Сначала было так. Она парит бабку в красных кедах практически без остановки. Гонит как заводная, только еще хуже. Если б я мог, если б это лежало в сфере моих возможностей, я бы вытянул порошок у нее обратно из носа. И насыпал назад в мешочек. Потом старательно завязал бы и так запрятал, чтоб она его уже никогда в жизни в глаза не увидела. Потому что от самого его вида к ней могла бы вернуться эта бесконечная лавина лексического запаса, которым она пользуется без перерыва и всяческих ограничений со своей стороны. Я ничего не говорю. Ни слова. Я не хочу ничего испортить. Слушаю все подряд, как на исповеди. Сначала были продажные политики, которые ее не волнуют, хотя они убийцы младенцев и кровопийцы. Потом ее опять занесло на вопрос пола, что вроде как нет разделения полов, и половых органов тоже нет, нет женщин и нет мужчин, а есть только продажные политики. Убийцы новорожденных младенцев и кровопийцы всей нации. Губители естественной среды, убийцы ни в чем не повинных животных, которым она говорит: нет. Потом, уже на диване, опять дьявол и его свита, полный зла и насилия мир, который только тем и занят, что творит зло, и скоро ему конец, и всадник апокалипсиса на плотоядном коне. Красота окружающей среды. Заповедники, велосипедные экскурсии, прогулки по горам и вдоль моря, золотой значок почетного туриста, письма и открытки от друзей со всей Польши.

Я говорю, может, она хочет типа жвачку или конфету, потому что мы как раз идем мимо бензоколонки фирмы «Шелл», и, хотя она не выражает явного согласия, я покупаю ей желатиновых мишек и жвачку в форме шариков. С моей стороны это, конечно, подвох и провокация, но мои истрепанные нервы уже совсем на пределе, а выйти из себя мне всегда было как два пальца обоссать.

Ну, вот мы уже в моем районе. Ночь, темно. Листья шуршат на ветру. Она жует, сосет. Понемногу, хотя я хотел дать ей побольше, хотел засунуть ей в пасть все конфеты сразу. Но тогда, от такого большого количества, ее маленькое хилое тельце могло бы лопнуть, и тогда все, облом. Мне пришлось бы идти домой несолоно хлебавши, одному, а ее оставить здесь в виде лоскутков или звонить с мобилы в полицию, типа я тут девушку только что замочил. Посредством введения в ее организм слишком большого количества желатиновых мишек. Они бы подумали, что я просто прикалываюсь по телефону, а она бы тем временем сдохла у моих ног. Такой концепции своей смерти она явно в своих мечтах не предвидела. Ха! Сказал бы я ей, но боюсь все испортить.

Я открываю дверь ключом, а она говорит: красивый дом, современный. У моей тети в Канаде похожий, только лучше, канадский. Это русский сайдинг, да? Русский, не русский, но сайдинг вообще-то хороший, хотя иной раз может и обвалиться ни с того ни с сего. Зависит, кто клал, русские на мировых рынках по этой части не котируются.

— Ты так думаешь? — вежливо поддерживаю я разговор, а сам надеваю тапочки и ей тоже предлагаю, только поменьше, моей мамани.

— Сама не знаю. Я уже сама не знаю, что думать, что считать, на какую тему. Хотя еще вчера мои взгляды были прочно обоснованы, но сегодня ночью я сама не своя. Это полнолуние на меня так влияет, и ты тоже. И тот порошок, что ты мне дал. Он тоже повлиял. Все сегодня происходит совершенно быстрее и кружится вокруг меня как в луна-парке.


Тут мне в голову приходит мысль, что это скользкая тема, с этими луна-парками. Скользкая как труп. Она пялится на меня в ожидании, с застывшим на полпути полужестом, как будто теперь я должен вытащить картонные коробки, набитые разными железками, и тут же построить ей комнату страха, отвести в тир с самолетиками. А уж, по крайней мере, надо показать ей спрятанный в мебельной стенке директорский письменный стол, накладные, ценные бумаги, парадную униформу для бизнес-встреч. Ну и, конечно, кубок для лучшего бизнесмена года, который учредил и вручил мне лично Здислав Шторм за самый высокий показатель потребления песка в Поморском воеводстве. А еще бы лучше посадить ее с одной стороны стола, а самому сесть напротив. И начать убеждать ее купить луна-парк наивысшего качества по очень привлекательной цене на выгодных условиях. Со скидкой, в кредит и по блату. Но не будет ничего такого, Анжела, эту тему мы проехали. Поэтому я предлагаю ей кофе, чай.


Она нет. Ничего не хочет. Вообще-то она на диете. Она вообще ничего не ест, потому что слышала, что это лучше всего. Одно зернышко риса запить шестью стаканами кипятка. С утра. То же самое вечером. На следующий день два зернышка. Потом по очереди три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, просто каждое утро и вечер прибавлять по одному зернышку. Это можно легко посчитать. Но количество стаканов всегда одно и то же. Вот как надо делать. Чтобы избежать убийства животных, которые дорого платят за нашу гребаную потребительскую идеологию, уничтожение растений, расход бумаги и трату денег. Так она выражает свой голос протеста против мира.


И тут она меня спрашивает, хочу я умереть вместе с ней или еще нет. Обнявшись. Я на спине, она на животе, или наоборот. Лицом к лицу. Но сначала, чтобы не чувствовать боли, надо обмануть свою психику, отуманить ее. И спрашивает, есть ли у меня еще тот белый порошок? Я думаю: святой Вайделот, приди и забери ее от меня. Забери ее, даже перед лицом факта, что эту ночь я проведу один, а предварительно сделаю бутерброды. Хотя она ничего себе. Не то чтоб фигуристая, это все же дело вкуса, но если кому-то нравятся анатомические мотивы, чтоб все берцовые кости просматривались как на ладони, то, конечно, она в порядке. Но это кому как. Надо сильно любить жертвы Бухенвальда, чтобы выдержать вид каждого движения ее скелета под кожей. А вот с лицом — нормалек. Нос, губы — все на месте. Соблазнительные. Я пытаюсь переключить ее на нужную тему.

— Ты очень красивая, — говорю я. — Ты могла бы быть актрисой или даже певицей. Она мне: кончай заливать, Сильный, а что, ты это серьезно? Я ей, что в натуре. Она тогда ложится на диван, откидывает волосы наверх и разглаживает на костях свое платье, все в пятнах, как шкура животного. Потом она сбрасывает на линолеум тапочки моей матери и говорит сонным и мечтательным голосом:

— А у тебя, Сильный, случайно, нет каких-нибудь связей? Может, ты знаком с каким-нибудь таким, ну, порядочным, менеджером или журналистом? Которые организовывают мероприятия, двигают искусство? Ну, ты понимаешь, о чем я. Поэтические вечера, вернисажи, которые помогли бы мне, как начинающей поэтессе, найти свое место на жизненном старте. Здесь дело не в бабках, тут ты бы мне помог, мы заинвестировали бы в меня вместе. Но, учти, андеграунд меня не интересует. Речь о том, чтобы творить, работать в искусстве, культуре, поэтические вечера, вернисажи, лекции. Главное — идеология.

— Нет, — отвечаю я мрачно. Хотя и смотрю на нее, как она трет ляжку об ляжку.

Тут она вдруг становится презрительная и сухая. И говорит:

— Что нет? Как это — нет? И это все, что ты можешь мне сказать, когда я пришла с тобой сюда? Тоже мне директор фирмы. Нашелся тут инженер-механик. Производитель русских аттракционов. Электричек и Дональдов Даков с электроприводом в тысячу ватт. Фирма, бумаги, накладные, костюмы. Капиталистическая бутафория. Фирма-призрак. Связей по нулям, знакомств — двигателей бизнеса — по нулям. Связей с культурой и искусством — по нулям, спонсорства — по нулям.

Потом она вдруг изменяет оттенок голоса на более мягкий, ищущий примирения:

— Хватило бы одного журналиста. Пусть даже будет спортивный, но со связями. Одно интервью со мной. Для газеты. Ну, скажем, для газеты и для журнала. Не обязательно местного масштаба. Можно слегка приврать, кое-что утаить. Рассказать о попытке самоубийства, потому что это всегда пригодится, протопчет, так сказать, тропинку к сердцу читателя. И фотка, на которой меня снимут именно в этой позе. Или в похожей, но макияж более выразительный, демонический, соответствующее освещение, профессиональный фотограф. Надо еще написать, что в своем творчестве я развиваю демонические, модернистские мотивы. Сатанизм Пшибышевского. Это хорошо продается и всегда в моде. Ну, и надо написать, что я еще совсем молодая, хотя уже очень талантливая.


В этом месте нашего одностороннего типа общения я, скорее всего, уснул. Потому что последующие факты расходятся. То есть я просыпаюсь уже в совсем другом месте разговора, который ведет Анжела. Она как раз говорит, с моей точки зрения, что-то в корне бессмысленное: ну и что с нами будет дальше, а, Сильный? Ты поговоришь с инженером Виловым? Ты должен его знать, он тоже работает в бизнесе, продает польский песок. В принципе, то же самое, что Здислав Шторм, только по почте и в рассрочку. Ну и большая шишка.

У Анжелы тушь водостойкая. Глаза не размазаны. Ресницы торчат. Ноги врозь. Подол выше пупка. Руки закинуты навзничь. Лицо мечтательное.

— Да, — снисходительно, но твердо соглашаюсь я.

А она вдруг как сорвется с дивана, как полетит в туалет. Ее опять полощет, она сейчас, похоже, выблюет собственный желудок и всю кишечную аппаратуру. Выблюет все содержимое своей пищевой полости. Вместе с мозгами. Вернет на свет божий свой долг за все времена, всё, что задолжала самим фактом своего рождения. Еще и от себя что-нибудь добавит. Пищевая рвота с сильным содержанием Анжелы в своем составе. Я это так понимаю. И одновременно нервничаю. Меня беспокоит мысль, красивая она все-таки или нет. И не чокнутая ли. И стоит ли с ней возиться. Или лучше ее сплавить. Сказать, что был соответствующий звонок из рекламного агентства, из конторы по переработке и транспортировке. Что мне в срочном порядке надо решить парочку проблем. С бумагами там всякими, несколько деловых встреч, на которых мое присутствие жизненно необходимо. Подписать там кое-что, шлепнуть печати. Ключевое значение для развития моей фирмы. Хищный капитализм на своей ранней стадии, жаль, что так получилось, пока, приятно было пообщаться, вот твоя куртка, вот твои шузы, в ближайший год меня не будет в городе, конференция производителей аттракционов в Баден-Бадене, фестиваль песка в Новой Гуте, таковы законы бездушного капитализма, вот такие пироги. Но что-то меня все же влечет и манит. Перспектива остаться одному в темной квартире мне как-то не улыбается.

И я тут раз! Все ставлю на одну карту. Р-раз! — и гашу свет в большой комнате. Р-раз! — и бегу за ней в ванную, где раздаются отголоски Содома и Гоморры, просто зов натуры какой-то. Эта висит, перевесившись через ванну, как черная тряпка для мытья посуды. Блюет без продыху. В редких промежутках повторяет покорным, почти просительным голосом: дьявол. Дьявол.

И тут вдруг невесть откуда раздается настоящий взрыв. Серия взрывов. Настоящее извержение. Вулкан, а не девица. Потому что, к моему удивлению, раздается основательный грохот. Типа раскаты грома. Вполне приличная, купленная у русских напольная плитка, так называемая глазурь и терракота, ввезенная через Тересполь за довольно-таки приличные бабки, дрожит под ногами как осиновый лист. Грохот, шум, раскаты грома эхом проносятся по веревкам для сушки белья, проникают к соседям, после чего расходятся по всему микрорайону, вызывая неотвратимые сотрясения.

Я смотрю на Анжелу, смотрю в ванну, по дну которой катится средних размеров камень с человеческий кулак. Я чувствую, что моей психике нанесена душевная травма. Отвращение. Ужас. Мои мысли теряют ориентацию. Все мои предыдущие взгляды на человеческую породу разлетаются в пух и прах. Тысяча вопросов к самому себе и к Анжеле появляются вдруг в моей голове.

Но я не успеваю их задать, потому что следом за этим булыжником ее опять начинает рвать. Теперь это настоящая лавина камней поменьше, небольших таких, как галька, но чуть побольше. Короче, обыкновенные такие камни, средние, которые попадаются на каждом шагу, не надо даже специально искать. Просто труба. Твою мать… Рекорд Гиннесса. Мировой рекорд. Новый завод по переработке камней. Производство песка. В задницу такой мир. Я отсюда линяю. Девушка с камнем внутри себя. Девушка, которая вытошнила камень. Это ж надо. А я еще хотел ее поиметь. Трахнуть. Брюшную полость, вымощенную брусчаткой. Как только все эти висящие на кончике языка слова пришли мне в голову, я быстренько незаметно перекрестился. Что-то во мне осталось от карьеры служки в Успенском соборе. Некоторая склонность к предрассудкам, вера в них. Иногда в моем чайнике даже крутится мысль, что хорошо, что меня там уже нет. Что я вовремя вырос из своего наряда служки, он стал мне маловат еще до того, как во все костелы нагрянули целые полчища до зубов вооруженных педофилов. Хотя, может, я неправильно рассуждаю. А вдруг, к примеру, все бы сложилось не так, а по-другому. И был бы я совсем другим человеком с совсем другими, а не такими, как сейчас, вкусами. И тогда сейчас со мной был бы какой-нибудь симпатичный, спокойно играющий в кубики малолетка, Максик, Эричек, Маркус. И я бы с ним поиграл, показал бы ему с балкона город. И на душе у меня было бы спокойно, и совесть чистая. Вместо этой отцветающей Анжелы, по самые уши набитой булыжниками. Глотательница камней. Кто знает, чего еще. Может быть, огня. Или песка, что очень скорее всего, если принять в расчет ее близкое знакомство со Штормом. И хрен его знает, чего еще. Но это мечты. А реал — это бездыханно перевешенная через край ванны Анжела. Я жду объяснений. Я жду объяснений от тебя, дорогая. Ты не ешь мяса, зато жрешь камни. Ты просто ненормальная. Крейзи. Психопатка. Давай, объясни мне все это.

— Что, любишь камушки? — говорю я ей с раздражением, а на самом деле язвительно, потому что зол на нее за то, что она шиза, что моя жизнь кажется мне теперь одним большим глюком, чистой мечтой параноика. — Что, Анжела, любишь иногда заморить червячка камушком, а? Низкое содержание калорий, я понимаю, с твоей диетой такой вот камушек — объедение. Ням. Вредно, но ведь, твою мать, питательно. Ну-ка, выкладывай, кто ты такая. Давай, без истерик, без пурги, выкладывай начистоту, признавайся, ты просто психическая из города Шизанутска и один раз в жизни можешь смело в этом признаться.


