Раздел 1. ВОЙНА

© Перевод. А. Комаринец, 2021

Очевидным мостиком между Воннегутом-романистом и Воннегутом — автором рассказов выступает тема войны. Четвертый его роман «Бойня номер пять» и по сей день остается самым известным произведением, определяющим его творчество. В этом романе, как и во многих рассказах о войне, Воннегут избегает реалистичных описаний сражений. Когда автор подвергает солдат испытаниям, это происходит либо в фантастических обстоятельствах, как, например, в литературной смертельной игре, которая ведется в рассказе «Вся королевская конница», либо в явно галлюцинаторных боях в «Великом дне».

«Меня глубоко занимают войны, можно даже сказать — я фанат войны» — признавался этот ярый пацифист в интервью Генри Джеймсу Каргасу и в телефонном интервью 1988 г. Джону Киджену (запись этого телефонного интервью хранится в Библиотеке имени Лилли). «Мне интересны тактика, стратегия и тому подобное». Воннегут возводил свой интерес к чему-то более глубинному, чем его собственные переживания на фронте и в лагере во время Второй мировой войны. «Думается, это нехороший интерес и, возможно, он как-то связан с шахматами. Я играл в шахматы всю свою жизнь, и в этой игре тоже есть разные стратегии и тактики». Конечно, игру в шахматы вряд ли можно назвать удачным материалом для массовой литературы, но когда шахматы становятся литературным приемом, метафорой войны, получается уже далеко не скучный и не тривиальный результат.

«О чем мы говорим, когда говорим о войне?» Начиная карьеру писателя в двадцать четыре года, Курт Воннегут точно знал: для того, чтобы повествование обрело смысл, оно должно быть не о пушках, бомбах или взрывах. Об этом писала уйма других авторов, и он боялся, что подобные произведения только подстегнут молодежь к новым войнам, поскольку сражения всегда притягивают молодых. Ему самому не довелось принять участие в боевых действиях, поскольку его взвод пехотной разведки заблудился среди линий фронтов и был захвачен в плен в ходе Арденнского контрнаступления немцев в конце 1944 года. Для него война закончилась. На протяжении пяти месяцев он старался выжить в лагере для военнопленных в Дрездене, а после капитуляции Германии — еще несколько дней среди голодающих беженцев. Как известно каждому начинающему писателю, читавшему Хемингуэя (а они все его читали), «писать следует о том, что знаешь». Так Курт и поступал. Проблема была в том, что никто не хотел этого читать.

В июне 1946 года он отправил статью о пережитом в «Америкэн меркьюри» и получил отказ. Спустя год он отправил туда рассказ. Предположив, что редактор Чарльз Энгофф оценит его чуть выше, если рассказ будет написан на фактическом материале, Воннегут в сопроводительном письме упомянул, что «описываемые события действительно имели место в Дрездене». Воннегут утверждал, что хотя рассказ «Больше жизни!» выглядит как художественное повествование со всеми положенными литературными приемами, каждое слово в нем — правда. Возможно, в этом и заключалась проблема, потому что Энгофф рассказ отверг. Рассказ «Больше жизни!», наряду с другими рассказами о Второй мировой войне и ранним эссе Курта о бомбежке Дрездена «И будет гул по всей земле» увидел свет только в 2008 году. Это случилось через год после смерти писателя, когда его сын Марк помогал составлять посмертный сборник «Армагеддон в ретроспективе и другие новые и неопубликованные произведения о войне и мире». К тому времени точка зрения автора на войну и в особенности его уникальный подход к ее изображению помогли Америке переосмыслить события Второй мировой войны и других войн второй половины XX века.

А в 1946–1947 годах Курту нужно было кормить семью. Когда писался «Больше жизни!», Марк был еще в пеленках, а вслед за ним последовали еще пятеро детей: две дочери, рожденные в браке с женой Джейн, и трое племянников, которых они с Джейн взяли на воспитание после смерти их родителей.

В первом военном рассказе Воннегута сражение разворачивалось не на поле боя, а на шахматной доске, и американцы (включая женщин и детей) сталкивались в нем не с немцами, а с вероятностью попасть в плен к некоему азиатскому военачальнику — отсылка к Корейской войне, начавшейся в июне 1950 года. Рассказ «Вся королевская конница» вышел в «Кольерз» 10 февраля 1951 года, и эта дата говорит нам о том, что ветеран Второй мировой опередил свое время — во всяком случае в вопросах войны. В отличие от предыдущего конфликта, когда на волне возмущения нападением Японии на Пирл-Харбор у американского правительства не возникло проблем с мобилизацией в армию, происходящее на Корейском полуострове не вызвало должного отклика у американцев. Существовало две Кореи: Северная и Южная. Одну поддерживали Советский Союз и Китай, другую — не столько Соединенные Штаты, сколько Организация Объединенных Наций, что в случае Южной Кореи рассматривалось не как военная помощь, а как «полицейская акция». Особенно тревожил тот факт, что Советы располагали авиацией дальнего действия, а следовательно, могли нанести удар по материковой части Соединенных Штатов. И не только традиционными бомбами, но и ядерными ракетами. США и СССР не вели между собой боевых действий, однако к этому моменту уже начиналась не менее зловещая холодная война.

На протяжении 50-х годов Курт Воннегут обнаружил, что истории про холодную войну продаются лучше, чем собственно военные рассказы. Рассказ «Танасфера», опубликованный в «Кольерз» 5 сентября 1950 года, еще до того, как развернутся баталии на шахматной доске, переносит действие рассказа в мирное время — но мирное время, увиденное глазами офицера военно-воздушных сил США, отправленного в космос наблюдать за военными действиями русских. То, что он взаправду слышит, мог придумать только такой писатель, как Курт Воннегут. В рассказе «Пилотируемые снаряды», опубликованном в июльском номере «Космополитэн» за 1958 год, автор приводит несколько писем, которыми обмениваются отцы двух погибших молодых космонавтов — русского и американца. Здесь эмоции и чувства берут верх над холодом технологий и жаром конфликта. Только таким путем можно было притупить страхи.

Сегодня поклонникам Воннегута известно, что их любимый писатель лучше всего изображал «свою» войну опосредованно. Бомбежка Дрездена силами союзников 13 февраля 1945 года, возможно, была кульминацией «Бойни номер пять», но в романе она сама по себе не описывается, показаны только ее последствия. В романе «Матерь Тьма», который практически полностью посвящен Второй мировой войне, показаны реалии жизни Германии того периода. И только в новом вступлении к переизданию романа в 1966 г. Воннегут, описывая ту бомбардировку, позволил прозвучать первым звукам уверенного «среднеамериканского» голоса. В отличие от скучного описательного эссе «И будет гул по всей земле», это произведение — глубоко личностное повествование о той ночи в бомбоубежище, когда он «слышал, как над головами ходят бомбы». И воспринимается это повествование так, как если бы один человек из Индианаполиса рассказывал историю своему приятелю, который в Дрездене не был, но, несомненно, способен понять, каково это, когда над головой, этажом выше, топает докучный сосед.

И всегда остается проблема, как описать пережитое, когда не существует слов, способных его передать. И потому, когда мы говорим о войне, мы говорим о ее последствиях. Действие всех рассказов Воннегута о Второй мировой войне разворачивается в месяцы, последовавшие за тем, как он попал в плен, в дни, последовавшие за капитуляцией Германии, или в период американской оккупации разгромленного Третьего рейха. В рассказах «Перемещенное лицо» (опубликован в «Лейдиз хоум джорнал» за август 1953 г.) и «Стол коменданта» (в журналах не публиковался) солдаты оккупационной американской армии противопоставлены гражданским, вынужденным оцепенело сносить ужас поражения.

В восторге, что может бросить работу в отделе по связям с общественностью «Дженерал электрик» и готовясь переехать в более благоприятную атмосферу Кейп-Кода, где он мог бы полностью посвятить себя творчеству, Курт Воннегут отправил рассказ Ноксу Берджеру в «Кольерз» с письмом (от 14 апреля 1951 г.), в котором расхваливал собственное произведение и просил «жирную премию». 18 мая Нокс ответил пространным письмом на две тысячи слов, полным рекомендаций, правок и критики. «Персонаж, отражающий точку зрения автора, недостаточно интересен, чтобы строить на нем сюжет»» Повествованию от первого лица нужен «особый привкус, который обычно «зиждется на личности рассказчика». 22 мая Берджер снова написал Воннегуту и посоветовал «уделить больше внимания “Столу коменданта”», поскольку приближался крайний срок сдачи — 15 июня. В конечном итоге все труды были напрасны, и рассказ был опубликован лишь через год после кончины самого Воннегута.

В другом военном рассказе, действие которого разворачивается в 1067 году, после битвы при Гастингсе, недавно завоеванные бритты обсуждают своих новых французских правителей. Нокса Берджера этот рассказ под названием «Ловушка для единорога» совершенно не заинтересовал. В ноябре 1954 г. он выразился прямо: «Отложите его, Курт, [просил он.] Тут чувствуется гений, но с толикой безумия». Журналы, по крайней мере журналы того времени, были слишком «линейными» для подобных литературных кульбитов, однако их редакторы были мудры: Берджер советовал не выбрасывать рассказ, и это произведение тоже дождалось своей публикации спустя почти полвека.

Полвека спустя этот и еще восемь других военных рассказов молодого Воннегута войдут в сборник «Армагеддон в ретроспективе», — как и надеялись редакторы и литературные агенты Воннегута конца 1940-х и 1950-х годов. Все вместе эти произведения складываются в единую картину и дополняют друг друга. Взаимно усиливают друг друга сцены лагеря для военнопленных, голода, берущего верх над желаниями, главенствовавшими в жизни молодых солдат в мирное время, и их отношений друг с другом (есть хорошие парни и не слишком хорошие). Один ранний рассказ, не включенный в «Армагеддон», публикуется в нынешнем сборнике впервые. Речь идет о рассказе «История одного злодеяния». Как и большинство произведений Воннегута о Второй мировой войне, он основан на фактах: после бомбежки пленным поручают собирать трупы, одного из них ловят на мародерстве и расстреливают. Украденное, вполне естественно, оказывается едой. В «Бойне номер пять» — это чайник, а в кинофильме — более эффектно — дрезденская статуэтка, в точности похожая на ту, что случайно разбил до войны неловкий ребенок. Хотя Курт Воннегут не участвовал в написании сценария, он высоко отзывался о работе Стивена Джеллера, сожалея только, что в отличие от романа в фильме не хватает одного персонажа — «меня». Однако в тот день, когда Воннегут присутствовал на съемках, он все-таки исхитрился попасть в кадр — пусть и традиционно литературным образом. Это произошло при съемках эпизода в больнице, где Билли Пилигрим лежит в одной палате с историком военно-воздушных сил Бертрамом Коуплендом Ремфордом, воинственным отставным полковником, не питающим ни малейшего сочувствия ни к Дрездену, ни к тем, кто там пострадал. Как это часто бывает при съемках фильма, первые дубли не удавались. Сцена была простроена четко, психологическое напряжение между Билли (то теряющим сознание, то приходящим в себя) и Ремфордом (поправляющимся после несчастного случая на лыжах) было налицо, и режиссер Джордж Рой Хилл считал, что переход к следующему эпизоду должен быть совершенно ясен, — вот только никто не знал, как «выпутаться» из сцены. Зато знал Курт Воннегут, который предложил: пусть после высокопарных возмущений Ремфорда по поводу незначительности авиаудара для истории и внезапной фразы Билли «Я был там» напыщенный отставной полковник фыркнет: «Тогда собственную книгу напишите!»

Действие рассказа «Великий день», вошедшего в сборник «Армагеддон в ретроспективе», перенесено в будущее. Перенестись туда силой воображения никогда не составляло для писателей проблемы, и во многих своих ранних произведениях Воннегут прибегал к футуристическому антуражу, чтобы создать контраст между чаяниями людей и антиутопиями, которые те же люди так часто строят вместо утопий. Однако подобный «футуристический подход» был неуместен для военного рассказа того типа, который он хотел написать. И действительно, учитывая то, как развивались методы ведения войны, существовала вероятность, что у человечества вообще не будет будущего. Поэтому он прибегнул к приему, который с успехом использовал для рассказа, где смешались наука и трагедия, — «Между вредом и времянкой». Как позднее скажет один персонаж в романе Воннегута «Сирены Титана», все в словаре между этими двумя словами так или иначе связано со «временем». На протяжении всей своей жизни Воннегут был буквально одержим вопросами времени, причем не заезженной темой бренности всего сущего, но проблемой относительности и, возможно, «проницаемости» времени. Возможен ли такой феномен, как «путешествие во времени»? В «Великом дне» автор впервые экспериментирует с литературным приемом, который позднее сыграет столь важную роль в успехе «Бойни номер пять».

Не случайно, что путешествие оказалось единственно возможным для Воннегута приемом для описания традиционного сражения — не битвы на шахматной доске, не тягот в лагере военнопленных или в хаосе послевоенных дней, но на реальном поле боя с реальными солдатами, убитыми не понарошку. Тех, кто читает «Великий день» впервые, ждет сюрприз: их может удивить и место действия, и то, каким образом будет перенесено туда повествование. Удивит их и сам смысл названия «Великий день». Но главное — рассказ заставит читателя задуматься, а это было очень важно для автора «Великого дня» и других военных рассказов — так же важно, как прокормить свою семью.

Джером Клинковиц

Вся королевская конница

© Перевод. Е. Романова, 2021

Полковник Брайан Келли, загораживая своим огромным телом свет, сочившийся из коридора, на минуту прислонился к запертой двери — его одолели беспомощный гнев и отчаяние. Маленький китаец-охранник перебирал связку ключей, подыскивая нужный. Полковник Келли прислушался к голосам за дверью.

— Сержант, они ведь не посмеют тронуть американцев, а? — Голос был юный и неуверенный. — Им тогда такое устроят…

— Заткнись, не то разбудишь ребят Келли. Хочешь, чтобы они услышали, какой ты трус? — Второй голос был грубый и уставший.

— Но долго нас не продержат — так ведь, сержант? — не унимался юный голос.

— Конечно, малыш, они тут души не чают в американцах. Для этого и вызвали Келли — передать ему провизию в дорогу, пиво и сандвичи с ветчиной. Понимаешь, с сандвичами заминка вышла: они не знали, сколько делать с горчицей, а сколько — без. Ты как любишь, с горчицей?

— Да я просто хотел…

— Заткнись.

— Ладно, я только…

— Заткнись.

— Я хочу разобраться, что происходит, вот и все! — Молодой солдат закашлялся.

— Заткнись и дай мне чинарик, — раздраженно вставил третий голос. — Там еще затяжек десять осталось, не меньше. Делиться надо, малыш. — Еще несколько голосов одобрительно забормотали.

Полковник Келли открыл дверь и тревожно сцепил руки. Как же рассказать пятнадцати живым людям о разговоре с Пи-Ином и безумном испытании, которое им всем предстоит пройти? Пи-Ин сказал, что с философской точки зрения намеченная битва со смертью почти не отличается от того, к чему они (кроме жены Келли и маленьких детей, конечно) привыкли на войне. В самом деле, если рассуждать отстраненно и философски, китаец был прав. Но полковник Келли от ужаса полностью потерял самообладание, чего с ним не случалось ни перед одним сражением.

Два дня назад самолет с полковником Келли и еще пятнадцатью людьми на борту потерпел крушение в Восточной Азии — после того как внезапно налетевший ураган сдул их с курса и радиосвязь прервалась. Полковник Келли летел работать в Индию в качестве военного атташе. Кроме его семьи на борту находились военнослужащие — технические специалисты, откомандированные на Ближний Восток. Самолет упал на территорию, принадлежащую китайскому партизану Пи-Ину.

Все выжили: полковник Келли, его жена Маргарет, сыновья-близняшки, оба пилота и десять солдат. Когда они выбрались из самолета, снаружи их уже поджидали вооруженные люди Пи-Ина. Партизаны не знали английского и целый день вели пленных по рисовым полям и джунглям — неизвестно куда. На закате они вышли к старому полуразрушенному дворцу. Там их заперли в подвале, так и не объяснив, что будет дальше.

Пи-Ин вызвал полковника Келли на допрос, в ходе которого сообщил ему, какая судьба постигнет шестнадцать американских пленников. Шестнадцать — число вновь и вновь отдавалось в мыслях Келли. Он потряс головой.

Охранник пихнул его пистолетом в бок и загремел ключом в замке. Дверь отворилась. Келли молча замер на пороге.

Солдаты передавали по кругу сигарету. Огонек ее, на секунду освещавший нетерпеливые лица, сначала выхватил из темноты румяные щеки болтливого младшего сержанта из Миннеаполиса, затем проложил рваные тени над глазами и тяжелыми бровями пилота из Солт-Лейк-Сити, а следом раскрасил алым тонкие губы сержанта.

Келли перевел взгляд с военных на нечто казавшееся в тусклом свете маленьким холмиком у двери. Там сидела его жена Маргарет, а на коленях у нее лежали белокурые головы двух сыновей. Она подняла глаза и улыбнулась мужу — белая как полотно.

— Милый… все хорошо? — тихо спросила она.

— Да, нормально.

— Сержант, — сказал румяный капрал из Миннеаполиса, — спросите его, что сказал Пи-Ин.

— Заткнись. — Сержант помолчал. — Ну что, сэр, какие новости? Хорошие или плохие?

Келли погладил жену по плечу, пытаясь подобрать верные слова — они должны были вселить в людей мужество, которого у него больше не было.

— Плохие. Хуже не бывает, — наконец выдавил он.

— Не томите, — громко сказал первый пилот. Келли подумал, что за его показной грубостью и громким голосом кроется желание как-то подбодрить себя. — Он решил нас убить, так? Хуже этого ничего быть не может. — Пилот встал и сунул руки в карманы.

— Он не посмеет! — угрожающе вскричал юный капрал, словно по первому же щелчку его пальцев на Китай обрушились бы гнев и мощь всей армии США.

Полковник Келли взглянул на юношу с любопытством и грустью.

— Давайте признаем: у этого человечка наверху — все козыри. — «Выражение из совсем другой игры», — подумал Келли про себя. — Он вне закона. Ему плевать, что подумают о нем Соединенные Штаты.

— Если он хочет нас убить, так и скажите! — взорвался пилот. — Ну да, мы в его власти! И что дальше?

— Он считает нас военнопленными, — сказал Келли, пытаясь говорить как можно ровнее. — Он бы с удовольствием нас пристрелил. — Полковник пожал плечами. — Я не нарочно время тяну, просто не могу подобрать нужные слова… Нет таких слов. Пи-Ин хочет с нами поразвлечься. А если он нас пристрелит, веселья никакого не выйдет. Он хочет доказать свое превосходство над нами.

— Как? — спросила Маргарет, распахнув глаза. Дети начали просыпаться.

— Через некоторое время мы с Пи-Ином сыграем в шахматы. Ставкой будут ваши жизни. — Он стиснул в кулаке обмякшую руку Маргарет. — И жизни моей семьи. Другого шанса Пи-Ин нам не даст. Либо победа, либо смерть. — Келли снова пожал плечами и криво усмехнулся. — Я играю чуть лучше среднего.

— Он ненормальный? — спросил сержант.

— Скоро сами увидите, — просто ответил полковник. — Когда мы начнем игру, вы увидите и самого Пи-Ина, и его друга майора Барзова. — Он вскинул брови. — Майор утверждает, что он только военный наблюдатель от России и совершенно бессилен в этой ситуации. Еще он говорит, что очень нам сочувствует. Думаю, врет по обеим статьям. Пи-Ин почему-то боится его как черта.

— Нам придется наблюдать за игрой? — напряженно прошептал сержант.

— Не просто наблюдать. Мы все будем шахматными фигурами.

Дверь отворилась…


— Надеюсь, вы хорошо видите доску, Белый Король? — весело спросил Пи-Ин, стоя на балконе в огромном зале под лазурным куполом. Он улыбнулся полковнику Брайану Келли, его семье и солдатам. — Вы, разумеется, будете Белым Королем — иначе я не смогу быть уверен, что вы доведете игру до конца. — Лицо партизанского главаря разрумянилось от приятного волнения, на лице сияла напускная любезная улыбка. — Безмерно рад, что вы пришли!

Справа от Пи-Ина, в тени, стоял майор Барзов, молчаливый русский военный наблюдатель. На пристальный взгляд Келли он ответил медленным кивком. Келли не отвел глаз. Высокомерный майор с коротким «ежиком» принялся беспокойно стискивать и разжимать кулаки, покачиваясь туда-сюда на каблуках черных сапог.

— Простите, что не могу вам помочь, — наконец сказал он — без всякого сочувствия, скорее с презрительной насмешкой. — Я всего лишь наблюдатель и ничего здесь не решаю. — Барзов говорил очень тяжело и медленно. — Желаю удачи, полковник, — добавил он и отвернулся.

Слева от Пи-Ина сидела красивая молодая китаянка. Ее пустой взгляд упирался в стену над головами американцев. И девушка, и Барзов присутствовали на допросе, когда Пи-Ин впервые заявил полковнику о своем желании сыграть в шахматы. Когда Келли обратился к Пи-Ину с мольбой помиловать хотя бы его жену и детей, в ее глазах, кажется, промелькнула искра жалости. Но теперь, глядя на эту неподвижную девушку, больше похожую на изящную статуэтку, полковник решил, что ему почудилось.

— Этот зал — прихоть моих предшественников, которые на протяжении многих поколений держали рабов, — нравоучительно произнес Пи-Ин. — Здесь был великолепный тронный зал, только пол выложили крупными черно-белыми плитами — всего их шестьдесят четыре. Получилась шахматная доска, видите? У прежних хозяев были красивые резные фигуры в человеческий рост. Они сидели на балконе и отдавали приказы слугам, которые передвигали фигуры с поля на поле. — Он покрутил кольцо на пальце. — Весьма изобретательно, не находите? Сегодня нам выпал случай продолжить чудесную традицию. Фигуры, правда, будут только мои, черные. — Он повернулся к майору Барзову, нетерпеливо переминающемуся с ноги на ногу. — Американцы придумали себе другие фигуры. Блестящая идея! — Его улыбка померкла, когда он увидел невозмутимое лицо Барзова. Пи-Ин, казалось, зачем-то хотел угодить русскому, но тот не принимал его всерьез.

Вдоль стены выстроились двенадцать американцев. Они инстинктивно жались друг к другу и злобно поглядывали на хозяина дворца.

— Соберитесь с духом, — сказал им Келли. — Не то мы потеряем и этот шанс.

Он бросил быстрый взгляд на своих сыновей, Джерри и Пола, которые с интересом глазели по сторонам и сонно моргали. Рядом стояла их ошеломленная мать. Келли не понимал, почему он так спокоен перед лицом верной смерти для всей его семьи. Страх, который охватил его в подвале, исчез. На смену ему пришло знакомое жутковатое безразличие — его давний армейский друг, — которое давало волю только холодной машинерии ума и органов чувств. То был наркотик власти. Самая соль войны.

— А теперь, друзья, внимание! — торжественно произнес Пи-Ин и поднялся. — Правила игры запомнить легко: вы должны беспрекословно подчиняться полковнику Келли. Те, кого съедят мои фигуры, будут легко, безболезненно и быстро убиты.

Майор Барзов поднял глаза к потолку, словно порицая Пи-Ина за жестокость.

С губ капрала вдруг сорвался обжигающий поток ругательств — наполовину оскорбительных, наполовину жалобных. Сержант рукой зажал ему рот.

Пи-Ин перегнулся через балюстраду и указал пальцем на выругавшегося солдата.

— Тем, кто попытается сбежать с доски или закричит, мы устроим особую смерть, — строго проговорил он. — Нам с полковником необходима полная тишина, чтобы сосредоточиться. Если полковник одержит победу, всех выживших я обязуюсь помиловать и в целости вывезти со своих земель. Если же он проиграет… — Пи-Ин пожал плечами и снова откинулся на подушки. — Словом, держитесь молодцом, договорились? Я знаю, что американцы это умеют. Полковник Келли подтвердит: шахматную партию почти невозможно выиграть без потерь. Правда, полковник?

Келли машинально кивнул. Ему вспомнились недавние слова Пи-Ина о том, что предстоящая им игра мало чем отличается от того, что он познал на войне.

— Как вы можете поступать так с детьми?! — вскричала Маргарет. Она растолкала охрану и зашагала по черно-белым плитам к балкону. — Ради Бога… — начала она.

— Уж не ради ли Бога американцы создают бомбы, танки и истребители? — раздраженно осадил ее Пи-Ин и нетерпеливо отмахнулся. — Вернуть ее в строй. — Он закрыл глаза. — Так, о чем это я? Мы говорили о потерях, о вынужденных жертвах, верно? Хотелось бы узнать, кто из вас станет королевской пешкой. Если вы еще не выбрали, полковник Келли, я бы порекомендовал того шумного юношу — его сейчас держит сержант. У королевской пешки нелегкая судьба.

Капрал стал вырываться и брыкаться с новой силой. Сержант схватил его покрепче.

— Мальчик сейчас успокоится, дайте ему минуту, — выдавил он, а затем обратился к полковнику: — Не знаю, что такое королевская пешка, но я готов ей стать. Укажите мне место, сэр.

Юноша успокоился и обмяк. Сержант его отпустил.

Келли указал на четвертую плиту во втором ряду огромной шахматной доски. Сержант прошел на нужное поле и сгорбил широкие плечи. Капрал, пробормотав что-то нечленораздельное, занял место второй — ферзевой — пешки. Остальные по-прежнему стояли вдоль стены.

— Полковник, расставьте фигуры, — неуверенно проговорил долговязый техник. — Мы-то в шахматах вообще ничего не смыслим. Ставьте нас куда сочтете нужным. — Его кадык дрогнул. — Самые безопасные места отведите жене и детям. Главное — их спасти. Мы выполним любые ваши приказы.

— Безопасных мест нет, — язвительно сказал пилот. — Никому не отвертеться. Выбирайте себе поле — любое, какое приглянется. — Он шагнул на плиту. — Какая я теперь фигура?

— Вы слон, лейтенант, — ответил Келли.

Он вдруг заметил, что перестал видеть в лейтенанте человека — тот превратился в фигуру, способную двигаться по диагонали и на пару с ферзем-королевой сеять хаос и разрушение среди черных фигур на доске.

— Слон? Я этих тварей и живьем-то ни разу не видел. Эй, Пи-Ин! — надменно обратился он к хозяину дворца. — Чего стоит слон?

Пи-Ин как будто развеселился.

— Одной пешки и коня, мой мальчик! Одной пешки и коня.

Келли мысленно возблагодарил Бога за то, что у него есть лейтенант. Один из американских солдат ухмыльнулся. Сбившись в тесную кучу, они стояли у стены и тихо переговаривались — ни дать ни взять бейсбольная команда перед игрой. По приказу Келли они, явно не понимая, что делают, заняли фланги.

Пи-Ин вновь заговорил:

— Что ж, все ваши фигуры расставлены, Келли, кроме коней и королевы. А вы, разумеется, король. Ну же, поторопитесь! Мне бы хотелось доиграть к ужину.

Осторожно приобняв жену и детей, Келли повел их на нужные места. Он презирал себя за спокойствие, за отстраненность, с которой это делал. В глазах Маргарет читался страх и упрек. Она не понимала, что иначе им не спастись: его холодность — их единственная надежда на выживание. Келли отвернулся от жены.

Пи-Ин хлопнул в ладоши, призывая всех к тишине.

— Что ж, наконец-то можно начать! — Он задумчиво подергал мочку уха. — По мне, так это замечательный способ объединить восточный и западный умы, не находите, полковник? Вам представляется чудесная возможность увидеть американский азарт в сочетании с нашей любовью к драме и философии. — Майор Барзов что-то нетерпеливо прошептал ему на ухо. — Ах да, — сказал Пи-Ин. — Еще два правила: на каждый ход игрокам дается не больше десяти минут, и — впрочем, это само собой разумеется, — когда ход сделан, передумать уже нельзя. Прекрасно. — Он нажал кнопку на часах и поставил их на перила балюстрады. — Белым предоставляется право первого хода. — Он ухмыльнулся. — Древняя традиция.

— Сержант, — напряженно выговорил полковник Келли, — на два поля вперед. — Он опустил глаза на свои руки. Они начали мелко дрожать.

— Мой ход будет несколько нетрадиционным, — сказал Пи-Ин, повернувшись к молодой девушке — ему словно хотелось убедиться, что она разделяет его наслаждение игрой. — Ферзевую пешку на два поля вперед! — приказал он слуге.

Полковник Келли молча наблюдал, как слуга передвинул огромную резную фигуру туда, где под ударом оказался его сержант. Тот вопросительно поглядел на Келли.

— Все нормально, сэр? — Он слабо улыбнулся.

— Надеюсь, — проговорил Келли. — Вот твоя защита. Солдат, — обратился он к юному капралу, — шаг вперед! — Больше он ничем помочь сержанту не мог. Теперь съеденная пешка не дала бы Пи-Ину никакого преимущества, потому что он тут же лишился бы своей. Пешка за пешку — бессмысленная торговля.

— Скверное дело, я знаю, — обходительно произнес Пи-Ин и немного помолчал. — С моей стороны, конечно, подобный обмен неразумен. Имея такого блестящего противника, я должен играть безупречно и не поддаваться на искушения. — Майор Барзов что-то прошептал ему на ухо. — Но если я съем вашу пешку, это позволит нам быстрее прочувствовать атмосферу игры, не так ли?

— Что он мелет, сэр? — непонимающе спросил сержант.

Не успел Келли собраться с мыслями, как Пи-Ин отдал приказ:

— Взять королевскую пешку!

— Полковник! Что вы наделали! — вскричал сержант.

Охранники вывели его с доски, а затем из комнаты. Громко хлопнула дверь.

— Убейте и меня! — заорал Келли, рванувшись со своего поля вслед за ними. Полдюжины штыков вернули его на место.

* * *

Слуга Пи-Ина с безразличным видом передвинул пешку хозяина на освободившееся поле. Из-за двери донесся выстрел, потом охранники вернулись в зал. Пи-Ин больше не улыбался.

— Ваш ход, полковник. Живо, живо — уже четыре минуты прошло.

Спокойствие Келли тут же рухнуло, а с ним пропало и ощущение нереальности происходящего. Фигуры вновь превратились в людей. У полковника отняли бесценный дар — дар слепого командования. Теперь решения о жизни и смерти давались ему не легче, чем самому зеленому рядовому. Келли в отчаянии осознал, что цель Пи-Ина — не быстрая победа, а беспощадно медленное истребление американцев. Прошло еще две минуты, а он все никак не мог собраться с силами.

— Я пас, — прошептал он наконец и повесил голову.

— Хотите, чтобы я немедленно всех расстрелял? — спросил Пи-Ин. — Должен сказать, что вы — никудышный полковник. Неужели все американские офицеры так легко сдаются?

— Соберитесь, полковник! — сказал пилот. — Слышите? Вперед!

— Тебе опасность больше не грозит, — сказал Келли молодому капралу. — Бери его пешку.

— Откуда мне знать, что вы не врете? — злобно спросил юноша. — Вдруг я отправлюсь следом?

— А ну быстро на место! — рявкнул на него пилот.

— Нет!

Охранники, казнившие сержанта, схватили капрала под руки и вопросительно посмотрели на Пи-Ина.

— Молодой человек, — услужливо осведомился Пи-Ин, — что вам больше по душе: умереть от пыток или выполнить приказ полковника?

Капрал резко развернулся и скинул с себя обоих охранников. Затем шагнул на поле с пешкой, убившей сержанта, пинком отшвырнул фигуру в сторону и занял ее место, широко расставив ноги.

Майор Барзов захохотал.

— Он еще научится быть пешкой! — взревел он. — Это восточное искусство американцы успеют освоить в будущем, не так ли?

Пи-Ин рассмеялся вместе с Барзовым и погладил по колену свою красавицу, которая сидела рядом с ним и отрешенно смотрела перед собой.

— Что ж, пока все идет отлично — пусть и пришлось бессмысленно погубить две пешки. Теперь начинаем играть всерьез. — Он щелкнул пальцами, привлекая внимание слуги. — Королевскую пешку на два поля вперед! — скомандовал он. — Вот так, теперь мой слон и королева готовы к вылазке на вражескую территорию. — Он нажал кнопку на часах. — Ваш ход, полковник.

По старой привычке полковник Брайан Келли с надеждой посмотрел на жену, надеясь увидеть в ее глазах сочувствие и одобрение. Однако он сразу отвернулся: от страшного вида Маргарет его пробил озноб. У нее был пустой взгляд, почти бессмысленный. Она нашла укрытие в полной слепоте и глухоте. И Келли ничего не мог для нее сделать — только выиграть. Ничего.

Он сосчитал оставшиеся на доске фигуры. Прошел уже час с начала игры. Пять пешек еще были живы, включая юного капрала. Один слон — самоуверенный пилот; две ладьи; два коня, маленьких и напуганных; Маргарет — оцепеневшая королева и, наконец, он сам, король. Остальные четверо? Убиты, зверски убиты в бессмысленных схватках, стоивших Пи-Ину лишь нескольких деревянных фигур. Уцелевшие солдаты молчали, целиком погрузившись в собственные отдельные миры.

— Мне кажется, вам пора сдаваться, полковник, — сказал Пи-Ин. — Исход игры близок. Вы сдаетесь? — Майор Барзов окинул пешки мудрым взглядом, нахмурился, медленно покачал головой и зевнул.

Полковник Келли попытался сосредоточиться. У него было чувство, будто он все пробивался и пробивался сквозь гору из раскаленного песка: рыл, корчился от боли, задыхался, но остановиться не мог. «К черту!» — пробормотал Келли себе под нос и усилием воли заставил себя сосредоточиться на фигурах. Игра давно перестала походить на шахматы. Пи-Ин передвигал фигуры по доске с единственной целью: уничтожать белых. Келли вынужден был ходить так, чтобы любой ценой отстаивать каждую свою фигуру и никем не рисковать. Почти не пользуясь сильными конями, ладьями и королевой, он держал их в относительной безопасности двух последних рядов. Келли в отчаянии стиснул и разжал кулаки. Беспорядочные ряды врага стояли открытыми настежь. Он мог бы запросто поставить мат королю Пи-Ина, если б посреди доски не возвышалась его черная королева.

— Ваш ход, полковник. Осталось две минуты, — поддразнил его Пи-Ин.

И тут Келли увидел, какую цену ему придется заплатить — им всем придется — за то, что они живые люди, а не деревянные фигуры. Пи-Ину достаточно было сдвинуть королеву всего на три поля по диагонали — и Келли будет шах. Затем еще один ход — соблазнительный, неизбежный, — и все, белым мат. Пи-Ин его сделает, иначе и быть не может. Игра давно потеряла для него пикантность и интерес, всем своим видом он давал понять, что с удовольствием занялся бы чем-нибудь другим.

Предводитель партизан теперь стоял, опершись на перила балюстрады. Майор Барзов стоял чуть поодаль, держа сигарету в длинном резном мундштуке слоновой кости.

— У этой игры есть одна весьма досадная особенность, — сказал Барзов, любуясь мундштуком и разглядывая его с разных сторон. — Удача не играет в ней никакой роли, важен лишь расчет. Соответственно у проигравшего нет и не может быть оправданий. — Он говорил все это надменно-дотошным тоном учителя, сообщающего прописные истины ученикам, которым еще не хватает ума их понять.

Пи-Ин пожал плечами.

— Победа в этой игре не принесет мне никакого удовлетворения. Полковник Келли меня разочаровал. Отказавшись рисковать, он лишил игру ее неповторимого духа. Мой повар — и тот бы лучше справился.

Алое пламя гнева опалило щеки и уши полковника Келли. Мышцы его живота сжались в тугой узел, ноги подкосились. Пи-Ин не должен сходить королевой. Если он сдвинет ее, белым конец. Если же Пи-Ин уберет своего коня с линии атаки Келли, белые победят. Лишь одно может заставить Пи-Ина сдвинуть коня — соблазн испытать свежее удовольствие.

— Сдавайтесь, полковник. Время — деньги, — сказал Пи-Ин.

— Неужели все кончено? — спросил капрал.

— Молчи и стой на месте, — отрезал Келли. Он прищурился и посмотрел на резного коня Пи-Ина, стоящего среди живых шахматных фигур. Конская шея изогнулась аркой, ноздри вздуты…

Осознание чистой геометрии шахматной партии захлестнуло Келли, ее простота была подобна освежающему холодному ветру. Коню Пи-Ина нужна жертва — только тогда он сдвинется с места, только в таком случае белые победят. Идеальная ловушка, если не считать одного — приманки.

— Осталась минута, полковник.

Взгляд Келли забегал между его людьми, не обращая внимания на враждебность, недоверие и страх в каждой паре глаз. Одного за другим он отметал кандидатов. Эти четверо жизненно необходимы для последнего, рокового удара, а эти охраняют короля… Судьба точно прочитала детскую считалочку и показала пальцем на фигуру, которой можно было пожертвовать. Единственную фигуру.

Келли заставил себя не видеть за фигурой человека. То была лишь неизвестная в математическом уравнении: если x умрет, остальные выживут. Трагедию своего выбора он осознавал лишь как человек, знающий определение трагедии, и потому боли не чувствовал.

— Двадцать секунд! — рявкнул Барзов. Он отобрал часы у Пи-Ина.

Холодная решимость на миг покинула Келли, и он увидел всю беспомощность своего положения: дилемма была стара, как мир, и нова, как война между Востоком и Западом. Когда на людей нападают, x — представленный тысячами и сотнями тысяч людей — должен умереть. И отправит его на верную смерть тот, кто больше всего любит. Профессиональным долгом Келли было выбрать x.

— Десять секунд, — произнес Барзов.

— Джерри, — громко и решительно сказал Келли, — сделай шаг вперед и два влево. — Его сын доверчиво вышел из последнего ряда и скрылся в тени черного коня. Во взгляде Маргарет забрезжило сознание, и она повернула голову на голос мужа.

Пи-Ин озадаченно уставился на доску.

— Вы в своем уме, полковник? — спросил он наконец. — Вы понимаете, что натворили?

Едва заметная улыбка показалась на лице Барзова. Он нагнулся и, видимо, хотел что-то прошептать Пи-Ину, но в последний момент передумал и снова оперся спиной о колонну, чтобы следить за Келли из-за прозрачного дымного занавеса.

Келли сделал вид, что не понимает, о чем говорит Пи-Ин. Затем он спрятал лицо в ладонях и скорбно закричал:

— О боже! Нет!

— Вы допустили весьма изящную ошибку, — сказал Пи-Ин и взбудораженно объяснил происходящее красавице. Она отвернулась. Его это разозлило.

— Умоляю, позвольте мне передумать! — проговорил раздавленный Келли.

Пи-Ин постучал пальцами по перилам балюстрады.

— Без правил любая игра лишена смысла. Мы заранее договорились, что ход отменить нельзя, — значит, нельзя. — Он повернулся к слуге. — Королевского коня на шестое поле линии королевского слона! — Слуга передвинул коня на поле, где стоял Джерри. Пи-Ин съел приманку и проиграл игру.

— Что это значит? — вопросила Маргарет.

— К чему держать жену в неведении, полковник? — спросил Пи-Ин. — Будьте хорошим мужем, ответьте на ее вопрос. Или лучше отвечу я?

— Ваш муж пожертвовал конем, — перебил Барзов Пи-Ина. — Вы только что потеряли сына. — Майор был похож на любознательного испытателя: так завороженно он смотрел на Маргарет.

Келли услышал, как Маргарет захрипела, и успел ее подхватить. Он поставил жену на ноги и стал растирать ей руки.

— Милая, прошу тебя, выслушай! — Он схватил ее за плечи и встряхнул — куда сильнее, чем хотел. Маргарет взорвалась. Из ее рта посыпались проклятия — отчаянные невразумительные упреки. Келли держал ее за руки и оцепенело слушал горестное бормотание.

Пи-Ин вытаращил глаза, любуясь развернувшейся внизу драмой и не обращая внимания на гневные слезы красивой девушки, что сидела рядом. Она рвала на себе одежду, она молила. Пи-Ин молча отодвинул ее в сторону и снова уставился на доску.

Долговязый солдат внезапно рванулся к ближайшему охраннику и ударил его плечом в грудь, затем кулаком в живот. Подданные Пи-Ина вмиг окружили его, уложили на пол и оттащили на прежнее место.

Посреди этого бедлама Джерри вдруг разрыдался и подбежал к папе с мамой. Келли отпустил Маргарет, и та рухнула на колени, обнимая дрожащего сына. Пол, брат-близнец Джерри, стоял на месте, трясся всем телом и невидящими глазами смотрел перед собой.

— Продолжим игру, полковник? — громко и пронзительно спросил Пи-Ин. Барзов отвернулся от доски, не собираясь мешать Келли — и, видимо, не желая смотреть на его следующий ход.

Келли закрыл глаза и стал ждать, когда Пи-Ин отдаст приказ палачам. Он не мог заставить себя еще раз взглянуть на Маргарет и Джерри. Пи-Ин махнул рукой, призывая всех к тишине.

— С глубоким прискорбием… — начал он. И вдруг умолк. С лица как рукой сняло всякое ехидство, осталось лишь глупое удивление. Маленький китаец перегнулся через перила, скользнул вниз и рухнул среди своих же солдат.

Майор Барзов боролся с красивой китаянкой. В ее крошечной ручке, которую он пока не успел схватить, блеснул тонкий нож. В следующий миг она вонзила его себе в грудь и повалилась на майора. Он бросил ее на пол и подошел к балюстраде.

— Следите за пленниками, пусть остаются на местах! — приказал Барзов охране. — Он жив? — В его голосе не было ни гнева, ни скорби — лишь раздражение и досада. Один из слуг покачал головой.

Барзов распорядился, чтобы вынесли тела Пи-Ина и девушки. То был поступок скорее прилежной домработницы, чем набожного скорбящего. Никто не удивился, что власть над слугами и охраной внезапно перешла к нему.

— Значит, игра все-таки ваша, — сказал Келли.

— Народ Азии потерял великого предводителя, — мрачно произнес Барзов, а затем странно улыбнулся полковнику. — Впрочем, и у него были недостатки, правда? — Он пожал плечами. — Тем не менее игру вы пока не выиграли. Вашим новым противником буду я. Никуда не уходите, полковник, я скоро вернусь.

Он потушил сигарету о резные перила, эффектно взмахнул мундштуком, сунул его в карман и скрылся за занавесями.

— Что теперь будет с Джерри? — прошептала Маргарет. То была мольба, а не вопрос, словно судьба ее сына зависела от Келли.

— Только Барзов знает, — ответил он.

Ему безумно хотелось объясниться с женой, дать понять, что выбора у него не было, но он сознавал, что это объяснение только сделает трагедию неизмеримо более жестокой для нее. Убийство сына по ошибке она еще сможет понять и простить, но убийство по холодному расчету — никогда. Маргарет бы предпочла, чтобы они все умерли.

— Только Барзов знает, — изнуренно повторил Келли. Сделка была еще в силе, цена победы оговорена. Барзову, по всей видимости, только предстояло осознать, что именно купил Келли жизнью своего сына.

— Откуда нам знать, что в случае нашей победы Барзов нас отпустит? — спросил долговязый техник.

— Мы не можем этого знать, солдат. Не можем. — Очередное сомнение закралось в душу полковника. Возможно, своим решением он выиграл лишь право на короткую передышку…

Полковник Келли потерял счет минутам, проведенным в ожидании Барзова на гигантской шахматной доске. Его нервы окончательно сдали, не выдержав то и дело накатывающих волн раскаяния и груза постоянной страшной ответственности. Сознание полковника затуманилось. Изможденная Маргарет уснула, обняв Джерри, на чью жизнь пока никто не претендовал. Пол свернулся калачиком на своей клетке, под кителем юного капрала. На клетке Джерри, скаля зубы и чуть не изрыгая пламя из раздутых ноздрей, стоял черный конь Пи-Ина.


Келли едва расслышал мужской голос на балконе — сперва принял его за очередной зазубренный фрагмент кошмарного сна. Его мозг не понимал смысла сказанного. Наконец Келли открыл глаза и увидел двигающиеся губы майора Барзова. Увидел надменный блеск в его глазах, понял смысл слов.

— Поскольку в этой игре уже пролито столько крови, было бы несправедливо бросать ее в такой ответственный момент.

Барзов царственно развалился на подушках Пи-Ина и скрестил ноги в черных сапогах.

— Я планирую вас разбить, полковник, и буду очень удивлен, если проиграю. Столь очевидная уловка, которой вы одурачили Пи-Ина, не может подарить вам победу — это было бы в высшей степени досадно. С этого момента мы начинаем играть всерьез. Теперь ваш противник — я. Пока преимущество за вами, но я это исправлю. Давайте же скорей продолжим.

Келли поднялся: его внушительный силуэт возвышался над остальными белыми фигурами, сидящими на своих полях. Майору Барзову были не чужды развлечения, которые находил столь забавными Пи-Ин. Однако в поведении майора и партизанского вожака чувствовалась какая-то разница. Майор решил довести игру до конца — не потому, что она ему нравилась, нет. Он хотел доказать свое умственное превосходство над никчемными американцами. Очевидно, Барзов не понимал, что Пи-Ин уже проиграл бой. Или же просчитался Келли…

Полковник мысленно подвигал все фигуры на доске, пытаясь найти изъян в своем плане — на случай если его чудовищная, невыносимая жертва оказалась напрасной. Будь это обычная игра, Келли уже предложил бы противнику сдаться, и игра бы закончилась. Но теперь, когда на кону была плоть и кровь живых людей, даже в просчитанную до мелочей стратегию вкрадывались мучительные и неистребимые сомнения. Келли не смел поставить Барзова перед фактом: еще три хода, и победа за белыми, — пока тот не сделает эти три хода, пока не потеряет последний крохотный шанс выйти из положения, если он вообще есть.

— Что будет с Джерри?! — вопросила Маргарет.

— Джерри? Ах да, ваш сын! Что будет с Джерри, полковник? — обратился к нему Барзов. — Ради вас я готов пойти на уступку, если пожелаете. Разрешаю вам переходить. — Майор говорил с напускной учтивостью, строя из себя веселого и радушного хозяина.

— Без правил, майор, любая игра лишена смысла, — проговорил Келли ровным тоном. — Я последний, кто предложит вам их нарушить.

Лицо Барзова омрачила глубокая скорбь.

— Заметьте, это решение вашего мужа, мадам, не мое. — Он нажал кнопку на часах. — Так и быть, пусть мальчик побудет с вами, пока полковник проигрывает остальные жизни. Ваш ход, Келли. Десять минут.

— Возьми его пешку, — приказал он жене. Та не двинулась с места. — Маргарет! Ты меня слышишь?

— Ну что же вы, полковник, помогите ей! — с упреком сказал майор Барзов. Келли взял Маргарет под локоть и отвел на поле с черной пешкой. Она не сопротивлялась. Джерри плелся следом, прячась от Келли за мать. Полковник вернулся на свое поле, сунул руки в карманы и молча наблюдал, как слуга унес взятую пешку с доски.

— Шах, майор. Вашему королю шах.

Барзов приподнял бровь.

— Шах, говорите? И как же мне поступить с этим досадным недоразумением? Как привлечь ваше внимание к другим интересным задачам на доске? — Он кивнул слуге. — Передвиньте моего короля на одно поле влево.

— Лейтенант, один шаг по диагонали ко мне, — приказал Келли пилоту. Тот помедлил. — Живо! Слышите?

— Так точно, сэр, — издевательским тоном ответил пилот. — Никак отступаете? — Лейтенант поплелся на соседнее поле по диагонали — медленно, высокомерно.

— И снова шах, майор, — проговорил Келли невозмутимым тоном и показал на лейтенанта. — Теперь вашему королю угрожает мой слон. — Он закрыл глаза и в сотый раз мысленно повторил себе, что ошибки быть не может, что страшная жертва обеспечила ему верную победу в игре и Барзову не выкрутиться. Решающий момент настал.

— Это все, на что вы способны? — спросил Барзов. — Я просто поставлю королеву перед королем. — Слуга передвинул фигуру. — Вот, теперь совсем другое дело.

— Взять его королеву, — тотчас приказал Келли своей пешке, издерганному и помятому технику.

Барзов вскочил на ноги:

— Стойте!

— Что, не заметили моей пешки? Хотите передумать? — поддразнил его Келли.

Барзов, тяжело дыша, зашагал туда-сюда по балкону.

— Конечно, заметил!

— Это был ваш единственный способ защитить короля, — добавил Келли. — Разрешаю вам взять ход обратно, но скоро вы убедитесь, что ничего другого вам не остается.

— Забирайте королеву, и покончим с игрой, — крикнул Барзов. — Забирайте!

— Забирайте, — эхом повторил его слова Келли, и слуга стащил огромную фигуру с доски.

Техник, часто моргая, глазел на черного короля в нескольких дюймах от себя.

— Мат, — очень тихо произнес Келли.

Барзов негодующе выдохнул воздух из легких.

— В самом деле, мат. — И громче добавил: — Это не ваша заслуга, скажите спасибо болвану Пи-Ину!

— Такова игра, майор. Ничего не поделаешь.

Долговязый техник истерически захихикал, капрал сел, а лейтенант заключил полковника в объятия. Дети радостно закричали. Только Маргарет, все еще напуганная, стояла неподвижно.

— Но жертву, которая обеспечила вам победу, придется принести, — язвительно проговорил Барзов. — Полагаю, вы готовы?

Келли побелел.

— Уговор есть уговор. Если вы не можете отказать себе в этом удовольствии, я выполню условия.

Барзов неторопливо поместил в мундштук новую сигарету и заговорил прежним дотошно-надменным тоном великого мудреца:

— Нет, я не стану забирать у вас мальчика. Американцы для меня, как и для Пи-Ина, — враги, объявлена война или нет. Ваши люди, полковник, для меня военнопленные. Однако, поскольку с формальной точки зрения мы не воюем, у меня нет выбора: я должен удостовериться, что всех вас благополучно перевезут через границу. Я принял это решение сразу после выхода Пи-Ина из игры, и оно не зависело ни от исхода игры, ни от моего личного отношения к вам. Моя победа принесла бы мне радость, а вам преподала бы полезный урок, но судьба ваша решена уже давно. — Он прикурил сигарету и сурово посмотрел на полковника Келли.

— Очень благородно с вашей стороны, майор, — проговорил тот.

— О, это лишь дипломатический ход, уверяю вас. Подобный инцидент не помог бы налаживанию мира между нашими странами. Русский не может благородно обойтись с американцем — по определению. За всю долгую и печальную историю мы научились приберегать благородство исключительно для русских. — На лице его читалось нескрываемое презрение. — Быть может, мы с вами еще сыграем в шахматы, полковник, — обычными фигурами, без этих Пи-Иновых изысков. Не хочу, чтобы вы думали, будто я играю хуже вас.

— Спасибо за предложение, но не сегодня.

— Что ж, как-нибудь в другой раз. — Майор Барзов жестом велел охранникам отворить двери тронного зала. — В другой раз, — повторил он. — Однажды найдутся и другие желающие вроде Пи-Ина поиграть живыми людьми, и я, надеюсь, смогу вновь понаблюдать за игрой. — Он широко улыбнулся. — Когда бы вы предпочли повторить?

— Увы, время и место выбирать вам, — устало проговорил Келли. — Если захотите поиграть, просто пришлите мне приглашение, майор, и я непременно буду.

Перемещенное лицо

© Перевод. Е. Романова, 2021

Восемьдесят одна искра человеческой жизни теплилась в сиротском приюте, который монахини католического монастыря устроили в домике лесничего. Большое имение, к которому принадлежали лес и домик, стояло на самом берегу Рейна, а деревня называлась Карлсвальд и располагалась в американской зоне оккупации Германии. Если бы сирот не держали здесь, если б монахини не давали им кров, тепло и одежду, выпрошенную у деревенских жителей, дети бы уже давно разбрелись по всему свету в поисках родителей, которые давно перестали их искать.

В теплые дни монахини выстраивали детей парами и вели на прогулку: через лес в деревню и обратно. Деревенский плотник, старик, склонный между взмахами рубанка предаваться праздным раздумьям, всегда выходил из мастерской поглазеть на этот прыгучий, веселый, крикливый и говорливый парад, а заодно погадать — вместе с зеваками, которых неизменно притягивала его мастерская, — какой национальности были родители проходящих мимо малышей.

— Глянь вон на ту маленькую француженку, — сказал он однажды. — Глазенки так и сверкают!

— А вон поляк руками размахивает! Поляков хлебом не корми, дай помаршировать, — подхватил молодой механик.

— Поляк? Где это ты поляка увидал?

— Да вон тот, худющий, с серьезной миной. Впереди вышагивает, — ответил механик.

— А-а-а… Нет, этот шибко высокий для поляка, — сказал плотник. — Да и разве бывают у поляков такие белые волосы? Немец он, как пить дать.

Механик пожал плечами.

— Они нынче все немцы, так что какая разница? Разве кто теперь докажет, кем были его родители? А ты, если б повоевал в Польше, тоже бы согласился, что он вылитый поляк.

— Глянь… глянь, кто идет! — ухмыляясь, перебил его старик. — Ты хоть и не дурак поспорить, а про этого спорить не станешь! Американец, зуб даю! — Он окликнул ребенка. — Джо, когда ты уже вернешь себе чемпионский титул?

— Джо! — крикнул механик. — Как дела, Коричневый Бомбардир?

На их крик развернулся одинокий чернокожий мальчик с голубыми глазами, шедший в самом хвосте парада: он трогательно-робко улыбнулся и вежливо кивнул, пробормотав приветствие на немецком — единственном языке, который он знал.

Монахини недолго думая окрестили его Карлом Хайнцем. Но плотник дал ему другое имя — единственного чернокожего, оставившего след в памяти деревенских жителей, — имя Джо Луиса, боксера и бывшего чемпиона мира в сверхтяжелом весе. Оно-то к мальчику и прицепилось.

— Джо! — крикнул плотник. — Выше нос! Гляди веселей! Покажи нам свою ослепительную улыбку, Джо!

Джо застенчиво повиновался.

Плотник хлопнул механика по спине.

— И ведь немец тоже, а? Может, хоть так у нас будет свой чемпион по боксу!

Молодая монахиня, замыкавшая шествие, сердито шикнула на Джо, и тот спешно свернул за угол. Куда бы Джо ни ставили, рано или поздно он всегда оказывался в хвосте, так что они с монахиней проводили вместе немало времени.

— Джо! — сказала она. — Ты такой мечтатель! Неужто весь твой народ так любит витать в облаках?

— Простите, сестра, — ответил Джо. — Я просто задумался.

— Замечтался.

— Сестра, а правда, что я сын американского солдата?

— Кто это тебе сказал?

— Петер. Он говорит, моя мама была немка, а папа — американец, который сбежал. А еще он говорит, что мама бросила меня и тоже сбежала. — В его голосе не было печали, только растерянность.

Петер был самым взрослым в приюте — хлебнувший горя старик четырнадцати лет, немецкий мальчик, который помнил и своих родителей, и братьев, и сестер, и дом, и войну, и всякие вкусности, которых Джо не мог даже вообразить. Петер был для Джо сверхчеловеком — он побывал в раю, аду и вернулся на этот свет, точно зная, где они, как сюда попали и куда отправятся потом.

— Не забивай себе голову, Джо, — сказала монахиня. — Никто теперь не знает, кем были твои родители. Но наверняка люди они славные, поэтому и ты такой славный получился.

— А кто это — «американец»?

— Человек из другой страны.

— Она рядом?

— Американцы есть и поблизости, но их родина — далеко-далеко, за большой водой.

— Вроде реки?

— Нет, еще больше. Ты столько воды в жизни не видел — даже другого берега не разглядеть. А если сесть на корабль, можно плыть и плыть целыми днями — и все равно не добраться до суши. Я как-нибудь покажу тебе карту. А Петера ты не слушай, он все выдумывает. Ничего он про тебя не знает и знать не может. Ну давай догоняй остальных.

