Глава вторая. ЛИШИВШИСЬ КОРНЯ, ВСЕ УМИРАЕТ...

1

Среди бумаг Найдича — копия телеграммы.

Первого мая 1921 года на Пражском Граде, в канцелярии президента Чехословацкой Республики дежурный чиновник принял срочную международную телеграмму, подписанную генералом Врангелем и вице-президентом т. наз. Русского совета Алексинским.

«Русский совет обращается к Вам, господин президент,—говорилось в телеграмме Ш Д-2336/21,—с искренним призывом о помощи своим страдающим братьям — беженцам из Крыма, чье пребывание в Царьграде не может быть продолжено. Русский совет надеется, что Ваша страна предоставит им политическое убежище на своей территории».

Мы пошли по следам этой телеграммы.

Адрес, разумеется, был выбран не случайно. Барон Врангель знал, к кому обращаться. За плечами Масарика, вокруг которого и в эти годы, и позже умело создавался ореол «отца нации», «демократа», был большой опыт интриг, прямой поддержки контрреволюции, что подтверждают архивные документы, ставшие известными после победы социализма в Чехословакии. В записных книжках Масарика сохранялись его собственноручные записи о встречах с князем Трубецким, с руководителем подпольной антисоветской организации «Союз защиты родины и свободы» Савинковым... На этих встречах в начале марта 1918 года в Москве обсуждались планы контрреволюционных переворотов, разрабатывались террористические акты.

После ареста Савинкова стало известно, что Масарик финансировал покушение на В. И. Ленина, «...когда я был в полном отчаянии, не зная, откуда взять деньги,— говорил Савинков на процессе 27 августа 1924 года,—ко мне без всякой моей просьбы явились чехи и передали довольно большую сумму— 200000 керенских руб. ...Они заявили, что они хотели бы, чтобы эти деньги были употреблены на террористическую борьбу».

31 августа 1924 года «Правда» опубликовала статью «Процесс мирового значения». «Вместе с французским финансовым капиталом и его агентом Ноуленсом,—отмечала «Правда»,— выступает мелкобуржуазный моралист, идеалист и филантроп Масарик, который дает 200000 рублей на покушение на Ленина. Пусть широкие массы чехословацкого народа призовут ныне Масарика к ответу!»

Масарик был одним из активных организаторов интервенции в годы гражданской войны. Встретившись 19 июня 1918 года с президентом США Вильсоном, он выдвигает предложения, как подтолкнуть к интервенции японцев.

Запись Масарика: «Я был бы за войну Японии против больш. Но трудности

а) главные?

Как заплатить Японии?

Это союзники должны уяснить.

«Союзники бы финансировали» — но (я) этого не хватит, японцы бы, наверное, хотели территорию».

Через месяц с небольшим Масарик пишет в госдепартамент США: «...я располагаю тремя армиями (в России, Франции и Италии), я, так бы сказать, господин Сибири и половины России...»

Вот так, не страдая от избытка скромности, именовал он себя: «господином Сибири и половины России». В меморандуме, направленном американскому правительству, спустя два с небольшим месяца, он даже протестует «против частого использования лозунга «русский народ» по той причине, что «русский народ сегодня не существует, поскольку дезорганизован»...

Летом 1918-го белочешский корпус, направлявшийся по решению Советского правительства во Владивосток для отправки на родину, поднял контрреволюционный мятеж. С этого момента начался отсчет гражданской войны в Советской России.

Власть трудового народа, диктатура труда — вот что выводило из себя Масарика, жестоко подавлявшего выступления чехословацких рабочих. В своей резиденции он планировал устройство России, словно своей виллы. Прикидывал «объем союзнической военной помощи», оправдывая ее «интересами гуманности», упорно доказывая, что «интервенция в России непоследовательна, недостаточна...»

Седьмого ноября 1918 года, когда наша Родина праздновала первую годовщину Октября, Масарик писал Бенешу из Нью-Йорка:

«России необходимо помочь,—послать нашим (белочешскому корпусу.—Авт.) оружие в достаточном количестве ит. п. и послать воинские подкрепления. Будем иметь в распоряжении Черное море и Балтийское. По обоим маршрутам послать войска. Заявление русским, что глупое и варварское убийство дожно быть прекращено. Это еще не означает вмешательства во внутренние дела. Но союзники должны иметь смелость выступить против большевиков, не способных к администрации».

Вот к такому человеку обратился Врангель и не ошибся. Прага приютила десятки самозваных миссий, пытавшихся представлять Россию. Была среди них «российская миссия» во главе с неким Рафальским. Правительство ЧСР признало ее дипломатический статус и регулярно выдавало субсидии. Были украинская, петлюровская миссии, донское правительство во главе с ростовским мукомолом Парамоновым... Чуть не каждый день создавались эмигрантские союзы, комитеты, общества.

Трудно сказать, сколько развелось их тогда по Европе — в Берлине, Париже, Варшаве, Софии... В одной Чехословакии в начале 20-х годов насчитывалось 46 украинских буржуазно-националистических объединений и группировок. 12 националистических организаций действовали в 1926 г. в буржуазно-помещичьей Польше.

В союзы и общества объединились ревнители памяти государя императора Николая II, бывшие воспитанники Пензенской гимназии, ахтырские гусары... С десяток украинских эмигрантов создали «Товарищество святого Владимира — великого князя Украины-Руси». Наряду с мелкими группами, академическими и профессиональными кружками действовали крупные объединения с широко разветвленной сетью. Так, «Российский общевоинский союз», организованный в сентябре 1924 года, имел отделения едва ли не во всех крупнейших городах Европы, возглавляли его Врангель, Кутепов и Миллер.

«Акция помощи русским», как ее официально назвали, приняла в ЧСР государственный характер. В министерстве иностранных дел завели специальный отдел. Ежегодно на содержание эмигрантов выделялись огромные средства. За десять лет, с 1921-го по 1931-й, как свидетельствуют документы, на содержание белой эмиграции в Чехословакии было ассигновано более полумиллиарда крон. В Центральном государственном архиве ЧССР мы листали целые тома расписок за казенные подачки «Союзу кубанцев», «Донскому союзу», «Обществу грузинских эмигрантских студенческих организаций» и т. д. и т. п.

Лидеры эмиграции не уставали благодарить Масарика, «Целое поколение за границами своей родины готовится к новой творческой жизни в благодарной, семейной атмосфере Вашей заботы и на средства Чехословацкой Республики». Растроганный президент распорядился оригинал письма князя Львова оставить у себя, а для архива снять копию.

Словеса о «новой творческой жизни» прикрывали подготовку кадров для буржуазной России, на восстановление которой рассчитывали в европейских столицах. Таков был классовый смысл «Акции помощи русским». Ее организаторы, по точной оценке Г. В. Чичерина, рассчитывали на «восстановление у нас буржуазного строя» и готовили «к этому моменту государственных людей из белогвардейцев». Бенеш, продолжал нарком иностранных дел, «кормит и обучает государственных преступников, как бы содержит притон таковых».

Политика чехословацкого правительства по отношению к эмигрантам, говорил в палате депутатов Национального собрания ЧСР коммунист Карел Крейбих, есть не что иное, как создание великолепно организованных условий для существования здесь резервного войска... на помощь русской контрреволюции. «Почему эта эмиграция рассеяна до сих пор по Европе? — продолжал Крейбих.—Кто не желает вернуться в Россию?.. Не желают вернуться домой те... кто горит желанием организовать заговор против советского правительства».

2

Константину Найдичу зачли два семестра медицинского факультета, пройденных еще до семнадцатого года, в той далеко^ жизни, где сверкали купола Софии и тихий, чистый снег усыпал Золотые ворота, а погожими летними вечерами в Мариинском парке убаюкивала музыка духового оркестра. В той далекой жизни, где он после зимнего пикника в Дарнице мирился с политехником Рыбачуком в кафешантане «Аполло» на Меринговской улице. Больше всего сейчас ему хотелось тишины, какая бывает только на Владимирской, когда на ресницах, на губах тают стылые снежинки. Но тишины не было ни в университете, ни дома, на далекой окраине, где он снял комнатенку. Сокурсники-чехи получали стипендию едва ли не в два раза меньше и, пересчитывая кроны, косились на эмигрантов: «Нахлебники!» Хозяин дома — легионер, у которого, казалось бы, можно найти сочувствие, ворчал: мало вам дали красные, свалились теперь на нашу голову.

Найдич по давней привычке доверял пережитое только дневнику. И теперь еще —на расстоянии — Кочергину. Галлиполийская размолвка забылась. Кочергин рвался из Галлиполи, расспрашивал, какие учебные заведения открылись для эмигрантов в Праге. Найдич обстоятельно перечислял: русский юридический факультет, украинская экономическая академия, пединститут, украинский вольный университет... Перечислял и настойчиво звал Дмитрия в Прагу — душевное одиночество было невыносимо.

Наконец от Кочергина пришла весточка: отплываем в Варну.

Они плыли на судне, которое месяца за три до этого перевезло в Болгарию казаков с острова Лемнос. Обгоняя переполненный транспорт, над волнами пронеслась тогда телеграмма Врангеля, адресованная болгарскому правительству: «К вам едет банда дезертиров из моей армии, по преимуществу преступный элемент, большевистски настроенный, опасный для государственного порядка».

Казаки, коротая время, оставляли на стенах кают, на переборках послания будущим пассажирам: «Тут ехали товарищи с химической фабрики Врангель и К0 в Галлиполи, после того, как были перекрашены из белого в красный цвет», «Мы отвоевались. А ты?», «Из проклятой Кутепии еду в неведомую Совдепию и не сомневаюсь, что там лучше».

Кочергин читал прыгающие строчки, точно письмо, адресованное лично ему. А сам-то он куда плывет? Куда вынесет волна? Нет, он сам всегда выбирал дорогу. «Я в шестнадцать лет ушел добровольцем на великую войну,— думал Кочергин.—В 22 года командовал полком. Был популярен среди офицерства и солдат. Награжден высшими орденами. Но когда передо мной открылись карты, я вслух стал говорить, что нечего больше держать армию, что нужно забыть «царя-батюшку» и отпустить людей учиться, работать. Так меня начали «кушать». Сам Врангель подписал громоносный приказ о моем неповиновении». Кочергин едва заметно улыбнулся: «И вот я здесь вместе с Надей».

