3. ОБРАЗНОСТЬ

В главе 3:

1 Л. Панкратова Девочка с ромашками

2 В. филонов Внук

3 Е.Павлов Из серии "Любовь"

4 ф.Дртикол Лодки

5 Й.Судек В воскресенье после полудня на Колинском острове

6 Я.функе Неудобный сон

7 Я.функе Композиция

8 Й.Судек Натюрморт в стиле Навратила

9 Й.Судек В сказочном саду

10 П.Кривцов Пилотка брата

11 Н.Рахманов Рыцарь

12 А.Кунчюс Миска

13 А.Слюсарев Зонт

14 А.Слюсарев Окно

15 Р.Пачеса Дверь

16 Я.функе Старое железо

17 Т.Кальве Автомобиль в парке

18 А.Будвитис Телефон

19 А. Барейшис Встречи на выставках (из серии)

1. ЧТО ЕСТЬ ОБРАЗ?

Традиционные определения. Снимок, как говорилось, является изобразительным высказыванием. Всякое высказывание сосредоточивает в себе три вида связей. Во-первых, оно соотносится с говорящим; во-вторых, с тем, о чем идет речь; в-третьих, с тем, кто высказывание воспринимает.

С реальными объектами, показанными на снимке, изобразительное высказывание связано тем, что сообщает о них те или иные сведения. Поскольку высказывание в себе их содержит, оно обладает смыслом. Связь же высказывания с автором ощущается по выбору предметов изображения, по их расположению, по "интонации". В изобразительной речи все эти факторы охватываются понятием композиции, которая, как и смысл, уже была предметом нашего рассмотрения. Нам остается, следовательно, сказать о третьем виде связи.

По отношению к адресату художественное высказывание выступает как образ. Психологи и эстетики к понятию образа нередко прибавляют уточнение: чувственный, поскольку внешний мир отражается в нашем сознании посредством органов чувств. При этом глаз регистрирует одни свойства объектов, ухо - другие, осязание - третьи. Каждый чувственный канал передает сознанию как бы свой вариант объекта, ибо "переводит" лишь те его характеристики, которые данным каналом регистрируются. Совокупность качеств предмета, воспринятых через какой-либо орган чувств, психологи и называют чувственным образом. Он складывается из ощущений, вызванных теми или иными качествами предмета, тем или иным аспектом его материального строения.

Психологи понимают образ и по-другому - как "неразрывную цельность элементов материальной структуры". Собирание элементов в целостность - коренное свойство человеческого восприятия: "Человек старается объединить... даже случайно разбросанные дискретные точки. Издавна человек, рассматривая звездное небо, находил образы Большой Медведицы, Кассиопеи и т.п.". Тем самым, образ в этом втором значении есть обобщение чувственных данных - связывание, собирание их в законченную систему.

Методы обобщения чувственных данных различны - отметим несколько типичных возможностей. Одна представлена выше - в приведенном примере связывания "дискретных точек" небесного созвездия в абрис медвежьей фигуры. Механизм обобщения состоит в том, что набор чувственных данных, поставляемых одной сферой реальности, связывается между собой в соответствии с объектом, принадлежащим совершенно другой сфере, иначе говоря, обобщение совершается благодаря сближению двух сфер реальности.

Другая методика связующим фактором делает эмоциональную реакцию воспринимающего. Какое-либо явление, какой-либо предмет на изображении или в подлинной реальности производят на нас впечатление, то есть вызывают определенное настроение. Все частности объекта при этом суммируются - не осознаются в своей отдельности. Впечатление порождается как бы всем объектом, взятым в его целостности. Примером обобщающей реакции может служить нарядность и привлекательность картины, к чему, по словам Альберти, должен стремиться художник.

Третья возможность обобщения - это логическое, отвлеченное понятие, посредством которого воспринимающий соединяет все наблюдаемое. Логика различает в названиях объектов две основные группы - имена конкретные (предметные) и абстрактные (отвлеченные): "Конкретное имя обозначает вещь, отвлеченное - признак (атрибут) той или другой вещи". Иначе говоря, при абстрагировании в объектах выделяется какое-либо свойство; оно как бы отвлекается от материи, которой принадлежит, и превращается в самостоятельную, самодовлеющую сущность. Оттого признак, давший начало понятию, становится ведущим, доминантным, заслоняя собой все остальные.

Из сказанного следует, что психологи выделяют два типа образов - образ чувственный и образ-обобщение, то есть структуру, где разрозненные "дискретные точки" тем или иным методом сведены в целостность. Эстетика зачастую сближает художественный образ именно со второй разновидностью образов. Читаем, к примеру, в научном труде конца ХГХ века: "...искусство представляет сущность предметов, их идеи не отвлеченно, то есть не в суждениях, а конкретно, то есть в образах". Через семьдесят лет современный автор пишет буквально то же самое: в науке посредством понятия "вещь выражается в ее сущности, в общих главных... чертах, как бы очищенных от всего индивидуального, чувственно наглядного". Напротив, искусство не оперирует лишь "сухими" абстракциями - в художественном образе "сущность раскрывается опосредованно, то есть не прямо, а в неразрывной связи с индивидуальным обликом, внешностью, со всем тем, что "является" перед созерцающим и познающим данный предмет человеком".

Как видим, эстетика тверда в своих определениях - семьдесят лет особых корректив в понимание художественного образа не внесли. Главным его компонентом эстетики считают идею, сущность, то есть абстракцию, но как бы еще не абстрагировавшуюся, не "отвлекшуюся" от материи или, вернее, пребывающую внутри того, что "является" органам чувств.

Образность снимка. Попробуем в светописи поискать понятия, "облаченные" материей. Возьмем, к примеру, снимок Л.Панкратовой "Девочка с ромашками" [3.1]. Рассмотрим сначала цветы. Рука девочки изогнута в локте и словно обнимает ромашки. Чашечки у них темны, чернота этих кружочков подчеркнуто контрастирует с белизной лепестков, как бы стремительно разбегающихся в разные стороны.

Согласно Э.Гомбриху, известному теоретику живописи, изображенный предмет сходен с оригиналом, если в первом сохранено соотношение частей последнего. На снимке Панкратовой ромашки сходны с глазами: черные чашечки - это зрачки, а разбегающиеся лепестки - ресницы.

Кроме цветов на зрителя смотрят со снимка еще и глаза девочки. Взгляд их задумчив, чуть-чуть испуган и в то же время требователен, словно и не мы, зрители, должны вглядеться в девочку, а она - в нас. Между "взирающими" цветами и глядящей девочкой ощущается родство, сходство. Из-за этого родства неизбежно припоминается популярная фраза: "Дети - цветы жизни". Фраза не отождествляет впрямую детей с цветами, а как бы выделяет в детях определенные свойства: наше нежное, любовное к ним отношение и то, что в детях словно расцветает взаимное чувство родителей. Фраза, как и положено понятию, отвлекаясь от конкретных Машенек, Сашенек и Женечек, характеризует само детство, подчеркивая в нем ту атмосферу обожания, которой детство окружено.

Все подробности на снимке как бы подводят зрителя к формуле о "цветах жизни". Какую деталь ни возьми - волосы, плавно спадающие к плечу, нечетко смоделированную руку, легкий овал лица, перечеркнутый непокорной прядкой, - все это поддерживает, усиливает ощущение нежной прелести девочки. Такое же ощущение обычно ассоциируется у нас с цветами. Ромашки будто и даны для того, чтобы мысль зрителя направить в эту сторону, то есть, чтобы девочка, а через нее - и детство как таковое ассоциировалось с цветением.

