Сколько человеческих жизней на земле — столько и дорог людских. И каждая — неповторимая — влечет ищущего свою судьбу. Ту судьбу, о которой кто-то сказал, что она — как призрак, как удаляющийся зов, что его сердце может услышать или потерять.
Как-то в лесу под Киевом, в Пуще-Водице, нам довелось наблюдать смешной случай с малышом. Его увлекал за собою броско размалеванный мотылек, порхая в разнотравье на большой поляне. Вот, казалось бы, малыш уже настиг свою манящую жар-птицу, но она, словно играя с ним, снова взлетала. За поляной — густой лес, затерялся в нем мальчонка. Мы — в поиск. Почувствовав, что кто-то крепко держит его за руку, бедняжка поднял на нас глаза в слезах. Рубашонка и коротенькие штанишки на нем были в колючках, лицо в царапинах. Шуткой («Что же ты, мужичок?..») удалось вывести обманутого мотыльком мечтателя из оцепенения. Подумалось вдруг: не так ли и в жизни порой манящие перья жар-птицы предательски оборачиваются пестрыми крыльцами мотылька?
На далеких чужих дорогах нам приходилось встречаться с теми, кого бог весть куда увели от родного дома «розовые» и всяких иных цветов «мотыльки», обокрав разум и сердце. Да, среди потерявших родину — всякий люд: и просто жертвы разных иллюзий, и зло брюзжащие политиканы. Но, но...
Во время одной из зарубежных поездок мы с зем-ляком-киевлянином, сотрудником представительства Украины при Организации Объединенных Наций, шли, беседуя, по пляжу в Балтиморе. Остановились возле киоска с мороженым. Когда, обращаясь к нам, земляк заговорил по-украински: «А що — холоднэнькэ нэ завадыть!» — рядом стоявший мужчина с девочкой-подростком вдруг застонал и, теряя сознание, начал клониться на киоск. Растерянная девочка пыталась подхватить и удержать мужчину. С ее уст слетало скороговоркой: «Та що з тобою, таточку, що?»
Нам все было понятно: услышанное на чужбине родное слово прозвучало для отца до боли дорогим зовом отчизны. Когда мужчина пришел в себя, мы спросили его:
— Звидкы вы?
— 3-пид Чернивцив. И зовсим недавно лышыв батькивське гниздечко на свою та ии муку, — показал на дочь.
У себя дома черновчанин работал учителем. Имел собственный домик, усадьбу, жил без нужды. И родное солнышко заглядывало в окна, согревало сердце. И вот, по выражению змиїранта, сам черт попутал ему все карты. Американская судьба искателя «райских берегов» посмеялась над ним. Долго не мог найти себе никакого дела, чтобы зарабатывать на пропитание. Нашел наконец «дело» —стал отлавливать для одной фармацевтической фирмы разных жуков...
Говорят, человеческие неудачи всегда идут в паре с недомыслием. Почему-то стало жаль человека, жизнь у которого не состоялась. Этого жаль, других — враждебных, злобных — нет. Пусть испивают свою чашу. Бывший профессор ходит по двору богача с метлой, инженер — водовозом на ферме, художник наклеивает этикетки на чулки, скрипач играет на тротуаре, подставив шляпу для подаяний. Конечно, кое-кому, бывает, и повезет — вцепится он в «выгодное дело». Но даже при всех везениях там, далеко от отчего дома, полынь чужбины нестерпимо жжет сердце.
Сколько их по свету — «отпадышей», не понявших революции, нашего нового мира, самоуничтожающих себя в гневе на все, что нам дорого. А вот наша страна ничего не потеряла, развеяв всякий туман!
На одной из окраин Праги, неподалеку от массивной, увенчанной шпилем гостиницы, приютился шестиэтажный дом, ничем не выделяясь среди соседей. И справа, и слева, и напротив, за трамвайными рельсами, к которым прижались ладошки пассажирских островков, стоят такие же дома: посеревшие от копоти стены, высокие этажи, в первых — сплошь витрины. Они зазывают на кружку пива или чашечку кофе, демонстрируют по сезону «казачки» или босоножки, рдеют круглый год апельсинами... Когда по городу развозят уголь, у этого дома тоже останавливается грузовик. Водрузив на плечи, прикрытые давно потерявшей цвет мешковиной, глубокие корзины, угольщики разносят по квартирам брикеты. Все обычно. Кроме одного. На дверях здесь частят русские фамилии...
Это — «русский дом». Построили его в начале двадцатых годов эмигранты из России. Старожилы Праги знают и другие «русские дома» — в микрорайоне Дейвице, в другом конце города, в Страшнице... Один из них с рассрочкой выплаты на шестьдесят лет заложили в 1922 году бежавшие профессора. Над ними, говорят, смеялись: какая рассрочка! Советская власть через год или два опрокинется... Профессора слушали и — устраивались основательно.
Русские, украинские, белорусские дома, улицы, колонии появились в те годы в Чехословакии и Германии, США и Франции, в Польше, Турции, Югославии, Болгарии — всюду, где оседали развеянные бурей революции эмигранты.
Через десять лет после Октябрьской революции, в конце 1927 года, белогвардейские центры провели перепись эмиграции. По данным журнала «Русский голос», выходившего в Нью-Йорке, статистика была такова: в Германии — 446654 человека, во Франции — 389 450, в Югославии— 38865, в Китае— 76000, Польше — 90000, в Литве, Чехословакии, Болгарии, Испании — по 20—30 тысяч... А всего свыше полутора миллионов человек.
Видимо, эти данные близки к действительности. По оценке В. И. Ленина, сделанной в 1921 году, в эмиграции оказались полтора-два миллиона.
Среди «отпадышей» — представители всех эксплуататорских классов и групп царской России, всех ее сословий, всех враждебных революции партий, белогвардейцы... За границами Советской России образовалась другая, по выражению Ленина, эмигрантская Россия. Осколок ее — «русский дом» на пражской окраине, близ трамвайного кольца...
Случай помог нам познакомиться с теми, кто и сейчас в нем живет.
Был День Победы. На окнах трепетали красные флажки, с плакатов и фотографий смотрели родные лица победителей. Ребята в пионерских галстуках стояли в карауле у мемориальных досок — их так много в Праге. Мы останавливались у них, читали, но видели в эти минуты Москву, сквер у Большого театра, фронтовиков в выгоревших добела, выутюженных годами гимнастерках. Видели Савур-могилу, курган в донецкой степи, куда в дни Победы сходится чуть ли не весь Донбасс. Вспоминали Вечный огонь на горе Митридат в Керчи и площадь у знаменитого ЧТЗ — Танкограда с последним И С на пьедестале, сработанным золотыми руками Урала, и преклонивший колени в честь павших Владивосток... С памятью о нашей Победе мы шли на Ольшаны — красноармейское кладбище в Праге.
Геометрически строгие ряды серых надгробий с красными звездочками, живые цветы на плитах — всегда живые, когда бы сюда ни приходил. Советские открытки за табличками с именами — их оставляют наши туристы. Пожилая женщина в черном платке на чистейшем русском языке рассказывала обступившим ее нашим ребятам, как после Победы хоронили на Ольшанах русскую медсестру, и чешская ровесница укрыла ее своим подвенечным платьем... Мы оставили гвоздики у обелиска, на котором были высечены только два слова: «Неизвестный солдат», и, заинтересовавшись, подошли поближе.
— Так вы, значит, русская? — спрашивала девушка в ярком пуховом берете, по которому за версту узнаешь на чужих перекрестках своих.— У вас здесь кто-то похоронен, да?
— Здесь все мои,—тихо отвечала женщина.— И кутузовские офицеры вон под тем памятником, и советские солдаты— Геночка, Димочка, Ванюша, и те, возле Успенского храма.
Когда туристы, задарив собеседницу значками и открытками, потянулись к автобусу, мы втроем пошли к русской церквушке. По обе стороны дорожки, устланной солнечными бликами, томились унылые ангелочки, кое-где теплились бледные в свете дня свечи. Неподалеку за оградой, густо обвитой свежей зеленью, дышал проспект Винограды, не раз на своем веку переименованный в угоду времени и получивший в конце концов старое название.
— Когда-то мы там жили,— кивнула в сторону проспекта Надежда Павловна,— на Виноградах.
— А Давно вы в Праге?
— Почти шестьдесят лет уже,— ответила она.— А приехала двадцатилетней.
«Сколько же вам?» — хотелось спросить, но Надежда Павловна предупредила вопрос:
— Я ведь родилась еще в прошлом веке, в 1898 году, в городе Порхове.
«Больше восьми десятков — и такие чистые, умные глаза, свежий, звонкий голос, отличная память...»
Среди чешских фамилий, выведенных латиницей, вдруг пошли сплошь русские имена — только почему-то с «ятями», с непривычными нам титулами и званиями: статский советник Александр Николаевич Смирнов, есаул Всевеликого войска Донского Василий Васильевич Пухляков, штабс-капитан Павловского полка, генерал от инфацтерии, старейшина Рады Белорусской Народной Республики, казак станицы Нижнечир-ской, княгиня...
В Праге под березами лежат они. И под обветренными холмами Галлиполи, под выжженным песком Исмаилии, под крестами Белграда, Сент-Женевьев де Буа близ Парижа, в Берлине. Повсюду, куда бежали...
Вспоминается примечательный разговор шолоховского Григория Мелехова с поручиком Щегловым, переводчиком при английском офицере во время отступления деникинской армии к Новороссийску. Поручик заметил, что в их положении далеко не уедешь.
«Григорий внимательно посмотрел на поручика, спросил:
— А вы далеко собираетесь ехать?
— Нам же по пути, о чем вы спрашиваете?..
— Дорога-то у нас одна, да едут все по-разному...— снова заговорил Григорий, морщась и тщетно стараясь поймать вилкой скользивший по тарелке абрикос.-—Один ближе слезет, другой едет дальше, вроде как на поезде...
— Вы разве не до конечной станции собираетесь ехать?
Григорий чувствовал, что пьянеет, но хмель еще не осилил его; смеясь, он ответил:
— До конца у меня капиталу на билет не хватит... А вы?
— Ну, у меня другое положение: если даже высадят, то пешком по шпалам пойду до конца!»
Вот их конец — покосившиеся кресты, проржавевшие оградки... Барон... Еще донской казак... Прима-балерина императорского театра... Министр и посол Украинской Народной Республики... Генерального штаба генерал-майор... Генералы без армий, послы без государств...
Как доживали они свой век?
Из канувших в Лету персонажей выберем наугад. Свидетельствуют заокеанские газеты наших дней, взятые из архива журналиста-эмигранта Кости Найдича.
«...Во время первого посещения репортерами Юрия Никитича, 83 лет, и его жены Лидии Николаевны у хозяина жилища было просветление. Он рассказал, что в начале гражданской войны он и его отец за вооруженную антисоветскую деятельность были арестованы в их имении, находившемся вблизи Чудского озера.
— Нас повезли в город Гдов. Но меня там взяла на поруки одна актриса, которая...—Юрий Никитич прерывает свой рассказ и хитро взглядывает на Лидию Николаевну,— которая была мной увлечена. Представьте, не успели меня выпустить, как к Гдову стали подходить части генерала Булак-Булаховича. Гдов был взят, и я присоединился к одному из его кавалерийских отрядов. Но меня мучила мысль о том, что в имении остались моя мать и младший брат. Я достал розвальни и отправился в имение. Оставив розвальни за оранжереей, прокрался в сени дома и тихо позвал брата Сергея. Мать и брат выскочили мне навстречу. Наше имение находилось в прифронтовой полосе, нужно было немедленно их вывозить. Я усадил их в розвальни и пустил лошадь во весь опор в сторону Гдова. Минут через десять я услышал за собой конную погоню. Со мной был кольт и в нем, к моему ужасу, всего три заряда. Двое конных настигали наши розвальни, открыли по нас стрельбу. Я повернулся к ним и стал отсчитывать: сто шагов, восемьдесят, пятьдесят, сорок. На тридцать девятом шагу я выстрелил в одного из конных, он свалился. Второй продолжал стрелять. Тогда я выстрелил навскидку и сбил его с лошади. Я целил ему в голову, а попал в грудь.
— О боже... Юрий Никитич, вы убили двух людей?
— А то как же? На следующий день наш разъезд нашел двух убитых в пяти верстах от нашего имения.
...Спустя некоторое время репортеры опять навестили чету Д. К ним присоединился супер дома.
В гостиной, заваленной всяческим барахлом, стоял ужасающий смрад. Хозяин, лохматый и обросший, встретил гостей у порога. Брюк на нем не было. Перегаром от него разило, как из бочки.
— Прикройтесь, мистер,—закричал супер.—К вам пришли!
Он схватил валявшуюся на полу тряпку и кое-как обмотал ею старика. Тот бормотал что-то бессвязное пьяным голосом. В глубине комнаты сидела растрепанная, грязная старуха с измученным лицом.
— Осторожно,—предупредил супер,—Они выпивают три кварты виски в день, не могут дойти до уборной и справляют нужду здесь, на ковре, а потом прикрывают газетами.
Старушка была тоже пьяна. Супер сказал, что муж нарочно ее спаивает, чтобы она не могла никому рассказать о происходящем и попросить помощи.
Старый мистер пробормотал, что, мол, жена помешанная, что только большие порции виски помогают ему справляться с ней, когда она буйствует.
— Ты врешь,— неожиданно совершенно четко произнесла старуха.—Ты не хочешь меня лечить, потому что жалеешь денег.
— У вас есть средства, мистер? — спросили репортеры.
— Кое-что есть, я сорок два года работал на Уолл-стрит. Зачем мне тратить на нее свои сбережения? Все равно она скоро умрет!
Через несколько дней мистера Д. хватил удар, и он умер, не приходя в сознание.
А старуху увезли в старческий дом, в эту скучную ожидалку перед могилой, где задыхаются от смрада, где чужие люди, чужой язык...»
Но вернемся на Ольшаны.
Вдруг, как вспышка, звездочка среди крестов: «Мамроцкий Михаил Иванович, инвалид Великой Отечественной войны, гражданин СССР». Какая судьба стоит за этими строками? Какая жизнь продиктовала последнюю волю: и после смерти, как при жизни, остаться под красной звездой?
Надежда Павловна прочитала вслух надпись.
— Мамроцкий, Мамроцкий... Нет, не знаю о нем ничего.
Вокруг, вплоть до самой церквушки и дальше, за ней, густо толпились кресты. У одного из них Кочергина остановилась: «Дмитрий Павлович Кочергин...» Родился в Киеве в 1898 году, умер в Праге...
Под березами в Праге сошлись -они, уроженцы Москвы и Киева, Новочеркасска и Ростова, Полтавы, Пскова, Одессы, неприметных станиц, деревень, городков... Вот она, подумалось, эмигрантская судьба. Прошлое под могильным крестом. А будущего и не было.
Будущее у нашей Родины — Советской страны, у Союза Советских Социалистических Республик. Страны Красного Знамени. Страны Красной Звезды.
В ту пору, которую учебники истории называют годами наступления реакции, у Феликса Эдмундовича Дзержинского словно из самого сердца вырвались слова глубочайшей веры в судьбу человечества, озаренного звездой социализма, звездой будущего.
Не каждому дано почувствовать грядущий день. Некий бухгалтер Торопов, затратив «пять лет усидчивой ночной и праздничной работы, издал в Казани в канун Октябрьской революции карманный календарь «Звезда». До середины тридцатых годов спланировал создатель из Кошачьего переулка будущее с однодневными постами и многодневными, с вербными воскресеньями, пасхами и троицами...
Но мир уже жил по другому календарю — по календарю революции.
Звезду будущего зажгли над миром большевики. Под этой пятиконечной звездой мы росли.
Пятиконечная красная звезда сияет над нашим гербом. «В народе сложилось понятие,— вспоминал В. Д. Бонч-Бруевич,— что мы, строящие социалистическое государство, освещаем все народы, находящиеся в пяти частях света,— почему и сияет на нашем гербе пятиконечная звезда. Красноармейцы ч говорили: наша звезда на пять частей мира светит. Это объяснение звезды сейчас же было подхвачено, и оно очень понравилось Владимиру Ильичу».
С буденовки конармейца звезда перешла на фуражки и погоны солдат и офицеров нашей армии. Ее несли крылья Гастелло, Талалихина, Кожедуба, Покрышкина, несла от полей Подмосковья до Победы броня наших танков, поднятых благородной памятью поколений на пьедесталы Европы. Красный стяг с пятиконечной звездой мы поднимаем над первомайскими и октябрьскими колоннами.
Ты помнишь свой самый первый Первомай, товарищ? Каким он остался в памяти? Наверное, видением бескрайней кумачовой площади, распахнувшейся вдруг с отцовских плеч. И новым, неизведанным прежде чувством локтя, когда, старательно подравняв ряды, мы подходили к трибуне на главной улице родного города, начинающейся от проходных металлургического завода, и просто радостью большого праздника... Потом был наш первый Май с комсомольским значком, парадный марш в строгой шеренге однополчан, митинг в горняцком поселке над крутым склоном лесистой балки, где в начале века собирались первые в этом краю маевки,— сначала нелегальные, потом открытые, гордые, с красными флагами и революционными песнями:
Лейся вдаль, наш напев, мчись кругом!
Над миром наше знамя реет
И несет клич борьбы,
Мести гром,
Семя грядущего сеет...
Оно горит и ярко рдеет —
То наша кровь горит огнем,
То кровь работников на нем...
Напористый ветер — всевластный хозяин кряжа — рвал знамена нашей шахты. У них стояли постаревшие стахановцы в парадных горняцких мундирах, участники восстановления освобожденного от фашистов рудника, наши друзья — ребята из первых бригад коммунистического труда... Может быть, на этом митинге, где слова весомы и жарки, как уголь, ты впервые задумался, какой это праздник, как сплавился он с нашей жизнью.
В старых словарях между «мадригалом» и травой «маеран», «маетой» и «маем» — весенним, пятым в году, месяцем — мы не нашли «маевки». Тогда само это слово было под запретом. Маевку в словари вписал молодой рабочий класс, но сначала — под нагайками и пулями — утвердил ее в жизни: на окровавленных мостовых Чикаго, в Петербурге, Нижнем Новгороде, Юзовке...
В той жизни правили еще банкиры и помещики, жандармы и архиереи, и праздники у них были свои — господни и царские, были свои годовщины и юбилеи, разъединяющие людей труда. Спустя полгода после Октябрьской революции Александр Блок писал: «...той России, которая была,—нет и никогда уже не будет. Европы, которая была, нет и не будет... Мир вступил в новую эру. Та цивилизация, та государственность, та религия — умерли».
Сбежав после революции за границу, осколки старого строя увезли с награбленными капиталами и свои праздники.
Эмигрантский еженедельник «Дневник», выходивший в тридцатые годы ц Праге, приглашал на храмовые праздники и отмечал годовщины: «учреждения Всероссийского правительства в Сибири» (колчаковского), вступления на киевский престол Владимира Мономаха, романовской династии...
А мы считаем годы по Октябрям. Празднуем наши, советские праздники. И среди них один из самых любимых Лениным— День международной солидарности трудящихся.
Первого мая 1917 года Владимир Ильич Ленин шел во главе колонны рабочих Выборгского района, выступал на Марсовом поле и Дворцовой площади. Н. К. Крупская позже вспоминала, что Ленин «вернулся домой глубоко взволнованный. Рассказывал мало, да и трудно ведь словами было передать то, что в этот момент было пережито. Но лицо было взволнованное, изменившееся какое-то».
О таких мощных рабочих демонстрациях Владимир Ильич мечтал в Шушенском, после маевки ссыльных социал-демократов, такие демонстрации он видел на Красной площади.
— ...заложенное нами здание социалистического общества— не утопия,— обращался Ленин к демонстрантам 1 Мая 1919 года. — Еще усерднее будут строить это здание наши дети.
Первомай — продолжение и начало лучших традиций рабочего класса. В нем — истоки наших субботников, этапы соревнования, он — живая летопись международной солидарности трудящихся.
Что отстаивал твой первый Первомай, товарищ?
Наш нес над колоннами портреты Николаса Белоянниса, греческого коммуниста, казненного с гвоздикой в руке,— и мы жалели, что опоздали ему помочь. Наш Первомай, согретый гагаринской улыбкой, тревожился о Кубе. «Патриа о муэрте! Родина или смерть!» — грохотало над улицей Артема так же, как над Гаваной. Чувства солидарности незримо перелились в наши ряды из отцовских колонн, над которыми плыли портреты Георгия Димитрова, освобожденного из гитлеровских застенков, над которыми эхом отзывалась клятва республиканской Испании: «Но пасаран! Они не пройдут!»
А мы, в свою очередь, научили сыновей думать не только о себе. Для них Вьетнам, Никарагуа, Кампучия, Сальвадор близки так же, как для нас Куба, для отцов — Испания. Никогда не забыть ребят во Владивостокском морском порту с их посылками для вьетнамских ровесников — тетрадками, ручками, карандашами, предназначенными для «Корабля солидарности». Никогда не забыть знакомую по фучиковскому «Репортажу с петлей на шее» камеру N5 267 тюрьмы Панкрац. В зарешеченное окно под потолком виднелись клочок неба и крыши других корпусов Панкраца. Солнце над ними мелькает лишь в середине лета... Все, что видишь вокруг, хранит память о Фучике, его товарищах, известных и безвестных. Дощатый, истертый пол тюремной камеры помнит их шаги. Коричневая, в потрескавшейся краске подвесная полочка хранит счет дней — они выцарапаны на боковой стенке. На двери вырезана большая пятиугольная звезда — свидетельство их воли. Кто выцарапал ее — Фучик, папаша Пешек или рудокоп Карел Малец? Стойкость и мужество она придавала всем узникам фашизма.
Здесь первого мая 1943 года Юлиус Фучик сердцем слушал Москву. «...Девять часов. Сейчас часы на кремлевской башне бьют десять, и на Красной площади начинается парад. Отец, мы с вами. Там сейчас поют «Интернационал», он раздается во всем мире, пусть зазвучит он и в нашей камере. Мы поем. Одна революционная песня следует за другой, мы не хотим быть одинокими, да мы и не одиноки, мы вместе с теми, кто сейчас свободно поет на воле, с теми, кто ведет бой, как и мы...»
Сегодня также слушают Москву, чувствуют энергию нашей солидарности узники фашистских тюрем в Чили, Парагвае, Южной Африке... Диктаторы в страхе запрещают Первомай. Но разве им, отпадышам истории, под силу остановить историю!
...На исходе августа 1935 года хроникер города Оломоуц, известного в истории как Ольмюц, зафиксировал следующий факт. Городской музей, писал он, посетила делегация украинских эмигрантов и попросила принять на сохранение знамя полка, с которым они воевали против большевиков. «Просьбу эмигрантов удовлетворили»,— меланхолично заметил хроникер и поставил точку, зафиксировав закат эмигрантских надежд, эмигрантской звезды.
— Приходите, пожалуйста, в гости,— сказала, прощаясь, Надежда Павловна.—Думаю, найдется кое-что интересное для вас.
До самых последних лет перед выходом на пенсию Кочер-гина заведовала кафедрой иностранных языков. С 1948 года— гражданка СССР. Страстно любит и знает русскую и советскую поэзию, литературу, устраивает домашние вечера нашей поэзии у проигрывателя...
Но мы встретились, чтобы поговорить о другом. Рядом с чашечками, в которых стынет чай, лежат потемневшие фотоальбомы с застежками, стопка блокнотов, исписанных бисерным почерком...
Хозяйка раскрывает слежавшийся альбом.
— Это генерал Кутепов, это Марков...
— Снимок с автографом — подарок вашему мужу?
— Да-да. Это марковский полк в Галлиполи, которым командовал муж. Вот это, посмотрите, памятник в Галлиполи.
Каждый, кто там жил, должен был принести камень. Так и насобирали на памятник. Думаю, что он уже развалился. А это — Врангель. Типичный барон...
«Черный барон», откинувшись в кресле, надменно смотрит перед собой... Но падает тяжелая крышка альбома, и он отправляется в ящик.