В Варне, едва сойдя на берег, они услышали о врангелевском заговоре, раскрытом болгарской контрразведкой. Газеты писали, что у заговорщиков конфискованы планы всех софийских казарм, складов оружия, почты, телеграфа, мостов, мобилизационный план армии Врангеля...

В порту, где Кочергин устроился подработать на первое время, все оурлило. Болгарские докеры наотрез отказались разгружать очередной врангелевский транспорт. Капитан судна бросился к казакам. Казаки митинговали. Как волна за волной, накатывались голоса:

— Врангель добивается восстановления в России тирании царя и помещиков...

— Не будем воевать с Россией!

— Навоевались!

Чем ближе узнавал Кочергин эмиграцию в Болгарии, тем больше убеждался в правильности своего решения. В том же порту болгарские докеры-коммунисты предложили отчислять часть заработка в пользу голодающих в России. Кочергин согласился первый. Врангелевские офицеры, теперь такие же грузчики, обрушились на него с бранью. Кто-то рванул и скомкал подписной лист. Вспыхнула драка.

— Господа! Господа! — надрывался Кочергин.—Мы же русские, мы даже в Галлиполи...

Ему не дали договорить, оттолкнули...

Через несколько дней Софию потряс выстрел. Подручный генерала Покровского, известного тем, что даже вешателя Шкуро считал либералом, выстрелил в упор в Агеева, одного из тех белых офицеров, кто открыто разошелся с белогвардей-щиной. Он возглавлял «Общеказачий земледельческий союз», добивался присылки делегации Красного Креста, которая занялась бы отправкой людей в Советскую Россию. Сам поехал в Москву. И вот — расправа, уже не первая.

Сотни эмигрантов провожали по софийским улицам гроб, покрытый красным флагом РСФСР. Хор казаков Гундоровско-го полка, отвергая запрещение начальства, отпевал покойного.

Через три дня после похорон казаки-земледельцы собрались на съезд. Над сценой они повесили портреты Ленина, Калинина и Буденного...

Встревоженные, смятенные ехали Кочергины в Прагу, куда им выхлопотал визы Константин Найдич. Он единственный и встречал их на старом вокзале с высоким расписным куполом.

Они спустились мимо чахлого скверика к трамвайной линии, поставили чемоданы... От шума большого города — лязга сцепленных по три трамвайных вагонов, грохочущих автомобилей, цоканья пролеток — у Нади даже голова закружилась.

— Я себя чувствую совершенной провинциалкой, впервые попавшей в столицу.

— Привыкнешь,— успокоил Кочергин, стесняясь признаться в таких же чувствах.

За «малый» билет они проехали одну остановку и вышли, чтобы пересесть на одиннадцатый маршрут, идущий в Стражнице, далекую по тем временам окраину Праги, облюбованную из-за дешевизны квартир эмигрантами и небогатыми студентами.

Ожидая, пока подойдет трамвай, Найдич тоном заправского экскурсовода знакомил Кочергиных с Прагой:

— Справа вверху — Национальный музей. Вниз за нами идет Вацлавская площадь — там мы еще погуляем...

— А коня кто это оседлал? — спросил Кочергин.

— Вацлав IV,—коротко ответил Костя, а Дмитрий подумал, что в любой столице встретишь каменного всадника.

Подошел трамвай, и они, купив на этот раз «длинные» билеты—это для тех, кто ехал больше трех перегонов,—двинулись к своему новому дому.

Среди других в те годы в Стражнице снимал квартиру и Юлиус Фучик, перебравшийся в столицу из Пльзеня. Он начинал писать для рабочей печати, внимательно присматривался ко всему окружающему. В неспешном и протяженном одиннадцатом маршруте на улицах Праги он наверняка встречал русских эмигрантов. Одна из таких встреч, правда, попозже, подсказала ему тему репортажа «Солдат барона Врангеля». Они встретились случайно в кафе на Вацлавской площади. За окнами падал мягкий пражский снег, быстро темнело. Пытаясь спрятаться от пронизывающего ветра, к витрине прижимался нищий.

Белогвардейский недобиток, прихлебывая кофе, поучал: «Лучше повесить тысячу нищих, чем допустить, чтобы они своими загребущими руками уничтожали порядок...» Вспоминал: «На площади был телеграфный столб, так удачно поставленный, словно бы предвидели, как он будет использоваться. Каждое утро он получал свою порцию. Всегда троих». Сожалел: «Но видите, господин, слишком поздно мы начали. Не могли уже уберечь Россию. И России уже нет. Есть советская пустыня, и в ней хозяйничают те, кто не должен был миновать виселицы...»

Шел 1930 год. На Урале уже был заложен камень в основание Магнитки. Днепровская плотина перепоясала порожистый Славутич. Тракторы распахивали межи у Каховки и Спасска, у Касторной и Лбищенска. А в пражском кафе, у окна на вечернюю Вацлавскую площадь, сидел ничему не научившийся человек с черно-белым крестом на лацкане пиджака и сокрушался, что так мало успел повесить.

— Простите, не успел представиться: Ефим Семенов, Винограды, торговля граммофонами. Если вам когда-нибудь понадобится...

Но это было позже. Пока же 11-й трамвай, громыхая, тащится вверх по проспекту Винограды, мимо роскошной гостиницы «Флора», где вскоре начнет свою карьеру провокатора человек с бесцветными глазами, будущий следователь пражского гестапо Бем, мимо Ольшанского кладбища, мимо серых бараков...

— Надо бы дрожки взять,— вздыхает Надя.

— Дорого,— отвечает Костя, подсчитывая мысленно расход: «За четверть часа — две кроны двадцать геллеров, за полчаса—три кроны. За каждые следующие полчаса —еще крону... Да умножить на троих седоков...» Такой роскоши его бюджет не выдержит. Куда уж автомобиль, там на метры считают — за первых 500 метров езды —крона, а потом за каждые 250 метров...

С утра Кочергины решили заняться устройством. Прежде всего им следовало получить вид на жительство в министерстве внутренних дел. Чиновник протянул анкету с множеством вопросов. Где и когда родился? В какой армии служил? Когда и почему оставил Россию?..

«В октябре 1920 года, эвакуируясь с армией ген. Врангеля из Крыма»,— коротко написал Дмитрий, и точно так же, слово в слово, повторила Надя.

Позади них в очереди стояла эффектная молодая пара: есаул в папахе и бурке и его спутница, вся в лисах. Познакомились. Есаул окончил Михайловское артиллерийское училище, воевал на южном фронте, но вспоминать войну явно не хотел.

— Это такая неприятная вещь — гражданская война.

— Простите, а вы не из наших краев? — заторопилась сгладить неловкость мужа Клеопатра Ивановна.—Очень знакомая фамилия.

— Нет,— сухо отозвался Кочергин.— Я киевлянин.— Он огляделся, прислушался к разговорам. «Кто же ожидает вид на будущее?» Выпускник 1-й мужской гимназии из Самары, преодолевший путь до Владивостока и оттуда через Америку до

Праги. Петлюровский вояка, уроженец какой-то Лисьей Балки. Молодая женщина с крошечной дочерью на руках. «Она у меня в Галлиполи родилась,—то ли гордясь, то ли жалуясь, говорила она,—23 апреля двадцать первого года». Украинский крестьянин не мог расписаться, а чиновник не соглашался на «крестик» в аккуратно заполненной книге,— и тогда помог Ко-чергин. Расписался вместо малограмотного уроженца села Грушки, бежавшего с белой армией: Захар Матрачук. Далеко тянулась очередь: следом за крестьянином стояли в ней кадровый офицер, инженер, прислуга...

«Тебя-то что понесло?» — хотел было спросить Кочергин, но сдержался: уж больно жалко выглядела старуха в своих круглых железных очках, делающих ее похожей на сову, в жалких лохмотьях.

— Время и место рождения? — строго спрашивал чиновник.

— 1855 год, а месяц запамятовала, батюшка,—отвечала старуха.

— Место рождения?

— Село Кормовое Тульской губернии.

— Когда оставили свою родину и почему? — продолжался опрос.

— Вместе с господами-то. Я, батюшка, прислуга.

— Где с того времени были и чем занимались за рубежом?

— За рубежом я не была, батюшка,— отозвалась старуха.— Я с господами все время. Служила дальше в Сербии. А нонче сама без господ переехала в Прагу. Хочу отседова вернуться в Рассею. — Она поправила свой черный платок и повторила:—В Рассею хочу вернуться. Домой.

Есаул легонько отодвинул ее.

— Тебе все одно, где помирать, старая, не задерживай.—И протянул свои документы.—Вот мое направление на факультет дорожного строительства.— И повернулся к Кочергиным: — Это вечная профессия, не правда ли, господа?

— Вечно только добро,— отозвалась Надя с обидой за старуху, беспомощно топтавшуюся у дверей.—Видно, война вас ничему не научила.

Прошлое висело над ними, и нужна была только искра, чтобы вспыхнул затяжной, беспредметный, нудный спор о виновниках поражения. Замелькали имена: Колчак, Деникин, Врангель...

— Что погубило Колчака? — горячился худощавый офицер в английском френче и считал, загибая пальцы:—Первое —огромные расстояния. Второе —его гуманное отношение к пленным красноармейцам и коммунистам...

Кто-то прыснул в кулак: «Нашел гуманиста!» Капитан, не обращая внимания на реплику, продолжал:

— Третье — заговорщическая деятельность эсеров. И, наконец, четвертое — предательство союзников.

— А на южном фронте? — язвительно спросил Кочергин.

— Все те же причины плюс еврейская спекуляция,— самоуверенно отвечал френч,— расстройство транспорта и взяточничество железнодорожников, предательство казачьих самостийников и англичан, сыпной тиф. И вот так мы потеряли родину.

— Надо было соединяться с армией адмирала Колчака и создавать единый фронт,— решил высказаться есаул.—Только так мы спасли бы родину.

— Ах, оставьте вы, наконец, родину! — вскипел Кочергин.— Сколько можно склонять ее — оскомину набило.

Кочергин опять прислонился к стене. Все это он слышал, читал, передумал... Родина, Россия, патриотизм... Разве они не считали себя патриотами?

А капитан все разглагольствовал:

— Почему распалась великая храмина земли русской? Да потому, что нам не хватало национального самосознания, патриотизма. Большевики довели этот антипатриотизм до апогея. Борьба с большевизмом есть не только свержение комис-сародержавия, но и извлечение или, вернее, воспитание русского народа до национального самосознания. Мы вышли на борьбу с большевизмом, ибо понимали, что его господство — разрушение России...