Но она молчит. Висит через ванну, как почерневший труп. Что за ночь, сколько страха и эмоций, по сравнению с этим все остальное просто детские игры. Рядом с этой Анжелой я чувствую неизбежность сердечно-сосудистого заболевания, чувствую, что сейчас у меня будет инфаркт всего тела. Даже теперь, хотя она совершенно без сознания, может, даже уже неживая, я со своей стороны не чувствую в себе никаких мыслей из разряда тех, которые мужчина может чувствовать по отношению к женщине. Для меня она теперь никто, ни мужчина, ни женщина, ни даже гребаная политиканша. Я вижу только перевесившийся через мою ванну смертельный исход в тапочках моей матери, которая, как ежик, день и ночь пашет в «Цептере», распространяет и рекламирует косметику, лечебные лампы и кастрюли. Со стороны Анжелы это просто свинство, так меня прокинуть. С чувством неприятного осадка я слоняюсь туда-сюда через ее бесчувственные конечности и достаю из ванны камни побольше. А потом выкидываю их через окно на тротуар, в темную, полную опасностей, треска и шорохов ночь. В электрическую ночь, полную разрядов энергии, ночь высокого напряжения. С моей стороны это, конечно, безрассудство, потому что я, кажется, попадаю в кого-то или что-то живое, как раз проходящее мимо. Потому что темная бездна ночи вдруг оглашается сочным звуком удара и воплем. Я, однако, громко захлопываю окно и иду смотреть телевизор, потому что конфликт со шляющимися ночи напролет мудаками сейчас не для моих нервов развлечение.


По телику ничего нет, а вот в мебельной стенке — наоборот — есть. Птичье молоко, которое я нахожу и немедленно начинаю хавать. Потому что события сегодняшней ночи повергли меня в чувство голода. Какое-то время я думаю про свою мать, девичья фамилия Матяк Изабелла, по мужу Червяковская. Которая сегодня купила эти птичьи конфеты с мыслью о себе, но прибежала домой, раз, два, собаку выпустила на газон, схватила свой чемоданчик, деловой костюм, и вперед. В свободное от работы время она съела четверть коробки, другую четверть съел мой братан, которому все на каждом шагу говорят, что по нему тюряга плачет. Соседи, родственники, двоюродные братья и сестры. Вообще-то насчет сладостей он не любитель. Он сидит на яичной диете. Берет, значит, десяток яиц и выедает из них белки, а желтки и скорлупу выкидывает. Или под настроение сливает в миску и оставляет собаке. Потому что ему надо шамать много белка, чтоб бицепсы росли, вот он и жрет молоко с молоком. И пусть кусает локти, потому что эти птичьи молоки очень вкусные. Как и песок, это тот польский продукт, который мог бы произвести настоящий фурор на столах всего Евросоюза. Завоевать весь мир вместе с Антарктидой. Там ведь у кого ни спроси, каждый ответит, что ничего такого, как птичье молоко, нету. Потому что, если рассуждать логически, с древних времен известно, что птицы молока не дают, а если 6 давали, то их бы уже давно на широкую ногу использовали в промышленности. И тут ты объявляешь: а вот и есть птичье молоко, существует. Надо только приехать в Польшу, где до сих пор сохранились прекрасные, еще древние фасады домов в городах Вроцлав, Новая Гута, Гданьск. Где самый лучший в мире песок, качественный и по сходной цене. И вот уже заграничная капуста вкусно хрустит у тебя в кармане. Одна за другой едут экскурсии. Отдаешь в прокат автобусы — очередная порция бабла. Автобусы непременно отечественного производства, раздолбанные, дешевые, но экзотические, местные, заграничным туристам нравятся такие отставшие во времени механизмы, такие, извиняюсь за выражение, допотопные реликвии. Ездят они себе на этих колымагах по ухабам и писают от счастья, а у тебя, опять же, бизнес и бабки. Борщ в пакетике, всякие национальные польские супы, грибной, луковый, или даже китайский — водитель заливает их в кружке кипяточком, — и опять дополнительные бабки. Проценты идут, счет растет. Прощальная вечеринка. Птичье молоко на столах — гвоздь программы. Знакомство с исконными местными жителями. В продаже огромные запасы птичьего молока. Экскурсия на фабрику и ознакомление с технологическими процессами производства птичьего молока. Фабрика, конечно, липовая, но туристы любят такую фигню.

У населения появляется прайс. Тогда оно принимается очищать наш город от русских. Сунули в лапу кому надо — и всех русских вычеркнули из списка жителей и базы данных. День Без Русских теперь празднуется ежедневно, каждый день ярмарки, фейерверки, антирусские фестивали, листовки, залпы праздничных салютов, которые разноцветными огнями пишут на небе лозунги: «Русские — в Россию, поляки — в Польшу!», «Отдайте фабрики в руки польским суперрабочим!», «Нет русскому сайдингу!», «Путин, забирай своих выродков!» А мое дело сторона, это уже не мой бизнес. Больше всего прайса у меня, потому что я себе застолбил торговлю бело-красными флагами и транспарантами. Потом я под шумок проплачиваю выдворение из города Магды и живу как король, сижу себе перед телевизором в окружении женщин и пью вино стаканами. И все довольны, хотя русские не очень. На оставшиеся деньги я финансирую создание настоящей левой партии. Первой серьезной левоанархической партии. Анархическое течение по спасению левого движения. Такая вот у меня идея. Самый большой в городе фасад, флаги, знамена, газоны. Красивое, западного типа административное здание в светлых тонах. Я — секретарь, мой братан — председатель, хотя анархист он или нет, это еще большой вопрос, это еще проверить надо. Мать в качестве бухгалтера, элегантная, хотя и в годах, полная компетентность, особый отдел по делам контроля за анархией, кресло на колесиках, на окнах вертикальные жалюзи. И множество секретарш, весь обслуживающий персонал — почти одни секретарши. Аппетитные секретарши раскинулись по всем столам с задранными до самых ушей подолами своих деловых юбок, в расстегнутых жакетах и пиджаках, в заранее снятых трусиках, и у всех одно на уме. Офигительные уборщицы, одетые в одни халаты, давно уже снятые, ползают у моих ног. Для любителей снифа везде стоят автоматы с амфой, которые, если вставить карту с чипом, извергают из своих недр целые горы целительного порошка прямо в нос. В таких условиях я могу быть добрым дядюшкой Сильным, Бармена возьму в водители, Левого на техобслуживание, Кисель пойдет кладовщиком, Каспер, ну, скажем, садовником. Анархические секретарши дают прямо на столах, на стульях, смотря что стоит в кабинете, варят хороший кофе со сливками, разносят еду на подносах. Магду в уборщицы, пусть своим поганым языком вылизывает самую мерзопакостную грязь с моих плиток. За окном стоят только солнечные дни с хорошей погодой. Я отдаю распоряжения: столько-то транспарантов отправляем в Слупск, приготовить столько-то нашивок на одежду для Поморского воеводства, столько-то арафаток на Восток, столько-то черных рубашек в город Щецин. С экономикой полный порядок. Всем живется хорошо, даже угнетенным рабочим, которых мы обеспечиваем всем необходимым, то есть темами забастовок и митингов.


Но как следует домечтать окончательный триумф левой идеологии я не успеваю, потому что демонстративная эрекция топорщит мои трузера. И тогда я говорю в сторону ширинки: эге, джордж, ты знаешь, что нам нужно. Это ты так улыбаешься. Мне. Тебе понравился мой план, да? Особенно идея с амфой. А больше всего с секретаршами, раскинувшимися по фирменному ковровому покрытию. Что, джордж, погулять захотел? С тобой все ясно.

Облом, дорогой, боюсь, не удастся тебе проветриться, хоть и приспичило заняться спортом. У нашей с тобой телки случился смертельный исход. Может быть, она даже умерла. Лежит поперек ванны. Вытошнила камень. Может, в ее костлявой манде тоже какая-нибудь каменоломня, асфальт и бетон. Похецаешься там, покалечишься, а пробьет твой звездный час, подвернется тебе нормальная телка, без камней, да хоть бы Магда, уже не будешь такой резвый, как сейчас. В целях контрацепции пописать через катетер — вот и все, на что тебе хватит сил.

Разговариваю, значит, я сам с собой полушепотом, но вслух, потому что этот труп в ванной все равно ничего не слышит, и хаваю птичьи молочки. И тут нате вам, вдруг — как будто все мои желания всегда исполнялись по мановению, чего сроду не было даже в моем сраном детстве. Как будто добрый Бог, батюшка Федор Амфетаминович, смилостивился над моим горем.

Потому что вдруг между бумажками, которые отделяют одно молочко от другого, чтоб не склеивались, не таяли при комнатной температуре, и для красоты тоже, я нахожу спрятанную заначку дорогой моей амфочки, царицы-благодетельницы. В нескольких, в общем-то, аккуратных пакетиках, ну прямо в самый раз для меня. Скорее всего, это мой братан спрятал на случай кипиша с полицией, типа обыска в квартире. Все складывается просто замечательно, потому как плохое самочувствие моего скелета и мышц уже дает о себе знать. Чем я быстро пользуюсь, чтобы улучшить свою координацию, способность понимать и анализировать, а также общее психофизическое сотрудничество организма. Потому что амфа — это вам не вагон панадола, мятный чай и два дня в спячке. Амфа — это полный бодряк и веселье продолжается. Раз-два, ручка «Здислав Шторм», и дело сделано. В квартире сразу же как будто лучше видно. Темнота светлеет. Становится попрозрачней, посветлее.

Я тут же немедленно включаю пылесос. С трубой и шнуром включительно. Чтобы Изабелла Червяковская, в девичестве Матяк, утром не наткнулась на этот срач. Возвращаясь домой с уикэнда. Который она провела, сверяя счета, в «Цептере». Потом я иду в туалет и ванную. Посмотреть, как там Анжела и какие шансы у моего джорджа обмануть судьбу-злодейку. Так вот — изменений пока не предвидится. Отравленная камнями Анжела висит поперек ванны в состоянии, не обещающем скорого пробуждения. А признаюсь, что в реанимации смертельных исходов я не силен. Когда однажды я попытался проделать это на случайно лежащей женщине, результаты были плачевные. Женщина оказалась мертвой еще раньше. Я тогда очень переживал. Попытка войти в контакт первого уровня с настоящим трупом. Для моей психики это был страшный удар, особенно когда я потом ехал на практику и ел бутерброд теми самыми губами, которыми пытался оживить эту трупную бабу. Ближе к теме, однако. С Анжелкой дело говно. Я пытаюсь привлечь ее внимание, тормошу, слегка пинаю ногой. Бесполезно, летальный исход, труп, полная отключка. Но если принять во внимание наличие амфы, которую я нашел во внутренностях птичьих молочков, я не сдаюсь и засовываю Анжелину башку под кран, под душ. Башка у нее бледная, анемичная, уделанная по полной программе, без кровинки в щеках. Водостойкий макияж несгибаем, как татуировка. Выражение на фейсе типа бессмысленное, потому что на нем могла бы быть злость или, опять же, радость, но никаких ощутимых следов этих чувств Анжелкино лицо не выражает. Я чувствую, что меня разбирает. Вот такая она мне даже нравится, только бы ничего не говорила, только бы не тарахтела без умолку как заводная. Если будет молчать, может даже рассчитывать на какое-нибудь чувство с моей стороны. Но мне требуется письменная гарантия на бумаге с печатью, что она откроет свою пасть в любых целях, исключая артикуляционные. Тогда, так и быть, беру.

Джорджу чего-то неймется. Дергается. Я ему говорю: уймись, дебил, не видишь, идет процесс реанимации? Пока ты можешь о ней только помечтать, очень уж кардинально ее прополоскало. Ты пока притаись, а когда мы разбудим эту нашу напичканную камнями спящую красавицу, тогда другой вопрос, с ее помощью я уж постараюсь найти для тебя занятие поинтересней, чем сидеть в темноте и одиночестве.


И тут меня вдруг осенило, что и как делать. Быстро, слаженно, как на военных маневрах. Из птичьих молочков я мигом извлекаю еще один пакетик, хотя потом не избежать крутых разборок с братаном. С мордобитием и кухонными ножами. Ну и пусть, столько сил на эту блевательницу положено, что отступать поздно. Я охватываю руками эту чужую, черную башку, разжимаю ей рот и силой втираю в мясо, из которого растут зубы, хороший, дорогой товар, которого она, возможно, и не стоит. Я это делаю только потому, что мой дорогой джордж требует того, что ему по всем статьям причитается за все перенесенные сегодня над ним интеллектуальные эксперименты и оскорбления. Амфа — магическое пособие для безработных. Тут же, не успеваю я подождать даже несколько минут, пока я смываю душем с плиточного покрытия терракотой ее каменную рвоту, она вдруг оживает, как русская кукла, работающая на новых батарейках R6. Вращает своими черными веками, под которыми вдруг появляются глазные яблоки. Которых у нее последние несколько часов типа не было. Смотрит на меня не слишком выразительно. А потом говорит тоном первооткрывателя Америки, солнечных лучей и электроплитки, вместе взятых: Сильный, ты что? Довольно невнятно. Но я знаю, что джордж на верном пути и готов воспользоваться плодами этого типа случайного, но все же знакомства. Я беру Анжелку под мышки и волоку на диван. Ее костлявые ноги тащатся за ней по ковровому покрытию. Если бы, к примеру, ей еще и руки отрезать до половины, она могла бы работать манекеном в витрине магазина с шелками. Но я все равно бы ее волок, потому что нет уже у меня никакого желания опять ворочать мозгами на тему: мертвая она или все-таки живая, а может, просто неразговорчивая? Или это она такая нерешительная, никак не может выбрать среди предложенных вариантов. Мне по фигу. Она женского пола? Женского. И нечего тут мудохаться, живая она или мертвая, тем более что Анжела мне говорит: ну, ты, чего прицепился, убери лапы, я сама могу.

Значит, процесс пошел, все пучком, элегантное возвращение из мира усопших в мир живых и разговаривающих, возвращение, что ни говори, с помпой, трубы и фанфары, тетя Амфочка мертвого на ноги поставит. Мне уже насрать на те валуны, которыми заблевано все ванное оборудование, откуда они взялись и все такое, вопрос похерен, и я уже не буду его обсуждать с этой придурочной камикадзой. Потому что ее нарцисстическая карьера псевдоинтеллектуалки не входит в этот момент в мои приоритеты.