Джо поспешил и вскоре нагнал своих, а потом несколько минут шел прилежно и целенаправленно. Но потом он снова зазевался, гоняя в уме слова, смысл которых от него то и дело ускользал: солдат… немец… американец… твой народ… чемпион… Коричневый Бомбардир… в жизни столько воды не видел…

— Сестра, — снова обратился Джо к монахине, — а что, все американцы похожи на меня? Они тоже коричневые?

— Одни да, другие нет.

— Но таких, как я, много?

— Да. Очень-очень много.

— Что же я их никогда не встречал?

— Они не бывают в наших местах, Джо. Они живут у себя.

— Тогда я хочу к ним.

— Разве тебе не нравится здесь?

— Нравится, но Петер сказал, что мне тут не место. Я не немец и никогда им не стану.

— Ох уж этот Петер! Не слушай ты его!

— Почему все улыбаются, завидев меня? Почему просят спеть и сплясать, а потом смеются, когда я это делаю?

— Джо, Джо! Смотри скорей! — воскликнула монахиня. — Гляди, вон там, на дереве! Воробушек со сломанной ножкой! Бедный, поранился, а все равно скачет. Вот храбрец. Гляди: скок да скок, скок да скок!

Однажды жарким летним днем, когда шествие в очередной раз проходило мимо плотницкой мастерской, плотник снова вышел на улицу и сообщил Джо удивительную новость, которая напугала и заворожила мальчика.

— Джо! Эй, Джо! Твой отец в деревню пожаловал! Видал его?

— Нет, сэр… не видал. А где он?

— Не слушай его, он дразнится, — оборвала их монахиня.

— Не дразнюсь я, Джо! — возразил плотник. — Когда будешь проходить мимо школы, смотри в оба — сам все увидишь! Только хорошенько смотри, не зевай — на вершину холма, где лес растет.

— Интересно, как поживает наш дружок воробушек? — весело спросила монахиня. — Надеюсь, его ножке уже лучше! А ты, Джо?

— Да-да, сестра. Я тоже надеюсь.

Всю дорогу до школы она без умолку болтала о воробушке, облаках и цветочках, так что Джо и слова вставить не мог.

Лес на холме возле школы казался тихим и пустым.

Но потом из-за деревьев вышел огромный коричневый человек, голый по пояс и с пистолетом в кобуре. Он глотнул воды из фляги, вытер губы тыльной стороной ладони, улыбнулся миру с обаятельным пренебрежением и снова исчез в темной лесной чаще.

— Сестра! — охнул Джо. — Там был мой папа! Я видел папу!

— Нет, Джо… это не он.

— Да честное слово, вон там, в лесу! Я видел своими глазами! Можно мне подняться на холм, сестра?

— Он тебе не отец, Джо. Он даже тебя не знает. И знать не хочет.

— Он же как я, сестра!

— Наверх нельзя, Джо, и здесь торчать тоже нечего. — Она взяла его за руку и потянула за собой. — Джо, ты плохо себя ведешь!

Он повиновался и ошалело пошел за ней. Всю обратную дорогу — а монахиня выбрала другую тропинку, что пролегала подальше от школы, — Джо молчал как рыба. Больше никто не видел его чудесного папу и никто ему не верил.

Лишь во время вечерней молитвы Джо расплакался.

А в десять часов вечера молодая монахиня обнаружила, что его койка пуста.


Под огромной маскировочной сетью, перевитой темными клочками ткани, в лесу притаилось артиллерийское орудие: черный маслянистый ствол смотрел в ночное небо. Грузовики и прочая артиллерия расположились выше по склону.

Сквозь тонкую завесу кустарника Джо, трясясь от страха, слушал и высматривал солдат, окопавшихся вокруг своей пушки. В темноте их было почти не разобрать, а слова, которые до него долетали, не имели никакого смысла.

— Сержант, ну зачем нам тут окапываться, если утром уже выступать? К тому же это всего лишь учения! Может, лучше поберечь силы? Поцарапаем малость землю для вида, и дело с концом, а? Зря стараемся ведь!

— Как знать, мальчик, за ночь все может измениться. Глядишь, и не зря стараетесь, — ответил сержант. — А пока делай свое дело и не задавай вопросов, ясно?

Сержант шагнул в пятно лунного света: руки в боки, широченные плечи расправлены, ну прямо король! Джо узнал в нем человека, которым он любовался днем. Сержант удовлетворенно прислушался к тому, как его солдаты роют окопы, и вдруг зашагал прямо к месту, где притаился Джо. Мальчик перетрусил не на шутку, но молчал, пока армейский сапожище не въехал ему в бок.

— Ай!

— Это еще что такое? — Сержант схватил Джо и поднял в воздух, а потом водрузил обратно на ноги. — Ну дела! Пострел, ты чего тут делаешь? А ну брысь! Пшел домой! Здесь детям не место. — Он посветил фонариком в лицо Джо. — Вот проклятие! Ты откуда такой взялся? — Он снова поднял мальчика и встряхнул, как тряпичную куклу. — Как ты вообще сюда попал? Приплыл, что ли?

Джо пробормотал по-немецки, что ищет своего отца.

— А ну отвечай, как ты сюда попал? И что тут делаешь? Где твоя мама?

— Что стряслось, сержант? — спросил чей-то голос из темноты.

— Да я прям и не знаю, как это назвать, — ответил сержант. — Говорит как фриц и одет как фриц, но ты глянь на него!

Вскоре вокруг Джо столпилась добрая дюжина солдат: все они громко переговаривались между собой и тихо обращались к мальчику, словно это помогло бы ему их понять.

Всякий раз, когда Джо пытался объяснить, зачем пришел, солдаты удивленно смеялись.

— Где он так навострился по-немецки шпарить, а?

— Где твой папа, мальчик?

— Где твоя мама, пострел?

— Шпрехен зи дойч? Смотрите, он кивает! Ей-богу, он знает немецкий!

— Да прямо вовсю болтает! Ну спроси его еще!

— Сходите за лейтенантом, — распорядился сержант. — Он хоть сможет поговорить с мальчишкой и поймет, что он пытается сказать. Смотрите, он весь дрожит как заяц! Перепутался до смерти. Иди сюда, малыш, не бойся. — Он заключил Джо в свои медвежьи объятия. — Ну не дрожи так, слышишь? Все будет хор-ро-шо! Смотри, что у меня есть. Ну дела, да этот мальчуган и шоколад-то первый раз видит! Давай попробуй, вреда не будет.

Джо, очутившись в крепости из костей и жил, окруженный сиянием добрых глаз, впился зубами в шоколадную плитку. Сперва розовые десны, а потом и вся душа его потонули в сладком ароматном тепле, и он просиял.

— Улыбается!

— Нет, вы только гляньте!

— Небось подумал, что в рай попал! Ей-богу!

— Вот уж кто точно «перемещенное лицо»! — сказал сержант, обнимая Джо. — Не место ему здесь, как ни крути!

— Эй, малыш, ну-ка съешь еще шоколаду.

— Да не давайте вы ему больше, — с упреком сказал сержант. — Хотите, чтоб его стошнило?

— Да вы что, сержант, никак нет!

— Что здесь происходит?

К группе, освещая себе путь фонариком, подошел лейтенант — невысокий, подтянутый и чернокожий.

— Да вот мальчонку нашли, сэр! — сказал сержант. — Пришел прямо к нам. Небось мимо охраны прополз.

— Так гоните его домой!

— Я как раз собирался, лейтенант. Но это не простой мальчик. — Он раскрыл объятия и выставил Джо на свет.

Лейтенант удивленно расхохотался и встал на колени перед Джо.

— Ты как сюда попал?

— Он только по-немецки понимает, лейтенант, — пояснил сержант.

— Где твой дом? — спросил лейтенант по-немецки.

— За большой водой, — ответил мальчик. — Большой-пребольшой, вы столько в жизни не видали!

— А откуда ты взялся?

— Меня Боженька сделал.

— Э, да этот мальчонка адвокатом станет! — воскликнул лейтенант по-английски, а затем снова обратился к Джо: — Послушай-ка, как тебя звать? И где твоя родня?

— Меня зовут Джо Луис, — ответил Джо. — А вы и есть моя родня. Я сбежал из сиротского приюта, потому что мое место — с вами!

Лейтенант встал, качая головой, и перевел слова Джо на английский.

Лес отозвался на его голос радостным эхом.

— Джо Луис! А я-то думал, он здоровяк и силач!

— Ты смотри, сейчас он тебя одной левой уложит!

— Если это Джо, то он точно нашел своих!

— А ну замолчите! — вдруг скомандовал сержант. — Все взяли и закрыли рты! Это вам не шутки! Ничего смешного тут нет. Мальчишка один на всем белом свете. Разве можно смеяться?

Тонкий голос наконец нарушил воцарившуюся мертвую тишину:

— Правильно… нельзя.

— Надо взять джип и отвезти его обратно в город, сержант, — сказал лейтенант. — Капрал Джексон, подгоните машину.

— Скажите им, что Джо хороший мальчик, — отозвался Джексон.

— Ну, Джо, — по-немецки обратился лейтенант к мальчику, — поедешь со мной и сержантом. Мы отвезем тебя домой.

Джо крепко вцепился в руки сержанта.

— Папа! Нет, папа! Я не хочу туда, я хочу с тобой!

— Послушай, малыш, я тебе не папа, — беспомощно проговорил сержант. — Я не твой отец.

— Папа!

— Прямо как приклеился! — воскликнул один солдат. — Да вы теперь в жизни от него не отлепитесь. Сержант, сдается, у вас появился сынок, а у него — папаша.

Взяв Джо на руки, сержант зашагал к машине.

— Ну брось, — сказал он мальчугану. — Отпусти меня, а то как же я поведу? Если ты будешь висеть у меня на шее, мы далеко не уедем. Сядь-ка лучше на колени лейтенанту, вот сюда, рядом со мной.

Солдаты вновь столпились вокруг джипа и мрачно наблюдали, как сержант пытается уговорить Джо.

— Я с тобой по-хорошему хочу, Джо. Ну же, отпусти меня. Джо, слезай, я не смогу вести машину, пока ты вот так на мне висишь.

— Папа!

— Иди ко мне на коленки, Джо! — позвал его лейтенант.

— Папа!

— Джо, Джо, глянь! — крикнул ему солдат. — Шоколадка! Хочешь еще шоколаду, Джо? Смотри, целая плитка, Джо, и вся достанется тебе, если ты отпустишь сержанта и перелезешь к лейтенанту.

Джо еще крепче вцепился в «папу».

— Да куда ты шоколадку убираешь? Все равно отдай ее Джо! — рассердился второй солдат. — Кто-нибудь, притащите из грузовика ящик шоколаду и киньте в багажник, пусть Джо потом отдадут. Будет у него запас сладкого на двадцать лет.

— Слушай, Джо, — сказал третий солдат, — ты когда-нибудь видал наручные часы? Смотри, какие у меня часы. Блестящие! Если переберешься к лейтенанту, я дам тебе послушать, как они тикают. Тик-так, тик-так, Джо! Ну, лезь сюда, ты же хочешь послушать?

Джо не шевельнулся.

Солдат протянул часы мальчику:

— На, держи, они все равно твои.

И поспешил прочь.

— Эй, друг! — крикнул кто-то ему вслед. — Ты спятил? Они же пятьдесят баксов стоили! Зачем мальчишке часы за пятьдесят долларов?

— Ничего я не спятил! А ты?

— Вроде тоже нет. Тут все в своем уме. Джо, хочешь ножик? Только ты должен пообещать, что не будешь с ним баловаться. Всегда режь от себя, а не на себя, понял? Лейтенант, когда вернетесь в приют, объясните ему, что резать надо от себя.

— Я не хочу в приют! Я хочу остаться с папой! — сквозь слезы прокричал Джо.

— Солдатам не разрешается таскать с собой маленьких мальчиков, — сказал лейтенант по-немецки. — А мы уже завтра утром отсюда уходим.

— Тогда возвращайтесь потом за мной, — сказал Джо.

— Если сможем, вернемся. Солдаты ведь никогда не знают, куда их судьба забросит. Но если удастся, мы обязательно тебя навестим.

— Лейтенант, можно отдать мальчишке этот шоколад? — спросил солдат, принесший целую картонную коробку с шоколадными плитками.

— Не спрашивай, — ответил лейтенант. — Знать не знаю и слыхом не слыхивал ни про какой шоколад.

— Вас понял, сэр.

Солдат положил коробку в багажник джипа.

— Не отпускает, — жалобно проговорил сержант. — Вам придется сесть за руль, лейтенант, а мы с Джо тут поедем.

Они поменялись местами, и джип тронулся.

— Пока, Джо!

— Будь паинькой, Джо!

— Не съедай весь шоколад за раз, слышишь?

— Не плачь, Джо! Улыбнись!

— Шире, малыш! Вот так!


— Джо, Джо, просыпайся.

Это был голос Петера, самого взрослого воспитанника приюта. Он отдавался влажным эхом в каменных приютских стенах.

Джо испуганно вскочил. Вокруг его койки столпились остальные дети: они пихались и толкали друг друга, чтобы хоть одним глазком взглянуть на Джо и его сокровища.

— Где ты взял эту шапку, Джо? И часы, и ножик? — спросил Петер. — И что в той коробке под кроватью?

Джо пощупал свою голову и обнаружил на ней вязаную солдатскую кепку.

— Папа… — сонно пробормотал он.

— «Папа»! — хохоча, передразнил его Петер.

— Да! — воскликнул Джо. — Ночью я ходил к своему папе, Петер.

— А он умеет говорить по-немецки? — спросила одна девочка.

— Нет, но его друг умеет.

— Да не видел он никакого папу, — вмешался Петер. — Его отец далеко-далеко отсюда. И никогда не вернется! Он вообще не знает, что ты есть!

— А как он выглядел? — спросила девочка.

Джо задумчиво огляделся по сторонам.

— Папа высокий-превысокий, до потолка! — наконец ответил он. — И шире, чем эта дверь. — Он торжественно вытащил из-под подушки плитку шоколада. — И вот такого цвета! — Он протянул плитку остальным. — Берите, пробуйте, у меня еще много!

— Неправда это все, — сказал Петер. — Врешь ты!

— У моего папы автомат размером с эту кровать, — радостно продолжал Джо, — и пушка с домину! А еще там, где он живет, сотни таких, как я.

— Кто-то тебя разыграл, Джо, — сказал Петер. — Он тебе не отец. С чего ты взял, что он тебе не врет?

— Потому что он плакал, когда уходил, — просто ответил Джо. — И пообещал забрать меня в свой дом за большой водой, как только сможет. — Он беззаботно улыбнулся. — И не просто за рекой какой-нибудь! Ты столько воды в жизни не видал! Он пообещал, и тогда я разрешил ему уйти.

Пилотируемые снаряды

© Перевод. Е. Романова, 2021

Я, Михаил Иванков, каменщик из Украинской Советской Социалистической Республики, приветствую вас, Чарлз Эшленд, хозяин бензозаправки из Титусвилла, Флорида, США, и выражаю вам свои искренние соболезнования. Жму вашу руку.

Первым человеком в космосе был мой сын, майор Степан Иванков. Вторым — ваш сын, капитан Брайант Эшленд. Покуда люди смотрят на небо, имена наших сыновей не сотрутся из человеческой памяти. Они теперь как Луна, планеты, звезды и Солнце.

Я не знаю английского языка. Я диктую это письмо по-русски, от всего сердца, а мой второй сын Алексей его переводит. В школе он учит два языка: английский и немецкий. Английский ему нравится гораздо больше. Он очень любит ваших писателей: Джека Лондона, О. Генри и Марка Твена. Алексею семнадцать лет. Он хочет стать ученым, как его старший брат Степан.

Алексей просит сказать вам, что будет работать во имя мира на Земле, а не войны. Еще он говорит, что не держит зла на вашего сына, поскольку понимает: Брайант лишь выполнял приказы. Алексей очень много говорит и хотел бы сам написать это письмо. Он думает, что его сорокадевятилетний отец — глубокий старик, который только и умеет, что класть камень, а правильных слов о погибших в космосе молодых ребятах сказать не сможет.

Пусть, если захочет, напишет вам другое письмо, о смерти Степана и вашего сына, а это мое письмо. Когда мы закончим, я попрошу Аксинью мне его перечитать — это Степина вдова, которая тоже хорошо знает английский. Она детский врач. Она очень красивая. Она много работает, чтобы хотя бы ненадолго забыть о смерти Степана.

Я расскажу вам одну забавную историю, мистер Эшленд. Когда СССР запустил на орбиту Земли второй искусственный спутник — с собакой внутри, — мы все шутили, что на самом деле туда засунули не собаку, а молочника Прохора Иванова, которого за несколько дней до этого арестовали за воровство. То была только шутка, но я задумался: как это, наверно, ужасно для человека — очутиться в космосе. Я не мог выбросить из головы эту страшную мысль. По ночам мне снилось, как будто наказали не Прохора, а меня и я должен теперь лететь в открытый космос.

Я бы спросил Степана, каково человеку придется в космосе, но он был далеко, в Гурьеве, на Каспийском море. Поэтому я спросил своего младшего сына. Алексей посмеялся над моими страхами и сказал, что человек может очень хорошо устроиться в космосе и что скоро люди туда полетят. Сначала мы на искусственных спутниках выйдем на орбиту, а потом высадимся и на Луну. Еще через несколько лет человечество начнет летать на другие планеты. Он посмеялся надо мной, потому что только старик мог бояться таких пустяков.

Алексей сказал, что единственное неудобство в космосе — невесомость. Мне это кажется довольно серьезным неудобством. Нужно пить из детских бутылочек, привыкать к ощущению постоянного падения и двигаться с большой осторожностью. Алексей ничего страшного в этом не видел и собирался в ближайшем будущем отправиться на Марс.

Ольга, моя жена, тоже смеялась: мол, я слишком стар и не понимаю величия и красоты космического века. «Два русских спутника сверкают над нашими головами, — сказала она, — а мой муж — единственный человек на Земле, который не может в это поверить!»

Но мне все снились кошмары о космосе, и теперь мой страх подтверждался научными сведениями. Я пил во сне из детских бутылочек, без конца падал, падал и падал и испытывал очень странные ощущения в ногах и руках. Возможно, мои сны были вещими. Меня будто пытались предупредить: скоро Степан будет так же мучиться в космосе, как я мучился в своих снах. А может, меня хотели предупредить, что его там убьют.

Алексей очень стесняется переводить мои слова на английский. Говорит, вы сочтете меня суеверным крестьянином. Ну и пусть. Уверен, что ученые будущего тоже будут смеяться над учеными нашего времени, потому что ученые нашего времени слишком многое считают суеверием. Сны о космосе, которые я видел, полностью сбылись: Степан очень страдал. На четвертый день он начал плакать как ребенок. Я тоже плакал как ребенок в своих снах.

Я не трус и готов пожертвовать комфортом ради светлого будущего. И за сыновей я не трясусь. На войне я пережил немало боли и страданий, но всегда понимал: чтобы радоваться, сперва нужно погоревать. Но когда я думал о страданиях, которые человек испытает в космосе, мне было трудно увидеть за ними повод для радости. Это было еще задолго до того, как Степан полетел на орбиту.

Я пошел в библиотеку и стал читать там о Луне и других планетах: неужели там настолько хорошо? Я не стал спрашивать о них Алексея, потому что он принялся бы рассказывать о том, как это здорово — покорять космос. Из книг я узнал, что Луна и другие планеты не годятся для человека, что там вообще нет никакой жизни. Они либо слишком холодные, либо слишком горячие, либо атмосфера на них ядовита.

Дома я ничего не рассказал о своих открытиях, потому что меня снова подняли бы на смех. Просто стал тихо дожидаться Степана. Он бы не посмеялся над моими вопросами. Он ответил бы на них с научной точки зрения, потому что много лет работал над ракетами. Степан знал все, что только можно знать о космосе.

Наконец Степан приехал нас навестить и привез с собой красавицу-жену. Он был невысокого роста, но очень крепкий, сильный и умный. Степан приехал уставший. Лицо у него осунулось, щеки впали. Он уже знал, что отправится в космос. Сначала полетел спутник с радиопередатчиком, потом — с собакой, следующими на очереди были обезьяны. А после обезьян должен был лететь Степан. Он работал сутками напролет, проектируя свой будущий космический дом. И никому об этом не рассказывал — ни мне, ни даже красавице-жене.

Мистер Эшленд, вам бы очень понравился мой сын. Степан всем нравился. Он боролся за мир. Его сделали майором не потому, что он умел сражаться. Его сделали майором, потому что он очень много знал о ракетах. А еще Степан был задумчивый и немного грустный. Он иногда говорил, что хотел бы быть простым каменщиком, как я. Потому что у каменщика есть время и покой, чтобы все обдумывать. Я не стал говорить ему, что каменщики думают в основном о камнях и цементе, а прочее их не заботит.

Я задал ему свои вопросы о космосе, и он действительно не стал смеяться. Наоборот, он говорил очень серьезно. У него были на это все причины. Он рассказал, почему готов терпеть страдания.

Степан признал мою правоту: человеку придется много страдать в космосе, а Луна и другие планеты совсем не годятся для жизни людей. Возможно, где-то есть и пригодные для жизни места, но они так далеко, что до них не доберешься даже за всю жизнь.

— Тогда что же хорошего в вашем космическом веке, Степан? — спросил я его.

— Еще очень долго это будет век одних только спутников, — ответил он. — Скоро мы доберемся до Луны, но пробыть там дольше нескольких часов не сможем.

— Зачем вообще лететь в космос, раз там нет ничего хорошего?

— Там много нового и непознанного, — ответил Степан. — Человек наконец посмотрит на другие миры без пелены воздуха. Человек посмотрит со стороны и на собственный мир, узнает его истинные размеры, увидит атмосферные потоки. — Последняя фраза очень меня удивила. Я думал, размеры нашего мира давно всем известны. — Человек сможет увидеть чудесные ливни из вещества и энергии, — продолжал Степан. В его словах было много поэзии и радости научного познания.

Я успокоился и даже проникся Степиной радостью при мысли о том, сколько красивого и нового таит космос. Я наконец понял, мистер Эшленд, почему ради его освоения стоит и пострадать. Ночью мне приснилось, как я смотрю на наш чудесный зеленый шар, на другие миры и вижу все ясно, как никогда.

Мистер Эшленд, поймите, Степан работал не во благо Советского Союза, а во имя красоты и знаний. Он не любил говорить о том, как можно применять эти знания на войне. Об этом часто говорил Алексей: как здорово, что со спутников мы сможем шпионить за происходящим на Земле, управлять ракетами, стрелять по земным мишеням аж с самой Луны! Алексей хотел, чтобы и Степан разделил эту его ребяческую злую радость.

Степан улыбался его словам, но только потому, что любил Алексея. Он улыбался не войне и не тому, как с помощью Луны и спутников человек сможет разбить своего врага.

— Да, у науки есть и такое применение, Алексей, — сказал он в конце концов. — Но если такая война начнется, все перестанет иметь значение. Наш мир станет так же непригоден для жизни, как и все остальные планеты Солнечной системы.

С тех пор Алексей больше не восхищался войной.

Степа с женой уехал очень поздно. Он обещал вернуться до Нового года, но больше мы его не видели.

Когда по радио передали новость о том, что Советский Союз запустил в космос спутник с человеком на борту, я еще не знал, что этим человеком был мой сын. Я не смел даже подозревать. Мне хотелось поскорей увидеть Степана и расспросить его, что этот человек сказал перед вылетом, как он был одет, какие условия его ждали на борту. По радио передали, что в восемь часов вечера космонавт обратится к людям с речью.

Мы ждали. И наконец услышали его голос. То был голос Степана.

Он говорил очень властно, довольно, гордо, благородно и мудро. Мы смеялись до слез, мистер Эшленд. Мы танцевали. Наш Степан — самый важный человек на свете! Он поднялся выше всех и теперь смотрел на нас и рассказывал, как выглядит наш мир сверху и как выглядят другие миры.

Степан весело шутил о своем маленьком космическом домике. Он рассказал, что это цилиндр десяти метров в длину и четырех — в диаметре. Внутри очень уютно. В доме есть окошки, телевизионная камера, телескоп, радар и множество разных инструментов. Как это здорово — жить в такое чудесное время! Как здорово — быть отцом человека, ставшего в космосе ушами, глазами и сердцем всего человечества!

Степан объяснил, что пробудет в космосе ровно один месяц. Мы стали считать дни. Каждую ночь мы слушали трансляции Степиных записей. В них не было ни слова о кровотечениях из носа, тошноте и слезах. Мы слушали только его спокойные храбрые рассказы о быте на борту спутника. А потом — на десятый вечер — трансляцию не включили. В восемь часов по радио играла только музыка. О Степане не было никаких новостей, и мы поняли, что он умер.

Только сегодня, год спустя, нам сообщили, как он умер и где похоронено его тело. Когда я немного свыкся с этим ужасом, мистер Эшленд, я сказал себе: «Что ж, да будет так. Пусть майор Степан Иванков и капитан Брайант Эшленд будут служить вечным укором человечеству: за то, что мы создали мир, в котором нет места доверию. И пусть отныне народы все-таки начнут доверять друг другу. Пусть их смерти отметят собой конец той эпохи, когда наших добрых и молодых сыновей швыряли в космос навстречу верной гибели».

Прилагаю к письму фотографию нашей семьи: мы сделали ее во время последнего визита Степана. Он прекрасно получился на этом снимке. Бескрайняя вода на заднем плане — Черное море.

Михаил Иванков

Уважаемый мистер Иванков!

Спасибо вам за письмо о наших сыновьях. По почте я его так и не получил, зато его напечатали во всех газетах, после того как господин Кошевой прочел его вслух на съезде ООН. Мне не прислали даже копии. Наверно, господин Кошевой просто забыл его отправить. Впрочем, я не в обиде: в современном мире, должно быть, принято так доставлять важные письма — попросту отдавать их репортерам. Все говорят, что ваше письмо ко мне — чуть ли не самое важное событие за последние дни (помимо, конечно, того, что СССР и США все-таки решили не вступать в войну из-за гибели наших сыновей).

Я не знаю русского, и никто из моих близких не знает, так что вы уж не взыщите за английский. Пусть Алексей вам переведет (и, кстати, скажите ему, что он очень хорошо пишет по-английски — куда лучше меня).

О, конечно, я мог найти сколько угодно помощников, если б захотел, — людей, в совершенстве владеющих английским, русским и всеми прочими языками. Похоже, в этой стране все стали такими же, как ваш сын Алексей: они лучше меня знают, что надо говорить. Мол, если я напишу вам правильное письмо, оно может изменить историю. Один крупный нью-йоркский журнал предложил мне две тысячи долларов за это письмо, а потом вдруг выяснилось, что за такие огромные деньги мне даже не придется самому его писать. Журналисты уже все написали за меня, а мне надо только поставить свою подпись. Не волнуйтесь, я отказался.

В общем, мистер Иванков, знатоков и экспертов тут хоть отбавляй. Если хотите знать мое мнение, эти эксперты и довели наших мальчиков до смерти. Сначала ваши эксперты что-то изобрели, потом наши придумали в ответ какую-то выходку на миллиард долларов, потом ваши разработали что-то еще мудреней, а в итоге случилась беда. Наши правительства больше похожи на малых ребят, которым разрешили поиграть миллиардами долларов и рублей.

Ваше счастье, что у вас есть второй сын, мистер Иванков. У нас с Хейзел нет. Брайант был нашим единственным сыном (кстати, после крещения мы называли его не Брайантом, а просто Бадом). Еще у нас есть дочка, Шарлин. Она работает в телефонной компании Джексонвилла. Прочитав ваше письмо в газете, она сразу же нам позвонила — потому что она единственный эксперт, к чьему мнению я готов прислушаться. Они с Бадом были близнецы. Бад не успел жениться, и Шарлин была для него самым близким человеком. Она считает, что вы написали очень хорошее письмо и не зря рассказали, какой Степан был добрый и как он работал во благо остальных людей. Шарлин посоветовала мне сделать то же самое. А потом заплакала и предложила написать вам историю про золотую рыбку. Я спросил ее: «Да зачем же писать человеку из России такую глупую историю?» Она все равно ничего не доказывает. Обычная семейная байка, из тех, что пересказывают друг другу на каждом семейном ужине. Шарлин ответила, что вам в России эта история покажется такой же смешной и глупой, как нам, и вы посмеетесь и станете думать о нас лучше.

Вот эта история. Когда Баду и Шарлин было около восьми, я принес домой стеклянный аквариум с двумя золотыми рыбками — каждому близнецу по одной. Только рыбки были совершенно одинаковые: нипочем не отличишь. Как-то раз Бад проснулся рано утром и увидел, что одна рыбка умерла и плавает брюхом кверху. Бад пришел к сестре, растолкал ее и говорит: «Эй, Шарлин, твоя рыбка сдохла!» Вот эту историю и просила рассказать вам моя дочь.

У вас очень интересная и достойная профессия — каменщик. Вы говорите так, будто кладете в основном камень. В Америке почти не осталось людей, которые умеют хорошо класть камень. Теперь здесь все строят из цементных блоков или кирпичей. Только не подумайте, будто я хочу сказать, что Россия несовременна. Я знаю, что это не так.

Мы с Бадом в свое время здорово навострились в укладке блоков, когда строили нашу заправку и дом (жилые комнаты находятся прямо над магазинчиком). Задняя стена получилась очень смешной: по ней видно, как мы с Бадом учились. Она прочная, не развалится, но выглядит скверно. Одно только было не смешно: когда мы устанавливали направляющие для подъемной двери, Бад поскользнулся на лестнице, схватился рукой за острый край кронштейна и порезал себе сухожилие. Он до смерти испугался, что покалеченная рука не даст ему поступить в ВВС. Бад перенес три операции и каждый раз очень мучился. Но он готов был выдержать хоть сто операций, если придется, потому что больше всего на свете мечтал стать летчиком.

Одно меня расстраивает в истории с потерявшимся письмом: я так и не увидел фотографии вашей семьи. То есть в газетах ее напечатали, но там мало что видно. Хотя красивое море мы разглядели. Почему-то, думая о России, я никогда не представлял себе море — такие вот мы невежды. Мы с Хейзел живем над заправкой и тоже видим из окон воду — Атлантический океан, точнее, небольшой залив под названием Индиан-Ривер. Еще мы видим Мерритт-Айленд и место, откуда взлетела ракета с Бадом. Оно называется мыс Канаверал — хотя вы, должно быть, сами все знаете. Секрета из этого не делали. Разве удержишь в секрете здоровенную ракету? Это все равно что прятать Эмпайр-стейт-билдинг. Туристы с разных концов страны съезжались ее фотографировать.

Рассказывали, что в боеголовку зарядили порох для сигнальных вспышек: она должна была врезаться в Луну и красиво взорваться. Мы с Хейзел так и думали. Когда ракета взлетела, мы стали смотреть на Луну и ждать вспышки: никто не сообщил нам, что в ракете сидит наш Бад. Мы даже не знали, что он во Флориде. Связаться с нами он не мог. Мы думали, что он на военно-воздушной базе Отис на Кейп-Коде — оттуда приходила последняя весточка от нашего сына. А потом прямо у нас на глазах эта штука поднялась в воздух.

Вы говорите, что иногда бываете суеверны, мистер Иванков. Я тоже. Порой мне кажется, что все это было предопределено заранее: даже то, куда будут выходить наши окна. Когда мы строили заправку, ни о каких ракетах и речи не шло. Мы переехали сюда из Питсбурга — если вы слышали, это наша столица сталелитейной промышленности. Мы рассудили так: может, рекордов по добыче газа мы во Флориде не поставим, но по крайней мере наш дом не попадет под бомбардировки, если начнется война. Не успели мы и глазом моргнуть, как чуть ли не из-под нашей двери в космос взмыла ракета, а наш маленький мальчик вдруг стал мужчиной и полетел в этой ракете навстречу смерти.

Чем больше мы об этом думаем, тем больше убеждаемся, что все было предопределено. Я не понял, как в России обстоят дела с религией, а вы в письме не рассказали. Мы с женой верим в Бога и думаем, что именно Бог так распорядился с нашими мальчиками: чтобы они умерли особенной смертью во имя особенной цели. Когда все спрашивают: «Когда же это закончится?» — я думаю, что это и есть конец, задуманный Господом. Потому что дальше так продолжаться уже не может.

Мистер Иванков, что меня разозлило, так это слова господина Кошевого о моем сыне: что он был полоумным убийцей и гангстером. Я рад, что вы так не думаете, потому что Бад вовсе не такой. Он любил летать, а не убивать. Мистер Кошевой постоянно твердил, что ваш сын был культурным и образованным человеком, а наш — неотесанным болваном. Получается, будто малолетний преступник убил университетского профессора.

Бад никогда не ввязывался в неприятности, не нарушал законы и не делал плохого. Он не охотился, не лихачил за рулем, не пил — единственный раз в жизни напился допьяна и то ради эксперимента. Бад очень гордился своей реакцией и рефлексами, постоянно пекся о здоровье, ведь без здоровья великим летчиком не станешь. Я все пытался подобрать правильное слово, чтобы описать Бада, и, кажется, Хейзел придумала самое точное. Сперва мне показалось, что оно уж очень напыщенное, но я привык, и теперь мне нравится, как это звучит. Хейзел говорит, что Бад был полон достоинства. И мальчиком, и мужчиной он был серьезен, обходителен и почти всегда одинок.

Мне кажется, Бад чувствовал, что умрет молодым. В тот вечер, когда он напился ради эксперимента — ему просто хотелось узнать, что такое алкоголь, — Бад говорил со мной больше обычного. Ему было всего девятнадцать. Именно тогда я понял, что свое будущее занятие он неразрывно связывает со смертью. Не с чужой, мистер Иванков, а со своей собственной. «Знаешь, чем хорошо быть летчиком? — спросил он меня в тот вечер. — До самого последнего ты не догадываешься, насколько все плохо. А потом все происходит так быстро, что не успеваешь и заметить».

Он имел в виду смерть — особенную, благородную смерть. Вы писали, что были на войне и пережили там немало страданий. Я тоже, так что мы оба знаем, о какой смерти говорил Бад — о смерти солдата.

Мы получили известие о его гибели через три дня после того, как с мыса Канаверал взлетела большая ракета. В телеграмме писали, что Бад был на секретном задании, поэтому подробностей сообщить они не могут. Тогда мы попросили нашего конгрессмена, Эрла Уотермана, разузнать о случившемся. Господин Уотерман приехал к нам домой, чтобы лично с нами побеседовать, и вид у него был такой, словно он увидел Бога. Он не мог открыть нам, что именно сделал Бад, но его поступок, сказал господин Уотерман, «один из величайших подвигов в истории США».

О ракете тогда написали, что запуск прошел успешно, были получены какие-то невероятные сведения, а потом снаряд взорвался над океаном. И все.

Вскоре стало известно, что космонавт, полетевший на спутнике в космос, погиб. Скажу вам честно, мистер Иванков, мы обрадовались этой новости. Потому что если человек летит в космос с кучей техники на борту, это может значить только одно: скоро придумают еще одно страшное оружие.

Дальше мы узнали, что советский спутник отчего-то превратился в несколько спутников. А потом — в прошлом месяце — шило наконец вырвалось из мешка. Два из множества крошечных спутников оказались людьми. Один — ваш мальчик, второй мой.

Я плачу, мистер Иванков. Надеюсь, наши сыновья погибли не зря. Наверное, в разные времена так думали миллионы отцов по всему миру. В ООН до сих пор спорят, что именно случилось в космосе. Я рад уже тому, что все они наконец согласились — включая господина Кошевого, — что это был несчастный случай. Бад полетел туда, чтобы сфотографировать спутник вашего сына и показать снимки американцам. Он подобрался слишком близко. Я предпочитаю думать, что после аварии они хотя бы немного пожили и попытались спасти друг друга.

Говорят, они будут на орбите еще сотни лет, даже когда нас с вами не станет. Их пути будут то и дело пересекаться и снова расходиться: астрономы даже знают точную дату, когда они снова встретятся. Вы правильно написали: они теперь подобны Солнцу, Луне и звездам.

Прилагаю фотографию моего сына в военной форме. Ему здесь двадцать один год. А умер он в двадцать два. Баду поручили это задание, потому что он оказался лучшим летчиком в Соединенных Штатах. Об этом он и мечтал всю жизнь. Его мечта осуществилась.

Жму вашу руку.

Чарлз М. Эшленд, хозяин бензозаправки.

Титусвилл, Флорида, США

Танасфера

© Перевод. А. Аракелов, 2021

В полдень, в среду, 26 июля, оконные стекла в горных городках округа Севьер, штат Теннесси, задребезжали от грохота далекого взрыва, что прокатился по северо-западным склонам Аппалачей. Взрыв прозвучал в районе тщательно охраняемого полигона ВВС, затерянного в лесу в десяти милях к северо-западу от Элкмонта.

Офицер ВВС по связям с общественностью высказался: «Без комментариев». Вечером того же дня двое астрономов-любителей — в Омахе, штат Небраска, и Гленвуде, штат Айова, — независимо друг от друга наблюдали движущуюся точку, пересекшую диск луны в 21:57. Газеты пестрели громкими заголовками.

Астрономы ведущих обсерваторий Северной Америки заявили, что не видели ничего.

Они соврали.

Утром следующего дня расторопный корреспондент разыскал доктора Бернарда Грошингера, молодого ученого-ракетчика, работавшего на ВВС.

— Возможно ли такое, что эта точка была космическим кораблем? — спросил корреспондент.

Вопрос рассмешил доктора Грошингера.

— Я думаю, мы стали свидетелями нового приступа НЛО-мании. Только на этот раз всем мерещатся не летающие тарелки, а космические корабли между Землей и Луной. Можете заверить своих читателей: ни один корабль не сможет покинуть земные пределы еще как минимум двадцать лет.

Он тоже соврал.

Грошингер знал намного больше, чем сказал корреспонденту, но все-таки меньше, чем казалось ему самому. Например, он не верил в духов, и ему еще предстояло узнать о танасфере.

* * *

Доктор Грошингер взгромоздил длинные ноги на стол и проследил за тем, как его секретарша проводила разочарованного репортера к двери, у которой стояла вооруженная охрана. Он зажег сигарету и попытался расслабиться перед тем, как окунуться в душную и напряженную атмосферу командного пункта. «А ты ЗАПЕР СЕЙФ?» — строго вопрошал плакат на стене, приколотый бдительным офицером безопасности. Плакат раздражал ученого. Офицеры безопасности, режим безопасности — все это лишь тормозило его работу, вынуждая думать о посторонних вещах, на которые у него попросту не было времени.

Секретные бумаги в сейфе не содержали никаких секретов. В них говорилось о том, что люди знали веками: по законам физики, тело, запущенное в направлении X со скоростью Y миль в час, опишет дугу Z. Грошингер подправил уравнение: по законам физики и при наличии миллиарда долларов.

Надвигающаяся война предоставила ему возможность провести эксперимент. Сама война была для него неприятным побочным фактором, военное начальство — раздражающей особенностью работы. Эксперимент — вот что самое главное, а все остальное — лишь частности.

«Главное, тут нет никаких неизвестных», — размышлял молодой ученый, находя утешение в непоколебимой надежности материального мира. Грошингер улыбнулся, представляя Христофора Колумба и его спутников, которые не знали, что их ждет впереди, и до смерти страшились морских чудовищ, ими же и придуманных. Примерно так его современники относились к космическим исследованиям.

Так что эпоха предрассудков затянется еще как минимум на несколько лет.

Но человек в космическом корабле в двух тысячах миль от Земли не знал страха. Майор Аллен Райс, мрачный военный, вряд ли сможет сообщить что-то новое и интересное в своих донесениях. Разве что подтвердить то, что ученые и так уже знали о космосе.

Крупнейшие американские обсерватории, занятые в проекте, сообщили, что корабль движется вокруг Земли по заранее рассчитанной орбите с предсказанной скоростью. Скоро, может быть, уже в следующую секунду, радиоаппаратура командного пункта примет первое в истории сообщение из космического пространства. Оно будет передано на сверхвысокой частоте, на которой никто еще не принимал и не передавал сообщений.

Первое сообщение запаздывало, но это было предсказуемо. Неожиданностей быть не может, успокаивал себя доктор Грошингер. Машины — не люди — управляли полетом. Человек был просто наблюдателем, которого к намеченной цели вели непогрешимые электронные мозги, более мощные, чем его разум. Он мог управлять кораблем, но только после входа в атмосферу, когда и если они вернут его обратно. Корабль мог годами поддерживать жизнь пилота.

Даже человек на борту подобен машине, не без удовольствия подумал доктор Грошингер. Майор Аллен Райс: уравновешенный, быстрый, сильный, лишенный эмоций.

Психиатры, выбравшие Райса из сотни добровольцев, утверждали, что он будет функционировать так же безупречно, как ракетный двигатель, металлический корпус и электроника управления. Его особенности: крепкое телосложение, двадцать девять лет от роду, пятьдесят боевых вылетов за Вторую мировую — без каких-либо признаков усталости. Бездетный вдовец, интроверт, любитель одиночества, карьерный служака, целиком отдающийся работе.

Задание майора? Очень простое: докладывать о погодных условиях на вражеской территории и, в случае войны, сообщать о точности попадания управляемых ядерных ракет.

Сейчас майор Райс находился в двух тысячах миль над поверхностью Земли — это расстояние между Нью-Йорком и Солт-Лейк-Сити. Недостаточно высоко, чтобы можно было увидеть полярные шапки. Глядя в телескоп, Райс различал небольшие города и кильватерные следы кораблей. Видел, как надвигается ночь, как лик Земли омрачают облака и шторма.

Доктор Грошингер потушил сигарету, почти сразу же закурил снова и направился в небольшую лабораторию, забитую радиоаппаратурой.

Генерал-лейтенант Франклин Дейн, глава проекта «Циклоп», сидел рядом с радистом. На Дейне был мятый китель, ворот рубашки небрежно расстегнут. Генерал сверлил взглядом стоявший перед ним динамик. На полу валялись обертки от сандвичей и окурки. На столе, перед Дейном и перед радистом, и у плетеного стула, на котором Грошингер провел в ожидании всю ночь, стояли бумажные стаканчики с кофе.

Генерал Дейн кивнул Грошингеру и жестом велел ему молчать.

— «Альфа Браво Фокстрот», вас вызывает «Дельта Эхо Чарли», — устало повторял позывные радист. — Как слышите? Прием. «Альфа Браво Фокстрот», ответьте. Как слы…

Динамик крякнул и загрохотал на полную мощность:

— Слышу вас. Я на связи. Прием.

Генерал Дейн вскочил на ноги и обнял Грошингера. Они хохотали, как идиоты, прыгали и хлопали друг друга по спине. Генерал выхватил микрофон у радиста:

— Слышим вас! Все идет по плану. Как ты там, сынок? Как самочувствие? Прием.

Грошингер, все еще обнимавший генерала за плечо, наклонился к динамику, почти прижимаясь к нему ухом. Радист уменьшил громкость.

Голос зазвучал вновь, тихий, осторожный. Этот тон обеспокоил Грошингера — он ожидал чеканной четкости, ясности, уверенности.

— Эта сторона Земли сейчас темная, очень темная. И у меня ощущение, как будто я падаю, как вы и предупреждали. Прием.

— Что-то еще? — обеспокоенно спросил генерал. — Ты как будто…

Майор оборвал его на полуслове:

— Вот! Вы слышали?

— «Альфа Браво Фокстрот», мы ничего не слышим, — сказал генерал, озадаченно оглянувшись на Грошингера. — А что там такое? Помехи? Прием.

— Ребенок, — ответил майор. — Я слышу, как плачет ребенок. Неужели вы ничего не слышите? А сейчас… слышите?.. старик. Он пытается успокоить ребенка. — Голос майора теперь звучал глуше, словно тот отвернулся от микрофона.

— Чушь какая, это невозможно! — сказал Грошингер. — Проверьте оборудование, «Альфа Браво Фокстрот», проверьте настройки. Прием.

— Они становятся громче. Голоса становятся громче. Мне трудно расслышать вас в общем шуме. Я как будто стою посреди толпы, и все пытаются привлечь мое внимание. Как будто… — Связь оборвалась. В динамике слышалось только какое-то шипение.

Передатчик майора был по-прежнему включен.

— Как слышите, «Альфа Браво Фокстрот»? Прием! Как меня слышите? — кричал генерал Дейн.

Шипение прекратилось. Генерал и Грошингер таращились в черноту динамика.

— «Альфа Браво Фокстрот», это «Дельта Эхо Чарли», — повторял радист. — «Альфа Браво Фокстрот», это «Дельта Эхо Чарли»…


Грошингер лежал прямо в одежде на раскладушке, принесенной специально для него. Он прикрыл лицо газетой от слепящего света потолочных ламп. Каждые несколько минут он ерошил длинными, тонкими пальцами свою спутанную шевелюру и тихо матерился. Его машина сработала безупречно — и продолжала работать. Подвел единственный элемент, сконструированный не им — гребаный человек внутри машины. Разрушил весь эксперимент.

Целых шесть часов они пытались восстановить связь с ненормальным, который взирал на Землю со своей стальной луны и слышал голоса.

— Сэр, он вышел на связь, — сообщил радист. — «Альфа Браво Фокстрот», это «Дельта Эхо Чарли», прием. «Альфа Браво Фокстрот», ответьте «Дельте Эхо Чарли». Прием.

— Это «Альфа Браво Фокстрот». Над зонами Семь, Одиннадцать, Девятнадцать и Двадцать Три безоблачно. Облачность в зонах Один, Три, Четыре, Пять и Шесть. Над зонами Восемь и Девять, кажется, формируется шторм. Движется к юго-западу со скоростью восемнадцать миль в час. Прием.

— Он пришел в себя, — с облегчением выдохнул генерал.

Грошингер не шевельнулся. Его лицо по-прежнему было закрыто газетой.

— Спросите его про голоса, — сказал ученый.

— «Альфа Браво Фокстрот», ты больше не слышишь голосов?

— Как же не слышу? Слышу лучше, чем вас. Прием.

— Он свихнулся, — сказал Грошингер, принимая вертикальное положение.

— Я все слышал, — сказал майор Райс. — Может, и так. Это легко проверить. Вам всего-навсего нужно выяснить, правда ли, что Эндрю Тобин умер в Эвансвилле, штат Индиана, 17 февраля 1927 года. Прием.

— Не понял вас, «Альфа Браво Фокстрот», — сказал генерал. — Кто такой Эндрю Тобин? Прием.

— Это один из голосов. — Повисла неприятная пауза. Майор Райс кашлянул. — Утверждает, что его убил собственный брат.

Радист медленно поднялся со своего кресла, белый как мел. Грошингер силой усадил его обратно и взял микрофон у обмякшего генерала.

— Либо вы сошли с ума, либо это самый идиотский розыгрыш в истории, «Альфа Браво Фокстрот». С вами говорит Грошингер, и вы еще тупее, чем я думал, если пытаетесь меня надуть. Прием.

— Я плохо вас слышу, «Дельта Эхо Чарли». Голоса становятся громче.

— Райс! Возьмите себя в руки! — рассвирепел Грошингер.

— А, вот. Я услышал: миссис Памела Риттер просит своего мужа снова жениться. Ради детей. Он живет…

— Прекратить!

— …живет в доме 1577 по Деймон-Плейс, в городе Скотия, штат Нью-Йорк. Конец связи.

* * *

Генерал Дейн мягко сжал плечо Грошингера.

— Ты проспал пять часов. Уже полночь. — Генерал вручил молодому ученому бумажный стаканчик с кофе. — Были еще сообщения. Будешь слушать?

Грошингер отхлебнул кофе.

— Он все еще бредит?

— Он все еще слышит голоса, если ты об этом. — Генерал бросил Грошингеру две нераспечатанные телеграммы. — Я подумал, тебе захочется вскрыть их самому.

Грошингер рассмеялся.

— Вы что, решили проверить Скотию и Эвансвилль? Спаси Господи эту армию, если в ней все генералы такие же мнительные, как вы, друг мой.

— Ладно, ладно, ты у нас ученый, вот ты и думай. Потому я телеграммы для тебя и оставил. Прочти и объясни, что за хрень у нас тут творится.

Грошингер распечатал первую телеграмму.

ХАРВИ РИТТЕР ЖИВЕТ 1577 ДЕЙМОН ПЛЕЙС ЗПТ СКОТИЯ ТЧК ИНЖЕНЕР ТЧК ВДОВЕЦ ТЧК ДВОЕ ДЕТЕЙ ТЧК УМЕРШУЮ ЖЕНУ ЗВАЛИ ПАМЕЛА ТЧК НУЖНА ДОПОЛНИТ ИНФОРМАЦИЯ?

Р Б ФЕЙЛИ ЗПТ ШЕРИФ ПОЛИЦИЯ СКОТИИ ТЧК

Грошингер пожал плечами, отдал бумагу генералу Дейну и вскрыл второй пакет:

СОГЛАСНО АРХИВАМ ЭНДРЮ ТОБИН ПОГИБ Н ЕСЧАСТНОМ СЛУЧАЕ ОХОТЕ 17 ФЕВРАЛЯ 1927 ГОДА ТЧК

БРАТ ПОЛ КРУПНЫЙ БИЗНЕСМЕН ЗПТ ВЛАДЕЕТ УГОЛЬНОЙ ШАХТОЙ ЗПТ ОСНОВАННОЙ ЭНДРЮ ТЧК

СЛУЧАЕ НЕОБХОДИМОСТИ ГОТОВ ПРЕДОСТАВИТЬ ДОПОЛНИТ ИНФОРМАЦИЮ ТЧК

Ф Б ДЖОНСОН ШЕРИФ ПОЛИЦИИ ЭВАНСВИЛЛЯ

— Я не удивлен, — сказал Грошингер. — Я ждал чего-то подобного. Вы, полагаю, твердо уверены, что наш друг, майор Райс, обнаружил, будто околоземное пространство населено призраками?

— Ну, я думаю, что он-то точно уверен, что кто-то там обитает, — осторожно ответил генерал.

Грошингер смял вторую телеграмму и швырнул ее в угол, промазав мимо корзины для бумаг на целый фут. Он сложил руки, как терпеливый проповедник — этот жест он использовал на лекциях у студентов-первокурсников.

— Друг мой, вначале у нас было два возможных объяснения: майор Райс либо сошел с ума, либо устроил грандиозную мистификацию. — Он размял пальцы, пока генерал переваривал вступление. — Теперь, когда мы знаем, что его сообщения касаются реальных людей, мы вынуждены признать, что это какая-то мистификация. Их имена и адреса майор выяснил до вылета. Бог знает, чего он хочет добиться. Бог знает, что мы можем сделать, чтобы его остановить. Думаю, это ваша проблема.

— Так он что, пытается сорвать проект? — нахмурился генерал. — Ну посмотрим, богом клянусь, еще посмотрим.

— Не спать, сержант, — генерал хлопнул по спине задремавшего радиста. — Вызывай Райса, пока он не откликнется, понял?

Радисту пришлось назвать свой позывной только раз.

— Это «Альфа Браво Фокстрот». Слышу вас, «Дельта Эхо Чарли». — Голос у майора был усталый.

— Это «Дельта Эхо Чарли», — сказал генерал Дейн. — Нас достали эти твои голоса. Как понял, «Альфа Браво Фокстрот»? Мы не хотим больше о них слышать. Мы раскусили твою маленькую игру. Я не знаю, что ты там задумал, но обещаю, что спущу тебя на Землю и упрячу в санаторий строгого режима с такой скоростью, что у тебя дух захватит. Мы поняли друг друга? — Генерал со злостью откусил кончик новой сигары. — Прием.

— Вы проверили те имена и адреса? Прием.

Генерал посмотрел на Грошингера, который нахмурился и покачал головой.

— Конечно. Только это ничего не доказывает. Ну, есть у тебя с собой список с именами и адресами. Что это доказывает? Прием.

— Так проверили, говорите? Прием.

— Я говорю, чтобы ты кончал с этой херней. Сейчас же. Забудь про голоса, ты понял? Давай переходи к погоде. Прием.

— Просветы над зонами Одиннадцать, Пятнадцать и Шестнадцать. Плотная облачность над зонами Один, Два и Три. Над остальными зонами небо чистое. Прием.

— Так-то лучше, «Альфа Браво Фокстрот», — сказал генерал. — Без этих голосов значительно лучше, правда? Прием.

— Тут какая-то старуха, говорит с немецким акцентом. Доктор Грошингер там? Мне кажется, она называет его имя. Просит не волноваться так из-за работы, не…

Грошингер перегнулся через радиста и вырубил приемник.

— Это самая подлейшая выдумка, какую я только слышал.

— Давай все-таки послушаем, — сказал генерал. — Ученый вы или нет?

Грошингер с вызовом глянул на генерала, включил приемник и отошел назад, скрестив руки на груди.

— …говорит что-то по-немецки, — продолжал голос майора Райса. — Я не понимаю ее, могу только повторять, что слышу: Аллес гебен ди гойтер, ди унендлихен, ирен либлинген, ганц. Алле…

Грошингер выключил звук.

— Алле фрейден, ди унендлихен, алле шмерцен, ди унендлихен, ганц, — прошептал он. — Так оно оканчивается.

Он сел на раскладушку.

— Это любимое стихотворение моей матери. Что-то из Гете.

— Я могу еще раз его встряхнуть, — предложил генерал.

— Зачем? — Грошингер улыбнулся и пожал плечами. — Космос полон потусторонних голосов. — Он нервно хохотнул. — Придется править учебники по физике.

— Это знамение, сэр, знамение, — выпалил радист.

— С чего вдруг «знамение»? — спросил генерал. — Подумаешь, космос полон духов. Меня это не удивляет.

— Тогда вас уже ничто не удивит, — ответил Грошингер.

— Так точно. Хреновый был бы я генерал, если бы всему удивлялся. По мне, так Луна сделана из сыра. Подумаешь. Мне нужен человек, способный сообщить, попадают ли в цель мои снаряды. И плевать я хотел на то, что творится там в космосе.

— Сэр, как же вы не понимаете?! — не унимался радист. — Это знамение! Когда люди узнают об этих душах, они забудут о войне. Они вообще обо всем забудут, кроме духов.

— Расслабься, сержант, — сказал генерал. — Никто о них не узнает, ты понял?

— Такое открытие невозможно удержать в тайне, — возразил Грошингер.

— С чего это ты так уверен? Как ты собираешься рассказывать миру о голосах, не сообщая о полете в космос?

— У них есть право знать, — сказал радист.

— Если люди узнают, что мы запустили эту ракету, начнется Третья мировая. Скажи мне, ты этого хочешь? У врага не будет иного выхода, кроме как попытаться стереть нас в порошок прежде, чем мы сможем использовать майора Райса. И у нас тоже не будет иного выхода, кроме как попытаться стереть их в порошок. Ты этого хочешь?

— Нет, сэр, — сказал радист. — Не этого.

— Зато мы сможем провести серию экспериментов, — предложил Грошингер. — Узнать побольше об этих духах. Отправить Райса на более высокую орбиту, выяснить, слышны ли и там голоса, и какое…

— Только не на деньги ВВС, — оборвал его генерал Дейн. — Его туда не за этим отправили, мы не в игрушки играем. Он нужен нам на своем месте.

— Ладно, ладно, — согласился Грошингер.

— Давай послушаем, что он там говорит. Сержант, включить звук.

— Есть, сэр. — Радист принялся вертеть ручки. — Кажется, он молчит, сэр.

Шипение приемника сменилось гулом в динамике.

— Связь налажена. «Альфа Браво Фокстрот», это «Дельта Эхо Чарли»…

— Кило Два Икс Виски Лима, это Виски Пять Зулу Зулу Кило из Далласа, — донеслось из динамика. Голос был выше, чем у майора Райса и имел характерный южный выговор.

Ему ответил бас:

— Это Кило Два Икс Виски Лима из Олбани. Отлично, W5ZZK, слышу вас отлично. Как меня слышите? Прием.

— Связь отличная, K2XWL, на шкале 25 гигагерц. Сейчас попробую подстроить…

Их прервал голос майора Райса.

