15 октября
Казалось, старая миссис Сноу глядит на меня сквозь очки целую вечность. Она все еще не издала ни звука, так сосредоточенно разглядывала меня, стоя в темноте на пороге собственного дома. Ее правая рука крепко вцепилась в шпингалет, как будто я мог быть грабителем, а он — маленьким пистолетом, и, пока молчание становилось глубже, я чувствовал, как тепло коттеджа тихо сочится вокруг меня, утекая в ночь.
Клемент стоял позади, совсем рядом, и я услышал, как он набирает воздух, чтобы представить меня во второй раз, когда в увенчанной очками голове миссис Сноу, наконец, что-то сработало и она раскрыла свой аккуратный ротик.
— Герцог, — сказала она.
— Это я, — отозвался я и склонил перед ней непокрытую голову. Она кивнула мне в ответ — три или четыре раза, может, и больше. И затем, когда я уже начал опасаться, что нас ждет новый период непринужденного стояния, она приступила к серии шаркающих шагов назад, волоча тяжелую дверь за собой, а после спросила, почему мы не заходим.
С помощью Клемента ей удалось повесить наши пальто на крючок за дверью. Затем мы трое выстроились в караван, миссис Сноу в голове, Клемент в хвосте, и все двинулись похоронным шагом в сторону оранжевого света гостиной.
Боюсь, я не мог не обратить внимания на плачевное состояние ног миссис Сноу — еще кривее моих, — и, пока мы продвигались по коттеджу, я заметил, как рука ее ищет поддержки сперва у лестничных перил, затем у дверного косяка. На пороге гостиной миссис Сноу остановилась, чтобы собраться с мыслями, и это дало мне прекрасную возможность заглянуть ей через плечо и осмотреть крохотную комнату. Изрядное место занимал густо лакированный буфет, уставленный всякого рода кричащей посудой и разнообразными безделушками. И размерами, и блестящей древесиной он напоминал пароходик на озере Виндемир. Обеденный стол и разнообразные стулья занимали бóльшую часть оставшегося пространства.
Собрав в стадо свои блуждающие мысли, миссис Сноу вновь объявила:
— Это Герцог, — (на этот раз, как я понял, скорее для своего мужа, чем для меня) и согбенно попятилась к табурету, что позволило мне впервые посмотреть на мистера Сноу, которого великое множество подушек поддерживало в кресле у огня. Он улыбался загадочной полуулыбкой и тщетно пытался подняться, так что я поспешил к нему, взял его руку в свою, а Клемент принес мне стул.
Джон Сноу, сидевший передо мной, весь обложенный подушками, разительно отличался от того человека, которого я видел в предыдущий раз. Для начала — и, думаю, никто не станет со мной спорить, — он зримо высох. В самом деле. Его тело опустело, как мешок. И хотя он никогда не отличался дородностью, нынче казалось, будто его череп вытесняет плоть с лица. Пучок волос, торчащий вверх на затылке, весь его крайне смущенный вид, локти, придавленные подушками к бокам... — он напоминал голодного неоперенного цыпленка, потерявшего гнездо.
— Как ты, друг мой? — спросил я его, пододвигая свой стул вплотную к нему.
В комнате было совершенно тихо, если не считать сложного ритма, который отбивал средний палец левой руки мистера Сноу на подлокотнике кресла, пленником которого он был. Он кивнул мне, как и его жена, но, в отличие от нее, мистер Сноу, похоже, не столько пробовал общаться, сколько пытался уравновесить голову на шее. Он моргнул, глядя на меня, — раз, другой, третий, — потом опять кивнул.
— Мистер Сноу перенес удар, — объявила миссис Сноу.
— Да, я слышал, — ответил я через плечо и повернулся обратно к ее мужу, — у нас там все вверх дном, с тех пор как ты ушел. Далеко не столько цветов.
Я ждал, что он подхватит беседу, но он просто опять улыбнулся своей полуулыбкой. Я продолжил:
— Ты помнишь свои чудесные сады?
Его средний палец продолжал выстукивать свое безумное сообщение. Как будто он обнаружил на подлокотнике пятнышко и во что бы то ни стало хотел его соскрести.