— Извините, ваши представления поношенны, как ваш френч,— опять съязвил Кочергин.

Говорун запнулся только на мгновение:

— А ваши? Уже новые, большевистские? Или вы не верили во Врангеля, как и мы?

Верили. Да еще как! До самой эвакуации в Крым возвращались те, кто бежал раньше. Один из последних пароходов пришел в Севастополь за день до приказа о полной эвакуации, высадил с полтысячи беженцев.

А этот приказ! Офицеры не хотели слышать о нем. По воспоминаниям очевидцев, дело выглядело так.

...На крейсере «Генерал Корнилов», где разместился штаб Врангеля, подготовили письмо графу де Мартелю, командующему войсками французских интервентов. Пора отправлять. Но у официальной бумаги должен оыть номер, а все делопроизводство брошено в Севастополе. Какой номер дать этой «исторической» бумаге? N3 1 — неудобно. А какой следует — неизвестно. Выход подсказывает один из офицеров генерального штаба, назвав номер одеколона, который он употребляет после бритья: N3 4711.

Получив вид на жительство, Надя и Дмитрий Кочергины сунулись, было, прямо в пединститут, но там им вежливо посоветовали заручиться рекомендацией одного из союзов. Рекомендация определяла политическое лицо абитуриента.

— Придется и нам куда-то записаться,—сказала Надежда Дмитрию.

— Только не к галлиполийцам.

Записались они в «Крестьянскую Россию», союз, который показался далеким от политических целей.

К тому времени в Праге образовались и «Союз студентов—граждан РСФСР» и «Союз студентов — граждан УССР». Среди сокурсников Кочергина оказалось несколько членов этих союзов. Узнал он об этом, когда после одной из лекций староста курса Ядринцев, врангелевский полковник, попросил, а точнее, приказал всем остаться на своих местах.

Пройдя к кафедре, Ядринцев громко, как перед строем, спросил, верно ли, что коллега Иван Кулиш является членом «Союза студентов — граждан УССР»?

— А вам что, не нравится этот союз? — вопросом на вопрос ответил Кулиш.—Он существует так же легально, как и все другие. Что еще вас волнует, коллега?

Полковник побелел. «Шашкой бы тебя, сволочь красная»,— с ненавистью подумал он, а вслух проговорил:

— Я призываю всех вас, господа, объявить бойкот коллеге Кулишу как члену «Союза студентов — граждан УССР».

Бойкот был жестокий. Едва осмелилась сокурсница подойти к Кулишу на улице с вопросом, как утром ее отчитали за ослушание и пригрозили, что с ней поступят так же.

В городе Подебрады, где обосновалась большая украинская колония, напечатали списки с именами «изменников» и повсюду их расклеили. «Украинцы! — призывал листок.—Запомните их имена, чтобы никто из этих одиночек и продажных душ не смел смыть с себя пятно национального предательства...»

Дисциплину все эти объединения держали жесткую. Чехословацкие коммунисты с полным правом разоблачили «Общество студентов-галлиполийцев» как «чисто военную организацию врангелевских офицеров».

Впрочем, они и сами не очень-то скрывали это. Характер галлиполийского союза был на виду. Примечательно в этой связи письмо правления Общеказачьего сельскохозяйственного союза от 16 мая 1925 года, адресованное МИД ЧСР. В письме высказывалась просьба «о предоставлении права на въезд в ЧСР и о принятии на стипендию в 8 классе русской гимназии в Мо-равске-Тршебове или Праге с начала будущего учебного года казаков-учеников русской гимназии в Болгарии Мельникова Федора, Могутина Константина и Ячменникова Сергея».

Хлопотали казаки потому, что в Болгарии гимназию закрыли и ученики переведены в гимназию имени генерала Врангеля, которая «возникла в Галлиполи и, перейдя в Болгарию вместе с частями войск, сохранила особое направление, которое характерно для галлиполийцев. Атмосфера врангелевской гимназии особенно отрицательно сказывается на наиболее способных и талантливых учениках-казаках, и было бы незабываемым благодеянием дать некоторым из них возможность получить правильное образование и нормальное воспитание».

Кулиш, как и Кочергин, и Найдич, знал, что такое галли-полийцы,— армия, сменившая мундиры на студенческие тужурки. В ней та же дисциплина, тот же террор. С ослушниками расправлялись явно и тайно. Травили доносами.

«N5 2665. В Праге, 26.VIII. 1922.

Д-ру Вацлаву Гирсе, полномочному министру.

Господин министр!

У меня в гостях был студент А. К., один из деятелей Союза русского студенчества в Чехословацкой Республике. Из беседы о жизни этого союза стало ясно, что среди тех русских студентов, которые получают поддержку из государственных источников, есть 14 коммунистов. Они свои взгляды не только не скрывают, но и открыто и агитационно проявляют. Думаю, что не будет вредно, если я обращу Ваше внимание на эту вещь.

Министр школ и национального просвещения».

Через несколько месяцев студенческую эмиграцию потрясло настоящее ЧП.

С открытым письмом ко всему русскому студенчеству в эмиграции и II съезду русского эмигрантского студенчества обратился председатель «Объединения русских эмигрантских студенческих организаций» (ОРЭСО) П. Влезков. За год до этого объединение свело под одну крышу 26 эмигрантских союзов из разных стран, избрало в Праге председателя. И вот теперь он писал:

«Сим довожу до сведения съезда, что сего числа слагаю с себя звание председателя ОРЭСО, выхожу из состава ЦИО, из числа членов русских студенческих эмигрантских организаций ввиду моего перехода на платформу признания Советской власти и, таким образом, разрыва со всей идеологией ОРЭСО.

7.XI.1922.

Прага».

Седьмое ноября 1922 года... Вряд ли случаен выбор даты.

«Я знаю, что немедленно буду объявлен провокатором,— писал далее Влезков,— обвинен в предательстве и в измене студенческому делу в эмиграции и России вообще».

Конечно, именно так и случилось. Правление ОРЭСО тут же заявило, что оно «клеймит измену и предательство П. Влез-кова... Правление ОРЭСО твердо остается на позиции непримиримости к Советской власти как единственному, общему всем нам врагу нашей Родины и верит, что никакой поход насильников и разрушителей России не расстроит дружные ряды эмигрантского студенчества». Подписал это заявление член правления ОРЭСО Д. Мейснер, избранный исполняющим обязанности председателя. Возможно, кто-то из читателей знаком с его книгой «Мифы и действительность», изданной в 1969 году в Москве. Прошло время, и Мейснер понял, что историческая правда на стороне Советской власти. Но вернемся к письму Влезкова.

«Физические страдания и нравственные муки, безнадежность вашего будущего, русские студенты в эмиграции,— продолжал он,—должны подсказать вам необходимость самой срочной и осознанной продуманности того, что есть, что ждет нас впереди, и все ли ваши надежды должны быть основаны на воле иностранного благодетеля-кормильца, урывающего обглоданные кости от своего стола тем, кто в свое время пролил реки крови за чужое благоденствие, а ныне полурабом скитается по миру. И Россия... уже ныне возрождающаяся на пепле пожарища беспримерной гражданской войны,— эта Россия имеет в себе ценности, возможности, дающие простор вашей готовности служить русскому крестьянину и рабочему. Поскольку вы действительно дорожите благом родины, ваш долг уйти с пути политической борьбы против всего современного в ней и стать на путь творческой работы в России, влившись в ряды ее трудовой интеллигенции.

И пусть подголоски противников великой республики трудящихся злостно шипят: «Какой цинизм — отождествлять Советскую власть с русским народом». Ни один способный мыслить человек этого аргумента всерьез принять не может... Не верьте лживым речам о грядущем часе «возрождения» России—час сей пробил и, оторвавшись от обмана и творцов политических авантюр, готовьте себя к работе сегодня, ответственной и упорной по воссозданию хозяйственной и культурной жизни русского трудового народа, подорванной годами лихо-летия минувшей европейской и гражданской войн...

За всю же свою прошлую работу я готов дать ответ студенчеству».

Влезкова знали как человека высокой чистоты и честности, принципиального, прямого. Его, уже тяжело больного, окружили заботой: устроили ему повышенную стипендию, бесплатное лечение. И вот этот «непримиримый борец», «честнейший человек» заявляет о признании Советской власти.

«Повторить о нем обычную клевету, что продался, было бы невозможно вследствие его общеизвестной честности,—пишет А. В. Бобрищев-Пушкин в книге «Патриоты без отечества».—Тогда объявили, что Влезков сошел с ума.

Все пособия у него, конечно, отняли. Но как быть с бесплатным лечением в санатории? Лишить его этого в наказание за «смену вех» — значило проявить такое каннибальство, которым противники, конечно, воспользуются. Но мстительное чувство искало выхода и нашло его: эмигрантские врачи объявили Влезкова выздоровевшим и выписали, несмотря на тяжелейшее состояние здоровья больного.

Был тяжело болен, а когда сделал неугодные эмиграции заявления, то немедленно выздоровел — так выздоровел, что умер через три месяца.

Прах Влезкова предали земле, но и там он не нашел покоя от эмигрантской «святой ненависти».

Он оказался погребен рядом с генеральским сынком. Генерал пришел в крайнее негодование от такого неприличного соседства и настоял перед пражской администрацией, чтобы тело Влезкова было вырыто и похоронено в другом месте... Влезков может мирно спать в своем поруганном гробу. Сомкнулись для продолжения его дела студенческие ряды, и святынею стало его имя. Нельзя поверить и в то, чтобы оставшихся в ОРЭСО и во врангелевских корпусах юношей и детей так удалось всею массою искалечить навек. Честное и здоровое чувство возьмет верх — родившиеся в XX веке не могут жить в XIX».

3

Новый век... Не каждому дано почувствовать его дыхание, его поступь. Сейсмографы душ слышат грозовые раскаты будущего. Таким был Александр Блок. В одной из своих статей он писал, что новый век сразу же обнаружил свое лицо, новое и не похожее на лицо предыдущего века. Я позволю себе сегодня, чисто догматически, без всякого критического анализа, продолжал Блок, в качестве свидетеля, не вовсе лишенного слуха и зрения и не совсем косного, указать на то, что уже январь 1902 года стоял под знаком совершенно иным, чем декабрь 1900 года, что самое начало столетия было исполнено существенно новых знамений и предчувствия. Взором провидца поэт видел во времени революции черты не промежуточной эпохи, а новой эры... Он чувствовал атмосферу, воздух новой эпохи. Это был ветер...

