто-то посылает мне сообщения, подумал я. Сообщения, связанные с хлебом и вином. А если я владел лишь фрагментом того, что было гораздо более длинным трактатом, кто мог поручиться, что я не проглотил оставшуюся часть, которая, несомненно, еще сильнее расстроила бы мое пищеварение? Я вызвал миссис Пледжер.

— Миссис Пледжер, — объяснил я спокойно, — я нашел в своем хлебе несколько слов.

Выслушав изложение ситуации, она попросила разрешения взглянуть на клочок бумаги. Глаза ее скользнули по надписи, и она с пониманием кивнула.

— Игнациус Пик, — сказала она.

Это имя было мне незнакомо. В воображении возникла зазубренная горная вершина. Но, как сообщила мне миссис Пледжер, Игнациус Пик работает в нашей пекарне. Затем, понизив голос до шепота, она сказала, что считает его «излишне набожным человеком».

Двадцать минут спустя он стоял передо мной в кабинете, все еще одетый в фартук и белый колпак и весь обсыпанный мукой, как будто его забыли в погребе. Парню явно недоставало силы, которая чувствовалась в его имени. Он стоял, не говоря ни слова. Думаю, я ожидал услышать его извинения без дополнительных подсказок. Он был человеком некрупным, с аккуратными бакенбардами, но когда он говорил, Господь просто переполнял его.

— Полагаю, это вы поместили слова в мой хлеб, мистер Пик.

— Не просто слова, Ваша Светлость, а духовные слова. Они из Библии, а это значит, они священны. Это святые слова, Ваша Светлость.

Пока он говорил, его короткие руки махали во все стороны, отчего легкие лавины муки соскальзывали с его куртки и оседали на полу.

— А почему эти святые слова оказались в моем хлебе, мистер Пик? — спросил я.

— Ну, понимаете, — сказал он, уставившись вдаль, — стало быть, этим утром, когда я занимался выпечкой, меня посетило неожиданное вдохновение так сделать, сэр. Иногда так случается... вдохновение нести Слово Божье.

Это привело меня в некоторое замешательство. Он улыбнулся самой блаженной улыбкой, что нисколько не исправило положение.

— Только в моем хлебе, мистер Пик, или во всем хлебе?

— Да нет, во всем, Ваша Светлость. Во всех буханках, что под руку подвернулись.

Он вытянул обе руки, насколько смог, так что маленькие запястья выдавались из манжет его куртки, и замахал руками взад-вперед, чтобы привлечь мое внимание к акрам и акрам святого хлеба. В течение нашей беседы *он часто прибегал к жестикуляции, будто проповедовал с высокого амвона. Раз или два он даже сжал кулаки и воздел их над головой, как будто призывая собственные громы и молнии. Как бы то ни было, похоже, эти величественные жесты мало соотносились с теми словами, что с шумом вылетали у него изо рта.

— Что за цитату я только что нашел у себя во рту? — спросил я и передал ему клочок бумаги.

Он едва взглянул на него, вознес голову обратно на плечи, обратил глаза горе и обратился к потолку таким зловещим тоном, что у меня волосы встали дыбом.

— «Мы соединяемся в едином мистическом теле и возглашаем об этом, во имя братства через таинство причастия; ибо хлеб, который мы едим, — один хлеб, и вино, которое пьем, — одно вино, хотя бы хлеб состоял из многих зерен пшеницы, и вино из многих отдельных ягод...» Первое к Коринфянам, десять, семнадцать.[5].

Все это время его глаза оставались плотно закрытыми, зато руки беспорядочно махали во все стороны и продолжали махать еще несколько секунд после окончания декламации. Затем, совершенно неожиданно, они ринулись вниз, как будто их подбили, и театрально хлопнули своего хозяина по бокам, выбив из них два новых облачка муки.

— И что это означает? — спросил я его.

— Братство во Христе, Ваша Светлость, — ответил он.

Я немного поразмыслил над этим под пристальным взглядом своего пекаря. Затем я спросил, не горят ли его бумажки в печи, но он ответил, что на самом деле вставлял цитаты после того, как буханки были выпечены.

— Я просто проковыриваю дырочки шпателем и запихиваю их внутрь.