Обратимся теперь к другому снимку - к "Внуку" В.Филонова [3.2]. Зрительское внимание прежде всего привлекает здесь фигура мальчика. Вспомнив определения Альберти, фигуру можно счесть единой поверхностью, ибо по тону изображение ребенка отличается от всего остального на снимке. Лишь несколько деталей - разрез рта, опущенное веко, легкая тень на шее, складки маечки - чуть-чуть выделяются из общей белизны.

Внук на снимке Филонова, как и девочка у Панкратовой, вызывает ощущение мягкости и нежности, однако смысл мальчишечьей фугуры - иной. Бытовало когда-то латинское выражение "табула раса", в буквальном переводе - "чистая доска", а фигурально - "чистая душа". Выражением этим обозначались люди неопытные, не вкусившие жизни; со временем, когда человек испытает горести и радости, победы и поражения, которые оставят на нем свои отметины, он уже не будет "чистой доской", а пока этого нет, душа человека и внешний его облик не испещрены письменами жизни, чисты. Понятие "чистая доска" и приходит на ум, когда глядишь на мальчика в кадре Филонова.

Оба снимка кроме общности мотива, каковым является детство, перекликаются между собой тем, что изображенное (или его часть) сводимо в краткую формулу, в понятие. Однако во многих снимках сделать это не удается - даже кадр Филонова целиком не охватывается формулой "чистая доска", ибо в кадре наряду с ребенком есть дед. И если внук почти бесплотен, то дед подчеркнуто материален, кажется, можно пересчитать морщины, избороздившие его лицо. Старик сух, жилист, его взгляд задумчив, вероятно, старик размышляет о том, как пойдет у внука жизнь, что ждет его впереди.

Дед снят на фоне бревенчатой избы. Фактура стены столь же тщательно проработана, как и лицо человека. Трещины бревен подобны морщинам старика и так же обегают черный сучок, как морщины - глаза деда. Оттого на снимке предстает человек, пребывающий в своем мире - близком ему, естественном для него, органичном. Напротив, внук - "чистая душа" из-за своей белизны и бесплотности не гармонирует с окружением, не вписывается в него. Ребенку, по-видимому, органична другая реальность - страна мечтаний и фантазий, столь же эфемерная, столь же бесплотная, как и фигура на снимке.

Кадр Филонова допускает такую интерпретацию, но не противоречил бы, конечно, и множеству других. Они возможны, ибо автор снимка не столько выражает суть того или иного объекта, как требует бытующее определение образа, сколько строит сложный сюжет, не укладывающийся до конца в готовую формулу. Потому зритель должен пристально в снимок вглядываться - оценивая каждую деталь, выявляя ее смысл, чтобы мысленно обобщить увиденное.

С такой задачей зритель ныне сталкивается довольно часто. Иные фотографы вообще противятся "укладыванию" изображаемого в понятие, как, например, итальянец К.Гарруба, заявивший в интервью: "У меня никогда не было намерений обобщать, создавать абстракции. (...) Когда ... я снимаю обнявшихся юношу и девушку в парке или кафе, я не думаю о том, чтобы сфотографировать любовь, я хочу снять именно эту пару. Любовь - настолько абстрактное слово, что даже в словаре нужно множество других слов, чтобы его объяснить. Было бы банальностью, если бы я, указывая на эту пару, сказал бы прохожему: "Смотрите, любовь". В действительности эта обнявшаяся пара в парке или кафе - особенная пара, единственная среди множества других... и в данный момент, в данной стране настолько конкретная, что предполагает... свою особую реальность. И, уважая эту реальность, восприимчивый фотограф должен найти секунду, чтобы запечатлеть момент истории этой пары. Тот момент, который в сотую долю секунды был остановлен... и способен теперь воссоздать и прошлое и будущее".

"Антипонятийный" пафос Гаррубы привлекателен, но ныне фотографы реализуют не только избранный итальянским мастером метод. Юноша и девушка на снимке Е.Павлова из серии "Любовь" [3.3] действительно пребывают в "своей особой реальности". Она обобщена, абстрагирована. Светлое, колышащееся марево на втором плане знаменует текучесть, подвижность этой реальности. Кажется, все в ней должно быть преходящим, временным. И чувство, связавшее молодых людей, может угаснуть - на то намекает ограда могилы и крест за ней. Этой текучести, мимолетности противостоит рама, как бы превращающая зафиксированный момент в картину. Любая картина увековечивает изображаемое событие, поскольку вырывает его из бега времени. В отличие от Гаррубы, Павлов изображает не какое-то мгновение любви конкретных молодых людей, но вечность любви.

Образ чувства не зафиксирован, а создан фотографом, который не чуждается в данном снимке отвлеченности и метафоричности.

Неисчерпаемость образа. Если на снимке не даны абстрактные сущности, это не значит, что в кадре отсутствует образ - он просто оказывается иным по характеру и строению. В любом случае образ есть познание действительности. Согласно известному психологу Дж. Брунеру, познавая, человек совершает выход за пределы полученной информации. Мысль о выходе столь важна для ученого, что стала подзаголовком его книги "Психология познания". Выход, как показывает Брунер, совершается двумя путями. Во-первых, он реализуется при посредстве понятия, которым обозначаются признаки, общие для некоторой группы предметов и "при наличии этих признаков у нового встреченного примера (можно) заключить, относится ли этот пример к данной категории или нет". "Подключая" предмет к определенной категории, воспринимающий как бы возвышается над частными его особенностями, то есть выходит за пределы единичного.

Однако подобное отвлечение от особенностей не всегда эффективно в познавательной деятельности. Скажем, в описании какого-либо явления или события нельзя обойтись только лишь абстракциями - описание должно содержать эмпирические, конкретные факты. Но и тогда, полагает Брунер, описание можно свести "к такой совокупности высказываний, которая позволит... выйти за пределы" эмпирии, отчего описание примет вид "минимального набора утверждений, обеспечивающего... воссоздание максимального числа неизвестных фактов".

Следовательно, этот вариант "выхода" состоит в том, что за работу принимаются воображение и разум воспринимающего. С их помощью получатель информации делает выводы из сообщения, расширяет его смысловые границы сведениями, хранившимися в памяти, обогащает аналогиями и ассоциациями, порой - самыми отдаленными. Основной задачей "минимального набора утверждений" является тем самым включение на полные обороты логических и ассоциативных способностей воспринимающего.

Функция художественного образа - та же. Эйзенштейн, например, считал его "результатом, как бы сдерживающим сонм готовых разорваться динамических (метафорических) потенциальных черт". Образ для Эйзенштейна - это максимальная насыщенность информацией краткого фрагмента произведения. В зрительном изображении или в развертывающемся повествовании такой фрагмент и порождает затем "максимальное число неизвестных фактов".

Аналогично понимают образ многие мастера светописи. Фотограф С.Циханович рассказывает, например, в журнальной статье о поездке на Чукотку. Природа полуострова поразила его: "...окружающий мир был пестр и ярок. Нужно было лишь найти подходящую форму, те рамки, заключив в которые какую-то деталь, характерную черточку, частичку этого мира, мы не потеряли бы целостности впечатления. Я долго пытался снять кадр, в котором была бы вся Чукотка". Цель, которую ставил перед собой фотограф, очевидна. Он хотел найти "такую частичку этого мира", которая была бы максимально выразительна, то есть привела бы воображение в действие с такой силой, что снимок показался бы зрителю неисчерпаемым содержательно. Желанный кадр Цихановичу запечатлеть не удалось. Для нас тут важна не сама неудача, а тенденция - стремление создать "сонм... потенциальных черт", который зрительское воображение развернуло бы в картину "всей Чукотки".