Однажды мы постучали в пражскую квартиру на втором этаже, где доживал свои годы некий эмигрант. До сих пор давит затхлая атмосфера той квартиры, словно бы в ней законсервировались запахи прошлого. Пыль лежала на пакетах с давними газетными вырезками, на связках фотографий, документов. Седой человек дрожащими руками развязывал папки... Больше ничего у него не было.

Телефон на столе — с большой, тяжелой ручкой — безнадежно молчал. Сюда давно никто не звонит.

— Знаете, ребята,— говорит хозяин,— как мне приходилось работать? Мне нужно было держать марку — больше десяти лет я работал по 92 часа в неделю — пятнадцать с лишком часов в день. Я брался за все. Вы не представляете, какие горы дерьма я переворочал...

О таких говорят — «золотые руки». Он может починить часы и мотоцикл, пишущую машинку и токарный станок. Он соглашается за 5 франков 25 сантимов выполнять работу, за которую другим специалистам платят 7 франков. Тариф снижают всем. Но в получку штрейкбрехера отмечают премией. Старый рабочий подошел к нему:

— Почему ты получил больше?

Он ответил, что не понимает вопроса, хотя все понял. Потом крикнул вдогонку презрительно плюнувшему рабочему, что раз директор платит больше, значит, так надо.

Он не упускает ничего. Строит гараж и сдает его внаем, поет в хоре в кафедральном соборе —за плату, разумеется.

Вся жизнь в погоне за лишней копейкой. Знакомые завидовали его умению заработать. Да, он сумел даже накопить небольшие сбережения, обезопасить себя на «черный день».

Сбережения... Вся его жизнь была подчинена этому, вся громадная энергия, сила, ум. Но, сберегая франки, растерял он что-то более ценное. Он говорит на родном языке — и как будто на чужом. Как вкраплины пустой породы, звучат в его речи иностранные слова. Он подходит к окну. Окна выходят на большую дорогу, которая трудится с предрассветного часа и допоздна, притихая лишь на короткие ночные часы.

У одного из окон на втором этаже по целым дням сидит грузный седой старик. Когда потеплеет, его можно увидеть сидящим на скамеечке у дома. Но сейчас там, где обычно стоит скамеечка, еще бугрится грязный снег, а старик даже в комнате кутает горло в потертое, выцветшее кашне.

Он смотрит на дорогу так внимательно, будто хочет разглядеть что-то исключительно важное.

— Значит, вы из Донбасса? И Макеевку знаете?

Ту Макеевку, которую помнит он,—казачьи казармы,— мы, конечно, не знаем. А он видит ее наяву: свой домик, молодую жену, сыновей-погодков... Ее звали Наташей. И она всегда оставалась просто Наташей. Его попеременно называли: эфенди Березин, синьор Березин, мсье Березин...

За окном гудят машины. С грузом и порожние. Порожние... Он повторяет это слово, перекатывает его в сознании, как горячую пышку в ладонях... Он завидует машинам, и тем, что с грузом, и порожним. Утром порожние пойдут в новый рейс. У него больше рейса не будет. Как пустой грузовик, неслась и неслась его жизнь к какой-то цели, порой казалось, что кузов наполняется. Только казалось. Его рейс — порожний.

...Эмиграция неумолимо распадалась на два лагеря.

В Чехословакии возник союз «Советская Родина». Он поставил своей целью «объединять всех лиц, принадлежащих по происхождению или культуре к народам СССР, признающих советскую государственную систему и проживающих на территории Чехословацкой Республики».

Двадцать шестого января 1924 года на доске объявлений в комнате по обеспечению образования русских студентов в ЧСР появился черный креп. Так студенты — граждане СССР — выразили свое отношение к смерти Владимира Ильича Ленина.

На узкой площадке мгновенно выросла толпа. Она улюлюкала, свистела, бранилась. Впереди суетился врангелевский офицер Максимов, бывший хозяин большого имения под Орлом. Теперь уже, конечно, бывший хозяин. Вот этого он и не мог простить большевикам. Заметив траурную повязку на рукаве Кулиша, он замахнулся тростью:

— Сволочь большевистская, сними сейчас же траур!

— Попробуй снять, я с тобой тогда поговорю иначе, — отозвался Кулиш.

Чешские деятели из комитета хотели свести конфликт к обычному спору, а споры так часто возникали между русскими. Но студенты — граждане РСФСР и УССР —с этим не согласились. Они рассказали об инциденте в советском представительстве. Представительство обратилось в МИД ЧСР с нотой протеста.

Во время расследования Максимов прикинулся ничего не знающим человеком и даже привел «свидетеля», которого, впрочем, быстро уличили во лжи. Максимову предложили покинуть Чехословакию.

Такие настроения среди студентов привлекали пристальное внимание чехословацкой полиции. В Центральном государственном архиве ЧССР нам встретилось дело группы украинских студентов-коммунистов в Подебрадах под названием «Нелегальная деятельность».

Деятельностью группы в составе 19 человек, трое из которых— Николай Леонтович, Григорий Жуковский и Василий Хабел —были гражданами СССР, занималось министерство внутренних дел ЧСР.

Что же взволновало стражей порядка? В Подебрадах и Нимбурке появились листовки, призывающие к бунту. Несмотря на усиленный поиск, авторы их оставались неизвестными. Но затем в районное политическое управление в Подебрадах пришел «бывший руководитель подебрадской организации КПЧ Йозеф Квиз, который из Коммунистической партии вышел и сообщил доверительно...»

Сообщил он две вещи. Во-первых, то, что подпольный нелегальный журнал «Болыпевизатор» выпускали и печатали на гектографе украинские студенты-коммунисты — Феодосий Филипенко, высланный к этому времени из страны, Дмитрий Па-пенко, Николай Носик и Юрий Канонир. Распространяла журнал жена Филипенко Мария. Квиз высказал предположение, что и к новым листовкам имеют отношение те же самые студенты.

На основе этого доноса жандармерия произвела у названных лиц обыск. Установили, что они «выступают против украинских студентов и профессоров, стоящих на некоммунистических позициях». Все они были членами МОПР.

Среди материалов, конфискованных у Носика, оказались планы лекций «Жизнь Ленина», «Основы ленинизма», «Советская власть на Украине», «Октябрьская революция» и другие. В его записной книжке нашли строки о необходимости регулярной связи с журналами Советской Украины, о получении виз на возвращение в СССР.

У Дмитрия Папенко были конфискованы письма. В одном из них говорилось, что «товарищ Потычук как наш делегат уехал в Москву на конференцию пролетарского студенчества и от него ждем успешных вестей относительно наших поручений».

Они всерьез занимались политическим самообразованием в группах по 5—7 человек. «Товарищ, который покажет знание трудов Маркса и Ленина, ориентацию в общественной и политической жизни, в сложных вопросах, имеет возможность вступить в «Ленинскую группу», где может усовершенствовать себя в строительстве социалистической жизни»,— говорится в одном из документов подебрадской группы.

В конце концов жандармы ітишли к выводу, что «члены этой подпольной организации работают на большевизм... а потому являются для государства опасным элементом». Им предложили «навсегда покинуть пределы Чехословацкой Республики».

4

«Через несколько месяцев Россия вернется в цивилизованный мир, но с новым и лучшим правительством, чем царское... С большевизмом в России будет покончено еще в нынешнем году». (Из статьи Генри Детердинга, президента нефтяного концерна «Ройял Дейч Шелл», «Морнинг пост», 5 января 1926 г.).

«...Мы можем строить социализм, поднимать и развивать нашу социалистическую промышленность — это доказано уже практикой. И мы социализм построим, «имея все необходимое для построения полного социалистического общества» (Ленин). Надо лишь работать, не покладая рук, чтобы наши возможности превратились в действительность» («Правда», 5 января 1926 г.).

Эти заметки неизбежно наталкивают на размышления.

Через десять лет после Октябрьской революции городское полицейское управление в Праге доносило министру внутренних дел: «Русскую студенческую эмиграцию нельзя считать политически единой и стабильной. Она вся была настроена антибольшевистски, но затем события постепенно привели к переменам... Эту перемену в политическом мышлении даже после официального утверждения союзов студентов — граждан РСФСР, СССР, УССР и др.—нельзя отнести только к воздействию агитации, но скорее, в значительной мере, к влиянию внутренних, здешних причин».

Сказано ясно. «Внутренние, здешние причины» — безработица, социальное неравенство, т. е. то, что они теперь испытывали на себе. Бывший предводитель дворянства мог и в Праге щеголять в сапогах самой лучшей выделки, в поддевке тончайшего сукна и фуражке с красным околышем. Другой мог свои прошения подписывать гордо — «потомственный дворянин», третий величать себя «князем», но каждый, кто оказался без сбережений (а таких было немало), должен был своими руками зарабатывать хлеб насущный. Вот это и учило.

В том же полицейском документе отмечается: «Множатся примеры обращения с просьбой получить советское гражданство и разрешение вернуться в Советскую Россию».

Конечно же, с такими просьбами обращались не только студенты. Все больше обманутых людей понимали, как губительна их ошибка. За десять лет, с 1921-го по 1931 год, на родину, в Советский Союз, вернулись 181432 человека. Трудно сказать, сколько десятков других тысяч, приняв советское гражданство или без него, симпатизировали нашей стране, работали в «союзах возвращения на родину», вопреки жестоким преследованиям и угрозам порывали с белым движением. В эмигрантской печати то и дело встречаются сообщения о расправах с колеблющимися... Навязчиво повторяются призывы объединить силы, преодолеть старые распри, свести под одну крышу всех, кто готов бороться против Советской власти.

В конце мая 1921 года в курортном местечке Рейхенгаль (Бавария) зазвучала русская речь. Здесь собрались на съезд монархисты. Договориться они не сумели: разделились на «николаевцев», приверженцев великого князя Николая Николаевича, двоюродного дяди Николая II (высший монархический совет объявил его вождем монархистов), и на «кирилловцев» — сторонников великого князя Кирилла Владимировича, двоюродного брата Николая И, объявившего себя в 1922 году, в год рождения СССР (не парадокс ли?!), «блюстителем» русского престола, а в 1924 году — «императором всероссийским». Мало того, он тут же пригрозил: те из эмигрантов, кто его не поддержит, будут лишены права считаться русскими и возможности возвратиться в Россию после того, как он, Кирилл I, будет коронован в Московском Кремле.