Ладно, хватит гнать пургу, я лучше сразу перейду к ключевому вопросу, который, чего тут скрывать, стоял на повестке дня с самого начала. К межполовому знакомству. Которое явно имело место быть. Однако прежде, чем мы приступили к этому подтвержденному документами факту, случился довольно-таки долгий простой. Какой простой? А такой, что у Анжелы, после того как я профессионально оказал ей первую помощь, ожило вдруг ее хайло. Вернее, лицо с органом речи. Невозможно привести здесь все те слова, которые посыпались из этого отверстия, потому что она сразу же после возвращения к жизни стала очень разговорчива на все темы подряд. Из ее рук, ног, частей лица прямо у меня на глазах произросла буйная, как огромный лес, жестикуляция. Много разных слов, много фразеологии, но только с ее стороны. С кем она общалась? Уж точно не со мной. На самые разные темы. Ее оральность не иссякала, она без умолку говорила, спрашивала и отвечала сама себе. Про собак, про животных вообще. Потом пошел базар про сатанизм. Что она уже устала от этого мрачного, смертельного стиля, что хочет быть самой обыкновенной или хотя бы более обыкновенной, чем она на самом деле. Что иногда она мечтает ничем не отличаться от своих одноклассниц, самых обычных, глупых девчонок, что только и знают — в школу, из школы, других интересов по нулям, глубоких мыслей о мрачной стороне жизни — по нулям, мыслей о смерти — по нулям, о самоубийстве они даже не думают, потому что насквозь ограниченны, не чувствуют новых веяний, трендов, ничего. А для нее наложить на себя руки — раз плюнуть, один удар ножа, один килограмм таблеток, и она мертва, а в газетах ее фотографии на фоне моря, с соответствующим макияжем, она вся в металле и романтических драпировках, в газетах некрологи, извинения, статьи, что такая молодая, но уже талантливая и очень творческая личность оставила нас на произвол судьбы. Но это не все, она дальше тянет свою резину, не упуская и продовольственных тем, типа с самого рождения ее организм не принимает мяса и яиц, потому что это плоды преступлений.

Для меня это был простой, потому что я, пока она трындела, смотрел телевизор, по которому абсолютно нечего было смотреть. На тысячу каналов одна порнуха, и та немецкая, science medieval fiction. Дело происходит в замке, мужик весь в доспехах, а хардовая немецкая сучка дает ему исключительно в банальных позах. Просто классика, ни одной свежей позы, а вместо звука, который для целостности восприятия все-таки должен быть, Анжела пропихивает свои диалоги в системе моно. Облом. Анжела каждую минуту спрашивает, чего это я все время лыблюсь как полудурок. Меня это бесит. Потому что, если уж смотришь фильм, не фига отвлекаться на разговоры, из-за которых можно потерять нить и потом не знать, в чем теперь дело, почему они, к примеру, именно так трахаются, а не иначе.


Вот такие заморочки, блин. Я ей отвечаю, что улыбаюсь, потому что рядом со мной — она, и я счастлив, потому что от ее вида у меня поднимается настроение. А потом быстро стараюсь врубиться, что случилось, пока я отвлекался, и сильно ли продвинулось действие фильма. Но несмотря на то, что она все время пытается испортить мне связность сюжета, я все равно врубаюсь, в чем там дело. Потому что при помощи опыта и интуиции всегда можно понять, что в данную минуту происходит на экране.


Вот такие заморочки, блин. Короче: потом пошла лекция на тему почетного значка туриста и льготной путевки на любую молодежную турбазу в горах Карпатах. Еще одно слово, и я суну Анжеле в руки открытый зонтик. И выкину ее в окно, чтоб упорхнула отсюда к себе на хату.


Но я так не сделал. И теперь стараюсь аккуратно переворачиваться на замызганном диване и, главное, помню, как бы не вляпаться в то место, где Анжела шлепнула сургучную печать своей девственности, чтоб ей пусто было.

Потом пошел уже ништяк, потому что Анжела перестала наконец слоняться по моей хате, шарить своими черными гляделками по мебельной стенке и домогаться, чтобы я показал ей какую-нибудь свою детскую фотку, когда я был еще голенький. Еще чего придумала. Я никогда не был маленький, говорю я ей. На полном серьезе. Я родился уже довольно большой и с трехдневной щетиной, а потом только рос, даже есть не надо было. Заливаешь, говорит она и бухается на диван. Джордж сразу, но не будем про личное. Ты, наверное, устала? — говорю я ей. А она мне, что нет, просто она вообще любит полежать, полежать и помечтать. Ну, мне по фигу, о чем она собирается мечтать, о горных кручах или что она выиграет областной конкурс на самый черный прикид и ей за это дадут черную медаль, но я тихой сапой пристраиваюсь рядышком. Неважно, о чем она там размечталась. Она вынимает из сумочки бумажник с документами. Я потихоньку начинаю. Но об этом не буду, потому что это дело интимное. Такую, как она, главное не испугать, потому что эти шизанутые тридцать килограммов готовы в любой момент достать из своего бумажника маленькие гибкие крылышки и выпорхнуть в вентиляционную трубу с жалобой в отдел по делам несовершеннолетних. Нет, правда. С психами лучше без шуток. Поэтому я ее спокойно так, потихоньку, без жестокости и насилия. Она вытаскивает фотку какого-то облезлого на вид хмыря. Роберт Шторм, говорит и смотрит мечтательно. Ладно, думаю, пусть сосредоточит свое внимание на чем-нибудь другом. А сам манипулирую уже вплотную к ней, но это очень личное. Тут она начинает доставать разные коллекции всякого мусора, свои письма к подруге из Англии, которая ей ни разу не ответила. Потому что, возможно, не тот был адрес или не тот язык. Потому что, говорит Анжела, между английским и сленгом большая разница. Сленг — это такой язык, на котором тоже разговаривают. И вот, например, та англичанка говорит именно на сленге, а письма по-английски не поняла. Подумала, что это и не ей вовсе письмо, потому что адрес Анжела тоже написала по-английски. Или, может, подумала, что это письмо из цепочки счастья, и сразу же выбросила его вместе с картофельными очистками и использованной салфеткой. Наверное, так и было, шепчу я Анжелке прямо в ухо, чтобы заинтересовать ее другими, более важными делами. Ноль реакции. Я бы мог с нее сейчас платье снять, она бы даже не заметила, пока я ее не трахнул бы как следует, а может, даже и вообще не заметила бы. Значит, мы на верном пути. Суперосторожно. Она лежит на боку и перебирает свои бумажки, эти свои говнюльки. Вот листик с дерева. Вот краеугольный камень. Вот окурок, к которому прикасались губы Господа Бога. Вот ее Первое Причастие, которое она выплюнула и засушила, а теперь хранит на счастье. Вот ее первый волос. А вот ее первый зуб. Это ее первый ноготь, а это ее первый парень Роберт Шторм в профиль с охотничьим ружьем на охоте в Охотничьем обществе. Я потихоньку делаю свое. Колготы. А она гонит дальше как ни в чем не бывало, просто телеведущая какая-то, голова разговаривает, а пониже пояса в нее может войти по очереди вся польская армия, она и глазом не моргнет. В этом она вся, эта Анжела. Бесповоротно занята разговором. Пусть говорит. Не буду вдаваться в подробности, но при снятии трусов она даже сотрудничала. Подняла попку, засмотревшись в открытку с курорта, которую ей прислала из Хеля подруга из Щецина. Типа я тут классно отдыхаю, много гуляю по свежему воздуху, погода хорошая, солнце, костер, гитара и хорошее настроение и P. S.: нам песня строить и жить помогает. Ну, лиха беда начало. Я боялся ее реакции в ключевой момент, чтоб не выскочила с криком. Тесно, но тепло, раз-два-три, мое лицо в ее мокрых волосах, с которых я смыл под краном уже упомянутые тошнотики, а джордж тихонько мурлыкает свою песенку-чудесенку. Она вроде ничего, кажется, даже сотрудничает, хоть я и боюсь, как бы не выкинула какой-нибудь очередной номер с бетоном или еще каким валуном. Она гонит про то, что когда-то любила собирать марки, а теперь ей это кажется инфантильным, так ей сказал Роберт, из-за чего между ними не раз доходило до ссор и конфликтов.

Ну что тут долго рассказывать. Я буду лясы точить, а потом мои детки, мои и Магдины или другой бабы, всегда ведь какая-нибудь подвернется, возьмут и станут подслушивать и узнают, из каких воистину биологических конфигураций они произошли. Что я, их отец, не нашел их вместе с ихней матерью в канаве при шоссе на краеведческой экскурсии, а просто вмонтировал в чрево матери при помощи своей подвижной присоски. И как мне им в глаза смотреть? И что я им скажу? Что мы не люди, а обычные кишечнополостные, которые соединяются в пары по двое и делают непристойные телодвижения? Что в этих морях биологически активной жидкости плавают хвостатые твари, у которых потом вдруг появляются зубы, ногти, одежда, дипломаты, очки? И хотя развлекуха в самом разгаре, я вдруг резко начинаю подозревать, что с Анжелой что-то не то. Что я натыкаюсь изнутри на какое-то ее сопротивление, чувствую с ее стороны какое-то физиологическое препятствие. Так оно и есть.


Потому что вдруг как треснет, как щелкнет, типа взрыв, потому что вдруг простор какой-то, пусто, будто я пробился насквозь в какую-то подводную страну, потому что вдруг Анжела как завопит, как вскочит, и весь ее мусор, который она старательно разложила по всему дивану, как разлетится во все стороны. Она орет, держится за свою письку и сучит ножками. Твою мать, говорю я и начинаю ржать, потому что хотя уже конец и удовольствие не так чтобы очень, но я сразу просекаю, что к чему. Что вот она — поднятая целина, и будет теперь наша Анжелка классная, охочая до развлечений телка по всем статьям. Сейчас из места, где срастаются ее концлагерные ножки, выпадет символическая скорлупка, которую она поднимет, оправит в золотую рамочку и повесит над своей кроватью. А еще она ее отксерит и подарит мне в точно такой же рамочке, чтобы я ее поставил на свой директорский стол в конторе по делам общедоступной анархии. Чтоб я ее показывал во время деловых встреч Здиславу Шторму, что вот типа его сын не смог, а я, Сильный, Анджей Червяковский, сумел.

Но ничего такого не происходит. Анжелка стоит надо мной, видон у нее просто прикольный: платье задралось до самого пупка, а сама она, типа скромная принцесса из царства целок, пытается обратно натянуть на себя колготки и говорит: я девственница. И тут же, как наглядную иллюстрацию, выделяет из себя прямо на диван нехилый сгусток крови и кусок сырого мяса. Я ей говорю: только без истерик, пожалуйста, и прикуриваю из ее сумочки красный русский L&М, чтобы отомстить ей за преждевременно обломанный кайф. Сам я тоже весь в крови, которую надо срочно смыть и застирать, потому как сейчас я в состоянии поверить, что меня каким-то чудовищным образом обокрали — стибрили мой собственный пол, и теперь я среднего рода.


Ну у нее и видуха, у этой Анжелы. Кошмар, тридцать два килограмма рвущегося наружу кошмара, отчаяния и шока от неожиданного удара, я чувствую даже укол совести, что это мой джордж — виновник всего этого ералаша. Мне ее даже жаль, потому что я уже давно заметил, что у меня мягкое сердце и я вчистую расстраиваюсь из-за всяких пустяков. Иногда я даже жалею свою собаку Суню, хотя по упитанности она скорее корова, чем лань. Но я всегда подчеркивал моему братану, чтобы не перегибал с этими желтками, потому что у нее от них изжога и лишний вес. Ну, я ей и говорю, иди сюда, Анжелка, это ведь твой праздник, день святой Анжелики. Давай, натягивай трусики, а если что, до свадьбы заживет.

Но она по-прежнему в шоке, вся трясется, будто я как минимум лишил ее органа речи. Она уже не хочет говорить об открытках, не хочет говорить о птицах, будто у нее зубы между собой срослись. Одновременно я панически размышляю, какой еще номер она мне тут выкинет. Потому что я потихоньку опять начинаю мрачно отмораживаться, а значит, у меня не будет ни сил, ни энтузиазма убирать то, что она может извергнуть на ковровое покрытие или еще куда. Опять камни, или теперь это будет уже новый виток ее внутренней болезни, и из нее посыплется уголь, кокс, динамит, клинкер, известь, пенопласт.


— Да ладно тебе дуться, — говорю я ей и застегиваю трузера, которые так запачканы кровью, как будто я защищал в них диплом по убою крупного рогатого скота или просто в ширинке взорвалась противопехотная мина. Я встаю с дивана, беру Анжелу на руки, и мне кажется, что она ученица не экономического лицея, а начальной школы, куда пришла на бал-маскарад в костюме черной копоти. Вот такой глюк. Ей теперь больше пяти лет не дашь, из-за чего мое сердце вдруг начинает кровоточить по всему телу. Тогда я сажаю ее на диван и говорю: обожди-ка минутку. И подтаскиваю один колченогий столик, поправляю салфетку, чтобы все путем, чтобы ровно лежала. Хорошая салфетка, по русской лицензии, кружевная, пятностойкая. Выкладываю птичье молоко, ставлю вазочку с искусственной герберой, рядом сигареты, чтоб все элегэйшн, круиз на пароме «Титаник», мирное соглашение, символический жест мужчины по отношению к женщине. Она еще дуется, ногой разгребает этот свой бардак с сувенирами со всех деньрождений и поцелуев в руку и губы. Уже почти светло, Суня лает в саду как недорезанная, жрать хочет. Суня, блин, гребаное ожирение. Анжела по-тихому отмораживается после бурных переживаний этого вечера, тупо смотрит внутрь пепельницы, будто гадает на окурках про свою творческую карьеру. Тут я быстро перехожу к делу, чтобы у нее остались радостные воспоминания перед тем, как она мне тут совсем выпадет в осадок.

Вернемся к нашей теме, лапуля, говорю я ей, роясь пальцами в птичьих молочках, чтобы сварганить себе маленькую славную дорожку и расслабиться. Она мне в ответ поддакивает жестом головы, не то возражает, не то подтверждает. Я ей тогда говорю: сегодня День Без Русских. Значит, облом, все будут на площади. Но завтра начинаем раскручивать твою карьеру, моя ты талантливая. Послезавтра я позвоню всяким разным, шефу, премьеру, знакомому фоторепортеру. Что типа скандал. Типа самоубийство. Ну, не на самом деле, конечно, не это же главное. Главное пиар. Я так понимаю. У меня напряженный рабочий график, но пару-тройку встреч мы провернем, я там надавлю на кого надо, слышь, Анжелка? Потом вдруг оказывается, что самоубийство спасено. Большой талант спасли плохие врачи. Выставка твоей одежды, конференция с участием прессы на тему, какая музыка тебе больше нравится, какое у тебя хобби в свободное от искусства время. И тут вдруг в один прекрасный день ты перестаешь быть анонимкой, толпы пипла хотят тебя видеть, хотят поближе познакомиться с твоей личностью, сердце Роберта Шторма тает, как на блюдечке. Но Роберт Шторм может только помечтать, может только лизнуть тебя глазом через толпу охранников. А твое сокровище сегодня все равно пропало. В «Лизе» твоя фотка прямо посредине обложки.