Я кивнул ему, испытывая некоторое затруднение. Вообще-то я вызвал мистера Пика, чтобы отчитать его, но никак не мог найти подходящее для этого основание.

— Вы не боитесь, что кто-нибудь может подавиться? — спросил я, с некоторой надеждой полагая, что, если мне удастся обнаружить в нем хотя бы крупицу вины, мне, по крайней мере, будет с чего начать.

— Пока никто не подавился, сэр, — сказал он с улыбкой. — Цитаты все-таки короткие.

— И вы всегда используете цитаты, связанные с хлебом?

— В основном, сэр. Да, именно так, сэр... Почему-то это кажется правильным.

Я согласился. Я совершенно не представлял, что делать с этим парнем. Очевидно, он не сделал ничего особенно дурного (или, что существеннее, ничего, что он считал бы дурным). У меня вырвался тяжкий вздох. Боль в грудной клетке продолжала меня терзать. Вдруг у меня возникла блажь спросить:

— Вы случайно не занимаетесь исцелением, мистер Пик?

Он поглядел на меня и снова завел свое:

— Господь исцеляет, сэр. «Да не узрят очами, и не обратятся, чтобы Я исцелил их»[6].

— Да, разумеется. Но я ищу телесного исцеления, мистер Пик, а не духовного.

— Он и тело исцеляет, Ваша Светлость. «Исцелю тебя от ран твоих, говорит Господь»[7].

На мгновение он умолк, и я почувствовал, как глубокое отчаяние овладевает мной. Вот человек, который полностью счастлив, погруженный в свою веру. Он знал ее (или, по крайней мере, ее терминологию) как свои пять пальцев и, кажется, не имел сомнений относительно мира и своего места в нем. Это повергло меня в немалое уныние. Наверное, потому, что я завидовал ему больше, чем любому из тех, кого когда-либо встречал. Он стоял передо мной, опустив голову, — уверен, выуживал из памяти другую, еще более впечатляющую цитату из Слова Божьего. Наконец он посмотрел на меня и спросил:

— Вы когда-нибудь виделись с Дубли, сэр?

Ну, если имя пекаря напоминало горную вершину, «Дубли» напомнило мне гряду низких холмов, вроде Малвернских, или другую плодородную местность. Но, как сообщил мне Игнациус Пик, на самом деле Дубли — это фамилия двух сестер, которые живут в Уитвелле и, говорят, обладают редким даром «видеть человека насквозь».

— Вам нездоровится, Ваша Светлость? — спросил он меня.

Я сказал, что, вероятно, так и есть.

— Ну, тогда, к ним-то вам и надо. Эти дамы— лучшие по диагнозам во всем графстве. Любому диагноз поставят, даже когда другие не могут.

Тогда я поблагодарил его и пожелал удачи с цитатами. Потом поделился с ним запоздалой мыслью, посоветовав подумать, нельзя ли привязывать их к буханкам бечевкой. Таким образом, они бы оставались в сохранности, и получатели не рисковали бы проглотить их, не читая.

— О нет, сэр. Так толку не будет. Понимаете, неожиданная находка — как раз то, что заставляет грешника остановиться и подумать. Вот как мы можемего спасти.

— Понимаю, — сказал я.

Он широко улыбнулся, живо кивнул мне и зашагал к двери.

Через пару секунд после его ухода, раздумывая, не разыскать ли мне тех странных сестер, я заметил на ковре, там, где стоял мистер Пик, два аккуратных следа в маленькой кучке муки.


25 ноября


Сразу после завтрака отправил Клемента к сестрам Дубли, и к десяти утра он вернулся с новостями, сообщив, что те будут рады принять меня сегодня днем. Обе стороны договорились о приемлемой цене, и к двум часам мы уже покинули Северо-Западный тоннель и ехали через деревню Уитвелл. Мы специально взяли пролетку, чтобы преодолеть крутой холм, но вскоре, несмотря на усилия Гримшоу, лошади почти перестали двигаться, и последние несколько сотен ярдов нам с Клементом пришлось идти пешком.

Я почти не чувствовал тупой пульсации, притаившейся в грудной клетке, и начал волноваться, что заявлюсь к Дубли, не имея за душой вообще никакой хвори. Но когда мы достигли вершины холма и остановились, чтобы полюбоваться холодным пейзажем Ноттингемшира, простиравшегося внизу, пульсация неожиданно вернулась, и я наслаждался видом со странным облегчением оттого, что вновь обрел свое недомогание.