Наконец его сухие губы разомкнулись. Он произнес:
— Я не совсем уверен.
Вот это сразу выбило меня из колеи. Забыл сады? Невозможно. Как может человек забыть сады, в которых проводил каждый рабочий день? Мне было больно — не стану скрывать, — словно старик и впрямь меня ударил. Мне почти казалось, что он нарочно не может вспомнить сады. Но я, как мог, постарался скрыть разочарование и не отпустил его иссохшей руки.
Я рассказал ему, что теперь его работу делают три человека и справляются они вполовину не так хорошо. Я напомнил ему, как он ездил в парки в Баттерси, Кью и в Хрустальный дворец в поисках новых сочетаний растений для клумб. Я говорил о тюльпанах, крокусах и прочих весенних луковицах, надеясь пролить целебный свет в темные уголки его разума. И подобно тому как рыбак, наверное, пытается подманить свой улов ярко раскрашенными скрутками из перьев, я пытался поймать своего старого, ослабшего садовника на разговоры о цветах и диковинных плодах.
— Помнишь черный мускат, который ты мне вырастил? А персики с ананасами?
Я улыбался полной, широкой улыбкой за нас обоих, но чувствовал, как земля подо мной трясется и рушится. Мне отчаянно нужна была опора. Казалось, я куда-то соскальзываю. И вскоре я понял, что болтаю по большей части о самой разной чепухе, которая приходит в голову, в то время как на лице Джона Сноу отражается крайнее недоумение, которое прерывают лишь сконфуженно поднимаемые брови. Его глаза смотрели куда-то вдаль, и, хотя раз или два в них блеснуло нечто, поначалу принятое мною за знак откровения, они оставались так же холодны и пусты, как две стекляшки, и откровение все не хотело являться.
— Парники по-прежнему на месте, — сказал я ему.
— Парники... Да, — ответил он.
Это маленькое подтверждение вернуло мне уверенность. Вселило в меня надежду, за которую можно ухватиться. Со временем, рассудил я, его память может восстановиться; как поврежденная мышца, которой требуются легкие нагрузки, прежде чем она сможет работать как следует. Тут он неловко склонился в мою сторону и зашептал в ухо.
— Столько всего пропало, — поведал он и слабо вцепился в мою руку. — Оно на месте... — он снова смущенно втянул воздух, — но до него не добраться.
Я уставился на него в тихом ужасе. Лицо его сердито сморщилось. Глаза смотрели на меня тревожно, будто нас разделяла бездна.
Всего два года назад было совсем нелегко вставить словечко в разговоре с Джоном Сноу. Он расхаживал туда-сюда по своим садовым дорожкам, попутно осматривая каждое растение. Но некое ужасное событие внутри его, какая-то маленькая закупорка, обрыв или протечка безнадежно снизили его способности. Его ополовинили; больше чем ополовинили. Пропала память почти всей жизни. Огромные просторы теперь под водой, затоплены целые континенты.
— Мистер Сноу перенес удар, — сказала Миссис Сноу, и на этот раз я обернулся и внимательно рассмотрел ее. Два маленьких огонька светили в линзах ее очков — отражения желтого света лампы, — но само лицо было белым, как мел. Единственным признаком жизни в бедной женщине была ее крохотная грудь, что вздымалась старательно и тяжко, будто собирая воздух со всей комнаты. И именно в этот миг я ощутил, что удар перенесли оба Сноу. Так или иначе, оба они были сокрушены.
Мы возвращались домой в молчании, не считая моей просьбы к Клементу — позаботиться, чтобы запасы еды и топлива у Сноу были в порядке, и попросить доктора Кокса нанести им визит и представить мне полный отчет. Вся поездка так расстроила меня, что я был вынужден отложить испытание тоннелей и велел Гримшоу везти нас домой по Восточной Аллее, хотя в окошко кареты было видно так мало, а мысли мои — так мрачны, что ничего не изменилось бы, проделай мы милю-другую под землей.