Такое стремление присуще не одному лишь Цихановичу. Й.Судек, выдающийся чешский фотохудожник, вешал новый кадр на стену и считал его хорошим, если за полгода тот не успевал наскучить. Или в журнальном очерке об одном из современных фотографов читаем: "Когда-то давно она решила сделать снимок, чтобы повесить его у себя в комнате... Задачу для себя (она) сформулировала так: снимок никогда не должен надоедать, но всегда создавать и будить разные настроения и мысли...". Если кадр выражает лишь абстрактные сущности в "облачении" конкретики, то не сможет долго "будить разные настроения и мысли". Когда зритель распознает эти сущности, воздействие кадра исчерпается.

Оба мастера, упомянутые выше, напротив, жаждут длительности воздействия. Потому снимок для них - и впрямь "сонм... потенциальных черт", которые зритель не перестает делать актуальными, реальными, общаясь с ним долго, получая все новые и новые впечатления. Для художественного образа, в отличие от любого "минимального набора утверждений", бытующего вне искусства, и характерна эта максимальная воздейственность.

Светопись, дитя техники, отличается от живописи "физикой фотографического процесса". Но коль скоро фотографы хотят, чтобы снимок долго рассматривался, то образный кадр, по существу, равноценен произведениям другого изобразительного искусства. Именно о подобной их неисчерпаемости писал А.Федоров-Давыдов, называя это свойство "картинностью". Содержание живописного полотна, подчеркивал исследователь, "открывается зрителю в процессе рассматривания... Кажется, что слой за слоем снимается прозрачная пелена и ты все более и более проникаешь вглубь картины... Благодаря этому содержание изображения, жизнь образа постепенно развиваются по мере все более внимательного всматривания... Это постепенное развитие образа, его бытие во времени составляет один из основных признаков картинности, давая возможность смотреть произведение много раз, подолгу, бесконечно расширяя его содержание". Так как произведения двух искусств - живописи и фотографии - требуют аналогичных усилий от воспринимающего, то для зрителя принципиальной разницы между ними нет.

2. ЭВОЛЮЦИЯ ФОТОГРАФИЧЕСКОЙ ОБРАЗНОСТИ

Три подхода. Образ являет собой "сонм... потенциальных черт". Способы создания таких "сонмов" различны, хотя в принципе сводимы к трем основным. Сначала представим эти способы на материале живописи. А.Федоров-Давыдов, анализируя эволюцию русского изобразительного искусства в конце ХГХ - начале XX века, показывает, что после господства жанровой картины (особенно у передвижников) ведущее место занимает пейзаж, вскоре уступая главенствующую роль натюрморту. Движение от жанровой картины к натюрморту есть, согласно Федорову-Давыдову, движение от сюжетности через "полусюжетность" пейзажа к бессюжетности натюрморта.

В связи с двумя последними видами картин исследователь говорит о пейзажном и натюрмортном подходе к материалу. В жанровом полотне изображенные персонажи являются участниками какого-либо события. Оно и оказывается смысловым центром изображения. Антураж играет здесь лишь вспомогательную роль - интерьер, предметы обстановки, природа выступают как бы на вторых ролях, добавляя те или иные краски к смысловому центру, каковым является событие.

Напротив, при пейзажном подходе функции окружения повышаются - оно оказывается столь же значимым, как и участники действия, а порой даже превосходит их по значимости. Конечно, фигуры действующих лиц не теряют свой смысловой "вес", но уже не обязательно оказываются главными, становясь одной из частей композиционного построения, то есть ансамбля, созданного всем изображенным. Такая аисам-блевость и есть, согласно Федорову-Давыдову, наиболее характерная черта пейзажного подхода. Подобный подход реализуется не только в чистом пейзаже, но и в жанровой картине, в портрете, даже - в натюрморте. О пейзажном подходе следует говорить в том случае, если среда является активным смысловым фактором, то есть когда окружение не столько комментирует изображаемый объект, сколько демонстрирует собственную значимость и определенным образом "освещает" при этом изображаемые вещи.

Событие, в котором участвовал предмет, "поворачивало" его к зрителю той стороной, которая самому событию необходима. При пейзажном подходе предмет демонстрирует те характеристики, которые необходимы ансамблю. При натюрмортном же подходе предмет воспринимается как самоценный - обладающий собственной выразительностью, независимой от сюжета и ансамбля. Натюрмортный подход, по Федорову-Давыдову, есть "такое художественное восприятие и трансформация внешнего мира, при которых художник берет предметы (безразлично, "одушевленные" или "неодушевленные") в изолированном от среды и отвлеченном от их... функций виде и комбинирует их в новых, свободных от природной значимости этих предметов сочетаниях. Эти сочетания могут быть или ие быть сюжетно мотивированы, но если даже такая мотивировка и имеется, ее сюжетный смысл лежит вне первоначального смысла комбинируемых предметов".

Ту же изолированность предмета отмечает в русском натюрморте начала века и другой исследователь: вещь "становится не зеркалом быта, не отражением привычек и вкусов ее владельца, но и не украшением только, не декоративной ценностью. В ней нащупывается какой-то собственный смысл, чуть отвлеченная логика ее конструкции, пластики, отношений с окружающим пространством".

Будем считать на основе сказанного, что три основных метода, которыми создается образ в живописи, - это жанровый, пейзажный и натюрмортный подходы. В движении от первого к последнему повышается роль выразительных возможностей самой живописи. При жанровом и пейзажном подходах экспрессия в большой мере зависит от события и композиционного ансамбля. И то и другое оказывается для художника подмогой, поскольку интерпретирует предмет, "поворачивая" его нужной стороной. Натюрмортный подход лишает автора такой подмоги. Экспрессивные элементы предмета художник в данном случае выражает лишь "природными" средствами живописи - линией, колоритом, тоном. Именно потому для новых тенденций в русском искусстве конца XIX - начала XX века характерен, как указывает Федоров-Давыдов, "рост живописности".

Светопись XIX века. Фотография также освоила эти подходы к материалу, однако путь к ним у светописи был самостоятельным. Когда в середине прошлого века жанровая живопись переживала взлет, фотография при всем стремлении к "жанровости" вынуждена была решать другие проблемы. Одной из них была передача глубины. Старые снимки кажутся плоскостными - воздушная среда и световые условия не ощущаются в них; запечатленные фигуры и вещи словно пребывают в искусственной среде - безжизненно ровной и однородной, как бы застывшей. Когда смотришь на эти снимки, чудится, что в запечатленном пространстве вообще немыслимо какое-либо движение - ни физическое, поскольку выдержки были огромны, ни движение зрительского взгляда вглубь, поскольку фиксируемые вещи и фигуры зачастую помещались на фоне стены или плоского задника.

Тогдашнее фотографирование красноречиво характеризует приведенный С. А. Морозовым рассказ о том, как русский светописец А.Карелин снимал в Нижнем Новгороде заезжего высокого гостя - герцога Эдинбургского. Герцог и сам был фотографом-любителем, а потому знал свойства тогдашних объективов - они давали слишком большие перспективные сокращения. У сидящего человека ноги могли оказаться непропорционально большими, а откинутая голова - чрезвычайно маленькой. Придя к Карелину, герцог расположился в кресле, положив ногу на ногу, - он надеялся посрамить хозяина. Однако в готовом снимке диспропорций не было. Немирович-Данченко описал этот случай в путевых заметках "По Волге", не скрывая восторга: "Повторяю, нужно самому видеть, чтобы поверить этому". Верная передача объемов казалась чудом на фоне царившей тогда плоскостности.

В живописи конца ХIХ века, замечает Федоров-Давыдов, приход новых тенденций означал "замену господства проблемы объема господством проблемы пространства". Последнюю - еще при "господстве проблемы объема" - фотография решала особым методом: монтажом. В многофигурных композициях О.Рейландера и Г.Робинсона, где объекты располагались в разных пространственных планах, воедино сводились отдельно снятые кадры. Пикториализм (иначе называемый фотоимпрессионизмом), сменивший монтажные методы, проблему пространства, характерную для пейзажного подхода, сделал главной и действительно господствующей.