То немногое, что я знал об этих Дубли, я почерпнул от мистера Пика — а именно, что они сестры, средних лет, известны тем, что обладают странными духовными способностями, которые позволяют им заглядывать внутрь людей. Говорят, они могут наблюдать работающий орган, как будто он лежит и подрагивает перед ними на блюдце. Пока мы стояли, обозревая поля и леса, я спросил у Клемента, как он относится к подобным заявлениям о мистических способностях, но он вежливо уклонился от комментария. Должен сказать, что его неусыпная дипломатичность порой раздражает до последней крайности.

Через пять минут мы прибыли к Дубли, и Клемент ушел пить чай вместе с Гримшоу, чья кузина живет неподалеку, а я очутился перед скромным каменным домиком на вершине холма, с заросшим садом и чудесным видом вокруг. Постучав в дверь, я заметил, что все шторы опущены, и подумал, не предаются ли сестры послеобеденному сну. Затем я услышал, как гремит задвижка, и дверь распахнулась, обнаружив двух великолепных женщин — на исходе четвертого десятка, надо полагать, — с черными, как смоль, волосами до плеч; на обеих были накрахмаленные белые фартуки. Мистер Пик не упомянул, что на самом деле они были близнецами и вместе представляли поразительное зрелище. Их сходство не было идеально, но тем не менее они были сделаны из одного теста.

Первая подняла брови и улыбнулась. Вторая прошептала:

— Входите, сделайте милость.

Меня препроводили в гостиную — в комнату, где все занавеси были задернуты. Она была очень тесной, с таким низким потолком, что он почти задевал головы двух леди. Единственным украшением были две картины в рамках, стоящие на каминной полке, — одна изображала коричное яблоко в разрезе, другая — тот же плод, висящий на ветке. Я согласился выпить чаю, и несколько минут спустя мы втроем сидели вокруг стола, и только звон и дребезжание наших чашек и блюдец нарушало растущую тишину. Я подумал, что должен начать вежливую беседу.

— Я и сам выращиваю яблоки, — радостно объявил я, кивая в сторону картин. Но сестры лишь едва заметно улыбнулись и продолжали потягивать чай.

После некоторого молчания я выразил восхищение их чаем, сказав, что он «действительно превосходен». Но мои слова, похоже, даже не были услышаны, ибо женщины продолжали неотрывно глядеть на столешницу, очевидно, погруженные в какое-то глубокое и безмолвное общение.

Я подумывал, на какой бы еще пустяк мне следовало обратить их внимание (может, на погоду или на скатерть), когда без малейшего уведомления обе одновременно встали со стульев.

Одна сказала:

— Соблаговолите последовать за нами, Ваша Светлость.

Я поставил чашку на блюдце довольно торопливо, задев в процессе ложку и устроив целое представление; к этому времени обе сестры уже были у двери и ласково манили меня в соседнюю комнату.

Здесь, как и в гостиной, тяжелые шторы не пропускали солнечный свет. Вся комната освещалась двумя лампами под потолком, которые вместе источали немало теплого янтарного света. Двое напольных часов стояли друг напротив друга и обменивались секундами, словно теннисным мячом. Обе сестры терпеливо ждали меня у двери, стоя так неподвижно и тихо, что, когда я вошел, мне показалось, что в этой теплой уютной комнате шевелятся лишь маятники в часах. Сам воздух был какой-то медлительный и тягучий, так что я не на шутку встревожился. Как будто меня пригласили прыгнуть в очень глубокий пруд. Дыхание мое участилось, голова начала кружиться.

Одна из сестер взяла меня за руку. Другая произнесла:

— Все хорошо, правда?

После этого, надо признать, весь мой страх испарился, я только испытывал смущение из-за капелек пота на лбу. Могу лишь предположить, что на мгновение проявился какой-то животный инстинкт, внушив мне безотчетное стремление бежать отсюда. Но сестры распознали мою тревогу и тут же усмирили ее. Они сказали: «Все хорошо, правда?» — и я, как дитя, тут же поверил, что все и впрямь хорошо.