— Только не в «Лизе», — невнятно говорит Анжела заплетающимся языком и громко отрыгивает неизвестно чем, может, булыжником, а может, битум-картоном, а может, и стекловатой. Это ее первый зафиксированный синдром жизни за последние полчаса. Я боюсь, как бы она тут у меня опять в летальный исход не впала. И что я делаю. Себе дорожку, «Здислав Шторм», и все пучком. А ей я говорю так, чтобы ее немножко отвлечь от самоубийства: а теперь, Анжелка, давай, возьми себя в руки. Смерть — это херня, смерти нет, ты ведь не веришь в смерть, это ведь предрассудок. Заразные болезни — предрассудок, автомобильная преступность — предрассудок, могилы — предрассудок, несчастье — предрассудок. Это все подлые изобретения русских, это их козни, чтобы экзистенционалистически нас запугать. Роберт Шторм просто платная марионетка в русских руках. Хулиганство и вандализм — просто народная легенда. Ни «Арки», ни «Легии», ни «Полонии», ни «Варсовии», никаких футбольных клубов. Это фиктивные команды, которые пляшут под дудку Новосильцева. Стась и Нелли тоже фиктивные, их никогда не было, просто русский князь Генрик Сенкевич вероломно изготовил их специально для фильма «В пустыне и дебрях», я тебе говорю, чистая древнегреческая мифология. В натуре. На самом деле очень даже возможно, что и русских тоже нет, это мы еще проверим. Иди-ка на балкон, за окном лучший, брэндовый мир, специально для наших потребностей, высоковольтных линий нет, шприцов нет, пожаров нет, мяса нет. Только Вегетарианский Красный Крест организовал сбор денег на новые камни для желудка Анжелики, семнадцать лет. Эй, Анжела… Анжела, подними-ка задницу… встань… да встань же на минутку!


Тут я подбегаю к дивану, и что я вижу. Большое пятно, твою-у-у-у мать. Вот почему она так тихо сидела, эта вдруг примолкнувшая копоть. Она тут втихушку вся сама из себя вытекла и стекла на диван моей матери, совсем недавно, в прошлом году, купленный диван типа «Бартек», вытекла в виде крови, хотя, может, там немного моей органической жидкости тоже нашлось бы, чего уж тут запираться. Все, она меня достала. Нет, я сейчас просто выдерну шнур из этого поганого мира, перережу высоковольтные провода, дерну за ручку и сорву к чертовой матери тормоза безопасности. Я хочу ее убить здесь и сейчас, даже если придется весь раскладной диван залить ее блядской кровью, полоснуть ножом, распотрошить и выкинуть все эти прибамбасы, весь этот поролон, постель, пружины, разметать в разные стороны, растоптать, уничтожить, убить, уничтожить. Блядь, сука, твою мать. Ну, это уже перебор, дорогуша, все, твоя карьера кончена, хорошо, что я не успел пошевелить пальцем и привести в боевую готовность свои связи. Все, твоя звезда уже закатилась, и давай ты тоже катись отсюда. Вали, я сказал. Вот твои шузы, сапоги прямо с гор Кавказа, вот твой куртяк, вот твой переносной киоск с сувенирами, вот твои внутренние камни. Спасибо, что вы приняли участие в нашей программе. Вот автоматически закрывающаяся дверь «Герда», раз-два, левой, левой, автобус номер три сей момент за вами приедет вас забрать.


Все бабы — суки. Все одинаковые. Сами никогда не уходят, сидят и ждут. Пока я не взорвусь. Выгоняй их тогда, отмахивайся от них как липучка для мух. Я подозреваю, что вполне возможно, это одна и та же, только переодетая в разные шмотки сука пристает ко мне все время, раскручивает на удовольствия, а потом устраивает срач во всей хате. Каждый день, каждый божий день, и все хуже и хуже. Я подозреваю, что она живет где-то в нашем микрорайоне. Знает, что у меня слабые нервы. Приходит и специально меня достает. Я ее убиваю. А она опять отрастает из собачьего семени и уже на следующий вечер опять сидит сплоченная и готовая к делу. Русское отродье. Может, русские — это просто бабы, может, это такой эвфемизм для женщин. Но мы, мужчины, выгоним их отсюда, из нашего города, это они приносят беду, несчастья, заразу, засуху, плохой урожай, разврат. Портят чужие диваны своей кровью, которая течет из них, как вода сквозь пальцы, запятнывая весь свет неотстирывающимися пятнами. Угрюм-река Менструация. Опасная болезнь Анжелика. Суровое наказание за отсутствие девичьей плевы. Если узнает ее мать, вставит ей обратно.


Плохие сны.

Магда рожает каменного ребенка, на вид это пятилетняя девочка, оба глаза с нервными тиками. Ребенок — каменное чудовище, которое ни Левый и никто другой не признаёт своей дочерью, Магда хочет продать ее в цирк, стоит передо мной, качает коляску и говорит: или я, или та другая, Сильный, или я продаю Паулину в цирк, выбирай, или я, или она.

В почтовом ящике открытка от Анжелы, привет, Анджей, я не знала, писать тебе или нет. Я в аду, еще сегодня, вернувшись домой, я совершила самоубийство. Ничего особенного. У нас тут магнитофон и комната отдыха. Воспитатели симпатичные, музыкальные. Когда что-нибудь еще узнаю, напишу поподробнее. Мне пора, потому что сейчас у нас будет линейка. Потом ужин, спортивное ориентирование, игры на свежем воздухе. В понедельник с инспекцией приезжает Сатана. Будет проверка палаток, потом собрание. Целую. Я никогда тебя не забуду, если можешь, пришли какие-нибудь теплые вещи (здесь холодно по ночам). Твоя Анжела. Р. S. Передавай всем привет!

Звонит телефон, большой телефон звонит прямо внутри меня, где трубка, я не знаю, хотя со всех сторон слышу голоса, это тебя, Анджей, это за тобой какие-то люди, какие-то люди за тобой, Анджейка, это члены комиссии, они к тебе, хотят проверить твои органы, пригодны твои органы на продажу или нет, их хотят продать на Запад, Анджейка, зачем же так нервничать, все в порядке, органы нам подходят, ваш вопрос решен положительно, их покупают, срок операции уже назначен…


Я просыпаюсь. Слепой, глухой, немой, как огромный крот, вытащенный из-под земли, зарывшийся в окровавленный диван. Словно полуживой, будто меня засунули в спичечный коробок и закрыли там. Короче, глючит. Отовсюду звенит. Звук стерео. Остальное моно. Кажется, что все, чего никогда не было, теперь есть и сидит у меня в голове. Все, чего никогда не было. Вся пустота. Все молчание как кто-то третий лишний. Вся вата мира. Весь суррогат и весь пенопласт, засунутый кем-то в мою голову. За ночь я прибавил в весе. Я такой тяжелый, что сам себя не могу поднять на ноги. Насыщенный раствор. Как будто я запутался в шторах, как будто я запутался в собственной куртке и не могу выпутаться, засунул башку в рукав и не могу ее оттуда вытянуть.

Как будто эта Анжела в меня, а не в диван истекла своими внутренностями, и я теперь лежу опухший, удвоившийся, двойное сердце с обеих сторон, двойная печень, шесть почек и несколько кирпичей.


А когда я встаю ближе к обеду, то думаю, почему это мать не вернулась еще из фирмы «Цептер». Хотя, может, она звонила, но мне ничего про это неизвестно. Интересно, почему я не поднимал трубку. Ни фига не могу вспомнить. Интересно, что происходит, может, я уже один живу в этом городе, потому что весь род людской вымер как жанр. И когда я так стою, передо мной раскидывается вид на нашу квартиру, выдержанный в стиле батальной живописи, пейзаж после битвы. Интересно, может, война в мое отсутствие уже закончилась, может, пока я дрых, тут была решающая битва, главный штаб. Пока я спал, русские вломились в квартиру, ворвались, перевернули все вверх дном прикладами, перестреляли на картинах пейзажи с водопадами, подсолнечники, особенно досталось кожаным часам. Скинули с холодильника голубую пластмассовую фигурку Божьей Матери, памятный сувенир из культовой базилики в Лихени, головка отвалилась, святая вода запачкала паркет. Натоптали в ванной, всю плитку загадили. Всех женщин, какие попались под руку, изнасиловали прямо на диване, устроили здесь себе главный штаб, комитет по делам траха. Привели лошадей, сожрали все птичье молоко, выкурили все сигареты, засрали все кругом и адью, до встречи в следующей жизни в Белоруссии. Моего братана и мать забрали в плен. Меня, скорее всего, убили, потому что у меня такое впечатление, что я избит насмерть каким-то тяжелым предметом, потому что внутри головы я еще слышу далекое эхо этих ударов и выстрелов. Но почему меня, ведь у моей матери был с ними неплохой бизнес, сайдинг, панели, «цептер». Почему же именно меня, почему они били меня по башке так долго, что я до сих пор ощущаю в ней вкус железа, кучу железного лома, слышу, как крутятся вокруг собственной оси шестеренки. Где они были, когда Магда высказывала свои взгляды против них и открыто вела антирусскую идеологию?

Но что-то изменилось, это я констатирую, как только распахиваю настежь вертикальные жалюзи. Мир вылез из формочки. Зажравшееся, как паразит на теле нашего общества, солнце стало больше. Жирнее. Бьет по глазам. Беспощадно. Целится прямо в меня, светит мне прямо в глаза, почти как настоящая гестаповская лампа: говори, Сильный, признавайся, будешь еще грешить, а не признаешься, мы сейчас крутанем ручку до отказа, и ты сдохнешь от этого убийственного, шипящего света, который уже лижет тебя белыми язычками пламени. Шнур жалюзи скрипит. Занавес разъезжается. Представление начинается. Вот это шоу, я такого в жизни не надеялся увидеть. Потому что таких спектаклей просто не бывает. Нигде на свете и вообще в природе. Я не могу поверить во что вижу. Я в таком шоке, что хочу высунуться из окна, потому что мои глаза не хотят открываться, и гляжу я только через щелки, а все остальное тонет во мраке. Ну, и в результате врубаюсь башкой в стеклопакетное окно, в результате чего раздается какое-то эхо, какой-то резонанс, грохот ужасный, из-за которого вдруг делается еще светлее. И вот еще что я хотел сказать: что-то случилось с моими глазами, о чем я уже говорил, за ночь они заросли какой-то дополнительной дармовой кожей, и вижу я, в общем, хреново, но то, что мне видно, вижу. И то, что я теперь вижу, это явно никакой не глюк, и не мультик, и не повтор любимой телепередачи по письмам телезрителей, а самое настоящее шоу прямо из жизни, реалити-шоу.

Так вот, вдруг ни с того ни с сего в мире пропал цвет. Нет его. Полное отсутствие присутствия. Ночью кто-то спер все цвета радуги. Или еще что-то случилось. Может, цвета поблекли от частой стирки. Поблекли до полного уничтожения. Может, кто-то выстирал этот пейзаж, этот вид из окна, в автоматической стиралке не в том, что надо, порошке. Моя мамашка тоже мне как-то устроила такую передрягу с джинсами. Сегодня нормальные голубые джинсы, а назавтра уже совсем белые, белые ливайсы с белой лейбой без буковок. Я тогда просто взбесился, потому что в моей тусовке мне была бы просто хана, что, Сильный, к причастию собрался, опоздал, служба закончена, причастие уже съели, иди домой, до встречи в следующем году.

Ладно, штаны это чепуха. Проехали. Но одно я вам точно скажу. Не знаю, как они это сделали, кислотный дождь там или еще чего, может, экологическая катастрофа цистерны с отбеливателем, а может, ДТП у Левого, когда он ехал на своем «гольфе», набитом амфой. Но все дома снаружи белые. Типа известью или еще какой гадостью покрашенные. Соседский дом, этих, что кучу бабла зашибали на махинациях с левыми машинами, которые русские привозили, вдруг до половины тоже белый от самого верха. До половины. Всё до половины белое. В основном половины домов. А то, что внизу, улица, там, блин, красное. Все как есть. Бело-красное. Сверху вниз. Наверху польская амфа, внизу польская менструация. Наверху импортированный с польского неба польский снег, внизу польский профсоюз польских мясников и колбасников.

И куда ни глянь, везде какая-то оранжевая бригада мельтешит с ведрами краски, с валиками, на ветру лопочут бело-красные сигнальные ленты, чтоб вороны не садились и на свежую краску не срали. Машины, сирены, какие-то приспособления, строительные леса, дурдом, ну, дурдом на колесиках, больной город, спутники уже могут фотографировать его на память из космоса, паранойя.

И когда я все это вижу, р-раз за шнурок и вертикальные жалюзи опять назад заслоняю, даже шнурок со зла оборвал. Потому что смотреть на это — извините-подвиньтесь. И не уговаривайте, я эту порнуху с бело-красными животными и бело-красными детьми, которую снимают под моим окном дегенераты из городских служб за наши же налоги, смотреть отказываюсь. Ну, может, не за мои налоги. Но за налоги моей матери, хотя я ее давно уже не видел. Может, я и перебрал чуток амфы, раз у меня теперь даже с веком проблемы: то оно отлипает, и тогда я вижу все, то опадает, и тогда все, что я вижу, это моя кожа изнутри. Она там черная, и это все, что я вижу. Только не надо мне втюхивать, что город перекрашен в цвета нашей национальной сборной по футболу из-за меня, что это мой личный глюк, что это у меня амфа внутри ферментирует и на почве ломки крыша поехала. Не надо ля-ля. Потому что, как только я захлопнул жалюзи, все снаружи назад стало пучком. Я вздыхаю с облегчением и бегу закрыть на двойной замок автоматическую дверь «Герда». Чтобы эти бивни не ворвались ко мне внутрь, ведь как пить дать заляпают известкой весь дом, испортят мебельную стенку, ковролин, вертикальные жалюзи. Это будет конец. Изабелла этого не переживет. Кессоны там всякие на потолке только что контрабандой привезены через Тересполь. А тут вдруг офигительный красный цвет, под цвет ее губной помады, она бы могла лежать вечером с зеркальцем и проверять, подходит оттенок или нет. Они сюда не войдут, и точка, иначе им придется пройтись по моему трупу и тщательно затоптать меня в ковровое покрытие, чтоб легче было закрасить, чем отодрать. Я даже вдруг чувствую себя счастливым человеком и подумываю, не дать ли Суне пожрать. Потому что она чего-то перестала скулить. Но потом меня осеняет другая мысль, что для этого мне понадобится выйти наружу, и опять начнется эта фата-моргана, эта бело-красная зараза, расползающаяся по городу как оспа. Уж лучше я сяду. Потому что по квартире лучше не ходить, а то можно запачкаться о ковровое покрытие. Я осматриваюсь. Надо признаться, что думать я в это время не думаю, во всяком случае, думаю не слишком интенсивно. Можно даже сказать, все пропускаю мимо внимания, потому что как раз сижу. Сижу. Моя голова живет своей отдельной, собственной жизнью. Там какая-то тусовка, звонят телефоны, передают радиопередачи из Варшавы и из Москвы одновременно, горят огни, электричка ездит до самого Китая, въезжает в одно ухо, выезжает из другого и давит по дороге всё подряд. Все мои мысли и чувства.