Московский Кремль... Ветрами эпох овеяны его стены, легендарные башни, златоглавые купола. Стоишь перед великолепием каменного воплощения истории Руси, перед народной святыней — Ленинским Мавзолеем, читаешь на мраморных досках имена лучших сыновей Отчизны, каждое из которых — веха поступи Родины,—и гулкие удары Кремлевских курантов, шелест шагов по брусчатке Красной площади, все дыхание голубого неба как бы поднимают тебя на крыльях над великими нашими просторами...

Не зря, видимо, находясь в эмиграции, «умом не серенький» Савинков на богослужениях в Париже ставил свечи в коленном преклонении перед «первопрестольной»: «Боже праведный! Спаси и помилуй заблудшую душу мою, дай силы ей выйти «из иродовой ночи», болыпевичков прикончить, да святится имя твое, спаситель, да будет воля твоя оповестить со звонницы Ивана Великую Русь нашу: «С Христом и верой она снова!»

Коммерсанты из русской эмиграции в разных странах мира хватались за «святое» и весьма выгодное дело — налаживали изготовление и выгодную продажу особенно «ходких, сокро-вищных сувениров» с кремлевскими образами. В своем духовном растлении эти отщепенцы не останавливались даже перед спекуляцией святынями Руси. Их именем царственные Кириллы первые и под всякими другими номерами пытались прокладывать себе дорожку в Кремлевский собор для новой коронации. История навсегда отказала им в короне.

Все на земле умирает, гниет, лишившись корня...

Через семнадцать лет, в октябре 1938 года, когда наша страна уже будет выполнять третью пятилетку, когда ее признает большинство государств мира, где-то в Сан-Бриане появится листок, подписанный сыном Кирилла —Владимиром:

«12 октября умер отец мой Государь император Кирилл Владимирович.

Мои незабвенные Родители завещали Мне любовь и жертвенное служение России и Русскому народу...

По примеру моего отца, в глубоком сознании лежащего на мне священного долга, преемственно воспринимаю, по дошедшему до меня наследственно Верховному праву Главы Российского императорского Дома, все права и обязанности, принадлежащие мне в силу Основных законов Российской Империи...»

Годы ничему не научили этого претендента на российский престол, выглядевшего, по словам английского журналиста, «как герой американского дикого Запада». До наших дней донес он оголтелую ненависть к Стране Советов, к новому миру. «Мирное сосуществование с коммунизмом невозможно,— утверждал он много лет спустя после второй мировой войны.— Я считаю рискованным теперь утверждать, что коммунизм может быть уничтожен без применения силы оружия».

Эти бредовые взгляды характерны для части эмиграции и сейчас. «Нормальным состоянием человечества является война, а не мир»,—писала эмигрантская газета «Новое русское слово». Другой такой же листок восклицал: «Да здравствует война!» Позицией бесноватых назвал такие взгляды в своей книге «Письма к русским эмигрантам» В. В. Шульгин, известный в свое время идеолог монархически настроенного крупного дворянства, член Временного исполнительного комитета Государственной думы, один из организаторов Добровольческой армии и лидер контрреволюционной эмиграции. На склоне жизни он пересмотрел свои прежние представления и назвал тех, кто покинул родину, волками, уходившими в зарубежный «рай» «волчьими тропами, нога в ногу, не озираясь».

Как и монархистов, противоречия раздирали кадетов. 14 декабря 1922 года в Париже они объявили о роспуске своей партии.

Зато генералы складывать оружие не собирались. В мае 1925 года в Париже было созвано секретное военное совещание русских генералов-монархистов. Сошлись все битые — Деникин, Лукомский, Богаевский, Кутепов, Эрдели... Они поставили вопрос о подготовке всеэмигрантского съезда.

Год спустя такой съезд состоялся, но никого так и не объединил.

Фронт эмиграции был широк. Свое место заняли в нем и Керенский, человек, у которого, по оценке Суханова, «не было ни надлежащей государственной головы, ни настоящей политической школы», и меньшевики, и эсеры. Меньшевистско-эсеровский «Административный центр», созданный в июле 1920 года на средства чехословацких и французских эмигрантских организаций, сколачивал диверсионные группы и банды для вторжения на территорию Советской республики, разрабатывал планы контрреволюционных мятежей.

Истинные цели эсеровской эмиграции раскрыли документы т. н. «Административного центра», попавшие в 1922 г. в ГПУ. Было доказано, что он финансируется империалистическими правительствами, готовит восстание в Советской России, формирует из эмигрантов вооруженные отряды, засылает шпионов.

Осенью 1926 года в Праге собрались представители русской партии социал-революционеров, украинской партии соци-ал-революционеров и белорусской социал-фашистской партии.

Мы располагаем сделанной на их встрече «Записью предварительного собеседования по вопросу о возможности и координирования совместных действий».

«25 октября 1926 г. в Праге.

Присутствовали: В. М. Чернов, В. Я. Гуревич, Г. Шрейдер, Мансветов, М. Е. Шаповал, М. Григорьев, М. Мандрыка, Т. Гриб и П. Кржчевский.

Председательствует В. Чернов...»

Да, тот самый Чернов — виднейший лидер партии эсеров, министр земледелия Временного правительства, председатель единственного заседания Учредительного собрания... Владимир Ильич Ленин буквально пригвоздил его своей характеристикой: «Самовлюбленный дурачок, герой мелкобуржуазной фразы». Такими же «героями» были и остальные участники встречи.

Украинские эсеры, по словам Д. 3. Мануильского, торговали «ненькой-Украиной» на международной ярмарке, «оказались по отношению к ней не сынами, а байструками».

Первым дали слово Гуревичу.

«В крае нарастает кризис большевистской диктатуры,— говорил он.—Необходимо принять участие в ускорении этого процесса. Следовательно, нам, социалистическим партиям Востока Европы, надо координировать действия. Необходимо установление социалистической Лиги народов Восточной Европы. А прежде всего подготовить съезд социалистических партий Восточной Европы, в котором бы приняли участие и финские, и эстонские товарищи. Наше собрание только инициативное. Оно должно образовать общее бюро, которое и должно взять на себя инициативу в проведении всей этой деятельности».

За окном моросил мелкий дождь. Прохожих было мало. Изредка прогромыхивал трамвай. Оставив пивную кружку и подождав, пока выйдет официант, заговорил Шаповал:

«О наших собраниях: необходима более конкретная постановка вопросов. Например: падение большевистской власти — в какой форме? Вопрос о возможности переговоров с теми или иными группами коммунистов-оппозиционеров... Всем ясно: нужна общая акция. Прежде всего для тех элементов, которые действуют на территории СССР. С грузинами и армянами надо договориться. В Париже один наш товарищ виделся с грузинами, и они высказывали мысли, очень близкие нашей. Остается группа племен тюрко-татарских...»

В. Чернов: «О всех практических шагах надо сохранить конспирацию».

В конце принимается следующее решение:

«1. Образовать организационную комиссию из представителей от русских, украинских и белорусских социалистов — по одному.

2. Образовать политическую комиссию по тому же принципу».

Оргкомиссия собрала «социалистов» еще раз — в погребке «Алаверды», привлекавшем гостей титулованными официантами.

Политкомиссия не смогла и этого. Круги времени сошлись над партиями эсеров...

5

Страны, партии и люди разделялись по отношению к Советскому Союзу. Классовая ненависть довела хозяев чехословацкой газеты «Народни листы» до того, что они запретили в своих газетах само название СССР, а вместо этого приказали писать: «безымянное государство».

В такой обстановке возникали самые невероятные провокации, подвохи, авантюры, совершенно в духе гашевского Швейка. Читатели этой славной книги, конечно же, помнят бдительного служаку — путимского жандармского вахмистра Фландерку, известного всей округе искусными перекрестными допросами. В Швейке с помощью своего метода вахмистр разоблачил... русского шпиона. Именно таким Фландеркой оказался Эмил Томашек из Прашнего уезда.

Эмил благодаря своей русской жене Марии перезнакомился со многими эмигрантами. Среди его знакомых были казачий подполковник Федор Семиглазов, подозревавший в большевизме всех, кроме себя, генерал Сидорин, постоянно носившийся со своим проектом создания «Республиканского демократического объединения», которое одно только и могло спасти Россию и извести большевиков.

Как-то засидевшись с Семиглазовым за дюжиной «пра-здроя», сдобренного ромом, Томашек начал вспоминать службу в России.

— Знаешь, что я оттуда привез?

— Машку>— икнул Семиглазов.

— И Машку тоже. А еще шифр большевиков. Вот посмотри.

Семиглазов взял истертый листок: «Шифр главнокомандования Приморской области большевиков от 20.8.1920 года».

Официант опять менял порожние кружки на полные, и Семиглазов сложил листок.

— Это надо еще проверить. Я принесу на днях шифрованное сообщение советской миссии.

— А шифр пусть у меня пока побудет,— протянул руку за бумажкой Томашек.

Дальше события, зафиксированные протокольным языком жандармерии, развивались так:

«Шифр, который использовался в 1920 году для местной связи, не имеет для разведывательного отдела генерального штаба никакого значения, потому что исключено, чтобы он использовался для зарубежной связи.

Шифр составлен самым примитивным образом, он легко разгадывается. Совершенно ясно, что составлен шифр не специалистом, потому что в двух случаях одна и та же цифра указывается для двух разных букв.

Телеграммы русского происхождения, как правило, зашифрованы шифром значительно более сложным. Несмотря на это, была предпринята попытка дешифровать с помощью этого ключа несколько депеш. Успехом она не увенчалась».

Ротмистр Дуброва неделю в упор не замечал своего подчиненного Томашека, юлившего, как побитая собака. Томашек, в свою очередь, избегал Семиглазова и Сидорина.

Но прошло время, и они опять встретились — потому что были нужны друг другу.