— Плохо вас слышу, «Дельта Эхо Чарли». Голоса превратились в сплошной гул. Я успеваю ухватить лишь фрагменты. Грантленд Уитмэн, голливудский актер, кричит, что племянник Карл подделал его завещание. Он говорит…

— Повторите, K2XWL, — сказал южанин. — Я вас не расслышал. Прием.

— W5ZZK, я ничего не говорил. Так что там насчет Грантленда Уитмэна? Прием.

— Голоса угомонились, — продолжал майор Райс. — Остался только один. Вроде бы молодая женщина. Такой тихий голос, почти неслышный. Не понимаю.

— Что происходит, K2XWL? Как слышите, K2XWL?

— Она называет мое имя. Вы слышали? Она зовет меня по имени, — сказал майор Райс.

— Черт подери, глуши частоту! — заорал генерал. — Включи свист или что там еще! Сделай что-нибудь!


Утренний поток машин перед университетским зданием на секунду превратился в сигналящую и ругающуюся пробку — доктор Грошингер, который возвращался в свой кабинет, задумчиво пересек улицу на красный свет. Он удивленно огляделся, пробормотал какие-то извинения и поспешил дальше. Только что он в полном одиночестве позавтракал в круглосуточной забегаловке в полутора кварталах от университета и неспешно вернулся назад. Ученый надеялся, что часовая прогулка прояснит мозги, но чувство беспомощности и непонимания никуда не делось. Имеет мир право знать или нет?

Новых сообщений от майора Райса не поступало. Частота, согласно генеральскому приказу, глушилась. Теперь на частоте 25 000 мегагерц непрошеный наблюдатель услышал бы постоянный гул. Вскоре после полуночи генерал Дейн доложил обо всем в Вашингтон. Возможно, скоро придут распоряжения относительно майора Райса.

Грошингер остановился на освещенном солнцем пятачке недалеко от входа в здание и снова перечитал передовицу под броским заголовком «Загадочное радиосообщение раскрывает возможный подлог». В статье говорилось о двух радиолюбителях, которые баловались, совершенно незаконно, с предположительно неиспользуемыми ультракороткими волнами и, к своему удивлению, услышали, как кто-то говорит о голосах и завещании. Этих ребят не остановило то, что они нарушили закон, воспользовавшись незарегистрированной частотой, слишком горячая была новость.

Теперь радиолюбители всего мира будут паять приемники, чтобы тоже слушать эту частоту.

— Доброе утро, сэр. Погодка что надо, — приветствовал его сдавший дежурство охранник, веселый ирландец.

— Да, прекрасное утро, — согласился Грошингер. — На западе возможна облачность. — Он подумал, что бы сказал охранник, узнай он всю правду. Наверное, рассмеялся бы.

Когда он вошел в кабинет, секретарша вытирала пыль со стола.

— Вам бы поспать не мешало, — сказала она. — Вы, мужчины, совершенно о себе не заботитесь. Вот будь у вас жена…

— Я в жизни не чувствовал себя лучше, — ответил Грошингер. — Есть новости от генерала Дейна?

— Он искал вас минут десять назад. Полтора часа проговорил с Вашингтоном. Сейчас пошел к радистам.

Она имела очень приблизительное представление о сути проекта. Грошингер снова подавил порыв рассказать ей про майора Райса и голоса, чтобы увидеть, какой эффект это произведет на кого-то еще. Может, его секретарша воспримет новость так же, как и он — пожмет плечами? Может, таков дух новой эры, эры атомной, водородной и бог-еще-знает-какой бомбы — ничему не удивляться? Наука дала людям мощь, достаточную для уничтожения своей планеты, а политика предоставила им твердую гарантию, что эта мощь найдет себе применение. После такого удивление вышло из моды. Но доказательство существования потустороннего мира станет, наверное, сравнимым шоком. Возможно, миру нужна именно такая встряска, чтобы сойти с самоубийственного исторического пути.


Генерал Дейн устало поприветствовал вошедшего в командный пункт Грошингера.

— Будем его сажать, — сказал он. — Больше мы ничего сделать не можем. Все равно пользы с него — ноль.

Динамик монотонно гудел на малой громкости. Это работала глушилка. Радист заснул прямо за столом, положив голову на руки.

— Вы пытались с ним связаться?

— Дважды. Он окончательно съехал с катушек. Я пытался сказать ему, чтобы сменил частоту, чтобы передавал сообщения кодовыми словами, но он бубнил, что не слышит меня, постоянно упоминал женский голос.

— Что за женщина?

Генерал как-то странно посмотрел на Грошингера.

— Говорит, что жена. Маргарет. Думаю, это любого выбило бы из колеи. А мы тоже, умники… выбрали парня без семьи. — Он встал и потянулся. — Отойду на минуту. И не вздумай трогать аппаратуру.

Дверь за генералом захлопнулась.

Шум разбудил радиста.

— Они готовят посадку.

— Я знаю, — сказал Грошингер.

— Это убьет его, да?

— После входа в атмосферу он сможет управлять кораблем.

— Если захочет…

— Вот именно — если захочет. ЦУП включит тормозные двигатели и сведет корабль с орбиты. Дальше все в руках Райса. Он должен принять управление и совершить посадку.

Повисло молчание. В комнате раздавался только приглушенный гул динамика.

— Он не захочет жить, понимаете? — внезапно выпалил радист. Вы бы на его месте захотели?

— Я не уверен, что это можно понять, не испытав самому, — ответил Грошингер. Он пытался представить мир будущего. Мир, находящийся в постоянном контакте с духами, где нет разделения на живых и мертвых. Это обязательно случится. Другие люди, исследователи космоса, откроют миру эту дорогу. Превратится он в рай или ад? Придурки и гении, преступники и герои, обычные люди и безумцы, все они навечно останутся частью единого человечества — со своими советами, обидами, коварством и уговорами.

Радист опасливо оглянулся на дверь.

— Хотите послушать его?

Грошингер покачал головой.

— Сейчас все слушают эту частоту. У нас будут большие проблемы, если выключить глушилку.

Он не хотел снова услышать майора. Он был обескуражен, раздавлен. Смерть, лишенная тайны — что она даст человечеству? Подтолкнет его на самоубийство или подарит новую надежду? Отвернутся ли живые от своих правителей, обратившись за советом к мертвецам? К Цезарю, Карлу Великому, Петру I, Наполеону, Бисмарку, Линкольну, Рузвельту? К Иисусу Христу? Стали ли мертвые мудрее своих…

Прежде чем Грошингер успел что-то предпринять, сержант выключил передатчик, глушивший частоту.

Голос майора Райса мгновенно заполнил комнату, громкий, завораживающий.

— …тысячи, их тысячи. Они повсюду. Висят в пустоте, переливаясь, как северное сияние, чудный, восхитительный туман, окутывающий Землю. Я вижу их, слышите? Теперь я их вижу. Я вижу Маргарет. Она машет мне и улыбается, туманная, божественно красивая. Если бы вы это видели, если бы…

Радист снова включил глушилку. В коридоре послышались шаги.

В комнату вошел генерал Дейн. Он смотрел на часы.

— Через пять минут корабль пойдет на посадку. — Он засунул руки в карманы и весь как-то сник. — В этот раз мы потерпели неудачу. Богом клянусь, в следующий раз мы сделаем все как надо. Человек, который отправится туда в следующий раз, будет знать, с чем имеет дело. Он будет готов к этому.

Генерал приобнял Грошингера за плечи.

— Тебе предстоит самая ответственная в твоей жизни работа, друг мой, — не болтать насчет всех этих духов, ты понял? Нам не нужно, чтобы враг узнал о нашем космическом корабле, и нам не нужно, чтобы они знали, с чем столкнутся, если попробуют сами запустить ракету. Безопасность этой страны зависит от нашей способности хранить секреты. Я ясно выразился?

— Да, сэр, — ответил Грошингер, благодарный за избавление от проблемы выбора.

Он не хотел оказаться человеком, который поведает миру эту новость. Лучше бы он вообще не имел никакого отношения к запуску Райса в космос. Грошингер не знал, как повлияет на человечество контакт с мертвецами, но влияние это будет ошеломительным. Теперь же, как и все другие, он просто будет ждать следующего витка этой истории.

Генерал вновь посмотрел на часы.

— Корабль сошел с орбиты.


В пятницу, 28 июля, в 13:39 британский лайнер «Каприкорн», направлявшийся в Ливерпуль и находившийся в 280 милях от Нью-Йорка, сообщил о водяном столбе на горизонте по правому борту. Некоторые пассажиры утверждали, что видели некий блестящий объект, упавший с неба. Подойдя к месту падения, экипаж «Каприкорна» обнаружил убитую и оглушенную рыбу, вспененную воду, но никаких обломков.

Газеты предположили, что с «Каприкорна» видели неудачные испытания экспериментальной ракеты.

В Бостоне доктор Бернард Грошингер, молодой ученый-ракетчик, работавший на ВВС, заявил, что феномен, наблюдавшийся с борта «Каприкорна», вполне мог быть падением метеора.

— Такое очень даже вероятно, — сказал он. — Тот факт, что объект достиг поверхности Земли, станет, я думаю, одним из самых громких научных событий года. Обычно метеоры полностью сгорают, не успев долететь даже до стратосферы.

— Простите, сэр, — прервал его репортер. — А что лежит за стратосферой? В смысле, есть ли у этого пространства название?

— Знаете, сам термин «стратосфера» не слишком строгий. Это просто наружный слой атмосферы. Невозможно определенно сказать, где он кончается. А за ним… можно сказать, мертвая зона.

— Мертвая зона? Так и называется? — заинтересовался репортер.

— Ну, если вам нужно что-то позагадочнее, можем перевести название на греческий, — с улыбкой предложил Грошингер. — Танатос, по-гречески, кажется, смерть? Может быть, вместо «мертвой зоны» вы предпочтете термин «танасфера»? Оно имеет некий оттенок научности.

Репортер вежливо рассмеялся.

— Доктор Грошингер, когда в космос будет запущена первая ракета? — спросил другой корреспондент.

— Ребята, вы читаете слишком много комиксов, — ответил Грошингер. — Спросите об этом лет через двадцать, и тогда, может, мне будет что вам сказать.

Сувенир

© Перевод. И. Доронина, 2021

Джо Бейн — толстый, ленивый, лысый человек с чертами лица, скошенными влево из-за того, что всю жизнь он смотрел на мир сквозь окуляр ювелира, — держал небольшой ломбард. Был он одинок, обделен талантами и, возможно даже, захотел бы свести счеты с жизнью, если бы его лишили возможности каждый день, кроме воскресенья, играть в игру, каковой он был удивительным мастером: приобретать вещи за мизерную сумму и перепродавать их втридорога. Этой игрой — единственной дарованной ему жизнью возможностью брать верх над другими — он был одержим. И суть состояла не в деньгах, которые он выручал, главное заключалось для него в спортивном интересе.

Когда утром в понедельник Джо Бейн открыл свою лавочку, черная пелена туч накрывала долину, опустившись ниже ее горного окоема и спрятав город в темный карман мертвого промозглого воздуха. Осенний гром порыкивал на затянутых туманом склонах гор. Не успел Бейн повесить плащ, шляпу и зонт на вешалку, снять галоши, включить свет и водрузить свою тушу на табурет за прилавком, как в магазин вошел худой молодой человек в комбинезоне, робкий и смуглый, как индеец, явно бедный, напуганный городским окружением, и предложил Бейну купить у него за пятьсот долларов фантастические карманные часы.

— Нет, сэр, — вежливо ответил молодой фермер на вопрос Бейна. — Я хочу не заложить их, а продать, если получу хорошую цену.

Казалось, ему было тяжело отдавать часы в руки Бейну, и он несколько мгновений держал их на одной огрубевшей ладони, нежно накрыв другой, прежде чем опустить на черную бархатную подложку.

— Вообще-то я надеялся сохранить их и передать старшему сыну, но нам понадобились деньги, вся сумма сразу и прямо сейчас.

— Пять сотен — немалые деньги, — сказал Бейн тоном человека, много раз страдавшего из-за своей доброты. Он изучал камни, которыми были инкрустированы часы, ничем не выдавая растущего внутри его возбуждения. Вертя часы так и эдак, он ловил лучи электрического света, преломлявшегося в четырех бриллиантах, заменявших на циферблате цифры три, шесть, девять и двенадцать, и рубине, венчавшем заводную головку. Одни только камни, размышлял он, стоят минимум в четыре раза дороже, чем просит этот лопух.

— Спрос на такие часы невелик, — сказал Бейн. — Если я вбухаю в них пять сотен, рискую остаться на бобах: пройдет несколько лет, прежде чем удастся найти покупателя.

Вглядываясь в загорелое лицо фермера, он чуял, что сумеет приобрести часы за гораздо меньшую сумму.

— Да ведь других таких часов во всей округе не сыскать, — сказал фермер, неумело пытаясь торговаться.

— В том-то и дело, — ответил Бейн. — Кто тут захочет иметь такие часы, как эти?

Самому Бейну страшно хотелось их заполучить, и он уже почти считал их своими. Нажав кнопку на боковой поверхности корпуса, он вслушался в шорох механизма, за которым последовал нежный чистый перезвон колокольчиков, отбивавших ближайший час.

— Так вы берете их или нет? — спросил фермер.

— Ну-ну, — ответил Бейн, — это сделка не из тех, в какие ныряешь сразу с головой. Я бы хотел побольше узнать об этих часах, прежде чем их купить. — Он отщелкнул крышку часов и обнаружил на ее внутренней поверхности выгравированную надпись на иностранном языке. — Например, что тут написано? Вам известно?

— Я показывал надпись школьной учительнице, — сказал молодой человек. — Единственное, что она смогла сказать, так это то, что, скорее всего, это написано по-немецки.

Бейн накрыл гравировку листком папиросной бумаги и легонько поводил по нему грифелем карандаша, пока надпись не проступила вполне отчетливо. Потом, присовокупив десятицентовик, он отдал листок мальчику — чистильщику обуви, ожидавшему клиентов у входа в лавку, и послал его к немцу — хозяину ресторана, находившегося в квартале от его лавки, чтобы тот перевел надпись.

Когда первые капли дождя чистыми мазками заштриховали налет сажи, накопившийся на витринном стекле, Бейн как бы между прочим заметил:

— Полицейские очень пристально следят за тем, что мне сюда приносят люди.

Фермер покраснел и сказал:

— Эти часы мои, можете не сомневаться. Я их с войны привез.

— Угу. И пошлину заплатили?

— Пошлину?

— А как же! Драгоценности нельзя ввозить в страну, не заплатив таможенный сбор. Иначе это контрабанда.

— Да я просто сунул их в вещмешок да и привез домой, все так делали.

Как и рассчитывал Бейн, фермер забеспокоился.

— Контрабанда, — сказал Бейн, — почти то же самое, что воровство. — Он примирительно поднял руки. — Я не говорю, что не куплю их, я просто хочу обратить ваше внимание, что дело-то щекотливое и уладить его будет непросто. Если бы вы согласились отдать их, скажем, на сотню дешевле, может, я и смог бы вам помочь. Я всегда рад поспособствовать ветеранам, если могу.

— На сотню долларов?!

— Больше они и не стоят. Я и так, наверное, маху даю, предлагая такую цену, — сказал Бейн. — Какого черта, вам ведь эта сотня даром досталась, правда? Откуда у вас эти часики? Вы же наверняка сорвали их с руки пленного немца или нашли в развалинах.

— Нет, сэр, — возразил фермер, — все было немного круче.

Бейн, чрезвычайно чуткий к подобного рода вещам, увидел, что, начав рассказывать, как к нему попали часы, фермер постепенно обретал снова упрямую уверенность, которая ослабела было, когда он, покинув свою ферму, оказался в непривычной городской обстановке.

— Мы с моим лучшим другом, связистом по прозвищу Зуммер, — начал свое повествование фермер, — вместе маялись в плену в каких-то немецких горах — кто-то говорил, что это были Судеты, что ли. Однажды утром Зуммер разбудил меня и сказал, что война закончилась, надзиратели разбежались и ворота открыты.

Вначале Бейн не скрывал нетерпения оттого, что приходилось выслушивать какие-то сказки. Однако фермер рассказывал свою сказку складно и с чувством гордости, и Бейн, за неимением собственных приключений любивший слушать о чужих, с завистью начал представлять себе, как двое солдат выходят из распахнутых ворот своей бывшей тюрьмы и идут по горной дороге солнечным весенним утром 1945 года, в день окончания Второй мировой войны в Европе.

На свободу, в мирную жизнь юный фермер, которого звали Эдди, и его лучший друг вышли отощавшими, оборванными, грязными и голодными, но без какой бы то ни было озлобленности в душе. На войну они пошли за славой, а не из ожесточения. И вот война закончилась, дело сделано, и единственное, чего они хотели, это добраться до дома. Между ними был год разницы, но они походили друг на друга, как два тополя в лесополосе.

Они намеревались совершить небольшую экскурсию по окрестностям лагеря, а потом вернуться и вместе с остальными пленными ждать появления официальных освободителей. Однако план этот мигом развеялся в прах, когда двое пленных канадцев пригласили их отпраздновать победу бутылкой бренди, найденной в кузове покореженного немецкого грузовика.

Их съежившиеся от недоедания желудки наполнились восхитительно пульсирующим жаром, а головы — доверчивой любовью ко всему человечеству. В таком состоянии Эдди и Зуммер оказались подхвачены заполонившим горную дорогу плотным потоком унылых немецких беженцев, спасавшихся от русских танков, которые, не встречая сопротивления, монотонно рыча, двигались по долине, раскинувшейся внизу у них за спиной. Танки шли, чтобы оккупировать этот последний, лишившийся защиты клочок немецкой земли.

— От чего они драпают? — спросил Зуммер. — Война ж закончилась, разве нет?

— Все драпают, — ответил Эдди, — так что, похоже, и нам тоже лучше деру давать.

— Да я ведь не знаю даже, где мы находимся, — сокрушался Зуммер.

— Те канадцы сказали, что это Судеты.

— А где это?

— Там, где мы находимся, — сказал Эдди. — Отличные парни эти канадцы.

— Эт-точно! — согласился Зуммер. — Э-э-х-х! Я всех сегодня люблю. Была б у меня бутылка того бренди, я б нацепил на горлышко соску и завалился бы в кровать на целую неделю.

Эдди тронул за плечо высокого озабоченно выглядевшего мужчину с коротко остриженными черными волосами, в штатском костюме, который явно был ему мал.

— Куда мы бежим, сэр? Разве война не закончилась?

Мужчина зыркнул на него, что-то проворчал и грубо стряхнул его руку со своего плеча.

— Он по-английски не сечет, — объяснил Эдди.

— Так в чем дело, друг, — сказал Зуммер, — почему бы тебе не потолковать с этими ребятами на их языке? Не зарывай свой талант в землю. Ну-ка, покалякай вон с тем парнем по-ихнему.

Они как раз проходили мимо маленького приземистого открытого автомобиля, застрявшего на обочине. Крупный мускулистый молодой человек со светлыми волосами и квадратным лицом пытался завести заглохший мотор. На обтянутом кожей переднем пассажирском месте сидел мужчина постарше, из-под низко надвинутой шляпы была видна лишь покрытая пылью многодневная черная щетина на подбородке и щеках.

Эдди и Зуммер остановились.

— Ну ладно, слушай, — сказал Эдди и произнес единственную известную ему по-немецки фразу, обращаясь к блондину: — Wie geht’s?[6]

Gut, gut, — пробурчал молодой немец и, осознав нелепость своего ответа в сложившейся ситуации, с горечью добавил: — Ja! Geht’s gut![7]

— Говорит, что все замечательно, — перевел Эдди.

— Ну, ты даешь! Чешешь по-ихнему как по маслу, — восхитился Зуммер.

— Ну да, я ж, можно сказать, много путешествовал, — пояснил Эдди.

Старший мужчина оживился и что-то закричал тому, который возился с мотором, закричал пронзительно и грозно.

Блондин, судя по всему, испугался и в отчаянии удвоил свои старания.

Глаза пожилого, еще минуту назад лишенные всякого выражения, теперь широко открылись и засверкали. Несколько проходивших мимо беженцев на ходу глазели на него, повернув головы.

Пожилой вызывающе полоснул взглядом по их лицам и, набрав в легкие воздуха, хотел было заорать на них, но передумал, вздохнул, и настроение у него снова упало. Он закрыл лицо руками.

— Чо он сказал? — спросил Зуммер.

— Да он лопочет на каком-то другом диалекте, я не понял, — ответил Эдди.

— На этом, низком немецком, небось? Ну так вот: я шагу больше не сделаю, пока мы не найдем кого-нибудь, кто скажет, что тут происходит, — заявил Зуммер. — Мы американцы, парень. И наши победили. Так какого черта мы связались с этой немчурой?

— Вы… вы американцы? — спросил блондин на вполне приличном английском. — Ну так теперь ваша очередь с ними воевать.

— Ага, слава богу, хоть один кумекает по-английски! — обрадовался Зуммер.

— И неплохо кумекает, надо признать, — добавил Эдди.

— Да, неплохо, совсем неплохо, — согласился Зуммер. — Так с кем это нам теперь придется воевать?

— С русскими, — выпалил молодой немец с явным удовольствием. — Они и вас тоже поубивают, если достанут. Они убивают всех на своем пути.

— Полегче, парень, — предупредил его Зуммер, — мы с ними в одной лодке.

— Надолго ли? Валите отсюда, парни, валите пока не поздно. — Блондин выругался и запустил гаечным ключом в мотор. Потом повернулся к пожилому и, обмирая от страха, что-то сказал ему.

Пожилой разразился потоком немецких ругательств, но быстро выдохся, вылез из машины и злобно захлопнул дверцу. Опасливо посмотрев в ту сторону, откуда должны были появиться танки, немцы пешком зашагали по дороге.

— Эй, ребята, вы куда? — крикнул им вслед Эдди.

— В Прагу. Там — американцы.

Эдди и Зуммер поспешили за ними.

— Вся география теперь вверх тормашками, правда, Эдди? — Зуммер споткнулся, и Эдди едва успел подхватить его. — О-хо-хо, Эдди, а это пойло пробирает-таки.

— Ага, — согласился Эдди, у него и у самого все плыло перед глазами. — Слышь, какого черта мы забыли в этой Праге? Если ехать не на чем, так ноги я сбивать не собираюсь, вот и все.

— Ну и правильно. Найдем какое-нибудь укромное местечко, сядем и будем ждать русских. Покажем им наши чертовы жетоны, — согласился Зуммер, — они их увидят — и закатят нам пир на весь мир.

Он засунул пальцы за воротник и вытащил висевший на цепочке жетон.

— Да уж, — издевательски сказал блондин, внимательно прислушивавшийся к тому, что они говорили. — Тот еще банкет они вам закатят.

Колонна стала двигаться все медленней и медленней, все больше уплотнялась и, наконец, совсем остановилась, невнятно ропща.

— Не иначе какая-нибудь дамочка впереди с картой сверяется, — предположил Зуммер.

Откуда-то издали, снизу, словно шум прибоя, донеслась бурная перекличка. Толпа пришла в волнение, и через несколько тревожных минут причина остановки прояснилась: одна колонна столкнулась с другой, которая в ужасе текла ей навстречу. Вся территория оказалась окружена русскими. Обе колонны смешались, образовав посреди маленькой деревушки бессмысленный водоворот, выплескивавший потоки на боковые улочки и склоны окрестных гор.

— Все равно я в Праге никого не знаю, — сказал Зуммер, сошел с дороги и сел на землю у ворот фермы, окруженной каменным забором.

Эдди последовал его примеру.

— Ей-богу, Зуммер, может, нам остаться здесь и открыть оружейную лавку? — Он широким жестом обвел округу, усеянную разряженными винтовками и пистолетами. — Будем продавать патроны и все такое.

— А что? Подходящее место Европа, чтоб оружием торговать, — согласился Зуммер. — Они тут все чокнулись на оружии.

Несмотря на панический круговорот беженцев, Зуммер погрузился в хмельную дремоту. Эдди тоже с трудом держал глаза открытыми.

— Ага! — послышалось со стороны дороги. — Вот и наши американские друзья.

Эдди поднял голову и увидел двух немцев — здоровяка-блондина и гневливого пожилого.

— Привет, — сказал Эдди.

Хмельная веселость испарилась, ей на смену пришла тошнота.

Молодой немец распахнул ворота фермы.

— Может, войдем? — обратился он к Эдди. — Нам нужно сказать вам кое-что важное.

— Говорите здесь, — ответил Эдди.

Блондин подошел к нему и, склонившись, произнес:

— Мы пришли, чтобы сдаться вам.

— Зачем-зачем вы пришли?

— Мы сдаемся, — повторил блондин. — Мы — ваши пленные, пленные армии Соединенных Штатов.

Эдди расхохотался.

— Я не шучу!

— Зуммер! — Эдди пнул приятеля носком ботинка. — Эй, Зуммер, ты слыхал?

— Гм-м-м?

— Мы только что кое-кого взяли в плен.

Зуммер открыл глаза и, прищурившись, посмотрел на немцев.

— Слушай, Эдди, ты надрался еще больше моего, ей-богу, — сказал он наконец. — Всё пленных берешь. Дурак ты чертов — война закончилась! — Он изобразил великодушный жест. — Отпусти их.

— Проведите нас через русские позиции до Праги как пленных американской армии — и геройская слава вам обеспечена, — сказал блондин и, понизив голос, добавил: — Это — известный немецкий генерал. Только представьте себе: вы двое взяли его в плен!

— Он что, в самом деле генерал? — спросил Зуммер. — Хайль Гитлер, папаша!

Пожилой коротко вскинул руку в фашистском приветствии.

— О, еще немного пороху в пороховнице осталось, — ухмыльнулся Зуммер.

— Судя по тому, что я слышал, — вклинился Эдди, — мы будем героями, даже если просто сами пройдем через русские позиции, а уж если приведем генерала…

Гул приближающейся танковой колонны Красной армии нарастал.

— Ну ладно, ладно, — заторопился блондин. — Тогда продайте нам свои мундиры — у вас ведь останутся ваши жетоны, — а вы наденете нашу одежду.

— Лучше быть бедным, чем мертвым, — изрек Эдди. — А ты как думаешь, Зуммер?

— Погоди, Эдди, — заинтересовался Зуммер, — придержи-ка свою прыть. А что вы нам за это дадите? — обратился он к немцам.

— Давайте войдем во двор. Здесь мы не можем вам это показать, — ответил блондин.

— Ходят слухи, что в окрýге еще ошиваются нацисты, — отмел его предложение Зуммер, — так что показывайте здесь.

— Ну, и кто из нас после этого чертов дурак? — сказал Эдди.

— Я просто хочу, чтобы было что рассказать внукам, — отозвался Зуммер.

Блондин засунул руку в карман и извлек толстую пачку свернутых трубочкой немецких марок.

— А! Конфедератские доллары![8] Тьфу, — усмехнулся Зуммер. — Другого чего у вас не найдется?


Вот тогда-то старик и показал им свои часы: четыре бриллианта, рубин и золото. И там, прямо посреди толпы, в которой смешались беженцы самого разного рода, каких только можно себе представить, блондин сказал Эдди и Зуммеру, что они получат эти часы, если зайдут вместе с ними во двор фермы и обменяют свои рваные американские мундиры на их цивильную одежду. Видимо, они полагали, что все американцы — простаки.

Эдди и Зуммеру все это показалось безумно смешной забавой, потому что Эдди и Зуммер были пьяны в стельку. Будет о чем дома рассказать, подумали они. Часы им были не нужны. Они хотели живыми вернуться домой. Там же, посреди разношерстной беженской толпы, блондин показал им маленький пистолет — мол, и его они получат вместе с часами.

Но теперь, кто бы что ни говорил, никто никого услышать уже не мог. Земля содрогнулась, и воздух вспороли тысячи осколков: это бронированные машины победоносного Советского Союза, громыхая и плюясь огнем, вступили на дорогу. Все, кто мог, бросились врассыпную, спасаясь от этой неумолимой мощи. Кому-то не повезло, их покалечило или вовсе расплющило гусеницами.

Эдди с Зуммером и двумя немцами вмиг очутились за каменным забором, там, где блондин предлагал американцам обменять свои мундиры на часы и гражданскую одежду. В оглушительном реве танков, когда каждый мог делать что угодно, и никто не обратил бы на него никакого внимания, блондин выстрелил Зуммеру в голову и, направив пистолет на Эдди, снова нажал курок, но промахнулся.

Они явно с самого начала задумали убить Эдди и Зуммера. Только вот был ли шанс у старика, не знавшего ни слова по-английски, пройти через позиции победителей, выдавая себя за американца? Такое могло удаться одному блондину. Вместе они были обречены. Так что старику оставалось только покончить с собой.

Не ожидая повторного выстрела, Эдди перемахнул через каменный забор. Но блондину он был уже неинтересен. То, что ему требовалось, было на теле Зуммера. Когда Эдди осторожно выглянул поверх забора, чтобы проверить, не жив ли все-таки Зуммер, блондин сдирал одежду с трупа. Старик теперь держал в руке пистолет. Потом он засунул дуло в рот и вышиб себе мозги.

Блондин благополучно удалился в одежде Зуммера и с его жетоном. Мертвый Зуммер остался лежать в солдатском белье, без чего-либо, способного удостоверить его личность. На земле, между Зуммером и стариком, Эдди нашел часы. Они шли и показывали правильное время. Эдди поднял их и сунул в карман.


Ливень за окном лавки Джо Бейна прошел.

— Вернувшись домой, — заканчивал свой рассказ Эдди, — я написал родным Зуммера. Сообщил им, что он погиб в рукопашной схватке с немцем, хотя война уже и закончилась. То же самое я сказал армейскому начальству. Я не знал названия населенного пункта, возле которого это случилось, так что поиски его тела и достойные похороны организовать было невозможно. Я был вынужден бросить его там. Если люди, которые предали его тело земле, не знали, как выглядит белье солдата американской армии, они могли принять его за немца. Или за кого угодно. — Эдди выхватил часы из-под носа у скупщика. — Спасибо, что напомнили мне их настоящую цену, — сказал он. — Лучше уж я оставлю их себе на память. Как военный сувенир.

— Пятьсот! — поспешно выкрикнул Бейн, но Эдди уже шагал к выходу.

Минуть десять спустя мальчик-чистильщик вернулся с переводом надписи, выгравированной на крышке часов. Она гласила: «Генералу Гейнцу Гудериану, начальнику Генерального штаба сухопутных войск, который не успокоится, пока последний вражеский солдат не будет изгнан со священной земли Третьего рейха. Адольф Гитлер».

Плавание на «Веселом Роджере»

© Перевод. И. Доронина, 2021

Во время Великой депрессии Нейтан Дюран, оказавшись бездомным, обрел в конце концов родной дом в армии Соединенных Штатов. Он прослужил в ней семнадцать лет, на протяжении которых земля была для него территорией, холмы и долины — высотками и открытыми местностями, горизонт — линией, на фоне которой нельзя вырисовываться, дома, леса и рощи — естественными укрытиями. Это была хорошая жизнь, а если он уставал думать о войне, он раздобывал себе девушку и бутылку, и на следующее утро снова был готов думать о войне.

Когда ему сравнялось тридцать шесть, вражеский снаряд угодил в командный пункт, находившийся под естественным укрытием густых деревьев на территории Кореи, и взрывная волна вынесла майора Дюрана прямо сквозь стенку палатки вместе с его картами и его военной карьерой.

Он всегда считал, что ему на роду написано умереть молодым и красиво. Но он не умер. Смерть была еще очень далеко, и Дюран оказался перед лицом неведомых и пугающих батальонов мирных лет.

В госпитале человек, лежавший на соседней койке, без конца говорил о судне, которым обзаведется, когда его снова соберут по кусочкам. В стремлении обрести собственные мирные мечты, иметь дом, семью и гражданских друзей Дюран позаимствовал мечту своего соседа по палате.

С глубоким шрамом через всю щеку, с оторванной мочкой правого уха и негнущейся ногой он доковылял до верфи Нью-Лондона, ближайшего к госпиталю порта, и купил подержанный круизный катер. Там же, в гавани, научился им управлять, по предложению детишек, слонявшихся на верфи, назвал свое судно «Веселым Роджером» и направился наугад в первое плавание — к острову Мартас-Винъярд[9].

На острове он не пробыл и дня, подавленный его безмятежностью и незыблемостью, ощущением глубины и неподвижности стоячего озера времени, мужчинами и женщинами, настолько умиротворенными, что им не о чем было даже поговорить со старым солдатом — разве что обменяться несколькими словами о погоде.

Дюран сбежал оттуда и пришвартовался в Чатеме, на изгибе берега Кейп-Кода, где у подножья маяка повстречал красивую женщину. Будь он, как прежде, в военном мундире, походи он, как в былые времена, на офицера, вот-вот отправляющегося на выполнение опасной миссии, быть может, они с этой женщиной зашагали бы дальше по жизни вместе. Женщины, бывало, относились к нему как к балованному мальчику, которому дозволялось слизывать крем со всех пирожных. Но теперь женщина отвернулась от него безо всякого интереса. Он был никто и ничто. Искра погасла.

Прежний удалой настрой вернулся часа на два, пока он сражался со шквальным ветром, налетевшим с дюн восточного побережья Кейп-Кода, но на борту не было никого, кто мог бы полюбоваться этой схваткой. Когда он добрался до укромной бухты в Провинстауне и сошел на берег, им вновь овладело чувство опустошенности неприкаянного человека, чья жизнь осталась позади.

— Посмотрите вверх, пожалуйста, — скомандовал броско одетый молодой человек с фотоаппаратом, который вел под руку девушку.

От удивления Дюран поднял голову и услышал, как щелкнул затвор фотоаппарата.

— Спасибо, — весело сказал молодой человек, а девушка поинтересовалась:

— Вы художник?

— Художник? — переспросил Дюран. — Да нет, я отставной офицер.

Парочка безуспешно попыталась скрыть разочарование.

— Мне жаль, — сказал Дюран и почувствовал тоску и раздражение.

— О! — воскликнула девушка. — А вон те люди — настоящие художники.

Дюран взглянул на трех мужчин и женщину — все лет под тридцать, — они сидели на пристани спиной к волнорезу, о который, рассыпаясь на тысячи серебристых брызг, разбивались волны, и делали наброски. Женщина, загорелая брюнетка, смотревшая прямо на Дюрана, спросила:

— Не возражаете, если я вас нарисую?

— Ну-у… почему бы и нет? — неуклюже промямлил Дюран и замер на месте, размышляя: какое такое выражение было у него на лице, если оно показалось интересным художнице? С удивлением он осознал, что думал о ланче, о крохотном камбузе «Веселого Роджера», о четырех сморщенных сосисках, полуфунтах сыра и остатках от кварты пива, ждавших его там.

— Ну вот, — сказала женщина, — взгляните, — и протянула ему рисунок.

То, что увидел Дюран, было портретом крупного мужчины со шрамами на лице, голодного, сутулого и обескураженного, как потерявшийся ребенок.

— Неужели я в самом деле так плохо выгляжу? — спросил он, заставив себя улыбнуться.

— Неужели вам в самом деле так плохо? — вопросом на вопрос ответила художница.

— Я думал о ланче, а он обещает быть ужасным.

— Только не там, где едим мы, — сказала она. — Почему бы вам не пойти с нами?

И майор Дюран отправился с ними — с тремя мужчинами, Эдом, Томом и Лу, которые словно в танце скользили по жизни, казавшейся им полной веселых тайн, и девушкой, Мэрион. Он поймал себя на том, что испытывал облегчение, оказавшись в компании с другими людьми, пусть даже такими, как эти, и шагал с ними рядом почти беспечно. За ланчем четверо его спутников разговаривали о живописи, балете и театре. Дюран устал изображать интерес, но выхода не было.

— Хорошая здесь еда, правда? — вежливо вскользь заметила Мэрион.

— Угу, — ответил Дюран. — Только соус с креветками пресноват. Добавить бы в него… — Он осекся: четверка снова была поглощена веселым водоворотом своей беседы.

— Вы приехали сюда на машине? — спросил Тедди, поймав на себе неодобрительный взгляд Дюрана.

— Нет, — ответил тот. — Приплыл на своей яхте.

— На яхте?! — взволнованным эхом прокатилось над столом, и Дюран почувствовал себя в центре внимания.

— А какая у вас яхта? — поинтересовалась Мэрион.

— Прогулочный катер с каютой, — ответил Дюран.

Восторг померк на лицах его собеседников.

— А-а… — сказала Мэрион. — Это такая туристская лодка с мотором.

— Ну-у, — протянул Дюран, испытывая искушение рассказать им о шторме, который он выдержал. — На пикник мало похоже, когда…

— Как он называется? — перебил его Лу.

— «Веселый Роджер» — ответил Дюран.

Четверка, к досаде и разочарованию Дюрана, обменявшись взглядами, расхохоталась, повторяя название.

— Если бы у вас была собака, бьюсь об заклад, вы назвали бы ее Спот, — сказала Мэрион.

— Вполне подходящая кличка для собаки, — краснея, ответил Дюран.

Протянув руку над столом, Мэрион похлопала его по ладони.

— Наивный вы человек, не обращайте на нас внимания. — Не отдавая себе в том отчета, она была очень привлекательной женщиной и, судя по всему, даже не подозревала, насколько глубоко ее прикосновение разбередило душу одинокого Дюрана, как бы ни старался он проявлять стойкость. — Ну, что это мы все болтаем и болтаем, не даем вам слова сказать. Чем вы занимались в армии?

Дюран насторожился. Он ни словом не обмолвился об армии, и на его вылинявшей куртке цвета хаки не было никаких знаков различия.

— Ну-у… какое-то время служил в Корее, а потом уволился по ранению, — сказал он.

Это произвело впечатление на четверку и вызвало уважение.

— Не расскажете нам об этом? — попросил Эд.

Дюран вздохнул. Он не хотел рассказывать о войне Эдду, Тедди и Лу, но очень хотел, чтобы его историю услышала Мэрион, чтобы она поняла: хоть он и не способен разговаривать с ней на ее языке, у него есть собственный язык, на котором только и можно описать его жизнь.

— Ну что ж, — сказал он, — есть вещи, о которых болтать не стоит, но в принципе, почему бы и не рассказать?

Откинувшись на спинку стула, он закурил и, прищурившись, мысленно обратился в прошлое, которое виделось словно сквозь редкую полосу кустарника, служившего укрытием для передового наблюдательного поста.

— Наши позиции находились тогда на восточном побережье и…

Никогда прежде он не пытался говорить об этом с кем бы то ни было, и теперь, в стремлении быть обстоятельным и красноречивым, он насыщал свой рассказ подробностями, важными и второстепенными, какие приходили в голову, пока его история не превратилась в бесформенное громоздкое описание войны, какой она в сущности и была: бессмысленной, запутанной неразберихи, которая в пересказе казалась исключительно реалистичной, но отнюдь не увлекательной.

Он говорил минут двадцать, к тому времени его сотрапезники покончили с кофе и десертом, выкурили по две сигареты, а официантка с чеком в руке терпеливо ждала оплаты. Дюран, раскрасневшись и досадуя на собственное многословие, старался охватить взглядом тысячи людей, разбросанных по сорока тысячам квадратных миль корейской территории. Его слушатели сидели с остекленевшими взглядами, оживляясь лишь тогда, когда появлялись признаки слияния отдельных частей его рассказа в единое целое, что могло предвещать окончание повествования. Однако признаки всегда оказывались ложными, но, когда Мэрион в третий раз подавила зевок, Дюрана наконец вынесло из его палатки, и он замолчал.

— Да-а, — протянул Тедди, — нам, всего этого не видевшим, трудно даже вообразить такое.

— Словами это невозможно передать, — согласилась Мэрион и еще раз потрепала Дюрана по руке. — Вы столько пережили и так скромно об этом рассказываете…

— Да что вы, пустяки, — ответил Дюран.

После минутной паузы Мэрион встала.

— Было очень интересно и приятно познакомиться с вами, майор, — сказала она. — Мы желаем вам счастливого пути на вашем «Веселом Роджере».

На том все и закончилось.

Вернувшись к себе на катер, Дюран допил выдохшееся пиво и признался себе, что готов сдаться — продать катер, вернуться в госпиталь, надеть больничный халат, играть в карты и до самого Страшного суда листать иллюстрированные журналы.

В самом мрачном настроении он стал по морской карте прокладывать маршрут до Нью-Лондона и именно в тот момент осознал, что находится всего в нескольких милях от родной деревни своего друга, убитого на Второй мировой. Он воспринял как своего рода мрачную иронию судьбы то, что она дает ему возможность, возвращаясь в прошлое, повстречаться с одним из его призраков.

Сквозь ранний утренний туман он подплыл к деревне накануне Дня поминовения, сам чувствуя себя призраком. Неудачно причалив, он сотряс деревенский пирс и неуклюжим узлом привязал к нему «Веселого Роджера».

Главная улица была тиха и пустынна, однако украшена флагами. Единственная пара прохожих лишь мельком взглянула на сурового незнакомца.

Он вошел в почтовое отделение и обратился к бодрой старушке, разбиравшей корреспонденцию в расшатанной клетке:

— Простите, я ищу семью Пефко.

— Пефко? Пефко… — повторила женщина. — Не припоминаю таких в окрýге. Пефко? Они из летних отдыхающих?

— Не думаю. Уверен, что нет. Вероятно, они уехали отсюда какое-то время назад.

— Ну, если бы они когда-нибудь здесь жили, я бы знала. Они бы приходили за своей почтой. Нас, постоянных жителей, тут всего-то четыреста человек, но ни о каких Пефко я никогда не слыхала.

В отделение вошла секретарша из юридической конторы, располагавшейся на противоположной стороне улицы. Присев на корточки, она набрала код своей почтовой ячейки.

— Энни, — окликнула ее почтмейстерша, — ты знаешь тут кого-нибудь по фамилии Пефко?

— Нет, — ответила Энни, — если только это не кто-нибудь из жильцов дачных домиков в дюнах. Они там постоянно меняются, так что трудно запомнить.

Она встала, и Дюран отметил, что девушка весьма привлекательна, причем безо всяких ухищрений и украшений. Однако Дюран был настолько уверен в нынешней своей никчемности, что отнесся к девушке с полным безразличием.

— Послушайте, — сказал он, — моя фамилия Дюран. Майор Нейтан Дюран, и один из моих лучших армейских друзей был родом отсюда. Джордж Пефко. Я точно знаю, что он отсюда. Он и сам так говорил, и в документах так было записано. Я абсолютно уверен.

— О-о-о-о! — воскликнула Энни. — Постойте-постойте. Ну да, конечно. Теперь я припоминаю.

— Вы его знали? — спросил Дюран.

— Я о нем знаю, — ответила Энни. — Теперь я понимаю, о ком вы говорите; это тот человек, который погиб на войне.

— Мы воевали вместе, — сказал Дюран.

— А я все равно не могу его вспомнить, — призналась почтмейстерша.

— Его вы, может, и не помните, но должны помнить его семью, — сказала Энни. — Они действительно жили там, в дюнах. Господи, это было так давно — лет десять-пятнадцать тому назад. Помните то большое семейство, которое уговорило Пола Элдриджа позволить им жить зимой в одном из его летних домиков? У них было детей человек шесть, а то и больше. Вот они-то и есть Пефко. Удивительно, что они не замерзли насмерть, ведь, кроме камина, топить там было нечем. Отец семейства приехал на сбор клюквы, и они застряли тут на всю зиму.

— Не сказала бы, что это можно назвать родным домом, — заметила почтмейстерша.

— Но Джордж его называл именно так, — возразил Дюран.

— Думаю, юному Джорджу любой временный дом казался родным, — согласилась Энни. — Эти Пефко были бродягами.

— Джорджа призвали именно отсюда, — объяснил Дюран. — Наверное, поэтому он считал это место своей родиной.

По той же причине сам Дюран считал своей малой родиной Питсбург, хотя еще дюжина других городов вполне могла претендовать на это звание.

— Он был одним из тех, для кого на самом деле родным домом стала армия, — сказала почтмейстерша. — Теперь припоминаю: тощий такой, но крепкий парнишка. Да, помню. Никто в его семье никогда не получал никакой корреспонденции. И в церковь они не ходили. Поэтому-то я их и забыла. Бродяги. Он был приблизительно ровесником твоего брата, Энни.

— Да. Но я-то тогда постоянно таскалась за братом, а вот Джордж Пефко не принадлежал к его компании. Они вообще держались сами по себе, эти Пефко.

— Но должен же быть кто-нибудь, кто хорошо его помнит, — сказал Дюран. — Кто-нибудь, кто… — Он оборвал себя на этой тревожной ноте. Ему было невыносимо думать, что Джордж исчез без следа и никто о нем не тоскует.

— Я вот сейчас, подумав, вспомнила… — сказала Энни. — Его именем названа площадь, я почти в этом уверена.

— Площадь? — удивился Дюран.

— Ну, не то чтобы настоящая площадь, — пояснила Энни. — Ее просто так называют. Когда уроженец нашего города погибает на войне, город присваивает его имя какому-нибудь своему закутку — хоть перекрестку — и вешает табличку с его именем. Треугольничек возле пристани назван именем вашего друга, я в этом почти уверена.

— В нынешние времена их, погибших, так много, что всех и не упомнишь, — вставила почтмейстерша.

— Хотите пойти посмотреть? — предложила Энни. — Я с удовольствием вас провожу.

— Табличку? — произнес Дюран, выходя из задумчивости. — Не стоит. — Он хлопнул в ладоши. — А где тут у вас ресторан — такой, чтобы с баром?

— После пятнадцатого июня — на каждом шагу, — ответила почтмейстерша. — А сейчас все закрыто. В аптеке можно купить сандвич.

— Да нет, лучше уж я отправлюсь дальше.

— Но раз уж вы проделали такой долгий путь, есть смысл посмотреть парад, — сказала Энни.

— После семнадцати лет службы в армии это было бы истинным удовольствием, — пошутил Дюран. — А что за парад?

— В честь Дня поминовения, — объяснила Энни.

— Но он же завтра, насколько я понимаю, — сказал Дюран.

— А сегодня — детское шествие. Потому что завтра школа будет закрыта. — Энни улыбнулась. — Боюсь, вам так или иначе придется выдержать зрелище еще одного парада, майор, потому что он уже начался.

Дюран безо всякого энтузиазма последовал за ней на улицу. Звуки оркестра уже были слышны, но участники парада еще не появились. На тротуаре их дожидалось не больше десяти-двенадцати человек.

— Они идут от одной площади к другой, — рассказывала Энни. — Давайте подождем их на площади Джорджа.

— Как скажете, — согласился Дюран. — Тем более, что там мне и к катеру ближе.

По улице, сбегавшей под уклон, они дошли до деревенской пристани, где стоял «Веселый Роджер».

— Город тщательно ухаживает за площадями, — сказала Энни.

— Ну да, ну да, — отозвался Дюран.

— Вы торопитесь? Вам сегодня нужно поспеть еще куда-то?

— Мне? — с горечью переспросил Дюран. — Меня нигде никто и ничто не ждет.

— Понимаю, — смутилась Энни. — Простите.

— Вашей вины в том нет.

— Не поняла.

— Я такой же армейский бродяга, как Джордж. Лучше бы меня пристрелили, а потом обессмертили в табличке. Никому я не нужен ни за грош.

— Ну, вот и наша площадь, — тихо сказала Энни.

— Где? Ах, это…

Площадь представляла собой заросший травой треугольник со сторонами футов по десять, образовавшийся в результате случайного пересечения улочек. В центре его лежал невысокий валун, к которому была прикреплена металлическая табличка, такая маленькая, что ее можно было и не заметить.

— «Мемориальная площадь Джорджа Пефко», — прочел Дюран. — Господи! Интересно, что бы сказал по этому поводу сам Джордж?

— Ему бы наверняка понравилось, — предположила Энни.

— Он наверняка бы посмеялся, — возразил Дюран.

— Не понимаю, над чем тут можно смеяться.

— Ни над чем, абсолютно ни над чем, если не считать того, что все это ни для кого ничего не значит. Кому есть дело до Джорджа? И почему кому-то должно быть до него дело? Просто считается, что люди должны так поступать — устанавливать памятные таблички.

В поле зрения показались оркестранты — восемь подростков, шагавших не в ногу, они вышли из-за угла с гордым, уверенным видом, производя нескладный шум, который, видимо, назывался у них музыкой.

Впереди ехал на мотоцикле городской полисмен, растолстевший от безделья, важный, весь в коже, с пистолетом на боку, наручниками и дубинкой на поясе и жетоном на груди. С величавым равнодушием к тому, сколько дыма выстреливает из выхлопной трубы его мотоцикл, он, то вырываясь вперед, то придерживая свое средство передвижения, возглавлял парад.

За оркестром следовало лиловое облако, которое парúло в нескольких футах над улицей. Это дети несли букеты сирени. Шествовавшие вдоль бордюра учителя, строгие, словно новоанглийские церкви, выкрикивали команды.

— В этом году сирень расцвела вовремя, — сказала Энни. — Иногда не успевает. Никогда не известно заранее.

— Правда? — равнодушно произнес Дюран.

Один из учителей дунул в свисток. Парад остановился, и Дюран увидел, что прямо на него, высоко поднимая колени, наступает дюжина ребятишек с расширившимися глазами и охапками сирени в руках. Он посторонился.

Горнист фальшиво протрубил церемониальный сигнал.

— Трогательно, правда? — прошептала Энни.

— Да, — ответил Дюран. — Это бы и у памятника слезу выдавило. Но значит ли это для них что-нибудь?

— Том! — окликнула Энни мальчика, который только что возложил цветы. — Почему ты это сделал?

Мальчик виновато оглянулся.

— Что сделал?

— Положил туда цветы, — сказала Энни.

— Скажи: чтобы отдать дань памяти доблестному воину, который пожертвовал своей жизнью, — подсказала учительница.

Том беспомощно посмотрел на учительницу, потом перевел взгляд на цветы.

— Разве ты не знаешь? — спросила его Энни.

— Знаю, конечно, — выдавил наконец Том. — Он умер, чтобы мы жили свободно и счастливо. И мы благодарим его, приносим цветы, потому что он совершил хороший поступок. — Мальчик посмотрел на Энни, недоумевая, почему она спрашивает. — Это все знают.

Полисмен завел мотоцикл. Учителя собрали подопечных и снова выстроили их в колонну. Парад двинулся дальше.

— Ну, майор, — сказала Энни, — не жалеете, что пришлось поприсутствовать еще на одном параде?

— Да, и вправду, — пробормотал Дюран. — Это же так просто, черт возьми, но это так легко забыть.

Глядя на этот простодушный парад под сиреневым цветочным облаком, он вдруг ощутил вкус жизни, красоту и значимость мирной деревни.

— Может, я никогда не осознавал… никогда не имел случая осознать… что войны ведутся ради этого. Вот этого сáмого. — Он рассмеялся. — Ну, Джордж, старый бродяга, — сказал он, обращаясь к мемориальной площади Джорджа Пефко, — разрази меня гром, если ты не стал святым.

Былая искра вспыхнула в нем вновь. Майор Дюран, вернувшийся с войны, почувствовал себя человеком.

— Могу я предложить вам, — обратился он к Энни, — пообедать со мной, а потом, может быть, совершить прогулку на моем катере?

Der Arme Dolmetscher

© Перевод. И. Доронина, 2021

В один из дней 1944 года, в разгар царившего на передовой хаоса, я был ошеломлен новостью: меня назначили батальонным переводчиком, Dolmetscher, так сказать, и определили на постой в дом бельгийского бургомистра, находившийся в пределах досягаемости артиллерийских орудий линии Зигфрида.

Прежде мне никогда и в голову не приходило, что я обладаю умениями, необходимыми для этой профессии. Идея сделать из меня толмача осенила мое начальство, пока я ждал перевода из Франции на фронт. В студенческие годы я механически заучил наизусть первую строфу «Лорелеи» Генриха Гейне, слыша, как ее повторяет мой сосед по комнате, и тупо твердил эти строчки, когда работал в границах слышимости своего батальонного командира. Полковник (гостиничный сыщик из Мобила) спросил своего заместителя (торговца мануфактурой из Ноксвилла), на каком языке написаны эти стихи. Заместитель не спешил с суждением, пока я не отбарабанил: «Der Gipfel des Berges foounk-kelt im Abendsonnenschein». Тогда он сказал:

— Кажись, фрицевский, ну, кислокапустников.

Единственное, что я мог кое-как перевести с немецкого, это: «Не знаю, отчего мне так грустно. Душа волнуется. Из головы не идет старинное предание. Подул прохладный ветер. В тишине течет река. Над Рейном в красных лучах заката горит гора»[10].

Полковник считал, что положение обязывает его принимать быстрые и жесткие решения. Перед тем как вермахту задали трепку, он принял несколько весьма удачных, но больше всего мне нравилось то, которое он принял в достопамятный день. Он пожелал узнать:

— Если это язык фрицев, какого лешего этот парень возится с ведрами?

Два часа спустя ротный писарь сказал, чтоб я бросал свои ведра, потому что с этого дня меня назначили батальонным переводчиком.

Вскоре после этого поступил приказ о передислокации. Начальство слишком спешило, чтобы выслушивать мои признания в некомпетентности.

— Да хватит нам твоего немецкого, — сказал заместитель командира. — Там, куда нас посылают, будет не до разговоров с фрицами. — Он ласково похлопал по моей винтовке и сказал: — Вот она тебе поможет переводить.

Заместитель, который всему, что умел, научился от полковника, вбил себе в голову, что, раз американская армия только что побила бельгийцев, меня следует поселить к бургомистру, чтобы тот не вздумал водить нас за нос.

— А потом, — заключил заместитель, — все равно ж нет никого, кто по-ихнему чешет.

Я ехал на ферму бургомистра в кузове грузовика с тремя обиженными пенсильванскими голландцами, которые несколькими месяцами раньше претендовали на должность переводчика. Когда я объяснил, что я им не конкурент и что меня вытурят с должности в двадцать четыре часа, они смягчились настолько, что поделились со мной интересной информацией: по-немецки я называюсь Dolmetscher, толмач то есть. Они также по моей просьбе дословно перевели мне «Лорелею». Теперь у меня в запасе было около сорока слов (словарь двухлетнего ребенка), но я совершенно не умел соединять их в предложения, так что не смог бы попросить и стакан холодной воды.

С каждым оборотом колеса я засыпáл их вопросами: «Как по-немецки “армия”?.. Как спросить, где туалет?.. Как сказать “мне плохо”?.. Хорошо?.. Брат?.. Туфля?..» Мои флегматичные наставники притомились, и один из них вручил мне брошюрку, призванную облегчить общение по-немецки солдату в окопе.

— Там в начале не хватает нескольких страниц, — предупредил он меня, когда я выпрыгивал из кузова у каменного дома бургомистра. — Я их на самокрутки пустил.

Стояло раннее утро, когда я, постучав в дверь бургомистра, стоял на пороге, как ждущий выхода на сцену статист, у которого в пустой голове вертится одна-единственная реплика. Дверь распахнулась.

Dolmetscher, — выпалил я.

Бургомистр, старый, худой, в ночной рубашке, сам проводил меня в выделенную мне комнату на втором этаже. Жестами, мимикой и словами он выражал свое гостеприимство, так что мое вставляемое время от времени «danke schön[11]» пока казалось вполне адекватной реакцией переводчика. Я был готов продолжить беседу фразой: «Ich weiss nicht, was sol les bedeuten, dass ich so trauring bin[12]». После этого, как я полагал, он отправился бы обратно в постель, уверенный, что имеет дело с бегло говорящим по-немецки, хотя и исполненным Weltschmertz[13] толмачом. Но моя военная хитрость не понадобилась. Он тут же покинул меня, предоставив в одиночестве аккумулировать свои ресурсы.