И тут вдруг в один момент доходит до меня вся моя жизнь, раскинувшаяся кругом как послевоенный пейзаж с окровавленным диваном, с пятнами крови на моих штанах. Из пятен получается какая-то настольная игра, где все тропинки засохшей крови однозначно ведут в ад, притаившийся в моей ширинке. Белые пятна на ковре остались от Магды, когда она сплевывала зубную пасту, а красные от Анжелы, которая тут от меня бегала и в результате загадила мне всю комнату. Прямо дождь из фантиков от конфет прошел, дождь камней и молочных зубов, будто Анжела, перед тем как отправиться в ад, вытряхнула по всей комнате свою сумочку.

Держи, Сильный, держи и не говори, что я не оставила тебе ничего на память, вот мой испорченный зуб, вот мой сломанный волос, вот мои отклеившиеся ресницы, тут мои ноги, еще согнутые, а тут руки, вот мои камни, спрячь их куда-нибудь подальше, засуши, засунь между книжных страниц, в пакетик, в вазу, в рамку. Когда ты наступаешь на ковролин, ты наступаешь на меня. Потому что вообще-то я уже умерла, сижу себе в аду, скукота ужасная, Сатана говорит, что тебя, скорее всего, тоже сюда вот-вот вызовут. А пока он купил мне пару черных хомячков, самец все время хочет трахнуть сучку, и мне постоянно приходится следить, чтобы быстро его с нее снять. Мне их даже поливать неохота, так скучно, что я постоянно зеваю.


И от этих моих мыслей все ее вещи, открытки, жвачки в форме шариков, катающиеся по квартире точно какая-то мануальная развивающая игра, вдруг начинают лететь в мою сторону, и мне приходится их ловить. Я собираю их, хотя как представлю себе, что хожу по Анжелиному мясу, мне делается нехорошо, меня плющит к полу и колбасит по всей квартире. Бумажки, окурки в форме отпечатков ее черного рта, всё в пакет. В большой непрозрачный пакет. И в шкаф. Под шмотки, под четырехместную палатку, а сверху еще приваливаю гладильной доской, чтобы никто из моих родственников к этому не притронулся и не заразился трупным ядом.


Вдруг неожиданно звонок в двери. Шок. Паника. Может, лучше подхватить свои адидасы и зашиться, блин, в мебельную стенку, как будто нет меня и никогда не было. А этот срач на диване и везде, этот бесповоротно оторванный шнур от жалюзи, съеденное птичье молоко и тянущаяся от дивана по ковру, по коридору до самой двери, через крыльцо, через калитку, по тротуару до остановки, через весь автобус номер 3, от водителя и до самого сиденья кровь это вовсе не кровь, а красная краска, которой красят нижнюю часть города к празднику Дня Без Русских и которая, наверное, вытекла из кармана какого-то работяги. Так я им и скажу. Полиции и пожарникам, вместе взятым: герла отдала концы, истекла кровью по дороге домой, замызгала весь город вдоль и поперек, как раз в канун городского праздника, испортила нам День Без Русских, дурную славу пустила про наш город, что живем мы тут не как люди, а как убойный скот. А отвечать будете вы, гражданин Сильный, предъявите документы, фамилия матери, увлечения, хобби.

Представляю я себе все это, и дрожь меня пробирает. Но звонок не перестает, что делать, не знаю. Я в грязных штанах, с пятном спереди, а звонок воет как сирена «скорой помощи», этот звук может запросто прикончить человека, если он не откроет дверь. Ну, и иду я через весь коридор, наполовину подслеповатый, с взбесившимся, моргающим как стробоскоп веком, которое, точно отделившийся от меня зверь, вращает моим глазом. Иду, как приговоренный к смертной казни, приговоренный к смертной казни через пытку светом, посредством набитых под веки осколков солнца.


Тогда я открываю. Открываю. Открываю все эти замки, которые раньше закрыл. Затрахали. Со звонком это уже перегиб, меня просто отымели в уши, от этого звука мне на лицо сыплется побелка. Просто подключенный к моей голове электрошок. Не знаю, какой мусор надо иметь в башке, чтобы вот так по-хамски жать на звонок чужого дома.

Я открываю и, даже не посмотрев, говорю: ну что, бля?


Анжела в дверях. Анжела в дверях. Живая. Держится на ногах собственными силами. Стоит. Пялится попеременно то на меня, то на мою ширинку. Как будто не в курсе, что это ее рук дело, и будь у нее совесть, она бы это отстирала, если б не была такая задница. Но где ей. Стоит. На фоне перекрашенной в бело-красный цвет улицы. Лицо у нее такое, как будто его с приходом весны побелили известью, чтоб червяки не завелись, а глаза, губы, всю эту фигню дорисовали черной гуашью.


Она похожа на завядший и сгнивший горшочный цветок. Выглядит, словно только что вылезла из реки, в которой утонула месяц назад. А тем временем ее обосрали стрекозы. Я смотрю на нее. Да, красивой ее не назовешь. Видон как у монашки, которая по весне выползла погулять по парку и с трудом удерживает на увядающей прямо на глазах шее мужское лицо. В окольцованной перстнями костистой лапке такой же завядший, как она сама, бело-красный флажок. Бумажный.

— Вот, купила у русских, — говорит она таким анемичным голосом, будто читает стихи на концерте в честь Пясницкого Леса, где немецко-фашистские захватчики расстреляли все местное население. И слабо махает флажком. Как будто хочет сказать: это не я сюда приперлась. Это под меня кто-то косит.

Я гляжу на нее как баран на новые ворота. Потому что она живая и целая, не в аду, значит, не подложила мне свинью, не такая сволочь, чтобы из-за нее сюда приперлись мусора и присяжные психологи. И разъяренный Сатана: Сильный, сукин сын, ты ее убил, ты убил мою доченьку, а она была такая маленькая, такая худенькая, так любила турпоходы и путешествия.

Теперь я точно вижу, что она некрасивая. Я бы даже сказал, такое впечатление, что в дверях стоят обуглившиеся останки цыпленка табака. У русских, повторяю я за ней, а сам судорожно держу в руке дверь, чтобы она случайно не вздумала войти. Жмурик. Не знаю, может, меня просто глючит, что она пришла забрать назад свою черную девственность, которую вчера тут оставила. Что это она за ней вернулась, хотя уже дохлая, уже с вытекшей до последней капли кровью. Ночью умерла, а теперь вдруг вернулась. И я не знаю, о чем с ней разговаривать.

— Анжела, а у тебя усы, — сообщаю я, глядя ей в лицо, чтобы завязать разговор.

— Усы? — спрашивает она тупо и поднимает свою гнилую руку к верхней губе. Но эта рука по дороге вянет и опадает согласно направлению гравитации. — Усы? — повторяет она без выражения.

— Ага, самые настоящие усы, — говорю я уже бодрее, потому что чувствую, что эта тема ей по душе. Хорошая тема, нейтральная и притом забавная. Я ей говорю: вот я иногда смотрю на тебя и думаю: мужик.

Она на это типа не реагирует. Не смеется, будто человеческого языка не понимает, не знает, что такое усы. Нет, видно, не нравится ей эта тема. Чтобы не получилось между нами тишины, неприятной, как развешенная мокрая стирка, которая то и дело хляпает по морде то рукавом, то штаниной, я опять начинаю: как дела? — и ободряюще ей улыбаюсь, протягиваю руку, на которой тоже замечаю немного засохшей крови, и сильно, по-дружески хлопаю ее по плечу, чтоб знала, что мы друзья, что мы запросто можем стать настоящими приятелями и что, когда я ее встречу на улице, она всегда может рассчитывать на то, что я с ней поздоровкаюсь.

Она в ответ на этот дружеский жест с моей стороны довольно сильно шатается, поднимает руку с флажком, махает им довольно апатично и говорит: я у русских купила. И поднимает свой безжизненно висящий флажок. Я у русских купила, потому что дешевле. Наши тоже продают. Но дороже. Ясное дело. И из искусственных материалов. Которые не разлагаются в природных условиях.


Пока она это говорит, я не знаю, сколько это может еще продолжаться. С ее стороны ни улыбки, ни чего. Она смертельно серьезна. Я тихонько подсчитываю в уме. Может, мы уже целый час тут стоим. А может, полчаса. А может, секунду. А может, я уже умер. Может, меня держат в каком-то бумажном дурдоме, в каком-то вырезанном из женского журнала бело-красном наркодиспансере. Вроде все пучком, но стоит мне шевельнуться, как клей для бумаги перестанет держать, и я рассыплюсь вместе со стеллажом, под которым горит адское пламя. Потому что это такой специальный ад, куда сажают за амфу. И пускают такие вот глючные мультики. А Анжела — это не Анжела вовсе. Это какая-то гребаная бумажная кукла. Ртом шевелит, а голоса не слышно. Черная рыба-молот. Черная рыба-чудище. Черный бумажный журавлик. А теперь я подаю заявку на панадол. На парацетамол в широком смысле этого слова. На увеличение добычи противоболевых средств во всем мире. Потому что от этого воткнувшегося в меня, какого-то сверлящего взгляда моя башка начинает болеть так, будто сейчас вдруг отклеится от всего остального и слиняет, скатится по ступенькам, покатится по улице, найдет открытый люк и обретет наконец полную независимость.

— У тебя собака сдохла, — вяло говорит Анжела и махает флажком. Я говорю: типа чего?! А она мне, что Суня лежит там, у гаража, и что она совсем мертвая от голода. Тут я как сорвусь, как побегу, потому что мне уже неважно, что у меня на штанах срач в национальных цветах, мне теперь по фигу. Потому что я в ужасе. В шоке. Хватаю птичье молоко, выгребаю из холодильника все, что есть, сосиску, замороженные овощи, все подряд и лечу. Суня лежит на спине на газоне. Который, наверное, скоро опять пора подстригать. Лежит моя собачка, нельзя сказать чтоб очень оживленная. Суня, Суня, говорю я и чувствую, что сейчас заплачу. Особенно когда вижу какашку, которая из нее сама вылезла как большой черный червяк, который ее убил, а теперь убегает в землю, подальше от наказания. Суня. Ну давай же. Не будь свиньей, ты ведь не кинешь мне такую подлянку. Вставай. Гля, что я тебе принес. Ты фасоль не любишь, но раз в жизни ничего тебе, блин, не будет, не отравишься, если раз в жизни сожрешь немного фасоли, нечего нос воротить, не хотела жрать, вот и сдохла, ты еще дождешься, увидишь, твоя хозяйка очень рассердится, когда вернется, а тут вместо собаки труп, весь дом в крови, вот увидишь, она нас всех уволит, прикроет лавочку, и кранты… ну проснись же, блин!!!


Когда я так ору и уже даже замахиваюсь, чтобы как следует ей наподдать, подходит Анжела. Кладет мне руку на плечо. Серьезная, в руке флажок. Говорит: успокойся, Сильный. Твое горе ей уже не поможет. Я знаю, что ты в шоке. Успокойся. Я знаю, что ты очень любил Суню. Но теперь ее нет. Ничего не поделаешь. Смерть идет с нами плечом к плечу и дышит нам трупным смрадом прямо в лицо. После нее остается только боль и страдание. Но раны заживают.


Я стою беспомощный, ошарашенный и совершенно выбитый из колеи тем, что происходит, как быстро все вдруг рассыпается в пух и прах. В конце концов даже собака сдохла, и эта смерть как сургучная печать на посылке со всеобщим разложением. Я стою, а Анжела берет из-под гаража лопату для снега и начинает копать могилу прямо в газоне, там, где стоит.

Я сажусь на бордюр, потому что у меня не хватает уже на все это душевных сил. Все, хватит, всем спасибо, всем пора по домам, в коридоре рядком стоит обувка, остатки торта можно брать для детей. Это конец. Сегодня перегорела моя последняя лампочка. Сегодня я умер, сегодня я смотрю, как земля сыпется на крышку моего гроба, и сам бросаю себе горсть земли.

Тут я вдруг говорю Анжеле: это русские отравили Суню. Она мне: вполне возможно. Тогда я начинаю понимать, что это чистая правда, и это меня просто бесит.

— За одну польскую собаку двух русских, — говорю я, — или трех. За Суню, за смерть бедной, аполитичной польской собаки трех кацапов на тот свет. Расстрелять.

Потом я беру палку и показываю, где будут стоять русские и как я буду стрелять.

— Агрессия всегда возвращается. Человек человеку волк, — говорит Анжела. Ей даже удалось кое-что выкопать этими своими венами без мышечной, костной и какой-либо другой ткани. И не успел я оглянуться, она уже подошла ко мне и говорит: а как тебя, вообще-то, зовут, Сильный?


Меня просто стопорит. Она что, совсем психическая?

— Допустим, Анджей, — говорю. — Анджей Червяковский.

— А меня Анжелика. Анжелика, а второе имя Анна, — говорит Анжела.

— У меня тоже есть второе имя, — говорю я, — но я тебе не скажу. Тут у меня от голода начинается отрыжка, потому что я давно ничего не ел. Ну скажи, пристает Анжела, а сама копает дальше. Я сижу на бордюре и говорю, что не скажу. Она мне говорит, почему. Я ей говорю, потому. Но мою мать зовут Изабелла.

Тут к калитке подходят двое работяг с краской. Ты копай, копай, говорю я Анжеле и иду к ним.

— Здорово, хозяин, — говорят они мне уважительно, но одновременно с удивлением смотрят в сторону моих штанов со следами несомненно органического происхождения. — Свинья? — спрашивают они про эту кровь. — И сколько щас такая живым весом в деревне стоит? — спрашивают они, показывая на эту засохшую кровь.