Формы, которые в светописи принимали пейзажный и натюрмортный подходы, попробуем показать на примере творчества Й. Судека и Я.Функе - двух выдающихся чешских фотохудожников. Функе умер сравнительно молодым в 1945 году. Судек профессионально стал заниматься светописью в начале 20-х, когда пикториализм уже клонился к закату. Снимал Судек до середины 70-х - более полувека. Чешского мастера можно считать персонифицированной историей фотографии нашего столетия, ибо работы Судека - красноречивое свидетельство ее эволюции.

Пикториализм. Стилистику, присущую этому течению, рассмотрим на конкретном примере, взяв снимок Ф.Дртикола [3.4], одного из ведущих чешских пикториалистов того времени. Кадр не имеет названия, это речной или озерный пейзаж с лодками и причальными столбами.

Как отмечалось, пикториалистов звали еще фотоимпрессионистами в силу предполагаемой их близости к стилистике этого живописного направления. Рассматриваемый кадр имеет с ней мало общего. Живописцы стремились к точной передаче состояния световой среды - в известных циклах Клода Моне ("Руанский собор", "Стога") воспроизводятся даже изменения этих состояний. У Дртикола освещенность среды намеренно изменена. Обычно водная гладь на снимках оказывается более темной, чем небо, - в его кадре небо темней воды. Масляный способ печати, примененный фотографом, облегчал подобные трансформации.

Искажение тонов у Дртикола знаменательно: оно свидетельствует, что основные усилия автора направлены на "обработку" пространства. Рейландер и Робинсон, "монтажисты" 50-70-х годов прошлого века, соединяли в одном кадре несколько негативов и тем строили пространство в глубину. Более совершенная техника позволяет Дрти-колу не прибегать к таким сложностям. Пространство у него глубинно, оно как бы течет за левую кромку кадра; перспектива здесь ощущается благодаря корпусам лодок и загородки, разделяющей причалы. Но Дртикола интересует не глубина пространства, а его выразительность.

При масляном способе печати необходима кисть: ею наносится краска. Небо и вода у Дртикола имеют живописную фактуру - серые тона будто прописаны на светлом грунте кистью. Серый тон клубится - то сгущается в иных местах, то разрежается, открывая грунтовку. Из-за этой неоднородности пространство кажется нервным, напряженным, хотя на самом деле эта напряженность сотворена фотографом.

Живописный импрессионизм явился завершением традиции, для которой свойственно, по словам П.В.Флоренского, стремление создавать "сильное" пространство, где "вещи растягиваются... как дымовые призраки", а материальная их "начинка" словно растекается в густой и вязкой массе, каковой пространство ощущается".

В снимке Дртикола силуэты причальных столбов отчетливы, но колеблющимися, растекающимися оказываются их отражения в воде. Речная гладь предстает перед зрителем не как вода, но как густая клубящаяся масса, способная растворить и впитать в себя материальную "начинку" предметов.

Анализируемый кадр типичен для пикториализма как течения. В отличие от живописного импрессионизма в пикториализме не стремились точно передавать состояния световой среды и моментальные их трансформации. Однако оба течения сближаются на другой основе - и там и здесь "сильное" пространство доминирует над "ослабленным" предметом, который в нем растекается, теряет определенность формы. К такой доминации фотография пришла, не подражая слепо живописи, а по внутренней логике своего развития: когда светопись научилась воспроизводить объемы и глубину, то естественным и неизбежным оказался следующий шаг - стремление обрабатывать пространство, делать его выразительным.

Оттого у пикториалистов, ориентированных на обработку пространства, пейзаж оказался ведущим жанром. Однако для их подхода к натуре не свойственна ансамбле-вость; на первый план они выдвигали единственный фактор - пространство, обладающее мягкой, неагрессивной, однако настойчивой "силой", способной разъять, размыть любую предметную форму.

В ранних снимках Судека, - несомненно, пикториалистских - пространство тоже предстает "сильным". В его работе "В воскресенье после полудня на Колинском острове" [3.5] кроме "благородной техники" печати использовано другое фирменное средство пикториалистов - мягкорисующая оптика. Остров этот был излюбленным местом отдыха горожан. Обилием света, размывающего фигуры, Судек передает здесь основную, главную "силу" среды - ощущение жаркой, ленивой истомы, органично присущей поре отдыха.

Предметность пространства. С пикториалистским подавлением предмета резко контрастировала определенная тенденция в чешкой живописи. В ней все настойчивее пробивало себе дорогу такое "художественное восприятие и трансформация внешнего мира", которое Федоров-Давыдов назвал натюрмортным подходом. Чешские художники тоже стремились нащупывать в предметах "какой-то собственный смысл, чуть отвлеченную логику... конструкции, пластики, отношений с пространством". Один из таких художников, Э. Филла, впоследствии - друг Судека, заявлял в 1911 году: "...мы требуем, чтобы изображаемый предмет был очищен от всех излишних и несущественных элементов... и чтобы художник достигал интуитивного вчувствования в вещь ради осознания только ей присущих, единственных и невыразимых в слове черт". Через несколько лет Филла опять говорит о "голой вещи, очищенной от всех безумных тенденций человеческой страсти к сюжетам и от высокомерия, - вещи, которая благодаря своей простоте может... стать стимулятором творческой работы".

Новый подъем интереса к "самой" вещи связан с особым течением в чешском искусстве 20-х годов - с поэтизмом. Теоретик течения К.Тейге, помимо прочего занимавшийся и фотомонтажом, писал тогда: "...поэзия - особое качество вещей и функций; оно существует и за пределами искусства. Вне области художественного и поэтического производства есть поэтические предметы и поступки, поэтические жизни и поэтические существа. Супремация поэзии проявляется в том, что ею может быть все - каждое свободное и необходимое деяние человеческого духа, каждое... свершение, каждая реакция нашей чувственности".

Иначе говоря, действительность для "поэтистов" как бы чревата невиданными возможностями, головокружительными перспективами; любая вещь и явление содержат "поэтическое электричество" (Тенге), и задача художника - уловить это электричество, настроившись на него.

Пикториализм с его размытостью форм вопиюще противоречил духу 20-х годов, появившимся тогда новейшим идеям и характерной для живописцев, близких Судеку, устремленности к "голому" предмету. Новый подход Судека и Функе вел к пересмотру пикториалистской поэтики - к высвобождению предмета из-под власти "сильного" пространства. Одним из импульсов, который побудил молодых фотографов к пересмотру, стали работы Д. Ружички, находившегося под влиянием Стиглица.

В чем заключалась новизна его работ по сравнению с царившим тогда пикториализмом? В обзоре одной из выставок Ружички критик писал о пейзажном снимке с деревом на морском берегу: "Я смотрю, смотрю ... форма кроны меняется, а с нею -само дерево и пейзаж. Оно превращается в огромную, гигантскую птицу. Орла? Грифа? Кондора?" В подобном же духе высказывался и сам Ружичка: "Белая плоскость - это еще не снег. Также и в зимних кадрах меня интересуют качества поверхности вещей; снег же - не качество вещей, не фактура поверхности, плоскости. Снег есть нечто большее. Снег - это чудовище, которое лежит на земле" (курсив в тексте. -В.М. и B.C.).

В пикториалистском снимке, подобном пейзажу Дртикола, "сила" пространства выражена внешне; она существует как бы помимо вещей, пребывает в химически чистом виде. Метафоры же, употребленные критиком и самим Ружичкой, означают, что пространство в новой фотографии, пришедшей на смену пикториализму, опредмечивается, то есть воспринимается как предмет.