16 октября
К северу от дома из моего окна ясно виден ряд лип, около пятидесяти футов вышиной каждая, и все лето напролет в них жужжит и роится целая колония пчел. В июне, июле и августе, когда солнце высоко, они доводят себя до полного исступления, и очертания деревьев теряются в их облаке. Полагаю, они просто делают мед. И за это их нельзя винить. Но все равно, за их беспрестанным шумом чертовски тяжело разобрать собственные мысли.
Сейчас пчелы хранят молчание. Все мертвы или спят крепким сном. Их яйца припрятаны внутри ветвей, пока в мире снова не потеплеет. Где-то в этих липах — задатки целой пчелиной популяции. Заперты до весны.
Листья облетают с этих лип, как они облетают со всех деревьев в поместье, что приводит меня в самое тягостное расположение духа. Грецкие орехи и каштаны, ясени и дубы стоят обнаженные среди осеннего холода и сырости.
Порой, когда опадающие листья постепенно обнаруживают древесные скелеты, я вижу едва заметные изменения с прошлого раза, когда они были голыми. Особенно изменилось одно дерево — неизвестной породы, на том берегу озера, — в этом году оно выглядит еще причудливее, чем прошлой зимой. Кое-кто в поместье считает, что в свое время его ударила молния — теория, не лишенная смысла, — и все же, хотя какие-то части дерева, несомненно, перестали расти, каждый год оно как-то исхитряется выдавить из себя случайное соцветие чахлых листьев. Помнится, несколько лет назад оно напоминало мне висящую свиную тушу. Прошлой осенью оно было форменным монстром, огромным скопищем язв и бородавок. Но этим утром, проходя мимо, я был совершенно уверен, что сквозь ветхую вуаль его листвы я вижу лошадь. Дикую лошадь, вставшую на дыбы, запрокинув голову назад.
Весь день находил себе занятия. Перед ланчем Клемент помог мне подвинуть кровать, так что изголовье теперь направлено строго на север. Я слышал, что такое расположение кровати помогает телу крепче спать, потому я и раскопал свой старый медный компас, и мы выровняли кровать аккурат с севера на юг. Само собой, Клемент выполнил львиную долю работы, а я все больше создавал суматоху да изредка пыхтел. Но когда мы закончили и я прилег на кровать отдохнуть, мне кажется, я почувствовал заметное улучшение. Мой разум стал гораздо спокойнее.
Переназначил испытание тоннелей на девять утра завтрашнего дня; вернул дюжину рубашек «Бэтту и Сыновьям» (они на три унции тяжелее, чем следует, и воротнички слишком уж широки); съел ланч — острый суп, заправленный сельдереем, — в компании юного мистера Боуэна, каменщика, который отделывает входы в тоннели и тому подобное, затем осмотрел конюшни и школу верховой езды. Таким образом, я неспешно дотянул свою лямку до конца дня, ни разу не дав себе возможности задержаться на недавнем посещении четы Сноу. С той минуты, как я встал, я непрерывно занимал себя самыми обычными делами, но, без сомнения, на задворках рассудка я чувствительно переживал виденное мной крушение.
К четырем часам — для меня это всегда самая тоскливая часть дня — у меня совершенно кончился завод, и я очутился в кабинете наверху. Только я и старые часы.
Пустота окружала меня. Я чувствовал медленно накатывавшую волну ужаса, что вот-вот должна была меня захлестнуть. Я ждал. Я слушал. И вот пришел миг, когда она обрушилась на меня.
Она поспешила заполнить каждый уголок. Страшное, грохочущее кипение в моей голове, которое теперь, когда у меня есть время спокойно все обдумать, я могу передать следующим образом:
Опыт нашей жизни надежно скрыт в сейфе нашей Памяти. Именно здесь мы держим наше прошлое. И, не считая редких сувениров, у нас нет ничего, кроме этих архивных записей о скромных успехах и ошеломляющих поражениях нашей жизни, о тех, кого мы любили, и (если нам повезло) о тех, кто любил нас в ответ. Единственное, что дает нам уверенность в хорошо проведенной жизни — или вообще проведенной хоть как-то, если уж на то пошло, — это свидетельство, которое мы бережно храним в Памяти на великих скрижалях нашего сознания.
Но что, если сейфовая дверь взломана? Что, если внутрь проникают дождь и ветер? Если так, то мы в серьезной опасности потеряться безнадежно и навеки.