— Нехило стоит, — говорю я, потому что мне влом вдаваться с ними в подробности, живым весом или убойная, в деревне или в супермаркете, в хлеву или еще где. Потому что это не их собачье дело, не их штаны, у них свои есть, вот про них пусть и переживают, чтобы не запачкать. Они видят, что я не в настроении про погоду, моду и косметику с ними базарить.

— Ну так что, красим? — говорит один другому.

— Это типа в каком смысле красим? — тут же трезво спрашиваю я. Они переглядываются и говорят, что дом будут красить в бело-красный цвет, потому что такое распоряжение мэра по всему городу. А если нет, то что? — спрашиваю я; они в ответ сразу теряют резон и переглядываются.

Нет так нет, — говорят они мне, — дело хозяйское, да или нет. Но я вам честно скажу, как оно на самом деле. Если да, то мы с напарником входим, опаньки и все путем, полная кооперация мэрии с жителями польской расы, полное сотрудничество и взаимовыручка, вот, скажем, в банкомате у вас какая недостачка, а тут — раз! и вдруг она ни с того ни с сего исчезла, задолженность по квартплате то же самое. Ну, по мелочи, конечно, потому что крупные махинации мэрии не по карману. Или вот, скажем, жена у вас рожает, а если одновременно, к примеру, рожает жена какого-нибудь, скажем, прорусского антиполяка, который не принял участия в инициативе по окраске дома, то у вашей жены первенство и все привилегии, чтобы культурно родить ребенка, плюс бело-красная роза прямо в кровать. А та, другая, тем временем отдает концы в коридоре. И это ей еще крупно повезло, потому что на самом деле ее ни один таксист не возьмет, а машина у них вдруг ни с того ни с сего испортилась. Ничего особенного, фигня какая-нибудь, к примеру, в выхлопную трубу кто-то засунул кусок пенопласта. Но машина-то не заводится. Не заводится, и все тут. Потому что, если вы против, то я тебе, мужик, честно скажу, не те уже сейчас времена, чтобы такое решение не влияло. Оно влияет. Вроде ничего, а потом вдруг оказывается, что все. Тут что-то испортилось, там вдруг сайдинг оторвался, жена вдруг скоропостижно помирает, хотя у ней даже насморка никогда не было. Что-то пропало, какие-то документы исчезли, аккурат с твоей фамилией, ну, бывает, случайно попали не в ту папочку, что надо, а совсем в другую, и все. Нет бумаги, нет человека. И вдруг ты вместе с семьей исчезаешь с лица этого города, а ваш дом по частям перенесут на окраину, обольют бензином, потом растворителем и подожгут из одного только принципа. Потому что или ты поляк, или ты не поляк. Третьего не дано. Или поляк, или, наоборот, русский. А попросту говоря, или ты человек, или чмо позорное. И точка, вот что я тебе скажу.


Тогда я долго смотрю ему прямо в глаза, чтобы убедиться, что он это всерьез. Да, всерьез. Знает мужик, что говорит. Тогда я оборачиваюсь к дому. Сайдинг только что положили, элегантный, белый, на вид западный, хотя и у русских купленный. Смотрю я на него. Потом смотрю на Анжелу, которая отложила лопату и пытается запихать Суню в яму. Мысли меня всякие посещают, типа мелкая получается могила, так не пойдет, глубже надо бы, настанет тепло или жара, тут же завоняет.

— Собака у меня сдохла, — говорю я, показывая на картинку с Анжелой, которая хоронит Суню. — Русские отравили, — добавляю, чтобы сразу внести ясность, что я не какой-то там долбаный прорусский антиполяк и знаю, что вытворяют в городе эти недорезанные сволочи, собак полякам травят своими русскими консервами.

— Отравили? — говорят работяги таким тоном, что ясно, что они не питают уже никаких иллюзий насчет тяжести преступлений, которые совершают русские по отношению к жителям нашего города.

— Ну да, взяли и отравили, суки позорные, скорее всего, просто насмерть уморили голодом, — говорю я. А они показывают на Анжелу валиком: дочка, небось? Горюет, бедолага. Страдает из-за этих козлов. Да хоть бы ради дочери вы должны окончательно решить, какой общественный строй исповедуете. Одно слово, да или нет, русские подделывают компакт-диски, роют яму под нашу экономику, убивают наших и ваших собак, из-за них плачут наши дети. Да или нет? Польша для кацапов или Польша для поляков? Решай, мужик, потому что мы тут лясы точим, а эти гады вооружаются.


Я смотрю на преждевременно почерневшую Анжелу: измазанная сажей девочка лет пяти пялится в мою сторону и ждет, когда я вернусь и отслужу службу за упокой Суниной души. Души Великомученицы Суни, погибшей за чистоту польской расы. Убиенной русскими с особой жестокостью за польское происхождение.

Но еще я все же смотрю на сайдинг, брэндовый как-никак, куча бабок уплочена, почти что неизношенный. И тут в моем мозгу в один момент все кристаллизуется, все становится ясно как днем. Сайдинг я им на заклание не отдам, русский он или не русский, это уж извините-подвиньтесь. Анжела, иди-ка сюда, — зову я ее. Анжела подбегает трусцой. — Они хотят мне сайдинг в бело-красный цвет покрасить, говорю я ей вполголоса в сторонке. Она бессмысленно смотрит мне то в правый глаз, то во второй, будто вообще не врубается, что такое белый, что такое красный, будто самое большее, на что она способна, это черный, и если бы я ей сказал: они хотят в черный цвет покрасить, то она бы сразу просекла, в чем суть. Как это — покрасить? — спрашивает она, и сразу видно, что она тупая как валенок. Ну, в польский цвет, — объясняю я ей как идиотке, — в польский цвет хотят покрасить, в честь Суни, в честь того, что ее русские отравили.

— Ты что, с дуба рухнул? — Анжела вдруг реагирует так, будто понимает, об чем речь. — Сайдинг ты б мог дать им покрасить, если бы тебе мать трахнули или левый луна-парк привезли в город. Или если бы тебя самого грохнули и твой труп изнасиловали. А в честь Суни они могут забор покрасить, так и скажи.

А ведь правильно говорит, не так уж глупа эта телка, котелок варит, когда я наконец открою свой бизнес, песок ли, аттракционы или транспаранты, неважно какой, возьму ее в отдел «калькуляторы».

— Сайдинг не трогайте, — говорю я мужикам без тени сомнения в недрогнувшем голосе. — А забор, так и быть, можете покрасить.

Они по очереди переглядываются, думают, куда бы меня зачислить: в за или в против.

— Я бы и забора не дал, — говорю я быстро, — но это за собаку мою, за слезы и боль моей дочери Анжелы, которой русские кровную обиду нанесли, ее лучшего друга замочили насмерть. За это я их ненавижу, за это забор моего дома будет символизировать объявление войны поляков с кацапами.

Тут я даже удивляюсь, какой же я хитрый, какой предприимчивый, как ловко слепил что-то из ничего, потому что они вынимают свой список с таблицей жителей, пялятся в эту таблицу с рубриками: пропольский, прорусский — и говорят:

— Ну, и куда его? — Тут второй, что чуток повыше, и говорит: на мой вкус, он явно пропольский. А этот первый ему отвечает: что пропольский — это ясно, но сколько пунктов? И опять переглядываются. Тогда высокий говорит: надо, значит, анкету-психотест заполнить. Распахивают куртки на своих комбинезонах и вынимают из карманов анкету-психотест. Вроде небольшая бумаженция, а все равно бюрократия, три вопроса, и что хочешь, то и делай. Я смотрю на них подозрительно, но анкету-психотест беру и отхожу с Анжелой на несколько шагов в сторону.

— Первый вопрос, — читаю я вслух. Работяги мне на это: при заполнении формуляра под угрозой административного наказания следует говорить правду. — О’кей, — говорим мы с Анжелой, и я читаю: первый вопрос. Представь себе, что начинается польско-русская война. Знакомый черточка знакомая говорит тебе по секрету, что он черточка она поддерживает русских. Что ты делаешь? А. Немедленно информирую домовладельца и полицию. Б. Выжидаю, мучаюсь совестью, но в конце концов умалчиваю о происшествии. В. Поддерживаю его черточка ее, потому что считаю, что русские граждане должны по-прежнему торговать поддельными сигаретами и компакт-дисками.

— И травить польских животных, — добавляет один из работяг типа мимоходом.

— Ответ А, — говорит Анжела.

— Ответ А, — подтверждаю я без промедления. Они зачеркивают А и говорят: хорошо. Анжела прыгает и хлопает в ладоши от радости, что мы правильно угадали. Тогда я читаю дальше: второй вопрос. Ты видишь на улице человека, который на одном из домов вешает красный флаг. Что ты делаешь? Ответ А: Немедленно срываю вражеское знамя.

— А, — говорит Анжела.

— Хорошо, — отвечают работяги. И тот, что повыше, добавляет: ну, тогда, может, сразу перейдем к ключевому вопросу, чего тут резину тянуть, если вы заранее знаете правильные ответы. Тот, что пониже, говорит: о’кей, точно.

Третий, последний вопрос. В последнее время засоленность реки Неман возросла на 15 %. Подчеркиваю: на 15 %. Состояние природной среды этих окрестностей ухудшилось, а воды Немана приобрели ультрамариновый цвет. Правда ли, что ответственность за такое положение вещей ложится на русских? А. Да. Б. Не знаю. В. Конечно. Вэ! — сразу же отвечает Анжела, работяги переглядываются, и тот, что повыше, добавляет: девять пунктов из десяти, самый лучший результат в рубрике «вооруженное отношение к расовому врагу». Ну, значит, красим забор, что поделаешь, мы сюда не лясы точить пришли. Записывают что надо куда надо и принимаются за забор.


Мы с Анжелой идем кончать эту херню с собакой. Я типа стою в сторонке и думаю про Суню, что какая бы она там ни была, а все равно жалко, что сдохла. Анжела своим военно-морским шузом загребает на нее землю, и я вдруг гляжу, что Суня пропадает из вида, точно телевизионное изображение с экрана среди помех, она типа порастает землей.

— Чао, бамбина, — говорю я Суне в последний раз. — Классная ты была сучка, только немного жирная.

Анжела смотрит на меня пристально, не в ее ли адрес намек, и загребает землю дальше. Потом говорит: хватит. А теперь отслужим богослужение, небольшой фокус-покус, чтобы Суня не попала туда, куда нам с тобой, Сильный, прямая дорожка, а мы с тобой попадем в ад, как в яблочко, на самое дно, да еще нас обломками сверху придавит, пустотой присыплет. Ты еще будешь свидетелем моей гибели под руинами, под камнями и обломками. А я буду смотреть на твою гибель. Такой вот конец. Давай, Сильный, чтоб Суня избежала нашей участи, тяжких страданий.

После чего утаптывает землю, вырывает несколько корней с травой и сажает их в землю на могиле Суни.

— Бог переворачивается в гробу, когда все это видит, — говорю я и крещусь.

— Ну, ты, кончай понты кидать, — говорит Анжела и хватает меня за руку, отчего меня дрожь пробирает по всему позвоночному суставу, потому что мне кажется, что это сама смерть, злобная и бешеная старуха-смерть схватила меня за руку и ведет на ту сторону реки.

— Ты что, с ума сошла? Пусти, — говорю я и удираю на крыльцо. Анжела смотрит на меня с некоторым изумлением и говорит: вчера ты относился ко мне по-другому, с нежностью. Но раз так, ладно. Нет так нет. Совсем необязательно держаться за ручки. Это мещанство. Каждый из нас свободная, независимая и отдельно взятая личность. Не знаю, что ты там себе думаешь, но я тоже независимый, отдельный и индивидуальный человек. И мы должны внести в этот вопрос ясность. Я не собираюсь отказываться от своих друзей, от своих привычек и хобби. И хочу, чтобы ты об этом знал.

А потом началось. Только мы успели войти в дом, надеть тапочки, шлепанцы, вдруг как зазвонит звонок, раз, второй, третий, как начнет кто-то валить в дверь кулаками. Охрана порядка. Или, то же самое, только хуже, Изабелла. Шутки в сторону, думаю я и, чтобы не пошел слух, что ищут моего братана, чтобы не пошел слух, что в нашей семье живут одни уголовники, говорю Анжеле, чтоб немного привела комнату в порядок, а я пока открою. И вовремя, потому что Наташа не успела еще в автоматически закрывающейся двери типа «Герда» пробить насквозь дыру в форме своего шуза. Хотя самой малости не хватило.

Смотрю я на нее. Наташа — это Наташа. Мы с ней познакомились на дискотеке. Хотя я понятия не имею, что она в День Без Русских делает в этом городе, в эту пору, в этой квартире. В свое время она катила бочку на Магду, мы как раз с Наташей познакомились, когда Магда пришла ко мне жаловаться, что какая-то мымра к ней пристебывается, и если бы у нее был настоящий парень, то он бы сказал этой суке, чтобы держалась подальше. Мы тогда с Магдой немного встречались, между нами уже завязалось довольно близкое знакомство, ну и пришлось мне идти выяснять отношения. Наташа мне сказала, что ненавидит Магду за одну ее рожу и что, когда она идет через танцзал, то пусть лучше Магда прижмется к стеночке и притихнет. Потом мы с ней тусовались довольно близко. А теперь она стоит в дверях и пялится на мои штаны, как будто у меня там стрелка присобачена, которая сейчас качнется, подползет к животу и покажет карту погоды на ближайшую неделю. Сегодня ожидается исключительно красная с порывами до черной погода с прояснениями. Сегодня будет русская погода. Над городом собираются красные тучи. День Без Русских из-за неблагоприятных погодных условий, возможно, придется отменить.

Я без понятия, чего она сюда приперлась, чего ей от меня надо. Спереди в волосах белая прядь. Хитрый взгляд. Небольшой горб.

— Депресняк? — спрашивает она меня на тему моих штанов, сально улыбаясь, мол, я кое-чего знаю, но не скажу. Хотя вообще-то Наташа классная телка. Только на что это она типа намекает? Типа со мной что-то не так, типа половые отклонения, окончательное и бесповоротное половое расстройство: прощай, мол, джордж, ты меня достал, из-за тебя я загадил себе штаны, и теперь тебе хана. Попытка убийства острым оружием. Хуже, почти самоубийство, игрушечный комплект для детей в возрасте от трех лет, звучное коммерческое название «маленькое самоубийство», кухонный ножик и крохотный гробик для джорджа из не разлагающихся в земле синтетических материалов, на цепочке. А для тех, кто позвонит первый, сюрприз от фирмы, чехольчик.

— Нееееееа, это одна моя знакомая, — говорю я Наташе на тему этих штанов, хотя надеюсь, что Анжела не слышит, а убирается в комнате.