Одна из сестер помогла мне снять сюртук, другая попросила задрать рубашку. И вот я стоял посреди сладостно-теплой комнаты, задрав рубашку на грудь.

Сестры начали медленно кружить вокруг меня. Часы тикали на два голоса. Каждый взмах маятника отрезал еще дольку времени. Одни спрашивали, другие отвечали.

«Какой странный мирок», — подумал я, чувствуя, словно всплываю из воды. Я становился все спокойнее, пока годы моей жизни, один за другим, соскальзывали с меня, и где-то глубоко-глубоко во мне детский голос шепнул: «У меня болит животик».

— Где болит, Ваша Светлость? — спросила сестра.

Я прикоснулся к животу, сразу под ребрами. Надавил, чтобы показать, как глубоко сидит боль. Тогда одна из сестер взяла мою руку, отвела ее в сторону и расположилась прямо передо мной. Она застыла на месте и уставилась на меня. Вторая разместилась сзади. Медленно катились секунды, близнецы не спускали с меня глаз, и я чувствовал, что покачиваюсь на долю дюйма из стороны в сторону. Но я нисколько не боялся упасть, поскольку был крепко пригвожден могущественным взглядом сестер.

Теперь комната погрузилась в абсолютную тишину. Та сестра, что была спереди, кивнула, вторая согласно хмыкнула сзади. Все вокруг купалось в необычайнейшей атмосфере. Повсюду двигались невидимые течения. И я вдруг с приятным изумлением понял, что на самом деле сестры наблюдают чай внутри меня. Следят, как он постепенно прокладывает себе путь. Они дали мне выпить чашку чая и теперь смотрели, как мои органы с ним справляются.

Их проницательные глаза меня ничуть не беспокоили. К тому же впервые в жизни я спокойно осознавал независимое существование каждого органа, занятого своим делом. Кивки сестер, их тихие «мм» и «а» носились взад-вперед, а я клевал носом и рассматривал восхитительную красноту своих век. И постепенно я представил себе во всех деталях... мою печень, мое сердце, мои легкие. Я не имел понятия, какого они цвета и размера, какие трубы их соединяли. Не знал, что не дает им соскользнуть со своих отдельных полок. Однако теперь они были не бездушными, безымянными сущностями, но личностями со своим характером и важными обязанностями. Рыбы... вот кем они мне казались. Рыбы, обжившие разные глубины моего пруда. Как форель, которую я видел однажды спящей под водой у камня, они легонько раздувались и сокращались внутри меня.

— Вот и все, Ваша Светлость, — прошептала одна из сестер.

Неожиданно комната вновь наполнилась тиканьем часов.

Теперь обе сестры стояли передо мной. Понадобилось время, чтобы я пришел в себя. И когда мои ноги вновь почувствовали под собой землю, одна из сестер показывала на дверь. Другая улыбалась.

— Пойдемте? — сказала она.

Следуя за ними и заправляя на ходу рубашку, я заметил, что мои десны болят, как это бывает, когда я засну днем. Мы все заняли свои места вокруг стола, и обе сестры посмотрели на меня.

— Если вы не возражаете, я предпочел бы перейти прямо к делу, — сказал я. — Что именно вы видели?

Они переглянулись, чтобы решить, кто из них будет говорить.

— Вы ели говядину, — сказала одна. То было скорее утверждение, чем вопрос.

Я подумал пару секунд и залопотал: —Да. Я... Сок говядины... ел. Совершенно непотребный этот сок.

— Говядина вам не годится, — сказала сестра.

— Господи, еще и бычий хвост, — продолжил я в возбуждении. — Только вчера был суп из бычьего хвоста.

— Говядина вам не годится, — повторила она. На этот раз я расслышал ее и согласился:

— Очень хорошо. С этой минуты в рот не возьму говядины.

Затем они вновь обменялись многозначительными взглядами, и другая сестра сказала, еще тише:

— Сразу как вы вошли... мы заметили... — Я кивнул ей, и она продолжила: — Мы заметили, что ваша аура не в порядке.

Честно скажу, это меня просто подкосило. Я не имел ни малейшего понятия, где у меня аура. До сих пор я даже не знал, что она вообще у меня есть.

— Это свет, который исходит от человека, — сказала другая сестра. — В вашем есть изъян.