И если нас постигнет эта опустошающая болезнь, наше единственное утешение — хотя бы не знать о том, что мы потеряли, и доживать наши немощные дни в детском неведении. Но, судя по тому, что сказал Джон Сноу, ему было отказано и в этом скудном утешении. «Оно там, — я отчетливо вспоминаю его шепот, — но до него не добраться».
Лишившись памяти, мы лишаемся самих себя. Без нашей истории мы уничтожены. Мы можем ходить, говорить, есть и спать, но на самом деле мы никто.
Я сидел у своего бюро почти целый час, обхватив голову руками. Я чувствовал, как мной овладевает тьма. Ужасная, внутренняя тьма.
17 октября
Этим утром солнце бодро выкатилось на небо, весь мир сиял как медный чайник, и отблески этого сияния каким-то образом проникали в меня. Надел плотную бежевую рубашку, поплиновый жилет и шаровары, позавтракал копченой пикшей и яйцами в мешочек. Но, несмотря на радость, вызванную предстоящим испытанием тоннелей, я обнаружил, что тело мое до сих пор барахлит, и несколько большущих чашек крепкого «ассама» не смогли привести в действие мою утреннюю дефекацию.
Попросил Клемента доставить Гримшоу, карету с лошадьми и пару младших конюхов, потом разыскал свой новый дорожный сюртук и войлочную шляпу. По дороге захватил желтый шарф.
Теперь у меня целых четыре пути в подвал — под этим я разумею тоннели — и, кроме того, два кухонных подъемника. Во-первых, есть каменный лестничный колодец, куда можно попасть через маленькую дверцу позади Большого Зала, потом то, что когда-то было известно как «служебная лестница», которую я снабдил новыми плитами и перилами. Еще я добавил кованую винтовую лестницу, ведущую от двери рядом с камином в моей спальне прямо в тоннели (и куда также можно попасть через аккуратную дверцу, встроенную в деревянную обшивку столовой), и, наконец, узкий проход, который блуждает по всему дому, прежде чем спуститься несколькими пролетами каменных ступеней (и сооружение которого, добавлю, вызвало немало протестов обитателей дома из-за пыли и беспорядка).
Этим утром я выбрал винтовую лестницу, так что мой спуск сопровождался цоканьем ботинок по ступенькам, и в ответ мне высоко вверху и далеко внизу пугающе звенело эхо. Сперва прохладу тоннелей почувствовали лодыжки, затем она медленно поползла по мне вверх; так тело купальщика погружается в холодные объятия моря. Как я и просил, в нижних пределах дома были зажжены все газовые горелки. Я прошел мимо входа в древние монастырские лазы (сейчас там запертые на засовы ворота), подземную часовню и семейные склепы и, наконец, вышел за погрузочной платформой, где ждали Клемент и два младших конюха, тени которых расплывались на стенах позади них, как кляксы или большие черные плащи.
С гордостью могу заметить, что, вообще говоря, тоннели в большой степени разработал я сам, хотя воплотили их, конечно, мистер Бёрд и его люди. Внутренний круг, примерно двухсот ярдов в диаметре, соединяет входы в каждый из восьми тоннелей, проходы к конюшням и так далее. Лестницы выходят в грот у погрузочной платформы, и именно здесь мы вчетвером собрались, чтобы ждать мистера Гримшоу и его карету.
Стоять на этой каменной площадке было весьма прохладно не только из-за холодной земли со всех сторон, но и из-за сильного сквозняка, которым тянуло из тоннелей, — проблема, которую я, признаться, не предусмотрел. Но, заглянув в один, я был рад увидеть, что световые люки превосходно освещают путь, придавая ему невероятную заманчивость. Я решил, что разве лишь в очень пасмурные дни будет необходимо зажигать газовые рожки раньше сумерек. На мой взгляд, ближайший к нам тоннель напоминал флейту изнутри, где люки играли роль клапанов, через которые столбами нисходил дневной свет. К тому же, стоя там, наша маленькая притихшая группа постепенно стала замечать легкий свист, доносившийся с разных сторон. Очень странно было слышать, как он набегает из тоннелей, с лестниц и вьется под ногами.