— Вы ведь попали в самое гнездо,— говорит Надежда Павловна.— Вот эти блокнотики — дневники Кости Найдича, друга Дмитрия Павловича, моего мужа. Быть может, вам будет интересно. К нам они попали вместе с другими бумагами по завещанию Кости. Вот полковые документы, письма мужа. Эти вот блокноты — самые систематизированные. Костя имел привычку жечь свои дневники. Но некоторые оставались.— Она помолчала, а затем продолжила: — Трудной судьбы этот человек. Закончил в Праге мединститут, но многие годы работал в эмигрантских газетах. Исколесил весь мир. Открытки его приходили то из Англии, то из Канады, то из других стран. Последние бумаги пришли из-за океана. Вот эту кипу, честно говоря, я еще и не разбирала. Кажется, это его последние записи. Сейчас о нем ничего не знаю, очевидно, его нет в живых. Он всегда имел привычку, повторяю, исчезать надолго. И многого я о нем не знаю...— И добавила после паузы: — Да, он был прирожденным журналистом. Да, заблуждался. Но никогда не клеветал на свою родину. Оттого и не приживался долго ни в одной эмигрантской газете. После войны сотрудничал в прогрессивных изданиях. Он был полиглотом, знал не только славянские языки. Это ему помогало в работе. Жаль, что такой талант растрачен зря.
Груда документов заполнила весь стол, чашечки давно перекочевали на сервант... Старые удостоверения — «в воздаяние воинской доблести и отменного мужества в боях...», награды в потускневших коробочках — «Знак отличия Первого Кубанского похода», Георгиевский крест, письма, вырезки из газет... На одном конверте бросается в глаза московский адрес...
— Это от сестры,— замечает хозяйка.— Будете в Москве, загляните к ней, пожалуйста...— И после короткой паузы: — Не думали ведь, что будем за границей десять, двадцать, тридцать лет... Все время возвращались, все время надеялись — вот-вот вернемся...
Со стены на нас смотрят красочные малявинские молодки: в цветастых полушалках, в шубейках, идут они по снежной улице, такой далекой от этого одинокого дома...
— Еще в Галлиполи муж начал, как говорится, переоценивать ценности. Приехав в Чехословакию, порвал с белым движением,— продолжает Кочергина.— Он понял совершенно ясно, что путь, по которому мы шли, губителен, что правда там, в Советском Союзе. То же самое было и с его другом— Костей, да и со мной.
Надежда Павловна легко подходит к шкафу и достает красный паспорт:
— Вот что у меня есть!
— Что же на вас повлияло больше всего?
— 22 июня 1941 года нас всех перевернуло... Самые дорогие мои воспоминания — приход Красной Армии. И потом — конец войны. Победа! Победа! Когда поют эту прекрасную песню «День Победы порохом пропах...» —любите вы ее? — я не могу сдержать слезы. Самый дорогой это день — Победа. А самые горькие дни? Много их, горьких, было. Я скажу вам точно: последняя глупость — уезжать со своей земли. Говорю это потому, что знаю по собственному опыту. Эмигрант нигде не дома.
Мы прервем нашу беседу с Надеждой Павловной и обратимся снова к документам, сохранившимся в личном архиве Найдича.
Свидетельствует заокеанская эмигрантская печать наших дней.
В понедельник 12 ноября вечером в Нижнем Манхэттене произошло бандитское нападение на недавнего эмигранта из Советского Союза Александра Тылова, бывшего клиента НАЙАНы.
43-летний Александр Тылов два года назад прибыл в США из Киева вместе с женой и сыном. По профессии дантист, он занимается на курсах зубных техников в Дентал Инститьют Магна. Жена также учится на курсах. Оба супруга в настоящее время не работают и, будучи стеснены в средствах, охотно приняли предложение Джуиш Комьюйити (235 Бродвей) взять два матраца. 12 ноября около 5 час. вечера А. Тылов, взяв тележку, вместе с 6-летним сыном Феликсом отправился за матрацами по указанному адресу (они живут по адресу 154/156 Брум-стрит, недалеко от Дилэнси-стрит).
Вернувшись с поклажей, отец поднялся наверх, чтобы позвать для помощи жену, а сына оставил у тележки. Когда су-пруги Тыловы спустились вниз, они увидели группу подозрительных лиц. Матрацы были порезаны ножами, а 6-летнего плачущего Феликса хулиганы, хохоча, швыряли на матрацы. Когда Александр Тылов попытался вмешаться, его ударили сзади по голове и, свалив наземь, стали зверски избивать. У почти потерявшего сознание А. Тылова вынули из кармана деньги—около 180 долларов, приготовленных на оплату квартиры,—после чего бандиты бросились бежать. Несмотря на крики жены, на помощь не пришел никто из прохожих, не услышали призывы о помощи и из полицейского участка, находящегося в двух кварталах от места происшествия.
Александр Тылов едва добрался до полиции, откуда его доставили в больницу по адресу 170 Виллиамс-стрит в Нижнем Манхэттене, где он находится и сейчас с серьезными травмами. Поскольку делом о бандитском нападении занялась полиция, А. Тылов опасается — видимо, не без основания — мести хулиганов и собирается переехать на новое место жительства.
Комментарий эмигрантской газеты: «Подобные случаи и судьбы забытых людей — эмигрантов, доживающих свой век,— мягко говоря, вызывают уныние среди новых эмигрантов.
Вот мнение одной недавно приехавшей из СССР:
«Говорят, что вроде бы это единичные случаи, но им нет конца. Пишут, что и о забытых людях кто-то заботится. Но часто эта забота приходит слишком поздно, да и помощь нередко бывает малоэффективной. Вот и думаешь все время: неужели и мне придется доживать свой век забытым человеком?»
Эмигрантская газета по-своему ищет выход из тупика, подсовывая сказочки про жар-птицу:
«Боимся, что далеко не одна эта эмигрантка впадает в уныние. К ним мы и обращаемся с нижеизложенным.
Рассматривая проблему забытых людей, надо прежде всего определить: все ли они действительно забыты? Безусловно, есть среди них такие. Это люди, отдавшие жизнь воспитанию своих детей, а потом, когда от старости или болезней силы оставили их, оставшиеся одинокими. Дети «подкинули» их в старческий дом и забыли о них. Они действительно забыты. Забыты не посторонними, а самыми близкими — родными детьми. Это страшная трагедия. Оказаться в таком положении не пожелаем и заклятому врагу. Но и в таком случае далеко не всегда следует винить только детей. Иногда сами родители бывают причиной трагедии.
В остальных случаях забытые люди чаще всего оказываются забытыми самими собою. Мы уже не говорим о пьяницах и бродягах. Их тоже, конечно, жаль, но кто, как не они сами, во всем виноваты? Верно, теперь принято винить в этом общество. Дескать, нездоровые социальные условия заставляют человека пить водку или превращаться в наркомана. Но ведь все мы варимся в одном котле «социальных условий», и тем не менее не забывающие о себе люди ищут утешение в чем-то другом, а не в алкоголе и кокаине.
А что сказать об одиночках, ни к водке, ни к героину не пристрастившихся, а просто из-за болезней и старости потерявших способность общаться с людьми и обслуживать себя? Часто про них просто некому помнить. У них нет никого. И, что хуже всего, они сами о себе очень долго не вспоминали. С приближением глубокой старости они не позаботились о себе, не устроились заблаговременно в старческом доме или в ином подходящем месте.
Известно и то, что человек даже весьма слабого здоровья или весьма преклонного возраста не хочет й слышать о переселении в старческий дом — эту коллективную могилу.
Все это верно, но что делать? Жизнь идет своим чередом, совершенно не считаясь с нами. Нам хотелось бы весь свой век прожить на родине, в кругу родных и близких людей. Но пришлось покинуть все и здесь, в чужих странах, среди чужих людей строить и обживать свой новый домашний очаг. Так же и с приходом старости: хочешь не хочешь, надо пускаться в «эмиграцию», и по возможности заблаговременно. Надо бросать насиженное место и там, в старческом доме, устраивать свое последнее жилье.
Но и в старческом доме, даже самом хорошем, можно тоже оказаться и забытым, и заброшенным. Чтобы этого не случилось, чтобы не оказаться оторванным от мира, надо тоже позаботиться самому. Надо сделать так, чтобы люди вас помнили и навещали не только по долгу, но и по желанию. Вот как это делается.
Нина М. живет в нашем городе. «Юридически» она совершенно одинока, но фактически у нее больше близких друзей, чем у самых многосемейных. Недавно после сложной операции она долго лежала в госпитале. Кровать ее всегда была окружена посетителями. Тут были и соприхожане, и совсем далекие от церкви люди, и американцы, и украинцы, и негритянки (сослуживцы), и урвавшие свободную минутку больничные сестры. А по телефону к ней было так же трудно дозвониться, как в железнодорожное справочное бюро. Всегда занято!
Не подумайте, что она какая-нибудь знаменитость или «буржуйка». Нет. Служит она в больничной лаборатории, выполняя самые простые работы, и никаких лишних капиталов у нее нет и не было. Но есть у нее особый «капитал», который она не покладая рук копила все эти десятилетия. Вот этот-то «капитал» и притягивает к ней и близких, и далеких.
Скопила она этот «капитал» так. Приехав в США, пошла работать в средней зажиточности семью няней. Прожила там, пока не вырастила порученных ее попечению ребятишек. Воспитывала она их не только руками, но и сердцем. Теперь у них свои дети, но няню они не забывают. Чтут ее как родного человека.
Закончив эту миссию, она устроилась в лабораторию. Работенка не денежная, зато не только не мешала ее главному делу — общению с людьми, но даже способствовала этому. В свободное время она не сидела, уставившись в бестолковый телевизор, а все кому-то помогала, кого-то навещала. Под ее покровительством всегда находится какое-то количество немощных одиноких старушек. То сбегает за продуктами или лекарством, то, вызвав такси, отвезет свою подопечную в церковь к службе, то к врачу. Да мало ли дел у немощных людей!
С ее «капиталом» добрых дел она никогда не останется забытым человеком. Теперь, когда пришла пора выписываться из больницы, ей не было нужды искать квартиру. Люди наперебой предлагали ей поселиться у них на время, пока не поправится окончательно. Она и сейчас живет в старческом доме у старушки, которую много лет опекает.
Иногда люди умудряются не только скопить такой «капитал», но и передать его по наследству. Жили-были старички педагоги К-ие. Она тоже все хлопотала о других. Была ласкова, обходительна. Учила эмигрантских ребятишек грамоте родной. Помогала людям чем могла. А в свободное время писала незамысловатые, но задушевные рассказы.
Она тоже никогда не оказалась бы на положении забытого человека, но умерла раньше мужа, и накопленный ею «капитал» как будто остался ни к чему. А муж ее, будучи суховатым, педантичным человеком, большой любви среди окружающих сыскать не мог и, оставшись в одиночестве, мог бы попасть в число забытых. И вот тут «капитал», накопленный женою, пригодился. Из любви и благодарности к покойной люди не оставляли ее мужа до последней минуты его жизни.
В общем, впадать в беспросветное уныние не стоит. Помните о забытых людях и по возможности помогайте им. И когда придет ваше время, люди добрые не забудут вас.
А добрых людей еще много на свете. Они заботятся об одиноких людях не по долгу службы, а по велению сердца. Такая помощь всегда приятнее, теплее, задушевнее. Но ее, как любой капитал, надо заранее самому заработать.
Прибыли ли вы только что или живете здесь давно, молоды ли вы или уже в преклонном возрасте — никогда не рано и не поздно приняться за накопление этого «капитала», который не утратит своей ценности ни при какой инфляции».
Вот и вся-то недолга! Рецепт прост, подумалось, как грабли: накапливай особый «капитал»!
...А волны между тем несут вкрадчивые, поношенные голоса с разными акцентами, порой и без акцента — не набрали еще. Вот толкует о парижских магазинах дезертир из окопов Сталинграда. Вот колдует на архипелаге ненависти сын царского офицера, наследник крупных скотопромышленников, о котором даже его хозяева говорят, что он «правее царя». Вот плачет над «несчастным» русским языком какой-то бывший спец: не по душе ему слова «комсомолец», «красноармеец», «стахановец», «ударник»... Неудивительно!
Слова ведь не сами по себе живут, они отражают и выражают мир людей. Один старый чешский коммунист рассказывал нам, как комсомольцем в тридцатые годы он, словно стихи, повторял: пятилетка, колхоз, стахановец, ударник.
«Фашизм» и «интербригада» стояли по разные стороны баррикад в Испании 37-го года. Как в гражданскую красноармейцы и белогвардейцы. Продотрядовцы и кулаки. Буденновцы и деникинцы. Сегодня другие баррикады. И другое соотношение сил. По одну сторону — народ. По другую — труха отщепенцев, эмигрантские осколки.
Они еще грозятся — подкладывают бомбы в наши зарубежные представительства. Проводят разные «слушания» и «конгрессы». Издают журналы и газеты, подрывную литера-туру...
Об одном таком издательстве писала газета «Известия»: «Христианская Россия» владеет под городом Бергамо виллой Амбивари. Там проводятся курсы, как две капли воды, похожие на курсы разведчиков, сотни раз описанные в документальной и художественной литературе. Читаются там русский язык, методы пропаганды. Один из преподавателей, некий Стюарт, сам признался в печати, что в свое время состоял в американских разведывательных службах, дислоцированных в Мюнхене. Другой сотрудник, Пьетро Модесто, некогда организовал фонд помощи кровавому вьетнамскому диктатору Тхиеу и одной чилийской радиостанции, психологически готовившей путч Пиночета. Третий лектор курсов на вилле Амбива-ри — Джон Бенси — бывает там лишь наездами. Основное время он трудится на радиостанции «Свободная Европа».
Как писалось в еженедельнике «Панорама», на тайных совещаниях на вилле Амбивари было решено «готовить и отбирать элементы, способные проникать в страны Восточной Европы». Одновременно там занимаются выпуском периодического бюллетеня на русском языке, печатаемого «на четырех страницах тонкой бумаги». Это издание вручается туристам для распространения в СССР вместе с карманными библиями.
Такие же издательства имеются в ФРГ, США, Канаде, Франции... Под крылышком подчиненной ЦРУ радиостанции «Свобода» распространением антисоветских изданий занимается так называемая «Международная литературная ассоциация». На содержании госдепартамента США находится и пресловутый «Толстовский фонд», образованный в 1938 году.
После войны при прямом участии американских служб всевозможные «комитеты борьбы за свободную Россию», «за освобождение от большевизма», «советы освобождения народов России» стали плодиться, как поганки в дождливую погоду. По инициативе украинских националистов в 1946 году в Западном Берлине основался «Антибольшевистский блок народов». Генеральными секретарями АБН побывали переводчик дивизии вермахта и зондерфюрер Владимир Томащик, начальник полиции в Минске, позже командир полицейских сил в Брянске, Смоленске и Могилеве, майор фашистской армии Дмитрий Космович... Ныне в секретари пробился бандеровский подручный Стецко, о котором мы расскажем подробнее позже.
Галерея союзов была бы неполной без НТС и крайне правой антикоммунистической организации «Общество защиты прав человека». В них заправляют пособники германских фашистов, выученики школы ЦРУ.
Надежда Павловна аккуратно собирает блокноты, тетради, письма, выписки из газет —они заполняют большую коробку,— и протягивает нам:
— Буду рада, если все пережитое нами поможет кому-то в жизни.
В одной связке десять разноформатных блокнотов в клеточку, исписанных мельчайшим почерком. Прочитали — дневник. Что это такое? Летопись жизни человека. В них —годы гражданской войны, бег белой армии, врангелевский лагерь в Галлиполи... Взгляд с той стороны, изнутри интересен сам по себе. Но в этих дневниковых записях есть нечто большее. Карандашные, отточенные строки сохранили до наших дней исповедь человека чести и долга, брошенного в круговорот гражданской войны, его душевные терзания и муки, вызванные разладом между идеалами и той реальной исторической целью, глубоко чуждой трудовому народу, которой служила его армия, а значит — и он. Порядочность Константина Найдича при доходящей до исступления ненависти к Советской власти, к большевикам была органически неприемлема для белого движения. У него увлажнялись глаза, когда кто-нибудь читал:
Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу—-грудь и висок...
Он верил, что воюет за ту Россию, которую защищали ратники на Калке, на поле Куликовом, в Полтавской битве, на Сенатской площади под царской картечью... И не мог понять главного — правда на другой стороне.
Первые записи — январь 1919 года. Бои в нашем родном Донбассе.
«24.1.1919. Около 9 ч. утра батальон под командованием полковника Наумова повел наступление в направлении ст. Соль (Бахмутская). Наступление неудачно. Со стороны противника действовали крупные силы, состоявшие из рабочих, шах-теров-добровольцев. Под давлением противника 3-й батальон к вечеру отошел...
3—6.IV. 2-й и 3-й батальоны расположены в железнодорожных составах на путях станции Рассыпная. В ночь на 7.IV получены и розданы подарки — куличи, сало, ветчина и многое другое.
11—12.V. Идут приготовления к наступлению. Прибывает артиллерия, вооруженная английскими орудиями, подтягивается конница. Получено английское обмундирование.
В батальоне царит радостное, праздничное настроение — чувствуется перелом в ходе событий. В ночь на 13.V. получен приказ генерала Деникина о переходе в наступление на Москву!
4. VI. В приказе комдива говорится о доблестном наступлении: «Большевики разбиты, теперь осталось их добить».
Дневник еще многое не договаривает, опускает... Осень девятнадцатого года. Наступление белой армии на Москву провалилось. В записках Найдича — бег.
«23.Х. Тревожное положение не улегается — конница красных бродит в нашем тылу.
3. XI На 2-й батальон в 21 час внезапно налетела конница противника — один из полков Буденного. Часть батальона попала в плен, остатки двух рот спешно отходят...
Едва выставили охранение, неожиданно раздалась сильная ружейная стрельба. 3-я стрелковая советская дивизия, латыши и конница красных снова обтекли полк с севера и атаковали с. Долгая Клюква. Некоторые роты и эскадроны пытались оказывать сопротивление, остальные, объятые паническим ужасом, в абсолютной тьме ночи начали метаться по селению в поисках спасения. Кухни загородили дорогу, обозы врезались друг в друга, артиллерия все давила на своем пути. Свирепствовал снежный буран, все тонуло в море снега. Латыши с криками: «Держи штаб Наумова!» — бросали ручные гранаты в светящиеся окна изб... О сопротивлении думать не приходилось — надо было спасать уцелевшее. Отход начался по единственной дороге через плотину у мельницы. Всюду громадные снежные сугробы ...
8.XI За период с 26.Х по 8.XI полк потерял 40 % убитыми и ранеными, 20—25 % без вести пропавшими и пленными, 18% обмороженными, больными тифом... Люди почти голы — приказано отбирать теплые вещи у населения. Эта мера переполняет чашу терпения населения, оно озлоблено, ропщет и провожает армию проклятьями... Начался «великий отход».
24.XI Еще затемно полк выступает далее к югу. Дороги забиты обозами, пехотой, артиллерией, повозками беженцев. Стоит туманная влажная погода, снег начинает таять, кое-где земля обнажена — обозы идут на санях. По пути отступления брошена масса груженых саней и др. имущества, бродят обессилевшие лошади. Полно мародеров. Все села по пути «великого отхода» армии переполнены отступающими частями армии, чинами ее учреждений и беженцами. Отступление неорганизованно. Связи ни с кем нет. Население провожает слезами и проклятиями.
16.XII Противник весь день обтекает с флангов, стремяа к югу от станции и села Дебальцево,— конные части Буденного движутся большими колоннами с севера в юго-восточноь и юго-западном направлении.
18.XII Село Алексеево-Леоново расположено по скатал громадного оврага. По дну протекает ручей с отвесными бере гами. Вся центральная, главная, улица — путь отхода — запружена людьми, обозами, артиллерией и пулеметными тачанками в несколько рядов. Конница красных, видя, что части марковской дивизии втянулись в селение, решила атаковать ее. Части Буденного расположились по буграм к востоку и юго-востоку от селения, в колоннах поэскадронно. В 8 ч. противник повел энергичное наступление на Алексеево-Леоново...
2-й и 1-й батальоны решили пробиться, перейдя через овраг, на западный его скат и присоединиться к 3-му батальону, но конница красных ворвалась в село и начала рубить. Ввиду узости улицы и глубокого оврага обороняться не представлялось возможным — пехота рассыпалась по избам. Все улицы заняты противником. Бегством спасаются лишь одинокие пешие и конные, прорвавшиеся через части красных.
Дивизия ген. Маркова потеряла в этом бою сто с лишним пулеметов, 90% боевого состава, почти всю артиллерию».
«Февраль 1920 г. Полк подошел к Ростову. Настроение крайне подавленное. Здесь в первом походе сформировался 1-й офицерский полк ген. Маркова... Колыбель добровольцев— надежда России... Грядущее темно, но я верю в будущее счастье, в победу... Необходимо искупление за грехи прошлого.
17.02. Конница Думенко охватила нашу дивизию под Ольгинкой. Красные врываются в редкие цепи отходящих частей, расстраивают их, забирая в плен, отрезая совершенно путь отступления 2-му офицерскому ген. Маркова полку и забирают его полностью в плен. Спасается лишь командный состав на конях.
Многих нет в живых, иные по малодушию сдались, добровольцы зарублены. Мобилизованные офицеры что-то слишком заметно вянут... Потеряли веру... Их нет —тем лучше. Останутся лишь самые мужественные, стойкие. Мы разбиты, но мы победим! Вера в себя придает силу».
Жаль, что не увидит эти строки славный комдив Борис Макеевич Думенко. Память о нем живет на Дону. Вот какое письмо прислал в «Комсомольскую правду» из Ростова после публикации очерка «В Праге, под русскими березами» Иван Георгиевич Войтов, любитель истории Дона, как он сам представился, коммунист, конструктор завода «Россельмаш»: «Большое спасибо Вам за несколько строк о Борисе Макеевиче Думенко. Доблесть его подтвердили даже наши враги. Посылаю Вам фото Думенко. У меня собраны почти все его прижизненные снимки, документы. Переписываюсь с его дочерью Мусей. Поддерживаю связь с конармейцами. На Дону много молодых людей, которые чтут память героев гражданской войны».
В дивизии Думенко в начале девятнадцатого года командовали полками Ока Городовиков и Олеко Дундич, заместителем его был Семен Михайлович Буденный. Орлиное гнездо!
О наших конармейцах сложены песни и написаны книги. Михаил Иванович Калинин называл красную конницу «главным оплотом и крепостью» нашей армии. Летом 1920 года Председатель ВЦИК возвращался в Москву. Его поезд «Октябрьская революция» исколесил тысячи километров. Прошли сотни митингов. Аудитория небывалая — миллион человек. Восемь месяцев, с мая по декабрь 1919 года, каждый день, а то и два, и три раза в день выступает Михаил Иванович Калинин. В мае 1920 года поезд «Октябрьская революция» снова на фронте, в Первой Конной армии. И вот на пути в Москву его попросили выступить на городской конференции беспартийных рабочих, открывавшейся в Харькове 4 июня 1920 года.
Михаил Иванович говорил о красной коннице, о грядущих поединках...
Польскими войсками командует некто Карницкий, бывший командир кавалерийской дивизии, где служил теперешний командир красной конницы вахмистром. Таким образом... мы встречаемся с царскими генералами, у которых наши командиры служили когда-то в качестве... слуг. В настоящее время Буденный борется со своим командиром Карницким. Увидим, кто кого победит, у кого больше стратегических способностей — у бывшего царского генерала, имеющего все военные степени образования, или у простого унтер-офицера, фельдфебеля. Буденный уже побил много бывших генералов. Есть много оснований думать, что он побьет и своего бывшего командира.
Та давняя речь М. И. Калинина отыскалась спустя почти полвека в Харьковском областном госархиве. «Комсомольская правда» попросила Семена Михайловича Буденного ее прокомментировать.
«Эту речь Михаила Ивановича Калинина я, к сожалению не слышал. Когда он выступал в Харькове, Конармия уже вы шла на боевой рубеж. Сейчас, спустя сорок семь лет, я с большим вниманием прочитал стенограмму, сохранившую выступление Председателя ВЦИК, большого друга Первой Конной, моего товарища. И снова вспомнил, как разгромили мы кавдивизию генерала Карницкого и кавбригаду генерала Савицкого.
Михаил Иванович часто бывал у конников — и тогда, когда действовал только корпус, и позже, в армии, перед рейдом н польский фронт, на Южном фронте. Конечно, через столько лет трудно вспомнить подробности, но впечатление от встречес ним — и в гражданскую войну, и после — осталось навсегда. И я очень рад, что именно сейчас найдены его такие хорошие такие искренние слова о нашей армии, моих товарищах-конармейцах, о братстве рабочих и крестьян, русских и украинских.