— Фу, просто свинья, а не знакомая, это ж надо было так тебя уделать, а? — говорит Наташа, слюнявит палец и пытается стереть там, где надо.

— Ага, — говорю я. — Просто извращенка. — Наташа в ответ спрашивает, извращенка это что, имя у нее такое или фамилия, потому что она про анкетные данные меня спрашивает, а не про подвид.

И, нагло глядя мне прямо в глаза, дальше трет мне штаны своим пальцем. Ну, я ей на это начинаю постанывать. Она тогда меня отпихивает, кричит, что я такая же свинья, как и все, что она ко мне по-дружески, а я ей тут вылезаю со своей поганой эрекцией, и что, может, у меня или у моего братана есть какая травка, что-нибудь нюхнуть, потому что она за этим пришла.

— Заткни свою зяпу, ладно? — говорю я ей. — На полтона тише. У меня в гостях двоюродная сестра, — отчитываю я ее. — Заливаешь? — шипит Наташа, входит и на цыпочках адидасов идет в комнату, куда нагло заглядывает. — Никакая это не сестра, — шипит она в мою сторону, — это какая-то садомазохистка, какая-то мрачная проблядь. — Ты это, заткнись, понятно? — шиплю я ей, и мы вдвоем смотрим в дверную щелку. Анжела на коленях довольно-таки заторможенно собирает бумажки и окурки с пола. — Мля-а-а-а, она вообще живая или ты ее с кладбища приволок? Может, это вообще труп на батарейках? — шипит Наташа, пихает дверь и входит. — Привет рабочему классу. Ну, и как тебя зовут? Меня, например, Наташа. — Подает Анжеле руку и говорит: Ната. Ната Блокус.

— Анжелика, — говорит Анжела, — но если хочешь, можно просто Анжела.

— Анжела, значит? — говорит Наташа и подтягивает штаны.

— Просто Анжела, — говорит Анжела.

— Классные у тебя браслеты из гвоздей. Почем брала? — говорит Наташа.

— Смотря какой, — отвечает Анжела, поднимаясь с колен. — Они все разные, но в основном я их покупала сегодняшним летом в туристическом городке Закопане или на других высокогорных экскурсиях.

— Класс, — говорит Наташа. — Просто завал.


Отходняк у меня просто голимый. Я до сих пор не знаю, говорил об этом или нет, но у меня череп сносит и вообще, наверное, я прямо сейчас умру. И не буду скрывать, что, глядя на Наташу, глядя на Анжелу, я задумываюсь над таким вот подозрением, что это ясный как белый день ад, специальный ад за барыжничество, за амфу, ад с незаходящим солнцем, с лампочкой в пять тысяч ватт прямо в глаза, с какой-то тусовкой, на которой веселятся две отмороженные телки, из которых одна, может, вообще давно уже жмурик, а вторая шастает по квартире, с отвращением поднимает разные вещи и бросает их назад на ковер. Как одночленная комиссия по делам произошедшего тут военного преступления. Как вьетнамский солдат среди зарослей сахарного тростника. Под одеяло на диване заглядывает: о, я вижу, тут была крутая резня, а, Сильный, кого это ты так уделал, извращенец, собаку свою, что ли, говорит она.


Анжеле бледнеть уже дальше некуда, поэтому она резко сереет. К тому же она вдруг отрыгивает, что грозит опасностью, может, на свет божий опять просится очередная порция камней. Нужно ее спасать, потому что как ни крути, а сегодня она проявила к нам с Суней большую доброжелательность и смекалку.

— У меня собака сдохла, — объясняю я Наташе, показывая на диван, — русские отравили. Она умирала в муках и все засрала кровью. Они ей скормили саморазрывающийся внутри жертвы патрон. Противопехотную мину в еде, — говорю я, сажусь рядом с Анжелой на диван и утешительно обнимаю ее рукой. — Она нам всю квартиру загадила, мы ее только что похоронили.


Наташа смотрит на меня каким-то непонимающим взглядом, потом вдруг резко встает.

— Не гони волну, Сильный, мне твоя собачья ферма по барабану, меня не интересует, на какой бок твоя собака перевернулась, когда сдохла, на левый или на правый. Ты мне лучше скажи, где у тебя товар заначен, потому что про погоду и хобби мы, конечно, можем потрепаться, но не тогда, когда мне так подышать приспичило, что я сейчас обоссусь.


Тогда, поскольку я не отвечаю, она идет на кухню. Начинает открывать шкафчики, хлопать дверцами, кастрюлями греметь, где товар, Сильный, где у вас, бля, товар, от тебя, дебила, толку не добьешься, у тебя совсем кукушка съехала, ты уже не знаешь, где кухня, где ванная, не говоря уж о том, куда стафф заныкал. Это ж три дня назад было, а сейчас ты даже не помнишь, как тебя тогда звали, Червяковский или еще как-нибудь.

Анжела остается в комнате, а я, как хозяин дома, тащусь за Наташей, бессильный перед лицом ее гнева. Как только я попадаюсь ей на глаза, она сразу начинает орать: вали отсюда, я сама буду искать, от тебя, Сильный, толку как от козла молока, иди себе эти кишки со штанов соскреби, а то видон у тебя, будто сам себя выпотрошить пытался. Пошел вон, кому сказала, смотреть на тебя не могу.

Ну, и я выхожу в коридор, мыкаюсь там, оглядываюсь по сторонам. Меня глючит, что я огромный кусок ваты, который катается по квартире туда-сюда, какие-то резкие порывы ветра носят меня из комнаты в комнату. Это типа сон у меня такой, мне вдруг кажется, что с потолка сыплется снег или град, белые бумажки, большой белый тюль медленно на меня опадает. В комнате бушует ветер. Меня сносит назад. Ветер дует сверху и сносит меня под пол, в подвал, внутрь Земли, где белые мигающие черви заползают под мои веки. Я вхожу в кухню, и сон тает. Грохот, бардак, разбитые стаканы на полу, моя кружка с гномиком тоже, из шкафчиков вытащены все тарелки и разложены по полу. Наташа у стола, то, что там стояло, сбросила на пол, башкой оперлась на руку. Высыпала на кухонный стол борщ в порошке и — телефонной картой, тук, тук, тук, делает себе дорожку. Потом берет ручку «Здислав Шторм» и втягивает борщ, при этом страшно чихает и плюет розовой слюной в раковину.

— Мля-а-а, Сильный, тебе сейчас будет хана, — заплетающимся языком обещает она. — И твоей панке тоже.

Она плюет в кучку борща и размешивает ее пальцем. Встает, идет в комнату. Я за ней. Когда она идет, поднимается ветер, развевает Анжелины волосы, портит ей прическу. Наташа открывает бар. Все бутылки по очереди. Тем, что ей не по вкусу, она полощет рот и выплевывает прямо на ковер. Плюет она классно. Куда хочешь попадет. Умеет. Тут она плюет в меня, прямо в лицо. С такой вдруг силой, что меня шатает на пару шагов назад. Это было мартини.

— Знаешь, за что? — говорит Наташа, набирает глоток и выплевывает мне его с ненавистью прямо на ширинку. — Знаешь, за что, мудила? За то, что я сегодня злая, за то, что во всем городе нет ни грамма нюхты, потому как День Без Кацапов сегодня, и все в городе должно быть супер и бантик на ратушной башне, фейерверк мэру в жопу, здоровое общество с грилем на балконе, а на каждом окне горшок с цветком. И еще, бля, за то, что ты вместо того, чтобы помочь мне искать товар в твоем же собственном доме, потому что Магда мне наводку дала, что он точно тут есть, и я этого так не оставлю, а ты вместо того, чтобы мне помочь, прохаживаешься, как болгарская плечевая. Сваливай с моих глаз, дай мне лучше закумарить, а то как въебу. Две дай. Давай все что есть.

Тут она поворачивается к Анжеле: я и на тебя плюну, не боись, я изи, потому как вижу, ты такая хилая, что тебя снести может.

Анжела смотрит на нее, разинув рот от удивления: тебе вообще не пришлось бы на меня плевать, говорит она Наташе, убирая волосы с лица, если бы ты умела сдерживать свои негативные эмоции.

Наташа смотрит на нее, что у нее на уме неизвестно. Сильный, говорит, ты ее за сколько купил? Признавайся, она, наверное, была в уцененных товарах. После чего плюет Анжеле очень, как обещала, легонько прямо в глаз редкой, белой слюной.

Тут Анжела резко встает и, схватившись за рот, несется в туалет. Наташа ни с того ни с сего плюхается на диван и накрывается одеялом: Сильный, — бормочет она, — Сильный, кончай жопиться, давай продадим этот видак русским, будет хоть какая-то капуста, а, будь другом. Мы сразу же возьмем тачку, поедем к Варгасу и купим. Мамаша твоя даже не просечет. Тебе половина товара, мне половина, и твоей френдихе тоже дадим полизать. Ну чего пялишься, я сегодня выгляжу как говно в лесу, и ты не лучше, иди, иди сюда, обними меня, ты мне лучше скажи, как звали мочалку, которую ты вчера трахнул, я ведь знаю, что трахнул, а с собакой это ты заливаешь, она хоть красивая была, волосы у нее красивые, блондинка или брюнетка? Это та, что ща блюет?

Я ей тогда шепотом на ухо говорю, чтобы шла куда подальше.

Она мне громким шепотом отвечает: ты что, не мог себе кого поприличнее найти, без течки? А у тебя залысины, Сильный, я тебе сразу скажу, скоро ты начнешь лысеть, свинья.

Говоря это, она нежно прижимает свои губы к моим губам, и, когда я думаю, что вдруг все между нами пошло по правильному пути и что она классная герла, ради нее я могу даже бросить Анжелу, она изо всех сил плюет мне прямо в рот, всю свою слюну, все, что у нее было, а может, даже больше, все свои внутренности, все органические жидкости своего организма, какие у нее только были, потому что этого столько, что я захлебываюсь.

Из туалета доносятся звуки рвоты.

— Ты куда с языком лезешь, ну куда? — говорит Наташа. — А тебе бы было приятно, если б я тебе язык сунула в чистый рот? Ты что, псих? Скотина. Свинья.

— Говори, где торч заначил, — говорит она, садится на меня верхом и сжимает руки на моем горле. — Потому что щас тебе будет хана, все, беру телефон, звоню в полицию, потому что раз ты не знаешь, пусть они приедут и поищут как следует. Бля, ну и видон у тебя, если бы ты себя видел. Я себя тут чувствую как на твоих похоронах. Сильный умер, Анжела! А классный был чувак, веселый такой. В земле мы его хоронить не будем, потому что грехов на его совести слишком много, он торч заначил и не хотел делиться. Похороним-ка мы его в диване, чтобы мать могла часто его навещать, когда будет себе на ночь диван раскладывать. Классный был пацан, мы все скорбим по тебе, Сильный, одноклассники и одноклассницы, твоя первая учительница, Анжела тоже, хотя ей самой херово. Эта сука Наташа, которая тебя придушила, еще за свое ответит, но она была права, ты просто хамло, что не дал ей тогда задвинуться.


Она душит меня все сильнее. Она душит меня все сильнее и сильнее. Она меня сейчас, кроме шуток, насмерть задушит, что я совсем умру. Вся моя жизнь пролетает у меня перед глазами. Такая, какая была. Садик, где я узнал, что самое главное для нас — это мир во всем мире и белые голуби из бумаги для рисования по 3000 злотых за альбом, а потом вдруг по 3500 злотых, принудительный тихий час, описанные трусики, эпидемия кариеса, праздничные утренники, насильное фторирование зубной полости. Потом я вспоминаю начальную школу, злющих училок в блестящих блядских сапогах, раздевалки, сменную обувь и школьный музей, мир, мир, бумажные голуби, порхающие на хлопчатобумажной нитке по всему вестибюлю, первые гомосексуальные контакты в раздевалке физры. Потом пэтэуха, Арлета, девушка моего кореша из нашей группы, я ее поимел на экскурсии в Мальборк, это была моя первая женщина, хотя, вообще-то, у меня возникли проблемы, и даже очень, потому что она была для меня слишком быстрая. Потом были в больших количествах другие, хотя я ни одну из них не любил. Кроме Магды, но между нами все кончено.

— Птичье молоко, идиотка, — хриплый стон вырывается у меня из-под страшного Наташиного нажима. Она мне прямо в лицо пускает с высоты струйку слюны: какое птичье молоко, бля, птичье молоко у тебя ща ушами пойдет, если не скажешь, — говорит она и придавливает мне желудочное содержание коленом.

— Ну, в птичьем молоке товар, — мычу я, и она меня отпускает, спрыгивает с дивана, даже кроссовки эта падаль не сняла, и все пока еще хорошее птичье молоко вываливает на ковровое покрытие, а мне потом собирать. Вслед за молоком на пол падает один малюсенький, последний, пакетик с товаром. Дорожка у нее получается толстая, как дождевой червяк. От этого вида у меня даже сил нету подняться с дивана, в глазах темнеет, и я смотрю на свои ногти. Она себе уже «Здислава Шторма» с кухни принесла, но вдруг задумалась и вдруг делит на три дорожки.

— Ладно, пусть будет по совести, — говорит она. Одна дорожка потолще, вполне упитанная, вторая такая тонкая, что я скорее словлю кайф от растворимого борща, а третьей типа вообще нету.


— А я что, блин, а я что, хуже? — ору я и ощупываю свои повреждения в результате клинической смерти через удушение, до которой меня довели. Наташа тут же поворачивается задом и свою дорожку хлоп в нос, потом кусок моей и кусок Анжелиной, и не успел я сорваться с дивана, она мне уже такую речь толкает: а чё те? Мало? Мало тебе? Если мало, догонись ширяловом.


Однако она тут же смягчается и, шмыгая носом, говорит: ну, иди сюда, иди, тетя тебе поможет. Оп-ля. И стаскивает меня с дивана, на котором меня типа обуяла слабость, хотя скорее всего это из-за систематичности, с которой я в последнее время балуюсь амфой. Ну-у-у, — говорит Наташа, — иди, иди, не бойся, легкая инвестиция в носоглотку, и будешь как новенький. Сильный, прямо из магазина, еще в коробочке, еще с этикеткой. Вот. А ща шморгни носиком. О-о. Ща будет хорошо. Хотя на старость импотенция гарантирована.

Когда она мне уже немного помогла справиться с дорожкой, она оглядывается и говорит: ну и бардак у тебя, Сильный, тут надо пропылесосить, у меня сильное желание как следует пропылесосить весь этот срач, понимаешь, раз и навсегда. Но если я возьму пылесос, то так тебе пропылесосю, что и ковер втяну, и пол втяну, и подвал втяну, все. Весь дом к черту, весь русский сайдинг обрушится. Так что лучше ты мне не давай. Или дай, но в розетку не включай. Уж я тут пропылесосю. А ты, Сильный, не-е-ет, ты не того, давай приводи себя в порядок, такой большой мальчик, а штаны заменструячил, выглядишь как кассир в мясном магазине, мне от одного твоего вида плохо.