— Мы боролись, но все же побеждены,—рассуждал Семиглазов.— Откровенно говоря, я мало верю, что увижу еще когда-нибудь свой родной край, но если я его увижу как победитель— горе побежденным! Моя душа опустошена, мое сердце ожесточилось и огрубело. Меня уже не трогают людские страдания, ибо я видел море горя вокруг себя. Я отучился плакать, ибо не хватило бы слез, чтобы выплакать всю свою боль. Не говорите же мне о любви, ибо я возненавижу и вас наравне с моими лютыми врагами. Говорите мне о святом долге отмщения, и тогда вы — мой друг, мой брат... Чувство мести— мое священное право.

Этот «казак-разбойник» ничем не отличался от князя Голицына, который обращался к мужикам своего имения в Калужской губернии: «Грабьте, подлецы, все мое добро грабьте! Только липовой аллеи не трогайте, которая моими предками посажена. На этих липах я вас, мерзавцев, вешать буду, когда вскоре в Россию вернусь...»

От эмигрантских центров нити тянулись в Советский Союз—к контрреволюционным организациям и союзам. Наиболее дальновидные из них уже не верили в вооруженные выступления. Теперь они делали ставку на искусственное ухудшение экономической жизни Союза, становились и на путь вредительства. Руку вредителей направляли старые хозяева из-за рубежа. Лишенный своих рудников, некий господин Дворжан-чик прислал из Варшавы такие инструкции своим доверенным лицам: «1. Право собственности должно существовать. 2. Большевики — захватчики. 3. Все вернется к старым хозяевам. 4. Работать надо при Советской власти бесхозяйственным образом. Следует вызывать недовольство рабочих...»

Летом 1928 года советские газеты рассказали об экономической контрреволюции в Донбассе. Свою руку к этому саботажу прикладывали и зарубежные фирмы. «Что такое русский отдел АЕГ по личному составу? — говорил в заключительном обвинении по донбасскому делу Крыленко.—...Все его сотрудники— русские эмигранты. Они работали раньше в России и затем бежали из Советского Союза. Это вполне определенная социально-политическая группа — группа белой эмиграции».

У них были громкие названия: «Объединение бывших горнопромышленников юга России», «Польское объединение бывших директоров и владельцев горнопромышленных предприятий в Донбассе» и тому подобные побеги «Русского Клондайка» — так на Западе в конце прошлого века называли наш Донбасс. Тогда в южнорусские степи, к богатейшим месторождениям каменного угля, ринулись своры дельцов и авантюристов. Как грибы после дождя, стали плодиться акционерные общества. Названия почти всех обществ начинались со слова «Рус-ско-...». Но по сути, по своим капиталам, они были бельгийскими, французскими, английскими, немецкими...

Один из исследователей истории Донбасса П. Фомин писал незадолго до революции, что «мы имеем перед собой как бы процесс колонизации горнопромышленного юга России иностранным капиталом». Какое уж там «как бы»! На долю акционерных обществ с почти исключительно иностранным капиталом приходилось более 95 процентов добычи угля. Такое же положение было в донецкой металлургии, химической промышленности, в машиностроении. Миллионные прибыли текли в банки Брюсселя, Парижа, Лондона. Из каждого горнопромышленного рабочего выжимали прибыль, равную его заработку. Вот такие порядки они здесь установили. В музее истории Енакиевского металлургического завода хранится примечательный документ:

«Я, нижеподписавшийся Шабанов Иосиф, настоящим подтверждаю, что при поступлении моем на Петровский завод Русско-Бельгийского металлургического общества мне объявлено, что я не имею права ни в настоящее время, ни впоследствии требовать от общества ни квартиры, ни угля, ни воды и вообще ничего, за исключением определенной мне заработной платы, причем я выражаю свое согласие на это условие, и, в случае нарушения мной этого, заводоуправление имеет право рассчитать меня. Енакиево, 8 марта 1914».

В начале 1917 года один из петроградских экономистов сокрушался, что «судьба южнорусской каменноугольной промышленности решалась и решается... не в России, а в крупных европейских центрах, где находятся главные хозяева этой важнейшей отрасли русского народного хозяйства». Автор предлагал «при пересмотре нужд южнорусской каменноугольной промышленности обратить самое серьезное внимание на это обстоятельство» и советовал обществам перенести главные правления из-за границы в Россию.

Но Октябрьская революция рассудила иначе. Главным правителем стал рабочий класс. И всем управляющим и директорам юзовских, горловских, макеевских рудников и заводов вместе с их русскими компаньонами пришлось навсегда убраться из России. И теперь из своего далека они пытались взорвать наши пятилетки. Терроризировали всех, кто начинал симпатизировать Советской власти, стреляли в наших представителей, в государственных деятелей других стран, в дипломатов.

В мае 1923 года офицер дроздовской дивизии М. Конради убил в Лозанне советского дипломата В. В. Воровского.

В июне 1927 года белогвардеец Б. Коверда убил советского посла в Варшаве П. Л. Войкова.

Сколько ползало в то время по задворкам Европы мерзавцев, вскормленных белогвардейской, националистической пропагандой ненависти и убийства... В одном из белогвардейских полков, рассказывали очевидцы, овчарку выдрессировали бросаться на красноармейские шинели. «Собачья» ненависть к новому миру вела белых офицеров в иностранные легионы, сводила с гитлеровцами, заставляла искать любой союз — лишь бы против СССР.

«Совет Восточного Казачьего союза» засвидетельствовал «всемерную поддержку» генерал-лейтенанту Хорвату, которого великий князь Николай Николаевич рассматривал «представителем эмиграции на Дальнем Востоке». А Хорват в свою очередь обратился за содействием к Масарику. Генерал нашел, что наступило «подходящее время для устранения коммунистического правительства в Сибири и на Дальнем Востоке, а потом и на территории России». А поскольку Масарику, по мнению генерала, «трудно действовать официально», он просил о личной помощи «Организации русских эмигрантов на Дальнем Востоке», у которой созрели такие большие планы.

Чины делили сферы влияния, а эмигранты старались о хлебе насущном. Одни шоферили, другие грузили в портах, третьи ударились в предпринимательство. Подполковник Борис Сухоручко-Хохловский, удостоенный благодарственного письма Петлюры «за труд для добра Украины, засвидетельствованный кровью», вспомнил, что не боги горшки обжигают, и рискнул организовать «общество по торговле и прокату фильмов» — «Меркур-фильм». Вывеску заказал на желто-голу-бом фоне.

Эмигрантские газеты пестрели приглашениями в рестораны с кухней всех народов России, зазывали на «женский чемпионат борьбы» и «джигитовку», на лекции, в которых пронаф-талиненные сюртуки и мундиры доказывали, что СССР вот-вот потерпит крах.

В брненском отделении «Всеказацкого земледельского союза» 20 марта 1933 года выступал уже знакомый нам Мейснер. Как зафиксировал полицейский агент, он утверждал, что «пятилетний план при нынешних условиях никогда не будет выполнен», что сельское хозяйство СССР развалится потому, что оно коллективизировано. Лектор заканчивает беседу предположением, что на протяжении ближайшего времени коммунистическая система и вообще правительственный строй в СССР рухнет. И эмиграция «в освобожденной от большевиков Руси применит опыт, приобретенный на чужбине».

Старательно отмечались разные юбилеи: «годовщина несчастного для Украины боя под Полтавой в 1709 году», годовщины «Ледяного похода» и «высадки частей русской армии в Галлиполи, в Чаталдже, на Лемносе и в Бизерте»... Банкеты гремели добровольческими песнями и пьяными драками, когда в удар вкладывалась вся злость на пропащую, исковерканную жизнь среди чужих.

На одной из таких вечеринок, куда за компанию попали Найдич и Кочергины, охмелевший судетский немец, не боясь быть услышанным, втолковывал соседу:

— Посмотри, как они забавны в своем розовом сне. Они живут словно в мармеладной летаргии. Собственные лишения не только не изменили их, но даже не научили азбучным истинам реальности.— Он в который уже раз отхлебнул из фужера и продолжал: — Они до сегодняшнего дня живут иллюзиями дореволюционной идеологии и даже знать не хотят, что за эти годы «что-то» произошло в России, «кое-что» там изменилось и «нечто» стало устарелым и никому не нужным. Меня до глубины души удивляет, что эти люди,—он презрительно оглянулся вокруг,—вместо того, чтобы научиться чему-нибудь полезному, дабы впоследствии действительно помочь новой России, эти люди плавают в облаках проектов переустройства той современной России, о которой они не имеют ни малейшего понятия.

«Прав, шельма, ничего не скажешь, прав»,— устало подумал Кочергин и обратился к Косте:

— Чем мы в самом деле занимаемся? Отмечаем годовщины поражений: оставление Орла, Новороссийска, Крыма, годовщины высадки на Галлиполи... Создаем новые союзы... Вот ты недавно написал в газете, что в Париже образовался «Союз русских дворян». Страшатся распасться и разложиться среди чуждых и враждебных элементов? Да?.. Как же, дворянину и среди таксистов надо оставаться дворянином,—рассуждал он далее,— как будто пассажиру не все равно, кто его везет. Нет, нам не до политики. Надо думать, что будешь жрать завтра.

Сам он считал для страховой конторы, подрабатывал на стройке, Надя давала уроки русского языка... Костя зарабатывал на хлеб корреспонденциями об эмигрантах. А те, кто сумел перевести капитал, и здесь жили припеваючи.

Впрочем, так ли они были довольны и счастливы, как хотели это показать? Ответим на этот в общем-то и так ясный вопрос одной житейской историей. Она случилась в Донбассе, уже в наши дни.

6

В Донецке, давно привыкшем к визитам зарубежных делегаций, радушно встретили еще одну — из-за океана. Показали гостям все, чем гордится наш родной город, все, что хотели увидеть гости. Но когда один из американцев заявил, что фирма, которую он представляет, интересуется Карповскими рудниками, карповским углем, хозяева призадумались.

Карповские рудники? Карповский сад? Где такие? Дончане начали предупредительно перечислять названия донбассовских угольных объединений, шахт... Но господин нетерпеливо перебил их: он имел в виду дооктябрьскую, старую географию Донбасса. После нескольких минут взаимных объяснений выяснилось, что гость желает посетить Петровский район, шахту N3 4—21, близ Красногоровки.