Можете себе представить, насколько огорчительной была эта новость. Кому нужна аура с изъяном?

— И как мне прикажете ее восстановить? — спросил я.

— Возможно, вам чего-то не хватает, — сказала молчаливая сестра. — Вы должны сами заняться поисками пробела и заполнить его.


Я рассчитался с ними в коридоре, пожал им руки и поблагодарил за потраченное время. Когда они открыли дверь, прихожую залил дневной свет. На пару мгновений я задержался на пороге.

— Простите, — сказал я, — если не возражаете, я хотел бы спросить... что именно вы видите, глядя на человека?

— Мы видим его внутренности, — сказала одна.

— Видим, как он устроен, — добавила вторая.

Клемент встретил меня у садовых ворот и проводил к карете.

— Они не шарлатаны, Клемент. Правда, — сообщил я ему. — Они видели сок говядины.

Клемент одобрительно кивнул, и мы направились вниз по склону. Один раз я обернулся посмотреть на домик сестер, и мне показалось, что я разглядел бледное лицо между бархатных занавесок, но, взглянув еще раз секунду спустя, никого не увидел.


26 ноября


Много лет назад, когда я все еще вел светскую жизнь, пил бренди и курил сигары, от своего друга, доброго лорда Гэлвея, я услышал прелестнейший анекдот.

Мы сидели, глядя на угли, пылающие в камине, пытаясь прийти к согласию с только что уписанным чудовищным обедом, и он рассказывал мне о своем старинном приятеле, который подскочил к нему на каком-то приеме прошлой весной с «расчудесными новостями». И правда, новости были хорошие, ибо после долгих лет бесплодия его жена только что узнала, что беременна; неудивительно, что друг лорда Гэлвея сиял как медный грош, и не в последнюю очередь потому, что наконец-то у него мог родиться сын, который однажды унаследовал бы все его дела.

Несколько месяцев после этих радостных известий лорд Гэлвей был очень занят, а когда снова встретил своего приятеля, он сразу заметил, что тот выглядит ужасно хмурым. Опасаясь, что его жена, возможно, потеряла ребенка, Гэлвей решил, по его собственным словам, «проявить дипломатичность» и поддерживал светскую беседу, пока приятель сам не заговорил о том, что его беспокоило. Оказалось, он волновался за душевное состояние жены, даже опасался, что она уже на полпути к безумию. Лорд Гэлвей стал еще осторожнее — судя по мрачному выражению лица приятеля, он поступил мудро, — но понемногу удалось выудить из парня, что к чему.

Выяснилось, что жена приятеля постоянно... ела уголь. Сперва он обнаружил ее в своем кабинете — она сидела под столом и сосала маленький обломочек. Несколько дней спустя, за ланчем, он заметил кусочек, который она спрятала в платке и теперь крошила в суп. Шли недели, и он находил уголь по всему дому: подоткнутый под шарф, завернутый в шелковые платки, он оказался даже в ее лучшей шляпке. Ночью, когда гасили свет, он слышал, как она причмокивает под одеялом, потому что и в наволочке она хранила уголь, который сосала, прежде чем заснуть. Разумеется, утром простыни были грязными, а ее губы и язык — черными как смоль.

И все это огорчало ее мужа до невозможности. Он орал на нее и топал ногами, отбирал каждую найденную крошку. Он запретил ей близко подходить к углю и сделал тюремщиков из своих слуг, но, конечно же, не мог следить за ней целый день и прекрасно знал, что стоит ему отвернуться, как она украдкой бежала в подвал за новой порцией.

Остается лишь пожалеть, что старый приятель Гэлвея так долго скрывал свои опасения касательно помешательства своей жены, ибо если бы он поделился ими раньше, то скорее всего давно бы успокоился. Потому что Гэлвей — человек бывалый и слышал, что женщина, которая носит ребенка, подвержена целому ряду внутренних изменений, которые, в некоторых случаях, приводят к самым нелогичным и сильным потребностям. Существует предположение, что тяга к углю — случай на самом деле далеко не редкий — может оказаться не чем иным, как потребностью будущей матери в железе.