Помню, освободив в 1919 году Донбасс, мы не нашли там ни одной целой шахты. Не работали ни одна из 65 домен.
Кто поднял их из руин, кто украсил землю садами?
Те самые рабочие и крестьяне, к которым летом 1920 года с призывом, верой, убеждением обращался Михаил Иванович Калинин, их дети, сомкнувшие руки с серпом и молотом».
В тот день к Семену Михайловичу Буденному приехали красные следопыты из Киева. Все — в конармейских шлемах.
— Это был самый лучший подарок ко дню рождения,— говорил маршал.
Следопытам он передал от имени Реввоенсовета Первой Конной одно из боевых знамен. Значит, знамя, как прежде, в походном строю.
— И об одном я думаю сейчас,— говорил Семен Михайлович,— пусть никогда не остывает древко, пусть всегда руки новых знаменосцев чувствуют тепло рук тех, кто поднял знамя.
Вернемся к дневнику Найдича.
«18.02. Великое отступление началось. Всюду злоба населения. Ждут красных. Чем хуже, тем лучше! Скорее отрезвление настанет, восстанут казаки весной, и снова побегут красные.
29.02. Новороссийск. Грязь и хамство... Офицеры-патрули, ловчилы, спекуляция. Мы капля в море — в море грязи.
13.03. Сегодня уезжаем с кавказского берега в Крым. Громадный, грязный транспорт «Маргарита». Борьба продолжается! Слабые духом оставили нас и ушли к зеленым, красным... Тем лучше. В голове стучит одно: чем хуже, тем лучше. Где-то там, далеко-далеко, все близкое, любимое...
13.03. 12 час. 15 мин. ночи. Новороссийск пылает. Горят склады, элеваторы. Толпы мародеров мечутся в пламени. Где-то кричат о помощи. Стоят составы поездов, и люди копошатся на крышах, не теряя надежды попасть когда-либо на пароход. Снаряды изредка шлепаются у берега... Мажут красные. Ползет красный кровавый туман и заволакивает труп родины.
Горсть людей, сильных духом, решила продолжать борьбу! Начинается вновь «первый поход». Поют: «Как один, прольем кровь молодую».
Жажда мести всем, разрушившим наше счастье, не дает покоя, нет сна. Мысли вихрем носятся в голове... Близок рассвет, мы в открытом море. Вся марковская семья на одном пароходе. Как нас мало! Это все, пожелавшие плыть,— немного же людей, любящих Россию.
14.03. «Носятся чайки над морем, крики их полны тоской». Постепенно исчезают берега Кавказа... Берега, где все осталось. С собою лишь надежда в конечный успех и гордость сознания борьбы за все, что есть самого лучшего в жизни. Будь покойна, родная, придет время, и мы увидимся вновь, прошедшие через нечеловеческие страдания, но сильные духом и не склонившие головы перед торжествовавшими хамами. Не будь уверенности в себе, не будь такой сильной любви к прошедшему счастью и надежды на него в будущем — не стоило бы жить.
Мы будем строить свое счастье так, как сами того хотим.
15.03. Крым. Ранняя весна. Какой-то весенний шум стоит в воздухе. Мчатся стаи перелетных птиц к милому северу, к прекрасному далеку... Страдание очищает... Мы придем опять с теплыми, летними лучами солнца, растопим льды равнодушия массы и поведем ее к светлому счастью — восстановлению родины!
25.03. Скука невероятная — все мысли где-то растеряны по родным степям... В голове одна мысль — скорее бы на фронт! Скорее бы взять Ростов... Сегодня уезжаем на передовые позиции на Перекоп.
26.05. Щемиловка (на Перекопском валу). Поздний вечер. Тяжелый, но радостный день. Сделаны распоряжения, отданы приказания. Сегодня ночью решится вопрос: быть или не быть России. Настроение у всех, как перед пасхальной заутреней, светлое, радостное, уверенное. Через несколько часов все узнают, что сделала горсть людей, решивших умереть, но победить.
26.05. Высота 9,3. Противник разбит. Россия накануне дня освобождения...
28.05. Первоконстантиновка. Медленно, но уверенно движемся на север. Поражает здесь все — обилие зелени, продуктов, хорошая вода, даже воздух кажется легче, чем там, в Крыму,— шире даль, простору больше, начинается необъятная южная степь... Харьков... Ростовій. 06. Каховка-на-Днепре. Прошел месяц. Где мы только не побывали за это время...
26.06. Нас перебрасывают на соединение с корпусом в район севернее Мелитополя. Яркие солнечные дни... Жгучая степь Таврии. Движемся по ночам с невероятной быстротой. С грустью покидаем места, где пролито столько крови...
Вспоминается прошлый год, и столько горя, грусти поднимается из глубины души. Неужели же нельзя было в прошлом году идти без поджогов, грабежей — без ошибок, сгубивших святое дело ген. Корнилова, Маркова, Деникина, обливаемых теперь ушатами грязи крымской камарильи. Когда наконец прекратится все это, разве сверху не видно, что подобные взгляды растлевающе действуют на отношение к власти низов, деморализуют армию, поднимают бурю и негодование в наших сердцах! И этим пользуются люди с грязными руками. Они сгубили нас в прошлом и, возможно... боюсь писать... сгубят и в будущем!»
Пройдет время, и Найдич по-другому оценит роль Корнилова, Маркова, Деникина. И содрогнется перед палаческой жестокостью Корнилова, который ради спасения России, по словам его приближенных, считал возможным сжечь пол-России или залить кровью три ее четверти. Так он и делал. Во время так называемого Ледяного похода он приказал: «...пленных не брать. Ответственность за этот приказ перед богом и русским народом беру на себя».
Пленных не брали. Стреляли, добивали, вешали. Монархически настроенные офицеры — а таких в белой армии было до 80 процентов — клеймили как «гнусных изменников» и «сознательных предателей» не только большевиков, но и декабристов, Белинского, Герцена, Михайловского, Успенского, Салтыкова-Щедрина, Ключевского...
«2.07. Михайловка. Из тыла идут недобрые вести. Спекуляция возросла до невероятных размеров, охватила все общество, наделение крестьян землей не проводится в жизнь — население о земельном законе даже не слышало. Пропаганда наших идей отсутствует. Большевики не дремлют и, отходя, оставляют брошюры в обложке точно такой, как и земельный закон ген. Врангеля, изданный нашим правительством, а внутри — беспощадная критика, ложь и агитация против нас. Кровь ежедневно льется во имя спасения родины, а кто-то в тылу руководит работой на руку большевикам. Проклятый, преступный тыл — опять мы задыхаемся от его смрада. Ужас за будущее тревожит душу. Неужели правительство слепо? Промедление смерти подобно. Чему же тогда подобно бездействие власти? Забвение в боях... Успокоение может дать лишь смерть... Можно сойти с ума!!!
11.01. Сегодня ночью мы выступаем, впереди появились новые части противника — интернациональные части красных.
Идем по заснувшим деревням и хуторам. Противника нет. Но разведка наша уже нащупала его— красные в Щербаковке.
13.07. Яковлевка. 12 час. Пришли, наконец, после упорного боя с интернациональными частями в деревню большую, хохлацкую, родную.
2 часа. Темная звездная ночь... Истома и нега разлиты в ночном мраке. Кажется, сама природа шепчет о любви, страсти. Я продолжаю жить схимником-затворником, наблюдающим жизнь со стороны... Далеко-далеко, там, за целым морем непроглядной тьмы, горит моя путеводная звездочка, все помыслы мои и мечтания там... Неужели пройдут еще месяцы, годы нашей борьбы, а личной жизни и личного счастья не будет? Все кругом живет по формуле «лови момент» — грязные, жалкие наслаждения, мотыльковая жизнь... она не по мне. Жизнь прекрасна своей борьбой, страданием за благо народа, недостижимым стремлением к своей звезде, которая, как светлячок, гаснет, когда достигаешь ее... в руках остается червячок, маленький, невзрачный, потерявший свой загадочный, фосфорический блеск.
Предрассветная мгла... Ночь уходит... Спивают пивни... Устал от бессонной ночи, и какая она по счету — не знаю... сколько бессонных ночей... И так всю жизнь?
23.07. Щербаковка. Период с 13 по 23 будет памятен всем марковцам. Мы его называем «периодом танцев». Дня не проходит спокойно, почти нет времени отдохнуть, что-нибудь записать в свой маленький дневник... Нов. Яковлевка, Эрастовка, Щербаковка — заколдованный круг, из которого нет выхода. Кавалерия противника просачивается то там, то здесь... Будет время, надо записать подробнее... для потомков, если таковые обнаружатся когда-нибудь... что-то не верится в это. Слишком уж «аховые номера» в боях за последнее время... Хотя бы ранило скорее, так хочется отдохнуть... спать, спать без конца... Еще неделю таких переплетов, и если не от ранения, то от переутомления придется отдать душу красным!
27.07 В 14 час. 20 мин. я ранен в бою под дер. Эрастовка шрапнелью в правую стопу. Без стона я перенес все, без наркоза.
7.08. Джанкой. Боли в ноге усилились. Ночью в темноте на раненую ногу наступил санитар. Валяемся на полу товарного вагона на жидкой соломенной подстилке. Вагон бросает из стороны в сторону, толчки невероятные — везут тяжелораненых. В вагоне — сплошной вой. Когда приедем и куда? Скоро ли кончится эта обыкновенная история?
28.08. Завтра еду домой, в полк. Рана еще не зажила, гноится, но разве это важно, когда едешь к своим, к себе? Авось заживет же когда-либо. Больше быть здесь не могу — все надоело и опротивело, все больше и больше убеждаюсь в негодности нашего тыла, боюсь катастрофы, и если бы не стоял во главе армии генерал Врангель, то я бы сказал, что это «начало конца».
8.09. Вчера взят Александровой (Запорожье.— Ат.). Захвачены эшелоны на станции. Идет грабеж имущества и ценностей у комиссаров и из вагонов. Командир корпуса грабит со всеми. Новороссийск повторяется... Бедная Россия! Неужели и в этом году ты не дождешься освобождения?.. Здесь все в грязи, не только руки —мысли и те грязны!
Припоминаю историю полковника Д.— появление у него бриллиантового кольца, колец из платины, золотых зубов— 86 шт., зубоврачебного кабинета и ящиков с хирургическими инструментами — все это результаты «работы» в Таврии. Имущество казненных, обвиняемых «в коммунизме»... Выкрутился. С помощью холуйствующих дружков свалил на «кобылку», настрочив грязный донос. Впрочем, все знают, как Д. нечист на руку. Вот уж верно: сколько ни отмывай задний проход—он не станет глазом».
И вдруг дневник проваливается на несколько лет. Но тем же бисерным почерком на вклеенных, совсем свежих листочках читаем:
«13 мая. Привожу полностью переведенную из эмигрантской газеты заметку о посещении Аркадия Николаевича Дрюкова.
...Этот очень опустившийся человек болен и нуждается в срочной помощи. Дверь отворил человек в галстуке и пальто поверх нижнего белья, заросший, небритый и, конечно, очень давно не мытый.
— Пожалуйте, пожалуйте в мою келью,—радушно приговаривал он, пробираясь по длинному темному коридору.
«Келья» оказалась берлогой, забитой хламом. В изголовье раскладного дивана валялась грязная подушка блином, не было ни простыни, ни одеяла. На столике стояла сковорода с объедками яичницы, на бумаге были разбросаны какие-то огрызки и объедки. Повсюду бегали тараканы.
— Как вы можете так жить, Аркадий Николаевич?
— А что?
— У вас не человеческое жилье, а логово.
— Я знаю, я знаю! Но ведь я старый холостяк, нет заботливой женской руки! Вот я вас и пригласил, чтобы узнать, не можете ли вы мне помочь убрать мою комнату и готовить для меня?
— Я вам могу прислать уборщика, чтобы он вычистил вашу комнату, а потом пришлю женщину, которая будет делать для вас покупки и стряпать.
— А сколько она возьмет? Я человек бедный, не могу платить больше чем доллар в час. И так у всех занимаю. И не всегда отдаю.
— За такую плату к вам никто не пойдет. А не хотели бы вы поселиться в старческом доме?
— Ни под каким видом!
Мы распрощались, после чего зашли к клиентам, живущим этажом выше. Они рассказали мне, что в квартире Аркадия Николаевича живут еще два человека, оба они работают и производят самое милое впечатление.
— Этот Дрюков какой-то странный,—говорила одна из жилиц.— Он видел, как я делаю покупки, как-то остановил меня и сказал, что согласен ходить вместо меня на базар, но взамен я должна буду кормить его два раза в день.
— Надеюсь, вы отказались?
— Конечно!
На прошлой неделе мне позвонил один из сожителей Аркадия Николаевича, Иван Соломонович. По его словам, Аркадий Николаевич сильно расхворался, у него полное недержание, и обитатели квартиры убирают за ним уборную и коридор. Запах в квартире ужасный, больной еле держится на ногах, но не хочет ехать в госпиталь.
В тот же день один из сожителей позвонил мне домой:
— Аркадия Дрюкова увезли в госпиталь. Он потерял сознание, и я вызвал машину «скорой помощи».
В госпитале Аркадий Николаевич лежал в общей палате.
— Вот это очень хорошо! Вы поможете мне найти украденные у меня сорок тысяч.
— Кто у вас украл эти деньги?
— Один тип. Он живет вместе со мной на квартире.
— Как же он смог украсть у вас такую крупную сумму?
— А так. Из кармана вытащил.
— Но как вы могли носить в кармане сорок тысяч? Почему вы не положили эти деньги в банк?
Аркадий Николаевич ухмыляется и шевелит пальцами.
— Это вопрос, так сказать, аб-стракт-ный! — отчеканивает он.— И я отказываюсь на него отвечать.
В это время к нам подходит сестра милосердия, гаитянка.
— Пожалуйста, скажите, что я никогда не крала у него 40 тысяч,— говорит она.— При нем не было никаких денег, ни одного гроша!
— Тут их целая банда,—бормочет Аркадий Николаевич.— Но я их выведу на чистую воду! Я донесу на них.
К больному подходят врач и старшая сестра, занавеска задергивается, и я выхожу в коридор. Там меня ждет Сю Бэйкер, работница социальной помощи госпиталя. Она сообщает, что Аркадию Дрюкову нужен будет приют для хронических инвалидов. Пока мы обсуждаем возможности и процедуру устройства, доктор выходит из палаты. Сю и я подходим к постели больного.
— Вот она, вот она, — объявляет больной, выпучив глаза на Сю.— Она и есть главная воровка! Это она сперла у меня сорок тысяч!
— Аркадий Николаевич! В уме ли вы?
— Я-то в уме! А вот вы определенно с ней сговорились и разделили между собой мои деньги. Но не на такого напали! Я напишу донос начальству! Я вас всех заложу. Всем пущу нож в спину! Бандеровцы паршивые.
Приходит второй врач, за ним сестра, которая катит столик с препаратами. Мы опять уходим в коридор.
— Что он вам говорил? — спрашивает Сю.
— Он говорит, будто мы с вами украли у него сорок тысяч и разделили их поровну. Что мы будем делать с нашей добычей, Сю?
— Я сразу же куплю себе меховую шубу у Эмилио Гуччи. Там сейчас распродажа. А вы что сделаете на свою часть?
— Я? Я сниму квартиру в Джаксон Хайтс, между 79-й и 86-й улицей, на 35-й авеню. Это моя мечта!
Слыша, как мы хохочем, дежурные сестры смотрят на нас с недоумением.
— Мы только что украли у одного больного сорок тысяч и решаем, что нам с ними делать,— объявляет Сю старшей сестре.
— Мы работой заняты, а вы несете всякий вздор,—сердится сестра.—Нам не до вас и ваших глупостей!
— Был ли этот невменяемый Аркадий Николаевич Дрю-ков тем полковником-мародером? И знал ли он тогда, мародерствуя, предавая всех и вся, какой его ожидает конец? В конце заметки лишь стояла приписка, сделанная рукой автора дневника: «Трое всегда мертвецы, хоть и живут: завистник; лишенный рассудка; предавший друзей и родину...»
В своих дневниковых записях Найдич осуждал грабежи, не умея понять главного: другой его армия не могла быть по самой своей природе. Отсюда — виселицы, мародерство, разложение... Вера и храбрость одиночек не меняли положения. Потому что не было веры, героизма, самоотверженности масс. Это было на нашей стороне. Вчитайтесь в прощальные письма и записки коммунистов — малую толику дошедших до нас из пламени борьбы.
Из деникинских застенков передала родным письмо подпольщица Дора Любарская: «Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через 8 дней мне будет 22 года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что так мало мною сделано для революции». В грозненской тюрьме написал последнюю записку боевым соратникам красный командир Андрей Февралев-Саве-льев: «Сегодня я буду повешен, но смерть мне не страшна. Жаль только, что мало поработал на благо нашего дорогого свободного Советского Отечества». В последнюю минуту они думали не о себе. Как не о себе думали всю жизнь. Историческая правда была на их, на нашей стороне. О них написаны книги, поставлены фильмы, сложены песни. И все же мы еще очень мало знаем о них. Сколько подвигов остались безвестными, сколько славных имен поглотило время. Вот одно из белогвардейских, генеральских, свидетельств:
«— А ты помнишь, как курсантов захватили? — спросил однажды генерал Манштейн своего собеседника.
— Еще бы,—отозвался Туркул.— Их-то не щадили. Да они и сами не просили пощады.
— Они очень хорошо дрались,— продолжает Манштейн.— И еще мальчишки-коммунисты. Одного, помню, повели на расстрел, а он смеется и поет: «Вставай, проклятьем заклейменный».
Нам не узнать их имен. У них одно имя на всех: большевики.
«30.Х. Обозы отходят по всем направлениям к югу... Паника овладела штабами, которые проносятся мимо тех, кто плетется, бросая по дорогам все, обременяющее их движение и теперь не нужное. Все опостылело. Полная неизвестность».
Следующий раз Найдич откроет свой блокнотик в клеточку с истершейся первой страницей — где-то потерялась обложка— уже на борту парохода «Херсон». Через месяц и три дня. О том, что случилось в этот месяц, он будет часто вспоминать, переживая день за днем...
Лагеря в старинной чехословацкой крепости Йозефов, ряды палаток на берегу Босфора близ турецкого Галлиполи, казармы в Болгарии и Польше, богатые особняки в Варшаве, Париже, Берлине — все это эмигрантские адреса. Оттуда, из эмиграции, разносились сплетни и небылицы, фантастические слухи и надежды, там замышлялись новые походы и союзы... Возникали десятки и сотни журналов и газет всех направлений. Они были заполнены предсказаниями о скором падении Советской власти, клеветой, россказнями об ужасах ЧК, стенаниями бывших, вроде баронессы Врангель, оставшейся — подумать только! — без прислуги...
«И вот начались мои мытарства,— вздыхает баронесса.—В семь часов утра бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические галоши» покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора, благо сапоги у меня тоже были мужские — я променяла их как-то за клочок серого солдатского сукна... Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщиками, ела темную бурду с нечищеным гнилым картофелем, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду... В пять часов я возвращалась домой, убирала комнаты, топила печь, варила на дымящейся печурке, выедавшей глаза, ежедневно на ужин один и тот же картофель. После ужина чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное...»
Куда уж тут до переживаний о судьбах России, если самой приходится стирать. Кстати, она жила в Петрограде все годы гражданской войны, даже и тогда, когда ее сын командовал «вооруженными силами Юга России».
После она бежала в Финляндию. А врангелевцы — в Турцию. Среди них был и Найдич.
«2.XI. Пароход «Херсон».
Вчера с болью в душе смотрел на скрывающийся вдали Севастополь. Что-то болезненно обрывалось внутри... Нет под ногами родной земли. Идем в изгнание. Но с верой, что вернусь когда-то на родину победителем. За себя я еще постою... Опять проклятые, истеричные вопли сверху: «На правый борт!» Духота, грязь, вши — вечные спутники.
11.XI. Порт Галлиполи.
Из огня попали в полымя. Дома, разрушенные во время турецкого погрома, ни одного окна, нет света, сыро, холодно. Люди всю ночь бегают вдоль улицы, спать ночью нет возможности—днем дремлют, греясь на солнечной стороне. Нас, голодных людей, обкрадывают и здесь. Мы не получаем и трети французского пайка!
13. XII. Давно уже торчим в лагере. Тяжелая, кошмарная жизнь — холод, голод, теснота, вшивость... Что еще сказать? Все плохо, чего ни коснешься. Полная подавленность окружающих передается и мне, хотя я с этим борюсь всеми силами. Мы живы и надеемся продолжать борьбу.
14. XII. Второй холодный день. Ветер свободно гуляет по палатке, леденит тело и душу. Опрощение Льва Толстого— мальчишеская забава в сравнении с фактическим нашим положением, у нас — полное озверение. Что бои в сравнении с нынешним положением!
Вспоминаю теплую, уютную жизнь, радушное отношение близких, и грусть безысходная поднимается откуда-то из глубин души... Единственное желание — дать знать о себе родным и близким, чтобы успокоить оставшихся в живых, чтобы знали, что живы мы и что борьба еще не окончена, что мы верим в освобождение родины.
16.XII. Есть «мы», и есть «они»! «Они» — которых армия винит в орловском разгроме, в новороссийском позоре и, наконец, в крымской катастрофе. В прошлом году они отыгрались на ген. Деникине, а в этом... Не хочется верить, чтобы то же проделали с единственным пользующимся неограниченным доверием строевых ген. Врангелем... Французский паек в виде одной трети нормального, полагающийся нам, доходит в половинном размере. Люди ослабели окончательно... На Шипке все спокойно... «Народ безмолвствует», тая в себе ненависть, жажду мщения.
16 часов. Во рту сегодня еще не было ни крошки хлеба. Чай без сахара и немного похлебки — все, что сегодня ел. Табак выкурил. Мерзну отчаянно.
Слухи без конца. Признали или не признали нас союзники. «Ген. Краснов перешел границу с войсками, сформированными в Германии, и идет на Киев». Позже: «Взял Киев и предъявил Советской России требование об очищении Украины, Дона и Кубани». «К рождеству нам уплатят по 200—300 франков, возможно, раньше». «Посадят за проволоку, как военнопленных...» Опять «не признали, но предлагают поступать рядовыми в иностранные легионы...»
Однако, как хочется есть и курить...
19.XII. Вчера перед вечером весь лагерь облетела радостная весть: приезжает ген. Врангель. Посещение его никого не удовлетворило. Ожидали большего — большей информации относительно видов довольствия, главное — денежного, а по этому вопросу не было сказано главнокомандующим ни одного слова.
«Верьте, орлы, недалек тот день, когда мы снова будем продолжать борьбу с красными, будем на родной земле»,— сказал сегодня ген. Врангель.
Хотя бы скорее настал этот момент!
27.XII. Лунная, морозная ночь сменилась ясным, солнечным днем. Из палаток вылезли погреться на солнышке люди... худые, бледные, заморенные русские люди, у которых отняли все, кроме доброго имени.
Вчера вечером удалось достать 50 грамм табаку, и я вновь щедр, как Крез, делюсь со всеми алчущими покурить... Сегодня табак уже на исходе, но я отдал «загнать» свой бинокль. Больше не могу терпеть, не могу унижаться, прося закурить. Еще много сидит во мне «буржуазных» предрассудков...
Сегодня хоронят одного застрелившегося офицера-артил-лериста. Интересует повод... Вероятно, голод, холод и полнейшая неизвестность будущего.
У кухонных отбросов ходят люди и выискивают кусочки лука, вылизывают пустые консервные банки... Что-то напоминающее картинки в германском плену.
31.XII. По старому стилю сегодня 18 декабря. Памятный день для марковцев — разгром красными нашей дивизии под Чистяково (Алексеево-Леоново) в 1919 году и громадные потери командного состава: зарублен полковник Данилов, застрелился полковник Наумов, командир 3-го марковского полка. Год тому назад в этот день скончался старейший из марковцев— ген. Тимаковский. Помню, именно в этот день в прошлом году я только начал подниматься после сыпного тифа. Мне разрешено было выкуривать по одной папиросе в день и читать газеты. Я прочел утром о болезни ген. Тимаковского, об отходе нашей армии, а вечером зашедший меня навестить поручик Пашковский сообщил слухи о бое под Чистяково, о смерти Тимаковского... Сообщения меня крайне взволновали, явилось смутное предчувствие рокового исхода.