Господин в котелке хмурился. Собственно, он сам даже не знал отчего. То ли от неожиданно жаркого весеннего дня, жаркого настолько, что по виску его беспрестанно струился пот; то ли от слишком предупредительных хозяев, сыпавших цифрами добычи, производительности труда, заработной платы. Ради приличия он вносил в свою записную книжку цифры роста среднесуточной добычи по шахте, производительности труда, заработной платы. А сам все чаще вытирал пот. Там, за океаном, на вилле у золотистого берега, все еще были уверены—и он с ними,— что мужичье, захватившее «их» землю, «их» сады, «их» рудники, способно лишь разрушать. А управлять— где уж! Порастаскать — это они могут.

Гостю вспомнился собственный дед. Рассказывали, что, приезжая на шахту, он подбирал каждый кусок угля, приучая штейгеров, рабочих заботиться о хозяйском добре. Все кругом принадлежало ему — и оберегал он свое добро пуще глаза. Когда хозяин постарел и ему стало трудно ходить, он приказал выстроить в саду у своего дома вышку. Взбирался туда каждое утро и подолгу озирал свои владения.

Удивительно подчас переплетаются человеческие судьбы. Бывает, разминутся люди, не кивнув даже друг другу,— ведь совсем-совсем чужие, незнакомые и никогда не узнают, сколь тесно они связаны прошлым, мыслями о настоящем.

Они встретились в коридоре — господин в котелке и главный бухгалтер шахты.

Главный шел работать. На столе его ждали различные справки, ведомости, груда расчетных книжек. За многие годы — шутка ли, с 1939 года бессменный главбух! — у Алексея Григорьевича вошло в привычку самому просматривать расчетные книжки, прежде чем отдать их для выдачи рабочим. Он перелистывал книжку за книжкой, тянулся пальцами к счетам, щелкал косточками. Попытался представить себе лица рабочих, но в памяти почему-то всплыло мелькнувшее только что в коридоре лицо с такими узенькими, остренькими усиками, что, казалось, о них можно порезаться.

Бесспорно, он видел это лицо впервые. Годы работы в конторе развили великолепную зрительную память. Но кого же напомнили эти усики, почему вдруг защемило сердце? Он посмотрел в окно. Суетливый электровоз-малютка гонял вагончики по шахтному двору, подталкивая их к стволу. Ручейками стекалась к клети смена, а обратно выплескивалась волной. Бежали шкивы-колеса на копре. Бегут, бегут...

...Неужто столько лет пробежало? Будто впервые увидел Китаев, как, набирая скорость, сливается шкив в тугой диск и снова распадается на голубые треугольники, разделенные спицами, за которыми легкими корабликами плывут облака. Но когда-то он уже видел этот диск так же ясно, как сегодня. И эти треугольники, и эти облака-кораблики... Когда же?

Было ему лет пятнадцать, и шел он из Красногоровки на заработки на Карповский рудник. Когда добрался до рудника, там, видно, справляли какой-то праздник. Парень в ярко-красной рубахе навыпуск, перерезанной шелковым плетеным поясом, яростно растягивал гармошку, несколько пар, притоптывая, взоивали сухую, едкую пыль, вокруг толпились молодки и парни, лениво лузгая семечки.

Со стороны Трудовских донесся цокот копыт. Гармошка, жалобно всхлипнув, замолкла. Остановились пары. Медленно оседала пыль. «Хозяин»,— подумалось.

Придерживая длинное белое платье, из фаэтона, лихо остановленного у толпы, опасливо ступила располневшая и, по мнению паренька, очень добрая барыня. Дальнейшие события еще больше укрепили его в своей правоте. Сановитые лакеи поставили перед барыней несколько ящиков с бутылками и еще какими-то припасами. Углекопы по одному подходили к ней. Каждому она подносила по сто гоаммов водки, бутылку пива и «франзольку» — пятикопеечную булку. Заметив одиноко стоящего в стороне шахтарчука, босого, с сумой через плечо, она поманила его.

— Вот и тебе, мальчик, булочка!

— Спаси вас Христос, барыня! — кинулся он к ее руке.

Умиленный подношением и всем этим праздником раздачи подарков, он поделился своей радостью с гармонистом. Тот отчужденно взглянул на парня.

— Как же, раздобрилась! За нашу шкуру! Через год еще одну франзольку поднесет. Жди! — Парень закинул гармонь за плечо, и мехи вздохнули тяжело...

Алешку приняли рассыльным, потом перевели отметчиком, потом конторщиком. Склонившись над столом, он списывает в расчетные книжки углекопов рубли, копейки — сколько кому причитается. За тоненькой дощатой перегородкой бурлит толпа. Вперед протискивается грудастый шахтер в картузе, вся правая щека его густо усыпана синими метинками — уголек, видать, приласкал.

— Дяденька! Вот тут распишитесь,— говорит ему Алеша.

Окинув мальчонку хмурым взглядом, парень поставил в ведомости крестик.

— Давай книжку.—Раскрыл. Лицо его покраснело так, что даже синие метинки стали меньше заметны. Швырнул книжку на стол.—Подлюги! За что штраф-то?! Чем детей кормить буду? У-у-у! — замахнулся он на Алешу.

— Не тронь мальца! — осадили его из толпы.— Он такой же работяга, как и ты. Карпову грозись. А мальца не тронь. Китаевых он. Батька и браты —все в забое робят...

Через несколько дней отцу перебило руку. Ему выписали десятку и — на все четыре стороны: инвалиды руднику не нужны. Алексей перешел к сестре: его жалованья не хватало даже на то, чтобы стать к кому-нибудь на харч...

Господин в котелке так и не узнал, что встретившийся ему в коридоре бритоголовый человек самой своей биографией мог разрешить многие не понятные ему вопросы. Он один из хозяев шахты, главный бухгалтер Алексей Григорьевич Китаев, бывший рассыльный при управляющем Карповским рудником.

Человек со смуглым лицом и взглядом маклера приценился. Составы домчали петровский уголь к морю, там его приняли пароходы.

Радоваться бы купцу удачной сделке. А он тоскует... Есть от чего.

Эта история не выдумана. На донецкую шахту N3 4—21 действительно приезжал внук ее бывшего владельца Карпова. Но сам он признаться в этом не захотел. Вы понимаете почему...

Называют себя те, кто преодолел прошлое. Так, как, например, Келчевские.

Через несколько месяцев с очередной редакционной почтой от него пришло письмо.

«Помню день,— писал он,— когда родители пришли домой с советскими паспортами. Правда, в них была маленькая оговорка: «Советские граждане, постоянно проживающие за границей». Но все же это был первый большой шаг на пути домой.

Десять послевоенных лет — постоянные разговоры о том, «когда и как будем возвращаться». Люди перестали жить прошлым, верили в будущее. Как-то незаметно изменилось само положение русского человека за границей. В нем видели представителя великой Страны Советов. И это ко многому обязывало. В 1946 году отец становится членом Коммунистической партии Чехословакии. Нужно наладить работу городского транспорта Праги, и мама идет работать кондуктором, уже через полгода становится передовиком. Сестра в составе отряда Чехословацкого союза молодежи уезжает строить железнодорожную трассу «Дружба».

И вот наступил день, когда нам сказали: «Вам разрешено выехать в Советский Союз». Август пятьдесят пятого... Где ты, цыганочка-вещунья? Помнишь ли свое предсказанье: «Вернешься в родные края со спелыми яблоками»?

После войны прошло целое десятилетие, но за окнами вагона все еще мелькали разрушенные полустанки, поселки. Своими сердцами возвращавшиеся эмигранты постигали масштабы военной беды.

Стало понятным, почему затягивалось наше возвращение. Стране, вынесшей такую тяжкую войну, нужны были и силы, и средства, чтобы взять на себя устройство жизни тысяч людей. Эмигрантов не просто привезли на Родину, оплатив им все дорожные расходы,—каждой семье выделили безвозмездную ссуду.

Сейчас очень просто все разложить по полочкам и осудить заблуждения родных. Но вправе ли я так поступить?! Кто вернул мне Родину? Кому и чему обязан становлением своего мировоззрения? Деду? Его ошибкам и в то же время мужеству их осмыслить и исправить? Его нравственным мукам и трагической смерти? Отцу? Его духовной стойкости и последовательности? Матери? Ее представлению о долге и чести? Вероятно, все это в целом сформировало меня сегодняшнего.

А главное —это годы, прожитые на Родине или, вернее, прожитые вместе с Родиной. Более четверти века я не сторонний наблюдатель, я равный среди равных в своей стране.

Мне не думать об этом нельзя,

И не помнить об этом не вправе я.

Это наша с тобою земля,

Это наша с тобой биография!

Да, это моя земля, и в биографии Родины — частица моей биографии.

1957 год. С самым близким другом, Борькой, записываемся в бригадмил. Паспортов не требуют — свои четырнадцать лет выдаем за восемнадцать. В том же году мы стали комсомольцами, мечтаем совершить что-нибудь героическое. Два года, почти каждый вечер, дежурили вместе с милицией. Героики было мало, больше синяков и шишек, да у Борьки три ножевых ранения.

Спустя три года вместе с аттестатами зрелости получил, как и все одноклассники, удостоверение токаря первого разряда и комсомольскую путевку (храню до сих пор) на стройку. Через неделю после выпускного вечера вышел на работу, чтобы мама могла уволиться и ухаживать за больным отцом. Токарем не взяли — послали строить дорогу. Половина бригады были мои одноклассники.

В том же году поступил в вечерний индустриальный институт. Со второго курса рекомендовали на третий курс дневного отделения с повышенной стипендией от завода.

Годы студенчества... Увлекся игрой в Народном театре. Коллектив был замечательный. Шесть лет работы среди прекрасных людей — одно из самых чудесных воспоминаний. Удалось сыграть в четырнадцати спектаклях. От той поры навсегда осталась любовь к театру...

После института работал на заводе инженером, потом преподавал в ПТУ. Параллельно занимался наукой. Позже перешел в исследовательский институт и получил направление в целевую аспирантуру АН СССР. Это была тоже замечательная пора. Мне исключительно повезло с научным руководителем, с товарищами по работе и общежитию. Влюбился в Москву на всю жизнь. Защитил диссертацию. Сейчас работаю начальником отдела на заводе. Преподаю в вечернем институте.