Фаворский отмечал, что в изображении реализуется диалектика предельного и беспредельного, а иначе говоря, - предмета и пространства. Предмет ограничен в своих размерах и объеме, потому он пределен. Пространство же не знает этих ограничений и оттого беспредельно. Вместе с тем соотношение предельного и беспредельного может быть перестроено, перевернуто. Пусть предмет и ограничен, однако он "оказывается беспредельным через свою функцию, через свою глубину или через свой материал, через который он принадлежит к какому-либо материку". Более того, он зачастую беспределен в плане смысловом - устремление живописцев к "обнаженной вещи" предполагало ее многозначность. В свою очередь пространство, являясь беспредельным, в изображении "метрически и ритмически измеряется и, следовательно, уже носит в себе как бы зародыш предмета". Кроме того, и семантически оно может быть предельным - если в пространстве выделяется и подчеркивается лишь какая-нибудь его характеристика.

Пространство у Ружички не представало как густая, бесструктурная масса, оно выстраивалось вещами, зафиксированными объектами. "Сила" его тоже не давалась открыто, то есть не воспринималась лишь в виде напряженных сгущений тона, как у Дртикола; сила эта ощущалась опосредованно - по искривленным и вытянутым ветвям дерева на морском берегу. Стихии, бушевавшие в пространстве, снова и снова обрушивались на дерево, деформируя его. Через форму дерева пространство осознано в одном качестве: в своей агрессивности. Потому критик ассоциирует его с хищной птицей - орлом, грифом, кондором. Этими ассоциациями пространство исчерпывается качественно и, следовательно, опредмечивается.

Именно смысловая опредмеченность пространства у Ружички и повлияла, вероятно, в первую очередь на Функе и Судека, пытавшихся отойти от пикториалистской поэтики. А.Дуфек, автор предисловия к альбому фотографий Функе (1979), называет один из снимков - "Неудобный сон" [3.6] - выдержанным в стиле Ружички. Пространство сложно выстраивается здесь зафиксированными объектами - ступеньками лестницы, стеной здания с выступающим углом. Он мощно выделяется и как бы тянется к изобразительной плоскости, а стена прижимает к ней пространство, словно давя на него. Кажется, что сидящему на ступеньках юноше, видимо, безработному, тесно и неуютно в этом сдавленном, сжатом месте. Кроме такой характеристики пространства Функе неназойливо предлагает и другую - символическую. Тени ложатся на стену так, что освещенные участки слегка напоминают пламень костра. Спящий устал, измучен, и фотография как бы шепотом, чуть слышно подсказывает, что источник его мучений - действительность, в которой возможны костры, как в аду. И оптически и семантически пространство у Функе измеримо, а потому - предметно. Этой измеримостью кадр и перекликается с работами Ружички.

И у Судека и у Функе увлечение Ружичкой было недолгим. От него друзья получили толчок, импульс и двинулись дальше самостоятельными путями. В статье Функе "От фотограммы к эмоции", подводившей итоги развития чешской фотографии в период между мировыми войнами, говорится как бы о всей национальной фотографии, но обобщения строятся на личном опыте автора. Обзор начинается с 1922 года - со времени "Неудобного сна", с момента "преодоления бурного этапа импрессионизма" и появления "нового интереса к форме, размытой импрессионистами". По Функе, аналогичный интерес ощутила и живопись, поскольку и "художники... искали четкую форму, которая могла бы по своим очертаниям и цветовой композиции выполнять в построении картины свою изобразительную функцию".

Отметив "возвращение к форме", Функе тут же описывает новый уход от нее, который сам же и совершил. Уход связан с фотограммой, то есть с фотографированием без аппарата: на листе фотобумаги возникают при засветке тени разложенных на ней предметов.

Увлечение подобной методикой было сильным в 20-е годы. Функе убежден, что в фотограмме "заключается фотографическая поэзия, открывающая форму, избавленную от придатков будничности и перенесенную из... повседневного мира в мир черно-белого волшебства, в котором первоначальная форма теряет свою обычность и становится только поводом для того, чтобы выявить новые впечатления".

В сущности, фотограмма давала не предметную форму во всей неповторимости фактур и объемов, а тонально-линейную схему вещи. Предмет превращался в плоскость, заполненную однородным, почти не имеющим градаций тоном. Соотношения тоновых плоскостей могли иметь выразительность, но главным средством экспресии становилась ритмика контуров - то плавных, то резко ломающихся или остроугольных; контуры эти причудливо сочетались в кадре. Прихотливость, непредсказуемость их сочетаний и привлекала "фотограммистов", фотографирование без аппарата не возвращало к форме - в подобной технике важен другой аспект.

Как приход новых тенденций в живописи означал, по словам Федорова-Давыдова, "рост живописности", так и фотограмма предполагала рост фотографичности. Выразительность кадра не зависела в данном случае от вида и зрительных качеств предмета - экспрессия становилась творением фотографа, его композиционного чутья, умения оперировать светом, знания свойств светочувствительного материала. И, естественно, здесь повышалась роль самого света, а также фотобумаги, то есть факторов, сущностно необходимых для фотографирования и с аппаратом и без аппарата -факторов, составляющих как бы ядро светописи.

Параллельно с фотограммами Функе занялся другой методикой фотографирования. Данный вид светописи назовем "конструктивной" фотографией, поскольку для нее конструировались сами объекты и сочетания их, а также световая среда. Примером такого конструирования может служить его "Композиция" [3.7]. Картонные четырехугольники здесь сопоставлены фотографом, он же изогнул большой лист бумаги и осветил обе плоскости четырехугольника. Потому на его поверхности, видимой зрителю, лежит тень. Другая поверхность, нам невидимая, тоже освещена - рефлекс от нее падает на изогнутый лист и превращается в неправильную, растягивающуюся кверху трапецию. О подобных экспериментах Функе сказал в статье: "Этот вид фотографии ищет очарование в чистоте спокойной и уравновешенной композиции, но, кроме того, с наслаждением погружается в метаморфозы очертаний, светов, плоскостей и валеров. (...) Темой... (такой фотографии) являются вариации одного и того же узкого пространства, насыщенного светами и тенями, в которых только намечены причудливые очертания объектов. Зрителю остается только поэзия, оторванная от действительности, поэзия, в которой объект полностью отвергнут и остается только чистая форма..."

Для "конструктивной" фотографии-уже требовался аппарат, но в принципе она не сильно отличается от фотограммы. Автору для конструирования нужно и композиционное чутье и умение работать со светом. "Конструктивная" фотография, как и фотограмма, сводит объект к "чистой форме", к тонально-линейной схеме. Тем самым устремление к "обнаженной вещи" в фотограмме и "конструктивной" фотографии осуществлялось как бы с превышением - вещь настолько обнажалась, что оказывалась лишенной материальности, вещественности или же заменялась геометризованным эрзацем.

От "конструктивной" фотографии был сделан новый шаг - Фуике ищет поэзию в самой природе, в реальных объектах, а не в игре светов и сочетаниях плоских форм. Эволюция ведет Функе к пониманию того, что "у пространства и объекта - свой собственный ритм, собственный строй"; для фотографа строй этот звучит как мелодия, а потому его искусство заключается не в оперировании тонально-линейными схемами, а в "умении прислушаться к... (этой)... мелодии и подарить нам ее..." Потому главным достоинством фотографа является "предчувствие поэтического эффекта".

Пейзаж и натюрморт у Й.Судека. Формула Функе близка "поэтическому электричеству" Тейге. Однако к необходимости чувствовать "электричество" Функе приходит кружным путем - через эксперименты, через удаление от реального мира. У Судека есть снимки, подобные "конструктивным" фотографиям Функе, однако они случайны и немногочисленны. Путь Судека к "поэтическому электричеству" более прям, и зашел мастер по этому пути далеко - в классики мировой светописи. Среди его творений имеются совершенные образцы пейзажного и натюрмортного подхода к фотографируемой реальности.