Спросил Клемента, не будет ли он любезен «нести мне еще сюртук и накидку с капюшоном, поскольку дорожного сюртука, очевидно, было недостаточно, и предложил ему возможность поехать на подъемнике, чтобы опробовать его. К этому он не проявил ни малейшей охоты, опасаясь, я думаю, что его большие размеры могут привести к падению лифта, но я заверил его, что подъемник был построен в расчете на груз, во много раз тяжелее его, и, после совместных с конюхами уговоров, довольно робко втиснулся в тесную кабину. Что за чудная забава! Юноши сменяли друг друга у веревки, и деревянный ящик, в котором сжался дворецкий, медленно поднимался во чрево дома. Я высунул голову в шахту и поддерживал его успокоительной беседой, которая эхом носилась туда и обратно.
— Я буду держать голову в шахте, так что, если ты упадешь, мы оба погибнем. Как тебе, Клемент? — кричал я.
Лифты изначально поставили, чтобы не таскать багаж по лестницам, но теперь я вижу, что и сами по себе они могут послужить источником развлечения.
Клемент вернулся (по лестнице, добавлю), и все мы уже начали интересоваться, что случилось с Гримшоу, когда из внутреннего круга донесся отдаленный гул, породив раскаты во всех остальных проходах. Несколько секунд спустя из-за поворота лихо вылетел экипаж с крайне взбудораженным кучером, вцепившимся в поводья. Прошло порядком времени, прежде чем громыхание перестало блуждать по подвалу и осела пыль, явив Гримшоу, который щедро сыпал извинениями, рассказывая, как сперва он немного запутался, а потом и вовсе безнадежно заблудился. Он обещал внимательно ознакомиться со всеми поворотами и соединительными ходами при первой же возможности. Затем мы с Клементом забрались внутрь, уселись поудобней, и я крепко затянул на подбородке ленты шляпы.
Гримшоу, с высоты своего кучерского сиденья, отодвинул заслонку и представил нам свою голову, торчащую вверх тормашками между сапог, со словами:
— Во-первых, Ваша Светлость. Вы точно уверены, что я не ударюсь ни об чё головой?
Я сказал ему, что точно. Он сосредоточенно кивнул, очевидно, ничуть не убежденный. Потом спросил:
— По какому тоннелю мне ехать, Ваша Светлость?
Я немного подумал.
— На север, — объявил я. — На север, к Полюсу... и с ветерком, если не возражаете.
Гримшоу опять уныло кивнул своей все еще перевернутой головой, затем закрыл заслонку. Я слышал, как он, вздыхая, усаживается на свое место. Затем с треском кнута и возгласом «Н-но, пошла... эй, н-но!» мы тронулись мимо конюхов, машущих в воздухе шапками. Похоже, они сердечно приветствовали нас — это я могу лишь предположить, поскольку за шумом колес и копыт я ничегошеньки не слышал. Я и не подозревал, что будет такой грохот, и, возможно, призадумался бы о том, чтобы заткнуть уши носовым платком, если бы не был так занят тем, что орал на Гримшоу, который пропустил въезд в Северный тоннель, вынудив нас сделать лишний оборот и свернуть туда на следующем круге.
Когда мы опять поравнялись с младшими конюхами, вид у них был изрядно озадаченный, но, к их чести, и во второй раз они сняли шляпы и устроили еще одну серию неразличимых приветствий. Затем, наконец, Гримшоу нашел нужный въезд (я мысленно отметил, что надо установить у каждого входа четкие и понятные знаки), и мы, как угорелые, пустились по Северному тоннелю под аккомпанемент грызущих удила лошадей.
Все утро мы носились по тоннелям взад и вперед — сначала по Северному, затем по Северо-Восточному и так далее. Шум стоял невообразимый, как если кричать в колодец. С равными интервалами летели мимо световые люки, производя впечатление постоянно вспыхивающего света. Сперва это немного раздражало, особенно в сочетании с безбожным шумом, но со временем стало даже забавным, а запах лошадиного пота и увещевания Гримшоу только добавляли впечатлений.