Принес ли прошедший 20-й год счастье кому-либо из оставшихся близких в Совдепии и говорит ли им что наступив-ший Новый год? Ждали ли они чего в прошлом году и не утратили ли последние обрывки, клочки надежды? Живы ли, здоровы ли, сыты ли?
Жду от Нового года возрождения родины, ея успокоения, торжества права... Все же хочу и я себе немного пожелать невозможного— увидеть близких в обновленной России, освобожденной нами. Час ночи. Спокойной ночи, милая родина! Желаю тебе в 21-м году радостного пробуждения. С первыми весенними лучами прилетим и мы. Терпи и жди.
1.1.21. Первый день Нового года принес новую «утку»: Ленин и Троцкий арестованы в Москве ген. Бонч-Бруевичем и Брусиловым, которые приглашают нас возвратиться в Россию и поддержать там восстановившийся строй и порядок. Фантазия у людей, очевидно, работает сильнее, чем обычно.
2.1. По проливу с юга идут, дымя, пароходы, возможно, в Одессу, Севастополь, Новороссийск... На родину! Снился мне сон, будто я приехал в Харьков, иду с вокзала домой, а по Ека-теринославской мчится ландо. Человек, развалившийся в нем, останавливает экипаж и машет мне рукой — оказывается, это капитан Чеботарев заделался комиссаром и живет всласть: «Все наши у власти, поступай и ты!» Прекрасно одет, мое же имущество погибло при отступлении — как ни стараюсь забыть, и все же не удается. Английский офицерский костюм и масса обмундирования! Будем живы — все будет!
7.1. Тихо прошел вечер сочельника, не слышно было песен, все предались какому-то грустному настроению, воспоминаниям.
В ровиках обнаружено большое количество пятидесятирублевого достоинства украинских «карбованців» — показатель падения курса ставок на гетмана Скоропадского и Петлюру!
Рождественский «подарок» — пачка старых, пожелтевших от времени писем... Сколько наслаждений доставляют они мне... Сердце вновь щемит при воспоминаниях о пережитом счастье. Часами буду сидеть, не двигаясь, пропуская перед собой волнующие ряды прошедших переживаний, читать свою жизнь, делать ей осмотр — остался ли я человеком, который когда-то любил и которого любили? Боже, каким же я был тогда дураком, тогда, в Порхове, в тот тихий вечер, когда мы спрятались от всех в душных полутемных сенях сельской церковноприходской школы. Были каникулы. В школе никого. Я совсем «потерял рули». И она тоже. А потом я бежал от своего счастья, испугался ее молодости, одевал на себя маску этакого пресыщенного прожигателя жизни. Теперь все это кажется нереально фантастичным, совсем неземным.
Ее письма. Вчитываюсь в каждое слово. Неужели когда-то это было со мной? Неужели это ее голос?
«...Любимый мой! Позволь мне в письмах называть тебя на «ты». В нашем Порхове супруги всю жизнь называют друг друга на «вы». Но мы ведь не обвенчаны. Не представляю, как можно в постели говорить любимому: «Я вас люблю». Я даже просто в мыслях не могу тебя так называть вообще, женская любовь — странная штука. Я намного моложе тебя, а я часто про себя говорю о тебе: «Дитя мое». И умиляюсь чему-то смешному в тебе... Я схожу с ума. Я ничего не могу делать. Все время думаю только о тебе. Неужели суббота была только сном? А может, и правдой, но горькой. Ты, кажется, избегаешь меня. Что ты: испугался — или меня (наверное, я показалась тебе распущенной какой-то), или себя, или этих всех проклятых обстоятельств. Боже мой, ну почему у меня все так нелегко в жизни, что, даже, наконец-то, полюбив, я не могу любить так, как все,— свободно, легко...
И еще эта ужасная неуверенность. Я не верю, что хотя бы только нравлюсь тебе. Наверное, я поступаю очень гнусно, просто — вынуждаю (-ала) тебя уделить мне внимание. Я просто настырная девка, да? Что с того, что я люблю тебя? Разве это повод для каких-то изменений в твоей жизни?! Ты не представляешь, что ты значишь для меня. Ты перевернул всю мою жизнь.
Я как-то говорила тебе, что у меня прошлый год, до осени, был очень тяжелым. Все соединилось — всякие неприятности, я очень печально рассталась с одним знакомым. Я была унижена, разбита. Мои комплексы дошли до грани. При всем моем страхе перед смертью (а я ужасно боюсь ее) в некоторые моменты я бы отнеслась к ней совершенно безразлично. Долгое время я ни с кем не встречалась. Правда, летом, в Прибалтике, я все-таки вспомнила в какой-то момент, что я женщина как-никак (чисто психологически, никаких интимных или, как говорят, дорожных отношений с «опекающим» меня мужчиной у меня не было), немного отошла... Но будущее рисовалось, однако, в весьма мрачных красках, и вдруг — ты... мне оказываешь какое-то внимание. Нет, тогда я еще не полюбила. Но мне стало приятно просыпаться — и это было уже многое, стали забываться комплексы, исчезла страшная, буквально убивающая меня неуверенность в себе — и по внешности, и в уме, и в способностях... Мне вновь захотелось стать женщиной, меня вновь стали интересовать взгляды мужчин на улице... Короче, я изменилась — и это, конечно, все заметили, хотя, кроме Нади, вряд ли кто догадывался о причинах.
...Сегодня ты не зашел к нам. И, наверное, уже вообще не зайдешь. Я уже теряю надежду. Чем дальше суббота, тем нереальнее она мне кажется (и тебе, наверное, тоже), тем все более я понимаю, что продолжения быть не может, что для тебя это — просто досадный срыв, о чем ты наверняка жалеешь, как жалел, кажется, и о каждом (увы, из немногих) поцелуев. А я просто идиотка, возомнила о себе бог знает что...
Но если бы ты знал, как это тяжело: ждать встречи с любимым. Конечно, ты знаешь, ведь и ты любил когда-то.
Представляю, как для тебя это все наивно, по-детски звучит. Но мне не хочется с тобой играть, быть какой-то взрослой, рассудительной, умной и т. п. Мне хочется быть с тобою как можно более естественной, без вранья. Ведь наврать про себя в принципе можно кому угодно (даже самым проницательным), кроме себя. Хотя и себе порою трудно рассказать, понять себя. Верно ведь: вся жизнь человека — это масса ролей (для себя, для других), без ролей нас нет, пустота. Только экстремальные ситуации поэтому могут, освобождая до предела инстинкты, чувства наши, рассказать даже нам самим о самих себе. Подоросить этакое новенькое — чтобы не расслабляться, поразмышлять. Хотя экстремальных ситуаций бывает не так уж много у обыкновенных людей (поэтому они так мало и думают «за жизнь», да?). Вот, кстати, и за это еще мне нравится любовь — за ее экстремальность (я имею в виду, как говорят, «любовь не в смысле койки, а в смысле чувства»). Уж когда хочется кого-то видеть, слушать, целовать — то в этом не сомневаешься, не рефлексируешь, желание убивает разум с его сомнениями и анализами.
А ты много играешь. И, как ни странно, особенно это почувствовала я в последнюю встречу. Поэтому так трудно мне тебе верить, трудно понять, где ты искренен (где в тебе говорит нутро), а где ты придумываешь себя — то ли для других (для меня в том числе), то ли для себя самого.
Знаешь, сама чувствую, как перескакиваю все время с одного на другое, пишу без логики. Просто часто отвлекаюсь, а потом уже становится неинтересно писать о начатом.
Мне хочется любить тебя сильно и нежно. Я бесконечно вспоминаю, как все было тогда, в субботу, что ты говорил мне и каким ты был в некоторые моменты смешным —и чудесным, может быть, даже одновременно. Я так соскучилась по тебе, мне так хочется поцеловать тебя, прикоснуться к твоей немного шершавой щеке, и чтобы твои руки — нежные, ласковые — трогали меня, и чтобы у меня замирало все внутри. В субботу ты был большим ребенком, я, девчонка, впервые, честно говоря, в подобной ситуации ощущала себя взрослее (!) взрослого человека. В этом было, конечно, и что-то ненормальное, и оно мешало мне, но все равно было хорошо, и ничуть (плохо, да? неприятно?) не стыдно. А только хочется еще и еще. Еще немного —и я умру, я так хочу тебя (или быть твоей —так надо говорить, да?). Интересно, посещают тебя иногда подобные крамольные мысли или им нет места среди мыслей и дел повседневных?
...Ну вот, после вчерашней встречи с тобой у меня остался какой-то осадок. Тогда мне было хорошо с тобой, а вчера... Ты извини, что мои письма все чуть ли не мелодраматичны. Просто я пишу их обычно не в самом радужном настроении. Кстати, мне вчера было неприятно твое удивление, когда я сказала, что написала тебе. Впрочем, может, действительно оно вызвано тем, что среди вас не принято писать друг другу. Но как же вы обходитесь? Неужели обо всем говорите? И ничего больше не остается на душе?! А может, популярность такого рода общения среди нас, порховцев, вызвана иронизацией. При встречах мы слишком изощряемся в «достачах» (и не дай бог — ни-ни — сентиментальности) друг друга, ну а человек — он же всегда остается человеком, со своими проблемами, сложностями, огорчениями, с желаниями теплоты, понимания... Вот и пишем друг другу... У меня скопились многометровые письма, записки, да и сама я грешна — тоже люблю писать письма, вести дневники.
Но это — отступление. А осадок... Пытаюсь объяснить себе, чем он вызван, и не могу вот так назвать одной причины. Ты дразнишься (насчет «подходим ли мы друг другу», скажем так), и я понимаю, что ты просто дразнишься (кокетничаешь?). Но все равно завожусь, ибо голос — тот, внутренний, как ему и полагается, не дремлет, а нашептывает: а вдруг — все всерьез? Но тогда — зачем? Зачем ты идешь на какие бы то ни было отношения со мной? Знаешь, вся эта история напоминает мне историю с горячим пирожком. Пирожок — это я. Тебе вроде бы и хочется откушать (ну не так, чтобы очень уж, но попробовать тянет), да горячо (из-за многих, надо полагать, причин). И вот ты никак не решишься на что-то. Увы, я не смогла тебя зажечь (помнишь, ты говорил), наверное, тебе бы нужна какая-то другая женщина, которая бы смогла это сделать. И с ней бы ты не сидел битый час под липой, а был бы настойчивым и... горячим. Но это —уже моя беда, ты здесь ни при чем. А может, все-таки опыт твой, не знаю.
Но зачем тебе так много играть при мне? Что это, откуда? Или от уверенности в себе, или от неуверенности, что все же мне трудно допустить. Ты же не такой. Пойми, что, может, и хорошо мне было с тобой тогда, в школе, потому, что ты был естественным, ты был самим собой. И таким я тебя люблю.
Знаешь, раньше я думала, что у тебя было много женщин, связей ит. д. А сейчас почему-то мне кажется — конечно, я могу вполне ошибиться,—что ты больше говоришь об этом, чем было на самом деле. Но зачем? И даже если было — зачем же говорить об этом? Подчеркивание — оно отдает школярством. Но вот, к примеру, твой вопрос: «Сколько порховских мужичков тебе нравились?» И дело даже не в том, что если бы они действительно мне нравились, то, может, мне о ком-то из них было бы и неприятно вот так, как «о мужичке». А дело в том, что вот такой стиль общения — он безвкусен, понимаешь, пошловат и безвкусен. Этакий словесный мусор. Мне трудно объяснить—почему, да и, думаю, тебе не надо объяснять этого. Я знаю, что он, этот стиль, принят сейчас во многих компаниях, в том числе и светских. И ты привык к нему. Привык к фельдфебельству — вот видишь, из твоего же репертуара. Принято сейчас даже среди интеллигентных женщин вставлять крепкое словцо! А я этого не приемлю совершенно, остаюсь деревенщиной. Но ты не почувствовал, что со мной — не надо так. Думаю, что меня трудно обвинить в пуританстве, я весьма свободно отношусь к чему бы то ни было. Но — чтобы это было не пошло. Безвкусие — оно хуже грязи. Грязь виднее, ну а безвкусие — его и сейчас многие покупают и даже хвастаются. Ты, возможно, спросишь: а что, разве среди молодежи так не принято? Почему же — и среди нее есть такое, хотя молодежь — она ведь тоже, как воооще-то известно всем, разная. Среди тех, с кем общаюсь я,— нет, не принято. Но у других даже подобное все же подается по-другому (может, дело тут в иронии, довольно, надо отдать многим должное, тонкой) и потому смотрится тоже несколько иначе, чем примерно такой же стиль взрослых людей. Пожалуйста, разговаривай так с женщинами своего круга (мне несколько раз приходилось слышать, как это ты делаешь), да и где бы то ни было, мне все равно. Но не со мной. Тем более, что ведь на самом деле ты не такой. И — все решают мельчайшие нюансы. Ведь, к примеру, ты можешь мне говорить, что тебе хотелось бы меня раздеть (боже, услыхала бы маменька), и... (извини за такие подробности) — и это меня не коробит, а вот когда ты говоришь мне, что хотел бы меня «съесть» или «растерзать, как волк»,— это, извини, уже немного не то, это звучит для меня примерно так же, как если бы кто-то в постели меня называл персиком. Естественность — она всегда рядом с простотой (высокой!) и души, и чувств, а значит, и слов. К чему же ею пренебрегать, общаясь с — ну, не близкими, так себя назвать я не рискую, но, во всяком случае, любящими тебя людьми?
Плохо зная тебя, не предполагаю, как воспримешь ты это письмо (а я решила тебе его отдать обязательно). То ли рассмешит тебя моя глупость, то ли возмутит нахальство или самомнение, или что-нибудь в этом роде... Итак, немного рискую я (романтично, не правда ли?). Но, повторюсь, не хочу быть с тобой какой-то иною, чем есть на самом деле. Тем более, на бумаге это легче. С тобою мне труднее гораздо быть самою собой. Тон разговора в основном предлагаешь ты, а мне его приходится принимать, и часто твоя игра вызывает или ответную мою игру, или же некоторую мою растерянность и подавленность (я же еще ко всему прочему и тугодум!). Мешает также привычка в разговоре быть скорее ироничной или, во всяком случае, сдержанной в смысле эмоций, чем сентиментальной.
Рискую я еще в одном. Прочитав (если хватит духу, конечно: ну, может, по частям как-нибудь) все мои эти писания, ты непременно поймешь серьезность моего увлечения тобою. И это тоже — я знаю — может тебя испугать. Ведь ты явно ко всей нашей истории относишься несколько иначе, проще, облегченнее, так — по-мужски. И что-либо иное тебя может просто, наверное, не устраивать (к чему, мол, эти лишние заботы?). Но... Что поделаешь? Любовь— это всегда ва-банк. И только тогда она — любовь.
Ты скоро уедешь, и опять — пустота, и... ничего веселого на горизонте. Да, вспомнила еще одну твою прелестную фразочку: «Повстречаешь еще своего порховского мужичка и успокоишься, ничего». Да, в истинно мужском ощущении мира тебе не откажешь. Увы, у женщин все идет через психологию.
И еще: тонкость и, если позволишь, шарм — мужественности не помеха. Напротив, очень выигрышно оттеняет ее. У кого-то я читала (не знаю, уместно ли и не слишком ли смело по отношению к тебе это звучит): «Я люблю тебя и хочу, чтобы ты был себя достоин».
Все это было со мной, Костей Найдичем. Было с нами.
А сейчас я смело смотрю грядущей жизни в глаза. Жизнь моя принадлежит не мне — родине и той, которую безумно люблю. Несутся звуки песни «Повій, вітре, на Вкраїну»... «Де ти бродиш, моя доле?». Население палатки —на 75% украинцы...
Разговорились о Кубани, Доне, о покинутой нами родине... Созревает мысль о партизанских действиях на Дону, Кубани, о поднятии там восстаний...
Подполковник Сагайдачный закончил свои шахматы. Белые — ген. Врангель, ген. Алексеев и др. Черные, они же красные,— Ленин, Коллонтай, комиссары — будем играть!
11.1. Встал перед рассветом, затопил печь, сел у огня и так просидел до «подъема». В 7 час. рожок сыграл «повестку»... Пошли греть чай и сейчас, отлив положенную кружку рубинового, крепкого до горечи чаю, принялись за сны, кому что снилось.
Сегодня ночью я был в Совдепии. Ехал электропоездом с инициалами «РСФСР». Новая дорога по старым, родным местам: Черемошная, Замостье, Змиев, Архиереевка, Соколово, Тарановка... Мчится сигарообразный вагон с окнами-иллюминаторами... Знойный, ликующий летний день. Степь дышит накаленным добела воздухом, всюду золото созревших хлебов, пьянящий остропряный их запах... Всюду цветы — на межах, у железнодорожного полотна, приветливо наклонившись, стоят подсолнухи. «Родина-мать, по равнинам твоим я не езжал еще с чувством таким»,— вспоминаются слова любимого поэта. Анархии как будто не было. Покой, довольство. Но почему же на вагонах «РСФСР»? Забыли стереть? Осталось по недосмотру?! Говорила покойница-тетя, что «во сне все наоборот...»
20.1. Перехожу в своей истории полка к борьбе за каменноугольный район, когда я принимал активное участие в борьбе с красными,— самому тяжелому периоду, богатому впечатлениями, кровавыми эпизодами и жертвами.
Перед отъездом на фронт был проездом в дождливый зимний день в Новороссийске — «к счастью дождь». В середине января 1919 года в яркий, теплый день приехал с братом в Ека-теринодар. На вокзале масса публики, вооруженных казаков, на стенах воззвания формирующихся частей, громадные плакаты «Освага»... Впервые видел 22-летнего полковника-летчика. У громадной витрины «Освага» с линией фронта в числе многих я долго рассматривал карту, гадая, где мне придется воевать... Всего два года прошло с тех пор, и как все изменилось, к чему мы пришли. Галлиполи, изгнание!
Когда-то в мои годы у человека еще не было прошлого, а теперь у меня осталось только прошлое.
Перед обедом сегодня были похороны двух офице-ров-дроздовцев... Первый умер от болезни, второй убит на дуэли... За что убит? Чтобы внести в жизнь своей жены красивую фразу: «Мой первый муж убит на дуэли!» Ложное представление о чести, когда она давно уворована...»
Строчки, строчки, строчки. Страшные, как стон заживо погребаемого, давящие своим могильным мраком. Их нельзя читать без передышки.
Автор дневниковых записей как бы анатомирует самого себя—свой живой труп, отзываясь болями своей разрушаемой психики. Червю не летать, орлу не ползать — говорят в народе.
На офицерских крылышках автор дневника надеялся высоко взлететь в царстве-государстве Романовых, но...
Фатальная невысотность реальных его «горизонтов» здесь прослеживается воочию. Уходит сама жизнь, все потеряно. Однако где-то, на самом донышке его души, что-то еще сохранилось.
Путь бегства «Добровольческой, белой». Того бегства, в котором все, пропагандистски прикрываемое «идейными» пудрами и лаками, так или иначе «выворачивалось наизнанку», обнажало «жалкие душевные лохмотья» уходящих из жизни оборотней, предавших родину и себя. Их «след» в истории — кровь, кровь, кровь...
«1.II Заходил после 19 ч. поручик Бунин — вспоминали вместе лазарет в Евпатории, вспоминали бои... Ужасы гражданской войны — расстрел генералом Туркулом 120 красноармейцев в возрасте 17—19 лет по обвинению их в коммунизме: под пулеметами заставили выдавать из толпы пленных коммунистов, детей избивали перед расстрелом дубинками, деревянными молотками... Размозжив кости черепа и лица, достреливали в канаве. И это на глазах населения, пленных и своих солдат...»
«Детей избивали перед расстрелом дубинками, деревянными молотками... Размозжив кости черепа и лица, достреливали в канаве...» Детей! Вот вечная же пока что штука: никто из убийц не сочтет себя за убийцу, никогда, ни за что. И тут послушаем великого Достоевского. Как-то на званом обеде у одной петербургской графини он говорил: «Души не всех человеков на земле разрушают уродства жизни, но они увеличивают число тех, кто наполняет человеческий мусорник. А на нем-то и подбирают подходящих в разную палаческую службу».
И еще: «Личности» из мусорника. В головы тех, кого из мусорника извлекли, легко напускается туман, заслоняющий мучения и кровь, туман из «патриотической веры, высших целей». Русский царизм был малоподражаем в палачестве и в «обхаживании» своих служителей из аппаратов одурачивания и подавления».
Начиненные «высшими целями» царские обломки барахтаются в реках крови, держа путь к «спасителям» в Европе.
Новые и новые записи в дневнике.
«...Стремление к власти, кружащей голову, грызня из-за костей родины, дележ шкуры не убитого еще медведя и мародерство, преступления высшего начальства — сгнили верхи. Покатилась армия к морю, полились невинная кровь и слезы, понеслись проклятия вдогонку нам, уходившим. Так было и, не дай бог, еще будет!
20 час. В Галлиполи появились русские рестораны, закусочные, кое-где играет музыка, русские женщины торгуют своим телом из-за куска хлеба... По приезде в Галлиполи одна из медсестер на мой вопрос, откуда у нее лиры, ответила: «От турка, грека, негра — не все ли равно откуда?! Не умирать же с голоду. Все они одинаковы. Только различаются по весу». Теперь в городе много лавочек, магазинов, парикмахерских обслуживаются русскими... Юркие греки, строя сладострастные рожи, предлагают: «Карош мадам рюсс». Дальше идти, кажется, некуда!
Свадьбы, свадьбы без конца — женятся офицеры на сестрах милосердия, спешат жить, а жизнь ушла — и ее не поймаешь.
Я не живу в настоящем — живу прошлым, черпаю в нем силы... Сейчас я тяжело болен тоскою по родине.
4.11. Прочел радостные сведения о том, что продовольственный аппарат в Совдепии не налаживается... Надвигается голод! Голод— это громадное счастье для России, голос желудка заставит население смести ненавистную власть, в этом я убежден и свой взгляд всегда доказываю».
Представляете: испытывает радость оттого, что в стране, тоской по которой он болен, голод, и в голоде видится ему спасение России... Не бред ли? Нет, это всерьез. Совершенно всерьез они уже подсчитывали, сколько губерний выкосит костлявая рука, прикидывали, когда смогут по трупам вернуться на родину...
Как угодно можно назвать это чувство, но только не любовью. Любовь созидательна. Владимир Ильич Ленин писал о патриотизме людей, которые будут лучше три года голодать, но Советскую Родину спасут.
В те же дни, кода Найдич корпел над своим дневником, в Киеве вышел первый номер новой газеты. Называлась она — «Война голоду». Номер подготовили «на принципе коммунистического воскресника Союз рабочих полиграфического производства и сотрудники «Вістей», «Пролетарской правды» и РАТАУ». Он открывался обращением: «Ко всем полиграфистам Киевщины». «Мы, печатники,— говорилось в нем,— как и весь мировой пролетариат, не имеем большого количества денег, ни золота, ни драгоценных камней, которые мы могли бы пожертвовать тем, кто голодает, и дать мы можем только то, что в наших силах,— наш труд».
Одни в воскресенье шли в типографию, другие спускались в забой, третьи в составе продотряда ехали в село.
Созданные из рабочих продотряды спасали Советскую страну от голодной смерти. В продотряды по ленинскому указанию отбирали так, чтобы ни единого пятнышка не нашлось потом на имени тех, кто пойдет на село бороться с кучкой хищников-кулаков во имя жизни и созидательного труда миллионов.
Такими они были, безымянные герои революции: петроградские, харьковские, донбасские рабочие. В июне 1918 года в продотрядах насчитывалось около трех тысяч добровольцев. В 1919 году их было уже 30 тысяч.
Кулаки устраивали на них засады, истязали и убивали их, набивали половой животы... Как реквием, звучат строки, посвященные им: «В дыму и пламени, под грохот орудий, под треск пулеметов, под свист пуль гражданской войны строилось продовольственное дело... На этом пути многие из вас стали жертвой своего долга. Ваша работа в историю революции вписана кровью тех, кто пал, и негасимым огнем энтузиазма живых». Так писала в 1923 году «Продовольственная газета».
А в Галлиполи надеялись, что голод вызовет восстание,— и «затем нагрянем мы и добьем ненавистный большевистский режим».
«...Чем хуже — тем лучше! Ожидаются заносы, шпалы держатся лишь морозом, транспорт разрушен! Музыкой в душе отдаются эти новости, несмотря на то, что вполне сознаю ужас положения близких, пусть даже так, но зато скорее разрушится коммунизм, который все равно грозит им гибелью.