Когда бываю в зарубежных командировках, в туристских поездках, порой встречаюсь с эмигрантами, давними и нынешними. У них много общего. Как правило, это суетливые, иногда просто жалкие люди. Все им кажется, что их подслушивают, что за ними следят. Для самоуспокоения они читают взахлеб «диссидентскую» литературу, точнее, макулатуру. Глубокомысленно дискутируют «о тяжком и жутком положении в Советском Союзе», заглушая пустопорожними разговорами, как наркотиками, свое сознание.

Спорить с ними — пустая трата времени, потому что аргументы их опираются на извращенные факты и превращаются в самое откровенное злобствование. Когда же их никто из «своих» не слышит, они мнут вам лацкан пиджака и заискивающе шепчут: «Скажите,. а что мне будет, если я вернусь?»

Что можно было ответить, скажем, бывшему ленинградскому аспиранту? Не «диссиденту», просто человеку, который «забыл» возвратиться из командировки домой. За пределами Родины антисоветских заявлений он не делал. «Шикарную» жизнь, о которой грезил, получил, приобретя типично западную свободную профессию — сутенера. В мире животных потребительских устремлений каждый пристраивается как может.

— Я бы все отдал, лишь бы вернуться...— он сказал это в заключение с каким-то надрывом».

Не правда ли — исследовательская сфера для «патопсихологии и этики»!

Большой музыкальный учитель и взрослых и особенно детей, Дмитрий Кабалевский как-то на необыкновенном уроке— в Колонном зале Дома союзов заметил: идущее от проявлений жизни сочетание отобразительных красок нескончаемое...

Каких только порой драматических «сочетаний» в человеке не обнажила смена эпох, восхождение в тяжкой борьбе, в муках социально преобразующей революции!

Дневниковые записи старого русского офицера, через которые прошли многие и многие, разные «краски» живого сознания и живой души, приоткрывают нам сущий ад людских крушений, катастроф — и кричащих людских мольб, поиски спасения от гибели.

Эмигранты были всегда при драматических поворотах истории. Но разве не бывает, что при революционных ломках старого уклада жизни у многих личностей (именно личностей, а не серостей, посредственностей) возникает некоторая «лихорадка» в восприятии вещей? И тогда, по одному мудрому писательскому определению, «человека начинает крутить, как сухой лист на земле под ветром», порой чисто случайные обстоятельства могут толкнуть его «не туда»...

Вот еще одна поучительная история. Ее мы тоже нашли в дневниковых записях Кости Найдича с его припиской: «Ненапечатанная корреспонденция из Англии (черновой набросок)».

...Как-то, приехав вместе с советским композитором Дмитрием Кабалевским в Лондон, украинский поэт Павло Тычина случайно встретился, по его признанию, с «дуже вже цікавим земляком». Впрочем, встреча была неслучайной. Мы с Филиппом сами искали ее.

В Лондоне Филипп довольно давно, и занесло его туда, как я знаю,— писал Найдич,— «ветром», который неожиданно задул против него в одном киевском районе. Разные бывают ветры — теплые и леденящие, ласкающие нежным своим дыханием и сбивающие с ног. «Ветер», которым снесло моего земляка Филиппа к далеким берегам Темзы, возник из ничего. За давностью времени лондонская исповедь земляка Тычины не таила в себе никаких расчетов — разжалобить ли знаменитость, прибывшую с родины, очернить ли что-либо из прошлого. Нет. Просто облегчающий душу «попутный» разговор — тоска по родным краям, по Днепру не подвластна годам (мы, эмигранты, это хорошо знаем).

В гимназии одного городка на юге Украины на него сразу обратили внимание: голова — на удивление. Самое трудное в точных науках ему открывалось, как говорится, с первого прикосновения. После гимназии местное земство направило его на свои деньги как особо одаренного в Киевский политехнический институт. В пору студенчества меня познакомил с ним Дмитрий Кочергин в театре Геймана по Меринговской улице. Он дружил тогда еще с одним политехником Остапом Рыбачуком, приехавшим в Киев с Волыни. Все вместе мы часто собирались на квартире у Кочергиных в Липках, на улице Ле-вашовской, как раз возле одной из первых в Киеве аптек. Мы любили бывать в домах, где останавливались Бальзак, Лист, Гоголь. Но всегда настоящим праздником были зимние мальчишники-пикники в дачной Дарнице, среди вековых сосен, куда с шумом добирались в переполненных вагонах чугунки.

Филипп был бесподобен на этих пирушках. Он всегда выбирал тихое место, там, где ночевали косули. И каждый раз подчеркивал: учитесь, мол, у наших младших братьев выбирать уютное местечко, видите, как они словно за бруствером прячут грудь, ложатся навстречу ветру, чтобы потоки воздуха скользили вдоль шерсти; лежат и слушают, как играет ветер в дятловых гнездах на верхушках старых дубов...

В один миг мастерил Филипп треногу, разжигал костер, а Остап варил изумительный казацкий кулеш с салом, приговаривая:

— Казацкий кулеш — это такой, чтобы ложка стояла в нем. И вообще, лучше нашей кухни я ничего на свете не знаю.

Я тогда взорвался:

— Надоел, Остап, твой квасной патриотизм.

Он вдруг схватил меня за грудь.

— А ты заткнись, шульгинист павшивый.— Вместо «р» он говорил «в».—Вам подавай монавхию, вассейского цавя-батюшку. Единую, неделимую... На Укваине живешь, укваинское сало жвешь... В Укваины свой путь, самостийный.

Недаром в тот день утром разразилась январская гроза.

— Оба вы дуваки и пвохиндеи,— съязвил Кочергин.

Мы с Кочергиным были разгорячены шампанским, а Рыба-чук — пивом, выпить которого он мог, казалось, целую бочку. Только непьющий Филипп помалкивал да подбрасывал поленья в огонь.

Еле-еле мы уладили эту ссору в кафешантане «Аполло». Помню, Остап там разошелся, начал приставать к какой-то шансоньетке:

— Вы, бавышня, стевва и очень мне нвавитесь,— и дико гоготал.

А я даже опоздал на проводы Верочки Роговской — Надиной сестры, приехавшей погостить в Киев к Кочергиным. Какие она письма мне писала! Словно обнажала себя...

Далекое время. И правда, дураками, балбесами мы были. А потом пути наши разошлись. Иных уж нет, а те далече... Вот след Остапа Рыбачука и вовсе затерялся. Говорят, сбежал в Бразилию. Вроде бы в той же Дарнице в годы фашистской оккупации свирепствовал Рыбачук в концлагере, где мучили военнопленных. Неужели и вправду докатился до этого «самостийник» Рыбачук? Впрочем, он шел к этому...

А Филипп?

Блестяще закончив политехнический институт, он остался в Киеве. Родители (отец — ветеринарный врач, мать —машинистка) сняли для него в одном из районов Киева комнатушку— он был еще холостяком. Там и революция застала.

Маловато было тогда образованных специалистов в Киеве, а тут сам Филипп с его «божьей искрой»... Конечно же, был нарасхват. На заводишке, где он трудился, его называли чудодеем на все руки, «магом». Где в районе с техникой заминка — давай «мага»!..

У одного районного начальника был старенький «фордик» — «чихнет», не захочет — убей его, «молчит». Водитель начальника, прямо скажем, в механике был ни гугу. И начальник сказал ему: «Сегодня воскресенье. Пойди и попроси сам знаешь кого».

Филипп был дома, на коммунальной квартире подкачивал примус, готовил завтрак из одной картошки и горсти ячменных зерен —время было тяжкое, голодное.

Давно известно: убогий всегда завистлив, нетерпим он к тем, кто превосходит в чем-то его. Даровитый мастер на все руки не раз уже выручал районного начальника: пошепчет, пошепчет—и колеса непременно завертятся. А приставленного к «автотехнике» неумеху зависть гложет...

— Прошу — зайдите взглянуть, как живу-поживаю. А я тем временем переоденусь, прихвачу кое-какой инструментарий— и в гараж.

Когда вошли в маленькую, скромно обставленную комнатку, Филиппа вдруг почему-то охватило зловещее чувство: будто за ним в его жилище вползла змея. Колючие глазки незадачливого механика обежали стены, потолок, шкафчик, этажерку,— и наконец впились в раму с засиженными мухами, выцветшим портретом Николая Второго. Кто и когда «украсил» комнату царским ликом — Филипп не знал. Да и вообще он просто не обращал никакого внимания на портрет, как он сам потом признался. Как не интересовался тем, кто жил здесь до него...

— Понимаете,— нашептывал потом завистливый водитель,— киевские улицы радостно шумят революцией, а этот че-ловечишка молится Николушке! А? Слыхано?!

И чей-то чужой портрет стал ядом подозрения, которым безо всякой проверки «заинтересовались» своеобразно: к без вины виноватому отовсюду поползла отравляющая отчужденность. Попытки как-то объясниться с районным начальством ни к чему не привели. Клеймо на тебе!

— Есть обиды, которые не забываются и прощаются,— изливал душу Филипп поэту-земляку.— И я эмигрировал... Прошли уже долгие, очень долгие для меня десятилетия, а сердце полно далекой, милой родиной.

Тычина понимающе кивнул и полушутя-полусерьезно заметил:

— Зачем же вы своей обидой смешали уродливо грешное с праведным? Какой-то завистливый дурак, недруг революции, бросил в вас свой камень мщения, а вы вместо того, чтобы тем же камнем дать сдачи, обратились в бегство с обидой вроде бы на революцию! А что революция-то? Она — как полыхающее алым пламенем нескончаемое поле: горят красным светом, манят, возвышают душу маки, розы, гвоздики; куда ни глянь — все красным зовом роднится с солнцем, и окрыляет тебя, поднимает в тебе животворящее могущество. Но под прекрасной листвой, в тени как бы присасываются к корням дивного соцветья сорняковые лопухи... Ах, если бы не лопухи — наша революция от приумноженных умов, талантов черпнула б не такую еще силищу!

Здорово сказал наш земляк!

В Лондоне тогда проходила консультативная встреча выдающихся физиков Европы. Вместе с другими Филипп представлял на этой встрече науку одного из западных государств, а я был аккредитован корреспондентом. Вот тогда мы и встретились с Тычиной.

Никто еще не писал в СССР о том, сколько умственного, созидательного цвета потеряла революция из-за таких вот «лопухов», змей.

Тот же Тычина нам на прощанье сказал:

«Там, где умный находит, дурак теряет.

На свете, однако, как видим, всякое бывает.

Я не оправдываюсь, но размышлять надо и над этим...»

Загрузка...