В общем, лорд Гэлвей немедленно сообщил все эти сведения своему приятелю, который умчался, как на крыльях, избавленный от тяжести на сердце. Несколько месяцев спустя его жена родила чудесного мальчика, ее страсть к углю исчезла так же быстро, как и появилась, и с прошествием лет ее муж с облегчением отметил, что их ребенок не унаследовал этой привычки.

Думаю, несколько месяцев назад, когда я гулял в парке около дома, эта история все еще копошилась в моей памяти. Было прекрасное утро — в июне или в июле, и солнце щедро дарило свое тепло. Бригада рабочих под управлением мистера Бёрда сооружала новый мост через озеро, а поскольку стояла жара, и воздух был влажный, некоторые парни разделись до пояса. Я уже поздоровался с мистером Бёрдом и собрался спокойно пройти мимо, когда один из рабочих отвернулся вытереть пот с лица, и я заметил, что на его спине наколота огромная карта Ирландии.

Она была лилово-красного цвета и простиралась от плеч до самого пояса. Разумеется, во мне сразу проснулся картограф-любитель, и я поспешил разглядеть ее. Подойдя ближе, я заметил, что карта-татуировка каким-то образом получилась объемной, чем, сказать по правде, я был немало озадачен, и лишь в паре ярдов от этого малого понял, что на самом деле на его спине большая короста.

Он, должно быть, заметил, что я слегка отшатнулся, ибо, хоть я не произнес ни слова, он пояснил как ни в чем не бывало:

— Псориаз, сэр.

— Псориаз, — беззвучно повторил я.

К счастью, он оказался сообразительным парнем и заметил, что я не понимаю, о чем речь, добавил:

— Это кожное заболевание, Ваша Светлость.

— Ага, — сказал я и придвинулся поближе.

Должен заметить, он был весьма любезен и нисколько не возражал, чтобы я изучил его великолепную коросту. Она была практически цельной; ее поверхность напоминала подгоревшее варенье. Вдоль побережья короста, которая все еще здорово напоминала Ирландию, немного шелушилась и в нескольких местах отставала от кожи. Помню, мне пришло в голову, что было бы здорово запустить пальцы под эту штуку и оторвать ее целиком. К счастью, мне удалось сдержать этот порыв, потому что парнем он был крепким, привык махать кайлом, и я уверен, он бы не на шутку разозлился, сделай я что-нибудь с его коростой.

Я спросил его, всегда ли короста напоминала Ирландию или когда-то была похожа на другие страны мира, и он ответил, что хотя короста постоянно перемешалась — то расползаясь, то сжимаясь, — ее сходство с картой какой-нибудь страны, говоря начистоту, никогда не приходило ему в голову.

И все же наша встреча показалась мне крайне увлекательной. Я дал славному малому шесть пенсов, поблагодарил его за потраченное время и уже собирался уходить, когда у меня возник еще один вопрос.

— Да, интересно... — сказал я. — А как вы его лечите?

И вновь, нимало не тушуясь, он рассказал мне, что врач недавно порекомендовал ему как можно чаще держать коросту на солнце, потому-то он сегодня и снял рубашку.

Не успел я переварить эти сведения, как он добавил:

— И угольный деготь, сэр.

Так вот, как я уже говорил, наверное, где-то в глубине моего сознания все еще находилась жена приятеля лорда Гэлвея, поедающая уголь, потому что, прежде чем я собрался с мыслями, слова «вы что, пьете деготь?» сорвались у меня с языка — да так громко и отчетливо, что парни, которые уже вернулись к своим делам, снова прекратили работу и уставились на нас.

Детина окинул меня холодным взглядом; его глаза сузились до двух щелочек. Голос его зазвучал так, словно он обращается к отсталому ребенку.

— Не пью, сэр. На спину мажу.

При моих обстоятельствах эту ошибку было нетрудно сделать, но совершенно невозможно объяснить.

— Конечно, конечно, — сказал я. Затем пожелал ему доброго дня и поспешил унести ноги.

Я знаю, это один из тех случаев, которые будут преследовать меня долгие годы. (Когда я был ребенком, я использовал семена сушеного шиповника в качестве «чесоточного порошка», но поскольку других детей рядом не было, я сыпал его себе же за шиворот. Упоминаю об этом потому, что оба ощущения кажутся мне в чем-то похожими.)