17.II. Прочел книгу «Я требую суда общества и гласности» ген. Слащева. Много неопровержимых истин, но много и вздорного, пустого. По-моему, не запрещать ее надо, а самому начальству давать всем возможность ознакомиться с нею.
Два года назад 4 февраля (ст. стиля) я прибыл в туманное зимнее утро в Енакиево... Грязь стояла непролазная, еле добрался до штадива, откуда был направлен в 1-й офицерский полк генерала Маркова. Фронт меня несказанно удивил —так все просто: ухает артиллерия, базар торгует, как всегда, на площади перед Петровским заводом болтаются на виселице «очередные» большевики.
Сдал на почте письмо-открытку и наконец нашел штаб полка... Я получил освобождение на трое суток. Отдыхал с дороги, писал письма среди веселого смеха молодежи, играл с маленькой дочерью хозяйки.
20.IL Павел рассказывает сейчас, сидя у печки, о своих взглядах на вещи: «Сначала трудно было зарезать куренка, поросенка, а теперь и человека убиваю все одно, что муху... Надо только подальше становиться, чтоб мозгами не обрызгало, а то голова так и разлетается, как черепок». Глаза косят, й хищный блеск загорается в них. «Коммунистов много знал в Курске, как займем, надо будет всех пустить в расход»,— апатично продолжает он свои мысли вслух.
3.III. Здесь жизнь каждого вдруг вывернулась наизнанку и показались жалкие душевные лохмотья. Помню истерические возгласы на пароходе: «Довольно колбасы», «Нет больше дураков» и т. п. И как приходилось мне убеждать офицеров, что они не правы, что с потерей территории не гибнет наше общее дело, что в руках у нас осталось еще могущественное средство— террор. Нас много, и если найдутся люди в полном смысле этого слова, то, несмотря ни на что, мы все воскресим родину.
Много доказывал, спорил, переносил насмешки... И вдруг теперь эти, кричавшие «довольно колбасы»,—начальство... Смотришь на них с отвращением. Страшно становится за судьбы родины!
Тает армия. Все меньше остается идейных людей. По блестящей полоске пролива мчится из Европы пароход... Жизнь проходит мимо нас, горсти людей, оторванных от родины и народа «мечтателей-фанатиков», оставшихся в одиночестве. Где же помощь Антанты, спасенной нами от германского рабства? Где совесть и честь людей, ворующих у нас последнюю веру в справедливость? Где же наши герои, где русские богатыри, где та былинная «живая вода», воскрешавшая нацию от смерти?
5.III. Сегодня после бани, сидя у печи и греясь, вспоминали великий день в истории нашей родины, великой России — день освобождения крестьян от крепостной зависимости. А у нас этого даже никто не вспомнил. Тяжело и обидно за себя: куда я попал, разве мы не дети своего народа? Или это какая-то дореформенная Россия, не видящая, что творится, или же совершенно слепорожденная?
Если не будут быстро и решительно приняты меры для переброски нас на какой-либо участок польского или иного фронта против красных — весной армию не удержать, она потечет сама, туда, куда влечет ее долг перед родиной, перед своим народом.
15.III. За день сделал все схемы боев в Донецком бассейне. Прочел статью в «Общем деле» — «Расцвет тяжелой индустрии». В ней меня поразили не выводы автора, что гибнет Донецкий бассейн, что добыча угля со 150 миллионов упала до 25 млн.,— ужаснули условия труда и жизни интеллигентов — инженеров, техников, находящихся в рабстве у торжествующего хама, голодающих, глядящих на умирающее дело, продающих последние вещи за кусок хлеба.
21.III. Тяжелые вести — Кронштадт пал, и с ним пало настроение. Мысль о скорой возможности быть в России откладывается в долгий ящик.
Д-р Крамарж в своем письме к ген. Врангелю высказывает тревогу и опасение, «чтобы чины армии не сделались ярыми противниками антибольшевизма вследствие тяжелых условий, в которые они поставлены». Государственно мыслящий человек видит то, что здесь происходит, а те, которые здесь... ослепли?
27.III. Желающим ехать в Совдепию и Бразилию предложили немедленно записаться. В полку нашлось 40 бывших красноармейцев запасных батальонов, людей, поверженных в уныние, мучимых тоскою по родине, готовых «хоть умереть, но дома, в России». Едет наш повар Петр Никулин, бывший идейный большевик, но в то же время с садизмом, заложенным в его душе, расстреливал коммунистов-пленных...
Ушли отправляющиеся в Совдепию... В палатке соседей— шумная драка из-за карт, взаимные оскорбления действием и площадной бранью. Ссорятся офицеры.
31.III. Пришел пароход с тремя тысячами казаков с о. Лемнос, пожелавших ехать в Совдепию. Терпения не хватило — люди идут на верную гибель, потеряв всякую веру в будущее и, главное, в самих себя.
У штакора вывешено объявление о том, что в Советорос-сии пожар восстаний...
7.IV. Сегодня большой христианский праздник — благовещенье, праздник освобождения птиц из клеток в дни детства. Роли переменились — мы в клетке, в изгнании. Но с надеждой когда-нибудь вновь быть орлами и рвать тело своих врагов, лить кровь, создавая Россию.
27.IV. Встретил вчера знакомого капитана-артиллериста. Живут надеждой на будущее, мечтают о походе в Россию. Слабая вера в жизненность нашей организации еще теплится, еще остались клочки веры в главкома. Генерала Кутепова ненавидят сильнее, чем раньше».
Официозные перья изображали Кутепова «сильным человеком, не знающим сомнений. Он шел по крови. Он рубит в клочья. Виселиц не боится. За нами чудится зарево пожарищ».
Это —правда. Пожары, расстрелы, виселицы, провокации сопровождали все его действия против революционной России—с февральских дней 1917 года.
27 февраля Кутепова, полковника лейб-гвардии Преображенского полка, назначили командиром ударного карательного отряда. Отряд расстреливал рабочих на улицах Петрограда. Но ничто уже не могло остановить восставший народ, «...весь Литейный проспект был заполнен толпой, которая хлынула со всех переулков,—признавался позже сам каратель.—Большая часть моего отряда смешалась с толпой, и я понял, что мой отряд больше сопротивляться не может».
К этому дню — 27 февраля 1917 года — они будут возвращаться с маниакальной настойчивостью. Спустя десятилетия, в 1962 году, в Нью-Йорке выйдет многотомный труд «Великая война и Февральская революция. 1914—1917». И бывший жандармский генерал А. И. Спиридович, переквалифицировавшийся в историка с густомонархическим оттенком, обвинит высшую военную власть, которая «растерялась в этот день не меньше гражданской и также не сумела найти правильную линию поведения, чем и помогла успеху революции».
Еще два «героя» Галлиполи — генералы Туркул и Манштейн — организаторы, по признанию белогвардейской литературы, «беспощадных массовых расстрелов».
«Пленных из советских воинских частей он любил допрашивать лично,— рассказывали о Туркуле очевидцы.— После допроса он ударом кулака по лицу сбивал свою жертву с ног, а когда эта жертва поднималась с земли, приканчивал ее выстрелом из нагана... Число лично расстрелянных им после боя пленных часто измерялось за один вечер многими десятками».
Этого садиста, издавшего в 1948 году в Мюнхене книжонку «Дроздовцы в огне», американские спецслужбы прочили после второй мировой войны в вожди «Объединенной русской эмиграции».
Туркул не зря полюбился заокеанской искательнице «человеческих жемчугов». Ей по карману мировая скупка туркулов и других международных «драгоценностей» для пополнения «номенклатуры» спецслужб. Американские спецслужбы никогда не увлекались популяризацией техники своих деяний, своих кадров и их поставщиков. Из «кое-чего», что просачивалось и просачивается к широкой публике, видно: американский раз-ведпаук оплел своей сетью разные уголки планеты, он всегда и всюду там, где надо подготовить «неспокойствия» в государствах, чтобы потом воспользоваться ими.
Легко проследить связи американских спецслужб от вынюхивания агентурных кадров среди белогвардейцев до современной контрреволюции в Польше, Афганистане, в других уголках планеты.
Однажды в большом американском городе наше внимание привлекла необычная ресторанная вывеска — необычная своим русским исполнением. Как только мы появились в этом заведении, будто из-под земли выросла перед нами миловидная, не старая еще официантка. Указав на небольшой обособленный стол, она на русском языке, улыбаясь, сказала:
— Я в вашем распоряжении, приказывайте.— И подвинула ближе к нам красочно размалеванное меню.
И то меню, как и сам ресторанчик, было необычным. Мы не могли скрыть свой смех, приступив к освоению названий питья и еды. Посудите сами: вам аппетитно предлагают армянский «княжеский коньячный напиток», «щи Керенского», украинские галушки «а ля Петлюра», цыплята с «подливой Деникина», «десерты Врангеля», «шоколад Пилсудского». Такая открывается кухня, что дух захватывает и слюнки текут, так и хочется все проглотить сразу...
А миловидная, весьма даже наблюдательная официантка уже заметила ваше состояние. Не торопит она с заказом. Наоборот, любезно упрашивает: побудьте у нас подольше. Полуоткрытый ее ротик показывает хорошенькие зубки: «А что бы вы хотели послушать?» И поворачивается картинно в сторону оркестра.
Для полноты юмора в неповторимой харчевне мы вносили, как говорится, свои «добавки»:
— Армянские княжеские градусы, щи Керенского, петлюровские галушки, деникинскую подливу мы отведаем. Но хорошо, чтобы все эти блюда шли под звуки какого-нибудь «белого галопа», скажем, «Через Перекоп»...
Но угождающая нам почти красотка не из тех, кто «по мелочам хмурится, гневается». Искусна она в налаживании душевных контактов. Это не какая-нибудь там просто официантка, она, оказалось, дочь генерала, в свое время приближенного к гетману Скоропадскому, закончила один из американских университетов.
Начинаем замечать: с деликатной осторожностью кружит хозяйка вокруг нашего стола, чтобы поближе познакомиться. Мы это поняли, и, опережая ее дальнейшие проявления «любопытства» не моргнув бровью один из нас отрекомендовался:
— Бывший адъютант Скоропадского подполковник Чудылко.
В каком-то неудержимом, сладостном хохоте она свалилась на рядом стоящее кресло.
— Благодарю вас,— сказала, задыхаясь от смеха.—Наше близкое знакомство состоялось.
Абсурдность наших притязаний на чины у гетмана «всея Украины» была очевидна.
— За какого-нибудь правнука Скоропадского вы могли бы еще сойти по возрасту,—заметила хозяйка, справляясь с собой.— А знаете, вы остановили всякое мое желание дальше стучать в ваше самоличное «справочное бюро»... Нечасто бывают у нас похожие посетители.
Стучать... стучать... стучать... Емкое слово, с большим диапазоном смысловых оттенков и значений...
В свое время первым в двери особнячка, в котором потом откроется ресторанчик, постучал один из беглых белогвардейских офицеров. Приправляемый всякими соусами, питейный и питательный притончик постепенно превращался в действительного зазывалу эмигрантов из России, Украины, Белоруссии, Польши, из широкой среды славянства, да и не только славянства. Постепенно ресторанчик-зазывала становится и вербовочной базой американских спецслужб: «Ваше согласие — наш хлеб с маслом...» До чего же развита деловитость у американцев!
А что же американская красотка?
Прощаясь тогда с ней, один из нас поднял руку к потолку ресторанного зала, на котором были нарисованы дьявол и господь, сказал при этом:
— Вас соблазнил дьявол, а я весь в плену праведного гос-пода-бога. А если серьезно, то еще великий Бальзак говорил, что все провокации бывают примитивны, однозначны.
Если бы можно было перенести это американское политическое ископаемое в нашу советскую среду (не будем зря пересказывать все ее, так сказать, «политическое кредо»), ее представления можно было бы вывести на любую советскую цирко-вую арену для смеха. Создавалось впечатление, что и сама она понимала, что своей глупостью уничтожила в нас всякое желание в ее «советской» обработке. Ведь все мы в ее представлении «одурачены», «безмозглые», «стандартно-догматически» воспитаны.
Говорят, обезьяна слепнет, когда перед ее глазами появляется радуга, она привыкла в основном к цветам черно-белым. Да простит нам такое сравнение красотка из притона, но она воспринимала еще меньше красок. Ведь выросла на «щах Керенского», галушках «а ля Петлюра», цыплятах с «подливой Деникина»; ослепленная, начиненная американскими мироощущениями, она решительно не могла сделать ни одного шага в сторону, осознать нечто другое, чем то, что ее по-американски духовно сотворило.
Вспоминается еще одна встреча —с профессором в Канаде. Беседа прошла вроде бы хорошо, слушатели — студенты, которые пришли на встречу с советскими литераторами в рамках Шевченковских чтений, были внимательны и заинтересованы. Корректен, в меру приветлив был и сам профессор, вот только иногда он почему-то запинался, и в глазах его мелькало что-то такое, будто его протыкала шпильками нечистая совесть. Вскоре прояснилось: так и есть, в канун нашего прибытия в город он опубликовал в буржуазно-националистической газете «Новый шлях» антисоветскую — да еще какую нахальную и крикливую! — статью, в которой, нарисовав страшную картину на его неньке-Украине («людей находят потопленными, зверски замученными и повешенными — для страха»), чуть ли не прямо призывал к вооруженному походу против Советского Союза...
Вот здесь и возникает вопрос: чего хотят и кому служат в нынешнем тревожном мире такие деятели, как этот профессор, как «официантка» из того трактира?
Служат они тем, кто толкает мир к войне.
Так и в поисках более тесных контактов с международным сионизмом украинские буржуазные националистические центры за рубежом делают главный акцент на «общность интересов» на антисоветской почве. При этом они рассчитывают, что сближение с сионистами может дать им возможность опираться на финансовые источники последних, выйти на буржуазные средства массовой информации и поднять свой жиденький «политический авторитет» среди правящих кругов США.
Но сближение затормозилось после демонстрации по западному телевидению документального фильма «Холокауст» («Истребление»). Фильм разоблачил буржуазных националистов как палачей еврейского населения во время второй мировой войны. Стремясь скрыть свою роль, националистические центры за рубежом развернули бешеную пропагандистскую кампанию. Своей конечной цели — «отредактировать фильм или изъять из него неточности и неправды, что представляют собой неуважение к самой большой нерусской нации в Восточной Европе»,—им достичь не удалось.
Но эта кампания стала новым толчком для оживления в националистической печати дискуссии об «украинско-еврейских взаимоотношениях». Причем националисты не утаивают, что эта дискуссия, или, по их терминологии, «фундаментальная коллективная студия», рассчитана и на сионистов. «Такая студия,— отмечал мюнхенский националистический журнал «Сучасність»,— окончательно вынесет этот болезненный вопрос из рамок внутриукраинской полемики» и заставит, мол, определенных деятелей пересмотреть свои предубеждения по отношению к украинским буржуазным националистическим центрам за рубежом. Может быть, и вынесет, да что из этого? По признанию самих националистов, «сотрудничество» зашло в тупик. Украинские буржуазные националисты открыто призывают сионистов «благородно похоронить прошлое» и строить новые взаимоотношения в рамках провокационных антисоветских кампаний...».
Однажды нам довелось увидеть живописную картинку этих«новых взаимоотношений». С разных сторон к зданию Советского посольства в Вашингтоне одновременно подошли две группки платных манифестантов: сионисты и бандеровцы. Не обращая внимания на «соратников», они начали выкрикивать свои лозунги, однако быстро заметили, что мешают друг другу. Пришлось поднапрячь голоса. Получилось еще хуже. Тогда бандеровцы рявкнули на сионистов: убирайтесь отсюда, не путайтесь под ногами. Им ответили той же монетой. Словом, через несколько минут антисоветчики сцепились между собой. Перебранка, к удовольствию прохожих, перешла в кулачный бой. Сионистов было больше, но бандеровцы держались кучнее и под улюлюканье погнали противника с поля боя...
Не думаем, чтобы, скажем, тот же профессор сам порывался отправиться на «освобождение» Советской Украины во имя какого-то там «универсала», какой-то там «Центральной рады», о которой и память давно исчезла на украинской земле, не говоря уже о более широких мирах. Быстрее всего, он просто хотел кому-то прислужиться.
Но разве наставнику и воспитателю юношества, мужу науки и культуры невдомек, что подобными выступлениями он непосредственно включается в психологическую подготовку войны, о которой грезят распаленные пентагоновские стратеги и которая стала бы губительной по своим последствиям для целого мира (в том числе и для народов США и Канады)? Разве не в силах понять, что подстрекать каким бы то ни было способом атомных безумцев, руки которых и так тянутся к зловещим кнопкам,— значит орать на себя тяжкую моральную ответственность перед всеми людьми, вплоть до собственной семьи, собственных сыновей и внуков?
Что и говорить, в определенных украинских кругах той же Канады (главным образом из среды бывшей политической эмиграции) можно найти немало трубадуров «холодной войны», ослепленных антисоветизмом и воинствующим буржуазным национализмом. Они, видите ли, очень любят украинскую культуру, язык, памятники старины и т. д.— и от такой, извините, «любви» сеют каинову злость и ненависть к единой Украине, которая существует в мире, к Советской Украине, неотъемлемой части великого Союза братских социалистических республик. Так «любят» Шевченко, что готовы накликать зловещий пожар на Шевченкову родину. Иуда пайку отрабатывает...
За многие годы довелось нам в зарубежных путешествиях, в частности по Америке и Канаде, собственными глазами увидеть недобитых гитлерчуков-запроданцев, которые в своем буржуазно-националистическом, сионистском и клерикальном болоте квакают что есть мочи и думают, будто их слышно на весь мир.
Анатомируя «агиографию» этих предателей, всевозможных недобитков, подпевал заокеанских хозяев, известный украинский поэт, публицист Борис Олейник в своем памфлете «Убийца в ...конгрессе» очень метко сказал обо всех этих стець-ках и «иже с ними», которые не имеют ни отчизны, ни будущего: «Украина их навеки прокляла... Они бродят как легионеры, для которых убивать — ремесло, которым они зарабатывают свой хлеб иуды. Таким образом, у стецьков отсутствуют какие бы то ни было морально-этические критерии: кто нанимает, тому и буду служить».
Отрабатывают свою иудейскую пайку «заплечных дел мастера», нашедшие приют в грязненьких эмигрантских газетках и «независимых радиостанциях, финансируемых конгрессом США»,—«Свобода» и «Свободная Европа».
За жалкий кусок вынесли на панель свою совесть иудины последыши — лжеисторики, которые в своих рептильках •тужатся обелить омерзительную деятельность в годы прошлой войны гитлеровских наемников — украинских буржуазных националистов.
Продало душу черту за кость с барского стола «святое семейство Варваривых», во главе с отцом Василем, который утонул, как выражались его прихожане, в делах мерзких (вместо «мирских»); черным предательством обозначен путь и преподобного батюшки и его сынков-головорезов.
В сети идеологических диверсий против нашей страны случается, увы, попадают те, кто верит инсинуациям буржуазных националистов всех мастей, сионистам, функционерам подрывных антисоветских организаций — ОУН, НТС и др.
Знали мы когда-то в Донецке врача Давида Бергмана, который, приняв за чистую монету мракобесные политизованные догмы иудаизма, поверил обещаниям сионистских зазывал и променял советское гражданство на прозябание, безработицу, притеснения и издевательства на «земле обетованной».
Уже по дороге в Израиль он начинает понимать свою роковую ошибку. Драматичен финал этой истории: кандидат медицинских наук устраивается на израильское судно «Дебора», чтобы хоть изредка, попадая за границу, встречаться с бывшими соотечественниками — советскими гражданами; позже переезжает в ФРГ, где с большими трудностями находит место продавца сувениров...
Еще в начале 1976 года тель-авивская газетенка напечатала сообщение агентства Франс Пресс под заголовком «Советский корреспондент разоблачает израильских шпионов». Тут признавалась правдивость публикации в «Комсомольской правде», в которой публицист Юзеф Эрлих, описывая события, в которых он сам принимал участие, показал настоящие намерения, методы и формы действия разведцентров империалистических держав, агентов-вербовщиков сионистской организации «Сохнут».
Систематизировав свои дневники, письма, документы, которые частично были использованы в заметках «С меня хватит...», Юзеф Эрлих дополнил их новыми материалами — так родилась книга «Битые ставки». Главный ее персонаж — Абрам Шифрин. Рассказывая о встречах с ним в Одессе, а когда тот выехал в Израиль, и за рубежом, автор штрих за штрихом рисует омерзительную физиономию этого проходимца, который встал на путь предательства, был осужден за шпионаж советским судом, а после отбытия заключения «совершенствовал» свои уголовные способности под руководством израильских спецслужб и агентов ЦРУ. Открытая ненависть А. Шифрина ко всему советскому «роднит» его с такими заклятыми врагами нашей страны, как «председатель исполкома» так называемого Народно-трудового союза Е. Романов и оуновец С. Мудрик. Оба они еще сорок лет тому назад заслужили кровавую репутацию подручных палачей-гестаповцев. Теперь они неплохо чувствуют себя в ФРГ и из кожи вон лезут, угождая своим новым хозяевам — заокеанским подрывным и разведывательным ведомствам.
Место сионистов шифриных, энтеэсовцев, Романовых, оуновцев, мудриков давно уже за дверью истории, а оттуда, по словам Ярослава Галана, один только путь —путь презрения и вечного забытья.
Душевно нищие, опустошенные, с паразитическими вирусами, обкрадывающие и отдающие гнилью, они оказались в бросовых ямах, на мусорнике истории. В Нью-Йорке, Вашингтоне, Филадельфии, Монреале, Оттаве, Торонто, Виннипеге мы не раз встречали эмигрантов со стажем. От многотрудного стажа у них повыпадали зубы, вылезли волосы, в нервном тике перекашиваются лица. В беглецах, видно, изменилось все, по-звериному ожесточилось. Среди этих со стажем —тузы из белогвардейского отребья, продажные шкуры, холуйски угодничавшие фашистской мрази во время нашествия коричневой чумы на советскую землю. Не люди, а тени, призраки.
Откуда они? Почти библейская легенда поведает нам.
Когда возненавидевший господа-бога черный дух решил, что на земле, кроме всякой прочей твари, нужна особого рода падаль: изменники, предатели, убийцы, разного рода политические шулера,—он прибегнул к неслыханной в веках авантюре. А точнее, занялся селекцией беспрецедентной: решив, что на земле угодных ему готовых черных моделей в обличье человечьем нет, он занялся выведением уродцев по образу и подобию своему — все из нравственного растления, смрада. Человечьего недоноска скрестил со свиньей, лисицей, змеей, шакалом, стервятником, обезьяной и мокрицей.
Гибрид? — он известный.
Судьба как-то свела нас с подобными. В Нью-Йорке на Бродвее — этой, быть может, мировой витрине капитализма богатого и нищего — повстречали бывшего генерала бывшей деникинской армии. Судьба его достойна и сожаления и презрения. Он был еще только молодым ротмистром, когда вместе со всей деникинской сворой драпал к спасительным берегам Черного моря. Берега эти еле спасли ротмистра, можно сказать, случайно, комедийно. Уходящий к Турции корабль был уже переполнен, и посадочный трап убрали. Смертельно испуганный ротмистр заметил, что из какого-то иллюминатора что-то свисает — не так высоко от морской волны. У страха, говорят, ноги длинные — и ротмистр в рискованном прыжке достигает последней петли какого-то веревочного плетения. Оно, потом оказалось, свисало из гальюна. Как только судно двинулось, офйцеришко поднял неистовый крик —спасите!..
Так случилось —на гальюнном «троне» как раз восседал матросик. Услышал он «спасите»... И что ему стоило вытащить уже дурно пахнущего от испуга ротмистра. Так среди гальюн-ного смрада и начал жизнь свою ротмистр в Новом мире. А дальше — головокружительные взлеты доблестного деникинского офицера. Турция осчастливила его должностью грузчика в одном из портов страны. Тяжко шли погрузочно-разгрузочные годы. Хотя деникинская армия была, по существу, без войска, чины шли, ротмистр догрузился до генерала. В этом чине решил он махнуть за океан, убедившись, что турецким пашой ему не стать.
Наслышался: генералов в Америке встречают с оркестром...