Главным моим подспорьем была дефектная брошюрка. Я изучил одну за другой все ее бесценные страницы, восхищаясь тем, как просто в сущности заменять английские слова немецкими. Единственное, что нужно было делать, это вести пальцем по левой колонке, пока не найдешь нужную английскую фразу, а потом воспроизвести набор бессмысленных трескучих слогов, написанный в правой колонке напротив. Например, «Сколько у вас гранатометов?» звучало так: «Вии филь гренада вэафэа хабен зи?» Безупречно правильная формулировка вопроса «Где ваши танковые колонны?» по-немецки оказалась не сложнее чем: «Во зинт ире панцер шпитцен?» Шевеля губами, я заучивал по-немецки фразы: «Где ваши гаубицы?», «Сколько у вас пулеметов?», «Сдавайтесь!», «Не стреляйте!», «Где вы спрятали свой мотоцикл?», «Руки вверх!», «Из какой вы военной части?»…

Внезапно брошюрка закончилась, и мое настроение от эйфории рухнуло в депрессию. Пенсильванские голландцы скурили все уместные в тылу любезности, содержавшиеся в ее первой половине, не оставив мне ничего, кроме реплик, уместных разве что в рукопашном бою.

Пока я без сна лежал в постели, в голове моей обретала отчетливую форму единственная драма, в которой я мог бы участвовать…

Толмач (обращаясь к дочери бургомистра): Не знаю, что со мной, но мне так грустно. (Обнимает ее.)

Дочь бургомистра (с застенчивой уступчивостью): Повеяло прохладой, темнеет, и Рейн тихо катит свои воды.

(Толмач подхватывает дочь бургомистра на руки и, прижимая к себе, несет в свою комнату.)

Толмач (мягко): Сдавайтесь.

Бургомистр (размахивая «люгером»): Ах так! Руки вверх!

Толмач и дочь бургомистра хором: Не стреляйте!

(Из нагрудного кармана бургомистра выпадает карта диспозиции Первой американской армии.)

Толмач (в сторону, по-английски): И зачем этому якобы сотрудничающему с союзниками бургомистру карта, показывающая расположение войск Первой американской армии? И почему мне предписано говорить с бельгийцем по-немецки? (Он выхватывает из-под подушки автоматический пистолет 45-го калибра и наставляет его на бургомистра.)

Бургомистр и дочь бургомистра: Не стреляйте!

(Бургомистр роняет свой «люгер» и съеживается, презрительно ухмыляясь.)

Толмач: Из какой вы военной части? (Бургомистр угрюмо молчит. Дочь бургомистра, стоя рядом с ним, тихо плачет.)

Толмач (останавливаясь напротив дочери бургомистра): Где вы спрятали свой мотоцикл? (Снова поворачивается к бургомистру.) Где ваши гаубицы, а? Где ваши танковые колонны? Сколько у вас гранатометов?

Бургомистр (раскалываясь под градом вопросов): Я… Я сдаюсь.

Дочь бургомистра: Мне так грустно.

(Входит патрульный наряд, состоящий из пенсильванских голландцев, который делает рутинный обход территории, и слышит, как бургомистр и дочь бургомистра признаются в том, что являются тайными агентами нацистов, сброшенными на парашютах в тыл американской армии.)

Располагая таким запасом слов, сам Иоганн Кристоф Фридрих фон Шиллер не сочинил бы лучше, а других слов у меня не было. Не было у меня и никаких шансов выпутаться, и я не испытывал ни малейшей радости от того, чтобы в декабре стать переводчиком для целого батальона солдат, не будучи в состоянии сказать даже: «Счастливого Рождества».

Я заправил постель, покрепче затянул шнур своего вещмешка и, откинув светомаскировочную штору, выскользнул в ночь.

Бдительные часовые направили меня в штаб батальона, где большинство офицеров либо склонялись над картами, либо заряжали оружие. В помещении царила праздничная атмосфера. Заместитель командира точил свой восемнадцатимиллиметровый охотничий нож и бубнил песенку «Вы из Дикси?».

— Разрази меня гром, — сказал он, заметив меня в дверях, — если это не наш Шпрехензидойч. Ну, парень, чо такое? Ты чо, разве не должен быть у мэра?

— Смысла нет, — ответил я. — Они все говорят на нижненемецком, а я — на верхненемецком.

Это произвело впечатление на заместителя.

— То есть, твой слишком хорош для них, да? — Он провел указательным пальцем по лезвию своего смертоносного ножа. — Ну, ничего, сдается мне, скоро мы стыкнемся кое с кем, кто чешет на энтом самом высококлассном фрицевом, — сказал он и добавил: — Окружены мы.

— Мы зададим им жару так же, как задали в Северной Каролине и Теннесси, — изрек полковник, который дома, на маневрах, никогда не проигрывал сражений. — Ты, сынок, тут останешься. Будешь моим личным толмачом.

Двадцать минут спустя я снова оказался в гуще событий, требовавших перевода. К штабу подъехали четыре немецких «тигра», две дюжины немецких пехотинцев с автоматами спрыгнули с брони и окружили нас.

— Ну, говори что-нибудь! — приказал полковник, до самого конца не терявший храбрости.

Я пробежал глазами левую колонку в своей брошюрке, пока не дошел до фразы, которая наиболее честно выражала наши чувства, и произнес:

— Не стреляйте!

Немецкий офицер-танкист с важным видом вошел в штаб, чтобы полюбоваться на свою добычу. В руке у него была брошюрка чуть поменьше моей.

— Где ваши гаубицы? — спросил он, заглянув в нее.

Табакерка из Багомбо

© Перевод. Н. Рейн, наследники, 2021

— Вроде бы новое местечко, да? — спросил Эдди Лэард.

Он сидел в баре, в самом центре города. Был единственным посетителем и разговаривал с барменом.

— Что-то не припоминаю я этого местечка, — добавил он. — А ведь когда-то знал каждый бар в городе.

Лэард был крупным мужчиной тридцати трех лет с нахальной, но не лишенной приятности круглой, как луна, физиономией. Одет он был в синий фланелевый костюм, судя по всему — недавнее приобретение. И, болтая с барменом, изредка косился на себя в зеркало. И, время от времени, рука его отпускала стакан и поглаживала мягкую ткань на лацкане.

— Да не такое уж и новое, — ответил бармен, сонный толстяк лет пятидесяти. — Когда вы были последний раз в городе?

— Во время войны, — сказал Лэард.

— Какой конкретно войны?

— Какой войны? — переспросил Лэард. — Да, дела… Боюсь, вам и впрямь приходится сейчас спрашивать об этом людей, когда речь заходит о войне. Второй. Второй мировой войны. Наши части дислоцировались тогда в Каннингем-Филд. Вот и вырывался в город, когда получалось, конечно.

И нежная грусть затеплилась в его сердце при воспоминании о том, как в те дни выглядело его отражение в зеркалах разных баров, о том, как сверкали в них капитанские пряжки на орденской ленте и серебряные крылышки на нашивках.

— А этот построен в сорок шестом, — сказал бармен, — и с тех пор его еще два раза перестраивали.

— Построен, и два раза перестраивали… — в голосе Лэарда слышалось неподдельное изумление. — В наши дни все изнашивается как-то особенно быстро, многие вещи устаревают, верно? Ну, скажите, можно сейчас съесть прилично прожаренный бифштекс за два доллара, ну, допустим, в стейк-хаусе «Чарли»?

— Сгорел, — коротко ответил бармен. — Там сейчас «Джей-Си Пенни»[14].

— Так где ж теперь находят приют славные ВВС США? — спросил Лэард.

— Да нигде, — ответил бармен. — И этот ваш лагерь в Каннингем-Филд давным-давно закрыли.

Лэард взял свой бокал, подошел к окну и стал смотреть на прохожих.

— Почти был уверен, что здешние женщины до сих пор носят короткие юбочки, — пробормотал он. — Но где, где, скажите на милость, все эти хорошенькие розовые коленки? — Он постучал ногтями по стеклу. Проходившая мимо женщина взглянула на него и поспешила дальше.

— А у меня тут когда-то жена обреталась, — сказал Лэард. — Как считаете, что могло с ней случиться за одиннадцать лет?

— Жена?

— Бывшая. Ну, один из военных романов. Мне было двадцать два, ей — восемнадцать. И длилось все это с полгода.

— И почему разбежались?

— Разбежались?.. — протянул Лэард. — Просто не хотелось быть чьей-то там собственностью, вот и все. Хотел жить так — сунул зубную щетку в карман брюк, и прости-прощай. Чтоб чувствовать, что могу уйти в любой момент. А ей это не нравилось. Ну и вот… — Он усмехнулся. — Сделал ручкой. Adios. Без слез, без обид.

Он подошел к автомату-проигрывателю.

— Какая у нас сейчас самая популярная песня?

— Попробуйте номер семнадцать, — сказал бармен. — Полагаю, что смогу вынести это еще один раз. Но не больше.

Лэард поставил пластинку под номером семнадцать — это оказалась громкая слезливая баллада о потерянной любви. Он внимательно слушал. А в конце топнул ногой и поморщился.

— Налей-ка еще одну, — сказал он бармену, — и потом, клянусь богом, позвоню своей бывшенькой. — И вопросительно поднял глаза на бармена. — Ведь тут нет ничего такого особенного, верно? Почему бы не позвонить, раз вдруг захотелось? — Он расхохотался. — «Дорогая Эмили Пост[15], у меня тут возникла небольшая проблема этического характера. За одиннадцать лет я не перемолвился ни единым словом со своей бывшей женой. И вот теперь, оказавшись в одном городе с ней…»

— А откуда ты знаешь, что она до сих пор здесь? — заметил бармен.

— Звонил утром одному приятелю. Прямо как только прилетел. Он сказал, что она в порядке, получила все, что хотела: раба-мужа, из которого выкачивает всю зарплату, увитый диким виноградом коттедж с большой мансардой, пару ребятишек. И еще — лужайку в четверть акра, зеленую-презеленую, прямо как Арлингтонское кладбище.

И с этими словами Лэард зашагал к телефону. В четвертый раз за день нашел в телефонной книге номер своей бывшей жены, которая теперь носила фамилию второго мужа, достал двадцатицентовик и занес его над щелью. Но на сей раз позволил монете провалиться в нее. «Была — не была», — буркнул Лэард. И набрал номер.

Подошла женщина. В трубке было слышно, как визжат дети и бубнит радио.

— Эйми? — сказал Лэард.

— Да? — голос у нее был запыхавшийся.

Лицо Лэарда расплылось в глуповатой усмешке. «А ну догадайся, кто это?.. Эдди Лэард».

— Кто?

— Эдди Лэард. Эдди!

— Будьте добры, подождите минутку, ладно? — сказала Эйми. — Ребенок так ужасно верещит, и радио включено, и в духовке у меня шоколадные печенья с орехами, того гляди сгорят. Я ничего не слышу! Не вешайте трубку, ладно?

— Ладно.

— А ну-ка еще раз. — Она уже просто орала в трубку. — Как вы сказали ваше имя?

— Эдди Лэард.

Она так и ахнула:

— Нет, правда, что ли?

— Правда, — весело сказал Лэард. — Только что прилетел с Цейлона, через Багдад, Рим и Нью-Йорк.

— Господи боже ты мой! — пробормотала Эйми. — Вот это называется сюрприз. А я даже не знала, жив ты или уже умер.

Лэард усмехнулся в ответ. «Да нет, так и не прикончили меня. Хотя, бог свидетель, очень старались».

— Ну и чем теперь занимаешься?

— О-о-о, да так, всем понемножку. Последнее время работал по контракту с одной цейлонской фирмой. Разведывал для них береговую линию, в поисках жемчуга. Сейчас собираюсь создать собственную компанию. Есть хорошие перспективы по добыче урана в районе Клондайка. А до Цейлона охотился за алмазами в джунглях Амазонки, а до этого работал личным пилотом у одного иракского шейха.

— Господи, прямо голова закружилась, — воскликнула Эйми. — Прямо как в сказке из «Тысячи и одной ночи»!

— О нет, не хотелось бы, чтоб у тебя были иллюзии на сей счет, — сказал Лэард. — По большей части то была тяжелая, черная и опасная работа. — Он вздохнул. — Ну а как сама-то, а, Эйми?

— Я-то? — откликнулась Эйми. — Да как любая другая домохозяйка. Верчусь как белка в колесе.

Тут снова громко и надсадно заплакал младенец.

— Эйми, — поспешно начал Лэард, — скажи мне только одно. Между нами все о’кей? Без обид, да?

Голосок ее был еле слышен.

— Время лечит раны, — сказала она. — Нет, сперва мне, конечно, было очень больно… очень больно, Эдди. Но потом я пришла к пониманию, что все, что на свете ни делается, все, видно, к лучшему. Ты ведь все равно не смог бы усидеть на одном месте. Не из тех, уж таким уродился. Ты был бы как орел, запертый в клетке. Тосковал бы, рвался на волю, пока все перья не облезут.

— А ты, Эйми? Скажи, ты счастлива?

— Очень, — это прозвучало искренне, от всего сердца. — Правда, иногда так закрутишься с ребятишками, просто жуть! Но выдается свободная минутка, переведу дух и сразу понимаю, как все славно и хорошо. Именно этого я всегда и хотела. Так что, в конце концов, мы оба нашли свой путь, верно? И горный орел, и домашняя голубица.

— Эйми, — осторожно начал Лэард, — а нельзя ли приехать тебя повидать?

— Ох, Эдди, в доме жуткий бардак, а я выгляжу, как настоящая ведьма. Просто не вынесу, если ты увидишь меня в таком виде, особенно после того, как прилетел с Цейлона через Багдад, Рим и Нью-Йорк. Такой человек, как ты, будет глубоко разочарован. Стив на прошлой неделе болел корью, а малышка поднимает нас с Гарри по три раза за ночь и…

— Да будет тебе, не прибедняйся, — сказал Лэард. — Все равно, так и вижу, как ты вся светишься изнутри от счастья. Знаешь, давай я заеду в пять, только чтоб взглянуть на тебя, и тут же смоюсь? Ну пожалуйста!


Лэард ехал в такси к дому Эйми и, ввиду предстоящей встречи, силился настроиться на сентиментальный лад. Пытался представить лучшие дни, что они провели с Эйми, но перед глазами танцевали почему-то только какие-то старлетки или нимфетки с красными губами и пустыми глазами. Эта нехватка воображения, как и все остальное, что происходило с ним сегодня, объяснялось возвращением к дням зеленой юности, службы в ВВС, когда все хорошенькие женщины казались на одно лицо.

Лэард попросил водителя подождать его.

— Я быстро. Краткий визит вежливости.

Подходя к небольшому стандартному домику Эйми, он изобразил на губах печальную улыбку умудренности, улыбку мужчины, которому немало довелось испытать в этой жизни. Который был бит, но и сам наносил удары, который сумел извлечь из этого опыта немало полезного, и даже умудрился разбогатеть на всем своем долгом и трудном пути.

Он позвонил и, ожидая, пока ему откроют, отколупывал ногтем краску с дверного косяка.

Гарри, муж Эйми, низенький крепыш с добрым лицом, пригласил его войти.

— Сейчас, только сменю малышке пеленки, — донесся из глубины помещения голос Эйми, — и буду с вами!

На Гарри явно произвели впечатление рост и осанка, а также великолепный костюм гостя. Лэард посмотрел на него сверху вниз и дружески потрепал по плечу.

— Понимаю, многие восприняли бы это превратно, — сказал он. — Но то, что было у нас с Эйми, было давным-давно. Тогда мы вели себя, как пара одуревших от любви молокососов, но с тех пор повзрослели и поумнели. Надеюсь, все мы теперь будем добрыми друзьями.

Гарри кивнул.

— Да, конечно. Почему бы и нет? — сказал он. — Желаете что-нибудь выпить? Вот только выбор у меня, боюсь, небольшой. Виски или пиво?

— Да что угодно, Гарри, на твое усмотрение, — ответил Лэард. — На Майорке мне доводилось пивать каву. Пил виски с британцами, шампанское с французами, какао с племенем тупи. А с тобой готов выпить и виски, и пива. А когда я был в Риме… — Тут он опустил руку в карман пиджака и извлек оттуда табакерку, инкрустированную полудрагоценными камнями. — Вот, привез тут маленький сувенир для тебя и Эйми. — Он сунул коробочку в руку Гарри. — Это из Багомбо.

— Багомбо? — переспросил совершенно потрясенный Гарри.

— Есть такое местечко на Цейлоне, — небрежно объяснил Лэард. — Я там летал на разведку жемчужных месторождений. Платили — просто фантастика, средняя температура не ниже семидесяти пяти по Фаренгейту. А вот муссоны эти мне страшно не понравились. Просто невозможно торчать в комнате на протяжении нескольких недель и ждать, когда они наконец прекратятся, эти дожди. Мужчина должен иметь возможность выйти из дома, иначе ему не жить — разжиреет, станет толстым и вялым, как старая баба.

— Гм-м, — буркнул Гарри.

Этот маленький домик, запахи кухни, весь этот гам и суета семейной жизни уже начали действовать Лэарду на нервы — захотелось поскорее убраться отсюда. — А у вас здесь очень мило, — фальшивым голосом заметил он.

— Немножко тесновато, — сказал Гарри. — Но…

— Зато уютно, — перебил его Лэард. — Слишком большое пространство, это тоже, знаешь ли, сильно угнетает. Там, в Багомбо, у меня было целых двадцать шесть комнат и двенадцать слуг, и за каждым глаз да глаз. И знаешь, это как-то не слишком радовало. И еще все просто смеялись надо мной! Но дом сдавался всего за семь долларов в месяц! Ну скажи, разве можно было устоять?

Гарри направился было к кухне, но остановился в дверях, точно громом пораженный. «Семь долларов в месяц за двадцать шесть комнат?!»

— Причем учти, плата повысилась, когда меня взяли. Жилец, снимавший дом до меня, платил всего три.

— Три… — пробормотал Гарри. — А скажи-ка мне, приятель, — нерешительно начал он, — не найдется ли там для американцев какой другой работенки, а? Они ведь нанимают людей?

— Да, но ведь ты вряд ли захочешь расстаться с семьей, верно?

На лице Гарри возникло виноватое выражение.

— О нет! Нет, конечно. Просто подумал, можно забрать туда и их.

— Не выйдет, — сказал Лэард. — Они нанимают только холостяков. Да и потом, зачем тебе туда? Вы здесь очень славно устроились. К тому же у тебя должна быть специальность, пользующаяся там спросом. За что платят по-настоящему большие деньги. Надо уметь управлять самолетом, моторной лодкой, знать язык. Кроме того, наем рабочей силы обычно происходит в барах, в Сингапуре, Алжире, разных таких местах. Кстати, теперь собираюсь лететь на урановые рудники, надеюсь прибрать их к рукам и завести собственное дело. Это в Клондайке, и мне нужно пару хороших техников, умеющих управляться со счетчиками Гейгера. Ну, скажи, ты можешь починить счетчик Гейгера?

— Не-а, — ответил Гарри.

— В любом случае, я все равно буду брать мужчин, не обремененных семейством, — добавил Лэард. — Клондайк — просто замечательное местечко, там полным-полно лосей и семги. Но дикое. Не слишком подходящее для женщин или там детей. Ну, а ты чем промышляешь?

— О!.. — ответил Гарри. — Работаю по оформлению кредитов в универмаге.

— Гарри! — крикнула Эйми из глубины дома, — подогрей, пожалуйста, бутылочку со смесью для малышки. И заодно проверь, может, бобы уже готовы?

— Да, дорогая, — ответил Гарри.

— Что ты сказал, милый?

— Я сказал «да»! — злобно рявкнул в ответ Гарри.

И в доме воцарилось неловкое молчание.


А потом вошла Эйми, и Лэард освежил память. Поднялся из кресла и смотрел на нее. Красивая женщина с черными волосами и умными карими глазами, которые так и лучились добротой. Эйми все еще была молода, но выглядела усталой. Принарядилась во что-то симпатичное, накрасилась и держалась спокойно и с чувством собственного достоинства.

— Ах, Эдди, страшно рада тебя видеть! — весело воскликнула она. — Выглядишь на все сто!

— Ты тоже, — сказал Лэард.

— Правда? А чувствую себя просто старухой.

— Ты это брось, — сказал Лэард. — Семейная жизнь явно пошла тебе на пользу.

— Да, знаешь, мы и правда очень счастливы, — сказала Эйми.

— Да ты хорошенькая, прямо, как куколка. Как какая-нибудь парижская модель или итальянская кинозвезда.

— Ты это не всерьез, — засмущалась Эйми. Но, похоже, была страшно довольна комплиментом.

— Очень даже всерьез, — сказал Лэард. — Так и вижу тебя в костюме от «Мейнбошер», так и слышу, как ты, прогуливаясь по Елисейским полям, эдак шикарно постукиваешь высокими каблучками, и нежный парижский ветерок развевает твои красивые темные волосы, и все мужчины так и пожирают тебя глазами, а жандармы отдают честь!

— Ах, Эдди! — простонала Эйми.

— Была когда-нибудь в Париже? — спросил Лэард.

— Нет, — ответила Эйми.

— Не важно. В каком-то смысле Нью-Йорк теперь стал еще более экзотическим местом. Прямо так и вижу тебя там, в театральной толпе, и каждый мужчина при виде тебя умолкает и долго провожает глазами. Когда была в Нью-Йорке последний раз?

— Что? — рассеянно спросила Эйми, глядя в пустоту.

— Когда была в Нью-Йорке последний раз?

— Да вообще ни разу ни была. Гарри, тот ездил. По делам.

— Так почему не брал тебя с собой? — картинно возмутился Лэард. — Так и молодость может пройти, а в Нью-Йорке не побываешь. Нью-Йорк — это город для молодых людей.

— Ангел? — окликнул жену из кухни Гарри. — А как узнать, готовы эти самые бобы или нет?

— Да потыкай в них этой чертовой вилкой, и все дела! — заорала в ответ Эйми.

Гарри возник в дверях с напитками, обиженно моргая.

— С чего это ты вдруг надумала на меня орать?

Эйми потерла глаза.

— Извини, — сказала она. — Просто устала, наверное. Мы оба устали.

— Да, никак не получается выспаться, — сказал Гарри. И похлопал жену по спине. — Всю дорогу оба на нервах.

Эйми поймала руку мужа и нежно сжала в своей. И в доме вновь воцарились мир и покой.

Гарри раздал бокалы. И Лэард предложил тост.

— Ешьте, пейте, веселитесь! — воскликнул он. — Ибо как знать? — может, завтра мы все умрем.

Гарри и Эйми растерянно заморгали и осушили свои бокалы до дна.

— Он привез нам в подарок табакерку из Багомбо, милая, — сказал Гарри. — Я правильно произнес?

— Ну, маленько на американский лад, — сказал Лэард. — Надо вот так, — он сложил губы колечком: — Багомбо.

— Ой, какая прелесть! — воскликнула Эйми. — Поставлю на свой туалетный столик, а детям скажу, чтоб не смели трогать. Багомбо…

— Именно! — воскликнул Лэард. — Вот она произнесла это слово абсолютно правильно! Забавно все же. У одних людей есть языковой слух, у других отсутствует напрочь. Первым стоит только услышать иностранное слово, и они тут же могут произнести его правильно, с малейшими звуковыми оттенками. А другим прямо-таки медведь на ухо наступил, тем ни за что не произнести, сколько ни старайся. Так, давай слушай, Эйми, и повторяй за мной: «Тоули! Пакка сахн небул рокка та. Си нотте лони джин та тоник».

Эйми медленно и осторожно повторила за ним.

— Отлично! Знаешь, что это означает на наречии буна-симка? «Молодая женщина, ступай, укрой ребенка и принеси мне джин с тоником на южную террасу». А теперь, Гарри, твоя очередь. Давай, повторяй за мной! «Пилла! Сибба ту бэнг-бэнг. Либбин хру донна стейк!».

Гарри, сосредоточенно хмурясь, повторил предложение.

Лэард откинулся в кресле и сочувственно улыбнулся Эйми.

— Прямо не знаю, что и сказать, Гарри. Нет, на наш слух, оно, конечно, ничего, сойдет. Но все дикари просто обхохочутся у тебя за спиной.

Гарри был потрясен.

— А что я такого сказал?

— «Мальчик, — начал переводить Лэард. — Дай мне ружье! Там впереди, среди деревьев, тигр».

«Пилла! — снова начал сначала Гарри. — Сибба ту бэнг-бэнг. Либбин хру донна стейк!». — И он сделал жест, показывая, будто тянется за ружьем, и пальцы его затрепетали, как выброшенные на песок рыбки.

— А вот так уже лучше, гораздо лучше! — сказал Лэард.

— Очень хорошо, — подбодрила мужа Эйми.

Гарри лишь отмахнулся от всех этих комплиментов. И смотрел задумчиво и мрачно.

— Скажи-ка, — после паузы спросил он, — а что, в окрестностях этого самого Багомбо действительно проблема с тиграми?

— Иногда, когда дичи в лесах становится меньше, тигры подходят к окраинам деревень, — объяснил Лэард. — Ну и тогда берешь ружье и идешь с ними разбираться.

— А у тебя были в Багомбо слуги, да? — спросила Эйми.

— Да. Платил по шесть центов в день каждому мужчине, и по четыре — женщине. Вот так! — ответил Лэард.

Тут за окнами послышался шорох гравия — к дому подкатил велосипед.

— Стив приехал, — сказал Гарри.

— Я хочу в Багомбо! — воскликнула Эйми.

— В такие места детишек не берут, — заметил Лэард. — Один, но существенный недостаток.

Дверь отворилась, и в гостиную вошел симпатичный и мускулистый мальчик лет девяти — весь потный, с раскрасневшимися щеками. Накинул кепку на крючок возле входной двери и начал подниматься по лестнице.

— Повесь свою шляпу как следует, Стив! — крикнула вдогонку Эйми. — Я вам не прислуга, подбирать разбросанные по всему дому вещи.

— И не топай, как слон! — добавил Гарри.

Мальчик медленно спустился вниз по ступенькам, растерянный и смущенный.

— Чего это на вас вдруг нашло? — спросил он.

— Не хами, — сказал Гарри. — Лучше подойди и поздоровайся с мистером Лэардом.

— Майор Лэард, — представился гость.

— Привет, — сказал Стив. — А чего это вы не в форме, раз майор?

— Комиссовали. Я теперь в запасе, — ответил Лэард. И засмущался под циничным взглядом честных и дерзких глаз ребенка. — А я смотрю, славные ребята у вас тут водятся.

— А-а… — протянул Стив. — Так, значит, вы из тех еще майоров. — Тут он заметил табакерку и схватил ее.

— Стиви, — сказала сыну Эйми, — поставь на место. Это теперь мамино сокровище, и я не позволю портить и ломать эту вещь, как все остальное в доме. Положи на место, я сказала.

— О’кей, о’кей, — пробормотал Стив. И с подчеркнутой осторожностью поставил табакерку на место. — Просто не знал, что это такая драгоценность.

— Майор Лэард привез ее из Багомбо, — сказала Эйми.

— С Цейлона, Стив, — добавил Гарри. — Багомбо находится на Цейлоне.

— Тогда почему там на дне надпись «Сделано в Японии»?

Лэард побледнел:

— Они экспортируют эти штуки в Японию, а там уже делают такие пометки, — сказал он. — Таковы правила тамошнего рынка.

— Понял, Стив? — заметила Эйми. — Хоть чему-то новому научишься сегодня.

— И все равно, почему они не пишут, что это сделано на Цейлоне? — не унимался Стив.

— Логику людей Востока понять сложно, — заметил Гарри.

— Именно, — подхватил Лэард. — Тебе, Гарри, удалось уловить сам дух восточной цивилизации, и выразить в одном предложении.

— Так, значит, они отправляют все эти штуки пароходом из Африки в Японию? — спросил Стив.

Лэард почувствовал, что в полном смятении. Карта мира завертелась перед глазами, континенты наползали друг на друга и меняли очертания, и вместе с ними остров под названием Цейлон успел побывать в семи разных морях. Лишь две точки в этом мире оставались неподвижны — то были беспощадные голубые глаза Стива.

— Мне всегда казалось, это где-то рядом с Индией, — заметила Эйми.

— Забавно. Чем усердней иногда думаешь или вспоминаешь какую вещь, тем более странные шутки проделывает с тобой память, — заметил Гарри. — Я, по всей видимости, спутал Цейлон с Мадагаскаром.

— И еще Суматрой и Борнео, — вставила Эйми. — Вот что бывает с людьми, которые никогда никуда не ездят.

Теперь уже целых четыре крупных острова плыли по бурным морям памяти Лэарда.

— Так каков же правильный ответ, Эдди? — спросила Эйми. — Где находится Цейлон?

— Это остров неподалеку от берегов Африки, — уверенно и твердо заявил Стив. — Точно знаю, мы в школе проходили.

Лэард оглядел присутствующих — у каждого на лице застыло озадаченное выражение. У всех, кроме Стива. Лэард откашлялся и хрипло сказал:

— Мальчик прав.

— Сейчас принесу атлас и покажу! — с гордостью заявил Стив, и помчался наверх.

Лэард поднялся, чувствуя слабость в коленках.

— Мне, пожалуй, пора.

— Так скоро? — удивился Гарри. — Что ж, в любом случае от души желаю найти целые горы урана. — Он избегал смотреть жене в глаза. — Да я правую руку готов отдать на отсечение, лишь бы оказаться там с вами.

— Настанет день, дети вырастут, — начала Эйми, — может, и мы будем тогда еще не слишком старыми и съездим посмотреть Нью-Йорк, и Париж, и разные другие интересные места. И, чем черт не шутит, осядем на старости лет в Багомбо.

— От души надеюсь, — сказал Лэард. И чуть ли не пулей вылетел из дверей, а потом торопливо зашагал по дорожке, которая показалась бесконечной, к ожидавшему его такси. — Поехали! — бросил он водителю.

— А они там вам что-то кричат, — сказал таксист. И опустил стекло, чтоб Лэарду было слышно.

— Эй, майор! — орал Стив. — Мама была права, а все мы ошибались! Цейлон рядом с Индией!..

Семья, в которую Лэард только что внес нешуточный разлад, вновь объединилась, дружно столпилась на крылечке, провожая гостя.

Пилла! — весело кричал Гарри. — Сибба ту бэнг-бэнг. Либбин хру донна стейк!

Толли! — вторила мужу Эйми. — Пакка сахн небул рокка та. Си нотте лони джин та тоник!

Машина наконец отъехала.


В тот же вечер Лэард сделал из своего гостиничного номера междугородний звонок. Звонил он своей второй жене Сельме, проживавшей в маленьком домике в Левиттауне, что на Лонг-Айленде, в Нью-Йорке — словом, далеко-далеко отсюда.

— Ну, каковы успехи у Артура? — спросил он. — Стал читать лучше?

— Учительница считает, что он совсем не тупой. Просто ленивый, — ответила Сельма. — И еще говорит, что он вполне может догнать класс, но только если захочет.

— Потолкую с ним по душам, когда приеду домой, — сказал Лэард. — Ну а близнецы? Хоть дают тебе поспать немножко?

— Ведут себя маленько потише, если их разделить. Иначе заводят друг друга. — Сельма громко зевнула. — Ну а как твое путешествие?

— Помнишь, как все говорили, что картофельные чипсы в Дьюбук продаваться ни за что не будут?

— Да.

— Так вот, ничего подобного, — заявил Лэард. — Я их всех сделал. Просто переворот в истории этого штата. Я весь этот вшивый городок еще поставлю на уши!

— Скажи-ка, — осторожно начала Сельма, — а ты… Ты ведь собираешься звонить ей, да, Эдди?

— Не-а, — лениво ответил Лэард. — К чему ворошить прошлое?

— Неужели тебе не интересно знать, как она и что?

— He-а. Да мы и тогда едва знали друг друга. Люди меняются, меняются. — Он прищелкнул пальцами. — Ой, чуть не забыл! А что сказал дантист насчет зубов Доны?

Сельма вздохнула.

— Сказал, ей нужно поставить скобки.

— Так поставь. Займись этим, Сельма. Ладно, давай прощаться. Надеюсь, жизнь теперь у нас повернется к лучшему. Да, кстати, я купил себе новый костюм.

— Давно пора, — сказала Сельма. — Бог знает сколько в старом проходил. Ну и как он, хорошо на тебе сидит?

— Вроде бы да, — ответил Лэард. — Я люблю тебя, Сельма.

— Люблю тебя, Эдди. Спокойной ночи.

— Страшно по тебе соскучился, — сказал Лэард. — Спокойной ночи.

Великий день

© Перевод. М. Загот, 2021

В шестнадцать лет мне давали двадцать пять, а какая-то вполне зрелая городская дама была готова поклясться, что мне — тридцать. Да, я вымахал здоровяком, даже бакенбарды выросли, эдакой стальной проволокой. Естественно, мне хотелось повидать мир за пределами нашего Луверна, штат Индиана, и ограничиваться Индианаполисом я тоже не собирался.

Поэтому насчет своего возраста я соврал — и меня зачислили в Армию мира.

Слез по мне никто не лил. Никаких тебе флагов, никаких оркестров. Не то что в стародавние времена, когда парень моих лет отправлялся биться за демократию и вполне мог лишиться головы в этой битве.

Никаких провожающих на вокзале не было, кроме моей разъяренной мамы. Она считала, что Армия мира — пристанище для всякой швали, не способной найти приличную работу в другом месте.

Помню все так ясно, будто это было вчера, а между тем на дворе стоял две тысячи тридцать седьмой год.

— Держись подальше от этих зулусов, — напутствовала мама.

— Что же ты, мама, думаешь, что в Армии мира одни зулусы? — спросил я. — Там народ со всего света собрался.

Но моя мама была убеждена: любой родившийся за пределами графства Флойд — зулус.

— Ладно, ничего, — смилостивилась она. — Лишь бы кормили хорошо, а то налоги вон какие высокие. Раз уж ты определился да решился идти в армию со всеми этими зулусами, я, видно, должна радоваться, что там хотя бы другие армии шнырять не будут — и никто не выстрелит в тебя.

— Я буду миротворцем, мама, — объяснил я. — Раз армия всего одна, значит, никаких жутких войн больше не будет. Ты не хочешь этим гордиться?

— Я хочу гордиться тем, что народ делает для мира, — сказала мама. — Но это не значит, что я должна обожать армию.

— Мама, это совсем новая армия, высокого класса. Там даже ругаться не разрешают. А кто регулярно не ходит в церковь, остается без сладкого.

Мама покачала головой:

— Запомни одно: высокий класс — это ты. — Она не поцеловала меня на прощание, а пожала мне руку. — По крайней мере был, — добавила она, — пока находился при мне.


Но когда я прислал маме наплечный знак различия с моей первой формы в учебном лагере, она носилась с ним так, будто получила открытку от Господа Бога, показывала на всех углах — так мне потом сказали. А это был всего-навсего кусочек синего войлока с вшитым в него изображением золотых часов, из которых вылетала зеленая молния.

Мама вовсю заливала, что, мол, ее мальчик служит в часовой роте, будто имела понятие о часовой роте и будто все ее собеседники доподлинно знали, что лучше этой роты во всей Армии мира не сыскать.

Да, мы были первой часовой ротой и последней — если, конечно, не найдутся мастера, способные достать засохших клопов из какой-нибудь машины времени. Чем мы собирались заниматься — это держалось в строжайшей тайне, в том числе и от нас самих, — а потом идти на попятную было уже поздно.

Заправлял у нас всем капитан Порицкий, и он говорил только одно: нам есть чем гордиться, потому что на всей земле только двести человек имеют право носить нашивки с часиками.

Сам он в недавнем прошлом играл в футбол за Нотрдамский университет, что в Индиане, и походил на горку пушечных ядер где-нибудь на лужайке перед зданием суда. Ему нравилось показывать нам свою власть. Нравилось показывать нам, что он будет жестче любого пушечного ядра.

Он говорил: для него большая честь вести вперед таких отменных парней, которым поручено очень ответственное задание. Мы будем участвовать в маневрах во французском местечке Шато-Тьери, там и узнаем, в чем заключается наше задание.

Иногда посмотреть на нас приезжали генералы, будто нам предстояло совершить что-то грустное и прекрасное, но никто из них и словом не обмолвился о машине времени.


В Шато-Тьери нас уже все ждали. Тут-то мы и поняли, что нам уготована роль каких-то отпетых головорезов. Все хотели поглазеть на убийц с часиками на рукаве, все жаждали поглазеть на представление, которое мы собирались устроить.

Может, по приезде туда вид у нас и так был дикий, но со временем мы одичали до крайности. Потому что нам так и не сказали, чем должна заниматься часовая рота.

Спрашивать было бесполезно.

— Капитан Порицкий, сэр, — обратился я к нему со всем возможным уважением. — Я слышал, завтра на рассвете мы идем в наступление какого-то нового типа.

— Улыбайтесь, солдат, будто вас переполняют счастье и гордость! — сказал он мне. — Так оно и есть!

— Капитан, сэр, — продолжил я, — наш взвод направил меня узнать, что мы будем делать. Мы, сэр, хотим как следует подготовиться.

— Солдат, — заявил Порицкий, — каждый воин в вашем взводе вооружен боевым духом и чувством солидарности, тремя гранатами, винтовкой со штыком и сотней патронов, верно?

— Так точно, сэр, — согласился я.

— Солдат, ваш взвод к боевым действиям готов. Чтобы показать вам, как я верю в его боеготовность, ставлю этот взвод в первую линию нашего наступления. — Порицкий поднял брови. — Ну, — добавил он, — вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?

— Спасибо, сэр.

— А что касается лично вас, рядовой, я доверяю вам быть первым в первой линии первого отделения этого первого взвода. — Его брови снова взметнулись вверх. — Вы не хотите сказать «спасибо, сэр»?

— Спасибо, сэр.

— Молитесь, чтобы ученые оказались готовы в такой же степени, в какой готовы вы, солдат, — добавил Порицкий.

— При чем тут ученые, сэр? — удивился я.

— Солдат, дискуссия окончена, — заявил Порицкий. — Смирно!

Я выполнил приказ.

— Отдайте честь! — распорядился Порицкий.

Я выполнил приказ.

— Вперед — марш! — скомандовал он.

И я был таков.


Наступила ночь перед крупным событием, а я был не в курсе, изрядно напуган, тосковал по дому, и в таком состоянии стоял в охране у какого-то французского тоннеля. Со мной был парнишка из Солт-Лейк-Сити по имени Эрл Стерлинг.

— Значит, ученые нам помогут? — спросил меня Эрл.

— Так он сказал, — ответил я.

— Лучше не знать лишнего, только голова пухнет, — отозвался Эрл.

Где-то наверху взорвался мощный снаряд, намереваясь уничтожить наши барабанные перепонки. Над нами громыхала артподготовка, над нашими головами словно топали гиганты, и мир трепетал под их сапогами. Снаряды, естественно, вылетали из наших пушек, но их вполне можно было принять за снаряды противника, они летали, как ужаленные или ошпаренные. Вот все и сидели в тоннелях, чтобы не попасть под эту свистопляску.

Короче, этот грохот никого не приводил в восторг — кроме капитана Порицкого, сбрендившего окончательно.

— Моделируем то, моделируем это, — передразнил Эрл. — Снаряды-то уж никак не модельные, и я боюсь их вполне по-настоящему.

— А для Порицкого это — звуки музыки, — заметил я.

— Народ говорит, что тут все натурально, как в прошлую войну, — возразил Эрл. — Я вообще не понимаю, как еще кто-то в живых остался.

— Блиндажи здорово помогают, — сказал я.

— В старые времена в блиндажах укрывались только генералы. А солдаты в лучшем случае в окопчиках сидели, а сверху-то ничего. А прикажут — так из окопа вылезай, а приказов этих поступало столько, что и в окопе сидеть некогда было.

— Надо поближе к земле прижиматься, — предложил я.

— Поближе к земле — это как? — не понял Эрл. — Есть места, так трава там такая, будто газонокосилкой прошлись. Ни деревца тебе, ничего. Кругом одни окопы. Как люди в настоящих-то войнах с ума не посходили? Почему не разбежались по домам?

— Люди — существа странные, — изрек я.

— Не знаю, не знаю, — буркнул Эрл.

Снова разорвался мощный снаряд, а вдогонку — два поменьше.

— Коллекцию русской роты видел? — спросил Эрл.

— Слышал только, — ответил я.

— У них около сотни черепов. На полочке аккуратно так лежат, как медовые дыньки.

— Совсем рехнулись.

— Это же надо — черепа собирать, — проворчал Эрл. — А что им еще остается? В смысле, куда ни копни — наткнешься на чей-нибудь череп. Наверное, дела там были серьезные.

— Серьезные дела были здесь, — возразил я. — Это же знаменитое поле битвы с Первой войны. Как раз здесь американцы наподдали немцам. Мне Порицкий сказал.

— А в двух черепушках — шрапнель, — вспомнил Эрл. — Видел?

— Нет.

— Их встряхнешь — и слышно, как шрапнель внутри клацает. И дырки видны, где шрапнель в черепок вошла.

— Знаешь, что положено сделать с этими несчастными черепушками? — спросил я. — Надо собрать всех военных священников всех религий на свете. И пусть они эти черепушки с почестями похоронят, зароют куда-нибудь, где их уже никто и никогда не потревожит.

— Что их хоронить — они уже не люди, — возразил Эрл.

— Теперь не люди, но были же людьми. Они жизни положили, чтобы наши отцы, деды и прадеды могли жить. К их костям по крайней мере можно проявить уважение?

— Между прочим, разве кое-кто из них не пытался убить наших прапрадедов или как их там? — осведомился Эрл.

— Немцы думали, что они делают, как лучше. Не только немцы — все остальные тоже. Они действовали, как им велело сердце. А это уже штука серьезная.

Брезентовый завес в верхней части тоннеля раскрылся, и вниз спустился капитан Порицкий. Двигался он неторопливо, словно снаружи самой большой неприятностью был теплый дождичек.

— Сэр, а там не опасно? — спросил я. Дело в том, что выходить наверх было не обязательно. Тоннели соединяли все со всем, и никто не требовал, чтобы мы выходили наружу под грохот артподготовки.

— Да разве мы с вами, солдат, не выбрали опасную профессию по своей воле? — обратился ко мне Порицкий. Он сунул мне под нос тыльную сторону ладони, и я увидел длинный след от пореза. — Шрапнель! — пояснил он. Ухмыльнулся, а потом сунул порезанное место в рот и принялся сосать его.

Вдоволь напившись собственной крови, он оглядел меня и Эрла с ног до головы.

— Солдат, где ваш штык? — спросил меня Порицкий.

Я ощупал себя возле пояса. Наверное, про штык забыл.

— Солдат, а если противник внезапно выбросит десант? — Порицкий сделал танцевальное па, будто собирал орехи майской порой. — «Извините, ребята, я сейчас, только за штыком сбегаю». Вы им это скажете? — Он посмотрел на меня.

Я покачал головой.

— Если дело доходит до рукопашной, лучший друг солдата — это штык, — заверил нас Порицкий. — А когда профессиональный солдат счастливее всего? Когда вступает в ближний бой с противником. Согласны?

— Согласен, сэр, — ответил я.

— Черепа собираете? — поинтересовался Порицкий.

— Нет, сэр, — признался я.

— А было бы неплохо.

— Так точно, сэр, — согласился я.

— Между прочим, солдат, могу объяснить, почему они все умерли, — сказал Порицкий. — Они были плохими солдатами, непрофессионалами! Они допускали ошибки! И не извлекали из них уроков!

— Наверное, не извлекали, сэр, — повторил я.

— Может, вам кажется, солдат, что эти маневры — штука суровая? Ни черта она не суровая. Если бы за маневры отвечал я, у меня под бомбардировкой ходили бы все. Форма профессионала должна быть в крови — и только так.

— В крови, сэр? — удивился я.

— Пусть кого-то убьют, зато остальные научатся, — заявил Порицкий. — А это разве армия? Сплошные нормы безопасности, сплошные доктора, я за шесть лет ни одного обломанного ногтя не видел. Так профессионалом не стать.

— Не стать, сэр — подтвердил я.

— Профессионал видел все, его ничем не удивишь, — сказал Порицкий. — Что ж, солдат, завтра вам предстоит увидеть настоящую солдатскую кухню, какой не было сто лет. Газовая атака! Заградительный огонь! Битвы на огневых рубежах! Штыковые дуэли! Рукопашный бой! Вы рады, солдат?

— Я что, сэр? — переспросил я.

— Разве вы не рады? — повторил Порицкий.

Я взглянул на Эрла, потом снова на капитана.

— Конечно, рад, сэр, — ответил я. Потом покачал головой — медленно и со значением. — Да, сэр. Рад, еще как рад.


Если служишь в Армии мира, где полно всяких новеньких военных штуковин, что тебе остается? Только одно: верить в то, что тебе говорят офицеры, даже если это — полная ахинея. А офицеры со своей стороны должны верить в то, что им говорят ученые.

Короче, простому человеку во всем этом не разобраться — впрочем, возможно, так было всегда. И когда капеллан заливал нам насчет того, что надо жить верой и не задавать лишних вопросов, он просто ломился в открытые двери — эту истину мы уже вызубрили.

И вот Порицкий наконец сказал нам, что мы будем атаковать с помощью машины времени — но у простого солдата вроде меня никаких умных идей по этому поводу не возникло. Я сидел чурбан чурбаном и разглядывал штыковой упор на моей винтовке. Нагнувшись вперед, так что передняя часть моего шлема уперлась в дуло, я разглядывал штыковой упор, как чудо света.

Вся часовая рота — человек двести — сидела в большом окопе и внимала Порицкому. Правда, на него никто не смотрел. А он дождаться не мог того, что должно было грянуть, его распирало счастье, и он верил, что все это происходит с ним не во сне, а наяву.

— Воины, — говорил этот полоумный капитан, — в пять ноль-ноль артиллерия проложит две трассирующие линии, одна в двухстах ярдах от другой. Эти линии обозначат края луча машины времени. Между этими линиями мы идем в наступление. Воины, — продолжал он, — между этими трассирующими линиями будет пролегать сегодняшний день, но одновременно и восемнадцатое июля тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Я поцеловал штыковой упор. В небольших количествах смесь масла с железом мне нравилась, но это еще не повод, чтобы разливать ее по бутылкам.

— Воины, — вещал Порицкий, — вам предстоит увидеть такое, от чего седеют гражданские. Вы увидите контрнаступление американцев против немцев в давние времена, в Шато-Тьери. — Счастье из него так и перло. — Воины, — продолжал он, — это будет мясорубка в аду.

Я повел головой вверх и вниз, чтобы мой шлем сыграл роль насоса. Он подкачал мне на лоб немного воздуха. В такие времена отдушиной становится любая мелочь.

— Воины, — гнул свое Порицкий, — говорить солдатам «не бойтесь» — это не по мне. Не по мне говорить солдатам, что им нечего бояться. Это для них оскорбление. Но ученые сказали мне, что тысяча девятьсот восемнадцатый навредить нам никак не может, равно как и мы не можем навредить тысяча девятьсот восемнадцатому. Мы для них будем как призраки — а они будут призраками для нас. Мы будем проходить сквозь них, а они — сквозь нас, будто мы — дымовая завеса.

Я приблизил губы к дулу винтовки и дунул в него. Никакого посвиста не последовало. Может, оно и хорошо, а то я нарушил бы мирный ход собрания.

— Воины, — не унимался Порицкий, — жаль, что вам не удалось проверить свои силы тогда, в тысяча девятьсот восемнадцатом, вы столкнулись бы с худшим, что бывает на фронте. И стали бы настоящими солдатами — в лучшем смысле слова.

Никто не возражал.

— Воины, — говорил этот великий мастер военной науки, — можете представить себе, что почувствует противник, когда увидит на поле битвы призраков из тысяча девятьсот восемнадцатого? Он растеряется и не будет знать, во что стрелять. — Порицкий разразился хохотом и не сразу овладел собой. — Воины, — продолжал он, — мы подкрадемся к противнику сквозь призраков. А когда сблизимся с ним — тут-то он станет молить Бога, чтобы мы оказались призраками, тут-то он пожалеет, что родился на свет.

Противник, о котором он говорил, располагался в полумиле от нас и представлял собой линию бамбуковых шестов с привязанными к ним тряпками. Но Порицкий проникся к бамбуковым шестам и тряпкам невероятной ненавистью.

— Воины, — сказал Порицкий, — если кому-то из вас позарез надо в самоволку, лучшей возможности не представится. Всего-навсего пересеките одну из трассирующих линий, пройдите через луч. И тогда вынырнете в тысяча девятьсот восемнадцатом, на полном серьезе — тут уж никаких привидений. И не родился еще тот военный полицейский, который кинется вас отлавливать, потому что если кто эту линию пересек, назад дороги нет.

Мушкой винтовки я поковырял между передними зубами. И сделал собственный вывод: для профессионального солдата самое большое счастье — когда он может кого-то укусить. Но мне, конечно, таких высот не достичь никогда — это я знал точно.

— Воины, — произнес Порицкий, — перед часовой ротой стоит задача, ничем не отличающаяся от тех, какие стоят перед любой ротой с начала времен! Задача вашей часовой роты — убивать! Вопросы есть?

Военный кодекс всем нам зачитывали. И мы хорошо знали, что задавать разумные вопросы — хуже, чем зарубить собственную матушку. Поэтому вопросов не было. Подозреваю, в таких случаях их не было никогда.

— К бою готовьсь! — распорядился Порицкий.

Мы выполнили команду.

— Штыки примкнуть! — приказал Порицкий.

Мы и тут не подкачали.

— В наступление, девочки? — спросил Порицкий.

О-о, этот человек был отменным психологом. Я понял, что в этом главное отличие офицера от рядового. В такой момент сказать нам «девочки» вместо «мальчики» — да мы так разъярились, что в глазах потемнело.

Ну, сейчас мы порвем весь этот бамбук с тряпками в такие клочья, что делать удочки да лоскутные одеяла больше будет не из чего!


Находясь в луче этой чертовой машины времени, ты испытывал странные чувства — тебя будто одолевал грипп, на глазах были бифокальные очки, предназначенные для человека с никуда не годным зрением, при этом ты словно оказался внутри гитары. Если это устройство не улучшить, едва ли оно станет популярным, а про безопасность и говорить нечего.

Поначалу никакого народа из тысяча девятьсот восемнадцатого мы не увидели. Увидели только их окопы и колючую проволоку, чего на самом деле уже не было. Мы шли по этим окопам, будто их покрывали стеклянные крыши. Мы шли через колючую проволоку, но штаны оставались целыми. То есть проволока и окопы были не нынешними, а из тысяча девятьсот восемнадцатого.

За нами наблюдали тысячи солдат из всех стран мира, какие только можно придумать.

Надо признать, выглядели мы довольно бледно.

Из-за луча этой машины времени нас всех едва не вывернуло наизнанку, и мы наполовину ослепли. От нас ждали, что мы помчимся вперед с гиканьем и улюлюканьем, как и положено профессионалам. И вот мы оказались между этими сигнальными линиями, и все дрожали от страха, боялись глянуть по сторонам: вдруг сейчас вырвет? От нас ждали решительного наступления, а мы не могли понять, что тут из нашего времени, а что — из тысяча девятьсот восемнадцатого. Мы обходили несуществующие предметы и спотыкались о предметы, которые были на самом деле.

Глядя на это со стороны, я сказал бы, что вид у нас комичный.

Я был первым в первом отделении первого взвода нашей часовой роты, и впереди меня находился только один человек — наш доблестный капитан.

Свое бесстрашное войско Порицкий напутствовал всего одним выкриком — он прокричал эти слова, чтобы мы совсем осатанели от кровожадности.

— Прощайте, бойскауты! Не забывайте писать мамочкам да носы вытирать, когда сопли потекут!

Потом пригнулся и на полной скорости помчался вперед по ничейной земле.

Я старался не отставать от него, чтобы не посрамить рядовой состав. Мы оба падали и подскакивали, как пара алкашей, а поле битвы безжалостно терзало нас.

Порицкий ни разу не оглянулся — посмотреть, как идут дела у меня, да и у всех остальных. Может, не хотел, чтобы кто-то увидел, как он позеленел. Я пытался кричать ему, что все наши остались далеко позади, но от этой безумной гонки у меня перехватило дыхание.

Вдруг Порицкий кинулся в сторону, к сигнальной линии: я решил, что он хочет укрыться в дыму и там спокойно проблеваться, чтобы его никто не видел.

Я тоже оказался в дыму, потому что побежал за ним — и тут нас накрыла ударная волна из тысяча девятьсот восемнадцатого.


Несчастный старый мир вставал на дыбы и бурлил, плевался и дрыгался, кипел и возгорался. Грязь и сталь из тысяча девятьсот восемнадцатого летала сквозь Порицкого и меня во всех направлениях.

— Встать! — кричал Порицкий. — Это тысяча девятьсот восемнадцатый! Ничего тебе не сделается!

— Это как сказать! — кричал я в ответ.

У него был такой вид, будто он сейчас пнет меня в голову.

— Встать, солдат! — крикнул Порицкий.

Я встал.

— Дуй назад к остальным бойскаутам, — велел он. И указал на прореху в дымовой завесе — туда, откуда мы прибежали. Я увидел, как остальная рота показывает тысячам наблюдателей, какие они профессионалы — все лежали на земле и тряслись от страха. — Твое место с ними, — сказал Порицкий. — А мое место здесь — я выступаю соло.

— Не понял? — буркнул я. Голова сама повернулась вслед глыбе из тысяча девятьсот восемнадцатого, которая только что просвистела прямо сквозь наши головы.

— Смотри на меня! — заорал он.

Я посмотрел.

— Вот где проходит граница между мужчинами и мальчиками, солдат, — сказал он.

— Точно, сэр, — согласился я. — У вас скорость, как у ракеты, за вами никто не угонится.

— При чем тут скорость? — вскричал он. — Я говорю про боевой дух!

В общем, дурацкий шел у нас разговор. При этом через нас летали трассирующие пули из тысяча девятьсот восемнадцатого.

Я решил, что Порицкий говорит про бой с бамбуком и тряпками.

— У наших самочувствие не очень, капитан, но, думаю, мы победим, — заявил я.

— Я сейчас вырвусь за эту линию огней в тысяча девятьсот восемнадцатый! — прокричал он. — Кроме меня, на это не отважится никто. А ну, дай дорогу!

Я понял, что он не шутит. Порицкий и правда считал, что это будет круто, если он замашет флагом и нарвется на пулю — не важно, что та война закончилась сто или сколько там лет назад. Он хотел получить свою долю славы, хотя чернила на мирных договорах так выцвели, что текст невозможно прочитать.

— Капитан, я простой рядовой, а рядовым не положено даже намекать. Но, капитан, — добавил я, — мне кажется, большого смысла в этом нет.

— Я рожден для боя! — вскричал капитан. — У меня внутренности ржавеют!

— Капитан, — продолжил я, — все, ради чего стоит воевать, уже было завоевано. У нас есть мир, у нас есть свобода, все кругом как братья, у всех есть хорошее жилье и цыпленок по воскресеньям.

Но он не слышал меня. Он шел к линии огней, где луч машины времени терял свою силу, где дым от огней был самым густым.

Перед тем как исчезнуть в тысяча девятьсот восемнадцатом навсегда, Порицкий остановился. Посмотрел на что-то внизу, может, увидел на ничейной земле птичье гнездо или маргаритку.

Но он нашел нечто другое. Я приблизился к нему и увидел: капитан стоит над воронкой от бомбы из тысяча девятьсот восемнадцатого, а мне казалось, что он висит в воздухе.

В этом несчастном окопе было два трупа, еще двое живых — и все забрызганы грязью. Насчет покойников я сразу понял: одному оторвало голову, а другого разорвало надвое.

Если у тебя есть сердце и в завесе дыма ты натыкаешься на такое, вся Вселенная расплывается у тебя перед глазами. Армии мира больше не было, не было вечного мира, не было и Луверна, штат Луизиана, не было больше машины времени.

Во всем мире остались только Порицкий, я и этот окоп.

Если у меня когда-то будет ребенок, я вот что ему скажу.

— Ребенок, — скажу я, — никогда не балуй со временем. Сейчас пусть будет сейчас, а тогда — тогда. А если когда-то заплутаешь в завесе дыма, сиди смирно и жди, когда дым рассеется. Сиди смирно, ребенок, и жди, пока не увидишь, где ты был, где есть и куда собираешься идти.

Я бы встряхнул его.

— Ребенок, — сказал бы я. — Ты понял меня? Ты папку слушай. Он знает, что говорит.