При помощи моих драгоценных часов я отмечал длительность каждой поездки (как от дома, так и обратно, поскольку некоторые тоннели имеют уклон). Я взял с собой блокнот и записывал все свои открытия, как быстро бы мы ни скакали.
К середине утра нам понадобились свежие лошади, и конюхи отвели первых двух в конюшню, чтобы их расчесать, а немного погодя я послал записку миссис Пледжер, в которой попросил ее приготовить нам легкую закуску, которую мы и забрали в следующий раз, когда проезжали погрузочную платформу, и съели по дороге.
Я с тревогой выслушал от мистера Гримшоу, что, когда мы выезжаем из тоннелей на улицу, свет иногда слепит лошадей, но он предположил, что шоры решат эту проблему. Я сделал пометку у себя в блокноте.
И мистер Пайк, и мистер Харрис стояли по стойке смирно, каждый у своей сторожки, и, очевидно, были крайне заинтригованы, так что я пригласил их присоединиться к нам для поездки к дому и обратно. Мистер Харрис (один из наших лучших псарей), похоже, был не прочь, а вот мистеру Пайку потребовались дополнительные уговоры, чтобы решиться поехать, и, когда он вышел из кареты, его определенно трясло.
По выражениям лиц конюхов было видно, что их энтузиазм порядком выдохся, и каждый раз, проезжая мимо, я замечал, что его еще поубавилось. Так что, в качестве поощрения, я позволил им прокатиться на багажной полке; радости их не было предела, и к тому времени, как мы закончили, они скалились друг на друга, как два безмозглых дурачка.
Время шло к двум, когда я завершил мероприятие. Знойное марево переполняло тоннели. Мы загнали три пары лошадей, и мистеру Гримшоу понадобилась помощь, чтобы слезть с сиденья. Отпустил его на остаток дня и поручил конюхам отвезти карету на место. Мои сюртуки были сверху донизу запорошены пылью, и в ушах звенело, как на колокольне.
Когда мы с Клементом продвигались к винтовой лестнице и проходили мимо двери в подземную часовню, мой взгляд упал на весьма необычный резной орнамент. Я был уверен, что не видел его раньше. Рисунок был проще некуда: в каменном круге, шести дюймов в диаметре, сквозь ширму травы или тростника смотрело детское лицо. Я тоже смотрел на него. Что-то в его неотрывном взгляде глубоко встревожило меня, хотя я не мог сказать, что именно.
Я расспросил о барельефе Клемента, но он заверил меня, что знает не больше моего. Подумал, не могла ли эта резьба быть работой Боуэна, но она не выглядела старой — просто незнакомой. Я почувствовал, что меня начинает подташнивать.
Это поведение, эти перепады настроения становятся для меня довольно привычными. Вот я праздную победу над депрессией и чувствую себя совершенно превосходно. А в следующую минуту, безо всякой причины, я ощущаю, как настроение начинает падать, и провожу остаток дня, слоняясь, как лунатик.
Никто не восхищает меня так, как инженеры этого мира. Ученые, механики, изобретатели... снимаю шляпу перед ними всеми. Как я завидую их способности понять, из чего состоит та или иная штуковина, не споткнувшись о собственную голову. Быть в состоянии починить то, что сломано, сделать очевидно не подлежащее восстановлению снова исправным. Я бы очень хотел обладать подобным умением.
Но я боюсь, что такая способность — из тех благословений, которые либо даются с рождения, либо не даются вовсе, и как ни считай, а мне этого добра никогда не хватало. Десяти лет я все еще с трудом завязывал шнурки, и даже сейчас это кропотливое дело может вывести меня из себя. Все даже отдаленно технические задачи, например, отличить правую сторону от левой, всегда требовали от меня такого чудовищного напряжения мысли, что мой первый гувернер, мистер Кокер, возможно, ошибочно приняв эту неспособность за простую неаккуратность и, хуже того, за вызов, счел своим долгом наставить меня на путь истинный. Каждый день в течение целого месяца к каждому из моих запястий привязывали кусочек бумаги — один с буквой «П» на правую руку, другой с «Л» на левую. Но если бы он спросил меня, я мог ему сказать, что они ни капли не помогали, и в конце каждого дня, снимая их, я был в такой же растерянности, как и в начале. Из-за них я только чувствовал, что выгляжу, как дурак, и они все время лезли в суп, и вот, наконец, мистер Кокер всплеснул руками, издал носом странный звук и признал свое поражение. Очень хорошо помню, как протягивал вперед руки, подобно пленнику, которому сейчас будет дарована свобода. То было немалое облегчение, ибо до этих пор я тратил полчаса каждое утро, гадая, какую бумажку к какому запястью привязывать.