Оркестра не было. Бездомный, он всю ночь по-генеральски навытяжку простоял перед статуей Свободы на берегу Гудзона. Затем удалось устроиться на чердаке в домишке какого-то русского эмигранта на нью-йоркской окраине. Америка довершила все его эмигрантское образование. По всем классическим законам капиталистического общества в Америке старый-пре-старый, еле передвигающийся генерал был просто выброшен за борт жизни. Ведь даже молодым — мускулистым и не лишенным умения что-то неплохо делать, весьма уж тесно, не хватает места в обществе этом.
Но ему, как генералу, при содействии эмигрантской верхушки разрешили заиметь свое дело. Какое? Он получил право стать чистильщиком обуви на самом Бродвее. Но как быть? Старые его руки еле движутся. Ньюйоркцы же, люди повышенной динамичности, к генералу-чистилыцику они не идут. Разве что изредка наведаются к нему землячки, так сказать, свои, из русской эмиграции. За день какие-то центы набегают.
Перед сном на чердачке он осеняет себя крестом, проклиная тех, кто изувечил его существование. Ах, эта Советская власть! Советская, Советская!.. А она ни одного постаревшего не оставляет в бедах, дает ему хлеб и к хлебу, и в почете у нее постаревшие...
— Ваше превосходительство! — пытались мы заговорить с генералом-чистилыциком на Бродвее.—Каково оно вам? Только честно.
— Как в гробу на остриях гвоздей,— и как-то жутко посмотрел с оскалом гнилых зубов...
Не раз приходилось встречаться в том мире со всяким гнильем. В Канаде имели честь приветствовать «пана профессора», бежавшего на Запад за немецко-фашистскими обозами из одного южноукраинского города. Дома он заведовал кафедрой в местном педагогическом институте — и* постоянно дрожал, чувствуя, как за ним неотступно тенью следует весьма отвратительное петлюровское прошлое. На Украине заведовал институтской кафедрой, в Канаде он заведует лягушатником. Да, да — он «смотритель» болотца, в котором размножаются квакающие попрыгуньи для какого-то ресторанчика, угощающего своих посетителей особыми деликатесами — лягушатиной в подлимонном соусе. Под прикрытием квакающего болотца «пан профессор» занимается и кое-чем другим — подучивает русскому и украинскому языкам неведомые кадры — вывески на том «учебном заведении» нет. Не будем строить и догадок. Почти все ясно...
Виннипег — как бы столица украинской и русской эмиграции в Канаде. Нередко здесь устраиваются разного рода земляческие праздники, увеселения. Веселого, мягко скажем, всегда маловато. У людей, лишившихся родины,— ностальгия мучительно давит на сердце постоянно. Даже молодых эмигрантских сыновей и дочерей, родившихся уже в Канаде, она не оставляет. Ведь она входит навечно в душу с каждым материнским, отцовским родным словом, с каждой родной песней.
Припоминается: в Киев на гастроли приезжал прославленный украинский ансамбль Канады «Русалка», тот, что блестяще выступал на Международном молодежном фестивале в Британии.
В молодежной преимущественно «Русалке» был и пожилой украинец. И вот день отъезда из Киева — поезд сначала на Москву. Трогательные минуты прощания с тем, что живет в тебе от матери-отца, с тем, что на земле-родительнице за короткие дни заполнило все твое существо,—оно до боли дорого и священно.
Пожилой вдруг склоняется к земле, целует ее и благословляет слезой: матінко моя, земле рідна,—не побачу, мабуть, тебе більше...
Плохо ему без родных соков, родного корня. Плохо. Вот она, ностальгия.
Но вернемся в Виннипег, где в разгаре необычный день прославленной «Русалки». Всякого люда там насобиралось. По-съезжались со всех концов Канады. Тут и молодые, родившие-ся на чужбине, ни в чем не повинные, несущие в себе неразрывную связь с тем, чего они даже не видели, чего они не знают, но впитали это родное, дорогое с материнским молоком. Ведь сколько любящих от нужды, гибельной нищеты при царизме бежали за пределы родины искать чего-то лучшего, искать, говоря словами героев Шолом-Алейхема, булочку с маслом.
Оказавшись в Канаде, русские, украинцы привезли не только самих себя, но и семена своих земель. Недаром один канадский поэт как-то сказал, что Канада цветет Украиной и Россией.
Итак, в день «Русалки» в Виннипеге собралось много разного люда — преобладали любящие, но в праздничную толпу вползла и деникинская, петлюровская, махновская, всякая злобствующая контра.
После душевно-трогательно исполненного Тарасова «Заповіту» не знать, из каких глубин сердца щемяще поднялась: «Рідна мати моя...»
«Рушничок» — не просто себе песенка... И кто-то во все горло камнем бросил:
— Прекратите эту советчину!..
Контру выдворили из рядов необычно, с кляпом во рту (из платочка какой-то девчонки), со связанными ремнем руками, последовал пинок в зад —и деникинщина, петлюровщина или махновщина прочертила носом на асфальте разные фигуры геометрии. Следа от них — как не бывало, исчез и призрак...
Не раз, видя за границей «живые трупы», начиненные могильным тлением, невольно спрашиваем себя: откуда они берутся, как они инкубируются?
Ответить на это — то же, что и понять: почему на земле растут розы и чертополохи,—из разных семян они, из разной среды питания идут их корни...
Мы отнюдь не ставим знак равенства между отпадышами и нашими соотечественниками, теми, кто помнит свой прародительский корень, кто едет к нам с добрым сердцем.
«...Украина ныне совсем не та, какой я знала ее, какой оставила ее. Когда я взглянула на широкие ланы пшеницы, которые, словно море, волновались от ветра, когда я поняла, что все это принадлежит народу, а не является собственностью графов и магнатов, в пользу которых приходилось отдавать свой пот и кровь и жать за одиннадцатый сноп, я была глубоко взволнована... Главное то, что люди не печалятся черной годиной, что они уверены в своем еще лучшем будущем и в победе тех идеалов, за которые все советские народы храбро и самоотверженно боролись»,— писала в нью-йоркской прогрессивной газете «Укранські вісті» Иосифина Ярушевская, побывав на своей родине, в прикарпатском селе, после полувековых скитаний за рубежом.
И таких отзывов немало.
Потому-то в лагере националистов все чаще звучат голоса растерянности, неверия, признание бесперспективности своих намерений. Даже поездки на Украину, сокрушался как-то бан-деровский «Вісник», парализуют эмигрантов, и они выбывают из антисоветской игры, поняв ее обреченность.
Так, прислуживая пропагандистским боссам Запада, предлагая себя оптом и в розницу империалистическим разведкам, сионистам и кому угодно, украинские буржуазные националисты скатились, как выразился Павло Тычина, «в одну яму». Копошитесь там, захлебывайтесь в собственных испарениях отравленных!
А у нас своя дорога.
Буря все дальше и дальше гнала Костю Найдича.
«27.IV. У французского коменданта началась запись желающих ехать в Бразилию... При известии об отходе в Бразилию парохода «Рион» началось повальное бегство «служилого сословия» (по Шульгину) с вещами из лагерей... Как армия мы уже умерли. Я решил быть до конца, до смертного часа верным любимой армии.
28.IV. Зарегистрировано «самовольно отлучившихся» в нашем полку до 20 чел., вчера —60. Мне пришлось говорить с уходившими на пароход «Рион» — общая причина ухода одна: бессодержательность нашей жизни, пустота, отсутствие цели, рабское, бесправное положение рядовых офицеров —до командира батальона включительно — и солдат. «Вожди» занимались пьянством, дебошами, посадкой подчиненных на «губу», разжалованием офицеров в рядовые, отправкой солдат в дисциплинарный рабочий батальон, неугодных лиц отправляли в беженский батальон, некоторые были расстреляны. Между высшим командным составом и «кобылкой» выросла пропасть. «Вожди» решили, что они победили непокорный, пытливый дух офицерства — «кобылки» и солдат, усыпили себя наклейкой монархических орлов с коронами. Отъезд в Совдепию был первым предостережением, второй удар — отъезд в Бразилию... Поздно ночью получен приказ из штадива принять все меры к недопущению ухода чинов. Воспрещены отпуски в город на время пребывания в нем парохода «Рион». Люди уходят, бросая вещи, уходят в чем есть! Мечты «вождей» о содержании армии в лагерях для игры в солдатики должны будут рухнуть с прибытием армии в Сербию. Там нас не удержит ничто.
29.IV. Все взволнованы до глубины души бегством начальника штакора ген. Доставалова, захватившего с собою 6000 драхм. По этому поводу сыплются замечания: «И этим мошенникам мы вручили свои судьбы!», «Куда ушло столько лет жизни?», «С кем мы теперь?».
Ночь молчит. По проливу медленно ползет ярко освещенное морское чудище, гудит низкой октавой, подходя к Галлиполи,— что несет нам судьба? Гибель «богов», оказавшихся пустыми, бездушными истуканами, ложными, гнусными, продажными.
В головах офицеров военного времени и молодежи из кадровых бродят мысли о дальнейшей борьбе за честь и свободу России. Но не все согласны с ними. Полковник Золотухин находит, что борьба с большевиками невозможна, они сильны...
11.V Подполковник Сагайдачный помчался в штакор хлопотать все о том же — о своем награждении орденом Николая Чудотворца,—за что и какими путями? Нужно не иметь совести, личного достоинства и многого другого.
15. V. Перед ужином получена информационная сводка штакора с приказом Кутепова N2 289 — о расстреле старшего унтер-офицера Бориса Коппа за агитацию к распылению армии, за родственные связи с советскими деятелями и за службу в симферопольской Чека в 1919 году... Когда вспомнили...
Все истолковывается как «агитация за распыление армии и разрушение организации». Страшна и беспощадна т. наз. «организация» и ея заплечных дел мастера.
26. V. Лагерь опустел — ушло у нас 118 чел., у дроздов-цев —600. Тает армия, уходит все молодое, физически здоровое, надеющееся на свою силу. Осталось все старое, фанатики идеи.
Слухи из города — Галлиполи ген. Кутепов объявил на военном положении. Первый случай в истории человечества—диктатура на чужой территории.
В артдивизионе ушли почти все солдаты. Ищут причины, пускаются на ^догадки... Армия добровольцев задыхается... В тысячный раз приходит в голову ужасная мысль: «Неужели же это конец борьбы?» Где же выход? Где русские Гарибальди? Где Минины и Пожарские?
28. V На днях говорил с подполковником Ермоловым. Это человек безусловно преданный идее освобождения родины по заветам ген. Корнилова. Он «ужаснулся, попав в эту среду». «Школа большевизма — лагерные условия жизни» сделали неузнаваемой эту массу людей, в большинстве своем 2—3 года пробывших в Добровольческой армии. Я не узнавал близких людей, мне казалось, что передо мною фронт ноября 1917 года, хмурый, озлобленный, жаждущий крови.
ЗО. V. С 8 час. утра началась военная игра по крымской карте—в районе Перекопа... Перешеек нами прорван, противник отошел, к нему через переправы у Каховки подходят большие резервы, его обозы в панике забили все переправы... Завтра предстоит бой с авангардом конницы противника. Начальство требует копии приказов, приказаний, сводок, донесений. Совсем как на самом деле война...
1. VI. Встали рано, опять бумажная война — осточертело все до крайностей... Победное шествие по советской Таврии — на бумаге!
Прочел брошюру ген. Келчевского «Думенко и Буденный». Только теперь стало многое понятно из причин катастрофы... Поздно!»
Однажды, вскоре после публикации этих строк в декабре 1980 года в «Комсомольской правде», в редакцию зашел, находясь по делам в Москве, начальник отдела одного из крупных приволжских заводов, кандидат технических наук, внук генерала Келчевского.
— Знаете,— начал он,— я на днях получил письмо из Москвы. В нем говорится, что в каталоге личной библиотеки Владимира Ильича Ленина под N& 4489 обнаружена книга А. К. Келчевского «Думенко и Буденный. Роль, значение и тактические приемы конницы в русской гражданской войне», Константинополь, издание автора, 1920 год, 16 страниц со схемой». Об этой книге я знаю со слов моей мамы. В частности, в ней высоко оценивается военное искусство командарма Буденного. Беззаветная любовь деда к России для меня свята...—Он помолчал, закурил.—В военных кругах старой России хорошо знали А. К. Келчевского — автора ряда военных трудов. Во время первой мировой войны он был начальником штаба армии генерала Брусилова, участвовал в разработке Черновицкой и Станиславской операций в 1916 году, закончившихся значительным успехом русской армии. После Октябрьской революции оказался в белом лагере. Затем в силу ряда причин он порывает с белой армией. Барон Врангель увольняет его из армии. За отступником, как рассказывает семейная история, началась охота...
За месяц до гибели, видимо, предчувствуя, что жизнь вот-вот оборвется, генерал Келчевский пишет дочери в альбом: «Учись любить свою Родину. Помни, что она тебе вторая мать. Подобно тому, как каждая травка, каждый кустик, каждый цветок и каждое деревцо впитывает в себя сок земли родной и дает ея отпечаток, точно так и человек, рожденный в среде своего народа, впитывает все национальные особенности его и отражает природу земли родной...
...Находясь временно вдали от своего народа, от своей земли родной, помни, что общество, в котором мы живем, как говорил наш великий историк-моралист Соловьев, может существовать только при условии жертвы, когда члены его сознают обязанность жертвовать частным интересом интересу общему... В этом перевесе сил нравственных над материальными и заключается все величие Руси. Она крепка сознанием своих несовершенств и сбережений ею способностью не мириться со злом.
В тяжкий путь жизни я всегда ставил свои интересы ниже общественных. Страдал и дома и вне, но ни разу не сдал и уйду из мира сего в сознании, что делал не свое личное, а «сверхличное» дело».
Эти слова отца о России, о долге перед обществом и родиной вспомнились Ире несколько позже: при встрече с художником Репиным. Шестнадцатилетней девушкой она побывала у него в Пенатах. Великий старец долго беседовал с ней и как будто случайно привел на большой, голубой от васильков луг. Показывая на его противоположный край, он сказал: «Смотри, Иринка, там Россия, родина... Я стар уже... Но ты обязательно должна вернуться туда!»
Через много, много лет — в середине шестидесятых — она придет на этот луг вместе со взрослым сыном и поймет, что дорога домой, в Россию, для нее началась именно здесь...
Ира, Ирина Анатольевна — это моя мама. Замуж она вышла в Праге. Федор Михайлович, мой отец, вопреки традиции, по которой сын священника тоже становился священником, поступил на кораблестроительный факультет. Когда Федю провожали в Петербург, к нему подошла цыганка: «Тридцать три года не быть тебе дома, вернешься в родные края со спелыми яблоками».
Лишь немного ошиблась цыганка: почти сорок лет пройдет до того дня, когда Федя, Федор Михайлович, вернется домой!..
Эти долгие годы — студенческие, военные, на первой мировой и на гражданской, эвакуация с госпиталем за море. Турция, Болгария, Франция, Чехословакия... Всюду эмиграция говорила и спорила о судьбах России, надеялась вернуться на «белом коне». Но с годами миф о недолговечности большевистской власти рассеивался.
Однажды Федор услышал, как бывший легальный марксист Струве, имевший когда-то шикарную рыже-красную, а в тот год уже белую шапку волос, обратился к одному давнему идейному противнику. Струве, вспомнив былое, горько скаламбурил: «...Был я когда-то красным, вы были черным, а теперь мы оба белые...»
Впрочем, нет, эмиграция не была однородной. Она неуклонно раскалывалась на два лагеря: одни до гробовой доски оставались врагами Советской России, другие чаще думали о дне, когда можно будет вернуться домой. Среди них был Федор.
— Это все очень интересно. Может быть, вы попробуете написать, с какими чувствами вернулись на Родину ваши родные?
— Попробую,— отозвался наш гость.
Через несколько недель в редакцию пришло его письмо. Откроем его несколько позже. Пока же продолжим дневник Найдича.
«6.VI. Сегодня из беженского батальона уехало 600 записавшихся солдат на нефтяные промыслы — запись производил советский агент г. Серебровский. В этом положении виновно и наше командование, доведшее своими приемами массы до выводов: «Все равно спасения нет нигде». Сколь уж говорилось, что пребывание в лагерях — школа большевизма. Как болит душа за отчаявшихся!
9.VI. Вспоминали времена занятия Александровска, грабеж на станции ген. Писаревым эшелонов красных, о промедлении действий донцов, захвативших на ст. Софиевка 9 советских эшелонов с советскими служащими, чекистами и громадным количеством ценностей. Сначала повальный грабеж, затем буйный разгул, насилование женщин по степи рядом со станцией. Грабеж и насилие — наше несчастье...
Упадок чувства законности, нравственности. Стоянка нашей дивизии в Александровске и с. Вознесенском — темные слухи начали носиться по городу: обнаружены трупы убитых на берегу Днепра... Только вчера выяснилась действительная сторона загадочных, погромных убийств. Во 2-м полку при его штабе организовалась банда грабителей-налетчиков во главе с ген. Гравицким — он отправил своей содержанке в Мелитополь целый тюк дамской одежды. Занимались обысками, вымогательством и убийствами. Теперь — ордена св. Николая, обилие валюты, вечный разгул и пьянство... Руки опускаются...
Галлиполи взбудоражено происшествием — потоплением русской парусной лодки «Елена» французским миноносцем... Дело было так. Группа офицеров, не попав на пароход в Севастополь, захватила парусно-моторную лодку... Ген. Кутепов сообщил французскому командованию, что он не отвечает за бежавших пиратов. Французы привели лодку на буксире, а офицеров передали в штакор — всех предали военно-полевому СУДУ-
25. VI. Всю ночь лезли тучи, сползались и дымились над торчащими над нашим лагерем горами. На рассвете полил мелкий осенний дождь.
С утра засел за биографию полковника Ал. Семен. Булат-нина, офицера-марковца, трагически погибшего в 1919 г. в с. Ольховка. Он создал целую школу офицеров-патриотов, его имя перешло во все легенды и песни, созданные в период титанической борьбы добровольцев 1-го офицерского ген. Маркова полка на Кубани, Дону и в каменноугольном районе. Многие его питомцы-соратники ушли вслед за ним и покоятся теперь по безвестным станицам, у проселочных дорог. К этим далеким могилам, разбросанным по всей необъятной Руси, стремится душа — они исполнили свой долг. Пройдут годы — и, верю, воскресшая, свободная Россия не забудет безвестных могил, придет и поклонится им...
Ночью пришел подполковник Сагайдачный и сообщил, что ген. Пешня любит ходить и подслушивать разговоры в палатках и якобы слышал мой с ним спор о Сербии... Вывод ясен: он насплетничал в штабе полка и, боясь последствий, сваливает заранее все на к-ра полка... Удивительно мерзкая душонка у этого представителя «идейно-доблестных» ловчил. Какой-то дурак поручил ему опекать наши издания, а он сам в жизни прочитал всего две книги и не может понять до сих пор, почему Герасим бросил собачку под поезд. «Я бы всех этих писак-журналистов,— похвалялся он как-то с пьяных глаз,—перевешал бы на первой груше. Они сегодня говорят одно, а завтра — другое. Прочитал я у одного умника, будто он на могиле беседовал со знакомым покойничком. Бред! Как это можно с покойником беседовать?»
Представляю, что бы он сделал, если бы прочитал мой дневник. Заложил бы с ходу, прикрываясь идейными лозунгами. Такой родного сына продаст и свою маму не пожалеет: профессиональный провокатор по наследству, эта гнусная привычка заложена в генах. За версту несет от него дешевыми духами, но этого форменного идиота с мозгами набекрень, то бишь черного кобеля, не отмоешь добела. Любит напускать на себя вид этакого мыслителя, а на лице печать сексострадателя: «Женщины, не обижайте меня...»
27.VI. Я серьезно заболел. Болит голова, еле двигаю ногами. Слабость удивительная — писать невероятно тяжело. Жара и озноб одновременно.
Как тяжело, кошмарно жить — нет просвета. Годы уходят, здоровье растрачено — все впустую, все разбито грязными руками домогавшихся власти и реставрации...
Голодаю четвертые сутки, а болезнь прогрессирует. Врачи бессильны — нет нужных лекарств. 30% в полку желудочных заболеваний... Умереть в лагере у Галлиполи — большей гнусности не придумать!
29.VI. Я продолжаю болеть —силы окончательно покидают меня. Самочувствие — полное безразличие и апатия. Вчера вечером пришли Иван Семенович и рядовой Ткачев, принесли новости. Первый говорил о предложении англичан ген. Врангелю оккупировать Батуми и Баку в связи с якобы обнаружившимся движением 40000 Конармии Буденного через Персию на Индию... Предложение отклонено... Хотел жить, а здесь — медленное умирание.
1. VII. Только что была Лариса Романовна. Жаловалась на страх одиночества. С мыслью о неизбежной близкой смерти она примирилась: «Пройдет день, я слягу и уже больше не поднимусь. Хотя бы быть похороненной дома, увидеть перед смертью маму, братьев, сестер». Горят глаза, багровые пятна на снежно-белом лице. Волосы прядями липнут к потному лбу — живая смерть!
2. VII. Утро принесло с собою новости — сводку штакора с приказами и приговор военно-полевого суда по делу полковника Щеглова, приговоренного к смертной казни. Его расстреляли за то, что «он, полковник Щеглов, 27. VI в палатке N3 4 эвакопункта, находясь среди прочих, состоящих там на излечении офицеров и солдат, умышленно распространял заведомо ложные слухи, явно порочащие и подрывающие авторитет и доверие к высшим военным начальникам, вел разговоры, возбуждающие сомнение и убивающие веру в дело нашей армии, и восхвалял Красную Армию...» и т. д. Приказ N& 431 гласит о приведении приговора в исполнение ЗО. VI. Полковнику Щеглову 47 лет; острослов, эрудит. Председательствовал в суде ген. Пешня — одно это имя говорит о смертном приговоре. «Наши вожди»! Горе родине и ее сынам, гибнущим от руки людей «вечернего времени»!
Сегодня обнаружили труп покончившего с собой поручика Петрова. Он говорил: «Я в лагерях только до 1 июля», слово сдержал и ушел из лагерей лучший офицер... умер в день годовщины смерти его жены... Одни стреляются, других расстреливают. Родина гибнет!
3.VII. Бушует с раннего утра норд-ост, разыгрался и удержу ему нет —палатка скрипит, мечется, ерзает, пытаясь сорваться с веревок и улететь, куда глаза глядят. Рвутся веревки, сгнившие за зиму, и все время ординарец Суптеля выбегает (насколько ему позволяет тучность).
Кругом недовольство настоящим положением вещей: бессудные расстрелы, казни по суду, усиленный шпионаж — он проникает в самые сокровенные уголки личной жизни, вечный страх за личное благополучие, нельзя ручаться ни за брата, ни за жену, которые могут оказаться на службе в контрразведке. Бесшабашное воровство в интендантствах и хозорганах корпуса— все хозчины стремятся скопить про черный день и рвут последнее с воина — «кобылки». Аресты и расправы приняли массовый характер по самым незначительным поводам. Настоящая охота за ведьмами... Положение таково, что напоминает момент перед взрывом общего негодования 1917 года.
В Галлиполи привезли газеты «Общее дело» по 28. VI включительно. Красная Армия, по советским сводкам, ведет бои к юго-западу от Челябинска, отходя на линию Вятка — Казань— Саратов... А мы медленно умираем от истощения, духовного оскудения, нас расстреливают как каторжников.
За время войны нервы притупились, огрубели души, примелькались и свои, и чужие страдания, кровь стала водицей. Но теперь взгляды на вещи изменяются — состояние безумия проходит, и масса «кобылки» заговорила о возмездии за каждую каплю человеческой крови, невинно пролитой... Казнь Щеглова произвела потрясающее впечатление — произошел колоссальный сдвиг в сознании. «Что-то в душе оборвалось при чтении приказа, и я почувствовал, что я на каторге, что бегство из нея — это цель жизни»,— говорит один из самых старых добровольцев.
6.VII Масса солнца и воздуха. Небо — безбрежное море. Южный ветер врывается в палатку и обжигает. Дни тянутся томительно медленно и скучно. Те же лица, те же споры о национализме и шовинизме, сепаратизме, украинофильстве, преимуществах украинского борща перед всеми остальными, о распрях славян и их мятущемся духе, о юдофобстве и юдофильстве и др. Все дни кричат ишаки и продавцы-турки, появились в продаже огурцы, абрикосы, кабачки и др. зелень. Растут и ширятся фантастические слухи о десантах на Кавказ и Крым при поддержке англичан. Все маловероятно, и все относятся с крайним пессимизмом — устали, разуверились.