Нет сомнений, что пока я сижу и пишу об этой неловкой ситуации, тот самый рабочий держит речь в ближайшей пивной, рассказывая всем присутствующим о безумном старом Герцоге, который предложил выпить дегтю для исцеления псориаза.


27 ноября


Приняв совет сестер Дубли близко к сердцу, я распорядился, чтобы отныне и впредь говядину из моего рациона исключили. Миссис Пледжер оказалась на высоте и к ланчу преподнесла мне восхитительную котлету из сыра и спаржи, которая буквально таяла у меня во рту. Котлета — около шести дюймов в длину, в аппетитной панировке — сопровождалась морковкой в меду и легкой острой подливкой. Вечером, как я узнал, будет омар под острым соусом. Думаю, с такими успехами обойтись без ужасающей говядины будет проще простого. Остается надеяться, что улучшение не заставит себя ждать.

А вот с восстановлением моей поврежденной «ауры» могут возникнуть затруднения. Описание, данное сестрами, приводит на ум нечто вроде теплого света вокруг лампы. Думаю, это хороший образ. Теплый свет — как раз то, что нужно. Но когда я пытаюсь представить этот свет «с изъяном» или испорченным, передо мной возникает проблема. Если бы меня попросили представить ауру в виде плаща, к примеру, дело было бы в шляпе. Плащ — ну, скажем, большой твидовый редингот — продрался в каком-то месте. Скажем, я зацепился им за гвоздь. Очевидно, это значит, что мне потребно взять нитку с иголкой и заштопать его там, где он разорван. Но свет — с какой стороны приступить к латанию дыры в свете?

Я настойчиво пытался разрешить эту проблему, но так ни к чему и не пришел, постоянно колеблясь между теплым светом в одной руке и рединготом в другой.


Я совершенно уверен, что зловредный кулачок, в последнее время сидевший во мне под самой грудной клеткой, снова пустился в путь. Он выше, чем был раньше, и, похоже, сворачивает к позвоночнику. Поскольку мои легкие всегда были подвержены инфекции, я боюсь, как бы она не добралась до них и не явилась причиной скверного кашля, так что вчера вечером я попросил Клемента зажечь камфарную свечу, чтобы не дать треклятой штуке высунуть нос, и когда я проснулся, то сразу почувствовал, что она унюхала камфару и затаилась, поджав хвост. Я прихожу к выводу, что зло это жестоко и вероломно, но трусливо; оно все еще направляется к северу, но другой дорогой.


Во второй половине дня получил еще одно снадобье, на этот раз от преподобного Меллора. Убежденный, что я страдаю от «ревматизма», он включил в свою записку рецепт и настаивает, чтобы я им воспользовался. Рецепт достался ему от свояченицы из Уитби, где рыбаки, похоже, принимают это средство всю зиму напролет. Рецепт следующий:


Минеральная сера

корень ревеня толченое железное дерево

толченая селитра ...каждого по четверти унции,

скатать в пилюли по 6 гран ...

принимать по две каждый вечер перед сном.


Вообще-то, судя по составу, смесь больше похожа на порох, чем на какое-либо лекарство, но я все же исправно послал мальчишку ее приготовить. Когда он вернулся, с гордостью демонстрируя шарики, лежащие на тарелке, они напоминали маленькие пушечные ядрышки — выщербленные и опасные. Я велел поставить их на прикроватный столик. Если вечером у меня достанет храбрости, я выстрелю в себя парочкой.

Я готов признать себя старым, скрипучим и нашпигованным бессчетными судорогами и безымянными спазмами, но я уверен, что страдаю не от простого ревматизма. Это слово просто не подходит.

После обеда, сидя за своим бюро, согреваемый пылающим камином, я вдруг заинтересовался, каким образом новости о моем плохом самочувствии дошли до преподобного Меллора. Я определенно не упоминал об этом в письме, и, насколько я знаю, он не посещал моего дома.

Не правда ли, строить догадки о том, как разносятся вести, — увлекательное занятие. Возможно, мисс Уиттл из Почтового Отделения при случае, может, распространяет не только марки, но никто не стал бы всерьез подозревать в ней деревенскую сплетницу. И все же готов поспорить, что есть какая-то хитрая связь между мисс Уиттл и преподобным Меллором, по которой бодро прискакали новости о моем пошатнувшемся здоровье. Может, Его Преподобие зашел в Почтовое Отделение и случайно меня упомянул. Тогда мисс Уиттл могла ответить, что отправила мне банку говяжьего экстракта, прослышав, что я плохо себя чувствую. Но это приводит меня к другому вопросу. Откуда сама мисс Уиттл получила эти сведения? Кто рассказал ей?