Да только откуда же у меня возьмется ребенок? А ведь как хочется его пощупать, понюхать, услышать. Нет, шалишь, ребенок у меня будет.


Было видно, что четверо бедолаг из тысяча девятьсот восемнадцатого пытались из этого жуткого окопа куда-то уползти, как улитки в аквариуме. От каждого из них тянулся след — от живых и от мертвых.

Тут в окоп влетел снаряд — и разорвался.

Когда комья земли, порхнув к небу, упали назад в окоп, в живых там оставался только один.

Он перевернулся с живота на спину и беспомощно раскинул руки. Казалось, предлагал тысяча девятьсот восемнадцатому всю свою плоть — мол, если уж так хочешь меня убить, бери и сильно не напрягайся.

И тут он увидел нас.

Его не удивило, что мы словно висели над ним в воздухе. Его уже ничто не могло удивить. Как-то медленно и неловко он вытянул винтовку из грязи и навел ее на нас. При этом улыбнулся, будто знал, кто мы, и никакого зла причинить нам он не может, и вообще все это — большая шутка.

Ствол винтовки был забит грязью, и шансов пробиться сквозь нее у пули не было. Винтовка взорвалась.

Но и это не удивило его, казалось, даже не причинило ему вреда. Он откинулся назад и тихо умер — с улыбкой на лице — такой же, с какой встретил всю эту шутку.

Артобстрел тысяча девятьсот восемнадцатого прекратился.

Кто-то где-то вдали свистнул в свисток.

— О чем вы плачете, солдат? — спросил Порицкий.

— Я и не знал, что плачу, капитан, — ответил я. Кожа у меня натянулась, глаза горели, но я и понятия не имел, что плачу.

— Плачете, и уже давно, — сказал Порицкий.

Тут я, шестнадцатилетний переросток, заплакал по-настоящему. Я сел на землю и поклялся, что не встану, даже если капитан пнет меня ногой в голову и вышибет все мозги.

— Вон они! — вдруг яростно зарычал Порицкий. — Смотрите, солдат, смотрите! Американцы! — Он поднял пистолет и выстрелил в воздух, будто на Четвертое июля. — Смотрите!

Я посмотрел.

Казалось, луч машины времени пересекли, наверное, миллион человек. Они явились из ниоткуда на одной стороне и растаяли в ничто на другой. Глаза их были мертвы. Они передвигали ноги, как заводные игрушки.

Внезапно капитан Порицкий вцепился в меня и потащил за собой, будто я вообще ничего не весил.

— Вперед, солдат, мы идем с ними! — вскричал он.

Этот маньяк хотел протащить меня через линию сигнальных огней.

Я извивался, кричал, пытался укусить его. Но было поздно.

Сигнальные линии исчезли.

Исчезло вообще все — остался только тысяча девятьсот восемнадцатый.

Я перебрался в тысяча девятьсот восемнадцатый навсегда.

Тут артиллерия грянула снова. Полетела сталь и фугасные бомбы, а я весь превратился в плоть, и тогда было тогда, и сталь встретилась с плотью.


Наконец я проснулся.

— Какой сейчас год? — спросил их я.

— Тысяча девятьсот восемнадцатый, — ответили они.

— А где я?

Они ответили: в соборе, который превратили в госпиталь. Жаль, что посмотреть на этот собор я не мог. Эхо доносилось откуда-то с большой высоты, и я понимал — собор гигантский.

Я не был героем.

Окружали меня сплошь герои, мне же похвастаться было абсолютно нечем. Я никого не проткнул штыком, никого не застрелил, не бросил ни одной гранаты, не видел ни одного немца, кроме тех, что лежали в том жутком окопе.

Надо бы героев помещать в отдельные госпитали, чтобы не находились рядом с такими, как я.

Когда ко мне подходит кто-то, кто меня еще не слышал, я сразу сообщаю, что я участвовал в войне всего десять секунд, а потом в меня попал снаряд.

— Для победы демократии во всем мире я не сделал ничего, — говорю я. — Когда меня шибануло, я сидел и плакал, как малое дитя, и собирался пришить собственного капитана. Не убей его пуля, его убил бы я, а он, между прочим, был мой соотечественник, американец.

И ведь убил бы.

И добавляю: будь у меня хоть малая возможность, я бы тут же дезертировал в свой две тысячи тридцать седьмой.

С точки зрения военного трибунала тут сразу два нарушения.

Но всем тамошним героям было наплевать на это.

— Ладно тебе, приятель, — говорили они, — ты давай рассказывай. Если кто-то захочет отдать тебя под трибунал, мы поклянемся, что видели, как ты убивал немцев голыми руками, а уши твои изрыгали огонь.

Им нравится, когда я рассказываю.

И вот я лежу, слепой, как летучая мышь, и рассказываю, как я меж ними очутился. Говорю все, что ясно содержится в моей голове: Армия мира, все кругом братья, вечный мир, никто не голодает, никто ничего не боится.

Так ко мне и прилепилась моя кличка. Ведь никто в этом госпитале не знал, как меня по правде зовут. Уж не помню, кто был первый, но теперь все меня только так и зовут: Великий день.

Сначала пушки, потом масло

© Перевод. М. Загот, 2021

1

— Берешь жареного цыпленка, режешь на куски, бросаешь на разогретую сковородку подрумяниваться, а там шипит смесь из сливочного и оливкового масла, — объяснил рядовой Доннини. — Только надо, чтобы сковородка здорово разогрелась, — добавил он задумчиво.

— Погоди, — остановил его рядовой Коулмен, яростно строча в книжечке. — Цыпленок большой?

— Фунта четыре.

— На сколько человек? — вмешался рядовой Нипташ.

— На четверых хватит, — ответил Доннини.

— А что в цыпленке костей полно, учитываешь? — с подозрением спросил Нипташ.

Доннини был гурман, и фраза «метать бисер перед свиньями» не раз приходила ему в голову, когда он объяснял Нипташу, как приготовить то или другое блюдо. Аромат, привкус — эти тонкости Нипташа не интересовали, ему бы только пожрать, вульгарно набить организм калориями. Нипташ записывал рецепты в записную книжечку, но считал, что порции какие-то куцые, значит, все составные части надо удвоить.

— Можешь все съесть сам — мне не жалко, — спокойно ответил Доннини.

— Ладно, ладно, дальше-то что? — спросил Коулмен, держа карандаш наготове.

— Поджариваешь минут пять с каждой стороны, потом мелко нарезаешь сельдерей, лук, морковь и приправляешь по вкусу. — Доннини чуть поджал губы, словно пробуя, что там получилось. — Все это у тебя потихонечку шипит, и тут добавляешь немного хереса и томатной пасты. Сковородку закрываешь. Оставляешь на медленном огне минут на тридцать, а потом… — Он умолк. Коулмен и Нипташ прекратили писать и, прикрыв глаза, прислонились к стене — ждали, что же будет дальше.

— Здорово, — мечтательно пробурчал Нипташ. — Знаешь, что я сделаю в первую очередь, кода вернусь в Штаты?

Доннини с трудом сдержал стон. Конечно же, он знал. Ответ на этот вопрос он слышал сотню раз. Нипташ был убежден, что блюда, способного насытить его голод, в мире не существует — поэтому он изобрел собственное, эдакого кулинарного монстра.

— Первым делом, — затараторил Нипташ, — закажу себе дюжину блинов. Так и скажу: девушка, — обратился он к воображаемой официантке, — двенадцать блинов! Получится такая стопочка — и между блинами кладу глазуньи. Одиннадцать штук. А знаешь, что сделаю дальше?

— Зальешь всю эту радость медом! — предположил Коулмен. Он, как и Нипташ, отличался зверским аппетитом.

— Молодец! — воскликнул Нипташ с блеском вожделения в глазах.

— Тьфу на вас! — вяло пробурчал капрал немецкой армии Клайнханс, их лысый охранник. По прикидкам Доннини, старику было лет шестьдесят пять. Клайнханс, человек рассеянный, часто погружался в собственные мысли. Среди пустыни нацистской Германии он был оазисом сострадания и несостоятельности. На английском говорил приемлемо — выучил, как сам рассказывал, когда четыре года работал официантом в Ливерпуле. Своими прочими впечатлениями от Англии он не делился, разве что замечал: едят там куда больше, чем полезно для здоровья нации.

Клайнханс покручивал свои кайзеровские усы, опираясь на старое, в человеческий рост ружье.

— Сколько можно говорить о еде? Из-за этого вы, американцы, и проиграете войну — слишком мягкотелые. — Он пристально посмотрел на Нипташа, который по самые ноздри завяз в воображаемых блинах, яйцах и меде. — Хватит мечтать, работать надо. — Это был не приказ, а предложение.

Три американских солдата сидели в ракушке дома с оторванной крышей, среди порушенной кирпичной кладки и исковерканной древесины. Это была Германия, город Дрезден. А время — начало марта 1945 года. Нипташ, Доннини и Коулмен были военнопленными. Капрал Клайнханс — их охранником. Ему надлежало загружать их работой — по камушку раскладывать многотонные городские развалины на благопристойные пирамидки, чтобы расчистить дорогу для несуществующего автомобильного движения. Формально эта троица отбывала наказание за какие-то мелкие нарушения тюремной дисциплины. На самом деле их каждодневная трудовая повинность на разгромленных улицах — под бдительным, но печальным голубым оком анемичного Клайнханса — была ничуть не хуже или не лучше судьбы их более дисциплинированных собратьев, которые оставались за колючей проволокой. Клайнханс просил их только об одном: если появятся офицеры, ни в коем случае не сидите без дела.

Жизнь военнопленных протекала тускло — вносила в нее оживление разве что еда. Американская армия под командованием генерала Паттона была в ста милях. И если послушать, что говорили Нипташ, Доннини и Коулмен о приближении Третьей армии, казалось, будто в авангарде у нее не пехота и танки, а фаланга отвечающих за провиант сержантов и полевая кухня.

— Работать, работать, — снова распорядился капрал Клайнханс. Он смахнул пыль штукатурки с формы из дешевого серого сукна, которая плохо на нем сидела — скорбный наряд ополченцев, знававших лучшие времена, и посмотрел на часы. Получасовой перерыв на обед без признаков обеда как раз закончился.

Доннини еще минуту мечтательно полистал свою книжечку, потом убрал ее в нагрудный карман и поднялся на ноги.

Рецептурная эпидемия началась с того, что Доннини рассказал Коулмену, как приготовить пиццу. Коулмен все подробно записал в одной из книжечек, коими разжился в разбомбленном магазине канцтоваров. Процесс записи доставил ему колоссальное удовольствие, и вскоре все трое, балдея от радости, принялись готовить свои кулинарные книги — записывать рецепты. Такое символическое изображение еды словно позволяло им приблизиться к еде материальной.

Каждый разделил свою книжечку на подразделы. К примеру, у Нипташа их было четыре: «Десерты на будущее», «Как лучше приготовить мясо», «Закуски» и «Всякая всячина».

Коулмен, нахмурив лоб, продолжал колдовать со своей книжечкой.

— А сколько хереса?

— Сухого хереса — важно, чтобы он был сухим, — уточнил Доннини. — Три четверти чашки. — Он увидел, что Нипташ что-то в своей книжечке вымарывает. — Что случилось? Сто граммов хереса меняешь на галлон?

— Нет. Я вообще про это забыл. Менял кое-что другое. Я передумал насчет самого желанного блюда, — признался Нипташ.

— Что же ты поставил на первое место? — спросил Коулмен с неподдельным интересом.

Доннини поморщился. Клайнханс тоже. Благодаря книжечкам нравственный конфликт между Доннини и Нипташем обозначился еще резче, обострился до крайности. Рецепты, которые предлагал Нипташ, были вульгарно-колоритными, сочиненными прямо тут же. Не то у Доннини: все тщательно проработанное, настоящее, изысканное. Коулмен разрывался между этими двумя крайностями. Это был конфликт гурмана и обжоры, художника и материалиста, красоты и чудовища. Доннини радовался любому союзнику, даже капралу Клайнхансу.

— Погоди, ничего не говори, — попросил Коулмен, листая страницы. — Сейчас я открою первую. — Самым главным компонентом в каждой из книжечек пока что была первая страница. По общему согласию она отводилась под блюдо, которое каждый желал отведать в первую очередь. Себе на первую страницу Доннини любовно занес формулу по приготовлению Anitra al Cognac — утка, приправленная бренди. Нипташ на почетное место поместил свою блинную жуть. Коулмен без особой уверенности отдал голос в пользу ветчины с засахаренным картофелем, но его быстро отговорили. Разрываясь между кулинарными полюсами, он на свою первую страничку занес рецепты и Нипташа, и Доннини, отложив окончательное решение до более позднего срока. И вот теперь Нипташ подвергал его мукам Тантала, превращая свое блюдо в нечто еще более кошмарное. Доннини вздохнул. Коулмен был слабаком. Возможно, новые выкрутасы Нипташа вообще заставят Коулмена отказаться от Anitra al Cognac в каком бы то ни было виде.

— Убираю мед, — решительно заявил Нипташ. — У меня давно появились сомнения. Теперь точно знаю — я ошибался. Мед с яйцами — это не сочетается.

Коулмен сделал в книжечке пометку.

— Ну и? — спросил он выжидающе.

— Сверху — расплавленный шоколад, — объявил Нипташ. — Большой кусок расплавленного шоколада — шлепаешь его сверху, а дальше он растекается, заливает все блины.

— М-м-м-м-м, — проурчал Коулмен.

— Только и разговоров что про еду, — фыркнул капрал Клайнханс. — Целыми днями, изо дня в день — еда, еда, еда! Вставайте. Работать надо. Черт бы вас драл с вашими книжечками. Между прочим, это мародерство. Вполне могу вас за это расстрелять. — Он прикрыл глаза и вздохнул. — Еда, — произнес он негромко. — Ну что толку обсуждать ее, писать о ней? Говорите о девчонках. О музыке. О выпивке, в конце концов. — Он протянул руки вверх, взывая к Всевышнему. — Что это за солдаты такие — целыми днями рецепты строчат?

— Можно подумать, что ты не голодный, — возразил Нипташ. — Чем тебе еда не угодила?

— Кормежки мне хватает, — отмахнулся от него Клайнханс.

— Шесть кусков хлеба и три тарелки супа в день — это «хватает»? — спросил Коулмен.

— Вполне, — подтвердил Клайнханс. — Я себя лучше чувствую. До войны у меня был лишний вес. А сейчас посмотри — я как мальчик. До войны от лишнего веса страдали все, потому что люди жили для того, чтобы есть, а надо есть для того, чтобы жить. — Он еле заметно улыбнулся. — Такой здоровой, как сейчас, Германия не была никогда.

— Что ж, тебе совсем есть не хочется? — не отступал Нипташ.

— В моей жизни, кроме еды, есть кое-что еще, — заметил Клайнханс. — Все, вставайте.

Без особого энтузиазма Нипташ и Коулмен поднялись.

— У тебя, папаша, из дула кусок штукатурки или чего-то еще торчит, — сказал Коулмен.

И они побрели на заваленную обломками улицу, а Клайнханс перевернул свое ружье и начал спичкой выковыривать из дула штукатурку, что-то бормоча про дурацкие записные книжки.

Из миллиона камней Доннини выбрал один поменьше, поднес его к тротуару и положил к ногам Клайнханса. Постоял, положив руки на бедра.

— Жарко, — заметил он.

— Для работы то, что надо. — Клайнханс присел на тротуар. — Ты до войны кем был, поваром? — спросил он после длинной паузы.

— У отца в Нью-Йорке итальянский ресторан — я помогал ему.

— У меня тоже было местечко в Бреслау. — Клайнханс вздохнул. — Давным-давно. Это же надо, сколько времени и сил немцы тратили на то, чтобы набивать брюхо дорогой жратвой. Ну не дурость ли?

Клайнханс посмотрел мимо Доннини, и взгляд его застыл. Он погрозил пальцем Коулмену и Нипташу, которые стояли посреди улицы, в одной руке у каждого был камень размером с бейсбольный мяч, в другой — книжечка.

— По-моему, надо добавить сметану, — говорил Коулмен.

— Уберите ваши книжки! — велел Клайнханс. — У тебя что, девушки нет? Уж лучше о девушке поговорите.

— Есть девушка, почему же ей не быть, — проворчал Коулмен. — Мэри зовут.

— И больше о ней нечего сказать? — спросил Клайнханс.

Коулмен озадаченно посмотрел на него:

— Фамилия Фиске — Мэри Фиске.

— Хорошенькая она, эта твоя Мэри Фиске? Чем занимается?

Коулмен задумчиво прищурился:

— Однажды я ждал, когда она спустится, а ее матушка как раз готовила лимонный пирог безе. Она взяла сахар, немного кукурузного крахмала, щепотку соли, залила двумя чашками воды…

— Давай лучше о музыке. Музыку любишь? — спросил Клайнханс.

— Ну а дальше что она сделала? — заинтересовался Нипташ. Он положил камень на землю и начал записывать в книжечку. — Небось яиц добавила?

— Ребята, ну хватит, — взмолился Клайнханс.

— Как же без яиц, — подтвердил Коулмен. — А потом и масло. Масло и яйца, да побольше.

2

Через четыре дня Нипташ нашел в подвале цветные карандаши — именно в тот день Клайнханс обратился с просьбой о том, чтобы его освободили от «провинившихся» и дали другое задание, но ему отказали.

Они, как обычно, вышли в город, и Клайнханс был в жутком настроении — он придирался к своим подопечным за то, что идут не в ногу и держат руки в карманах.

— Давайте, тетки, поговорите мне еще о еде, — подначивал он их. — Слава Богу, я этого больше не услышу. — С торжественным видом Клайнханс засунул руку в подсумок, достал оттуда два кусочка ваты и воткнул себе в уши. — Теперь могу думать о своем. Ха!

В полдень Нипташ пробрался в погреб разбомбленного дома, надеясь найти там банки с консервированными фруктами и овощами, какие хранились в уютном погребке у него дома. На поверхность он выбрался грязный и недовольный, грызя, за неимением лучшего, зеленый карандаш.

— Ну как? — спросил Коулмен с надеждой, глядя на желтый, фиолетовый, розовый и оранжевый карандаши в левой руке Нипташа.

— Шикарно. Какой аромат предпочитаете? Лимонный? Виноградный? Клубничный?

Он бросил цветные карандаши на землю и выплюнул зеленый им вслед.

Настал час обеда — Клайнханс сидел спиной к своим подопечным, задумчиво глядя на искалеченную линию горизонта. Из ушей его торчали два белых пучка.

— Знаешь, что сейчас было бы в самый раз? — спросил Доннини.

— Пломбир со взбитыми сливками, а сверху — орешки с сиропчиком, — быстро предложил Коулмен.

— И вишенками, — добавил Нипташ.

Spiedini alla Romana, — прошептал Доннини и прикрыл глаза.

Нипташ и Коулмен выдернули из карманов свои книжечки.

Доннини поцеловал кончики пальцев.

— Бифштексы на вертеле по-римски, — пояснил он. — Берешь фунт рубленого мяса, два яйца, три столовые ложки римского сыра и…

— На сколько? — перебил его Нипташ.

— Шесть нормальных человек — или полсвиньи.

— И на что это похоже? — спросил Коулмен.

— Ну, всякая всячина висит на вертеле. — Доннини краем глаза заметил, что Клайнханс вынул из уха заглушку и тут же вставил обратно. — Трудно описать.

Он поскреб в затылке, потом взгляд его упал на карандаши. Он взял желтый и начал рисовать. Занятие ему понравилось, он привлек и другие карандаши, где-то что-то оттенил, где-то что-то выделил, а в конце даже изобразил клетчатую скатерть. И передал рисунок Коулмену.

— М-м-м-м, — только и произнес Коулмен, покачивая головой и облизывая губы.

— Вот это да! — восхитился Нипташ. — Эти красавцы просто сами лезут тебе в рот!

Коулмен с энтузиазмом протянул Доннини свою книжечку, открытую на странице с бесхитростной надписью ТОРТЫ.

— Можешь нарисовать торт «Леди Балтимор»? Ну, знаешь, с вишенками наверху?

Доннини исполнил просьбу товарища — и результат был встречен одобрительными возгласами. Получился симпатичный торт, и для пущего эффекта Доннини пририсовал сверху надпись: «С возвращением, рядовой Коулмен!»

— А нарисуй-ка мне мою стопку блинов — двенадцать штук, — потребовал Нипташ. — Да-да, моя дорогая, вы не ослышались — двенадцать!

Доннини неодобрительно покачал головой, но принялся делать набросок.

— Сейчас покажу мою картинку Клайнхансу, — радостно заявил Коулмен, любовно держа свой торт «Леди Балтимор» на расстоянии вытянутой руки.

— И сметанки сверху, — попросил Нипташ, дыша Доннини в затылок.

Ach! Mensch! — вскричал капрал Клайнханс, и книжечка Коулмена раненой птицей приземлилась на куче мусора у ближайшей двери. — Обед окончен! — Решительным шагом он подошел к Доннини и Нипташу, выхватил у них книжечки и засунул себе в нагрудный карман. — Теперь, значит, картинки рисуем? А ну, пошли работать! — Чтобы подкрепить слова делом, он прикрепил к своему ружью длиннющий штык. — Пошли! Los!

— Что это с ним? — удивился Нипташ.

— Я только и сделал, что нарисованный торт ему показал, а он давай психовать, — пожаловался Коулмен. — Одно слово — нацист, — буркнул он.

Доннини сунул карандаши в карман, держась подальше от разящего меча Клайнханса.

— В Женевской конвенции сказано: рядовые должны свой хлеб отрабатывать! — прорычал капрал Клайнханс. И задал им жару: целый день они трудились в поте лица своего. Как только кто-то из трех пытался открыть рот, он яростно выкрикивал какую-то команду. — Эй, ты! Доннини! А ну убери эту тарелку со спагетти! — распоряжался он, указывая носком ноги на здоровенный булыжник. Потом подходил к балкам двенадцать на двенадцать, лежавшим посреди улицы. — Нипташ и Коулмен, дети мои, — напевно гудел он, хлопая в ладоши, — вот шоколадные эклерчики, о которых вы так мечтали. Каждому по штучке. — Он чуть не протаранил своим лицом лицо Коулмена. — Со взбитыми сливками, — прошипел он.

Бригада, вернувшаяся вечером на территорию тюрьмы, представляла собой по-настоящему мрачное зрелище. Доннини, Нипташ и Коулмен давно взяли себе за правило возвращаться, чуть прихрамывая, словно тяжелые труды и жесточайшая дисциплина надломили их физически. Клайнханс, в свою очередь, прекрасно играл роль надсмотрщика, рычал на них, как своенравная овчарка, когда они, спотыкаясь, проходили через тюремные ворота. В этот вечер все было как обычно, но изображаемая ими трагедия была подлинной.

Клайнханс рванул дверь барака и властным жестом повелел своим подопечным входить.

Achtung! — раздался пронзительный голос изнутри. Доннини, Коулмен и Нипташ замерли и неуклюже зависли в дверях, стараясь держать пятки вместе. Хрустнув кожей и щелкнув каблуками, капрал Клайнханс бухнул ложем своего ружья по полу и, дрожа, выпрямился — в той степени, в какой ему позволяла больная спина. Оказалось, нагрянула проверка — в бараке находился немецкий офицер. Раз в месяц такое бывало. Перед шеренгой заключенных, широко расставив ноги, в шинели с меховым воротником и черных сапогах, стоял коротышка полковник. Рядом с ним — толстяк сержант из охраны. Все смотрели на капрала Клайнханса и его команду.

— Так-так, — сказал полковник по-немецки, — что у нас здесь такое?

Сержант быстро, помогая себе жестами, объяснил, что к чему, его карие глаза лучились раболепием.

Сцепив руки за спиной, полковник неторопливо прошествовал по цементному полу барака и остановился перед Нипташем.

— Ти плоха сибя вель, малчик?

— Так точно, — не стал возражать Нипташ.

— Теперь сожалей?

— Так точно.

— Маладец. — Полковник несколько раз обошел жалкую группку, что-то бурча себе под нос, остановился перед Доннини и ощупал ткань его рубашки.

— Ти все панимаешь, когда я говорит на ангнлийски?

— Так точно, все очень понятно, — ответил Доннини.

— А мой агцент похож на какой штат Америка?

— Милуоки, сэр. Если бы не знал, кто вы, точно сказал бы: это парень из Милуоки.

— Вот, я могу быть шпиен в Милувоки, — с гордостью сообщил полковник сержанту. Внезапно взгляд его упал на капрала Клайнханса, чья грудь была чуть ниже уровня полковничьих глаз. Добродушие его вмиг исчезло. Он сделал несколько шагов и расположился непосредственно перед Клайнхансом. — Капрал! У вас расстегнут карман гимнастерки! — сказал он по-немецки.

Глаза Клайнханса едва не выкатились из орбит, а рука метнулась к карману-нарушителю. Он отчаянно пытался пропихнуть в клапан пуговицу, но ничего не получалось.

— У вас что-то лежит в кармане, — заявил полковник, наливаясь краской. — В этом все дело. Достаньте, что там у вас!

Клайнханс выдернул из кармана две записные книжки, тут же застегнул клапан и вздохнул с облегчением.

— И что же у вас в этих книжечках? Список заключенных? Взыскания? Покажите.

Полковник выхватил книжечки из ослабевших пальцев Клайнханса. Тот закатил глаза.

— Это еще что такое? — взвизгнул полковник, не веря своим глазам. Клайнханс попытался открыть рот. — Молчать, капрал! — Полковник вскинул брови и вытянул руку с книжечкой так, чтобы написанным в ней мог насладиться и сержант. — Што я съем первым делом, как попаду домой, — медленно прочитал он и покачал головой. — Ха! Тфенатцать плиноф, мешту ними клату класуньи. О-о! И корячие слифки сверху! — Он повернулся к Клайнхансу. — Тебе этого так хочется, бедненький? — спросил он по-немецки. — И картинку симпатичную нарисовал. М-м-м-м-м. — Он протянул руку к плечу Клайнханса. — Капралы должны думать о войне постоянно. Рядовые могут думать о чем хотят: девушки, еда и прочие радости, — если выполняют приказы капрала. — Ловко, словно он делал это много раз, ногтями больших пальцев полковник подцепил серебристые капральские звездочки на погонах Клайнханса. Мелкими камушками они стукнулись об пол и укатились в дальний конец барака. — Быть рядовым — это так здорово!

Клайнханс еще раз кашлянул в надежде высказаться.

— Молчать, рядовой!

3

На душе у Доннини было мерзко. Он знал — Нипташ и Коулмен чувствуют себя не лучше. Было первое утро после того, как Клайнханс лишился своих звездочек. Со стороны Клайнханс выглядел как обычно. Походка его, как всегда, была пружинистой, он не утратил способности получать удовольствие от свежего воздуха и проглядывавших сквозь развалины признаков весны.

Они прибыли на свою улицу — несмотря на их трехнедельную повинность, проехать по улице было все равно нельзя не только на машине, но и на велосипеде. Клайнханс не стал гонять их в хвост и в гриву, как день назад. Не сказал он и своих обычных слов: мол, делайте вид, что вкалываете. Он привел их прямо к развалинам, где они проводили время обеда, и жестом предложил сесть. Сам он тоже сел и прикрыл глаза. Так они сидели и молчали, американцев мучили угрызения совести.

— Ты извини, что из-за нас звездочек лишился, — выдавил наконец Доннини.

— Быть рядовым — это так здорово, — мрачно заметил Клайнханс. — Две войны я шел к званию капрала. И вот, — он прищелкнул пальцами, — все превратилось в пшик. Поваренные книги запрещены.

— Слушай, — обратился к Клайнхансу Нипташ, голос его слегка дрожал. — Курнуть хочешь? У меня есть венгерская сигарета.

И он вытянул ладонь, на которой лежала настоящая драгоценность.

Клайнханс печально улыбнулся:

— Пустим по кругу.

Он зажег сигарету, затянулся, потом передал Доннини.

— Где взял венгерскую сигарету? — спросил Коулмен.

— У венгра, — ответил Нипташ. Он подтянул брючины. — На носки выменял.

Они покурили и продолжали сидеть, откинувшись на кирпичную кладку. Насчет работы Клайнханс не обмолвился и словом. Казалось, мысли унесли его куда-то далеко.

— А вы, ребята, про харчи больше не говорите? — спросил Клайнханс после затянувшейся паузы.

— После того, как у тебя забрали звездочки? — угрюмо спросил Нипташ. — Что-то не хочется.

Клайнханс кивнул:

— Ничего страшного. Как пришло, так и ушло. — Он облизнул губы. — Скоро все это кончится. — Он откинулся назад, потянулся. — Знаете, парни, что я перво-наперво сделаю, когда все это кончится? — Рядовой Клайнханс мечтательно закрыл глаза. — Возьму говяжью лопатку, фунта три, нашпигую ее беконом. Натру чесноком, посолю, поперчу, положу в котелок, добавлю белого вина с водичкой, — голос словно дал трещину, — лука, лаврового листа, сахарку, — он поднялся, — и засыплю все это зернышками перца! Через десять дней, братцы, блюдо готово!

— Какое блюдо? — встрепенулся Коулмен, хватаясь за карман, где когда-то лежала записная книжка.

— Жаркое из маринованного мяса! — воскликнул Клайнханс.

— На сколько человек? — спросил Нипташ.

— На двоих, дружище. Извини. — Клайнханс положил руку на плечо Доннини. — Как раз для двух голодных гурманов, верно, Доннини? — Он подмигнул Нипташу. — А для тебя с Коулменом я сварганю что-нибудь посолиднее. Например, двенадцать блинов, а между ними — по кусочку полковника. А сверху горячих сливок, да побольше. Пойдет?

1951 год — с днем рождения

© Перевод. М. Загот, 2021

— Лето для дня рождения — самая подходящая пора, — сказал старик. — Раз есть возможность выбирать, почему не выбрать летний денек?

Он послюнил большой палец и стал листать стопку бумаг, которые солдаты велели заполнить. А какой же документ без дня рождения? Получается, что для мальчика этот день надо выбрать.

— Если не возражаешь, твой день рождения будет сегодня, — предложил старик.

— Сегодня с утра дождь шел, — возразил мальчик.

— Давай завтра. Ветер гонит облака на юг. Завтра весь день будет светить солнце.

С утра зарядил ливень, солдаты искали, где укрыться от непогоды, и наткнулись на убежище среди развалин, где каким-то чудом старик и мальчик умудрились прожить целых семь лет без документов — можно сказать, без официального права на жизнь. Они сказали: без документов человек не имеет права на пищу, крышу над головой или одежду. Но старик и мальчик, зарывшись в катакомбы погребов под поруганным городом, нашли то, другое и третье — на промысел они выходили по ночам.

— Почему ты дрожишь? — спросил мальчик.

— Потому что я старик. А старики солдат боятся.

— Я не боюсь, — заявил мальчик. Внезапное вторжение в их подземную жизнь сильно взбудоражило его. В руке мальчика что-то блестело, играло желтыми бликами в узком луче света, что струился в окно погреба. — Видишь? Один из них дал мне медную пуговицу.

И правда, ничего пугающего в солдатах не было. Старик был слишком стар, а мальчишка слишком молод, и вид этой парочки солдат даже развеселил: надо же, нигде не зарегистрированы, ни от чего не привиты, на верность никому не присягали, ни от чего не отрекались, ни за что не извинялись, ни за что не голосовали, ни против чего не маршировали — с самой войны. Таких больше во всем городе, пожалуй, и не сыскать.

— Да я и думать не думал, — сказал старик солдатам, слегка прикидываясь маразматиком. — Откуда мне знать?

Он рассказал им, как в день окончания войны какая-то несчастная сунула ему в руки ребенка, убежала и не вернулась. Вот так парень и появился. А чей он гражданин? Как его зовут? Когда родился? Понятия не имею.

Старик палкой выкатил из горящей печурки картофелины, сбил с почерневшей кожуры тлеющие угольки.

— Не сказать, что я был тебе хорошим отцом, позволил столько лет ходить без дня рождения. Уж на один день в году ты имеешь право, а я тебя целых шесть лет без дня рождения продержал. И без подарков. А имениннику подарки положены. — Он осторожно подцепил картофелину, перебросил ее мальчику, тот поймал ее и засмеялся. — Значит, назначаем твой день рождения на завтра?

— Давай.

— Идет. Не так много у меня времени, чтобы добыть тебе подарок, но я кое-что придумаю.

— А что?

— Лучше, когда подарок на день рождения — сюрприз. — Старик подумал о колесах, которые видел в куче хлама на улице. Мальчик заснет, а он ему соорудит что-то вроде тележки.

— Слышишь? — спросил мальчик.

Каждое утро с какой-то отдаленной улицы до руин доносился топот марширующих солдат.

— Да не слушай ты, — отмахнулся старик. Он поднял палец, требуя внимания. — Знаешь, что мы сделаем на твой день рождения?

— Украдем в пекарне пирожные?

— Возможно, но я подумал не про это. Знаешь, чем мы завтра займемся? Отведу тебя туда, где ты в жизни не был, где я и сам не был уж вон сколько лет. — Старик явно оживился и повеселел. Вот это будет подарок! Что там тележка! — Завтра я уведу тебя подальше от войны.

Старик не заметил, что мальчика эти слова озадачили и даже слегка разочаровали.


Итак, наступил день рождения мальчика, который он выбрал себе сам, небо, как и обещал старик, было ясным. В сумеречном свете своего погреба они позавтракали. Вечером старик смастерил тележку, и теперь она стояла на столе. Мальчик ел одной рукой, а другой поглаживал коляску. Иногда он переставал есть и катал тележку взад-вперед, издавая при этом звук мотора.

— Хороший у вас грузовичок, мой господин, — сказал старик. — Небось живность на рынок везете?

— Браммм! Браммм! Поберегись! Браммм! А то мой танк вас раздавит!

— Извини, — вымолвил старик со вздохом, — а я думал, ты — грузовик. Ну, не важно, главное — нравится. — Свою жестяную тарелку он бросил в ведро с водой, кипевшей на медленном огне. — И это только начало, самое начало, — многообещающе сказал он. — Лучшее впереди.

— Еще что-то мне подаришь?

— В каком-то смысле. Помнишь, что я тебе обещал? Сегодня мы идем туда, где нет войны. В лес.

— Браммм! Браммм! А можно, я возьму с собой танк?

— Если он будет грузовиком, хотя бы на сегодня.

Мальчик пожал плечами:

— Тогда я его тут оставлю, а вернемся, тогда и поиграю.


Щурясь в ярком утреннем свете, два наших героя прошли по своей пустынной улице и свернули на оживленный бульвар, обрамленный новыми прекрасными домами. Казалось, мир снова приободрился, почистился, обрел почву под ногами. Люди словно не хотели знать, что запустение начиналось в одном квартале по каждую сторону замечательного бульвара и простиралось на мили. Держа пакеты с провизией под мышками, старик и мальчик шли в южную сторону, к поросшим соснами холмам, куда полого поднимался бульвар.

Навстречу им по тротуару шли четыре молодых солдата. Старик посторонился, шагнув на проезжую часть улицы. Мальчик же своих позиций не уступил и отдал солдатам честь.

Те улыбнулись, козырнули в ответ, расступились и позволили ребенку пройти.

— Бронетанковые войска, — сообщил мальчик старику.

— Хм-м-м? — промычал старик с отсутствующим видом, не отрывая глаз от зеленых холмов. — Правда, что ли? А ты откуда знаешь?

— У них же зеленые галуны, не заметил?

— Заметил, но эти знаки меняются. Помню, раньше у бронетанковых войск было черное с красным, а зеленое… — Он прервал себя на полуслове. — Это все чушь, — бросил он, едва скрывая раздражение. — Это все бессмыслица, и сегодня мы об этом забудем. У тебя сегодня день рождения, а ты думаешь неизвестно о…

— Черные с красным — это инженерные войска, — с серьезным видом перебил его мальчик. — Просто черный цвет — это военная полиция, красный — артиллерия, синий с красным — медицинская служба, а черный с оранжевым…


В сосновом лесу стояла полная тишина. Вековой ковер из иголок и зеленой листвы заглушал все звуки, приплывавшие из города. Старик и мальчик оказались в окружении бесконечной колоннады мощных бурых стволов. Солнце, стоявшее прямо у них над головами, прорывалось к ним яркими уколами сквозь густую завесу зелено-игольчатой кущи.

— Здесь? — спросил мальчик.

Старик огляделся по сторонам.

— Нет, чуть подальше. — Он показал рукой: — Вон там — видишь? Отсюда видна церковь. — Черный каркас обгоревшей колокольни был вписан в голубой квадрат неба, между двумя мощными стволами на краю леса. — Прислушайся — слышишь? Вода. Там, наверху — ручей, вдоль него можно спуститься в лощину, оттуда видны только верхушки деревьев и небо — больше ничего.

— Ладно, — согласился мальчик. — Вообще-то мне и здесь нравится, но пойдем дальше.

Он взглянул на колокольню, на старика и вопросительно поднял брови.

— Увидишь, там намного лучше, — заверил старик.

Они добрались до вершины гребня, и радостным жестом старик указал на текущий внизу ручей.

— Ну, что скажешь? Это же чистый рай! Так все было в стародавние времена — деревья, небо и вода. Это мир, какой должен быть у нормального человека — наконец-то сегодня он есть и у тебя.

— Смотри-ка! — перебил его мальчик, указывая на гребень напротив.

Огромный танк, проржавевший до цвета опавших сосновых иголок, засел на склоне, вцепившись в него разбитыми гусеницами, черная дыра, из которой когда-то торчала пушка, была изъедена шрамами коррозии.

— Как нам добраться до него через ручей? — спросил мальчик.

— Нам незачем туда добираться, — ответил старик с легким раздражением. Он крепко взял мальчика за руку. — Сегодня — незачем. Может быть, как-нибудь в другой раз. Но не сегодня.

Мальчик заметно приуныл. Его маленькая рука обмякла в стариковской.

— Впереди поворот — за ним мы найдем именно то, что нам нужно.

Мальчик промолчал. Он подобрал с земли камень и бросил его в танк. Маленький снаряд летел к цели, и мальчик напрягся, подобрался, словно мог взорваться весь мир. Камень попал в башню, раздался легкий щелчок — и мальчик сразу успокоился, цель была достигнута. И он послушно последовал за стариком.

За поворотом они нашли то, что искал старик: гладкое и сухое каменное плато, нависавшее над ручьем и огражденное его высокими берегами. Старик растянулся на мшистой поверхности, любовно похлопал по камню рядом с собой, приглашая мальчика сесть. Разложил съестное для ланча.

Они поели, и мальчик стал ерзать.

— Тут так тихо, — сказал он наконец.

— Так и должно быть, — объяснил старик. — Это лишь один уголок, но именно такой должна быть земля.

— Тут одиноко.

— В этом и красота.

— Мне больше нравится в городе, там солдаты и…

Старик резко схватил мальчика за руку и крепко сжал ее.

— Нет. Ты просто не понимаешь. Ты еще совсем молодой и не понимаешь того, что видишь сейчас, что я пытаюсь тебе передать. Станешь повзрослее — вспомнишь и захочешь прийти сюда снова, твоя тележка к тому времени давно сломается.

— Не хочу, чтобы моя тележка ломалась, — сказал мальчик.

— Да не сломается она. Ты просто полежи здесь, закрой глаза и прислушайся, постарайся обо всем забыть. Это и есть мой тебе подарок — несколько часов вдали от войны.

И он закрыл глаза.

Мальчик прилег рядом и, подчиняясь, тоже закрыл глаза.


Когда старик проснулся, солнце уже клонилось к закату. От долгого сна у ручья ломило спину, на теле выступил пот. Он зевнул и потянулся.

— Пора идти, — сказал он, не открывая глаз. — Наш день мира закончился.

Тут старик понял, что мальчика нет. Он позвал его, поначалу без всякой тревоги. Но ответом ему был только ветер, тогда он поднялся и выкрикнул имя мальчика во весь голос.

В душе старика зашевелилась паника. Ведь мальчик никогда не был в лесу, мог запросто заблудиться, если пошел в северную сторону, по склону в глубь леса. Старик забрался повыше и снова закричал. В ответ — тишина.

Может быть, мальчик спустился вниз, к танку, попробовал пересечь ручей? А плавать не умеет. Старик заспешил вниз вдоль ручья, к повороту, откуда открывался вид на танк. Жуткий свидетель прошлого озлобленно пялился на него с другой стороны оврага. Движения не было, только шелестел ветер в листве, да журчала вода.

— Ба-бах! — крикнул детский голосок.

Из башни танка высунулась голова мальчика.

— Попал! — торжествующе объявил он.

Больше жизни!

© Перевод. М. Загот, 2021

Было такое время, когда я принимал точку зрения отца: мол, будешь благопристойным, смелым, внушающим доверие и вежливым бойскаутом — и судьба тебя не обидит. Однако с тех пор мне не раз приходилось усомниться в справедливости родительских наставлений, в частности, полагаю, что адские пажити — куда лучшая школа жизни, чем игры в Зеленый патруль. Меня не покидает чувство, что мой приятель Луис Джилиано, с двенадцати лет куривший сигары, оказался гораздо лучше подготовлен к жизни в условиях хаоса, чем я, — хотя меня обучали, как обезвредить противника с помощью перочинного или консервного ножа и дырокола для кожаных ремней.

С наукой выживания я в полной мере познакомился в лагере для военнопленных в Дрездене. Мне, добропорядочному американскому отроку, пришлось делить невзгоды с Луисом — эдаким наглым пронырой, который в гражданской жизни толкал гашиш сопливым девчонкам. Сейчас я вспоминаю о Луисе, потому что едва свожу концы с концами, а он живет как принц, хорошо постигнув механизмы окружающего нас мира. Это было ясно уже в Германии.

В соответствии с демократическими положениями Женевской конвенции нам, рядовым, полагалось отрабатывать свой хлеб. Мы все и работали — все, кроме Луиса. Оказавшись за колючей проволокой, он сразу доложил англоговорящему нацисту-охраннику, что воевать не собирался, а эта братоубийственная война — дело рук Рузвельта и всемирной шайки еврейских банкиров. Я спросил его: ты это серьезно?

— Господи, да устал я, понимаешь? — ответил он. — Полгода повоевал — хватит с меня. Хочу передохнуть, и чтобы кормежка была не хуже, чем у людей. Мой тебе совет: больше жизни!

— Нет уж, спасибо, — процедил я сквозь зубы.

Меня послали на работу — махать лопатой. Луис остался в лагере — помощником немецкого сержанта. За то, что он с этого сержанта сдувал пылинки три раза в день, Луис получал дополнительный паек. А я наживал себе грыжу, разгребая завалы после налета американской авиации.

— Ты коллаборационист! — шипел я на него после невыносимо тяжелого дня среди городских руин. Он с охранником стоял у тюремных ворот, весь из себя чистенький и оживленный, — и кивал знакомым, которые изрядно намаялись и пропитались пылью улиц. В ответ на мой упрек Луис взялся сопроводить меня до нашего барака.

Он положил руку мне на плечо.

— Это, парнишка, как посмотреть, — сказал он. — Ты, между прочим, помогаешь немчуре расчищать улицы, чтобы они снова могли гонять по ним в грузовиках и на танках. Это не коллаборационизм? Я пособничаю немцам? Ты все перевернул с ног на голову. Я курю их сигареты и объедаю их — это плохо? Этим я помогаю немчуре выиграть войну?

Я плюхнулся на свою койку. Луис уселся рядом на соломенный матрац. Моя рука свисала вдоль койки, и взгляд Луиса остановился на моих наручных часах — подарке мамы.

— Отличные часы, парнишка, просто класс, — похвалил он. Потом добавил: — Наверное, после праведных трудов жрать хочется?

Естественно, я изнывал от голода. Суррогатный кофе, миска жиденького супа, три куска черствого хлеба — разве такой стол способен зажечь огонь в сердце разгребателя завалов, отпахавшего девять часов подряд? Луис относился ко мне с сочувствием. Я вообще ему нравился, и он был готов помочь.

— Ты хороший малый, парнишка, — сказал он. — Я тебя выручу. Заключим небольшую сделку. Какой смысл ходить голодным? А за эти твои часики дадут как минимум две буханки хлеба. Выгодная сделка, разве нет?

В ту минуту две буханки хлеба были чем-то ослепительно недосягаемым. Столько еды для одного человека — это даже не укладывалось в голове. Но я попробовал поднять ставку.

— Слушай, приятель, — оборвал он меня. — Эта цена — только для тебя, выше уже некуда. Я тебе еще одолжение делаю, понимаешь? Только про сделку — молчок, иначе тут каждый захочет получить за свои часы две буханки хлеба. Обещаешь?

Я поклялся всем, что есть в этой жизни святого, — о великодушии моего лучшего друга Луиса не узнает ни одна живая душа. Через час он вернулся. Украдкой оглядев казарму, достал из свернутой плащ-палатки длинную буханку хлеба и запихнул ее под мой матрац. Я ждал, что сейчас он осуществит второй подход. Но мои ожидания не сбылись.

— Не знаю, как тебе объяснить, парнишка. Охранник, с которым я веду дела, сказал: после контрнаступления немцев появилось много новых военнопленных — и часовой рынок рухнул. Слишком много желающих толкнуть свои часики, понимаешь? Ты уж извини, но старина Луис и так сделал для тебя все возможное — твои часы сейчас больше не стоят. — Он потянулся к буханке, лежавшей под матрацем. — Если считаешь, что тебя надули, только скажи — я буханку заберу и принесу назад твои часики.

В желудке у меня все застонало.

— Черт с ним, Луис, — быстро сдался я. — Пусть будет, как есть.

Наутро я проснулся и по привычке глянул на кисть — узнать время. И тут понял, что моих часиков больше нет. Солдат в койке надо мной тоже зашевелился. Я спросил у него: который час? Он свесил голову с кровати, и я увидел, что его челюсти активно перемалывают хлеб. Отвечая мне, солдат осыпал меня дождем из крошек. Часов у него больше не было. Солдат все жевал и глотал, наконец огромный кусок хлеба исчез в его чреве, и он смог внятно объясниться.

— Плевать я хотел на время, — сказал он. — Луис дал мне две буханки и десять сигарет за часы, которые и новыми едва двадцать долларов стоили.

У Луиса была монополия на общение с охранниками. Он ведь во всеуслышание заявлял, что согласен с нацистскими принципами, поэтому наши стражи считали его самым толковым из нас, в результате весь наш черный рынок шел через этого продажного Иуду. Через полтора месяца после того как нас расквартировали в Дрездене, никто, кроме Луиса и охранников, не знал, который сейчас час. Еще через пару недель Луис освободил всех женатых от их обручальных колец, выдвинув следующий мощный аргумент:

— Будете разводить сантименты — помрете с голодухи. Прекраснее любви нет ничего на свете, понятное дело.

О-о, как он на нас наживался! Позже я узнал, к примеру, что мои часы ушли за сотню сигарет и шесть буханок хлеба. Любой, кому знакомо чувство голода, согласится — компенсация была весьма щедрой. Почти все свое богатство Луис конвертировал в самые ценные из ценных бумаг — сигареты. Вскоре он понял: у него есть все условия для того, чтобы стать ростовщиком. Каждые две недели нам выдавали по двадцать сигарет. Рабы этой вредной привычки выкуривали свой паек за день или два, а потом в ожидании следующего пайка тряслись мелкой дрожью. Луис, которого стали называть «Другом народа» и «Честным Джоном», объявил: сигареты можно одолжить у него до следующего пайка — под вполне разумные пятьдесят процентов. Соответственно, раз в две недели его богатство удваивалось. Я жутко задолжал ему и отдать под залог мог разве что свою душу. Я сказал Луису, что нельзя быть таким жадным.

— Иисус выгнал менял из храма, — напомнил я ему.

— Так ведь они ссужали деньги, парнишка, — ответил он. — Я что, умоляю тебя занимать у меня сигареты? Это ты меня умоляешь, чтобы я одолжил их тебе. Сигареты, друг мой, — это роскошь. Чтобы остаться в живых, курить не обязательно. Очень может быть, что без сигарет ты проживешь дольше. Откажись от этой поганой привычки, и делу конец!

— Сколько штук можешь одолжить до следующего вторника? — спросил я.

Скоро благодаря ростовщичеству запасы Луиса разрослись до немыслимых размеров — и тут произошла катастрофа, которую он с нетерпением ждал, и цены на его сигареты взлетели в поднебесье. Американская авиация смела хилую противовоздушную оборону Дрездена и среди прочего уничтожила основные сигаретные фабрики. В результате паек на сигареты был срезан начисто, не только для военнопленных, но и для охранников и гражданских. В мире местных финансистов Луис стал ключевой фигурой. Охранники, оставшись без дымка за душой, начали возвращать Луису наши кольца и часы — конечно, за меньшую цену. Кое-кто оценивал его богатство в сто часов. Собственная оценка Луиса была скромнее: всего пятьдесят три пары часов, семнадцать обручальных колец, семь школьных колец и один фамильный брелок.

— С некоторыми из этих часов еще предстоит повозиться, — пояснил он мне.

Я сказал, что в числе прочего американские летчики разбомбили сигаретные фабрики — заодно на воздух взлетели и мирные граждане, около двухсот тысяч человек. Наша деятельность приобрела кладбищенскую окраску. Перед нами поставили задачу извлекать покойников из их многочисленных усыпальниц. На многих были украшения, люди брали с собой в убежище самое ценное. Поначалу мы не зарились на это могильное добро. Во-первых, кто-то считал мерзким обирать трупы, во-вторых, если тебя за этим занятием застукают, считай, что ты и сам покойник. Но Луис быстро нас образумил.

— Господи, парнишка, тут за пятнадцать минут можно столько насобирать, что хоть на пенсию уходи. Вот бы меня выпустили с вами хоть на денек. — Облизнув губы, он продолжил: — Знаешь что, дам-ка я тебе заработать. Притащи мне одно бриллиантовое кольцо — и харчи с куревом тебе обеспечены, пока будем сидеть в этой дыре.

На следующий вечер я принес ему кольцо, которое засунул за обшлаг брючины. Как выяснилось, по кольцу принесли и все остальные. Когда я показал Луису бриллиант, он покачал головой:

— Да, обидно. — Он поднял камень к свету. — Человек жизнью рисковал из-за какого-то циркона! — Как показала минутная проверка, все принесли либо циркон, либо гранат, либо искусственный бриллиант. Кроме того, дал понять Луис, если эти камушки и имели какую-то ценность, рынок затоварился и свел ее к абсолютному минимуму. Моя добыча ушла за четыре сигареты. Другим перепал кусок сыра, несколько сот граммов хлеба, два десятка картофелин. С теми, кто отказался расставаться со своими сокровищами, Луис время от времени проводил беседу: если у тебя найдут ворованное, это опасно. — Бедняге из британского лагеря сегодня не повезло, — рассказывал он. — Представляешь, изнутри к рубашке пришил жемчужное ожерелье. Немцы ожерелье нашли, он за два часа раскололся, и его тут же расстреляли. — Рано или поздно на сделку с Луисом пошли все.

Вскоре после того как был выпотрошен последний из нас, в казарму нагрянули эсэсовцы. Они не тронули только койку Луиса.

— Он никогда не уходит с территории лагеря, и вообще он — отличный заключенный, — поспешил объявить проверяющим охранник. Вечером, когда я пришел в казарму, мой матрас был распорот, а солома разметана по полу.

Но и Луис не мог избежать всех превратностей судьбы — в последние недели боев наших охранников бросили на Восточный фронт, остановить русскую волну, и надзирать за нами прислали роту хромых стариков. Новому сержанту ординарец не требовался, и Луис впал в анонимную безвестность, растворился в нашей группе. Больше всего его пугала перспектива попасть на работы вместе с остальными — это было ниже его достоинства. Короче говоря, Луис потребовал встречи с новым сержантом. Ему пошли навстречу, и он просидел у сержанта целый час.

Когда он вернулся, я спросил:

— Ну, сколько Гитлер просит за «Орлиное гнездо»?

Луис нес завернутый в полотенце сверток. Внутри оказалось две пары ножниц, машинка для стрижки волос и бритва.

— Я теперь лагерный парикмахер, — объявил он. — По распоряжению коменданта лагеря. Приведу вас, господа, в надлежащий вид.

— А если я не хочу, чтобы ты меня стриг? — спросил я.

— Тогда твой паек делится наполовину. По распоряжению коменданта.

— Может, расскажешь нам, как получил такое назначение? — спросил я.

— Пожалуйста, — согласился Луис. — Я сказал ему, что мне стыдно быть в одной компании с шайкой нерях, похожих на гангстеров, и ему тоже должно быть стыдно содержать в тюрьме таких жутких подопечных. Так что нам с комендантом следует в этом деле навести порядок. — Луис поставил стул посреди казармы и жестом пригласил меня садиться. — Начнем с тебя, парнишка, — сказал он. — Твои патлы привлекли внимание коменданта, он велел мне тебя обкорнать.

Я сел на стул, и Луис обмотал мне шею полотенцем. Зеркала передо мной не было, и следить за его манипуляциями я не мог, но, судя по всему, стричь он умел. Я даже заметил: вот, мол, не подозревал, что у тебя такие таланты.

— Ладно тебе, — отмахнулся он. — Иногда я сам себя удивляю. — Завершающие штрихи Луис нанес машинкой. — С тебя две сигареты — или эквивалент, — сказал он. Я заплатил ему таблетками сахарина. Сигарет ни у кого, кроме Луиса, не было.

— Хочешь посмотреть на себя? — Он протянул мне осколок зеркала. — Неплохо, да? Вся прелесть в том, что это худшее, на что я в парикмахерском деле способен, ведь чем дальше, тем лучше я буду стричь.

— Мать честная! — взвизгнул я. Моя голова походила на череп эрдельтерьера, страдающего чесоткой: голый скальп вперемежку с клочьями волос, из десятка крохотных порезов сочилась кровь.

— И тебе за такую работу позволяют весь день сидеть в лагере? — заорал я.

— Успокойся, парнишка, остынь, — сказал Луис. — По-моему, выглядишь ты лучше некуда.

В общем-то ничего нового в таком повороте событий не было. Он поступил так, как счел для себя естественным. Мы продолжали целый день тянуть лямку, а к вечеру с высунутыми языками возвращались домой, где Луис Джилиано был готов привести нас в порядок.

Ловушка для единорога

© Перевод. М. Загот, 2021

Стоял 1067 год нашей эры. В английской деревушке Стоу-он-зе-Уолд на виселице на восемнадцать персон покачивались восемнадцать покойников. Их повесил Роберт Ужасный, друг Вильгельма Завоевателя — они совершали полный оборот на 360 градусов, оглядывая окрестности пустыми глазами. Север, восток, юг, запад, снова север — для добрых, бедных и задумчивых надежда не просматривалась нигде.

По ту сторону дороги напротив виселицы жил Элмер-дровосек — с женой Айви и десятилетним сыном Этельбертом.

За лачугой Элмера простирался лес.

Элмер закрыл дверь лачуги, прикрыл глаза и облизнул губы. На сердце была печаль. Он сел за стол с Этельбертом. Овсяная каша остыла, пока длился неожиданный визит эсквайра Роберта Ужасного.

Айви сидела, прижавшись спиной к стене, будто мимо только что прошел Господь Бог. Глаза светились огнем, дыхание было прерывистым.

Этельберт с тупым унынием глазел на свою холодную кашу — его юный мозг увяз в болоте семейной трагедии.

— Роберт Ужасный шикарно выглядел в седле, верно же? — сказала Айви. — Все эти его доспехи, краска, перья.

Она взмахнула своими лохмотьями, откинула голову, словно императрица — под утихающий стук копыт нормандских лошадей.

— Да уж, куда шикарнее, — откликнулся Элмер, невысокий человек с большой головой-куполом. Голубые глаза беспокойно метались в глазницах — горе от ума. Его ладная фигурка была оплетена шершавыми канатами мышц — узами мыслителя, принужденного зарабатывать на жизнь физическим трудом. — Он шикарный и есть.

— Что бы о нормандцах ни говорить, — заметила Айви, — но Англию они облагородили.

— А платим за это мы, — сказал Элмер. — Бесплатных завтраков, знаешь ли, не бывает.