10. VII. Вчерашний день был посвящен воспоминаниям. Под рев бушующего ветра, под его плач и завывания приходили в голову мысли-воспоминания о пройденном жизненном пути, полном страданий, тоски и надежд. Воскресли картины трех эпических моментов — трех катастроф: ростовской — отхода за р. Дон, новороссийской — оставление Кавказа, крымской — самой ужасной из всех, по своей простоте и неожиданности необъяснимой. В начале октября 1919 г. занят и вскоре оставлен г. Орел — корниловские полки, обуреваемые жаждой наживы, внезапно к моменту занятия Орла очутились все в нем, оставляя участки на флангах...
Грабеж и насилие сопровождали армию...
Появились слухи о появлении конницы Буденного, срочно брошенной из района г., Брянска, появились эстонские и латышские части... Непрерывные, кровопролитные бои у Кром, Ельца, Касторной и др. обескровили армию... Армия таяла, преданная и проданная интендантами, спекулянтами, политиканами, провокаторами, приспособленцами, прихлебателями.
18. VII. Томительны безумные, бессонные лунные ночи в изгнании —сил нет заснуть, проводишь всю ночь напролет, не смыкая глаз, в разговорах с такими же неприкаянными, мятущимися людьми. Воздух звенит от беспрерывного стрекотания полевых сверчков, цикад... Вчера я не мог заснуть, я был слишком расстроен, подавлен, угнетен — незаслуженно я был оскорблен человеком, от которого никогда подобного не ожидал... Разговор шел между нами в повышенном тоне, разговор на жгучую, больную тему — о России, армии и патриотизме... Началась переоценка ценностей, приведшая к роковому... В подполковнике Кочергине вспыхнул невоздержанный характер и, закусив удила, он начал лить грязь на все — не забыта была и русская интеллигенция, «виновница нашего пребывания в Галлиполи», и «гнилая профессура», пристегнуто было и «еврейское влияние» — вдруг неожиданно сорвалась фраза, которой я не могу простить ни за что. Затронута моя честь —грубым, хамским образом. Слова были вскоре взяты им обратно, но ранение нанесено одновременно в мозг и сердце — я не могу забыть, я никогда не прощаю в таких случаях...
20.VII Перед самым пробуждением приснился сон, будто я получил два письма от любимой. Н. пишет, что все родные живы-здоровы, ждут новой премьеры в театре. Переехали в Литву. Только ничего не слышно от Евдокии и Марфы. Н. любит меня по-прежнему и ждала от меня писем весь 1920 год... Снилось то, о чем постоянно думаешь, что неотвязно гложет душу, чем живешь, что дает силы жить и бороться. Нет дня, нет положительно часа, чтобы мог забыть прошлое и забыться!)
Между этой и следующей записью дневника Кости Найди-ча были заложены несколько вырезок. Газетные репортажи. Без указания числа. Без названия издания. Почему они привлекли взимание Найдича? Все они были под одним заголовком: «Забытые люди». Возможно, он собирал материал для своей статьи, а может быть, разыскивал кого-то. Читаем. Снова провал во времени — прошло ведь шестьдесят лет.
В июне этого года мы отправились к миссис Анне Н., бывшей драматической актрисе, 90 лет, живущей в одном из пригородов. Мы остановили машину возле особняка типа итальянской виллы. Громадная плакучая ива у крыльца, отцветающая сирень. Навстречу нам вышла седая, немного сутулая и сильно накрашенная старуха в черных бархатных панталонах и белой вязаной кофточке. Она курила из длинного мундштука.
— Что вам угодно? — высокомерно осведомилась она.— Кто вы такие и зачем вы здесь?
Мы объяснили миссис Н., что ее родные беспокоятся о ней и обратились к нам.
— Все это вздор,— рассердилась старуха.— Пусть они меня оставят в покое.
Комнаты миссис Н. были в плачевном виде: со стен осыпалась штукатурка, повсюду груды хлама, на полу кипы книг и газет, пепельницы переполнены окурками.
— Мы слышали, что вы играли на сцене. Давно ли вы оставили свою профессию?
— Давно. К тому же я была великим драматургом. Под моей фамилией писались пьесы театральными талантами.— Она кокетливо поджала губы. Это был уже какой-то бред.— За определенную мзду, разумеется. Я была помоложе. И не все мной брезговали...
— Можно узнать, какую роль вы играли в последний раз?
Старуха выпрямилась и протянула руки вперед, принимая театральную позу.
— «Я из шатра услышала твой голос,— продекламировала она приподнятым, великолепно поставленным голосом, отчетливо скандируя слова.—Привет тебе, морской богини сын!»
На меня вдруг «нашло», подаю ей реплику, по наитию переводя текст «Ифигении в Авлиде» в переводе Иннокентия Анненского на английский язык.
— «О честь святая, кто передо мною? Сколь благороден, царственен твой вид!»
Старуха удивленно подняла брови, но ответила репликой:
— «Дочь Леды, Клитемнестера, пред тобою. Ее супруг— державный Агамемнон». Но откуда вы знаете Эврипида?
— Мы видели фильм с гениальной Иреной Папас.
Луиза смотрела на нас, вытаращив глаза.
— Что здесь происходит? — шепнула она мне.—И кто из вас сумасшедший?
Но чтение Эврипида не сделало старую актрису более гостеприимной. Она объявила, что чувствует себя утомленной, и нам пришлось уйти.
Через несколько месяцев мы стояли возле закрытой двери отдельной палаты одного из госпиталей. У миссис Н. был удар, и мы доставили ее сюда на машине «скорой помощи». Она лежала под кислородной палаткой без сознания. Когда дверь палаты открылась и оттуда вышла дежурная сестра, мы услышали отчаянный мужской крик:
— Мама! Мама! Это я, Джон, твой сын! Скажи, что ты меня любишь, мама! Посмотри, мама, вот твоя внучка Мари, моя дочь. У тебя также есть правнук Билли! Мама! Мама!
Дежурная сестра оказалась хорошей знакомой. Вот что она нам поведала:
— Миссис Н. с детства была помешана на сцене и драматургии. Она очень любила деньги, складывала их в чулок, была до исступления жадной. Она вышла замуж за влиятельного человека, имела сына. Но вдруг оставила мужа и ребенка и уехала с какой-то труппой. Она больше никогда не вернулась к семье. Переменила имя, фамилию и жила самостоятельно, играя в театре. Она имела поклонников. Один из ее обожателей купил ей дом и обеспечил на старости лет. Она состарилась, ушла со сцены. Ее бывший муж умер. Сына она никогда не видела. Он жил в Нью-Джерси, разыскивал мать, писал ей, пытался с ней встретиться, но она отказывалась его видеть. Наверное, у нее был комплекс вины, и это ее мучило. А может быть, она была просто дурная женщина, эгоистка. Ее сын вышел в отставку, недавно у него был коронарный тромбоз. Вот теперь он узнал, что его мать при смерти, и не отходит от ее постели. Она его покинула ребенком, но он продолжал ее помнить и тосковал о ней. Говорит, что собирал все ее портреты. Странный человек, правда?
— Может ли миссис Н. поправиться? — спросили мы.
— Ей почти 90 лет, и у нее общий рак. Она не приходит в сознание после удара и может умереть в любую минуту.
— Мама! — слышалось из палаты.— Мама, это твой сын Джон! Мама!
Мы опрометью выбежали из госпиталя. На следующий день нам сообщили, что миссис Н. умерла, не приходя в сознание.
Холодным ветреным ноябрьским утром мы безуспешно звонили и стучали в дверь трехсемейного кирпичного дома с кровлей теремком. Здесь живет Анна Д., родом из Литвы.
— Пойдем к соседке,— решили мы.—У нее есть ключ от дома Анны.
Соседка, Дженни Т., тоже литовского происхождения, с добрым и приветливым лицом, очень обрадовалась нашему приходу.
— Помогите этой бедняжке,—говорила она, волнуясь.— Я слежу за ней, но у меня семья на руках. Знаете, если я не накормлю Анну, то она будет сидеть голодной. Ей привозили «обеды на колесах», но она не отпирала дверь, и развозка уезжала. У Анны есть средства, этот дом принадлежит ей, здесь живут квартиранты, но вокруг нее прахом все идет. Муж Анны недавно умер в госпитале, она не могла дать распоряжений о похоронах мужа, за телом никто не приходил, и Джона Д. зарыли на нищенском кладбище.
— Мы бы хотели повидать Анну.
— Пойдемте, но ведь она не поймет, что вы от нее хотите. Ее нужно просто отвезти в приют.
Мы объясняем этой доброй душе, что Анну нельзя устроить до тех пор, пока город не найдет для нее опекуна.
— Это ужасно,— говорит соседка.— Везде препятствия, везде формальности, а человек пропадает.
Под предводительством Дженни мы входим в квартиру. За порядком следит Дженни:
— Не могу я допустить, чтобы она жила в свинушнике.
Возле окна гостиной сидит на диване рыхлая седая женщина в махровом халате. Лицо у нее круглое, безмятежное, глаза стеклянные. Наш приход не производит на нее никакого впечатления. Дженни начинает говорить с ней по-литовски. Анна с широкой улыбкой протягивает нам руку.
— Она совсем забыла английский язык,—говорит Дженни.— Но и по-литовски она часто отвечает мне невпопад.
— Миссис Д., как ваше здоровье? Как вы себя чувствуете? Мы пришли вам помочь.
Дженни переводит вопросы на литовский язык. Анна улыбается и молчит. Дженни повторяет вопросы.
— Кофе! Кофе! — вдруг вскрикивает Анна, поднимаясь с места и хлопая в ладоши.
— Нет, спасибо, мы не хотим кофе. Спросите у нее: хочет ли она переселиться в старческий дом?
— Я спрошу, но она все равно ничего не поймет.
— Кофе! Кофе! — продолжает настойчиво повторять Анна и тянет меня за руку.
— Сделайте ей удовольствие и выпейте по чашке кофе,—говорит Дженни.
Мы идем вслед за сияющей Анной на кухню. Дженни кипятит воду для кофе. Мы садимся и осматриваемся: из-за кухонной двери доносится запах какой-то тухлятины.
— Чем это пахнет? — спрашиваю я.
Дженни, налив нам по чашке кофе, уводит нас из кухни в гостиную. Анна плетется вслед за нами.
— Опять она собрала отбросы и принесла их домой,— с сердцем говорит Дженни.—Уборщица будет ворчать, она очень брезглива.
— Какие отбросы, миссис Т.?
— Анна каждый день обходит квартал, складывает отбросы съестного из мусорных ящиков в мешок и приносит его домой. Вы видите, в каком она состоянии? Заметьте, она приносит домой только отбросы съестного — корки хлеба, огрызки мяса... А по пятницам — остатки сырой и жареной рыбы. Вы представляете, какой здесь смрад в конце недели? Я за ней убираю в те дни, когда не приходит уборщица, потому что боюсь нашествия тараканов и мышей.
— Какая странная мания,—говорю я.
— Мы за ней следим — и я, и уборщица. Но я знаю, что ее родители, приехав сюда, очень нуждались, и дети, и Анна, и ее покойный брат часто недоедали.
— Память прошлого. Бедная женщина!
— Но вы ей поможете, да? — чуть не со слезами спрашивает Дженни.
— Конечно, мы ей поможем! Но потерпите, милая миссис Т., мы не сможем устроить раньше чем через два месяца.
Дело Анны Д. передано в суд. До того, как Анне назначат опекуна, мы будем ее посещать.
В этом страшном доме живут четыре русских женщины: Елена Петровна В., Евдокия Семеновна Н. и Марфа Георгиевна К. с недоразвитой дочерью. Городской работник социальной помощи, доктор и я посетили этих женщин. Дом находится на границе Бруклина и Ричмонд Хилл, вблизи парка, в квартале от метро.
— Здесь когда-то был рай,—рассказывает Елена Петровна, живая и энергичная, несмотря на болезнь (у нее хроническое головокружение и паралич левой руки).— Но теперь жить в этом доме немыслимо. На улице продают героин, и наркоманы подкарауливают нас, грабят, грозят ножами. В доме живут несколько уличных женщин, к ним ходят посетители. Дебоши, драки... Все приличные жильцы съехали, дом продали новому хозяину. Прошлой зимой он не давал отопления, и очень редко бывала горячая вода. Но даже если она бывала, то вымыться было невозможно, потому что и в квартире, и в ванной комнате стоял собачий холод. Сброд, который здесь поселился, норовит пробраться в квартиры и украсть не только деньги, но и одеяла, пальто, вязаные вещи, чтобы защититься от холода.
Елена Петровна переводит дух и в отчаянии взмахивает здоровой рукой:
— Господи! Я всю жизнь работала за швейной машиной, я портниха, вот и дожилась до хронического головокружения, падаю на улице. У меня левая рука онемела. А тут еще нужно не только защищать собственную жизнь, чтобы эти дикари не зарезали, но и присматривать за двумя старушками, они обе из ума выживают, у Марфы К. душевнобольная дочь, я слежу, чтобы все они запирали свою входную дверь, воюю из-за них с хозяином, потому что никто из них не говорит хорошо по-английски...
— Елена Петровна, вы героиня,— говорю я.—Но мы хотим устроить двух старушек и бедную больную в надлежащие дома. Хотите, чтобы мы и вас устроили?
— Милая! — опять взмахивает одной рукой Елена Петровна.—Я не хочу переезжать в инвалидный дом, но вы, может быть, поможете мне устроиться в частной квартире. Я еще в состоянии себя обслуживать и как будто умственно нормальная, но если проведу вторую зиму в этом доме, то потеряю рассудок. Не доведи до этого господь!
Мы прощаемся с Еленой Петровной и обещаем переселить ее. Марфа Георгиевна слово в слово повторяет рассказ Елены Петровны.
— Ради бога, вывезите нас отсюда! Мы все еле живы от страха. Лена В.— наша единственная защита, но ведь она тоже болеет и еле на ногах держится.
В это время входит высокая брюнетка с большими черными глазами и тихим, кротким лицом.
— Это моя Мариула,—говорит Марфа Георгиевна.—Познакомьтесь. Мариула... Пушкинское имя.
— Откуда вы родом, Марфа Георгиевна?
— Я-то коренная москвичка, но мои родители переселились в Бессарабию. Я была замужем за румыном. Мы пережили и последнюю войну, потом оккупацию, прошли через лагеря... Попали в Америку, и мы с мужем работали. А Мариула...
Лицо старушки омрачается. Доктор начинает задавать вопросы. Мариула отвечает невпопад, кротко улыбаясь. После ряда путаных разъяснений Марфа Георгиевна говорит, что Мариула потеряла рассудок после того, как шесть негодяев схватили ее на улице, втолкнули в автомобиль, завезли на какой-то пустырь и там изнасиловали. Никто из них не был пойман.
— Погубили девчонку,— выговаривает Марфа Георгиевна сквозь слезы.—А ведь она была красавица...
Мы обещаем переселить обеих женщин и направляемся к четвертой обитательнице страшного дома—Евдокии Семеновне Н. Она живет наискосок от квартиры матери и дочери К. К нашему удивлению, дверь старушки заперта на замок, из квартиры ее раздается собачий лай. Мы стоим перед запертой дверью и недоумеваем: где искать «супера» и существует ли он здесь вообще? В это время из лифта выходит Елена Петровна, запыхавшаяся и взволнованная.
— Совсем я забыла сказать вам, что Дуня Н. пропала, — говорит она.— Четыре дня тому назад она вышла за покупками, и с тех пор мы ее не видели. Я сказала об этом «суперу», и он запер квартиру на замок. Собаку я кормлю, когда «супер» открывает вечером дверь. А утром мы ее выводим.
— А вы известили полицию о том, что старушка исчезла?
— Конечно! Вы видите, что здесь творится? Кто знает, может быть, Дуню бедную машина переехала. Ужас-то какой!
Через два дня после нашего посещения в страшный дом позвонили из отдела социальной помощи госпиталя Бэльвю: полицейский автомобиль привез туда русскую женщину, Евдокию Н., подобранную на улице. Я немедленно еду в госпиталь, чтобы повидать старушку.
Евдокия Семеновна Н. немного говорит по-английски. У нее ряд старческих болезней — артрит, слабое сердце, забывчивость. После революции попала в Константинополь, потом в Тегеран. Была замужем за персом. Как она очутилась в Америке, старушка рассказать не может: она все еще находится в состоянии шока после нескольких дней блуждания по улицам.
— Как я сюда попала? Где я?
— Вы заблудились, милая, и вас полиция привезла в госпиталь.
— Боже мой! Какой ужас! — Старушка начинает плакать.—Что теперь со мной будет?
— Мы вас устроим, не огорчайтесь,—говорю я.—Все будет хорошо. Вы ни о чем не должны волноваться, думайте только о своем здоровье.
— Хорошо, спасибо,—лепечет старушка.
— Что вам принести? — спрашиваю я, утирая ей слезы.—Сдобных булочек? Печенья?
Старушка цепко, как ребенок, держит меня за руку.
— Ничего не приносите, спасибо. Побудьте еще со мной! Не уходите!
— Милая Евдокия Семеновна, мы вас никогда не покинем. Вы будете жить в чистой, уютной комнате, вам будет тепло. Никто вас не обидит, ведь на свете не только одни злые, есть и добрые! Вы познакомитесь с людьми своего возраста, не будете так одиноки.
Бедная старушка понемногу успокаивается; на лице ее появляется тень улыбки.
— А вы еще придете ко мне?
— Приду, милая.
Мы нежно прощаемся.
Кажется, я смогу устроить мою старушку во Флашинге, где у меня имеется маленькое русское «гнездо». А до тех пор я навещаю Евдокию Семеновну; она совсем пришла в себя и щебечет о своей прежней счастливой жизни в Персии.
Которая из этих забытых женщин была его Н.? Ее ли искал Костя Найдич? И нашел ли?..
«23. VII. «Кто живет без печали и гнева, тот не любит Отчизны своей!..» Эти слова как нельзя больше подходят к нам — мы принесли с собою море печали, бездну гнева, и все же мы «ничтожество», существующее только вследствие карающей десницы начальства, мы только через три года борьбы узнали, что являемся не идейными борцами за родину, а «бандой солдат в офицерских погонах». Мы только «прекрасный материал в железных руках» ген. Кутепова... Нам говорят о патриотизме, нас упрекают в отсутствии гражданского мужества... а никто не подумал, что «сірко гавкє так, як годують»... Мы сидим неделями без газет, питаемся фантастическими слухами, живем несбыточными надеждами... Нас третируют на каждом шагу, не считаясь не только с офицерским, но и с человеческим достоинством вообще... Мы месяцами ждем чуда — ждем единения в стане зарубежной русской общественности, прекращения грызни. Мы не хотим положения, власти, почета — мы хотим освобождения родины и умиротворения ее, что даст нам возможность закончить образование и работать на мирном поприще!
Вчера весь день писал биографию полковника Булатова для истории полка — вспоминал прошлое и пришел в ужас: где все героическое, светлое, идейное?.. Убито, умерло, ушло из армии — идеалы Корнилова погребены под спудом, явились новые птицы, запели новые песни, армия обросла собачьей шерстью, человеческое почти вымерло...
По Константинополю производится запись на Дальний Восток. Французы дают билет и деньги — отправлено несколько партий... А мы сидим, нас учат, что патент на патриотизм, что индульгенция на любовь к родине и народу только здесь. Доколе, о господи!
25. VII. Проснулся чуть свет — пришла объемистая пачка газет! Дует норд-ост, жжет солнце. Лежа на кровати, прочел все газеты: здесь и призывы Бурцева к единению вокруг идеи осво-вождения родины с новым лозунгом: «не республика, не монархия, а родина!» Здесь и документальные сведения о голоде и экономической разрухе, ведущей к неизбежному концу — краху Совдепии. Здесь и жгучие, желанные вести с Дальнего Востока, где вновь загорелась заря освобождения России, началась вооруженная борьба — сердце и душа рвутся туда, на родную землю. Там борьба, там жизнь! Здесь изверившаяся, обозленная масса, готовая перегрызть друг другу глотку из-за положения, власти, удовлетворения низменных желаний...
Все мы, старые идеалисты, марковцы 9-й роты, ее питомцы, решили уйти, уехать без оглядки в Сибирь, вести борьбу. Удастся ли?
14 ч. Заснул днем на один час, проснулся с вопросом: «Что такое садуней?» Вызвано это сном — приснился Харьков, приснился старый знакомый — в былые годы мы с ним много говорили, спорили... Однажды я спросил его: «Что, продолжаете фарисействовать?!» — «Нет, садунействую!» — ответил он. Напряжение памяти о том, что такое «садуней», вызвало мое пробуждение. Еле удалось установить. По счастью, у одного из офицеров нашелся «Малый энциклопедический словарь», оказалось — это еврейская секта, отрицавшая воскрешение, возмездие за добро и зло...
...Выждав время, мы проберемся к ген. Семенову, свергнем комиссаров, освободим родину, созовем всенародное учредительное собрание, нам нужна только родина и порядок безотносительно к форме правления, желательна, понятно, та форма правления, которой добивалось все лучшее русское общество, боровшееся с произволом монархии!
27. VII. Утром проснулся рано, принялся за газеты. В России катастрофа... Голод разрастается, ширится, принимая размеры национального бедствия. Рушится советский строй и рушится так, как того я ожидал и всегда говорил. Теперь необходим сильный удар, от которого все рухнет и воспрянет родина... Тяжело торчать здесь, зная, что есть фронт на родине, на Дальнем Востоке... Как вырваться отсюда, принести себя вновь на новые жертвы?.. Сердце может не выдержать, голова трещит, так можно сойти с ума!
Ветер безжалостно рвет и треплет полотнище палатки, девятый месяц проходит под это осточертевшее хлопанье полотна, под стук веревок по крыше, под скрип стоек... Скоро, кажется, этому конец. Армия переводится в Болгарию.
Узнаю новость —ген. Травницкий, трус, грабитель, мародер, едет на Дальний Восток. Это его, кажется, «очередная акция». Этот лысый, как колено, недомерок имеет отвратительную привычку засовывать указательный палец себе в рот, затем, смачивая слюной свои косматые брови, приговаривать: «Осуществим очередную акцию». Не завидую ему, так как наша задача будет состоять в своевременном разоблачении этих господ, колод на ногах обескровленной ими армии, затоптанной в грязь их преступной работой. Настроение штабных офицеров такое же, как у «кобылки».
28. VII Вчера после проверки пришли Вася и Володя. Первый вскоре ушел в полковой театр, Володя же остался со мной. Сидели, вспоминали больные стороны нашей жизни, вспоминали светлое прошлое — триумфальное шествие освободителей к Харькову, Курску... Вдруг шум подъехавших автомобилей заставил нас подойти к спущенному полотнищу палатки: в ночной темноте мчались три одиноких «форда» — г-жа Врангель, м-м Куте (ее теперь иначе не называют) и ген. Кутепов с чинами. Через несколько минут раздались крики «ура», заиграл духовой оркестр...
Сегодня утром узнали подробности спектакля. До приезда было приказано встретить гостей криками «ура», оркестру играть «Преображенский марш»... Создать хотели взрыв патриотических чувств, одолевающих якобы галлиполийцев...
29. VII. Медленно уползла тяжелая, полная лишений зима, умчалась нарядная, жгучая весна-южанка, лето подходит к концу, слышны осенние мотивы в норд-осте, начали подвывать шакалы — приближается время тихого ужаса и жизни-пред-смертья... Колоссальная усталость, слабость физическая и духовное обнищание, каждый час уносит самое ценное — жизнь, каждый разговор уносит частичку силы духа... Каждая газетная статья пьет положительно кровь и наполняет все существо желчью. По словам одного корреспондента, мы не что иное, как монахи-воины и что здесь тихая обитель. По словам другого, здесь ярые монархисты. По словам, наконец, Сургучева, можно думать, что здесь и покойники, восстав, начнут петь: «Снова мы в бой пойдем!» — и никто не скажет, никто не может сказать, что здесь собралось все честное, все любящее родину, все отдавшее лучшее в жизни за счастье народа, что здесь офицеры в солдатских погонах, а не наоборот, что здесь люди чести и долга перед родиной.