Но я не счастлив в своем неведении. Напротив. Мне нравится думать, что любопытства во мне столько же, сколько у химика или архитектора, просто я не обладаю их талантом. Моя отсталость, уж поверьте, никогда не мешала мне разбирать все на части — а только лишь собирать обратно.
С детских лет я периодически страдал от иррационального страха, будто я на грани неизбежной гибели. Думаю, будет правильным сказать, что виной тому в основном мой рассудок. Само по себе мое тело работает весьма прилично, и, нуждаясь в еде, питье и обильном отдыхе, по большей части оно является автономным и хорошо отлаженным аппаратом. И все же стоит мне подумать о каком-то определенном насосе или клапане — простейшим примером являются легкие, — внутри меня звучит сигнал тревоги, и все летит к чертям.
Ум паникует, пытаясь вырвать у тела рычаги управления дыханием, и вскоре я уже охвачен несогласованностью, не зная, вдыхать или выдыхать. И стоит мне начать, я вижу, что возврата нет.
Все, что остается, — это попытаться найти другую пищу для размышлений. Так, чтобы отвлечься, мне приходилось читать на память стихи или исступленно скакать по комнате.
Но не каждый ли из нас — невежда, когда речь заходит об устройстве наших тел. Я что-то сомневаюсь, что даже те, кто, по их заявлению, понимают каждое сочленение плоти — каждый вентиль и гланду, — воспринимают себя с такой же искушенностью, занимаясь повседневными делами. Ибо я считаю, что все мы склонны представлять работу различных частей нашего тела в виде простейших схем. Ибо, по моему мнению, все мы склонны полагаться на простейшие схемы, которые представляют для нас работу различных частей нашего тела. Вот как я, например, рисую в уме...
Каждое легкое на самом деле — крохотное перевернутое деревце, основание ствола которого выходит к моему горлу. Когда я вдыхаю, на ветвях появляются листья. Когда я выдыхаю, листья исчезают. Таким образом, времена года постоянно сменяют друг друга в моей груди. Они появляются каждую секунду или две. Чтобы я не умер, жизненно важно, чтобы эти маленькие деревья не оставались голыми надолго.
Полагаю, я впервые вызвал это видение, когда был еще совсем крохой, но с тех пор, должно быть, провел не одну сотню часов (многие из них уже будучи вполне взрослым), стараясь поддерживать достаточную крону на моих легочных деревьях. Ребенком я часто лежал в постели, слишком напуганный, чтобы заснуть: вдруг тело забудет I поддерживать мое дыхание в эту долгую темную ночь.
Я осмелюсь заявить, что на самом деле большинство из нас почти ничего не знает о наших телах и о том, как они работают. Но, конечно же, эти важнейшие сведения должны быть доступны нам без того, чтобы вычитывать их в книгах. Самое меньшее, на что мы могли бы рассчитывать, приходя в этот мир, — это появиться вместе с полным руководством по себе.
— Где руководство? Вот суть моего иска.
— Где инструкции?
Свою первую по-настоящему самостоятельную работу я получил именно у Его Светлости, так что, как вы можете вообразить, я вполне собой гордился и расхаживал с таким видом, будто подрос на несколько дюймов. Всего в поместье я пробыл около полугода. Плата, да и обхождение, были весьма хороши. Мне дали одну из комнат для слуг и первым делом позволили самому вставать по утрам. Я брал с собой хлеб с сыром, завернутый в платок, и съедал его прямо на рабочем месте, а когда, часов в семь или восемь, я приходил на кухню, там ждал меня горячий обед.
Встретившись с Его Светлостью раз или два, я по большей части был предоставлен самому себе. Я приходил к нему со своими эскизами, иногда и он мог показать мне парочку собственных набросков. Такие странные рисунки на клочках бумаги. Я прикалывал их на стенку у себя в мастерской.