Примером первого послужит нам кадр из цикла "В сказочном саду" [3.9]. Много лет Судек снимал садик возле дома своего друга. По свидетельству очевидцев, садик был крохотным, по-городскому чахлым, однако на снимках Судека он выглядит сказочным, волшебным.

В кадре, о котором идет речь, сталкиваются две реальности, природная и человеческая. Ни одна из них не кажется главной, более существенной для смысла фотографии - реальности даны в ансамбле, во взаимодействии.

Природный мир здесь - это кусты слева и справа. Прежде всего в них ощущается бурная и буйная динамика ветвей; кусты эти - как взрыв витальности, животворящих сил природы. Между кустами чернеет просвет; сюда еле втиснулся плетеный стул -творение человеческих рук.

Стул будто поглощен растительностью - линии спинки кажутся веточками. Еще человеческая реальность представлена лавкой, робко сдвинутой к левому нижнему углу кадра. Мощная, массивная спинка лавки ощущается запрудой, плотиной, которая должна преградить путь буйной природе. Лавка уходит под куст - словно движется в царство природы; два плоских камешка и гипсовая отливка головы положены так, будто обязаны прервать, затормозить "движение" лавки.

И все же ансамбль двух реальностей не конфликтен. Стул и лавка - следы человеческой деятельности - не противоборствуют природе, а подчеркивают ее привольное буйство. Без них это буйство не воспринималось бы таким свободным и мощным.

Когда-то в "конструктивной" фотографии Функе наслаждался "вариациями одного и того же узкого пространства", насыщая его светами и тенями, заполняя "причудливыми очертаниями объектов". Крохотный городской садик, который снимал Судек, - тоже "узкое пространство", заполненное "причудливыми очертаниями объектов". Судек в своем цикле добивается того же, к чему стремился Функе, однако добивается на материале действительном, реальном. Различие между "конструктивными" снимками одного и снятыми в подлинном мире другого - такое же, как между стерильно лабораторным опытом и активным действием в реальных жизненных условиях.

С середины 50-х годов Судек тоже увлекся экспериментом - сам создавал световую среду в своих натюрмортах. В поздних циклах художника - "Пасхальные воспоминания" (1968-1972) и "Стеклянные лабиринты" (1963-1972) - видимое пространство перенасыщено светом. В качестве рефлектора Судек использовал то ли поднос, то ли зеркало в барочной раме. Отражатель, видимый в кадре, посылает свет прямо в объектив, но не концентрированным пучком: свет в кадре рассеян, диффузен и материализуется в снимке как плотная, густая, однородная масса. Нежно, будто лаская, она окружает предметы, и от ее касания вещи будто наливаются силой, крепнут.

Эти опыты не были возвращением к "сильному" пространству пикториалистов. Те передавали "силу" пространства, вмешиваясь в позитивный процесс, поправляя то, что зафиксировано аппаратом, или искажали "видение" камеры мягкорисующими "моноклями". Свое "сильное" пространство Судек просто снимал - фиксировал таким, как оно есть. Кроме того, "сильное" пространство пикториалистов размывало предметные формы; Судек же добивался в экспериментах четкости, ясности, кристалличности форм. Плотная световая среда не отнимала у предметов материальность, усиливала ее. Именно так световая среда действует в снимке, который автор назвал "Натюрмортом в стиле Навратила" [3.8]. Судек почти буквально повторяет здесь композицию художника ХГХ века. Зачастую у Йозефа Навратила (1798-1863), как и на снимке Судека, один или несколько плодов просто лежат на тарелке. Вместе с тем фотокадр существенно отличается от первоисточника искусно созданной световой средой. Свет падает из-за рамки кадра - от левого верхнего угла. Груша расположена диагонально в направлении к этому углу и будто тянется к свету.

"Фотография видит поверхность" - эту фразу Я.Функе вынес в заглавие своей книги (1935). Судека же в "навратиловском" натюрморте поверхность не интересует, светом он моделирует объемность, массу плода. В нем осязается не поверхность, а то, что под нею, - жизненные силы, будто распирающие грушу. Она словно сотворена светом - недаром часть груши, на которую свет падает, более выпукла, а в зоне тени груша сужается, будто сжимаясь.

Снимок этот - замечательный образец натюрмортного подхода к материалу. Как и в других поздних работах мастера, вещь тут действительно "обнажается", то есть не является ни зеркалом привычек и вкусов владельца, ни декоративным атрибутом, входящим в какой-либо ансамбль. Она предстает как самоценное бытие, исполненное собственной значимости. Фотохудожник лишь создал условия - сотворил световую среду для того, чтобы значимость эта выразительней, активней проявила себя.

В экспериментах Судека со светом происходил несомненный "рост фотографичности". Свет, без которого фотографирование немыслимо, Судек превратил из средства репродуцирования в средство выражения.

Наш экскурс в творчество Судека, Функе и еще дальше, к началу века, к пикториалистам, предпринят был, чтобы показать многообразие форм и способов создания образа, которыми обладает светопись. Фиксируемый объект она может разъять, размыть "сильным" пространством, как то было у пикториалистов; может превратить в линейную схему, как в фотограммах и как ныне случается в фотографике; может включить в событийный сюжет или сделать частью ансамбля, чтобы определенным образом предмет "осветить", и может - при натюрмортном подходе - выразить его самоценность, глубину его значимости.

3. ВИДЫ ОБРАЗОВ

Характер; пространство; предмет. Фотография обладает значительным арсеналом средств, при помощи которых создается образ. Сравним несколько снимков. В "Пилотке брата" П. Кривцова [3.10] внимание автора и соответственно зрителя сосредоточено на главном герое: мальчишке в солдатской пилотке. Он оказывается единственным предметом изображения: телега, на которой мальчик лежит, ничего не прибавляет к смысловой стороне снимка, фон сделан нерезким. Кривцов сознательно исключает из кадра все детали, способные хоть что-то подсказать зрителю, и предлагает видеть только мальчишку. Сосредоточившись на нем, зритель должен понять душевный склад героя, его мечтательность, догадаться, что, в общем, он - сорванец, непоседа, поскольку основательно истерты подошвы ботинок, и т. д. и т. п.

Э. Вишковский, чешский фотограф, подчеркивал, что "воздействие фотографии, впечатление от нее находится не в ней, а в нас". Зачастую снимок рассчитывает прежде всего на жизненный опыт зрителя - на "многочисленные чувственные ощущения, впечатления", приобретенные в личных контактах с объектами, "вычитанные из книг, увиденные в кино, временно забытые". При рассматривании снимка накопленные "ощущения и впечатления" активизируются, помогают осмыслить увиденное. Так воспринимается и герой фотографии Кривцова - мы осознаем, каков он, прибегая к нашему знанию о мальчишках, ему подобных.

Обращаясь к нашему опыту, кадр Кривцова повествует о своем герое. Изобразительное повествование существенно отличается от литературного. Там действие развивается во времени - на первых страницах дается завязка, затем конфликт развивается, проходит через определенные стадии и достигает кульминации, после которой наступает развязка. В изобразительных искусствах время течет не на картине, а в самом зрителе. Включая свой жизненный опыт, он осознает одну черту изображенного за другой. Скажем, в том же мальчишке со снимка Кривцова зритель обнаружит мечтательность, потом придет к выводу, что характер у парня неугомонный, а еще постарается понять, о чем герой мечтает. Пилотка заставляет думать, что мальчик хочет походить на брата - уже отслужившего в армии, храброго, мужественного. Душевный склад героя вырисовывается постепенно - черты его характера нижутся в воображении зрителя друг за другом, как бисеринки на нитке. В таком нанизывании и складывается описание героя, рассказ о нем.