Он зарылся пальцами в льняную шевелюру Этельберта, откинул голову сына назад и заглянул ему в глаза — удостовериться, что смысл в жизни все-таки есть. Но увидел лишь зеркальное отражение своей встревоженной души.

— Небось все соседи видели, какую заварушку устроил перед нашим домом Роберт Ужасный, великий и могучий, — с гордостью произнесла Айви. — Ух, что будет, когда народ узнает, что он прислал сюда своего эсквайра — назначить тебя новым сборщиком налогов.

Элмер покачал головой, губы его чуть тряслись. Его всю жизнь любили за то, что он был человеком мудрым и безобидным. А теперь ему предстояло воплощать алчность Роберта Ужасного или умереть жуткой смертью.

— Вот бы мне такое платье, как попона у его лошади, — мечтательно сказала Айви. — Синее да все пробитое золотыми крестиками. — Впервые в жизни она была счастлива. — Я бы сделала его таким игривым, — продолжала она, — собрала бы сзади в пучок, чтобы тянулось за мной следом, хотя какая уж тут игривость. А потом, когда приоденусь получше, обучусь немного по-французски и буду парлекать с рафинированными нормандскими дамами.

Элмер вздохнул и взял руки сына в свои. Ладони у Этельберта были шершавые, в царапинах, земля въелась в поры и под ногти. Элмер провел по царапине ногтем.

— Это откуда? — спросил он.

— Ловушку делал, — ответил Этельберт. Он ожил, глаза, как и у отца, засветились умом. — Я закрепил над ямой деревья с колючками, — пояснил он заинтересованно, — так что когда единорог бухнется в яму, колючие деревья упадут на него сверху.

— Тогда он никуда не денется, — мягко согласился Элмер. — В Англии не так много семей, которые могут отведать на обед единорога.

— Может, сходишь со мной в лес и посмотришь ловушку? — попросил Этельберт. — А то вдруг что не так.

— Наверняка все так, ловушка отличная, но я обязательно схожу и посмотрю, — заверил сына Элмер. Мечта поймать единорога золотой нитью пронизывала унылую ткань жизней отца и сына.

Оба знали — единороги в Англии не водятся. Но они заключили молчаливое согласие — жить с безумной мыслью о том, что единороги в Англии есть, что в один прекрасный день Этельберт единорога поймает, что их семья, живущая в страшной нужде, скоро обзаведется мясом, продаст за целое состояние драгоценный рог — и будет счастлива.

— Ты уже целый год обещаешь, — укорил отца Этельберт.

— Сам знаешь, у меня дел по горло, — возразил Элмер. Ему не хотелось идти осматривать ловушку, он прекрасно знал, что она собой представляет: горстка прутиков над царапиной в земле, выросшая в воображении ребенка до великого ковчега надежды. Поэтому Элмер предпочитал думать о ней как о чем-то большом и обнадеживающем. Не хотелось разочарования — ведь, кроме ловушки, надеяться было не на что.

Элмер поцеловал руки сына, обоняние его уловило смесь плоти и земли.

— Скоро схожу туда, — пообещал он.

— А у меня от этой конской попоны материал еще и для вас останется, — проговорила все еще зачарованная Айви. — Сделаю тебе и маленькому Этельберту штанишки. Вот уж будете два модника — синие штанишки, да еще прошитые золотыми крестиками.

— Айви, — терпеливо произнес Элмер, — как ты не понимаешь: Роберт и в самом деле ужасный. И попону своей лошади он тебе не отдаст. Он вообще ничего и никому не дает.

— Помечтать-то можно, — возразила Айви. — Уж на это женщина имеет право?

— О чем помечтать? — спросил Элмер.

— К примеру, если ты будешь хорошо работать, он может отдать мне попону своей лошади, когда поизносится, — предположила Айви. — А если ты соберешь столько налогов, что никому и не снилось, нас могут взять да и пригласить в замок. — Она кокетливой походкой прошлась по их убогому жилищу, поддерживая над грязным полом шлейф воображаемого платья. — Бон жур, мусье, медам, — сказала она. — Надеюсь, у милорда и миледи все путем?

— Это и есть твоя заветная мечта? — поразился Элмер.

— Тебя наградят каким-нибудь почтенным именем, например Элмер Кровавый или Элмер Безумный, — продолжала мечтать Айви, — и ты и я и Этельберт по воскресеньям, принарядившись, будем выезжать в церковь, а если какой крепостной к нам без должного почтения, мы повозку останавливаем и…

— Айви! — воскликнул Элмер. — Да это мы — крепостные.

Айви топнула ножкой и заносчиво дернула головой из стороны в сторону.

— Разве Роберт Ужасный не дал нам возможность возвыситься? — осведомилась она.

— И стать такими же мерзавцами, как он? — возмутился Элмер. — Это, по-твоему, возвышение?

Айви уселась за стол и положила на него ноги.

— Если уж так вышло, что человека занесло в правящие классы, — сказала она, — ему надо править, иначе народ всякое уважение к властям потеряет. — Она не без изящества почесалась. — Народом надо управлять.

— Бедный народ, — заметил Элмер.

— Народ надо защищать, — добавила Айви, — а доспехи и замки стоят недешево.

Элмер потер глаза.

— Айви, вот ты мне объясни: от чего такого плохого нас защищают, что может быть хуже нашего нынешнего положения? Хотел бы я на это плохое посмотреть, а уж потом самому решить, что меня больше пугает.

Но Айви не обратила внимания на слова мужа. Она с восхищением вслушивалась в стук копыт. Роберт Ужасный со своей свитой возвращался в замок, и их лачуга трепетала перед его мощью и славой.

Айви подбежала к двери и распахнула ее настежь.

Элмер и Этельберт наклонили головы.

Послышались восторженные вопли нормандцев:

Hien!

Regardez!

Donnez la chasse, mes braves!

Лошади нормандцев взбрыкнули, развернулись и помчались в сторону леса.

— Это еще что за новости? — удивился Элмер. — Они что-то раздавили?

— Оленя увидели! — объяснила Айви. — И все кинулись за ним, а впереди — Роберт Ужасный. — Она прижала руку к сердцу. — Таких спортсменов еще поискать.

— Ищи-свищи, — сказал Элмер. — Пусть Господь даст ему в правую руку силы.

Впалое лицо Этельберта побелело, глаза едва не вылезли из орбит.

— Ловушка! — воскликнул он. — Они поскакали в сторону ловушки!

— Пусть только попробуют ее тронуть, — сказал Элмер. — Я им… — Жилы на его шее вздулись, руки напоминали когти. Ясное дело: если Роберт Ужасный наткнется на любимое творение мальчика, он эту ловушку порубит в куски. — Pour le sport, pour le sport, — произнес он с горечью.

Элмер представил себе, как он убивает Роберта Ужасного, но эта фантазия, бессмысленная, как и сама жизнь, сводилась к поиску слабости там, где слабости не было. Завершилась мечта правдиво: Роберт и его всадники на лошадях-гигантах, закованные в латы, смеются под своими забралами и беспечно выбирают из своего арсенала — мечи, цепи, молоты, топоры, — чем бы унять разбушевавшегося голодранца-дровосека.

Руки Элмера повисли как плети.

— Если они сломают ловушку, — вяло сказал он, — мы построим другую, намного лучше.

От собственной слабости и несостоятельности Элмера замутило, стало совсем нехорошо. Он зарыл голову в полусогнутых руках. Когда Элмер поднял голову, на лице его читалась усмешка человека, готового умереть. Видимо, он переступил некую черту.

— Отец! Что с тобой? — встревоженно спросил Этельберт.

Элмер, покачиваясь, поднялся.

— Все хорошо, — ответил он. — Все прекрасно.

— У тебя лицо другое, — заметил Этельберт.

— Я и стал другим, — сказал Элмер. — Я больше не боюсь. — Он вцепился в край стола и заорал: — Я больше не боюсь!

— Тихо! — цыкнула Айви. — А если они услышат?

— Никакого «тихо»! — страстно вскричал Элмер.

— Нет уж, давай потише, — попросила Айви. — Сам знаешь, что Роберт Ужасный делает с разговорчивыми.

— Знаю, прибивает их шляпы к головам гвоздями. Но если и мне надо заплатить эту цену, я готов. — Элмер закатил глаза. — Я только представил себе, как Роберт Ужасный рушит ловушку моего сына — и вся история жизни ослепительной вспышкой мелькнула перед глазами.

— Послушай, отец, — начал Этельберт. — Я не того боюсь, что он разрушит ловушку. Я боюсь, что он…

— Ослепительная вспышка! — воскликнул Элмер.

— Да что же это такое! — возмутилась Айви, плотно закрывая дверь. — Ну ладно, ладно, — произнесла она со вздохом, — давай послушаем про историю жизни в ослепительной вспышке.

Этельберт потянул отца за рукав.

— Я ведь что хочу сказать, — продолжил он. — Эта ловушка…

— Разрушители против строителей! — бушевал Элмер. — Это и есть история жизни!

Этельберт покачал головой, обращаясь к себе лично.

Если эта лошадь наступит на веревку, которая прицеплена к ветке, которая прицеплена…

Он закусил губу.

— Все сказал, Элмер? — спросила Айви. — Это все? — Ее так и распирало от желания глазеть на нормандцев. Она взялась за дверную ручку.

— Нет, Айви, — сказал он напряженным голосом, — не все. — И отбросил ее руку в сторону.

— Эй, ты что дерешься? — вскричала пораженная Айви.

— Целый день у тебя дверь распахнута! — заявил Элмер. — Зачем вообще людям дверь? Весь день сидишь перед дверью и смотришь, как казнят людей, только и ждешь, когда же эти нормандцы мимо пройдут. — Он потряс руками перед лицом жены. — Чего удивляться: у тебя в голове только и есть, что прославиться да кого-нибудь убить!

Айви сжалась в убогий комочек.

— Я же только смотрю, — оправдывалась она. — Человеку ведь скучно, а так время быстрее идет.

— Да долго ты смотришь! Так вот, у меня для тебя есть новости.

— Какие? — пискнула Айви.

Элмер расправил узкие плечи.

— Айви, в сборщики налогов к Роберту Ужасному я не пойду.

Айви раскрыла рот от изумления.

— Помогать разрушителям не буду. Мой сын и я — строители.

— Не будешь — он повесит тебя, — напомнила Айви. — Он же обещал.

— Знаю, — согласился Элмер. — Знаю. — Страха не было. Как не было и боли там, где положено. Появилось только ощущение, что наконец-то он сделал что-то совершенное, словно напился из холодного и чистого родника.

Элмер открыл дверь. Ветер задул с новой силой, и цепи, на которых висели покойники, заунывным хором пели свою ржавую и дребезжащую песню. До ушей Элмера долетели принесенные из леса ветром крики нормандских рыцарей.

Но в криках сквозила некая неуверенность, озадаченность. Элмер решил — это из-за расстояния.

Robert? Allo, allo? Robert? Hien! Allo, allo?

Allo? Allo? Hien! Robert — dites quelque chose? S’il vous plait. Hien! Hien! Allo?

Allo, allo, allo? Robert? Robert l’horrible? Hien! Allo, allo, allo?

Айви подошла к Элмеру сзади, обвила его руками, прижалась к плечу щекой.

— Элмер, дорогой, — сказала она. — Не хочу, чтобы тебя повесили. Я тебя люблю, мой милый.

Элмер похлопал ее по руке.

— И я тебя люблю, Айви. Буду скучать без тебя.

— Ты и вправду решился на такое? — спросила Айви.

— Пришло время умереть за свои убеждения. Как ни крути, выбора у меня нет.

— Но почему? — воскликнула Айви.

— Потому что я сказал это при моем сыне, — объяснил Элмер.

Тут подошел Этельберт, и Элмер положил руки ему на плечи.

Сплетенье рук еще больше скрепило маленькое семейство. Три слившихся воедино тела покачивались взад-вперед, покачивались в такт внутренней музыке, а день клонился к закату.

— Ты и Этельберта учишь, как довести себя до виселицы, — просопела Айви в спину Элмеру. — Он к ним без всякого уважения, чудо, что они его в темницу не бросили.

— Надеюсь, у Этельберта, когда придет его смертный час, будет сын не хуже, чем у меня, — сказал Элмер.

— А все могло так складно сложиться. — Айви заплакала. — Тебе предложили отличную работу, и на повышение можно было рассчитывать. А я уж мечтала, если попоны лошадей Роберта Ужасного износятся, ты попросишь его…

— Айви! — оборвал ее Элмер. — Мне от твоих причитаний только хуже делается. Ты лучше успокой меня.

— Мне было бы легче, если бы я знала, понимаешь ли ты сам, на что решился.

Из леса выехали два нормандца с несчастным и озабоченным видом. Они посмотрели друг на друга, развели руками, пожали плечами.

Один своим палашом отодвинул куст, с тоской заглянул под него.

Allo, allo? — позвал он. — Robert?

Il disparu! — сказал другой.

Il — s’est evanoui!

Le cheval, l’armament, les plumes — tout d’un coup!

Poof!

Helas!

Они увидели Элмера с семьей.

Hien! — окликнул его один из них. — Avez-vous vue Robert?

— Роберта Ужасного? — переспросил Элмер.

Oui.

— Извините, — ответил Элмер. — В глаза его не видал.

Eh?

Je n’ai vu pas ni peau ni cheveux de lui, — перевел Элмер.

Нормандцы снова в растерянности посмотрели друг на друга.

Helas!

Zut!

И они медленно направились к лесу.

Allo, allo, allo?

Hien! Robert? Allo?

— Отец! Послушай! — взволновался Этельберт.

— Тш-ш-ш, — мягко осадил его Элмер. — Я разговариваю с твоей мамой.

— Это как ваша дурацкая ловушка для единорога, — заявила Айви. — Тоже никогда не понимала. Я, конечно, к этой ловушке относилась терпеливо. Слова никогда не сказала. А сейчас скажу.

— Говори, — велел Элмер.

— От этой ловушки проку — чистый ноль, — сказала Айви.

В краешках глаз у Элмера появилась влага. Прутики, царапина в земле, воображение сына — все это красноречиво говорило о жизни Элмера, которой было суждено вот-вот закончиться.

— Да и единороги в наших краях не водятся, — гордая собственными познаниями, заявила Айви.

— Знаю, — сказал Элмер. — И Этельберт знает.

— А что тебя повесят — так никому от этого лучше не станет, — добавила Айви.

— Знаю. И Этельберт знает тоже, — повторил Элмер.

— Может, самая тупая — это я, — сказала Айви.

Элмер вдруг ощутил весь ужас, все одиночество и предстоящую боль — цену, которую придется заплатить за его идеальный поступок, за глоток из холодного и чистого родника. Эта цена была хуже любого стыда.

Элмер глотнул. Шея его заныла в том месте, где на ней сомкнется петля.

— Айви, милая моя! — воскликнул он. — Что ты — самая тупая, можешь не сомневаться.


Ночью Элмер молился: пусть у Айви будет новый муж, пусть Этельберт растет смельчаком, а сам он, приняв милосердную смерть, пусть попадет в рай. Уже завтра.

— Аминь, — сказал Элмер.

— Может, хоть притворишься, что собираешь налоги? — предложила Айви.

— А налоги тоже будут притворные? — усмехнулся Элмер.

— Ну, побудь сборщиком налогов хоть какое-то время, — настаивала Айви.

— Какое-то время — чтобы меня все возненавидели, и за дело. Тогда уж можно вешаться.

— Всегда есть надежда, — заметила Айви. Нос ее покраснел.

— Айви, — прервал ее Элмер.

— М-м-м?

— Айви, насчет синего платья, прошитого золотыми крестиками, я понимаю. Я не против, чтобы оно у тебя было.

— И тебе с Этельбертом на штаны бы хватило, — подхватила Айви. — Я же не только о себе думаю.

— Айви, пойми, то, что я делаю, — объяснил Элмер, — куда важнее лошадиной попоны.

— В этом и есть моя беда, — призналась Айви. — Лучше этой попоны ничего представить себе не могу.

— Я тоже, — согласился Элмер. — Но такие вещи есть. Должны быть. — Он грустно улыбнулся. — Так или иначе, именно ради них я завтра буду отплясывать на ветру, когда меня повесят.

— Скорее бы Этельберт вернулся, — забеспокоилась Айви. — В такую минуту мы должны быть вместе.

— Он пошел проверить ловушку, — объяснил Элмер. — Жизнь продолжается.

— Я довольна, что нормандцы все-таки уехали домой, — сказала Айви. — А то уж боялась, что от их allo, hien, helas, zut и poof умом тронусь. Небось нашли своего Роберта Ужасного.

— И предрешили мою судьбу. — Элмер вздохнул. — Пойду поищу Этельберта. Вывести сына из леса — для последнего вечера на земле занятия достойнее не придумаешь.


Элмер вышел в бледно-голубой мир — в небе висела половинка луны. Он направился по тропке, проложенной Этельбертом, и добрался до высокой и черной стены леса.

— Этельберт! — позвал он.

Ответа не было.

Элмер шагнул сквозь стену леса. Ветки хлестнули его по лицу, низкие кустики вцепились в ноги.

— Этельберт!

Откликнулась только виселица. Цепи лязгнули, и скелет с грохотом рухнул на землю. На восемнадцати дугах теперь висело только семнадцать трупов. Одно место было вакантно.

Элмер не на шутку заволновался: где же Этельберт? Он пробивал себе дорогу все глубже и глубже в лес. Наконец добрался до просеки и, запыхавшись, вытер испарину. Капли пота жалом кололи глаза.

— Этельберт!

— Отец? — отозвался Этельберт откуда-то из чащи. — Иди сюда и помоги мне.

Элмер пошел на звук, выставив руки вперед.

В кромешной тьме Этельберт схватил отца за руку.

— Осторожно! — предупредил мальчик. — Еще один шаг — и попадешь в ловушку.

— О-о, — произнес Элмер. — Значит, пронесло. — Чтобы доставить сыну удовольствие, он изобразил испуг. — Это же надо!

Этельберт потянул руку отца вниз и прижал ее к чему-то, лежавшему на земле.

На ощупь Элмеру показалось, что это большой молодой зверь — мертвый. Он опустился на колени.

— Олень! — сказал он.

Голос его вернулся к нему, словно из недр земли.

— Олень, олень, олень.

— Целый час вытаскивал его из ловушки, — сказал Этельберт.

— Ловушки, ловушки, ловушки, — повторило эхо.

— В самом деле? — удивился Элмер. — Боже правый! Я и думать не думал, что ловушка такая хорошая.

— Хорошая, хорошая, хорошая, — откликнулось эхо.

— Ты и вполовину правды не знаешь, — сказал Этельберт.

— Не знаешь, не знаешь, не знаешь, — вторило эхо.

— А эхо-то откуда? — спросил Элмер.

— Откуда, откуда, откуда? — отозвалось эхо.

— Оттуда, — ответил Этельберт. — Из ловушки.

Элмер отпрянул — голос Этельберта доносился из огромной дыры перед ним, из земных глубин, словно из врат ада.

— Ловушка, ловушка, ловушка.

— Это выкопал ты? — спросил потрясенный Элмер.

— Это выкопал Бог, — ответил Этельберт. — Яма ведет в пещеру.

Элмер обмяк и распростерся на простыне леса. Голову он пристроил на остывающем и твердеющем крупе оленя. В густоте зеленого сплетения наверху была лишь одна прореха. Через нее струился свет одинокой звезды. Она светила Элмеру радугой, потому что он смотрел на нее сквозь призму из слез благодарности.

— Могу ли я желать от жизни большего? — спросил себя Элмер. — Сегодня жизнь дала мне все, о чем можно мечтать, — и даже намного больше. С Божьей помощью мой сын поймал единорога. — Он коснулся ноги Этельберта, погладил свод стопы. — Если Господь внял молитвам простого дровосека и его сына, — сказал он, — значит, в этой жизни возможно все.

Элмер едва не погрузился в сон, до того он почувствовал себя заодно с Божьим промыслом.

Его разбудил Этельберт.

— Отнесем оленя маме? — спросил Этельберт. — Устроим полуночный пир горой?

— Всего оленя тащить не надо, — решил Элмер. — Слишком опасно. Вырежем лучшие куски мяса, а остальное спрячем здесь.

— Нож у тебя есть? — спросил Этельберт.

— Нет, — ответил Элмер. — По закону не положено.

— Сейчас что-то режущее притащу, — сказал Этельберт.

Элмер, недвижно лежа на земле, услышал, как сын спустился в пещеру, вот он ищет и находит дорогу все глубже в недра земли, вот он пыхтит и откидывает какие-то бревна на самом дне.

Вскоре Этельберт вернулся, волоча за собой что-то длинное, сверкавшее в луче одинокой звезды.

— Это подойдет, — сказал он.

И протянул Элмеру острый палаш Роберта Ужасного.


Была полночь.

Маленькое семейство наелось оленины до отвала.

Элмер поковырял в зубах кинжалом Роберта Ужасного.

Этельберт, не забывая поглядывать на дверь, вытер губы пером.

Айви с выражением блаженства на лице накинула на плечи попону.

— Знай я, что будет такой улов, — сказала она, — не говорила бы, что эта ловушка — несусветная глупость.

— С ловушками так всегда и бывает, — заметил Элмер. Он откинулся назад, желая порадоваться, что завтра не будет болтаться на виселице — ведь Роберта Ужасного больше нет.

Трофей

© Перевод. М. Загот, 2021

Если в день Страшного суда Господь спросит Пола, где должно находиться место его последнего упокоения — в раю или в аду, Пол скорее всего ответит: по его собственным и по космическим стандартам ему уготован ад — за ужасную вещь, совершенную им. Не исключено, что Всемогущий, во всей Его мудрости, возразит: мол, в общем и целом Пол прожил вполне безвредную жизнь, а за то, что он совершил, его уже и так изрядно помучила совесть.

Ослепительные впечатления военнопленного в Судетах со временем отползли в прошлое и утратили свой тревожный лоск, но одно пугающее воспоминание отказывалось уходить из подкорки Пола. Как-то за ужином добродушные подначки жены вызвали к жизни то, о чем он добросовестно старался забыть. Перед вечером Сью общалась с соседкой, госпожой Уорд, и та показала ей изысканный столовый сервиз из серебра на двадцать четыре персоны — Сью с удивлением узнала, что этот сервиз заполучил и вывез из воюющей Европы господин Уорд.

— Дорогой, — подзадорила Сью мужа, — неужели и ты не мог привезти оттуда что-нибудь стоящее?

Едва ли немцы могли предъявить Полу большие претензии, обвинить в мародерстве — все его трофеи ограничивались ржавой и плохо изогнутой саблей люфтваффе. Между тем его товарищи по мытарствам в русской зоне в период послевоенной анархии и свободного предпринимательства в чистом виде, длившийся несколько недель, вернулись домой, груженные сокровищами, как испанские галеоны, а Пол ограничился своей дурацкой реликвией. Как и другие, он располагал несколькими неделями и мог отыскать и забрать все, что душе угодно, однако его первые часы гуляки-завоевателя оказались и последними. Некий образ, надломивший его дух и изрядно унявший ненависть к врагу, образ, впоследствии так терзавший его, начал формироваться славным весенним утром 8 мая 1945 года в Судетах.

Пол и его товарищи по военному плену в Хеллендорфе не сразу свыклись с отсутствием охранников — те благоразумно сделали ноги еще прошлым вечером, намылившись в леса и холмы. Вместе с двумя другими американцами Пол неуверенно продвигался по кишащей людьми дороге в направлении Петерсвальда — еще одна деревушка на пятьсот очумевших от войны душ. Над человеческими реками, текшими в обоих направлениях, висел один и тот же вопль-стон: «Русские идут!» Преодолев в этой компании четыре утомительных километра, троица американцев расположилась на бережку ручья, пробегавшего через Петерсвальд, и парни начали гадать: как добраться до своих? Правда ли, что русские убивают на своем пути все живое? Рядом с ними в полутьме, забившись в конурку, сидел белый кролик и прислушивался к непривычному шуму извне.

Троица не разделяла ужаса, которым была охвачена деревня, и не испытывала особой жалости.

— Бог все видит — эти безмозглые наглецы давно напрашивались, — сказал Пол, и его товарищи в ответ мрачно ухмыльнулись. — После всего, что наворотили эти немцы, русским можно простить любой их фортель, — добавил Пол, и его спутники согласно закивали. Втроем они молча сидели и смотрели, как мечутся мамаши, распихивая детишек по погребам, другие суетливой цепочкой тянутся вверх по холму, чтобы укрыться за деревьями, а третьи, прихватив самые ценные пожитки, бросали насиженные места и вливались в текущий по дороге людской поток.

Идущий размашистым шагом младший капрал английской армии — глаза чуть навыкате — крикнул им с дороги:

— Ребята, лучше тут не рассиживайтесь — они уже в Хеллендорфе!

На западе появилось облако пыли, загромыхали грузовики, бросились врассыпную перепуганные беженцы — и в деревню вошли русские, они предлагали потрясенным горожанам сигареты, а тех, кто рискнул высунуть нос на улицу, одаривали влажными горячими поцелуями. Пол, со смехом выкрикивая «Американец! Американец!» поверх яростной аккордеонной музыки, что неслась из грузовиков с красными звездами, резво вокруг этих грузовиков запрыгал и был вознагражден: освободители бросили ему несколько буханок хлеба и кусков мяса. Возбужденные и счастливые, все трое, едва не роняя запасы съестного, вернулись к своему ручейку и усердно принялись за трапезу.

Тем временем все остальные — чехи, поляки, югославы, русские, устрашающая орда разъяренных рабов немецкого рейха — начали крушить и предавать огню все подряд, мародерствовать просто так, куража ради, следуя в кильватере Советской армии. Сбившись в кучки по три-четыре человека, недавние рабы систематически взялись за близлежащие дома — они выламывали двери, до полусмерти пугали жильцов и забирали себе все, к чему лежала душа. Такой разорительный налет не мог оставить безучастным никого — Петерсвальд представлял собой узкое поселение глубиной в один дом по каждую сторону дороги. Когда к вечеру над деревней воцарилась луна, Полу пришло в голову, что каждый дом перевернула сверху донизу не одна тысяча человек.

Он и его друзья наблюдали за мародерами — а те трудились в поте лица — и кисло улыбались всякой попадавшей в поле зрения новой группе. К одной такой группе присоединилась пара ликующих шотландцев, и вот они, опьяненные веселым разгулом, остановились поболтать с американцами. У каждого был шикарный велосипед, какие-то бесчисленные кольца, часы, бинокли, камеры и прочие замечательные безделушки.

— Тут ведь что получается, — пояснил один из них, — не сидеть же сиднем, когда вокруг такое творится? Может, другого такого дня в твоей жизни не будет. Вы же победители — значит, имеете право на все, что пожелаете.

Три американца — по инициативе Пола — между собой это обсудили и убедили друг друга: если они пограбят дома противника, никто не бросит в них за это камень. И вот все трое штурмом взяли ближайший дом, в котором никого не было с той минуты, когда они пришли в Петерсвальд. В доме уже изрядно покуролесили: все окна без стекол, все ящики — на полу, вся одежда содрана с вешалок, в шкафах — шаром покати, подушки и матрацы вспороты и выпотрошены. Предшественники Пола и его друзей уже обшарили все, что было перерыто до них, и осталась только какая-то драная одежда да кое-что из посуды.

Они решились войти в это разоренное гнездо уже под вечер и не нашли там ничего, что могло бы представлять для них интерес. Пол сказал, что этот дом и в лучшие времена едва ли был полной чашей, его обитатели явно жили в бедности. Мебель была убогая, стены потрескались, фасад тоже нуждался в ремонте и покраске. Но вот Пол поднялся по лесенке на крохотный второй этаж и обнаружил там удивительную комнату — она не вписывалась в общую картину обнищания. Это была спальня — яркие цвета, изящная мебель, картины со сказочными сюжетами на стенах в веселую полоску, свежевыкрашенное дерево. На полу унылым холмиком громоздились детские игрушки — они не понадобились даже мародерам. Единственный предмет во всем доме, вообще оставленный без внимания, был прислонен к стене у изголовья кровати.

— Ты посмотри, это же пара детских костылей, черт меня дери.

Не найдя ничего ценного, американцы решили, что для охоты за сокровищами уже темновато — стало быть, пора заняться ужином. Благодаря русским еды у них с собой было достаточно, но им показалось, что этот день надо отметить по-особому — курочка, молоко, яйца и даже кролик лишними не будут. В поисках этих деликатесов троица разделилась, чтобы зачистить близлежащие амбары и фермерские дворы.

Пол заглянул в сарай на задворках дома, в котором они надеялись разжиться. Но если тут и была раньше какая-то живность, подумал Пол, ее уже увели на восток несколько часов назад. На земляном полу возле двери валялось несколько картофелин, но это было все. Он распихал картошку по карманам и уже собрался идти дальше, но тут услышал в углу какой-то шорох. Шорох повторился. Глаза Пола вскоре привыкли к темноте, и он разглядел кроличью клетку, в которой сидел упитанный белый кролик, он пошмыгивал розовым носом и прерывисто дышал. Потрясающая удача — гвоздь программы для предстоящего банкета! Пол открыл дверцу и за уши — тот и не думал сопротивляться — извлек зверька из клетки. Пол в жизни не убивал кролика своими руками и теперь засомневался: а как именно его убить? Наконец он положил голову кролика на колоду для рубки мяса и размозжил ему голову тыльной стороной топора. Кролик несколько секунд вяло подергался и умер.

Довольный собой, Пол принялся освежевывать и потрошить кролика, отрезал лапку себе на счастье — придут же лучшие дни! Закончив, он остановился в дверях сарая — перед ним была мирная жизнь, закат, горстка понурых немецких солдат брела куда-то к своим домам, сдав последний очаг сопротивления. Вместе с ними тащились и гражданские — те, что утром шли за спасением в противоположную сторону, но наступление русских заставило их вернуться.

Вдруг Пол увидел, что от тягостной процессии отделились три фигуры и направились к нему. Перед разоренным домом они остановились. В груди Пола волной всколыхнулась жалость, вспыхнули угрызения совести: ведь это их дом и сарай, подумал Пол, этот старик, женщина и мальчик-калека живут в этом доме. Женщина плакала, мужчина качал головой. Мальчик пытался привлечь их внимание, что-то говорил и показывал в сторону сарая. Пол стоял в тени, и хозяева не видели его, но едва они вошли в дом, он убежал с кроликом в руках.

Свою добычу Пол положил к бугорку, выбранному товарищами для костра, отсюда, через поваленные бурей тополя, он видел тот самый сарай. Кролика вместе с другими трофеями положили на импровизированную скатерть неподалеку.

Друзья готовили пищу, а Пол, не отрывавший глаз от сарая, вскоре заметил, как из дома вышел мальчик и заспешил — насколько ему позволяли костыли — к сараю. Он скрылся за дверью — и наступила долгая, невыносимая тишина. До Пола донесся слабый вскрик — и мальчик появился в дверном проеме, держа в руках нежную белую шкурку. Он потер ею щеку, потом опустился на дверной порог, зарыл лицо в мех и разрыдался.

Пол отвернулся и больше в сторону сарая не посмотрел. Его друзья ребенка не видели, и Пол ничего им не сказал. Когда они уселись за трапезу, один из них вспомнил Господа:

— Отче Наш, мы благодарим Тебя за пищу, ниспосланную нам…

Дорога к своим заняла много времени, пришлось пройти не одну деревню, и товарищи Пола прихватили с собой немало немецких сокровищ. Пол же по какой-то причине принес домой лишь один трофей — ржавую и сильно искривленную саблю люфтваффе.

Только ты и я, Сэмми

© Перевод. М. Загот, 2021

1

Этот рассказ — про солдат, но военным я бы его не назвал. Когда эта история случилась, война уже закончилась, так что скорее это рассказ об убийстве. Никакой загадки тут нет — просто убийство.

Меня зовут Сэм Клайнханс. Имя немецкое, и я с сожалением должен сказать, что какое-то время перед войной мой отец имел отношение к немецко-американскому Бунду в Нью-Джерси. Когда он понял, чем они там занимаются, он быстренько унес оттуда ноги. Но многие из наших краев прилипли к Бунду основательно. Помню, несколько семей на нашей улице пришли в бешеный восторг от того, что Гитлер творил в родимом отечестве, в итоге они все продали и махнули на жительство в Германию.

Кое-кто из их детей был моим ровесником, и когда Америка ввязалась в войну и я пехотинцем отправился в Европу, меня какое-то время мучил вопрос: не придется ли мне стрелять в кого-то из моих корешей? Насколько я знаю, до этого дело не дошло. Позже мне стало известно, что большинство этих молодых бундовцев, принявших немецкое гражданство, загремели пехотинцами на русский фронт. Кому-то досталась мелкая разведывательная работа, им приказали потихоньку внедриться в американские войска, но таких оказалось мало. Немцы им ни черта не доверяли — по крайней мере именно это написал отцу один из бывших соседей с просьбой о поддержке от Американского общества по оказанию помощи. Этот же человек написал, что готов на все, лишь бы вернуться в Штаты — подозреваю, так думали они все.

Когда мы наконец вступили в войну, близость к этой публике и штучки Бунда сделали меня очень чувствительным к моему немецкому происхождению. Наверное, в глазах многих я выглядел придурком, когда распространялся о преданности, о борьбе за правое дело и тому подобной героике. Не скажу, что остальные парни в нашей армии во все это не верили — просто говорить об этом было как-то не модно. Тогда, во времена Второй мировой.

Сейчас, вспоминая ту эпоху, я знаю — наивности мне было не занимать. Помню, к примеру, что я сказал утром восьмого мая, когда война с Германией закончилась.

— Не замечательно ли это? — вскричал я.

— Что не замечательно? — спросил рядовой Джордж Фишер и поднял бровь, будто сказал нечто весьма глубокомысленное. Он почесывал спину о прядь колючей проволоки и скорее всего думал о чем-то другом. Наверное, о еде, сигаретах или даже о женщинах.

Вступать в беседу с Джорджем на глазах у коллег — это был не самый умный поступок. Друзей в лагере у него не осталось, а если кто пытался с ним корешиться, тот рисковал изведать полное одиночество. Все мы крутились на территории лагеря, и Джордж и я случайно — как мне тогда казалось — очутились рядом у ворот.

В нашем лагере для военнопленных немцы назначили его старшим над американцами. Якобы потому, что он умел говорить по-немецки. Джордж, во всяком случае, эту привилегию использовал как следует. Он был намного толще любого из нас — так что, вполне возможно, в ту минуту думал о женщинах. Примерно через месяц после того как нас взяли в плен, все мы, кроме него, эту тему закрыли. Ведь все мы — кроме Джорджа — восемь месяцев жили на одной картошке, поэтому, повторюсь, тема женщин была не более популярна, чем разговор о выращивании орхидей или игре на цитре.

Если бы передо мной явилась Бетти Грейбл и пообещала сделать все, что моей душе угодно, я скорее всего попросил бы ее приготовить для меня сандвич с ореховым маслом и желе. Но в тот день на встречу с Джорджем и мной спешила отнюдь не Бетти, а русская армия. И мы вдвоем стояли у изгиба дороги перед тюремными воротами и слушали, как в долине, начиная подъем в нашу сторону, завывают русские танки.

Большие пушки с северной стороны, которые грохотали целую неделю и трясли оконные рамы нашей тюрьмы, сейчас молчали, а наши охранники за ночь испарились. Раньше на дороге не двигалось ничего, кроме случайных крестьянских повозок. Сейчас там активно суетились люди, они кричали, толкались, спотыкались, бранились — хотели через холмы перебраться к Праге до того, как их схватят русские.

Подобного рода страх легко распространяется среди людей, которым совершенно нечего бояться. Все, кто бежал от русских, вовсе не были немцами. К примеру, помню, как английский младший капрал на наших с Джорджем глазах улепетывал в направлении Праги, будто за ним гнался сам дьявол.

— Эй, янки, шевелитесь! — велел он нам, запыхавшись. — Русские в двух милях отсюда. Вы же не хотите дожидаться их?

Когда ты полуголоден, а к английскому капралу это явно не относилось, тут есть свой плюс: думаешь только о том, как бы поесть.

— Ты все перепутал, братишка, — крикнул я ему. — Если не ошибаюсь, мы с ними союзники.

— Они не спрашивают, откуда ты взялся, янки. Они просто стреляют в кого ни попадя — так, для смеха.

И он скрылся за поворотом.

Я засмеялся и повернулся к Джорджу — тут меня ждал сюрприз. Его короткие толстые пальцы теребили рыжую копну волос, а похожее на луну лицо побелело — он смотрел туда, откуда должны были прийти русские. Лицо его отражало нечто, чего раньше мы никогда не видели: испуг.

До сих пор Джордж всегда был на высоте положения, независимо от того, с кем приходилось иметь дело: с нами или с немцами. Толстокожий, он умел блефовать и мог выкрутиться из любого положения.

Многие из его военных рассказов наверняка произвели бы впечатление на Элвина Йорка. Все мы были из одной дивизии, кроме Джорджа. Он попал в лагерь сам по себе и, по его словам, был на фронте с самого дня высадки союзников. Мы же, совершенно зеленые, попали в плен во время немецкого контрнаступления, проведя в зоне боевых действий всего неделю. Джордж успел понюхать пороху и претендовал на уважение. Он его получал — ему завидовали, но уважали. Но все это прошло, когда убили Джерри.

— Еще раз назовешь меня стукачом, приятель, я тебе всю рожу расквашу, — сказал он одному парню, чей шепоток случайно подслушал. — Сам знаешь, будь у тебя возможность, ты сделал бы то же самое. Охранники — придурки, я этим пользуюсь. Они думают, я на их стороне, вот и относятся ко мне хорошо. Вам-то что, хуже от этого? Нет. Ну и не лезьте не в свое дело.

Это случилось через несколько дней после побега, когда Джерри Салливена убили. Кто-то предупредил охрану о побеге. По крайней мере на это было очень похоже. Они ждали по ту сторону забора, у устья тоннеля — и Джерри вылез первым. Они могли и не стрелять в него, но выстрелили. Возможно, Джордж ни о чем охрану не предупреждал, но все мы в этом сильно сомневались — когда его не было поблизости.

Никто ничего не сказал ему прямо в лицо. Джордж ведь был крепыш и здоровяк, если помните, и продолжал наращивать мясо и дурной нрав, а мы потихоньку превращались в анемичные огородные пугала.

Но сейчас, с приближением русских, Джордж явно занервничал.

— Давай рванем в Прагу, Сэмми, — предложил он. — Только ты и я, так будет быстрее.

— Ты что, спятил? — спросил я. — Нам ни от кого не надо убегать, Джордж. Мы только что выиграли войну, а ты ведешь себя так, будто мы ее проиграли. До Праги, кстати говоря, шестьдесят миль. Русские появятся здесь через час-другой, очень может быть, они дадут грузовики — отвезти нас к своим. Спокойно, Джордж, ты разве слышишь, что кто-то стреляет?

— Нас с тобой, Сэмми, они точно застрелят. Ты даже на американца не похож. Они же дикари, Сэмми. Давай тикать, пока не поздно.

Насчет моей одежки, покрытой пятнами, заплатками и даже дырявой, он был прав. Я больше походил на обитателя городского «дна», чем на американского солдата. Зато Джордж, как вы догадываетесь, выглядел как картинка. Охранники подкидывали ему сигареты и подкармливали, и за удовольствие подымить он мог выменять в лагере все, что хотел. Таким манером Джордж собрал себе несколько комплектов одежды, охранники даже давали ему в пользование утюг — в их бараке таковой имелся, — и он был нашим местным денди.

Но теперь игра закончилась. Нужда в торговле с Джорджем отпала, а его покровители смылись. Может, его пугало именно это, а совсем не русские.

— Давай, Сэмми, дунем в Прагу, — попросил он. Он заискивал передо мной — человеком, для которого у него за восемь месяцев тесного общения не нашлось ни одного доброго слова.

— Дуй, если тебе надо, — отрезал я. — Моего разрешения, Джордж, можешь не спрашивать. Вперед. Я остаюсь с ребятами.

Он не шелохнулся.

— Ты и я, Сэмми, будем держаться вместе. — Он ухмыльнулся и приобнял меня за плечи.

Я рывком высвободился и пошел в глубь тюремного двора. Если нас с ним что и объединяло, так это рыжие волосы. Его поведение беспокоило меня: я не понимал, что он задумал, с чего вдруг решил стать моим лучшим другом. Джордж был из тех, кто просто так ничего не делает.

Он пошел за мной по двору и снова положил мне на плечо увесистую руку.

— Ладно, Сэмми, остаемся здесь и подождем.

— Делай что хочешь — мне плевать.

— Ладно, ладно, — засмеялся он. — Вот что предлагаю: раз нам все равно целый час ждать, давай пройдемся по дороге да посмотрим — вдруг удастся разжиться сигаретами или сувенирами? По-немецки оба говорим, так что у нас с тобой есть хороший шанс.

Мне страсть как хотелось курить, и он это знал. Месяца два назад я отдал ему за две сигареты пару перчаток — а тогда было довольно холодно — и с тех пор не курил ни разу. Естественно, я сразу стал думать, как бы сейчас затянуться. В ближайшем городке, Петерсвальде, в двух милях ходу, сигареты скорее всего есть.

— Что скажешь, Сэмми?

Я пожал плечами:

— Почему нет? Идем.

— Так-то лучше.

— Вы куда? — заорал один из ребят с тюремного двора.

— Поглядеть, что почем, — ответил Джордж.

— Через час вернемся, — добавил я.

— Может, и я с вами? — крикнул парень.

Джордж продолжал идти, не удостоив того ответом.

— Ходить толпой — только дело портить, — сказал он мне и подмигнул. — Вдвоем — самое то.

Я глянул на него. Лицо Джорджа расплылось в улыбке, но я все равно видел — он здорово испуган.

— Чего ты боишься, Джордж?

— Чтобы старина Джордж чего-то боялся? Не дождетесь!

Мы смешались с шумной толпой и пошли вверх по пологому склону — к Петерсвальду.

2

Иногда, думая о происшедшем в Петерсвальде, я пытаюсь найти себе оправдание: мол, был навеселе, слегка одурел, потому что слишком долго сидел взаперти, слишком долго жил впроголодь. Но в том-то и штука: делать то, что я сделал, меня никто не заставлял. Не могу сказать, что был загнан в угол. Я поступил так, а не иначе, потому что хотел этого.

Петерсвальд оказался совсем не тем, что я ожидал увидеть. Я надеялся найти там хотя бы пару магазинов, где можно выпросить или на худой конец стибрить пару сигарет и чего-нибудь пожевать. Но весь город состоял из двух десятков ферм, каждая со стеной и высоченными воротами. Они сбились в кучу на зеленой вершине холма и нависали над полями, так что все вместе напоминали надежную крепость. Конечно, эта «крепость» не имела ни малейшего шанса устоять перед танками и артиллерией, и было совершенно ясно, что давать русским бой здесь никто не собирается.

Кое-где из окон второго этажа торчали белые флаги — простыни, прицепленные к швабрам. Все ворота стояли нараспашку — безоговорочная капитуляция.

— Этот ничуть не хуже других. — Джордж схватил меня за руку, выдернул из толпы и через ворота завел во двор первой же фермы на нашем пути.

Земля во дворе была плотно утрамбована. Сам двор напоминал букву «П» — в крышке дом, по бокам фермерские сооружения, а в основании — стена и ворота. Двери пустых амбаров открыты, за окнами — притихший дом, и я впервые почувствовал себя тем, кем был на самом деле — охваченным тревогой чужаком. До той минуты я ходил, говорил и действовал, будто отличался от остальных, я — американец, и вся эта европейская заварушка меня вроде и не касалась, и уж тем более мне нечего бояться. Но вот я вошел в этот город-призрак, и в меня вселился страх…

Впрочем, возможно, я начал бояться Джорджа. Трудно сказать, может, это я сейчас так считаю, глядя в прошлое. Все же где-то в глубине души я беспокоился. Глаза Джорджа всякий раз округлялись и выражали неподдельный интерес при каждой моей реплике, а руки его были со мной в постоянном контакте: то он похлопывал меня, то поглаживал, то постукивал. И всякий раз, говоря о предполагаемом следующем шаге, Джордж добавлял: «Ты и я, Сэмми…»

— Эй, кто-нибудь! — закричал он. Эхо, отразившись от стен, не замедлило с ответом — и снова воцарилась тишина. — Красота, Сэмми, а? Похоже, весь дом — в нашем распоряжении. — Толчком он закрыл большую створку ворот, запер их на мощный деревянный засов. Я бы тогда эту створку с места не сдвинул, а Джордж запросто, глазом не моргнув. Он подошел ко мне, отряхнул ладони от пыли и ухмыльнулся.

— Ты что задумал, Джордж?

— Победителю — трофеи, разве не так? — Он пнул входную дверь, и она уступила. — Заходи, парень. Будь как дома. У Джорджи все схвачено — никто нам тут не помешает, выбирай, что душе мило. Подбери что-нибудь посимпатичнее для мамы, для подружки.

— Я хочу только покурить, — сказал я. — Так что смело открывай ворота — лично мне бояться нечего.

Из кармана полевой куртки Джордж достал пачку сигарет:

— Видишь, какой у тебя заботливый приятель. Держи.

— Зачем ты потащил меня в Петерсвальд за сигаретой, когда их у тебя целая пачка?

Он вошел в дом.

— А я люблю компанию, Сэмми. Тебе должно быть приятно. И вообще — рыжим положено держаться вместе.

— Идем отсюда, Джордж.

— Ворота заперты. Бояться нечего, Сэмми, ты же сам сказал. Больше жизни! Иди на кухню и сооруди там что-нибудь поесть. Ты голодный — вот в чем вся штука. Потом всю жизнь убиваться будешь, если сейчас такую возможность упустишь.

Он повернулся ко мне спиной и начал вытаскивать ящики, выкладывать на стол их содержимое и рыться в нем. При этом Джордж насвистывал мелодию какого-то старого танца, которую я не слышал с конца тридцатых годов.

А я стоял посреди комнаты и ловил кайф от первых глубоких затяжек. Глаза я прикрыл, а когда открыл снова, Джордж меня уже не интересовал. Бояться было нечего — чувство надвигающегося кошмара исчезло. Мне стало легче.

— Да, жильцы этого дома явно снялись в спешке, — сказал Джордж, все еще стоя ко мне спиной. Он поднял какую-то бутылочку. — Даже капли от сердца забыли. У моей старушки такие всегда были под рукой, если сердце прихватит. — Он убрал бутылочку в ящик. — Что по-немецки, что по-английски — звучит одинаково. Интересная штука стрихнин, Сэмми, маленькая доза может спасти тебе жизнь. — В свой распухший карман он опустил пару сережек. — Вот какая-нибудь девочка порадуется, — сказал он.

— Если привыкла ходить в дешевые магазины — порадуется.

— Выше нос, Сэмми! Ты что, хочешь своему другану настроение испортить? Иди в кухню и нарой там себе чего-нибудь поесть. Сейчас подойду.

Для победителя, которому положены трофеи, я выступил неплохо: на кухонном столе в тыльной части дома меня ждали три куска черного хлеба и большой ломоть сыра. В поисках ножа — нарезать сыр — я заглянул в шкафчик, где меня ждал сюрприз. Нож-то там был, но рядом я обнаружил пистолет, чуть больше моего кулака, а рядом лежала полная обойма. Я поиграл с ним, прикинул, как он работает, загнал обойму на место — посмотреть, входит ли она в пистолет. Хорошая штучка, очень милый сувенир. Я пожал плечами, собираясь все положить на место. Ведь если русские найдут у тебя пистолет, можно смело считать себя покойником.

— Сэмми! Куда запропастился? — окликнул меня Джордж.

Я сунул пистолет в карман брюк.

— Я в кухне, Джордж. Ну, что нашел — подвески королевы?

— Кое-что получше, Сэмми. — Он вошел в комнату, заметно запыхавшись, на лице появились розовые пятна. Джордж явно раздулся — напихал под куртку всякой всячины из других комнат. На стол он со стуком поставил бутылку бренди. — Как тебе, Сэмми? Можем себе устроить вечеринку в честь победы, верно, Сэмми? А то приедешь в свое Джерси и скажешь родне, мол, от старины Джорджа мне никогда и ничего не перепало. — Он хлопнул меня по спине. — Я нашел ее полненькую, Сэмми, а сейчас от нее осталась только половина, так что тебе предстоит догонять.

— Лучше я воздержусь, Джордж. Спасибо, но не хочу, чтобы эта штука меня угробила — я не в той форме.

Он сел на стул напротив меня и расплылся в широкой ухмылке.

— Доешь сандвич — сразу форму наберешь. Ты хоть понимаешь, что война кончилась! Разве за это не стоит выпить?

— Может, попозже.

Он не стал пить дальше. Умолк, явно задумавшись о чем-то серьезном, а я тоже молча жевал свой сандвич.

— А твой аппетит куда девался? — спросил я наконец.

— Никуда. В полном порядке. Просто я утром ел.

— Спасибо, что и мне предложил. Это был прощальный подарок от охранников?

Джордж улыбнулся, будто я воздал ему должное за все его делишки.

— Что с тобой, Сэмми, я стою тебе поперек горла?

— Разве я что-то сказал?

— Говорить и не требуется, парень. У тебя на уме то же, что у остальных. — Он откинулся на спинку стула, вытянул руки в стороны. — Я слышал, кое-кто из ребят задумал сдать меня как предателя, когда вернемся в Штаты. Ты с ними заодно, Сэмми? — Джордж был абсолютно спокоен, даже позевывал. Он тут же продолжил, не дав мне возможности ответить: — У несчастного старины Джорджа в целом мире никого нет, верно? Теперь он в полном одиночестве, верно? Вы-то, ребятки, полетите домой, а армия захочет побеседовать с Джорджи Фишером, верно?

— Зря ты волну гонишь, Джордж. Выкинь из головы. Никто не собирается…

Он поднялся, оперся рукой на стол, чтобы сохранить равновесие.

— Нетушки, Сэмми, я до всего дотумкался. Предатель — это ведь государственная измена, так? За это вполне можно на виселицу попасть, верно?

— Да успокойся ты, Джордж. Никто не собирается тебя вешать.

Я медленно поднялся.

— А я говорю, что до всего дотумкался. Быть Джорджи Фишером теперь — дело гиблое. Знаешь, что я придумал? — Он расстегнул ворот гимнастерки, снял с шеи персональный жетон и бросил его на пол. — Я стану другим человеком, Сэмми. По-моему, отличная идея, как считаешь?

Посуда в шкафу завибрировала — это приближались танки. Я направился к двери.

— Делай что хочешь, Джордж. Мне плевать. Лично я сдавать тебя не собираюсь. Я хочу только одного — вернуться домой целым и невредимым, поэтому сейчас отправляюсь в лагерь.

Джордж преградил мне дорогу и, подмигивая и усмехаясь, положил руку мне на плечо.

— Подожди, парень. Я же еще не все сказал. Хочешь знать, что собирается сделать твой приятель Джорджи? Тебе будет интересно это услышать.

— Будь здоров, Джордж.

Но он не сдвинулся с места.

— Лучше садись, Сэмми, и выпей. Успокой нервишки. Ни ты, ни я, малыш, в лагерь больше не вернемся. Ведь ребята в лагере знают, как выглядит Джорджи Фишер, а это испортит нам все планы, верно? Думаю, мне разумнее пару деньков тихо пересидеть, а потом объявиться в Праге, где меня никто не знает.

— Повторяю, Джордж: лично я никому ничего говорить не собираюсь.

— Ты садись, Сэмми. Выпей.

Голова у меня гудела, сказывалась усталость, а от черствого черного хлеба в желудке начались колики. Я сел.

— Вот и молодец, — похвалил он меня. — Если согласишься с моим планом, Сэмми, все будет быстро. Так вот, я сказал, что вместо Джорджи Фишера стану другим человеком.

— Дело хозяйское, Джордж.

— Фокус в том, что мне нужно новое имя и жетон. Твое меня вполне устраивает — что попросишь взамен? — Джордж перестал улыбаться. Он не валял дурака, а предлагал мне сделку. Он навис над столом, и потная розовая лепешка его лица оказалась в нескольких дюймах от моего. — Что скажешь, Сэмми? — зашептал он. — За твой жетон — двести зеленых наличными и вот эти часы. Как раз хватит на новенький «Ласалль», верно? Ты посмотри на эти часы, Сэмми, — в Нью-Йорке они стоят тысячу зеленых. Отбивают каждый час, показывают дату…

Забавно, что Джордж забыл: «Ласалль» свои дела уже свернул. Из кармана он вытащил пачку денег. Взяв нас в плен, немцы все наши деньги забрали, но кое-кто из ребят ухитрился спрятать несколько купюр за подкладку одежды. Джордж со своим сигаретным бизнесом вытряс из парней все до последнего доллара — докончил начатое немцами. Спрос и предложение — пять долларов за сигарету.

А вот часы меня удивили. До сих пор Джордж о них помалкивал — по очень понятной причине. Часы принадлежали Джерри Салливену — парню, которого пристрелили во время побега из тюрьмы.

— Откуда у тебя часы Джерри, Джордж?

Джордж пожал плечами:

— Прелесть, да? Джерри у меня за них сто сигарет выпросил. Пришлось ему последние запасы отдать.

— Когда это было, Джордж?

Широкой доверительной ухмылки на его лице уже не было. Наконец-то он разозлился.

— Что значит «когда»? Незадолго до того, как его шлепнули, если тебе так надо знать. — Он вонзил руки в свои рыжие вихры. — Давай говори, что его убили из-за меня. Ты же это думаешь — так прямо и говори.

— Я этого не думал, Джордж. Мне просто пришло в голову, как тебе с этой сделкой повезло. Джерри говорил мне, что часы достались ему от дедушки и он ни за что и никому их не отдаст. Вот и все. Поэтому меня удивляет, что он выменял их на сигареты.

— Какой смысл оправдываться? — сердито спросил он. — Как я докажу, что непричастен к его смерти? Вы свалили ее на меня только потому, что мои дела идут хорошо, а ваши — нет. А у меня с Джерри все было по-честному, и я убью любого, кто скажет, что это не так. А сейчас я играю по-честному с тобой, Сэмми. Хочешь зелень и часы или нет?

Я вспомнил вечер перед побегом: перед тем как лезть в тоннель, Джерри сказал:

— Господи, вот бы сейчас курнуть.

Танки уже не просто гудели — они ревели. Видимо, уже проехали мимо нашего лагеря и теперь одолевали последнюю милю, поднимались к Петерсвальду. Время для развлечений быстро подходило к концу.

— Предложение отличное, Джордж, придумано здорово, но что должен делать я, пока мной будешь ты?

— Почти ничего, малыш. Ты просто на время должен забыть, кто ты такой. Объявляешься в Праге и говоришь: у меня начисто отшибло память. Поводи их так за нос ровно столько, сколько мне понадобится на то, чтобы вернуться в Штаты. Десять дней, Сэмми, всех дел. Номер сработает, Сэмми, мы оба рыжие и примерно одного роста.

— И что произойдет, когда выяснится, что Сэм Клайнханс — это я?

— Так я-то буду уже далеко — в Штатах. Там они меня не найдут. Так что, Сэмми, — спросил он, явно теряя терпение, — договорились?

Схема была совершенно идиотской, шансы на успех равнялись абсолютному нулю. Я посмотрел Джорджу в глаза и, как мне показалось, увидел, что он и сам это понимает. Может, Джордж и думал раньше, что на дурака эта идея проскочит, но сейчас явно не верил в это. Я взглянул на лежавшие на столе часы и вспомнил, как в лагерь затаскивали труп Джерри Салливена. Одним из тех, кто тащил тело, точно был Джордж.

Тут я понял, что в кармане у меня лежит пистолет.

— Иди к черту, Джордж, — сказал я.

Он не удивился. Подтолкнул ко мне бутылку.

— Выпей и обдумай все как следует. Пытаешься усложнить жизнь нам обоим. — Я толкнул бутылку обратно. — Сильно усложнить, — с нажимом проговорил Джордж. — Мне позарез нужен твой жетон, Сэмми.