Но рисовальщик из Его Чести был никудышный, так что я внимательно выслушивал все его идеи и пытался воплотить то, что он говорит. Время от времени он наведывался ко мне, поглядеть, как мои успехи, но по большей части меня не трогал. Мне было поручено завершить внешний вид тоннелей: ворота и тому подобное. Ну, я рассудил, что здесь потребуется что-нибудь вроде обелиска или греческой урны. Обычно это и просят. Но когда я уже был готов ими заняться и пошел спросить Его Светлость, какие у него пожелания, он спросил меня, не хочу ли я изваять лук. С луковицей полутора футов в диаметре.
Ну, мне потребовалось какое-то время, чтобы состряпать луковицу, которая бы понравилась нам обоим. У меня из-за них даже голова начала болеть. Честно говоря, я боялся, что стану посмешищем. В конце концов у меня получилось нечто очень похожее на традиционный каменный шар. Только немного сплющенный и со стеблем наверху. Но ни с чем другим его нельзя было спутать — это был лук с головы до пят. Его Светлость сказал, что, по его мнению, это то, что надо. Когда он был воздвигнут, ко мне стали подходить с расспросами. Большинство считало лук первоклассным. Эскиз был моим собственным, так что, конечно, мне было приятно, когда меня спрашивали, не я ли — луковый парень. Я не без гордости отвечал, что да. Итак, около нортонской сторожки у нас был лук, а ворота у Белфа украшала цветная капуста.
Самым большим заданием был грот (как неизменно называл его Герцог), расположенный там, где все тоннели мистера Бёрда выходили к погрузочной платформе. Я получил указания покрыть весь потолок штукатуркой — футов тридцать над полом, — а затем вырезать подобия разнообразных «природных» вещей. Его Светлость снабдил меня списком подходящих предметов, таких, как ананасы, виноград и рыбьи головы. Помню, он спросил, не могу ли я изобразить раковину и, возможно, ячменные колосья?
Ну, как и в случае с луком и цветной капустой, меня такому не учили, и в начале я немного колебался. Но Его Светлость спросил меня, есть ли у меня воображение, и, когда я ответил, что, полагаю, оно у меня есть, он сказал, что тогда мне стоит взять да и применить его к чему-нибудь. Мне было сказано, что я могу соорудить более-менее все, что покажется мне занимательным, при условии, что это что-то «натуральное».
Ну, я взялся за дело. Начал с фруктов, потом приступил к животным... змеи, улитки и все такое... и скоро обнаружил, что здорово приноровился. Через пару дней я уже совершенно не волновался. Здесь птичья головка, там желудь. Где-то лист папоротника, сплетенный с пером.
По вечерам я иногда выбегал пропустить стаканчик — «Погреб» в Уитвелле или старое «Птичье Гнездо», — и, разумеется, мне приходилось выслушивать всякие истории о Герцоге, ходившие в то время. Поскольку я был чужаком в этой местности, да к тому же моложе других посетителей, мне порой было трудно спорить с тем, что они говорили. Сказать по чести, после пары кружек я и сам порой мог сочинить байку-другую. Теперь я, конечно, очень этого стыжусь.
За неделю до того, как покинуть поместье, Его Светлость вызвал меня к себе, и, едва завидев его, я первым делом подумал, что сделал что-то не так. Я подумал, может, что-то из сказанного мной 'в пабе дошло до него, и теперь я получу разнос, а то и буду уволен. Но он всего лишь спросил меня про медальон, который видел у подземной церкви. Ему было интересно, не моих ли это рук дело. Он отвел меня вниз, и я взглянул на медальон. Он был очень простым — всего лишь лицо, смотрящее сквозь кустарник. Навскидку я сказал бы, что это четырнадцатый век, хоть я не историк. Скорее всего добавлено тогда же, когда построена часовня. Каменщики, конечно же, не разделяли верований монахов, плативших им за работу, так что, возможно, это был просто языческий символ, который они припрятали. Я слышал, они часто так поступали. Скорее всего это был старый добрый Зеленый Джек[3].