Согласно Эйзенштейну, образ есть "сонм готовых разорваться... потенциальных черт". "Пилотка брата" и представляет зрителю "сонм... черт" героя, обрисовывает его характер. В изобразительном повествовании, следовательно, перед нами возникает образ-характер.

"Рыцарь" Н.Рахманова [3.11] также адресуется к нашим "ощущениям и впечатлениям", однако полученным не в жизни, не в повседневном опыте, а испытанным при чтении книг, просмотре кинофильмов и телепередач. Снимок вроде бы рассказывает о том, что зрителю известно о рыцарстве, но кроме того еще добавляет нечто "от себя", фотографически повествуя о средневековом воине. Он сам и его лошадь выплывают из черноты фона, как из тьмы веков, а отблески этой тьмы голубыми, фиолетовыми и розовыми рефлексами загораются на панцире: величием и холодом веет от сверкающего металла. Фотография не добавляет новых сведений о рыцарях, но средствами своими обогащает наши "ощущения и впечатления", творит особую атмосферу, в которой пребывает герой снимка.

С "Пилоткой брата" и "Рыцарем" сопоставим снимок А.Кунчюса "Миска" [3.12], сравнивая не тематику или мастерство исполнения, но принципы создания образа. У Кунчюса отсутствует герой, на котором сосредоточилось бы зрительское внимание. Роль такого героя не принадлежит крупно поданной жестяной миске. По бытовой своей ценности она - предмет незначительный и ничего не говорит о людях, которым принадлежала. Столь же мало повествует о своих жильцах и дом на заднем плане. Кадр Кунчюса не обращается к уже накопленным "ощущениям и впечатлениям" -кадр сам является их источником.

Образ тут создается всем видимым пространством. Оно выстроено из плоскостей, "насыщенных" вертикалями и горизонталями, а потому кажется угловатым, дробящимся. Стена дома как бы расчленена на две неравные части. Каждая из частей дополнительно "разбивается" рядами окон. На правую часть падает тень от другого здания, внося еще одно членение. Вероятно, фотографу недоставало членений, потому фиксируется еще и отражение стены в оконном стекле. Состоящее из вертикалей и горизонталей, угловатое, дробящееся пространство словно обступило жестяную миску. Своей закругленностью и нерасчлененностью она подчеркнуто контрастирует с окружением. Контраст этот ощущается как смысловой центр снимка. Изображенное пространство, работая на этот центр, осознается зрителем как "сонм... черт", которые необходимо связать, приладить друг к другу, чтобы снимок оказался "некоторым общим возбуждением". Образность присуща здесь не какому-либо компоненту композиции, но всему пространству. В снимке Кунчюса, как и в других работах, где пространство активно, мы имеем дело с пространственным образом.

Чтобы данный тип образа лучше был понят, скажем о нем еще, взяв другие работы. Заглавный "персонаж" на снимке А.Слюсарева "Зонт" [3.13] в быту столь же малозначителен, как и миска Кунчюса. В композиции же Слюсарева зонт весом, существен, однако выполняет совершенно иную функцию, чем та, которая досталась миске. Смысловым центром кадра служит у Кунчюса не сама вещь, но ее конфликт с окружением. Зонт, напротив, с ним не конфликтует, а воспринимается как ось, на которой "держится" уголок городского пейзажа. Такая роль зонта предопределена не столько его локализацией в пространстве, сколько цветом. Композиция у Слюсарева в плане колористическом выстроена по принципу субординации. Красным, зеленым, синим и белым полосам на зонте соответствуют красные пятна в рекламной росписи; красные прямоугольнички на стеклянных дверях здания, красный стул, на котором сидит девочка; зеленые бордюры газонов и зеленые щиты в здании; синий фон рекламного фриза; белые круги в нем и белый с красными узорами платок девочки. Все видимое пространство в цветовом отношении подчинено зонту - как бы скрепляется им, стягивается воедино. Цветовая гармония пространства здесь воспринимается как сама суть, само содержание образа, возникшего в кадре Слюсарева.

Не на гармонии, как в "Зонте", а на конфликте, как у Кунчюса, зиждется пространственный образ в работе Т.Кальве "Автомобиль в парке" [3.17]. Машина и деревья различны по цвету и тем самым чужды друг другу. В коричневых стволах есть что-то угловатое, дикое - автомобиль же наряден как игрушка. На снимке он существен не как предметная форма - потому дается только половина автомобиля, но как чужеродное для естественной среды тело. Природа не приемлет его, разбивая светлыми бликами и отражениями цельную поверхность предмета. Конфликт между ним и окружением не только цветовой, но также линейный. Плавности, закругленности очертаний машины противостоит узловатость и угловатость деревьев.

Предмет нужен Кальве не сам по себе, но как участник колористического и линейного конфликта. Напротив, в другом снимке Слюсарева - "Окно" [3.14] вещь выдвигается на первый план, оказываясь центральным "персонажем" композиции. Пространство кадра тут усложнено: оконный переплет и стекло сняты в остром ракурсе снизу; в стекле отражается рама открытого окна и деревья за ней. Перед стеклом помещена бутьшь, главный "герой" снимка. Острый нижний ракурс монументализирует предмет - линии его контура словно движутся вверх, и этому движению соответствует такая же устремленность элементов пейзажа. Зеленовато-желтый цвет бутыли в общем колористическом строе поддерживает ощущение ее монументальности. В кадре создается не образ пространства, но образ предмета - при участии пространства.

"Окно" Слюсарева можно, по-видимому, сближать с той традицией в светописи, которая сложилась в двадцатые годы и ведет свое начало от А. Ренгер-Патча. Стилистика немецкого мастера получила тогда название "новой вещности" и осознавалась как реакция на пикториалистскую размытость форм. Ренгер-Патч стремился вернуть им весомость, четкость, определенность. В известном его альбоме "Мир прекрасен" (1928) широко представлены снимки животных, растений, промышленных товаров, фиксировавшихся отдельно, порой - вне пространственного контекста. Лишь благодаря возможностям съемки автор альбома смог подчеркнуть самоценную красоту форм.

В стилистике "новой вещности" выполнено, к примеру, "Старое железо" Я.Функе [3.16]. Колесо, ставшее предметом изображения, фотограф нашел на свалке. Кто-то счел отслужившую вещь бесполезной и ненужной - Функе же привлекла в ней цельность и пропорциональность строения. Тяжеловесен ритм спиц колеса; с ним спорит другой -дробный, стремительный ритм прорезей на ободе. Массивность и строгая ритмика вещи ощущаются чрезвычайно остро благодаря контрасту с фоном - глубокими черными тенями и высветленными участками неправильной формы.

Предмет у Функе демонстрирует зрителю свои достоинства и качества - как бы повествует о себе.

Чешские историки фотографии называют Функе "конструктором снимков", имея в виду не его близость к определенному художественному течению - конструктивизму (эта близость оказалась временной, преходящей), но его пристрастие к определенности, четкости композиционных структур. "Старое железо" свидетельствует, что интерес Функе к конструкциям распространяется не только на композиционные решения -в запечатленном предмете фотограф выявил и подчеркнул именно его структуру, его конструкцию. О ней прежде всего и повествует кадр.

Выше говорилось о трех подходах к изображаемому материалу. В "Старом железе" реализован третий подход - натюрмортами. Колесо, которое снял Функе, открывает зрителю "какой-то собственный смысл, чуть отвлеченную логику... конструкции", что и характерно, по словам исследователя, для натюрмортного подхода.