Я приготовился к худшему, но ничего не произошло. Он оказался трусливее, чем я думал.

Джордж протянул мне часы, большим пальцем нажал на заводную головку.

— Послушай, Сэмми, они отбивают каждый час.

Но боя часов я не услышал. Казалось, ад вырвался наружу — оглушительно скрежетали и гремели танки, что-то с посвистом хлопало, обалдевшие от счастья люди что-то пели, а поверх всего этого безумно наяривали аккордеоны.

— Они здесь! — заорал я. Значит, война и вправду кончилась! Кончилась, по-настоящему! Я тут же забыл про Джорджа, Джерри, часы — все вытеснил этот восхитительный шум. Я подбежал к окну. Над стеной поднимались клубы дыма и пыли, кто-то изо всех сил колотил в ворота. — Вот и все! — засмеялся я.

Джордж отпихнул меня от окна и припер к стене.

— Вот и все, это точно! — прошипел он. Лицо его перекосилось от ужаса. В грудь мне уперлось дуло пистолета. Джордж схватил цепочку моего жетона и резко ее дернул.

Затрещало дерево, застонало железо — и ворота слетели с петель. В пространстве между столбами стоял танк, мотор его громыхал, огромные гусеницы покоились на поверженных воротах. Джордж повернул голову на шум — два русских солдата вылезли из башни танка, соскользнули вниз и, держа автоматы наперевес, вошли во двор. Они быстро оглядели окна и прокричали что-то, мне непонятное.

— Если увидят пистолет, они убьют нас! — крикнул я.

Джордж кивнул. Он стоял, словно оглушенный, как в полусне.

— Верно, — сказал он и отбросил пистолет подальше. Тот скользнул вдоль выбеленных досок полового покрытия и замер в темном углу. — Подними руки, Сэмми, — распорядился он. Руки он положил за голову, повернулся ко мне спиной — лицом к коридору, по которому уже топали русские. — Я, наверное, напился до чертиков, Сэмми. Совсем мозги заклинило, — прошептал он.

— Конечно, Джордж, ничего страшного.

— Мы через это должны пройти вместе, слышишь, Сэмми?

— Через что? — Я держал руки вдоль туловища. — Эй, русские, как вы там? — заорал я.

В комнату тяжелой походкой вошли два русских парня, совсем молодые, сурового вида, автоматы держали наготове. Улыбки на лицах не было.

— Руки вверх! — скомандовал один из них по-немецки.

Amerikaner, — сказал я негромко и поднял руки.

Парни здорово удивились и начали перешептываться, не сводя с нас глаз. Поначалу они бросали на нас косые взгляды, но по ходу разговора становились все раскованнее и вот уже ослепительно нам заулыбались. Видимо, убедили друг друга, что в рамках общей политики с американцами надо быть дружелюбными.

— Сегодня для людей великий день, — строго сказал один из них, знавший по-немецки.

— Да, великий день, — согласился я. — Джордж, угости ребят выпивкой.

Увидев бутылку, они обрадовались, закачались на каблуках взад-вперед, закивали и захихикали. Но вежливо настояли, чтобы первым за великий день для людей выпил Джордж. Джордж нервно ухмыльнулся. Он уже поднес бутылку к губам — и тут она выскользнула из его пальцев и бухнулась на пол, расплескав содержимое на наши ноги.

— Господи, извините, — промямлил Джордж.

Я было наклонился подобрать осколки, но русские остановили меня.

— Водка лучше, чем немецкая отрава, — со значением сказал тот, что говорил по-немецки, и вытащил из-под куртки большую бутылку. — Рузвельт! — объявил он, сделал большой глоток и передал бутылку Джорджу.

Бутылка сделала четыре круга: за Рузвельта, за Сталина, за Черчилля, за то, чтобы Гитлер сгорел в аду. Последний тост был моим изобретением.

— На медленном огне, — добавил я. Русские от такого предложения пришли в полный восторг, но их смех резко оборвался — у ворот появился офицер и, грозно рыча, позвал их. Они быстро отдали нам честь, схватили свою бутылку и выбежали из дома.

Мы видели, как они забрались на свой танк, тот сдал задом и с грохотом выкатился на дорогу. Парни помахали нам на прощание.

От водки в голове у меня помутилось, по телу разлилось тепло, а на душе стало радостно. Оказалось, что заодно я стал наглым и кровожадным. Джордж явно перебрал и едва держался на ногах.

— Я сам не знал, что делаю, Сэмми. Я совсем…

Предложение повисло в воздухе. Он направлялся в угол, где лежал пистолет, — с угрюмым лицом, пошатываясь, поглядывая по сторонам.

Я преградил ему дорогу и вытащил из кармана брюк маленький пистолет:

— Смотри, Джордж, что я нашел.

Он застыл и, моргая, уставился на оружие.

— Хорошая штучка, Сэмми. — Он протянул руку. — Дай-ка поглядеть.

Со щелчком я снял пистолет с предохранителя.

— Садись, старина Джорджи.

Он сел в кресло у стола, где раньше сидел я.

— Я чего-то не понял, — забормотал он. — Ты собираешься пристрелить твоего старого кореша, Сэмми? — Джордж просительно посмотрел на меня. — Я тебе предложил честную сделку, так? Я же всегда был…

— Ты же не дурак и прекрасно понимаешь, что на твой фокус с жетоном я бы никогда не согласился. И вообще я тебе не кореш — ты разве не знаешь, Джорджи? И единственный для тебя способ провернуть всю эту историю — укокошить меня. Что скажешь? Я все выдумываю?

— После того как Джерри шлепнули, на старину Джорджа наезжают все, кому не лень. Богом клянусь, Сэмми, я к этому делу вообще никакого… — Он не договорил. Только покачал головой и вздохнул.

— Мне просто жаль беднягу Джорджа — не хватило смелости пристрелить меня, когда была возможность. — Я поднял бутылку, которую уронил Джордж, и поставил перед ним. — Тебе надо как следует выпить. Смотри, Джордж, тут еще минимум три порции осталось. Рад, что не все расплескалось?

— Больше не хочу, Сэмми. — Он закрыл глаза. — Убери пистолет, сделай милость. Ничего плохого у меня на уме не было.

— А я говорю — выпей. — Он не пошевелился. Я сидел напротив и держал его на мушке. — Дай-ка мне часы, Джордж.

Тут он встрепенулся:

— Так вот что тебе нужно? Конечно, Сэмми, сейчас, и тогда будем в расчете, да? Что я могу тебе объяснить, когда я пьяный? Я же совсем не владею собой, малыш. — Он протянул мне часы Джерри. — Держи, Сэмми. Старина Джорджи тебе изрядно нервы потрепал, так что Бог свидетель — часы ты честно заработал.

Я поставил стрелки на двенадцать, толкнул вниз заводную головку. Крохотные куранты пробили двенадцать раз — каждую секунду по два удара.

— В Нью-Йорке за них тысячу зеленых дадут, Сэмми, — произнес Джордж хрипло, перекрывая бой часов.

— Именно столько времени ты будешь пить из этой бутылки, Джордж, — сказал я. — Пока часы не пробьют двенадцать раз.

— Не понял. Что еще за выдумки?

Я положил часы на стол.

— Помнишь, Джордж, что ты говорил насчет стрихнина? Если принять немножко, он может тебе жизнь спасти. — Я снова толкнул головку часов вниз. — Выпей за упокой души Джерри Салливена, приятель.

Часы снова заверещали. Восемь… девять… десять, одиннадцать… двенадцать. В комнате повисла тишина.

— А я ничего не выпил, — ухмыльнулся Джордж. — И что дальше, бойскаут?

3

В самом начале я сказал, что это — рассказ об убийстве. На самом деле я не уверен в этом.

Я без приключений добрался до американцев и сообщил, что Джордж умер в результате несчастного случая — случайно выстрелил в себя из пистолета, который раньше нашел в окопе. Я дал письменные показания под присягой, мол, все было именно так.

А какого черта? Все равно он уже был мертв, а этого не отменишь. Ну скажи я им, что Джорджа застрелил я, — кто бы от этого выиграл? Моя душа? Или, может, душа Джорджа?

Ну, военная разведка быстро заподозрила — концы с концами не сходятся. В лагере «Лаки страйк», неподалеку от Гавра, во Франции, где все репатриированные военнопленные ждали судна, чтобы уплыть домой, меня вызвали в палатку военной разведки. К тому времени я провел в лагере уже две недели и на следующий день должен был отправляться за океан.

Вопросы мне задавал седовласый майор. Перед ним лежал подписанный мною документ. Я понял, что рассказ о пистолете, найденном в окопе, его не сильно интересует. Зато он настойчиво выпытывал у меня, как Джордж вел себя в лагере для военнопленных, его интересовало, как именно Джордж выглядел. Мои слова он записывал.

— Вы уверены, что не путаете имя? — спросил он.

— Уверен, сэр, имя и серийный номер. Вот один из его жетонов, сэр. Другой я оставил на теле. Извините, сэр, я хотел сдать его раньше.

Майор внимательно осмотрел жетон, прикрепил его к документу с моими показаниями и убрал все вместе в толстую папку. На ней была написана фамилия Джорджа.

— Не знаю, что дальше с этим делать, — признался он, поигрывая тесемками папки. — Интересный тип, Джордж Фишер. — Он предложил мне сигарету. Я взял ее, но закурил не сразу.

Вот и все. «Каким-то образом им удалось докопаться до истины», — подумал я. Хотелось кричать, но я, стиснув зубы, продолжал улыбаться.

Прежде чем произнести следующую фразу, майор выдержал паузу.

— Этот жетон — фальшивый, — сказал он наконец, чуть улыбаясь. — В американской армии пропавших с такой фамилией нет. — Он подался вперед и поднес огонь к моей сигарете. — Наверное, надо эту папку передать немцам — пусть сообщат родственникам.

До того как восемь месяцев назад Джорджа Фишера одного привезли в лагерь для военнопленных, я никогда не встречался с ним, но знал ему подобных. В моем детстве было несколько таких, как он. Наверное, он проявил себя как хороший нацист, раз его взяли в немецкую разведку — как я уже говорил, большинство мальчишек в американском Бунде особыми способностями не отличались. Не знаю, многие ли из них вернулись в США после войны, а вот мой приятель Джордж Фишер был к этому очень близок.

Стол коменданта

© Перевод. М. Загот, 2021

Я сидел у окна моей маленькой мебельной мастерской в чехословацком городке Беда. Моя вдовая дочь Марта придерживала для меня занавеску и через уголок окна наблюдала за американцами, стараясь не заслонять мне свет головой.

— Повернулся бы сюда, мы бы разглядели его лицо, — нетерпеливо сказал я. — Марта, отодвинь занавеску подальше.

— Он генерал? — спросила Марта.

— Чтобы генерала назначили комендантом Беды? — Я засмеялся. — Капрал — еще куда ни шло. Но какие они все откормленные! Едят — и как едят! — Я погладил моего черного кота. — Котик, тебе надо только перебраться через улицу — и отведаешь первой в своей жизни американской сметанки! — Я поднял руки над головой. — Марта, ты хоть это чувствуешь, скажи — чувствуешь? Русские ушли, Марта, — они ушли!

И вот мы пытались разглядеть лицо американского коменданта — он вселялся в дом на другой стороне улицы, где за несколько недель до этого жил русский комендант. Американцы вошли в дом, пиная мусор и обломки мебели. Какое-то время из моего окна ничего не было видно. Я откинулся на спинку стула и закрыл глаза.

— Все, — сказал я, — с убийствами покончено, и мы остались в живых. Ты думала, что мы выживем? Хоть один нормальный человек надеялся остаться в живых, когда все кончится?

— Иногда мне кажется: я должна стыдиться того, что осталась в живых.

— Знаешь, весь мир еще долго будет стыдиться этого. По крайней мере поблагодари Бога за то, что ты хоть и жива, но во всех этих убийствах неповинна. В этом преимущество беспомощного человека, стиснутого обстоятельствами. Подумай, какую вину несут на своих плечах американцы — сотня тысяч убитых во время бомбардировок Москвы, еще полсотни — в Киеве…

— Как насчет вины русских? — пылко спросила она.

— Нет, русских не трогай. В этом одна из прелестей поражения в войне. Сдаешь свою вину вместе со своей столицей — и вступаешь в ряды маленького невинного народа.

Кот с урчанием потерся боком о мою деревянную ногу. Думаю, большинство мужчин с деревянной ногой этот факт старательно скрывают. Я лишился левой ноги в 1916 году, когда был пехотинцем в австрийской армии, и одну брючину ношу выше другой, чтобы все видели замечательный дубовый протез, который я смастерил для себя сразу после Первой мировой. На протезе вырезаны изображения Жоржа Клемансо, Дэвида Ллойд-Джорджа и Вудро Вильсона, которые помогли Чешской Республике восстать из руин Австро-Венгерской империи в 1919 году, когда мне было двадцать пять лет. А под этими изображениями еще два, каждое с венком: Томаш Масарик и Эдуард Бенеш, первые вожди Чешской Республики. Мой протез могли бы украсить и другие лица, и теперь, когда снова установился мир, очень возможно, что я займусь этим. За последние тридцать лет я занимался резьбой по протезу только один раз, и результат получился примитивный, невнятный и, возможно, варварский — около железного наконечника я сделал три глубокие насечки, в память о трех немецких офицерах, чью машину я пустил под откос темной ночью 1943 года, во время нацистской оккупации.

Люди на другой стороне улицы не были первыми американцами, которых я видел в жизни. Во времена Республики у меня в Праге была мебельная фабрика, и поступало много заказов для американских универмагов. Когда пришли нацисты, фабрику я потерял и перебрался в Беду, тихий городок у подножия Судет. Вскоре умерла моя жена, по редчайшей из причин — естественной смертью. И у меня на этом свете осталась только дочь, Марта.

И вот, хвала Господу, я снова видел американцев — после нацистов, после Красной армии во Второй мировой, после чешских коммунистов и снова после русских. Мысль о том, что этот день когда-нибудь наступит, наполняла мою жизнь смыслом. Под половицами моей мастерской была спрятана бутылка шотландского виски, которая постоянно испытывала мою силу воли. Но я так и не достал ее из тайника. Я решил: пусть это будет мой подарок американцам, когда они наконец появятся.

— Выходят, — объявила Марта.

Я открыл глаза и увидел, что с противоположной стороны улицы, уперев руки в бедра, на меня смотрит крепко сбитый рыжеволосый майор. Вид у него был усталый и раздраженный. Следом из здания вышел еще один молодой человек в звании капитана — высокий, крупный, неторопливый, он сильно смахивал на итальянца, если не считать габаритов.

Я уставился на них, глупо моргая.

— Они идут сюда, — произнес я в беспомощном волнении.

Майор и капитан вошли в наш дом, пялясь на синие книжечки — как я понял, разговорник чешского языка. Крупный капитан, как мне показалось, чувствовал себя немного неловко, а рыжий майор, наоборот, был настроен воинственно.

Капитан провел пальцем по полю страницы и огорченно покачал головой:

— Автомат, пушка, мотоцикл… танк, жгут, окоп. Насчет шкафов, столов и стульев — ничего нет.

— А вы чего ждали? — взвился майор. — Это же разговорник для солдат, а не для всякой гражданской швали. — Он злобно зыркнул глазами на книжечку, произнес что-то совершенно невообразимое и выжидающе посмотрел на меня. — Тоже мне источник знаний, — сказал он. — Написано, что она вполне заменяет переводчика, а этот старик смотрит на меня так, будто я ему читаю стихи на убанги.

— Господа, я говорю по-английски, — сказал я. — И моя дочь Марта тоже.

— И правда говорит, — удивился майор. — Молодец, папаша.

Я почувствовал себя собачкой, которая проявила сообразительность — по собачьим меркам — и принесла ему резиновый мячик.

Я протянул майору руку и представился. Он окинул ее надменным взглядом и не соизволил вынуть руки из карманов. Я почувствовал, что заливаюсь краской.

— Меня зовут капитан Пол Доннини, — быстро произнес второй мужчина, — а это майор Лоусон Эванс. — Он пожал мне руку. — Сэр, — обратился он ко мне, и голос его звучал по-отечески глубоко, — русские…

Тут майор использовал эпитет, от которого у меня отвисла челюсть. Поразилась и Марта, хотя на своем веку наслушалась солдатской брани.

Капитан Доннини смутился.

— Они всю мебель разгромили, — продолжил он, — и я хотел спросить, не позволите ли взять что-то из вашей мастерской?

— Я и сам хотел предложить вам это, — сказал я. — Ужасно, что они все переломали. Они ведь конфисковали самую красивую мебель в Беде. — Я улыбнулся и покачал головой. — Ох уж эти враги капитализма — из своего штаба сделали маленький Версаль.

— Да, мы видели обломки, — подтвердил капитан.

— А потом, когда оказалось, что сокровища с собой не унесешь, они решили: пусть не достанутся никому. — Жестом я показал, как человек машет топором. — И в мире для всех нас становится меньше радости, потому что меньше сокровищ. Пусть буржуазных, но даже если они тебе не по карману, все равно приятно сознавать, что где-то они есть.

Капитан понимающе улыбнулся, но я с удивлением заметил, что у майора Эванса моя тирада вызвала раздражение.

— Так или иначе, — сказал я, — можете забрать все, что хотите. Быть вам полезным — честь для меня.

Я подумал: может быть, пора доставать виски? На самом деле события разворачивались не так, как я ожидал.

— Папаша-то не дурак, — кисло заметил майор.

Я вдруг понял, на что именно намекает майор. Это поразило меня. Он давал мне понять, что я — в стане противника. Смысл был такой: я готов сотрудничать, потому что боюсь. Он и хотел, чтобы я боялся.

Меня затошнило. В давние времена молодости, более расположенный к христианству, я любил говорить: если твоими действиями движет страх, значит, у тебя непорядок с психикой, ты жалок, достоин презрения и одинок. Но позже на моем пути встречались армии именно таких людей, и я понял, что скорее сам одинок и жалок, возможно, и непорядок с психикой тоже у меня. Только для меня легче лишить себя жизни, чем признаться в этом.

Хотелось думать, что нового коменданта я воспринимаю ошибочно. Я сказал себе, что слишком долго — сейчас я уже немолод и могу признаться в этом — был подозрительным, слишком долго всего боялся. Но я видел, что угрозу почувствовала и Марта, что в воздухе висит страх. Свое тепло она скрывала, как делала это уже много лет, под серой и чопорной маской.

— Да, — сказал я, — берите все, что вам пригодится.

Майор рывком распахнул дверь в заднюю комнату, где я сплю и работаю. Все — мой запас гостеприимства был исчерпан. Я плюхнулся на стул у окна и откинулся на спинку. Капитан Доннини, сгоравший от смущения, остался с Мартой и со мной.

— Прекрасно здесь, в горах, — невпопад произнес он.

В комнате повисла напряженная тишина, которую время от времени нарушал майор, проводивший досмотр в задней комнате. Я внимательно посмотрел на капитана и поразился, что он выглядит мальчишкой по сравнению с майором, хотя, вполне возможно, они были ровесники. Трудно было представить его на поле боя, зато майора было трудно представить где-нибудь еще.

Услышав, как майор присвистнул, я понял: он нашел стол коменданта.

— У майора столько медалей, наверное, очень храбрый человек, — вдруг сказала Марта.

Капитан Доннини с благодарностью ухватился за возможность обелить своего начальника.

— Очень храбрый — был и есть, — сказал он с теплыми нотками в голосе. И объяснил: майор и почти все его подчиненные в Беде приписаны к якобы знаменитой бронетанковой дивизии, все они, по словам капитана, не знают страха и усталости и всегда рвутся в бой.

От удивления я прищелкнул языком — как всегда, когда ведутся подобные разговоры. Про такие дивизии я слышал не раз, от американских офицеров, от немецких и русских. Да и мои офицеры времен Первой мировой клятвенно заверяли меня: в такой дивизии служу и я. Я готов поверить в существование дивизии, состоящей из любителей повоевать, когда мне говорит о ней солдат — если он трезвый и по-настоящему понюхал пороху. В общем, если такие дивизии есть, в период между войнами их надо хранить в замороженном виде.

— А вы? — спросила Марта, врываясь в созданную капитаном Доннини биографию майора Эванса, замешанную на крови вкупе с громом небесным.

Капитан улыбнулся:

— Я в Европе недавно и не могу — извините за выражение — отыскать в темноте собственную задницу. Мои легкие все еще наполнены воздухом форта Беннинг в штате Джорджия. Вот майор — он настоящий герой, воюет уже три года без передышки.

— Я никак не рассчитывал загреметь сюда в роли констебля, мелкого чиновника и Стены Плача одновременно, — сказал майор Эванс, возникнув в дверном проеме задней комнаты. — Папаша, мне нужен этот стол. Для себя делали?

— Зачем мне такой стол? Я делал его для русского коменданта.

— Ваш приятель?

Я попытался изобразить улыбку, но, похоже, вышло неубедительно.

— Если бы я отказался, мы с вами сейчас не разговаривали бы. И с ним я не разговаривал бы, если бы отказался делать кровать для нацистского коменданта — с гирляндой из свастики и первой строфой из нацистского гимна в изголовье.

Капитан улыбнулся мне, но майор — нет.

— Это особый случай, — заметил майор. — Сам открыто заявляет, что пособничал врагу.

— Я этого не заявлял, — спокойно возразил я.

— Не надо портить впечатление, — возразил майор Эванс. — Пусть будет свежая струя.

Марта внезапно заторопилась наверх.

— Я никому не пособничал, — повторил я.

— Ясное дело — не давали врагу пощады. Кто же сомневается? Все понятно. Зайдите на минутку сюда. Хочу поговорить о столе.

Он сел на незаконченный стол — огромный и, на мой вкус, жуткий образчик мебельного строительства. Я замыслил это стол как некую приватную пародию, с учетом дурного вкуса русского коменданта и его лицемерной любви к символам роскоши. Стол получился предельно претенциозным, с огромным количеством украшений — фантазия русского крестьянина на тему о том, как выглядит стол банкира с Уолл-стрит. Он блестел кусочками цветной мозаики, подобно вделанным в дерево драгоценным камням, в нужных местах я использовал краску для радиаторов, и результат смахивал на позолоту. Теперь выяснялось, что пародии суждено остаться приватной, потому что американского коменданта она захватила не меньше, чем русского.

— Вот это мебель, я понимаю, — прокомментировал майор Эванс.

— Очень мило, — рассеянно подтвердил капитан Доннини. Он смотрел на лестницу, по которой упорхнула Марта.

— Но одна поправка все же требуется, папаша.

— Серп и молот, знаю. Я собирался…

— Правильно собирался. — Майор отвел назад обутую в сапог ногу и яростно пнул в ребро массивную пластинку с орнаментом. Кругляш выскочил и пьяно покатился в угол, где сделал «брр», шлепнулся лицом вниз и успокоился. Подошел кот, с подозрением обнюхал новый предмет и на всякий случай отступил подальше.

— Здесь должен быть орел, папаша. — Майор снял фуражку и показал мне кокарду с американским орлом. — Вот такой.

— Рисунок непростой. Сразу не сделаешь, — сказал я.

— Не такой простой, как свастика или серп с молотом, так?

Я месяцами мечтал, как поделюсь шуткой насчет стола с американцами, как расскажу им о тайном ящичке, который сделал для русского коменданта — это всем шуткам шутка. И вот американцы здесь, я дождался их, но ощущения у меня не совсем те, на душе мерзко, пусто и одиноко. И делиться шуткой ни с кем, кроме Марты, не хотелось.

— Нет, сэр, — ответил я на ядовитую шутку майора. — Не такой простой.

А что еще я мог сказать?

Виски остался под половицами, а тайный ящик в столе сохранил свою тайну.


Американский гарнизон в Беде состоял человек из ста, почти все они, кроме капитана Доннини, не один год сражались в бронетанковой дивизии, где геройствовал и майор Эванс. Они вели себя как завоеватели, и майор Эванс полностью поддерживал их в этом начинании. Я так ждал прихода американцев, надеялся, что ко мне и Марте вернутся гордость и чувство собственного достоинства, мы заживем чуть лучше, еда на столе станет вкуснее, Марта познает радости жизни. Вместо этого мы столкнулись с агрессивным недоверием майора Эванса, нового коменданта, помноженным на сто благодаря его подчиненным.

Жизнь в военное время — сущий кошмар, чтобы не пойти ко дну, нужны специальные навыки. В частности, понимание психологии оккупационных войск. Русские не походили на нацистов, американцы сильно отличались от тех и других. Слава Богу, насилия со стороны русских и нацистов не было — ни стрельбы, ни пыток. А с американцами происходила интересная вещь: прежде чем начать куролесить, они должны были напиться. К несчастью для Беды, майор Эванс позволял своим людям пить столько, сколько им хотелось. И вот, напившись, они начинали резвиться: воровать — под видом поиска сувениров, — гонять по улицам на джипах с сумасшедшей скоростью, стрелять в воздух, материться, задевать прохожих и бить стекла.

Жители Беды привыкли помалкивать и не высовываться — что бы ни произошло, — поэтому мы не сразу поняли, чем американцы принципиально отличаются от остальных. Их грубые и жестокие выходки носили весьма поверхностный характер, а в глубине души они здорово побаивались. Мы выяснили, что они легко приходят в смущение, когда женщины или люди постарше по-родительски делают им замечания, ругают за плохое поведение. Это их тут же отрезвляло — как ушат холодной воды.

Разобравшись, таким образом, во внутреннем мире наших завоевателей, мы, понятно, облегчили себе жизнь, но не очень сильно. Мы сделали тягостное открытие: американцы видят в нас врагов — в этом смысле они не сильно отличались от русских, — и майор хотел, чтобы нас наказали. Горожан организовали в трудовые батальоны и заставили работать под надзором вооруженной охраны, как военнопленных. Одно обстоятельство делало работу совершенно невыносимой: люди не восстанавливали город после нанесенного войной ущерба, нет, они делали штаб американского гарнизона более комфортабельным и возводили огромный и безобразный памятник в честь американцев, погибших в бою за Беду. Погибших было четверо. Майор Эванс сделал так, что в городе воцарилась тюремная атмосфера. Мы должны были испытывать чувство стыда, и ростки гордости или надежды быстро вырубили под корень. Права на эти чувства мы не имели.

Единственным лучом света был капитан Доннини, американец, еще более несчастный, чем мы. Выполнять распоряжения майора приходилось именно ему, и несколько раз он пытался напиться, но с ним не происходило того, что происходило с другими. Распоряжения он выполнял неохотно, за что его вполне могли бы отдать под трибунал. Мало того, в нашем с Мартой обществе он проводил столько же времени, сколько в обществе майора, и в основном сдержанно извинялся за то, чем ему приходилось заниматься. Забавно, но мы с Мартой утешали этого печального темноволосого гиганта, а не он нас.

Стоя за своим верстаком в задней комнате, я думал о майоре — американский орел для стола коменданта был близок к завершению. Марта лежала на кушетке и смотрела в потолок. Туфли ее побелели от каменной крошки. Она весь день работала на строительстве памятника.

— Что ж, — сказал я мрачно, — если бы я воевал три года, возможно, дружелюбия у меня поубавилось бы. Посмотрим правде в глаза: хотелось нам того или нет, но мы поставляли людей и материалы, чтобы отправить на тот свет сотни тысяч американцев. — Я простер руку в западном направлении, в сторону гор. — Вон где русские взяли уран.

— Око за око, зуб за зуб, — сказала Марта. — Сколько это еще продлится?

Я вздохнул, покачал головой:

— Бог свидетель — чехи за все заплатили с процентами. Руку за руку, ногу за ногу, ожог за ожог, рану за рану, нашивку за нашивку.

Еще до основного наступления русских мы потеряли многих наших парней, включая мужа Марты, в волне самоубийств. А наши крупные города превратились в разоренные пепелища.

— Мы заплатили по всем счетам — и вот нам присылают нового коменданта. А он ничем не лучше прежних, — с горечью сказала Марта. — Глупо было ждать, что произойдет иначе.

Ее жуткое разочарование, ее апатия и безнадежность — а ведь это я рисовал ей радужные картины! — сводили меня с ума. Господи, ну что же это такое! А ведь новых освободителей не будет. В мире осталась лишь одна сила — это Америка, и американцы уже в Беде.

Без особой радости я снова принялся за американского орла. Капитан дал мне долларовую банкноту, чтобы было удобнее копировать эмблему.

— Давайте посчитаем — в лапке девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать стрелочек.

Раздался робкий стук в дверь, и в комнату вошел капитан Доннини.

— Извините, — пробормотал он.

— Да уж придется извинить, — сказал я. — Ведь вы выиграли войну.

— Боюсь, мой вклад в победу совсем невелик.

— Майор всех перестрелял сам, капитану никого не оставил, — съязвила Марта.

— Что у вас с окном? — спросил капитан.

Весь пол был усыпан осколками стекла, и от непогоды нас защищал только лист фанеры, вставленный в оконный проем.

— Его вчера освободила пивная бутылка, — объяснил я. — Я об этом написал майору — возможно, мне теперь отрубят голову.

— Что это вы делаете?

— Орла, у которого в одной лапке тринадцать стрел, а в другой — оливковая ветвь.

— Вам еще повезло. Могли бы сейчас белить булыжники. Вас вычеркнули из списка, чтобы стол успели доделать.

— Да, я видел, как белят булыжники, — сказал я. — С выбеленными булыжниками Беда выглядит еще лучше, чем до войны. И в голову не придет, что ее бомбили.

Майор распорядился, чтобы на лужайке перед его домом из выбеленных булыжников выложили волнующее послание: «1402-я рота военной полиции, комендант майор Лоусон Эванс». Клумбы и дорожки также предполагалось выложить выбеленным булыжником.

— На самом деле он неплохой человек, — заступился за майора капитан. — Ему через столько пришлось пройти — просто чудо, что он цел и невредим.

— Чудо, что мы целы и невредимы — при том, через что пришлось пройти нам, — заметила Марта.

— Понимаю. У вас были тяжелые времена. Но и у майора тоже. Во время бомбардировки Чикаго погибла вся его семья — жена и трое детей.

— А у меня на войне погиб муж, — сказала Марта.

— Вы что хотите сказать — мы все несем наказание за смерть семьи майора? Он считает, что мы желали им смерти? — спросил я.

Капитан прислонился к верстаку и прикрыл глаза.

— Черт, ну, не знаю я, не знаю. Я думал, это поможет вам понять его, не относиться к нему с ненавистью. Но все бесполезно, получается, тут ничем не поможешь.

— А вы, капитан, полагали, что сумеете помочь? — осведомилась Марта.

— Перед тем как приехать сюда — да. Но теперь знаю — я не то, что нужно, а что нужно — не знаю. Я, черт подери, всем сочувствую, понимаю, почему они ведут себя так, а не иначе — и вы двое, и все горожане, и майор, и солдаты. Возможно, если бы в меня всадили пулю или кто-то бегал за мной с огнеметом, я больше походил бы на мужчину.

— И ненавидели бы весь мир, как остальные, — добавила Марта.

— Да, и был бы уверен в себе, как все остальные, кто понюхал пороху.

— Уверен? Скорее окаменел бы, — вставил я.

— Окаменел, — повторил он. — У каждого есть своя причина, чтобы окаменеть.

— Это последний рубеж, — сказала Марта. — Онемение или самоубийство.

— Марта! — возмутился я.

— Сам знаешь, я правду говорю, — безучастно сказала она. — Если поставить газовые камеры на улицах европейских городов, очереди будут длиннее, чем в кондитерскую. И когда все это кончится? Никогда.

— Марта, ради всего святого, не смей так говорить, — попросил я.

— Майор Эванс тоже так говорит, — вставил капитан Доннини. — Только про войну: ему хочется и дальше воевать. Пару раз, когда майору было особенно тяжело, он говорил: жаль, меня не убили, ведь возвращаться домой не к чему. В бою он всегда жутко рисковал — и не получил ни одной царапины.

— Несчастный человек, — сказала Марта. — Нет уж, войны больше не надо.

— Ну, партизанские действия еще есть — и даже много, под Ленинградом. Он написал рапорт, чтобы его перевели туда — еще повоевать. — Капитан посмотрел вниз, вытянул пальцы на коленях. — На самом деле я пришел сказать: майор хочет получить стол завтра.

Дверь распахнулась, и в мастерскую вошел майор.

— Капитан, где вас носит? Я послал вас с поручением, на которое требуется пять минут, а вас нет уже полчаса.

Капитан Доннини сделал стойку «смирно».

— Извините, сэр.

— Вы же знаете, что я думаю, когда мои люди братаются с противником.

— Знаю, сэр.

Он вплотную подошел ко мне.

— Так что у вас тут с окном?

— Вчера его разбил один из ваших.

— Это ужас как плохо, да? — Еще один его вопрос, на который не было ответа. — Я говорю, это ужас как плохо, да, папаша?

— Да, сэр.

— Папаша, хочу сказать тебе одну вещь, чтобы ты вбил ее себе в голову. А потом постараюсь, чтобы это понял и весь город.

— Да, сэр.

— Вы проиграли войну. Это ясно? И мне не надо, чтобы вы или кто-то еще рыдал у меня на плече. Моя задача в том, чтобы все здесь хорошо поняли: войну вы проиграли. И чтобы в городе был порядок. Вот зачем я здесь. И следующий, кто мне скажет, что он братался с русскими, потому что не имел другого выхода, получит от меня в зубы. Получит в зубы и тот, кто скажет, что с ним тут грубо обращаются. Ты еще не знаешь, что такое «грубо».

— Не знаю, сэр.

— Европа принадлежит вам, — тихо сказала Марта.

Он оглянулся на нее со злобой во взгляде:

— Если бы она принадлежала мне, барышня, я велел бы своим инженерам взять бульдозеры и сровнять весь этот бардак с землей. Здесь нет ничего, кроме бесхребетных зевак, которые готовы идти вслед за любым диктатором.

Меня, как и в день нашей встречи, поразило, что он выглядел жутко усталым и обозленным.

— Сэр, — вмешался капитан.

— Помолчите. Я не для того рисковал жизнью в боях, чтобы отдавать власть всяким иглскаутам. Где мой стол?

— Я заканчиваю орла.

— Давайте посмотрим. — Я передал ему диск. Он негромко выругался, прикоснулся к кокарде на своей фуражке. — Надо так, — сказал он. — Чтобы было точно так.

Я моргнул и глянул на его кокарду.

— Все и есть точно так. Я скопировал орла с долларовой банкноты.

— Стрелки, папаша! В какой лапке стрелки?

— О-о, на вашей фуражке они в правой, а на банкноте — в левой.

— В этом все дело, папаша. Одно дело — для армии, и совсем другое — для гражданских. — Он поднял колено и шлепнул по нему резной бляшкой. — Переделайте. Вы же из себя выходили, чтобы ублажить русского коменданта — ублажите и меня!

— Можно сказать? — спросил я.

— Нет. Я хочу услышать от вас только одно: стол будет у меня завтра.

— Но резьба по дереву занимает несколько дней.

— Работайте ночью.

— Хорошо, сэр.

Он вышел, за ним проследовал капитан.

— Что ты хотел ему сказать? — спросила Марта, криво улыбнувшись.

— Что чехи сражались с ненавистной ему Европой столько же, сколько он, и с такой же яростью. Что… только какой смысл?

— Продолжай.

— Ты все это слышала тысячу раз, Марта. Эта история уже набила оскомину. Я хотел ему сказать, что воевал и с Габсбургами, и с нацистами, а потом и с чешскими коммунистами, и с русскими — сражался по-своему, как мог. И ни разу не брал сторону диктатора — и никогда не возьму.

— Лучше займись орлом. И помни: стрелки в правой лапке.

— Марта, ты ведь никогда не пробовала виски? — Я просунул гвоздодер в трещину в полу и выдернул половицу. Вот она — запылившаяся бутылка виски, я припас ее для великого дня, о котором так мечтал.

Виски оказался настоящей вкуснятиной, и мы оба быстро напились. Я работал, и мы вспоминали старые времена, Марта и я, и какое-то время мне казалось, что мама Марты жива, а сама Марта — молодая, хорошенькая и беззаботная девушка, у нас свой дом в Праге, он полон друзей, а еще… Господи, на какое-то время нам стало так хорошо…

Марта заснула на кушетке, а я что-то мурлыкал про себя и вырезал американского орла, засиделся с ним далеко за полночь. Шедевра не получилось, работа была сделана на скорую руку, огрехи я постарался скрыть с помощью замазки и ложной позолоты.

За несколько часов до рассвета я приклеил эмблему к столу, закрепил зажимами и рухнул на кровать. Стол поступал к новому коменданту именно в том виде — за исключением эмблемы, — в каком был спроектирован для русского коменданта.


Рано утром за столом пришли — полдюжины солдат и капитан. Когда они несли стол через улицу, мне пришло в голову, что он походит на гроб какого-нибудь восточного владыки. У дверей их встречал сам майор, он покрикивал на них, чтобы помнили об осторожности и, не дай Бог, не задели сокровищем за дверной косяк. Дверь закрылась, перед ней снова занял свой пост часовой, и смотреть больше было не на что.

Я вошел в мастерскую, убрал со скамьи опилки и начал писать майору Лоусону Эвансу, рота военной полиции 1402, Беда, Чехословакия.

«Дорогой сэр, — написал я. — Стол содержит один секрет, о котором я забыл вам сказать. Если заглянете под орла, то увидите…»

Я не отнес письмо на другую сторону улицы сразу, хотя такое намерение было. Я перечитал написанное, и мне стало как-то не по себе — такое чувство не возникло бы, будь адресатом русский комендант, для которого стол предназначался первоначально. Мысли о письме основательно подпортили мне аппетит, хотя я не ел от души уже много лет. Марта, слишком погруженная в свои тягостные мысли, не заметила моего нежелания есть, хотя обычно бранит меня, когда я не слежу за собой. Она унесла мою нетронутую тарелку, не сказав ни слова.

Ближе к вечеру я допил виски и пересек улицу. Конверт передал часовому.

— Снова насчет окна, папаша? — спросил часовой. Видимо, эпизод с окном стал в их кругах расхожей шуткой.

— Нет, по другому поводу — насчет стола.

— Хорошо, папаша.

— Спасибо.

Я вернулся в мастерскую, прилег на кушетку и стал ждать. Мне даже удалось немного вздремнуть.

Разбудила меня Марта.

— Все нормально, я готов, — пробормотал я.

— К чему?

— К солдатам.

— Это не солдаты, а майор. Он уезжает.

— Что?

Я сбросил ноги с кушетки.

— Он садится в джип со всеми своими шмотками. Майор Эванс уезжает из Беды!

Я поспешил к окну, отодвинул лист фанеры. Майор Эванс сидел в кузове джипа в окружении вещмешков, спального мешка и прочей военной всячины. Вид у него был такой, будто яростный бой шел на окраине Беды. Он бросал хмурые взгляды из-под стального шлема, рядом лежал карабин, а на талии висели пояс с патронами, нож и пистолет.

— Ему дали перевод, — изумился я.

— Теперь будет воевать с партизанами, — засмеялась Марта.

— Помоги ему Господь.

Джип тронулся с места. Майор Эванс махнул рукой — и живо испарился. Джип добрался до вершины холма, где пролегала граница города, и окончательно скрылся из виду, нырнув в долину, — я только увидел, как майор Эванс, этот необыкновенный человек, провел большим пальцем по носу.

Мой взгляд не укрылся от стоявшего на той стороне улицы капитана Доннини. Он понимающе кивнул.

— Кто новый комендант? — спросил я.

Он постучал себя по груди.

— Кто такой иглскаут? — шепотом спросила Марта.

— Если судить по тону майора, это наивный и мягкотелый рохля. Ш-ш-ш! Он идет сюда.

Новый важный пост наполнял капитана Доннини гордостью и вместе с тем забавлял.

В легкой задумчивости он зажег сигарету, казалось, капитан пытается сформулировать какую-то мысль.

— Вы спрашивали, когда кончится ненависть, — заговорил он. — Да вот прямо сейчас и кончится. Никаких больше трудовых батальонов, никакого воровства, никакого метания бутылок в окна. Я не так много видел, чтобы пропитаться ненавистью. — Он снова затянулся, еще немного подумал. — Но я вполне могу возненавидеть жителей Беды ничуть не меньше, чем майор Эванс, если завтра же они не начнут приводить свой городок в божеский вид ради собственных детей.

Он быстро повернулся и ушел на другую сторону улицы.

— Капитан, — окликнул я, — я написал майору Эвансу письмо…

— Он передал мне его. Пока не успел прочесть.

— Можно, я заберу его?

Капитан с сомнением посмотрел на меня:

— Ну, пожалуйста, оно лежит на моем столе.

— Письмо как раз насчет стола. Там кое-что надо привести в порядок.

— Шкафчики открываются хорошо.

— Есть потайной шкафчик, про который вы не знаете.

Он пожал плечами:

— Идемте.

Бросив в сумку кое-какие инструменты, я поспешил в его кабинет. Стол стоял в горделивой изоляции посреди пустой по-спартански комнаты. На его крышке лежало мое письмо.

— Можете прочитать, если хотите, — разрешил я.

Он достал письмо из конверта и начал читать вслух:

— «Дорогой сэр, стол содержит один секрет, о котором я забыл вам сказать. Если заглянете под орла, то увидите, что на дубовый лист в орнаменте можно нажать, и тогда его можно повернуть. Поверните лист так, чтобы стебелек указывал на левую лапку орла. После этого нажмите на желудь прямо над головой у орла, и…»

Он читал, а я выполнял собственные указания. Нажал на лист, повернул его — раздался щелчок. Большим пальцем я прижал желудь — и из стола примерно на дюйм выдвинулся ящичек, теперь за него можно было ухватиться и полностью открыть.

— Кажется, заклинил, — сказал я. Сунув руку под стол, я подхватил прядь фортепианной проволоки, прикрепленной к тыльной части шкафчика.

— Вот! — Я вытащил ящичек до конца. — Теперь понятно?

Капитан Доннини засмеялся:

— Майор Эванс был бы в восторге. Какая прелесть!

С восхищением он несколько раз двинул ящичек туда-сюда, поражаясь, как здорово его фронтальная часть вписывалась в орнамент.

— Жаль, что у меня нет никаких секретов.

— Европейцы без секретов не могут, — сказал я. Он ненадолго повернулся ко мне спиной. Я снова запустил руку под стол коменданта, сунул шпильку в детонатор — и снял закрепленную там бомбу.

Армагеддон в ретроспективе

© Перевод. М. Загот, 2021

Дорогой друг!

Позвольте занять минуту Вашего времени. Мы никогда не встречались, но я осмеливаюсь написать Вам, потому что о Вас хорошо отзывался наш общий друг и характеризовал Вас как человека гибкого ума, небезразличного к судьбам других людей.

Новости последних дней оказывают на нас сильнейшее влияние, и нам легко забыть то, что произошло недавно. Поэтому хочу освежить в Вашей памяти событие, потрясшее мир всего пять лет тому назад и сегодня совершенно забытое всеми, кроме нескольких из нас. Я говорю о событии, которое, по аналогии с библейским, стало известно как Армагеддон.

Возможно, Вы помните, как хаотично все начиналось в институте Пайна. Признаюсь, я пошел работать администратором в этот институт с чувством стыда и по глупости, исключительно из-за денег. У меня было много предложений, но тамошний специалист по подбору персонала обещал мне зарплату, вдвое превышавшую то, что сулил лучший из других вариантов. Недавний выпускник, я за три года нищенского существования нажил долги и согласился на эту работу, поклявшись себе поработать годик, расплатиться с долгами, что-то отложить, потом устроиться в пристойное место и даже под пытками не признаваться, что приближался к Вердигрису, штат Оклахома, ближе чем на сто миль.

Благодаря такой сделке с собственной совестью мое имя стало упоминаться рядом с именем доктора Гормана Тарбелла — одного из подлинных героев нашего времени.

Мой вклад в достижения института Пайна был самым общим — главным образом, я принес с собой навыки, типичные для выпускника в сфере делового администрирования. Эти навыки я мог бы легко применить и в другом месте, например управлять фабрикой по производству трехколесных велосипедов или парком аттракционов. Я никоим образом не участвовал в создании теорий, которые приблизили нас к Армагеддону и довели его до завершения. Я появился на месте событий довольно поздно, когда мыслительная работа в значительной мере была выполнена.

Если говорить о духовном вкладе и о самопожертвовании, список людей, благодаря которым кампания состоялась и завершилась успехом, должен возглавить, конечно же, доктор Тарбелл.

С хронологической точки зрения список этот следует начать с покойного доктора Зелига Шилдкнехта, из немецкого города Дрездена, который всю вторую часть своей жизни (и наследства) пытался, как правило бесплодно, привлечь внимание к своим теориям психических заболеваний. По сути, Шилдкнехт утверждал простую вещь: все собранные факты не противоречат только одной, самой древней, никогда и никем не опровергнутой теории психических заболеваний. Сущность ее состояла в том, что больной с нарушенной психикой находится в руках дьявола. Шилдкнехт был убежден в этом.

Он неустанно развивал эту мысль в книгах, изданных за свой счет, ибо ни один издатель не хотел с ним связываться, и настаивал на необходимости исследования, которое позволит узнать как можно больше о дьяволе, его формах, привычках, сильных и слабых местах.

Следующим в списке должен стоять американец, мой бывший работодатель, Джесси Пайн из Вердигриса. Много лет назад нефтяной магнат Пайн заказал для своей библиотеки двести футов книг. Книготорговец увидел для себя возможность избавиться — среди прочих шедевров — от собрания сочинений доктора Зелига Шилдкнехта. Пайн решил, что поскольку работы Шилдкнехта написаны на иностранном языке, значит, в них содержится нечто нежелательное для англоязычных стран. И нанял заведующего кафедрой германистики Оклахомского университета, чтобы тот прочитал ему все эти труды.

Выбор книготорговца не поверг Пайна в ярость — напротив, он пришел в восторг. Всю жизнь он страдал от недостатка образования — и вдруг выясняется, что человек с пятью университетскими дипломами разработал идею, полностью соответствующую его собственной: «Все беды человека происходят от того, что в нем сидит дьявол».

Продержись Шилдкнехт на этом свете чуть дольше, он не умер бы без гроша за душой. Но Шилдкнехт не дотянул до основания института Джесси Пайна всего два года. С той минуты каждая капля нефти из половины нефтяных скважин Оклахомы оборачивалась новым гвоздем в гроб дьявола. И каждый божий день хотя бы один ловец удачи садился в поезд и ехал к мраморным дворцам, воздвигавшимся в Вердигрисе.

Если продолжать этот список, он выйдет довольно длинным, потому что тысячи мужчин и женщин, не отличавшихся особым интеллектом и честностью, устремились по дороге исследований, намеченной Шилдкнехтом, а Пайн между тем мешками таскал им денежки. Но почти все эти мужчины и женщины были завистливыми и некомпетентными пассажирами поезда под названием «халява», какую на страницах истории еще надо поискать. Их эксперименты, как правило невероятно дорогие, являли собой сатиру на невежество и доверчивость их благодетеля, Джесси Пайна.

Все его миллионы так и были бы потрачены впустую, а я получал бы фантастическую зарплату, не слишком стараясь отработать ее, но все сложилось иначе благодаря живому мученику Армагеддона, доктору Горману Тарбеллу.

Этот старейший и весьма уважаемый сотрудник института — кряжистый мужчина за шестьдесят, страстный, с седыми патлами, был одет так, будто ночи проводил под мостами. Он вполне успешно проработал физиком в крупной научно-исследовательской лаборатории, неподалеку от Вердигриса, откуда и вышел на пенсию. Как-то раз по дороге в магазин Тарбелл заглянул в институт — выяснить, чем, черт возьми, занимаются в этих солидных сооружениях.

Я был первым, кто попался ему на глаза, и сразу понял, что передо мной человек редкого интеллекта. Весьма скромно я поведал ему о деяниях нашего института. Манера изложения подразумевала: мы с вами, люди образованные, понимаем, что это полная белиберда.

Но мой снисходительный взгляд на проект остался неразделенным — напротив, доктор Тарбелл попросил разрешения взглянуть на труды доктора Шилдкнехта. Я дал ему главный том, обобщавший все, что было изложено в остальных, и стоял, понимающе похмыкивая, пока он изучал его.

— Свободные лаборатории у вас есть? — спросил он наконец.

— Представьте себе, есть, — ответил я.

— Где?

— Пока свободен весь третий этаж. Маляры только что закончили покраску.

— Какую комнату я могу занять?

— Вы хотите получить здесь работу?

— Мне нужна тишина, покой и рабочее место.

— Вы понимаете, сэр, что любая работа здесь будет иметь отношение к демонологии?

— Это меня очень радует.

Я выглянул в коридор и, убедившись, что Пайна поблизости нет, шепотом произнес:

— Вы действительно считаете, будто в этом что-то есть?

— Какие у меня основания считать иначе? Вы можете мне доказать, что дьявол не существует?

— Нет, но все-таки… ведь ни один образованный человек не верит…

Хрясть! Палкой он хлопнул по моему почкообразному столу.

— Надо доказать, что дьявол не существует — пока это не доказано, он не менее реален, чем ваш стол.

— Да, сэр.

— Не стыдитесь вашей работы, друг мой. Происходящее здесь дает миру не меньше надежды, чем то, что творится в лабораториях по атомной энергии. «Верьте в дьявола», — говорю я, и мы будем в него верить, пока не появится серьезных причин не верить в него. Так работает наука!

— Да, сэр.

И он пошел по коридору будоражить остальных, а потом поднялся на третий этаж и выбрал комнату для своей лаборатории и тут же велел малярам заняться именно ею, потому что назавтра она должна быть готова.

Я сопроводил его наверх, держа в руке бланк заявления о приеме на работу.

— Сэр, — попросил я, — заполните, пожалуйста.

Он взял листок не глядя и сунул в карман пиджака, откуда, как из сумы, торчали всевозможные смятые бумаги. Заявление он так и не заполнил, а просто вселился в лабораторию, повергнув в смятение администрацию института.

— Насчет вашей зарплаты, сэр, — обратился к нему я. — Сколько вы хотели бы получать?

Он отмахнулся от меня как от назойливой мухи.

— Я здесь для того, чтобы заниматься исследованиями, а не дурацкими бумажками.

Год спустя вышел в свет первый ежегодный отчет института Пайна. Главное достижение сводилось к тому, что шесть миллионов долларов из денег Пайна были возвращены в оборот. Пресса западного мира назвала этот отчет самой смешной книгой года и в подтверждение опубликовала соответствующие отрывки. Коммунистическая пресса назвала отчет самой мрачной книгой года и написала несколько статей об американском миллиардере, пытающемся установить прямой контакт с дьяволом для увеличения своих прибылей.

Доктор Тарбелл оставил эти выпады без внимания.

— Мы сейчас на том этапе, на котором в свое время находились физические науки применительно к структуре атома, — весело заявил он. — У нас есть кое-какие идеи, в основе которых лежит не только вера. Над ними можно смеяться, но это невежественно и антинаучно — нам нужно время на проведение эксперимента.

Среди очевидной бессмыслицы, разбросанной по страницам отчета, особняком стояли три гипотезы доктора Тарбелла: первая — поскольку психические заболевания часто лечат электрошоком, весьма возможно, что электричество вызывает у дьявола неприятие; вторая — поскольку психические заболевания в мягкой форме часто исцеляются благодаря длительным беседам о событиях из прошлой жизни пациента, дьявола, возможно, отпугивают бесконечные разговоры о сексе и воспоминаниях детства; третья — если признать, что дьявол существует, вселяется в людей и держит их с разной степенью цепкости, его можно изгнать с помощью бесед или шока, но иногда этот процесс приводит к смерти пациента.

Я был свидетелем того, как Тарбелла допрашивал журналист по поводу этих гипотез.

— Вы шутите? — спросил тот.

— Если иметь в виду, что я предлагаю эти идеи в шутливой манере, тогда да.

— То есть вы считаете их вздором?

— Давайте остановимся на слове «шутливый», — предложил доктор Тарбелл. — Если заглянуть в историю науки, мой дорогой друг, окажется, что большая часть по-настоящему великих идей родилась из умной шутки. А любая трезвая сосредоточенность со сжатыми губами — это уже приведение в порядок обрывков великих идей.

Однако миру больше пришлось по душе слово «вздор». Постепенно в прессе вслед за смехотворными историями из Вердигриса стали появляться смехотворные картинки. Например, у человека на голове наушники, через его голову идет небольшой электрический ток, и дьявол от этого испытывает неудобства. Говорилось, что уровень тока незначительный, но я как-то надел такие наушники на себя, и ощущение было крайне неприятное. Припоминаю еще один эксперимент, запечатленный в виде карикатуры: женщина с легкими психическими отклонениями рассказывает о своем прошлом, находясь под огромным стеклянным колпаком. Предполагалось, что он уловит какое-то опознаваемое присутствие дьявола, теоретически подвергаемого постепенному изгнанию. Такие картинки, чередуясь, отражали новые пути борьбы с дьяволом и состязались друг с другом в нелепости и дороговизне.

А потом пришел черед операции, названной мною «Крысиная нора». В связи с ней Пайну впервые за многие годы пришлось внимательно изучить свой банковский счет. В результате этого исследования он решил заняться поисками новых нефтяных месторождений. «Крысиная нора» подразумевала пугающие расходы, и я высказался против. Но, несмотря на мои возражения, доктор Тарбелл убедил Пайна в том, что есть только один способ проверить теории о дьяволе: поставить эксперимент на большой группе людей. И на повестке дня возникла операция «Крысиная нора» — попытка полностью освободить от дьявола округа Новата, Крейг, Оттава, Делавэр, Адейр, Чероки, Уэгонер и Роджерс. Чтобы проверить результат, решили не проводить эксперимент в округе Мэйс, расположенном как раз между остальными.

В первых четырех округах раздали 97 тысяч наушников, которые за вознаграждение нужно было носить круглые сутки. В последних четырех открыли специальные центры, куда люди приходили — тоже за вознаграждение — как минимум два раза в неделю и делились рассказами о своем прошлом. Управление этими центрами я передал своей помощнице. В этих заведениях я чувствовал себя крайне некомфортно, ибо там царила атмосфера жалости к себе и приходилось выслушивать скучнейшие причитания.

Через три года доктор Тарбелл передал Джесси Пайну конфиденциальный отчет о ходе эксперимента, после чего попал на больничную койку в состоянии истощения. Отчет носил предварительный характер, и доктор Тарбелл просил Пайна никому его не показывать — до завершения работы еще далеко, очень далеко.

Воображаю, как был потрясен доктор Тарбелл, услышав по радио в больничной палате: ведущий национального канала представляет Пайна, и тот, после невнятной преамбулы, говорит:

— Значит, мы взяли под защиту восемь округов и всыпали дьяволу по первое число. Застарелые случаи были, но ни одного нового, если не считать пяти человек, не способных толком ничего про себя рассказать, и еще семнадцати, у которых сели батарейки. А вот посередке дьявол разгулялся, мы ведь людей из округа Мэйс оставили с дьяволом наедине, вот они и мучились, как обычно…

— Все беды мира оттого, что с первого дня в нем правит дьявол, — сказал в завершение Пайн. — Вот мы его и выперли из северо-восточной Оклахомы, за исключением округа Мэйс, да и оттуда выпрем и вообще сотрем с лица земли. В Библии сказано, что между добром и злом разразится великая битва. Считаю, что она как раз и началась.

— Старый идиот! — вскричал Тарбелл. — Господи, что же теперь будет?

Исторический момент для высказывания Пайна был самым неподходящим, и ситуация оказалась взрывоопасной. Вспомните времена: весь мир, словно под влиянием каких-то колдовских чар, разделился на две враждующие половины, совершались какие-то действия и противодействия, которые, как представлялось, чреваты катастрофой. Никто не знал, что делать. Никто уже не мог управлять судьбами человечества. Каждый день был наполнен безнадежностью и отчаянием, а новости становились все хуже и мрачнее.

И тут из Вердигриса, штат Оклахома, звучит заявление, что по миру гуляет дьявол — источник всех наших бед. К тому же приводятся доказательства и вариант решения проблемы!