23 ч. После тяжелого объяснения с к-ром батальона я сжег свое детище, свой дневник за два года гражданской войны. Думал вовсе бросить писать, дабы «следствием разговора с начальником не было последствий», как мне крикнул в порыве раздражения подполковник Кочергин. Нет сил передать всей тяжести расставания со своим творением — я представил себе Гоголя, сжигавшего свои рукописи, и все же жег, думая больше не писать... Но сил нет, и вновь я продолжаю строка за строкой запечатлевать будничную жизнь людей, их надежды, страдания...
Спор с комбатом принял в конце концов крайне безобразные формы. В повышенном и резком тоне он начал обвинять «гнилую русскую интеллигенцию»... Сказано им было много, вплоть то того, что «вы можете ехать в Прагу и Париж, где будете пользоваться успехами, занимаясь критиканством». И что, «ввиду могущих быть последствий разговора, нежелательных для вас, рекомендовал бы...»
«Последствия» мне хорошо известны за время службы в армии в гражданскую войну — «все протестующие» выводятся в расход «во имя спасения», как говорит Пешня, «престижа и сохранения власти». А потому я решил спрятать эти заметки в надежное место, а сам буду писать самые простые, обыденные факты без своего взгляда на них.
Всю ночь не мог заснуть. Стонал ветер, плакали сычи. В бараке 10-й роты спросонья бредила одна женщина, крича: «Спасите! Помогите! Ради бога!»
В штадиве до рассвета длился бал по случаю именин Вит-ковского. Был Кутепов, была баронесса Врангель, пировали, гремела музыка... «Пир во время чумы»... Так было, так есть и так, должно быть, и будет. Спаси, господи, люди твоя... На мои слова: «Или жизнь-борьба, или смерть»,— Кочергин, криво ухмыляясь, заявил: «За чем же дело стало?! Револьвер ведь есть!»
В сумерках, сидя близко друг к другу, вспоминали о Белгороде, о священнике, повешенном за коммунизм, казненную гимназистку — любовницу Саенко, расстрелянного за пропаганду гусар-изюмца... Жуткие подробности всплывали перед нами в изображении очевидца...
1.VIII. Инф. листок штакора приводит статью из «Общего дела», характеризующую настроение народных масс в Совдепии словом «затишье». Штиль перед бурей чувствуется в кратковременном затишье — голод сделает свое, голод убьет комис-саро-державие. Так хочется вновь бороться с коммунизмом, бить его, не давая опомниться, хочется, как еще никогда, попасть на Дальний Восток, на родину.
Днем ходил купаться в море... Груды бронзовых тел распластались по песку. Часть купается — сосредоточенно-молча, нет смеха, шутки, веселья — впечатление работы, а не удовольствия... Люди пришли сюда, чтобы отдохнуть от намозоливших глаза лагерей. (Записался к сибирякам, чтобы попасть на Даль-млій Восток, и страшно радовался, строил планы.) Кочергин язвительно бросил: «Езжай, может, подхватишь еще дальневосточную лихорадку. К тебе всякая зараза прилипает. Не везет вам, Найдичам».
4. VIII По газетным сведениям на Дальнем Востоке происходит что-то странное: там также по-видимому не пришли еще к выводу, что наша сладость в отсутствии полного единства между армией и общественностью. Люди не могут понять, что есть только два выхода: смерть или победа! Победит тот, у кого нервы окажутся крепче, кто сильнее любит свою родину, свой народ, для кого они —все!
5. VIII Подполковник Степанов и подполковник Зварич принесли двух огромных крабов и сейчас их истязают. Зварич бьет их карандашом по глазам, крабы в бессильной злобе подпрыгивают, впиваются в дерево и вновь беспомощно распластываются на столе, пытаясь удрать. Вокруг враги... Мой голос против жестокосердия — капля в море. В Галлиполи рассказывают, как группа инспектирующих офицеров ловит кошек и, перебив им ноги, пускает. Полное озверение людей, притупление «буржуазных чувств»!
6. VIII Живешь ощущениями, вызывающими воспоминания: в затяжках дыма вдруг переносишься в далекие годы студенчества, в смолистом запахе вдруг почудится сосновый бор в Черемушной на берегу Донца, в запахе мыла вдруг увидишь себя ребенком в ванне... Везде и всюду обонятельные и вкусовые галлюцинации. Во сне, вернее перед сном, в полузабытьи— зрительные... Ушел весь в прошлое, им живу... Пачка писем, локон волос и тьма воспоминаний — все, что осталось от жизни!
Утром по нашему лагерю разнеслась весть о побеге нескольких солдат из учебной команды, где людям прививают патриотизм постановкой под ружье на полуденном солнцепеке.
Приходили в роты полковые дети — продукт гражданской войны, выкидыши родины, они приходят, как домой, ближе роты у них никого нет.
9.VIII После обеда лег спать, и приснился удивительный сон. Я попал будто бы в огромный дом-сундук без окон: темно-коричневого дерева стены, потолок, полы, двери... Стоит полутьма, бродят в темно-коричневых костюмах люди, хлопают двери... Я обратился к «заведующему» зданием, который сообщил, что здесь «тюрьма духа». Вокруг нее, дескать, безграничная пустота, голое, бесцветное, ровное пространство, все пусто, плоско, беспредельно... Здесь все живут сами в себе, и только! Выхода к спасению отсюда нет — это смерть духа, плоть же бессмертна и обречена на вечное существование! В ужасе я проснулся...
10.VIII Вчера долго не спали, говорили об общем обнищании, истощении, слабости и апатии к жизни. Вспомнили случай с одним из солдат марковского дивизиона, покушавшимся на самоубийство топором. Как он говорил: «Дошел до точки, жить нет смысла, нет цели». Здоровый, рослый молодой человек, нанесший себе четыре раны в голову, все же выжил и... не теряет надежды покончить с собою. Смерть у него —цель жизни!
Рано утром зашел поручик Захаров, один из многих «бывших людей», когда-то земский деятель: «Теперь Захарычем стал, не теряю надежды дойти до Захарки... Из Николая Николаевича и барина... да! Такова судьба —одни из Ванек выходят в Иваны и дальше в Иваны Батьковичи, а мы превращаемся в Захарок... Жить страшно —от семьи и состояния ничего не осталось, тело и дух обнищали, единственная заветная мечта—уйти, уединиться, стать бродягой...» А раньше была же-на-врач, у самого кабинет, теперь же — глаза мигают, трясется голова, изо рта вылетают хрипы.
Все мы «бывшие люди», все с более или менее ярким про* шлым... Будущее же наше, по крайней мере, ближайшее,— неприглядно... Тяжело и обидно за море пролитой впустую крови, за неисчислимое количество жертв, принесенных во имя лжи!
12. VIII. Снилась Н. Мое счастье, надежда, мое будущее как никогда, печальная, с выражением страдания на лице, с какой-то неизвестной мне в ней тоскою в глазах. «Скоро ли все это кончится, скоро ли мы будем жить вместе, сил уже нет томиться и ждать»,—сказала она то, что вчера читал в ее письме и долго по этому поводу размышлял... Это было в конце 1919 г. Теперь подходит к концу 21-й. А «скоро ли» — кто скажет, кто знает... Годы уходят, идет осень жизни, не за горами и зима, а личного счастья еще не было... Вспоминает ли хоть изредка? А может, забыла? Нет в живых? Вспоминается «пытка надеждой», а здесь все виды пыток, самых ужасных, каких и не выдумать! Голод, холера, смерть витает над родиной, а мы в бездействии, у надежды перебиты крылья...
Кричит Бурцев о спасении гибнущей России и великого народа, взывает к народам мира Национальный комитет, холодно отсчитывает биение жизненного пульса историк Милюков, грызутся газеты, партии, клеймят и поносят друг друга... Мы же в стороне от жизни, мы «выкидыши».
14.VIII Газеты пишут о голоде в России... Советская власть агонизирует — голод ее убьет, и она это знает. Теперь об этом только и разговоров в лагерях — о родных, о близких, о радостном часе возвращения домой, о спасении гибнущей страны... Носятся слухи о падении советского строя, об образовании Временного правительства во главе с бывшим председателем 2-й Государственной думы Головиным...
В Галлиполи ходит уже контрслух о предложении Великому князю Николаю Николаевичу занять пост Верховного Правителя и Главнокомандующего. Кандидатура выставляется якобы Францией на условиях самостоятельности Польши, созыва Учредительного собрания и т. д. Кружится голова от этих пьянящих слухов!
18.VIII Из полкового театра доносится душу раздирающий визг — ставят сценку «Инквизиция в XIV»... Припомнились случаи, леденящие душу своей ординарностью и простотой.
Село Проходное. Захвачено много пленных. Группа перепившихся офицеров решила учинить над красными расправу. Вызвали 13 чел. красных с простыми, открытыми русскими лицами — «мобилизованных» крестьян, вывели за околицу деревни, раздели догола, выстроили в одну шеренгу и, угрожая револьверами, заставляли говорить, кто коммунист. Обезумевшие спросонья тыкали на первого стоящего в строю, думая, что сами будут помилованы. Подполковник Арин или прапорщик Кавуновский приказывали стать бедняге на колени и читать молитву «Отче наш». При словах «Да будет воля твоя» эти господа всаживали пулю в упор в голову. Хрип, стон, хлюпанье крови... Зловещая тишина ночи. Спасся один из шеренги, рискнув бежать. Поднялась беспорядочная стрельба, человек был спасен.
Те же «офицеры», с позволения сказать, задержали перебежчика в селе Самойловка. Истязали его всю ночь, избивая чем попало, пытая всеми способами,—это при попытке перейти в армию, шедшую спасать родину! Закопали, окончательно не добив...
Полковник Рябухин, командир запасного батальона, помешанный на коммунизме, всюду искал сторонников этого учения среди вверенных ему солдат. «За что воюет Добрармия?» — спрашивал он солдат, и тот, кто отвечал: «За Учредительное собрание», уже считался коммунистом.
23.VIII Зашел член исторической комиссии полка кап. Рейнгард по вопросу составления военного календаря марковских частей — новой затеи для отвлечения умов. Я высказал свой взгляд: календарь марковцев — это сплошной позор, одна из темных страниц истории уничтожения русской интеллигенции, гибель честного русского офицерства — пасынков армии и родины.
Вспомнили яркую страницу — момент боев за овладение Курском, лихое дело штабс-капитана Смирнова. Он нарвался на проволоку противника, потерял 7э боевого состава и поднял белый платок с криком: «Сдаемся. Проводите, товарищи, к себе за проволоку!» «Товарищи» показали проход, и добровольцы ворвались в их окопы, сбили, внесли панику...
— Смирнов впоследствии убит, и большинство лучших офицеров тоже,—уныло заканчивает Рейнгард.
Вспомнили день 25 мая 20-го года — прорыв перекопского фронта красных, захват села Первоконстантиновка и гибель к северу от нее двух танков, сгоревших от ловкого, бесстрашного бросания ручных гранат красными. Сгорел танк «Генерал Врангель». Не к добру решили в солдатском вестнике, быть краху —и это в первый день безумного прорыва войск.
Подрывники, один из которых был виною гибели танка «Генерал Врангель», были взяты в плен и поражали своею храбростью.
27. VIII. Хмурое, пасмурное утро. Небо покрыто тяжелыми тучами. Дует осенний норд-ост. В воздухе парит, как перед грозой. Хмуры и люди. Замолкли грустные сверчки и крикливые цикады. Природа в каком-то столбняке.
В ротах со злобой критикуют текст «Договора с Болгарией». Оказывается, дисциплина своя, русская: разжалование, смертная казнь, бессудное содержание в тюрьме... Опять оборванная, босая жизнь, работа на лодырей и получение за нея следуемого. Беспросветное рабство хотят узаконить... Пусть попробуют, увидят...
Так называемая «Русская армия» — громадные арестантские роты.
Хочется кричать: «Спасите!» — но кто же услышит? Кажется, не будь дневника, где изливаешь все накопившееся горе, всю бездну страданий больной, исковерканной гражданской войной жизни, заболел бы разлитием желчи, утонул бы в море ея. Гибнут остатки добровольцев, проклинающих час, связавший их с этой шайкой политических шулеров.
2.IX. После ужина прибыли подполковник Перебейнос и капитан Стрилин, участники 2-го кубанского похода. Разговорились о прошлом армии, и я по песням захотел установить этапы душевных настроений и чаяний армии по периодам...
1- й поход для Добрармии — слова к сербскому маршу: «Мы былого не жалеем, царь нам не кумир. Одного лишь мы желаем —дать России мир».
2- й кубанский поход прибавил новые песни на мотив «Черных гусаров». Каменноугольный район ознаменован пением предыдущих плюс «Ривочка», «Поручик хочет», «Марш вперед», «С Иртыша, Кубани, Дона» и бесчисленного количества романсов и песенок Вертинского. Начало похода на Москву и конец «каменноугольного периода» — появляется английская песенка «Типперери».
Период отхода от Орла ознаменован погромными вариантами к прежним песням. Последнее пребывание на Кубани ознаменовано появлением целого ряда опереточных мотивов.
Период начала сидения в Крыму и на Перекопе принес «Улица, улица...» — разухабистая, уличная, шатающаяся песня. И в последний период в северной Таврии появляется: «Мама, мама, что мы будем делать, как наступят зимни холода?!» Это вопль голодного, холодного, опошленного, хулиганствующего люда. Во весь период, начиная с каменноугольного района, частушки на мотив «Яблочко», Галлиполи — песни тоски, безнадежности, усталости, песни неволи, тюрьмы, каторги...
8.IX. Болит душа, навязчивые идеи не дают покоя. Думаю о покинутой родине, о близких людях, часа нет, чтобы не вспомнил любимую... Приснился даже сон, будто у нее на руках мой сын, мой ребенок... Боюсь сойти с ума. Иногда ловлю себя на попытках говорить с собою...
Все дни работаю над историей полка — подлость и предательство прошлых дней проходят перед глазами: все залито кровью молодежи, интеллигенции, офицерства — «и все они умерли, умерли...».
24.IX. Пришел на память поручик Семененко с его списком казненных и описанием их последних минут перед казнью—страшны странички «синодиков» этого садиста — патриота своих тысячи десятин земли. Его родина — деньги, каждый покусившийся на них — враг отечества и подлежит смерти. Сегодня он вызван в штакор «друзьями». Ужасны люди, имеющие там друзей. Эти друзья — «уши и глаза», основа строя и благоденствия вождей, их недаром командируют в Прагу как «студентов», все насыщено ими, всюду рыщут они в поисках врагов и измены... «существующему порядку в условиях войны».
26.IX. Пришел полковник Сагайдачный, принес приказ по полку... И вдруг у читавшего его вслух перехватило, сдавило горло — новая казнь, новый кошмар... Расстрелян поручик корниловского артиллерийского дивизиона Успенский Васи-лий— за попытки распыления армии, вхождение в сговор с представителями иностранной державы и выдачу им сведений о численности и вооружении корпуса, сообщение фамилий лиц органа политической борьбы... Смертная казнь через расстрел приведена в исполнение по приговору военно-полевого суда. Мотивировка — «во время гражданской войны с большевиками, а потому и на основании...».
Ложь, насилие, безмерные преступления — вот атмосфера, в которой живут несколько тысяч русских граждан-доброволь-цев, патриотов. Сердце готово разорваться от боли. Тупик... Пришли туда, откуда нет возврата.
27.ІХ. Весь вечер приходили и уходили новые и новые лица, пораженные вестью о новой казни. Возмущению нет конца. Негодяи, мерзавцы, предатели... Голова идет кругом. Крестный путь от Орла до Новороссийска, по Крыму и до Галлиполи— всюду гирлянды повешенных по главным улицам городов, станциям железных дорог, расстрелянные по степям и деревням, передвижная виселица на железнодорожной площадке-платформе на ст. Джанкой — менялось время года, метель сменялась зноем, оставались те же лица, та же система, с ними и с нею мы здесь, в Галлиполи».
«Крестный путь», о котором пишет белогвардейский офицер, знаком нам не только по книгам. Восемь миллионов рабочих и крестьян, подвергшихся репрессиям белогвардейцев и интервентов, 112 тысяч замученных в их тюрьмах — живы в памяти сердца. Нас принимали в пионеры у могил Павших коммунаров в сквере, названном их именем, близ металлургического завода в Донецке. Комсомольцами в походах по родному краю мы склоняли головы у памятника латышским интернационалистам в Артемовске, у обелиска в шахтерском поселке Нижняя Крынка на окраине Макеевки. Неподалеку построенный еще до войны клуб имени 118 расстрелянных рабочих. Под тем обелиском лежат они. Потом, работая в печати, мы узнали о заводе имени 13 расстрелянных рабочих в Константиновке и о заводе имени 61 коммунара в Николаеве... Вот он, «крестный путь» белой армии!
Поздней осенью 1917 года на макеевских рудниках появился отряд есаула Чернецова, «усмирителя Донбасса». Виселицами, расстрелами, порками, когда людей засекали до смерти, отмечен путь таких «усмирителей» в Донбассе, на Урале, на Дальнем Востоке — повсюду. Через годы его проклинала земля донецкая. А на чужбине листок «Вольное казачество» отмечало годовщины рождения чернецовского отряда и гибели его командира. Журналу не хватало эпитетов: «слава о подвигах и де-яниях Чернецова вышла далеко за пределы Дона, разнесшись по всей России»; «Чернецов являлся для казаков настоящим олицетворением «бога войны»; «исключительный героизм и стойкость»; «знаменитый, храбрейший, отважный в бою»; «питаемый лютой ненавистью к российским большевикам»...
Вот это уже правда.
Вернувшись из Донбасса, Чернецов попал в Новочеркасск на донское офицерское собрание.
— Мой совет такой,—с надрывом говорил он,—если суждено погибать, то погибать надлежит красиво, с оружием в руках. Всех честных, смелых духом, всех, в ком не заглохло чувство совести, кто любит породивший всех нас Дон, зову к себе...
«Результат был весьма плачевный,— признает «Вольное казачество».— Из 2000 присутствовавших офицеров записались всего 27 человек, потом после устроенного перерыва запись достигла цифры 119 офицеров. На следующий день на вокзал для отправки явилось всего 30 офицеров, а в Лихую в черне-цовский отряд прибыло всего 7 офицеров».
А вот конец «вольного казачества», подкрашенный кудре-вами и лаками. Вернемся в наши дни и прочитаем заметку в американской эмигрантской газетке, выбранной из вороха бумаг Найдича.
«1 ноября 1979 года кубанский войсковой атаман инж. А. В. Бублик и член войскового совета полк. Ф. И. Елисеев в парадных мундирах Кубанского казачьего войска и в сопровождении войсковых знамен вошли в переполненный храм преп. Сергия Радонежского на Толстовской ферме перед началом панихиды по генерал-майору Вячеславу Григорьевичу Науменко, казаку станицы Петровской. Покойный занимал высокий пост кубанского войскового атамана за границей с 1920-го до 1958 гг. Скончался он на 97-м году жизни 30 октября 1979 года.
Гроб с телом ген. Науменко, окруженный многочисленными венками, был установлен в середине храма. На видном месте лежали венки от Кубанского казачьего войска и от войскового атамана. У гроба был поставлен почетный караул из четырех молодых казаков в черкесках. Впереди гроба старшие казаки стали с историческими знаменами Кубанского казачьего войска, вынесенными специально по случаю смерти ген. Науменко.
Войсковой атаман положил на гроб шапку и кинжал ген. Науменко, долго служившие ему, а также все его ордена, а затем занял место с семьей покойного. Рядом с войсковым атаманом встали заведующий церемонией похорон полк. Ф. И. Елисеев.
Панихиду отслужил близкий друг семьи ген. Науменко архимандрит Викторин Лябах, в сослужении протоиерея Георгия Ларина, по происхождению оренбургского казака, и священника Леонида Попова, донского казака. Пел хор под управлением A. А. Тиброва. После последнего прощания в церкви архимандрит Викторин посыпал тело ген. Науменко землей, привезенной с родной Кубани. Затем гроб был доставлен на кладбище монастыря Новое Дивеево, где к духовенству присоединился протоиерей Александр Видоровский. К концу отпевания войсковой атаман А. В. Бублик подошел к гробу, снял и свернул кубанский войсковой флаг. Во время медленного спуска гроба в могилу под командой полк. Елисеева почетный караул дал троекратный залп из винтовок. Затем атаман поднес свернутый кубанский войсковой флаг дочери ген. Науменко Наталии Вячеславовне и пригласил всех на трапезу.
На трапезе выступили войсковой атаман, полк. Елисеев, архимандрит Викторин и о. Леонид. О. Леонид высказал свое соболезнование семье покойного от кадет донского корпуса. Затем выступил войсковой атаман, который сказал: «От нас ушел «последний из могикан»... Много за его жизнь произошло больших событий и перемен. Но центральной идеей ген. Науменко всегда была забота о кубанских казаках и о сохранении Кубанского казачьего войска, наших войсковых традиций и исторических регалий. Вячеслав Григорьевич воспитывал несколько поколений в казачьем духе и всегда настаивал на привлечении молодежи, понимая, что в этом сила и будущее Кубанского казачьего войска». После атамана выступил полк. Ф. И. Елисеев, который, как сослуживец ген. Науменко, рассказал присутствующим эпизоды гражданской войны. В своем слове архимандрит Викторин отметил жертвенность ген. Науменко и его заботу о сохранении Кубанского казачьего войска за границей.
На похоронах присутствовали заместитель председателя войскового совета Е. Г. Химич, секретарь войскового совета Н. П. Сухенко, член войскового совета и атаман Саут-Риверс-кой станицы А. Ф. Селютин, атаман станицы Родная Кубань B. Г. Николаенко и атаман Фарминдельской станицы М. В. Певнев, полк. И. Ф. Мартыненко, госпожа Вертепо-ва —вдова полк. Д. П. Вертепова, долголетнего редактора журнала «Наши вести», и многие другие. На похоронах присутствовало свыше 100 человек.
После похорон с разрешения дочери покойного был основан фонд имени генерала Науменко, целью которого будет сохранение казачьих традиций, постройка музея для исторических регалий и привлечение молодежи к войсковой работе. Архимандрит Викторин и А. С. Корсун первые внесли свои пожертвования ».
Настоящий опереточный спектакль с одеванием и переодеванием!
Еще несколько страниц галлиполийского дневника Найдича:
«28.IX. Сегодня закончилась регистрация студентов-первокурсников. Зарегистрировался подполковник Кочергин.
Ходят слухи об аресте 20 офицеров контрразведкой штакора за агитацию распыления армии, арестованным грозит военно-полевой суд и участь казненного полковника Щеглова. «Море» уходит, «корабли» нервничают и усиливают террор. Особенно, говорят, старается начальник контрразведки, поручик, появляющийся всюду то в студенческом, то в штатском, то в военном одеянии,—все видит, все слышит. Жить невыносимо тяжело, отказываешься понимать происходящее вокруг. Неужели люди, ушедшие от большевиков и сидящие «до конца», могут быть заподозрены в неблагонадежности?! Нет! Идет сведение счетов со свободомыслящими, ищущими путей спасения родины не одними патентованными штакором средствами... Суды, казни, умирание армии добровольцев, стремление создавать последышей ландскнехтов...
Уйти в науку, в беспредельную даль, забыть все и забыться, бежать от «патента» на патриотизм.
Несется весь вечер церковное пение из барака певчих, вопли христиан-мучеников первых веков христианства... Лают собаки. Плачут сычи. Рыдает гармонь в одной из рот. Несутся звуки духового оркестра от корниловцев.
Скоро, скоро уедем отсюда... если все будет хорошо. Год уже длится эта пытка надеждой!
1.Х. Первый день октября — пасмурно, холодно, завывает норд-ост, нависли тяжелые, косматые тучи... Носятся слухи об окончательном дне нашего отъезда —7 октября.
Играет на домре ппк. Чибирнов, и невольно нахлынули воспоминания о Курске — пьяные слезы, сердцещипательные романсы, «кручение» любви с курянками, беспробудное пьянство, обжорство пшенной кашей с черной икрой в атмосфере насилия, мародерства, проституции духа и тела... Период беспробудного пьянства «верхов» и невыразимой скорби по родине, по гибнущей неведомо за что «кобылке» — она не грабила, за исключением казаков, где грабежи — принцип, возведенный войной в своеобразный культ.
Весь день разговоры о Праге, весь день сердце болит за остающихся. Деньги на дорогу можно достать лишь путем «загона» всех вещей. Иван Семенович проявил акт великодушия — предложил свой револьвер «на загон» для моей поездки в Прагу».