Современные фотографы зачастую иначе снимают отдельные вещи. Понятия образ-характер или пространственный образ неприменимы к работам типа "Двери" Р. Па-чесы [3.15] или "Телефона" А.Будвитиса [3.18]. В подобных кадрах пространство неглубоко, шгоскостно. В снимке Будвитиса на стену, где висит телефон-автомат, причудливо падает солнечный свет; нижняя часть двери у Пачесы закрыта тенью. В том и другом случав окружающая среда ощущается, но присутствует "за сценой". Как предмет изображения она исключена из обоих снимков - изображаемые вещи не являются ее частью, но среда "не отступается" от них, пытаясь внести дополнительные нюансы в характеристики объектов. Пространство кадра не выступает здесь как ансамбль черт, как органичная совокупность контрастов и аналогий - в подобных снимках не возникает пространственного образа.

В случае образа-характера неодушевленные вещи рассказывают о своих владельцах, а не о себе. Владельцы оставили на вещах свои отметины - они и воспринимаются в первую очередь. Ни Будвитис, ни Пачеса не акцентируют такие отметины -предметы и там и здесь не "опечатаны" людьми, которые с ними соприкасались. Тем самым образ-характер тут не складывается.

Важным смысловым фактором оказывается в этих снимках расположение предметов на изобразительной плоскости. Телефон помещен не в центр плоскости, а сдвинут вправо и вверх. Оттого в предмете ощущается напряженность. Поднятый вверх, он кажется тяжеловесным, стремящимся опуститься к нижнему срезу кадра. У Пачесы энергичная вертикаль не делит плоскость на две равные половины, она смещена от центра и тоже оказывается источником напряженности. Дверная ручка и выключатель лежат на "восходящей диагонали", то есть на одной из линий структурного плана, и потому должны быть спокойными. Однако близость их к углам изобразительной плоскости - левому нижнему и правому верхнему - придает этим деталям весомость, которая не свойственна им в реальной действительности. И телефонный автомат и дверь осознаются тем самым как средоточия "внутренних сил", которые акцентированы, подчеркнуты изобразительной плоскостью. В обоих кадрах вещи не повествуют о владельцах, не становятся участниками пространственного ансамбля - они познаются как таковые, сами по себе. В этих кадрах (и подобных им) реализуется особый тип образности - предметный образ.

Фотографическая речь богата и гибка, поскольку базируется на разных типах образности. К богатству и гибкости изобразительной речи светопись пришла не сразу -для этого потребовалась длительная эволюция. Порой темп эволюции замедлялся -фотографическая техника не позволяла художникам осуществить задуманное. Художники преодолевали ограничения, как могли, - и возникало осужденное когда-то Кра-кауэром формотворчество. Ныне выразительные возможности фотографии велики: ей доступен любой вид образности.

Фиксация и образ. В кинематографической и фотографической теории бытует своего рода легенда. Она гласит, что реальность выразительна сама по себе - ее нужно только зафиксировать. Поскольку съемочная камера с большой точностью воспроизводит видимое, то главная цель кино и фотографии, считают верящие в легенду, скрупулезно репродуцировать действительность. Репродукции достаточно, чтобы произведения кино и фотографии были глубоко содержательны. Кракауэр пишет: "При самой целенаправленной режиссуре кинокамера не выполнила бы своего назначения, если бы не запечатлевала видимые явления ради них самих. Она выполняет его, отображая на экране "трепет листьев"... Наряду с фотографией кино - единственное искусство, сохраняющее свой сырой материал в более или менее нетронутом виде". Внимая зафиксированному материалу, зритель иногда, полагает Кракауэр, слышит голос подлинной реальности - "шепот бытия".

В фильме М.Антониони "Блоу-ап" зрителей и профессиональных звукооператоров поразил не трепет листьев, но их шепот. Герой картины, фотограф Томас, идет снимать в парк. Когда герой приближается к парку, в фонограмме звучит шум листвы - протяжный, немного тревожный, но, главное, кажущийся подлинным, натуральным, записанным без хитростей и затей в каком-то саду или сквере. Очарованные этим шумом операторы бросились из студий на природу. О печальном результате их опытов свидетельствует советский кинематографист Р.Казарян: "...тот же самый "шум листвы" в новом изобразительном контексте оказался не только невыразительным, но даже не "читался" как именно шум листвы, а, скорее, напоминал "белый шум", который используется в синтезаторах звука в качестве "нейтральной основы" для формирования искусственных звучаний". Как это ни парадоксально, но подлинность, будучи просто зафиксирована, ощущалась предельно искусственной и невыразительной. Для того чтобы подлинность таковой не была, требуются усилия, труд - он и был приложен съемочной группой Антониони.

Так и в фотографии, подлинность кадра не предопределена возможностями техники, хотя с развитием светописи эти возможности увеличивались, а сама аппаратура совершенствовалась. Снимки ХГХ века сильно проигрывают при сравнении с нынешними: в них не чувствуется естественная игра света, в кадрах зачастую отсутствуют облака, а небо предстает безжизненно-серым.

И хотя фиксирующие потенции фотографии выросли, сама точность репродукции не заставит зрителя вслушиваться в "шепот бытия". Для этого кадру необходима образность. Эволюция фотографической образности шла именно в этом направлении -зрителю она предлагала все более активно "вслушиваться" в то, что изображается. Образ-характер формируется действительностью - фотограф лишь отыскивает выразительный объект и запечатлевает его, как сделал это А. Барейшис [3.19]. Пространственный образ основан не на найденной экспрессии, а на экспрессии созданной. Вместе с тем он кажется зрителю более обычным, бесхитростно зафиксированным - огромные же усилия фотографа, заставившего вещи характеризовать друг друга, при этом не замечаются. Предметный образ в еще большей степени ощущается как результат бесхитростной фиксации, ибо нередко создается лишь мастерски подчеркнутой экспрессией отдельных, изолированных объектов. Так как даже через эти отдельные вещи фотограф передает "шепот бытия", то он и впрямь должен обладать великим уменьем.

Отсюда следует, что фотографическая подлинность не столько натуральна, не столько выхвачена из жизни, сколько создана автором и потому искусственна, то есть оказывается творением искусства. И если в искусственной подлинности мы слышим "шепот бытия", то снимок осознается нами как произведение искусства, как картина. Федоров-Давыдов писал об одном полотне И. Левитана, что в нем "жизнь изображения, жизнь природы ... развивается во времени не как смена событий, не как действие, а как внутреннее, едва уловимое, но ощущаемое душой биение пульса жизни". Кра-кауэровский "шепот бытия" и это "биение пульса" по сути своей синонимичны.

Движение фотографии к созданной, сотворенной подлинности проходило параллельно с такой же эволюцией других искусств. Ощутить ее можно по изменившемуся пониманию образности. Выше приводились традиционные определения, согласно им в образе главенствует понятие, которым выражается общее, типичное. Тарковский, размышлявший о сути образа, перевернул традиционную иерархию образных компонентов. "Рождение образа, - настаивал он, - тождественно рождению уникального. Типическое ... как раз и находится в прямой зависимости от непохожего, единичного, индивидуального, заключенного в образе ... Общее ... (следовательно) ... выступает как причина существования некоего уникального явления". Если вещь сохраняет в художественном произведении свою уникальность, то есть всю полноту своих качеств, тогда она равна вещи реальной, подлинной. Подлинность и образность для Тарковского нераздельны.

Провозвестником такого понимания образа являлся Достоевский. Коллег-писателей, очищавших жизненный материал от неповторимых индивидуальных черт, он называл "господами типичниками". Суммируя взгляды великого романиста, академик Лихачев пишет, что, по мнению Достоевского, "типичное" ... выдумано ... бедным воображением писателя, не замечающего неповторимости факта, его абсолютной единичности". "Именно индивидуальные, случайные, а не среднесглаженные явления могут выражать "идею", скрытую в действительности". Возможно, потому писатель, веривший в образность подлинного, одним из первых в русской культуре глубоко и проникновенно понял фотографию.

Загрузка...