Земля издала вздох облегчения, и его, наверное, услышали в других галактиках. Так, значит, во всех бедах человечества виноваты не русские, не американцы, не китайцы, не англичане, не ученые, не генералы, не финансисты с политиками, вообще, хвала Господу, не бедолаги-люди! С людьми все в порядке, они существа достойные, невинные и умные, — это все дьявол, это он пускает под откос все добрые начинания человечества! Самоуважение в среде людей возросло в тысячи раз, и никто не потерял лица — кроме дьявола.

Политики на всех континентах кинулись к микрофонам и в один голос заявили: мы против дьявола! Редакционные статьи мировой прессы выражали ту же бесстрашную позицию: дьявол не пройдет! Сторонников у него не было.

В ООН малые страны внесли резолюцию: все большие страны, подобно любящим детям, каковы они, в сущности, и есть, должны взяться за руки и навсегда изгнать с земли злейшего врага человечества — дьявола.

Несколько месяцев после сенсационного заявления Пайна все новости были связаны с Армагеддоном — чтобы вытеснить их оттуда, пришлось бы как минимум сварить собственную бабушку или устроить безумную битву на топорах в детском приюте. Раньше местные журналисты развлекали своих читателей всякими сомнительными диковинками в Вердигрисе — теперь они мгновенно превратились в знатоков и рассуждали о братпухрианских гонгах дьявола, эффективности крестов на подошвах, черной мессе и глубинном познании. Почта трудилась, как под Рождество, доставляя горы писем в ООН, в госструктуры, в институт Пайна. Судя по всему, народ и так знал, что все беды происходят от дьявола. Многие утверждали, что видели его лично, почти каждый имел неплохой план, как от него избавиться.

Попадались и такие, кто считал, что вся эта кампания — бред сивой кобылы. Но они чувствовали себя как страховой агент похоронного бюро на вечеринке в честь новорожденного — поэтому просто пожимали плечами и помалкивали. А если кто-то пытался что-то вякнуть, на него все равно не обращали внимания.

В числе сомневающихся был и доктор Горман Тарбелл. «Боже правый, — говорил он с тоской в голосе, — мы же сами не знаем, что именно доказали наши эксперименты. Они ведь только начались. Пройдут годы, прежде чем мы с уверенностью скажем, прижали мы дьявола или нет. Теперь из-за Пайна весь мир возликовал: сейчас мы включим пару приборчиков, и жизнь на земле снова станет раем». Но его никто не слушал.

Пайн, к тому времени уже обанкротившийся, передал свой институт в ведение ООН, и была создана структура под названием ЮНДИКО — Комитет по демонологическим исследованиям при ООН. Доктор Тарбелл и я представляли в этом комитете Америку, и первое заседание состоялось в Вердигрисе. Меня избрали председателем, и я, как вы, вероятно, догадались, стал объектом всякого рода дурных шуток — мол, кому же еще возглавлять такой комитет, как не человеку с моей фамилией.

Тут было от чего прийти в уныние: от этого комитета ждали — и даже требовали — серьезных результатов, а у его членов не хватало элементарных базовых знаний о предмете. Мандат, который выдало нам человечество, был нацелен не на предотвращение психических заболеваний — нет, перед нами стояла задача уничтожить дьявола. Тем не менее потихоньку-полегоньку мы разработали план действий, и главные идеи исходили от доктора Тарбелла.

— Мы ничего не можем обещать, — сказал он. — Но нам предоставлена возможность поставить эксперимент в масштабе всей планеты. Поскольку все тут основано на предположениях, никто не мешает нам предположить кое-что еще. Допустим, что дьявол — это эпидемия, вот и займемся лечением этого заболевания. Если создадим такие условия, что дьяволу в человеческом теле станет неуютно — во всех уголках земли, — тогда он исчезнет, или умрет, или переберется на другую планету, или займется другими своими делами, если он вообще существует.

Мы прикинули: чтобы оснастить электрическими наушниками всех мужчин, женщин и детей, необходимо около 20 миллиардов долларов плюс еще 70 миллиардов в год на батарейки. Победа в современных войнах не дается даром. Но вскоре мы выяснили, что люди готовы платить такую высокую цену только за убийство ближнего.

Более практичной показалась технология Вавилонской башни. За разговоры денег не берут. И ЮНДИКО выдал первую рекомендацию: создать по всему миру центры, куда, влекомые тем или иным способом убеждения, в зависимости от местных обычаев — долларом, штыком или угрозой проклятия, будут регулярно приходить граждане и облегчать душу рассказами о детских или сексуальных впечатлениях.

Эта рекомендация была первым признаком того, что ЮНДИКО намерен разобраться с дьяволом по-деловому. Однако тут же стало ясно, что в море энтузиазма есть глубоководные и смутные течения. Многие лидеры подстраховывались, высказывали невнятные возражения, причем сама терминология была весьма туманной, например: «Это противоречит нашему великому национальному наследию, ради которого наши прародители шли на неисчислимые жертвы…» Никто не заявлял об этом прямо — хватало благоразумия, — что он берет сторону дьявола, но все равно из высших сфер поступали осторожные советы, весьма походившие на сигнал к полному бездействию.

Поначалу доктор Тарбелл полагал, что подобная реакция объясняется страхом — мол, дьявол отомстит людям за то, что они решили объявить ему войну. Но потом, проанализировав состав оппозиции и сделанные ею заявления, он весело заметил: «Это же надо — да они думают, что мы можем преуспеть! И наложили в штаны от страха — ведь если окажется, что дьявола среди нас больше нет, им останется только собак ловить».

Но, как я уже сказал, сами мы считали: вероятность изменить мир хотя бы на йоту у нас одна на триллион. Благодаря одному событию, а также подводным течениям в рядах оппозиции наши шансы на успех снизились до одного на октильон.

Событие произошло вскоре после того, как наш комитет выдал свою первую рекомендацию. «Любому дураку известно, как без излишней мороки избавиться от дьявола, — шепнул один американский делегат другому на заседании Генеральной Ассамблеи ООН. — Пара пустяков. Взорвать его к чертям собачьим в его кремлевском логове — и все дела». Он был убежден, что стоявший перед ним микрофон выключен, но, Боже, как он ошибался!

Его комментарий транслировали по системе для публичных выступлений и, как полагается, перевели на четырнадцать языков. Советская делегация вышла из зала и тут же отправила телеграмму на Родину: как себя вести? Часа через два они вернулись в здание ООН с заявлением:

«Настоящим граждане Союза Советских Социалистических Республик снимают свою поддержку Комитета по демонологическим исследованиям при ООН, так как деятельность этого комитета — исключительно внутреннее дело Соединенных Штатов Америки. Советские ученые полностью согласны с открытиями, сделанными в институте Пайна по поводу присутствия дьявола на территории Соединенных Штатов. Но, используя ту же экспериментальную методику, наши ученые не обнаружили никаких следов присутствия дьявола на территории СССР и поэтому считают данную проблему чисто американской. Граждане СССР желают гражданам Соединенных Штатов Америки всяческих успехов в их сложном предприятии с тем, чтобы США как можно быстрее стали полноправными членами семьи дружественных стран».

В Америке без особых колебаний объявили: любые действия ЮНДИКО в США будут означать пропагандистскую победу русских. Эту точку зрения поддержали и другие страны, заявившие, что от дьявола они уже освободились. И ЮНДИКО тут же пришел конец. Признаться, я испытал облегчение и радость. От ЮНДИКО у меня уже начала пухнуть голова.

Институт Пайна тоже приказал долго жить, ведь Пайн просадил все свои денежки, и ему оставалось только закрыть двери в Вердигрисе. После объявления о закрытии института мой кабинет подвергся нападению бездельников, нашедших в Вердигрисе синекуру, и я сбежал в лабораторию доктора Тарбелла.

Когда я вошел, он раскалившейся железякой зажигал сигару. Доктор Тарбелл кивнул и сквозь сигарный дым покосился на оставшихся без финансирования демонологов, которые толклись внизу под окнами.

— Давно пора избавиться от этих мошенников — надо заняться работой.

— Так мы тоже едва концы с концами сводим.

— Сейчас деньги мне не нужны, — заметил Тарбелл. — Мне нужно электричество.

— Тогда поторопитесь — последний мой чек за электричество был совсем хлипким. А над чем вы, собственно, работаете?

Он припаял проводок к медному барабану высотой примерно четыре фута и футов шесть в диаметре, наверху была крышка.

— Я буду первым выпускником Массачусетского технологического института, который проплывет через Ниагарский водопад в бочке. Как думаешь, на жизнь этим можно заработать?

— Я серьезно.

— Сплошной здравый смысл. Прочитай-ка мне кое-что вслух. Вон книга — открой, где заложена страница.

Книга — классика в области оккультных наук — называлась «Золотая ветвь». Ее написал сэр Джеймс Джордж Фрэзер. Открыв книгу на заложенной странице, я обнаружил в подчеркнутом абзаце описание черной мессы, она же месса святого Секера. Я прочитал вслух: «Мессу святого Секера можно служить только в разрушенной или брошенной церкви, где мрачно ухают совы, где в полумраке носятся летучие мыши, где останавливаются на ночлег цыгане и где жабы сидят у оскверненного алтаря. Туда ночью приходит плохой священник… и в одиннадцать, с первым ударом часов, начинает бормотать мессу задом наперед и заканчивает в тот момент, когда часы отбивают двенадцать… Благословляемый им черен и состоит из трех пунктов. Он не освящает вина, но вместо этого пьет воду из колодца, куда бросили тело некрещеного младенца. Он крестится, но на земле и левой ногой. Еще он делает много такого, на что добрый христианин если посмотрит, то сразу ослепнет, оглохнет и онемеет до конца жизни».

— Ну и ну, — выдохнул я.

— После этого должен выскочить дьявол, как по сигналу пожарной тревоги выскакивает пожарная лестница, — пояснил доктор Тарбелл.

— Неужели вы думаете, что это работает?

Он пожал плечами.

— Я не пробовал. — Внезапно погас свет. — Вот оно, — вздохнул доктор Тарбелл и положил паяльник. — Больше нам тут делать нечего. Пошли искать некрещеного младенца.

— А барабан зачем, не скажете?

— Разве это не очевидно? Прибор для поимки дьявола.

— Само собой. — Я неуверенно улыбнулся и на всякий случай отошел подальше. — И вы хотите приманить его тортом «Пища дьявола».

— Мой друг, одна из основных теорий, рожденных в институте Пайна, гласит: к «пище дьявола» дьявол совершенно безразличен. А вот к электричеству он далеко не безразличен, и если бы мы оплатили счет за электричество, оно побежало бы по стенкам и крышке барабана. То есть мы заманиваем туда дьявола, включаем рубильник — и дьяволу хана. Или нет. Кто знает? У кого хватило безумия попробовать? Но сначала, как сказано в рецепте по приготовлению рагу из кролика, надо поймать кролика.

Я ведь уже надеялся, что демонологии конец, и планировал заняться чем-то другим. Но упорство доктора Тарбелла вдохновило меня, и я решил остаться — посмотреть, какую штуку теперь выкинет его «шутливый интеллект».

Полтора месяца спустя доктор Тарбелл и я погрузили медный барабан на тележку, подсоединили к нему провод от катушки, висевшей у меня на спине, и в полутьме спустились с холма в долину реки Могаук, на которую бросали отсвет огни Скенектади.

Между нами и рекой находился заброшенный участок старого канала Эри. Использовать его давно перестали, заменив каналами, вырытыми в самой реке, — в бурой стоячей воде отражалась слепившая нас полная луна. Рядом в развалинах лежала старая гостиница, где когда-то останавливались барочники и путешественники, но сейчас эта территория была предана полному забвению.

А возле развалин ютилась обглоданная церковь без крыши.

На фоне ночного неба, решительный и неукротимый, торчал старый шпиль, а местная паства состояла из гнили и привидений. Мы вошли в церковь и услышали, как где-то от натуги загудел паром, тащивший вверх по реке баржи, — и эхо этого клича донеслось до нас через долинный ландшафт, эхо задавленное и похоронное.

Ухнула сова, над головами мелькнула летучая мышь. Доктор Тарбелл подкатил барабан поближе к алтарю. Я подсоединил провода из катушки к выключателю, а выключатель соединил с барабаном, для чего потребовалось еще футов двадцать провода. Другой конец линии был включен в сеть фермерского дома на холме.

— Который час? — шепотом спросил доктор Тарбелл.

— Без пяти одиннадцать.

— Хорошо, — сказал он слабым голосом. Мы оба были охвачены страхом. — Послушай, думаю, ничего не случится — в смысле, с нами, — но на всякий случай в фермерском доме я оставил письмо.

— Я тоже. — С этими словами я вцепился ему в руку. — Знаете что, давайте все это отменим, а? — взмолился я. — Ведь если дьявол есть и мы пытаемся загнать его в угол, он ведь на нас окрысится — а возможности у него сами знаете какие!

— Можешь не оставаться, — произнес Тарбелл. — С выключателем я справлюсь и сам.

— Вы решили довести это дело до конца?

— Хотя и дрожу от страха, — признался он.

Я тяжело вздохнул:

— Хорошо. Помоги вам Господь. Выключатель беру на себя.

— Ну и ладно, — в голосе его звучало изнеможение, — надевай защитные наушники, и пошли.

Колокола на часовне в Скенектади начали отбивать одиннадцать.

Доктор Тарбелл сглотнул слюну, сделал шаг к алтарю, отогнал пристроившуюся жабу и запустил зловещую церемонию.

Он готовился к исполнению этой роли и репетировал не одну неделю, я же тем временем искал подходящее место с мрачными декорациями. Мне не удалось найти колодец, куда швырнули некрещеного младенца, но я нарыл достаточно других мерзостей той же категории — даже самый извращенный дьявол счел бы их достойной заменой.

И вот теперь, во имя науки и человечества, доктор Тарбелл собирался вложить всю душу в мессу святого Секера. С выражением ужаса на лице он намеревался совершить такое, на что добрый христианин если посмотрит, то сразу ослепнет, оглохнет и онемеет до конца жизни.

Мне пока удавалось оставаться в здравом уме, и я с облегчением вздохнул, когда часы на башне в Скенектади начали отбивать двенадцать.

— Явись, сатана! — вскричал доктор Тарбелл с первым ударом. — Услышь слуг своих, повелитель ночи, и явись!

Часы пробили последний раз, и доктор Тарбелл, совершенно обессиленный, сполз на пол вдоль алтаря. Вскоре он выпрямился, пожал плечами и улыбнулся.

— Ну и черт с ним! — сказал он. — Пока сам не попробуешь, не узнаешь, верно?

Доктор Тарбелл снял наушники.

Я взял отвертку, собираясь отсоединить проводку.

— Ну, теперь, надеюсь, комитет ЮНДИКО и институт Пайна точно закроются.

— Кое-какие идеи у меня еще есть, — возразил доктор Тарбелл. И вдруг завыл.

Я поднял голову и увидел: глаза навыкате, лицо перекошено в каком-то оскале, сам весь дрожит. Он пытался что-то сказать, но из горла доносилось лишь придушенное бульканье.

Далее началась фантастическая борьба — ничего подобного человеку видеть еще не приходилось. Десятки художников пытались отразить эту картину на полотне, они рисовали Тарбелла с выпученными глазами, с багровым лицом, с завязанными в узлы мускулами, но реальную героику Армагеддона им не удалось передать ни на йоту.

Тарбелл упал на колени, словно борясь с цепями, которые держал гигант, и пополз к медному барабану. Одежда его пропиталась потом, он сопел и пыхтел. Когда Тарбелл пытался перевести дыхание, невидимые силы оттаскивали его назад. Но он снова поднимался на колени и упрямо полз вперед, отвоевывая утраченные дюймы.

Он добрался-таки до барабана, замер перед ним в нечеловеческом напряжении, будто поднимал гору кирпичей, — и бухнулся в отверстие. Я услышал, как он скребет внутри изоляцию, а его прерывистое дыхание многократно и пугающе усиливалось.

Я лишился дара речи, не в силах поверить глазам, не в силах понять, что происходит и что будет дальше.

— Пора! — крикнул доктор Тарбелл из барабана. Рука его на миг высунулась, захлопнула крышку барабана, и он снова закричал, хотя голос был далеким и слабым: — Пора!

И тогда я понял, и меня затрясло, к горлу подкатила тошнота. Я понял, чего он хотел от меня, о чем просил остатками своей души, которую в эту секунду поглощал дьявол.

Я закрыл крышку барабана снаружи — и повернул выключатель.

Слава Богу, Скенектади был совсем рядом. Я позвонил профессору Юнион-колледжа с кафедры электротехники, и за сорок пять минут он разработал и установил примитивный воздушный шлюз, через который доктору Тарбеллу можно было доставить воздух, пищу и воду. Заметьте, между ним и окружающей средой поддерживался электрический барьер, гарантирующий защиту от дьявола.

Разумеется, самым скорбным аспектом этой трагической победы над дьяволом стало помутнение рассудка доктора Тарбелла. От этого выдающегося инструмента мало что осталось. И это оставшееся теперь использует его голос и тело, пресмыкается и жаждет сочувствия и свободы, при этом лжет напропалую, в частности, утверждает, что доктора Тарбелла в барабан запихнул я. Поэтому и на мою долю выпало немало боли и страданий.

Дело Тарбелла, увы, противоречиво, а по пропагандистским соображениям наша страна не может официально признать, что вот здесь был пойман дьявол, Фонд защиты Тарбелла остался без государственных субсидий. Затраты на содержание капкана дьявола — и его внутреннего наполнения — покрываются взносами людей, у которых есть чувство общественного долга, например Вами.

Затраты фонда, текущие и предполагаемые, удивительно скромны — если учесть пользу для человечества. Силовую установку мы улучшили лишь в необходимой степени. Церковь покрыли крышей, выкрасили, заизолировали, поставили вокруг нее забор, подгнившие доски заменили новыми, установили отопление и резервный генератор. Согласитесь, тут нет ничего лишнего.

Мы ввели самые жесткие ограничения на расходы, но фонд обнаружил, что его казна сильно оскудела из-за посягательств инфляции. Мы что-то отложили на легкое развитие, но эта сумма ушла на текущую эксплуатацию. Фонд финансирует трех сотрудников — абсолютный минимум, — которые работают посменно круглые сутки. Их обязанности: кормить доктора Тарбелла, отгонять зевак и поддерживать в норме электрооборудование. Этих людей нельзя сократить, ибо возможна ни с чем не сравнимая катастрофа: победа в битве Армагеддон в мгновение ока обернется поражением. Руководство же, включая меня, выполняет свои обязанности бесплатно.

Нам нужно искать новых друзей, потому что наши финансовые потребности чистой эксплуатацией не ограничиваются. Именно поэтому я обращаюсь к Вам. Непосредственное обиталище доктора Тарбелла после первых кошмарных месяцев в барабане увеличилось в размерах — теперь это изолированная камера с медным покрытием восьми футов в диаметре и шести в высоту. Вы согласитесь: для того, что осталось от доктора Тарбелла, эти жилищные условия весьма скромны. Мы надеемся, что благодаря Вашим открытым сердцам и дающим рукам зону его жизни удастся расширить до маленького кабинета, спальни и ванной комнаты. Недавние исследования показали: есть надежда сделать для него токопроводящее окно, хотя такое окно обойдется дорого.

Но ведь никакие затраты не сопоставимы с тем, что сделал для нас доктор Тарбелл. Если пожертвований от новых друзей — Вас — будет достаточно, мы хотели бы наряду с расширением жилой зоны для доктора Тарбелла поставить ему памятник перед церковью, начертав на постаменте бессмертные слова, которые он написал в письме за несколько часов до того, как вступил в победную схватку с дьяволом:

«Если сегодня мне суждено победить, человечество освободится от дьявола. Можно ли мечтать о большем? А если найдутся и другие люди, которым удастся освободить землю от тщеславия, невежества и нищеты, человечество заживет спокойно и счастливо — доктор Горман Тарбелл».

Для нас ценно любое пожертвование.

С уважением

доктор Люцифер Мефисто,

председатель правления.

Ископаемые муравьи

© Перевод. М. Клеветенко, 2021

I

— Вот так глубина! — Осип Брозник, сжав поручень, вглядывался в гулкую тьму. После долгого подъема в гору он дышал с усилием, лысина вспотела.

— Да уж, глубина так глубина, — заметил его брат Петр, долговязый и нескладный юноша двадцати пяти лет, ежась в отсыревшей от тумана одежде. Петр хотел придумать замечание посолиднее, но не нашелся. Выработка и вправду впечатляла. Назойливый начальник шахты Боргоров утверждал, что ее пробили почти на тысячу метров на месте источника радиоактивной минеральной воды. То, что урана в шахте так и не обнаружили, ничуть не смущало Боргорова.

Петр с любопытством его разглядывал. На вид надменный сопляк, но шахтеры упоминали его имя со страхом и уважением. Люди опасливо шептались, что Боргоров — четвероюродный брат самого Сталина и далеко пойдет, а нынешняя трудовая повинность лишь ступень в его карьере.

Петра и его брата, ведущих русских мирмекологов, специально вызвали из Днепропетровского университета ради этой ямы, вернее, ради окаменелостей, которые в ней обнаружили. Мирмекология, объясняли братья бесконечному числу охранников, преграждавших им путь к цели, — отрасль науки, изучающая муравьев. Предположительно в яме скрыты богатые залежи ископаемых.

Петр столкнул вниз камень размером с голову, поежился и, фальшиво насвистывая, отошел в сторону. Ученый до сих пор переживал недавнее унижение: месяц назад его принудили публично отречься от собственного исследования Raptiformica sanguinea, воинственных рабовладельцев, живущих под изгородью. Петр представил ученому сообществу свою работу — результат фундаментальных исследований и научного подхода, — а в ответ получил резкую отповедь из Москвы. Люди, неспособные отличить Raptiformica sanguinea от сороконожки, заклеймили его ренегатом, тяготеющим к низкопоклонству перед растленным Западом. Петр в сердцах сжимал и разжимал кулаки. Фактически ему пришлось извиняться, что его муравьи не желали вести себя так, как хотелось коммунистическим шишкам от науки.

— При грамотном руководстве, — разглагольствовал Боргоров, — люди способны достичь невозможного. Шахту прошли всего за месяц после того, как был получен приказ из Москвы. Кое-кто весьма высокопоставленный надеялся, что мы обнаружим уран, — добавил он таинственно.

— Теперь медаль получите, — рассеянно заметил Петр, ощупывая колючую проволоку, натянутую вокруг шахты. Моя репутация меня опережает, думал он. Вероятно, поэтому Боргоров избегал его взгляда, обращаясь только к Осипу: Осипу твердокаменному, надежному, идеологически непогрешимому; Осипу, который отговаривал Петра от публикации сомнительной статьи и сочинял за него опровержение. А теперь старший брат громко сравнивал шахту с пирамидами, висячими садами Вавилона и Колоссом Родосским.

Боргоров отвечал путано и невнятно, Осип ловил каждое слово, поддакивал, и Петр позволил глазам и мыслям побродить по удивительной новой стране. Под ними лежали Рудные горы, отделявшие Восточную Германию, оккупированную советскими войсками, от Чехословакии. Серые людские реки втекали и вытекали из шахт и штолен, выбитых в зеленеющих склонах: грязная красноглазая орда, добывающая уран…

— Когда будете смотреть окаменелости? — спросил Боргоров, вклиниваясь в мысли Петра. — Их уже заперли на ночь, но завтра в любое время. Образцы разложены по порядку.

— Что ж, — сказал Осип, — лучшую часть дня мы убили, чтобы сюда добраться, так что давайте приступим завтра.

— А вчера, позавчера и третьего дня просидели на жесткой скамье, дожидаясь пропусков, — устало сказал Петр и тут же спохватился: снова он говорил невпопад. Черные брови Боргорова взлетели, Осип смерил брата недовольным взглядом. Петр нарушил одно из главных правил Осипа: «Никогда ни на что не жалуйся».

Петр вздохнул. На полях сражений он тысячи раз доказывал свой патриотизм, а теперь его соотечественники видят в каждом его слове и жесте измену. Он виновато посмотрел на Осипа, прочтя в ответном взгляде старое доброе правило: «Улыбайся и не спорь».

— Меры предосторожности выше всяких похвал, — осклабился Петр. — Учитывая объем работы, просто удивительно, что им потребовалось для проверки всего три дня.

Он прищелкнул пальцами.

— Вот это эффективность труда!

— На какой глубине вы нашли окаменелости? — перебил Осип, резко меняя тему.

Брови Боргорова так и остались приподнятыми. Очевидно, Петру удалось еще больше упрочить свою ненадежную репутацию.

— Мы наткнулись на них в нижних слоях известняка, до того, как добрались до песчаника и гранита, — с недовольным видом отвечал Боргоров Осипу.

— Вероятно, середина мезозоя, — заметил Осип. — Мы надеялись, что вы обнаружили окаменелости ниже. — Он поднял руки. — Не поймите нас превратно. Мы счастливы, что вы нашли их, но мезозойские муравьи не так интересны, как их возможные предшественники.

— Никто и никогда не видел окаменелостей более ранних периодов, — подхватил Петр, из всех сил пытаясь исправить положение. Боргоров по-прежнему его игнорировал.

— Мезозойские муравьи практически неотличимы от нынешних, — вступил Осип, жестами исподтишка призывая Петра к молчанию. — Они существовали большими колониями, разделяясь на рабочих, солдат и так далее. Любой мирмеколог отдаст правую руку, чтобы узнать, как жили муравьи до образования колоний — как они стали такими, какими их знаем мы. Вот это было бы открытие!

— Очередной прорыв русских, — поддакнул Петр и снова не получил ответа. Он мрачно уставился на парочку живых муравьев, безуспешно тянувших в разные стороны издыхающего навозного жука.

— А вы их видели? — возразил Боргоров, помахав маленькой жестяной коробочкой перед носом Осипа, отщелкнул крышку ногтем. — Это, по-вашему, пустяки?

— Господи, — пробормотал Осип, осторожно принимая жестянку и держа ее на вытянутой руке, чтобы Петр разглядел отпечаток муравья в известняковой пластине.

Петр, охваченный исследовательским пылом, вмиг забыл о своих печалях.

— Почти три сантиметра длиной! Посмотри на благородную форму головы, Осип! Никогда не думал, что назову муравья красавцем! Возможно, именно большие мандибулы делают их уродливыми. — Он показал на место, где полагалось находиться мощным жвалам. — У этого экземпляра они почти не видны! Осип, это домезозойские муравьи!

Довольный Боргоров приосанился, расставил ноги, развел ручищи. Это диво появилось на свет из его шахты.

— Смотри, смотри, что тут за щепка рядом с ним? — воскликнул Петр. Вытащив из нагрудного кармана лупу, он навел ее на муравья и прищурился. Сглотнул. — Осип, — голос Петра дрогнул, — скажи, что ты видишь.

Осип пожал плечами.

— Какой-нибудь паразит или растение. — Он поднес пластину к лупе. — Возможно, кристалл или… — Осип побледнел. Дрожащими руками он передал лупу и окаменелость Боргорову.

— Товарищ, скажите, что вы видите.

— Я вижу, — пропыхтел покрасневший от натуги Боргоров, — я вижу… — он прокашлялся, — толстую палку.

— Да присмотритесь же! — хором воскликнули Петр и Осип.

— Ну, если подумать, эта штука напоминает — Господи прости! — напоминает…

Он запнулся и растерянно посмотрел на Осипа.

— Контрабас? Верно, товарищ? — спросил тот.

— Контрабас, — выдохнул Боргоров…

II

В дальнем конце барака на окраине шахтерского поселка, куда поместили Петра и Осипа, пьяные игроки ожесточенно резались в карты. Снаружи бушевала гроза. Братья, сидя на койках, без конца передавали друг другу бесценную окаменелость, гадая, какие сокровища принесет завтра утром Боргоров.

Петр ощупал матрац — солома, тонкий слой соломы в грязном белом мешке на голых досках. Он старался дышать ртом, не впуская спертый воздух в чувствительные ноздри.

— А если это детская игрушка, которую неведомым образом занесло в один пласт с муравьем? Когда-то здесь стояла игрушечная фабрика.

— Ты когда-нибудь видел игрушечный контрабас? Я уж не говорю о размере! Для такой работы нужен лучший ювелир на свете. Да и Боргоров клянется, что никто не смог бы проникнуть так глубоко, по крайней мере в последние двести миллионов лет.

— Стало быть, вывод один, — сказал Петр.

— Стало быть, так, — отозвался Осип и промокнул лоб алым носовым платком.

— Что может быть хуже этого свинарника? — произнес Петр.

Заметив, что один-два картежника оторвались от игры, Осип с силой пнул брата ногой.

— Свинарник, — рассмеялся какой-то человечек, отшвырнул карты, подошел к своей койке и выудил из-под матраца бутылку коньяку. — Выпьем, товарищ?

— Петр! — строго сказал Осип. — Мы кое-что забыли в деревне. Придется вернуться прямо сейчас.

Петр уныло поплелся за старшим братом под дождь. На улице Осип схватил Петра за локоть и втолкнул под хлипкий навес.

— Петр, братишка, когда же ты вырастешь? — Осип тяжело вздохнул и заломил руки. — Этот человек — из органов! — Он провел короткопалой ладонью по блестящей поверхности, откуда когда-то росли волосы.

— Свинарник и есть, — упрямо бросил Петр.

— Даже если и так! — всплеснул руками Осип. — Разумно ли сообщать об этом им? — Он положил брату руку на плечо. — После того нагоняя любое неосторожное слово навлечет на тебя ужасные бедствия. На нас обоих. — Осип вздрогнул. — Ужасные бедствия.

Окрестности осветила молния, и Петр успел разглядеть, что склоны все так же бурлят ордами копателей.

— Может быть, мне вообще не стоит раскрывать рот?

— Я прошу только, чтобы ты следил за своими словами. Для твоего же блага, Петр. Подумай сам.

— Все, о чем ты запрещаешь говорить, правда. Как и статья, после которой мне пришлось каяться. — Петр подождал, пока затихнет громовая канонада. — Я не должен говорить правду?

Осип с опаской заглянул за угол, щурясь в темноту.

— Не всю правду, — прошептал он, — если хочешь выжить. — Осип засунул руки в карманы, втянул плечи. — Уступи, Петр. Учись терпеть. Другого пути нет.

Не сказав больше ни слова, братья вернулись в барак, к смраду и осуждающим взглядам, хлюпая насквозь промокшими ботинками.

— К большому сожалению, наши вещи заперты до утра, — громко объявил Осип.

Петр повесил на гвоздь пальто — капли застучали по жесткой койке, — стянул ботинки. Он двигался замедленно и неуклюже, придавленный жалостью и недоумением. Как молния, на миг осветившая серые толпы и изрытые шахтами склоны, этот разговор обнажил во всей неприглядной наготе ранимую дрожащую душу его брата. Осип казался Петру хрупкой фигуркой в водовороте, отчаянно цепляющейся за плот компромисса.

Петр опустил глаза на свои дрожащие пальцы.

«Другого пути нет», — сказал Осип. И был прав.

Осип натянул одеяло на голову, загородившись от света. Пытаясь прогнать горькие мысли, Петр погрузился в созерцание окаменелости. Внезапно белая пластина треснула в его сильных пальцах, разломившись на две части. Петр печально рассматривал разлом, гадая, как склеить половинки. Заметив крохотное серое пятно, вероятно, минеральное отложение, он лениво навел на него лупу.

— Осип!

Сонный брат высунулся из-под одеяла.

— Чего тебе, Петр?

— Смотри.

Осип целую минуту молча разглядывал пластину через лупу.

— Не знаю, смеяться, плакать или глаза таращить, — произнес он хрипло.

— Это то, что я думаю? — спросил Петр.

— Да, Петр, да, это книга, — кивнул Осип.

III

Осип и Петр без конца зевали, ежась в промозглой полутьме горного утра. Но даже после бессонной ночи их покрасневшие глаза горели возбуждением, любопытством, нетерпением. Боргоров, перекатываясь с пятки на мысок на толстых подошвах, бранил солдатика, возившегося с замком.

— Хорошо спали? — заботливо спросил Осипа Боргоров.

— Превосходно. Словно на облаке, — отвечал Осип.

— Я спал как убитый, — громко сказал Петр.

— Неужели? — ухмыльнулся Боргоров. — Это в свинарнике-то? — без улыбки добавил он.

Дверь отворилась, и двое неприметных рабочих-немцев начали выносить из сарая для инструментов ящики с осколками известняка. Петр заметил, что каждый ящик пронумерован и рабочие расставляют их по порядку вдоль линии, которую Боргоров прочертил в грязи подбитой железом пяткой.

— Вот, вся партия, — сказал Боргоров, показывая толстым пальцем. — Один, второй, третий. Первый, самый глубокий пласт — то, что было внутри известняка, остальное — над ним, в порядке возрастания номеров.

Начальник шахты стряхнул пыль с рук и довольно вздохнул, словно сам перетаскал все ящики.

— А теперь, если позволите, не буду мешать вам работать. — Он прищелкнул пальцами, и солдат погнал пленных немцев вниз по склону. Боргоров последовал за ними, подпрыгивая на ходу, чтобы попасть в ногу.

Петр и Осип кинулись к ящику с самыми древними образцами и вывалили их на землю. Выстроив по пирамидке из белых камней, они уселись рядом по-турецки и принялись увлеченно их сортировать. Гнетущий разговор прошлой ночи, политическая опала, в которую угодил Петр, пронизывающая сырость и завтрак из остывшей перловки, которую запивали холодным чаем, — все было забыто, сведено к простейшему знаменателю: их охватило общее для всех ученых чувство — сокрушающее любопытство, слепое и глухое ко всему, кроме того, что могло его утолить.

Неведомая катастрофа выхватила крупного муравья из жизненной рутины, заключив в каменную могилу, откуда спустя миллионы лет его извлекли рабочие Боргорова. Перед ошеломленными Осипом и Петром было свидетельство того, что некогда муравьи жили как свободные личности, чья культура могла соперничать с культурой новых дерзких хозяев Земли, людей.

— Что там? — спросил Петр.

— Я нашел еще несколько этих крупных красавцев, — отвечал Осип. — Кажется, им не слишком нравилось общество своих сородичей. Самая большая группа состоит из трех особей. Ты расколол еще что-нибудь?

— Нет, пока изучаю поверхности.

Петр перекатил камень размером с хороший арбуз и принялся разглядывать в лупу нижнюю часть.

— Постой, кажется, что-то есть.

Пальцы ощупывали куполообразную выпуклость, отличавшуюся по цвету от остального камня. Петр принялся кропотливо отбивать щебень вокруг. Наконец из камня возник дом, размером больше его кулака, чистый и светлый. Дом с окнами, дверями, камином и всем остальным.

— Осип… — Петр с трудом закончил фразу, ему изменял голос: — Осип, они жили в домах.

Петр стоял, в бессознательном акте почтения прижимая камень к груди.

Осип смотрел из-за плеча Петра, дыша ему в затылок.

— Красивый.

— Куда до него нашим, — сказал Петр.

— Петр, снова ты за свое! — воскликнул Осип, затравленно озираясь.

Омерзительное настоящее снова взяло верх. Ладони Петра вспотели от страха и отвращения. Камень вырвался из рук. Куполообразный дом со всем содержимым разлетелся на дюжины плоских осколков.

И снова братьев охватило непреодолимое любопытство. Стоя на коленях, они лихорадочно перебирали осколки. Более прочные предметы домашнего обихода пролежали, вмурованные в камень, целые эпохи и теперь снова оказались на свету. Отпечатки хрупкой мебели стерлись.

— Книги, десятки книг. — Петр вертел в руках осколок, пытаясь сосчитать уже знакомые квадратные пятнышки.

— А вот картины, могу поклясться! — воскликнул Осип.

— Они изобрели колесо! Посмотри на эту тележку, Осип! — От избытка чувств Петр рассмеялся.

— Осип, — задыхаясь, выдохнул он, — сознаешь ли ты, что мы совершили величайшее открытие в истории? Их культура нисколько не уступала нашей! Музыка! Живопись! Литература! Только вообрази!

— А еще они жили в домах на поверхности земли, с множеством комнат, светлых и просторных, — восторженно подхватил Осип. — Умели пользоваться огнем, готовили пищу. Что это, если не печь?

— За миллионы лет до первой гориллы, шимпанзе или орангутанга, да что там, до первой обезьяны, у муравьев было все!

Петр с восторгом всматривался в прошлое, сжавшееся в его фантазиях до размера фаланги пальца, — прошлое, когда жизнь текла достойно и красиво в просторном доме под куполом.

Далеко за полдень они завершили беглый осмотр камней в первом ящике. Ученые обнаружили пятьдесят три непохожих друг на друга дома: большие и маленькие, купола и кубы, и каждый нес отпечаток оригинальности и художественного вкуса. Дома находились на приличном расстоянии друг от друга, и редко в них жили больше трех муравьев — отца, матери и ребенка.

Осип улыбался глупой растерянной улыбкой.

— Петр, мы или пьяны, или спятили.

Он молча курил, время от времени качая головой.

— Ты заметил, как пролетело время? Мне казалось, прошло минут десять. Проголодался?

Петр нетерпеливо замотал головой и принялся за второй ящик, где лежали окаменелости, обнаруженные слоем выше. Его мучил вопрос: как великая цивилизация муравьев скатилась к нынешнему безрадостному и примитивному прозябанию?

— Кажется, мне везет, Осип, сразу десять особей, я могу разом накрыть их большим пальцем.

Перебирая камни, Петр снова и снова находил не меньше шести муравьев там, где раньше обнаруживал одного.

— Кажется, они начинают сбиваться в группы.

— А физические изменения есть?

Петр нахмурился в лупу.

— Нет, все как прежде, хотя постой, есть разница — челюсти увеличились, увеличились значительно. Теперь они стали похожи на современных муравьев-рабочих и муравьев-воинов.

Петр протянул камень брату.

— Э-ээ, и никаких книг, — заметил Осип. — Ты нашел книги?

Петр покачал головой, отсутствие книг его задевало, и он с удвоенным пылом перебирал камни.

— Муравьи по-прежнему живут в домах, но теперь они ломятся от людей. — Петр поперхнулся. — Ну, то есть муравьев.

Неожиданно он радостно вскрикнул:

— Смотри, Осип! Вот один без массивной челюсти, как те, что встречаются ниже уровнем!

Он вертел находку так и эдак, подставляя ее под свет.

— Сам по себе, Осип. В своем доме, со своей семьей, книгами и всем остальным! Часть муравьев разделилась на рабочих и воинов, часть осталась собою!

Осип разглядывал скопления муравьев в лупу.

— Тех, что в стае, не интересуют книги, — объявил он. — Но рядом с ними всегда можно найти картины.

На лице Осипа застыла недоуменная гримаса.

— Что за странное отклонение! Любители живописи эволюционировали в сторону от читателей.

— Любители сбиваться в толпу от любителей уединения, — задумчиво протянул Петр. — Муравьи с массивными жвалами от муравьев с едва заметными челюстями.

Петр перевел усталые глаза на сарай и залитый дождями портрет, с которого сверкали сталинские глаза. Затем — на кишащий людьми зев ближней шахты, над которым портрет по-отечески улыбался входящим и выходящим; на скопление рубероидных бараков, где портрет под стеклом проницательно щурился на омерзительные сортиры.

— Осип, — сказал Петр растерянно, — ставлю завтрашнюю пайку табаку, что их картины не что иное, как плакаты.

— Если так, — произнес Осип загадочно, — то наши прекрасные муравьи движутся к еще более высокой цивилизации. — Он стряхнул пыль с одежды. — Интересно, что в третьем ящике?

Петр обнаружил, что разглядывает камни из третьего ящика со страхом и отвращением.

— Смотри, Осип, — наконец выдавил он.

Осип пожал плечами.

— Давай.

Несколько минут он молча изучал образцы.

— Что ж, как и следовало ожидать, челюсти стали еще массивнее, а…

— А сборища многочисленнее, и никаких книг, а плакатов едва ли не столько же, сколько самих муравьев! — воскликнул Петр.

— Ты прав, — согласился Осип.

— А прекрасные особи без массивных челюстей исчезли, ты видишь, их нет, Осип? — прохрипел Петр.

— Успокойся, что толку убиваться над тем, что случилось тысячи тысяч лет назад, если не больше.

Осип задумчиво оттянул мочку уха.

— Очевидно, древний вид вымер.

Он поднял брови.

— Насколько мне известно, палеонтология не знает подобных прецедентов. Возможно, древние муравьи оказались восприимчивы к некой болезни, а их собратья с мощными челюстями выработали иммунитет. Как бы то ни было, первые исчезли стремительно. Естественный отбор во всей своей жестокости — выживают наиболее приспособленные.

— Приспособленцы, — со злостью выпалил Петр.

— Нет, постой, мы оба ошибаемся! Вот представитель старой гвардии. А вот еще один, и еще! Похоже, они тоже начали собираться в группы. Набились в один дом, словно спички в коробке.

Петр выхватил камень из рук Осипа, не желая верить. Шахтеры Боргорова раскололи муравьиное жилище поперек. Петр отбил камень с другой стороны дома. Осколки упали на землю.

— Теперь понятно, — произнес он тихо.

Дверь маленького строения охраняли семеро муравьев с массивными, словно косы, челюстями.

— Лагерь, исправительный лагерь, — сказал Петр.

При слове «лагерь» Осип, как любой русский, побледнел, но взял себя в руки, несколько раз судорожно вдохнув.

— А это что? Звезда? — решил он сменить неприятную тему.

Петр отсек от камня заинтересовавший Осипа осколок и передал брату. Фрагмент походил на розу. В центре отпечатался древний муравей, лепестками служили муравьи-рабочие и муравьи-воины, погрузившие и навеки похоронившие в теле одинокого представителя древней расы свои жвала.

— Вот тебе и стремительная эволюция, Осип, — сказал Петр. Он пристально всматривался в лицо брата, страстно желая, чтобы тот разделил его переживания, понял, как это открытие связано с их жизнью.

— Весьма странно, — невозмутимо заметил Осип.

Петр оглянулся. По тропинке карабкался Боргоров.

— Ничего странного, хватит притворяться, — сказал Петр. — То, что случилось с этими муравьями, происходит сейчас с нами.

— Тс! — отчаянно прошипел Осип.

— Мы — муравьи без челюстей. И нам конец. Мы не вписываемся в строй, в жизнь, управляемую одними инстинктами, во мраке и сырости муравейника, где не принято задавать вопросов.

Раскрасневшиеся братья молча ждали, пока Боргоров преодолеет последние десять метров.

— Хватит хмуриться, — заметил тот, выйдя из-за сарая, — неужели эти образцы так расстроили вас?

— Мы просто очень устали, — заискивающе улыбнулся Осип. — Окаменелости нас потрясли.

Петр бережно опустил осколок с крупным муравьем и отпечатавшимися в нем муравьями-убийцами в последнюю пирамидку.

— В этих кучах самые выдающиеся образцы из каждого слоя, — объяснил Петр, показывая на ряд каменистых холмиков. Его занимало, какой будет реакция Боргорова.

Не слушая возражений Осипа, Петр рассказал о двух типах муравьев, развившихся внутри вида, показал дома, книги и картины в нижних слоях, многочисленные сборища — в верхних. Затем, ни словом не обмолвившись о своем отношении к открытию, передал Боргорову лупу и отступил назад.

Начальник шахты несколько раз прошелся мимо куч из камней, поднимая образцы, цокая языком.

— Яснее и быть не может, не так ли? — наконец спросил он.

Петр и Осип замотали головами.

— Значит, как было дело, — начал Боргоров, подцепив барельеф, изображающий смертный бой древнего муравья с бесчисленными врагами. — Эти преступные муравьи — вроде того экземпляра, что в центре — капиталисты, которые эксплуатировали рабочих муравьев и беспощадно уничтожали их, как мы можем видеть, целыми десятками.

Он отложил печальный образец в сторону и взял в руки дом с запертыми внутри муравьями.

— Перед нами сборище преступных муравьев, замышляющих заговор против рабочих. К счастью, — он показал на муравьев-воинов за дверью, — их бдительность не позволила гнусным замыслам осуществиться.

— А это, — продолжил он бодро, подняв образец из другой кучи, где муравьи с массивными челюстями собрались возле дома муравья-одиночки, — рабочие проводят митинг гражданского возмущения и изгоняют угнетателей. Капиталисты, свергнутые, но помилованные простым народом, испорченные белоручки, неспособные выжить без рабского труда, только и знали, что предаваться праздным занятиям вроде живописи. Их порочная натура стала причиной вымирания.

Давая понять, что разговор окончен, довольный Боргоров сложил руки.

— Но события развивались в иной последовательности, — возразил Петр. — Цивилизация муравьев погибла, когда у некоторых особей отрасли челюсти и они начали сбиваться в группы. Невозможно спорить с геологией.

— Значит, произошло смещение земной коры, и нижние слои стали верхними. — Голос Боргорова звучал, словно из-под льдины. — Логика на нашей стороне. События происходили именно в той последовательности, как я описал. Стало быть, имело место обратное напластование. Вы согласны? — Боргоров многозначительно посмотрел на Осипа.

— Какие могут быть сомнения, — сказал Осип.

— А вы? — резко обернулся Боргоров к Петру.

Петр судорожно выдохнул и сгорбился, приняв позу абсолютной покорности.

— Согласен, товарищ.

Затем виновато улыбнулся и повторил:

— Целиком и полностью.

Эпилог

— Господи, что за холодина! — воскликнул Петр, выпуская свой конец пилы и поворачиваясь спиной к студеному сибирскому ветру.

— Работать! Работать! — проорал охранник, закутанный с ног до головы, так, что походил на куль с торчащим из-под тряпья ружьем.

— Могло быть хуже, гораздо хуже, — сказал Осип, сжимавший другой конец пилы, и почесал заиндевевшие брови рукавом.

— Мне жаль, что ты попал сюда, Осип, — печально промолвил Петр. — Ведь это я стал спорить с Боргоровым. — Он подул на ладони. — Поэтому мы здесь.

— Перестань, — вздохнул Осип. — Не стоит об этом думать. Просто не думать, только и всего. Другого способа нет. Если бы это не было написано у нас на роду, нас бы тут не было.

Петр сжал в кармане осколок известняка, в котором отпечатался последний древний муравей, окруженный кольцом убийц. Единственная окаменелость, оставшаяся на поверхности земли. Боргоров заставил братьев написать подробный отчет, и все до единого образцы снова сбросили в бездонную яму, а Осипа и Петра сослали в Сибирь. Работа была сделана чисто, не подкопаешься.

Расчистив немного пустого пространства, Осип с умилением рассматривал обнажившуюся прогалину. Из крохотной норки осторожно показался муравей с яйцом, забегал кругами и снова юркнул во тьму земных недр.

— Что за способность к адаптации! — с завистью заметил Осип. — Вот это жизнь: рациональная, бездумная, основанная только на инстинктах. — Он чихнул. — После смерти я хотел бы переродиться муравьем. Современным муравьем, не капиталистом, — быстро добавил он.

— А ты уверен, что уже не переродился? — спросил Петр.

Осип не поддержал шутки.

— Людям есть чему учиться у муравьев, братишка.

— Они уже научились, Осип, — устало промолвил Петр. — Больше, чем им кажется.

История одного злодеяния

© Перевод. И. Доронина, 2021

Наша группа была последней большой группой освобожденных военнопленных, которым предстояло по пути домой пройти через лагерь «Лаки страйк» неподалеку от Гавра. После получения обмундирования и частичного денежного довольствия никаких строевых действий не производилось, поэтому мы делили время между едой, сном и потреблением эгногов[16] в клубе Красного Креста. Стоял жаркий полдень, и я полудремал, когда пришел Джонс.

— Со мной сейчас у себя в палатке беседовал тот лейтенант, который занимается военными преступлениями, — сказал он, — и его изрядно удивил мой рассказ о Маллоти. Он об этом слыхом не слыхивал, так что, надо думать, никто из наших, побывавших здесь раньше, ничего по этому поводу не сообщил. Я рассказал ему все, что знал, и предложил привести тебя и Доннини. Он хочет видеть вас прямо сейчас.

Я разбудил Джима, и мы втроем отправились в палатку комиссии по военным преступлениям. В Дрездене Джонс, Доннини и я состояли в одной рабочей группе из ста пятидесяти американцев — вернее, из ста сорока девяти, после того как Стива Маллоти расстреляли за мародерство. Там Доннини, хотя в армии медиком не служил, был у нас санитаром и даже принял роды у какой-то немки во время самого массированного налета на Дрезден.

За простым деревянным столом сидел старший лейтенант, рядом с ним — капрал-стенографист. Лейтенант поблагодарил Джонса за то, что он привел нас, и жестом пригласил всех сесть. Я заметил, что он был офицером береговой артиллерии. Как только мы уселись, он принялся задавать вопросы. Стенографист вписывал наши ответы в специальный бланк комиссии по военным преступлениям, размноженный на мимеографе.

— Напомните еще раз, как звали того парня?

— Стивен Маллоти, — ответил Джим и повторил фамилию по буквам — неправильно. Я уточнил написание фамилии. Стенографист выказал недовольство тем, что пришлось делать исправление.

— И он был из…

— Восточного Питсбурга, — хором произнесли мы с Джимом. Лейтенант велел говорить кому-нибудь одному, поэтому я замолчал, а Джим продолжил:

— Он служил с нами в сто шестой пехотной дивизии, когда нас захватили в плен в Арденнском «клину»[17] — то ли в разведывательной роте, то ли в роте связи четыреста двадцать третьего полка. — Он повернулся ко мне за подтверждением.

— Не уверен, — сказал я. — Мне кажется, это была, скорее, саперная или мотопехотная рота четыреста двадцать второго полка.

Стенографист вскипел от раздражения.

— Гм-м, — задумчиво протянул лейтенант.

Вошел полковник, судя по всему, председатель комиссии, встал за спинкой стула, на котором сидел Джонс, и стал слушать.

— Когда умер Маллоти?

— Кажется, числа пятнадцатого марта. — Мы с Джонсом переглянулись и дружно кивнули. Должно быть, это случилось именно тогда, потому что я лежал в госпитале, и мне обо всем рассказал Холл, явившийся меня проведать. Холлу было известно об этом больше, чем любому другому, так как он являлся одним из четверых, которым пришлось копать Стиву могилу; но Холл уже отбыл в Штаты, поэтому пришлось нам, насколько мы могли это сделать, восстанавливать историю по кусочкам. Стенографист качал головой, записывая расплывчатые подробности.

— Почему его расстреляли? — спросил полковник.

Я испугался, что Джим все расскажет неправильно, но он оказался на высоте.

— Ну, мы тогда занимались тем, что расчищали улицы Дрездена после большого налета. С едой у нас было туго, поэтому мы, бывало, норовили улизнуть по одному, чтобы поискать какие-нибудь продукты в подвалах разбомбленных домов. Иногда удавалось найти короб с картошкой, иногда банку вишневого компота или джема, иногда морковь, репу или еще что-нибудь. Охранники знали, чем мы промышляем, но обычно не имели ничего против, потому что время от времени мы притаскивали им какую-нибудь бутылку. Но однажды Стив, вылезая из подвала, наткнулся на полицейский патруль, его схватили и обыскали. Под курткой у него нашли полбанки стручковой фасоли.

Капрал перестал стенографировать: в его бланке не было графы для подобного рода свидетельских показаний.

— И его арестовали, — вставил лейтенант, который уже слышал эту историю от Джонса. — Когда вы увидели его снова?

— А никто из нас его больше и не видел. Через две недели после того как его схватили, охранники выбрали четырех человек из нашей команды и повели их хоронить его. Вот только эти четверо и видели его с тех пор.

Мы назвали имена этих четверых. Капрал записал их в графу «Примечания».

— Итак, расскажите точно, что случилось в то утро.

Право Джима выступать в качестве главного спикера уже не вызывало сомнений.

— Ну, этим четверым пришлось встать раньше, чем всем остальным. Бомбардировки разрушили всю транспортную систему, поэтому они пешком прошли около восьми миль до стрельбища на другом конце города. Уже на подходе к стрельбищу они встретили Стива. Его вели четверо конвоиров с винтовками под командованием унтер-офицера.

— Он выглядел испуганным? — спросил полковник.

— Нет. Холл и трое парней, которые были с ним, говорили, что он был вполне спокоен на вид. Спросил их, куда они направляются. Они со смехом ответили, что им предстоит какая-то вшивая землекопная работенка, но они не знают, какая именно. В тот момент они и в самом деле этого еще не знали. Стив тоже рассмеялся и сказал, что, по слухам, война вот-вот закончится.

— Значит, он не знал, что должно было с ним случиться. Я правильно понял? — неожиданно, ко всеобщему удивлению, заинтересовался капрал.

— То ли не знал, то ли был исключительно храбрым человеком, — ответил Джим.

Позднее, снова рассуждая об этом, мы пришли к выводу, что Стив ничего не знал, но что он действительно был исключительно храбрым.

— Что еще рассказывали эти четверо? — спросил лейтенант.

— Да в общем-то ничего, только сказали, что его застрелили в спину и что у него на лице отпечаталось ужасное выражение, когда после расстрела охранники велели им оттащить тело к тому месту, где они уже вырыли яму. Похоронили его без гроба и вообще без ничего. На месте захоронения поставили табличку. На ней было написано его имя и причина расстрела. Один из четверых парней прочел молитву за упокой его души. Капеллана там не было.

— Еще что-нибудь?

— Ну, не думаю, что для вас это имеет большое значение, но, вероятно, заниматься этим делом будете не только вы, но и русские, потому что эти четверо вырыли не одну, а две могилы. Вторая предназначалась для какого-то русского, которого расстреляли раньше Стива. Говорили, что он стибрил коробок спичек из какого-то разбомбленного здания. Не знаю, правда это или нет.

— Каким судом судили Маллори?

— Трудно сказать, потому что никому из нас не довелось с ним поговорить. Но в то время мы жили с южноафриканцами, а их главный присутствовал на какой-то части суда и рассказывал, что все велось по-немецки и что Стив, у которого не было никакого адвоката, давая показания, несколько раз перекрестился, а в конце подписал бумагу, в которой говорилось, что он виновен в мародерстве. Стив ничего не понимал по-немецки, поэтому трудно сказать, соображал он, что делает, или нет.

— Значит, его законно судили и приговорили? — спросил полковник.

— Черт, думаю, да, — ответил Джим, начиная сердиться. — Но это не было честным судом, да к тому же, сэр, — ради бога! — все, что он сделал, это стащил банку фасоли, потому что был голоден.

Полковник, прицокивая языком, покачал головой.

— Вам было известно, что мародерство карается расстрелом?

Капрал кивнул, восхищенный подобной юридической мудростью.

Лейтенанта явно покоробило, но он смолчал.

— Да, — признали все мы, — но он был жутко голодным. Нам нужно было что-то есть… сэр.

— Возможно, — сказал полковник, подойдя к столу, и, ударив по нему кулаком, пояснил свою позицию: — Но вы знали, и Маллоти знал, что, если вас поймают на воровстве из подвалов, вас могут за это расстрелять. Маллоти, как я понимаю, взяли с поличным, судили, приговорили и расстреляли. Боюсь, это нельзя квалифицировать как военное преступление. — И он улыбнулся улыбкой мистера Чипса[18].

Джонс, Доннини и я одновременно встали.

— Это все, сэр? — спросил лейтенанта Джонс.

Лейтенант выглядел сконфуженным.

— Наверное, да.

— Вы можете нам еще понадобиться позднее для выяснения дополнительных фактов, необходимых для протокола, — добавил полковник. — Мы вас оповестим.

Выходя на яркий солнечный свет, мы еще слышали, как полковник объяснял лейтенанту и капралу:

— Видите ли, они все сделали точно в соответствии с законом, у них не было никаких сомнений, что парень виновен.

— А знаете что? — сказал Джонс.

— Нет, что? — ответил Джим.

— Хорошо, черт побери, что они в тот же день расстреляли русского.

— Да, — согласился Джим. — Потому что русские за своего вздернут всех фрицев в радиусе пятидесяти миль от этого стрельбища.

Загрузка...