Ну, знаете, у меня несколько дюжин работников, по всему поместью. Полагаю, нет ничего невероятного, если в один из дней, когда не особо много работы, двое из них обменяются новостями, в том числе — о здоровье хозяина. В этом нет злого умысла; люди просто болтают о том о сем. И если вся эта цепочка приводит к тому, что пара знакомых проявляет участие, присылая мне лекарства, полагаю, мне следует быть только польщенным и благодарным. Правда, иной раз мне доводилось подслушать разговоры, участниками которых двигала не доброжелательность, а глубочайшая неприязнь. Ничто в этом мире не движется и вполовину так быстро, как слух с привкусом скандала. Не каждый ли из нас бывал иной раз виновен в повторении слов, которые лучше было бы оставить при себе. Однако для некоторых людей вести о чужом несчастье — будь они настоящими или чисто умозрительными — хлеб насущный, и ничто не радует их больше, чем расточать свои дни, дуя в эту дудку.

Только что я попытался нарисовать карту, на которой можно проложить маршрут какого-нибудь любопытного известия. Используя в качестве примера свою болезнь, я начал с того, что написал имя мисс Уиттл с одного края, а преподобного Меллора — с другого. Я прикинул, что могло потребоваться двое или трое людей между ними, чтобы неосознанно послужить ступеньками для новостей. Но не успел я налюбоваться своей маленькой схемой и порадоваться тому, что все, оказывается, просто, как мне пришло в голову, что две или три безымянных персоны между дорогой мисс Уиттл и Меллором вряд ли рассказали свою историю только однажды. Нел1, если история хоть немного стоит пересказа, ее повторят и дюжину раз. И вот каждая линия на моей незатейливой карте неожиданно превращается в двенадцать, и

они разбегаются во всех направлениях. И конечно, каждый из двенадцати услышавших историю может передать ее другой дюжине. Слух катится, наматывая новые линии, и в итоге становится целым мотком бечевки.

Я быстро понял, что сейчас у меня разболится голова, так что некоторое время думал о других вещах (о раскрывающемся бутоне, о банке варенья). Затем я подумал, не лучше ли представить все это в виде генеалогического древа. Наверху страницы должны быть имена пары, которая впервые поделилась этой историей (или, так сказать, зачала ее), а внизу расширяющимся веером следует расположить имена многочисленных поколений потомков. Как в любой семье, надо полагать, черты новых поколений истории будут иметь некоторое, но ни в коем случае не полное, сходство с чертами первых. Да, превосходно.

Приободренный этим успехом, я попытался представить себе другие необычные карты и вспомнил одну, которую частенько подумывал изготовить, а именно — карту пути, который проходит обычное письмо. Через сколько пар рук должен пройти конверт с того момента, когда он впервые падает в почтовый ящик, и до момента, когда он приземляется на коврик у двери? Несомненно, по дороге письмо должно провести много утомительных часов в различных мешках и стопках. В общем и целом, надо полагать, это не так интересно. Но как чудесно, когда тебя наконец отсортируют и направят по желобу в мешок почтальона. Как чудесно, когда тебя откроют и прочтут!


Показания местной жительницы

В этих местах хорошо знают, что Герцог был ужасно изуродован сифилисом. Его старое тело было все рябое с головы до самых нос Из-за чего он все эти длиннющие тоннели-то и прорыл, чтобы прятать свое страшенное лицо и вылезать из-под земли, когда захочет.

Мой муж знает одного малого, который видел старого Герцога лицом к лицу вот как я вас сейчас. Так он говорит, у того левый глаз был дюйма на два выше правого, а изо рта все время текло. Ужасное зрелище, что и говорить. Дети от него убегали на милю или застывали на месте как пришибленные. Да у нас тут кто угодно вам это подтвердит. В любую дверь постучитесь. Отвратительный этот ваш Герцог. Просто отвратительный, откуда ни глянь.

Загрузка...