Ну, и я снимаю эти штаны, потому что уже вроде получше себя чувствую, картинка проясняется, чай настаивается. У тебя слишком худые ноги, говорит она, потом поднимает с земли ручку, смотрит на нее и говорит: Здислав Шторм, «Производство песка», ты его знаешь?

Я говорю, что не знаю, хотя Анжела, которую сейчас так кошмарно полощет в туалете, вроде бы знает. А Наташа мне, в курсе ли я, что это за чувак? Я говорю, что он типа песок производит. Она спрашивает, нал у него имеется? Я говорю, что, может, да, а может, и нету. Она говорит, что сейчас мы поедем к нему, напомним про мое с ним знакомство или лучше про его знакомство с этой Анжелой, она сделает фокус-покус, и мы снимем с него бабла завались сколько, и тогда День Без Русских будет наш день, гриль, киоски с напитками, все раскупим подчистую, что там есть.

И раз-два, у нее уже все готово, план составлен, я тут только мальчик на побегушках, для действий, не требующих умственного напряжения, посуду там помыть, дверь в сортир, где блюет Анжела, закрыть. Наташа осматривает содержимое шкафов, эту блузку, Сильный, надо выкинуть, не знаю, что на эту тему думает твоя мамаша, но я бы в ней даже в подвал не пошла. Потом на ковровом покрытии она находит Анжелину открытку от подружки из Щецина, ту, что Анжела, сматываясь вчера в спешке подальше от моего гнева, бросила где-то около дивана, и громко, по слогам читает ее. Ну, бля, говорит, это кто ж писал: классно отдыхаю, много гуляю на свежем воздухе, погода хорошая, солнце. Костер. Охренеть можно. Сильный, ты ее знаешь? Богатая, наверное, телка, раз поехала в санаторий лечить свои мозоли, как думаешь, может, мы с нее какие бабки стрясем? Сечешь? Но никакого насилия с кровопролитием. Лучше всего письмо с угрозами. Напишем по профессиональному шаблону. У твоего братана должен где-то быть такой шаблон. Одно письмо, что она скоро погибнет. Второе, что скоро погибнут ее дети. А третье, что она уже труп, уже, считай, в гробу. Если денег не даст. Но, бля, понимаешь, в чем загвоздка? В том, что она из Щецина. Эта мутотень займет у нас кучу времени, а нам сегодня надо подняться, на День Без Кацапов. Иначе мы тут никто, не котируемся. Значит, остается только этот Шторм. Чтоб на деньги опустить. Ему уже не выкрутиться, ему улыбнулось колесо фортуны. И тогда мы, Сильный, мы с тобой, устроим в этом городе такой порядок, что ни кацапы, ни наши оглянуться не успеют, как останутся без капусты. Мы введем тут новый строй, еще сегодня. Всё, у кого что есть, сотовые телефоны, кошельки, ключи от квартиры, сигнализацию от машины, все сложить посреди площади.

Тут она меня достала. Обе они достали. Нюхают мою амфу, устраивают бардак. Они меня просто гнобят. Одна блюет, вторая мне зубы заговаривает, и я спрашиваю, это что, двухчленный союз психического истребления Анджея Червяковского? Они друг дружки стоят, им бы пожениться и конец туфте, женско-женский коллектив, дети войны, фирма, специализирующаяся по амфе и панадолу, каменная блевотина, Наташа занялась бы вымогательством, Анжела день-деньской вышивала черные салфетки. А номер моей мобилы пусть забудут.

— Наташа, а теперь заткнись, я хочу предложить тебе кое-что на выгодных, блин, условиях, — говорю я весь на взводе. — Слушай сюда. Хочешь, я продам тебе Анжелу? В натуре. Хочешь, она будет твоей рабыней? Она хорошая. Общительная. Стихи умеет читать. Тебе с ней будет хорошо. Она тебе попку подтирать будет, еду пережевывать, а если попросишь, может тебе выблевать что только захочешь. Камень. Амфу в пакетике. Кислоту. Курево. Что только закажешь. Познакомит тебя со Здиславом Штормом. Будет за тебя твою печать шлепать. Будет твоей секретаршей.

Наташа перестала мечтать, смотрит на меня как на идиота. Иди ты в жопу, говорит. Тебе уже совсем крышу снесло. Хрен тебе с маком, я в такие игры не играюсь. И ты меня в свои махинации не впутывай. Товар-то левый. Я тебе не дура, что к чему, разбираюсь. Торговля живым трупом — это торговля живым трупом. Да и на кой она мне? С баблом напряг, а тут и жрачка, и прививки, и на прогулку своди, ты меня что, за идиотку держишь, на хер мне все это. Ты ее себе сюда привел неизвестно откуда, из пекла, небось, вытащил, ты и занимайся, а меня своими проблемами не парь. Хотя я тебе вот чё скажу. С этого, может, и был бы какой прайс, но сначала надо перебазарить с Варгасом. Он, может, чего и придумает, хотя больно уж большой геморрой с ее переброской на Запад и так далее.


— Как хочешь, — говорю я Наташе и иду в сортир, потому что все-таки я уже типа привык к Анжеле, к тому, что она оказалась живая и все еще живет, и я уже не могу себе представить, что она, к примеру, умерла. Поэтому я иду в туалет. Анжела жива. В традиционной позе висит через край унитаза и возвращает ему свои внутренности. После вчерашнего там немного должно остаться. С виду органического происхождения, белое, в унитазе плавает только один отдельно взятый камешек, и я узнаю в нем гальку с дорожки к нашему дому. Остальное не знаю что. Известь для побелки, школьный мел, краска, которой она хлебнула, когда работяги зазевались.

— Ну что, все пучком? — спрашиваю я ее и пинаю ногой. Она жива. Смотрит на меня взглядом обшмаленной над газовой плитой курицы. А я ей говорю дальше: знаешь что, Анжел ка? Это у тебя всегда так? Ну, рвота эта? Потому что я не знаю, ты в курсе или нет. Но это может плохо кончиться. Ты себе как ни в чем не бывало спокойно блюешь, и вдруг оказывается, что ты выблевала собственный желудок. Или, например, вывернулась наизнанку. Или тебе это в кайф?

Анжела вытирает рот и смотрит на меня так, что я начинаю подозревать, уж не было ли еще хуже и она вытошнила свой позвоночник вместе с мозгами. После чего она окончательно закрывает глаза. Я беру ее под мышки. Потому что может вернуться Изабелла, захочет пописать и споткнется об Анжелу, и сразу начнется вой и скрежет зубовный, что в доме опять беспорядок. Я зову Наташу. Наташа берет ее за ноги. Отнесем ее в комнату твоего братана, в вытрезвитель, решает она. Ну, несем. Ложим на кровать. Наташа поднимает Анжеле руку. Рука опадает. Наташа садится ей со всего маху на живот. Тут сразу же какое-то бульканье, и я кричу: осторожно, блин, но, к счастью, это только белый пузырь вылетает у Анжелы изо рта и сразу же лопается.

— Я не знаю, где ты ее, Сильный, взял, но одно для меня ясно как день. Это испорченный экземпляр, с изъяном, — говорит Наташа. — Даже на Запад ее не возьмут, разве что на запчасти. Но все равно внутренности попорчены, придется вырезать, так что навару никакого.

Тут меня начинает трясти от злости.

— Она что, совсем двинулась? — кричу я, потому как все это меня уже добило до ручки, до полной утраты психического равновесия. — Совсем охренела? Или обязательно хочет мне подосрать? Ментов наслать на флэт? Да эта хата бывает так набита амфой, что трещит по швам. Вся сплошь ведь оштукатурена амфой. А эта идиотка устраивает тут себе сеансы самоубийства, или она думает, что время и место подходящее и компьютер можно запросто отключить, добро пожаловать в наш приют для самоубийц, комната отдыха для покойников, нашла себе эвтаназию по дешевке, она должна наконец подумать всерьез, блин, и просечь фишку, что ее в этот дом пускают, но только при условии, что она живая, а если у нее руки чешутся руки на себя наложить, пусть ищет себе другое место. За калиткой и ни на миллиметр ближе.

Пока я бьюсь в этой истерике, Наташа со скучающим лицом ставит на Анжеле научные опыты. Немного морщась, заглядывает ей в рот, щупает зубы, из-за этого ей потом приходится вытирать руку о штаны, роется у нее в карманах, в сумочке и вытаскивает какие-то бумажки, письма, открытки.

— Слышь-ка, успокойся, не все потеряно, мы на ней еще бабла шибанем, вот увидишь, — говорит она мне. Одна из бумажек — ксерокс диплома из туристического лагеря в Бещадах за второе место в беге по спортивному ориентированию. Его Наташа сразу же рвет, а обрывки засовывает Анжеле в карман и говорит: когда эта мокрая курица проснется, подумает, что взбесилась и в бешенстве сама его порвала. Потом берет два засморканных гигиенических платка, вытирает ими с Анжелы пыль и тот белый яд вокруг рта и тоже засовывает в карман. Под конец попадается совсем крупный глюк, письма какие-то. Я думаю, нет, все-таки эта Анжела идиотка: чтобы сначала носить неотправленные письма в сумочке, а потом схлопотать летальный исход в присутствии Наташи, ну, блин, полное отсутствие инстинкта самосохранения, вообще.

Но чему быть, того не миновать. Дело сделано, Наташа разрывает зубами конверты и идет в салон, я тащусь за ней, сажусь на диван и заглядываю через плечо. Наташа вслух, по слогам читает первое письмо. Там написано так. Уважаемые господа, дорогая дирекция. Громко и решительно я заявляю свой голос протеста и возмущения против того, чтобы в Польше были зоопарки и цирки. Я громко и решительно требую освободить находящихся там животных и выдворить их к себе на родину. Я громко и решительно требую освободить несовершеннолетних детей от обязанности посещать в рамках школьных и прочих воскресных экскурсий эти места казни, жестокости и безвинного страдания братьев наших меньших. Мой жизненный девиз: если хочешь, чтобы твой ребенок увидел боль, пойди с ним в цирк. Я учусь на третьем курсе экономического лицея. Мое хобби — это, кроме всего прочего, животные и звери. Вместе с друзьями я организовала общество экологической пропаганды животных, председателем которого являюсь. Мы не угрожаем, но предупреждаем. С уважением, ученица третьего курса экономического лицея номер два Анжелика Кош, семнадцать лет.

— У нее фамилия Кош? — спрашивает Наташа, глядя с недоверием. Потом берет с пола ручку и своим безграмотным почерком приписывает так: пэ эс. И вааще можете нам отсосать. Больше писать мне некогда, я спешу в ад. Чао какао, смерть предателям.

После чего, ехидно хихикая, заклеивает конверт вынутым изо рта куском жвачки. Потом еще два письма. Точно такие же, только через копирку, среди них одно — жене президента Иоланте Квасневской, а второе — зоопарку в Островце Свентокшиском. На первом Наташа дописывает: пэ эс. В случае дальнейшей организации концентрационных лагерей в целях привлечения немецких туристов мой приятель Сильный убьет тебя, твоего мужа и детей. До скорой встречи в аду. А на втором то же самое, чтоб отсосали. Потом она возвращается в комнату моего братана, а я за ней. Анжела типа слегка очухалась, и я какое-то время даже переживаю, что она слышала через стенку, как мы с Наташей читали ее корреспонденцию. Однако Наташа видит в этом ноль проблем. Анжела, повернись-ка на минутку лицом к стене, а? — говорит она, и, когда Анжела бесчувственно смотрит на нее и бесчувственно поворачивается, Наташа опять засовывает письма назад в ее сумочку.

— А что, у меня там что-то есть? — пугается Анжела слабым голосом.

— Ага, — говорит Наташа на полном серьезе, — комар сел тебе на жопу и хотел укусить, но я прихлопнула гада. Теперь можешь не бояться.

— Спасибо, — вяло, как мертвая вяленая рыба, улыбается Анжела. — А какую музыку ты слушаешь?

— Да всякую помаленьку, — отвечает Наташа, глядя типа свысока, и я начинаю бояться, что у нее кукушка съехала и она сейчас возьмет колонку от музыкального центра и съездит Анжеле прямо в табло.

— А какую больше, грустную или веселую? — настаивает Анжела, не чувствуя опасности.

— Может, такую, а может, и другую, — говорит Наташа, а я боюсь, что она собирает слюну, чтоб умыть Анжелу. — Разную. Медленную, но иногда быструю тоже.

— А из быстрой тебе какая нравится? — интересуется Анжела, подпираясь локтем, но тут из нее раздается кашель, скрип, и она выплевывает в воздух нехилую белую тучу пыли или пудры.

— Разную, но в основном я больше всего люблю клипы, — отвечает ей Наташа. — Но меня не заводит, когда поют какие-то блядские лесбиянки, которые, если их прямо сейчас хоть кто-нибудь не трахнет, просто обоссутся. Мне больше нравится, когда мужики поют. Например, хип-хоп, английские песенки о том, что вокруг террор и мы живем тут как в гетто, вот.

— Я тоже про это люблю, — говорит Анжела. — А какие ты читаешь книжки? — И тут же добавляет: — Или журналы?

Наташа отвечает: ой, долго рассказывать. Да всё понемногу. Программу телепередач. Рекламные щиты. Иногда комиксы. Про приключения опять же. Конан Истребитель. Конан Варвар. Конан один в большом городе. Эту серию я когда-то всю прочитала. Плакаты тоже люблю читать. Анекдоты. Раздел юмора. Программы.

— Класс, — говорит Анжела, — прямо точно как я. А худеть ты любишь?

Тут Наташу типа осеняет, она на минуту впадает в столбняк, а потом вдруг так резко наклоняется над Анжелой, что та перестает мочь нормально дышать и фиолетовые тени с глаз Наташи сыплются ей прямо под веки. Не знаю, что мне теперь делать, чтобы не обидеть Наташу, которая чувствует себя в моем доме свободно, и, может, это она просто хочет с Анжелой пообщаться поближе.

— Кто тебе, бля, платит? — говорит Наташа прямо в рот Анжеле. — Отвечай, сволочь. Ну. Раз-два.

— За что платит? — плаксивым от удивления голосом говорит Анжела, она очень удивлена и хочет типа прояснить ситуацию.

— За информацию, бля, обо мне, — говорит ей прямо в рот Наташа.

— За какую информацию? — шепчет Анжела.

— Я тебя не спрашиваю про информацию, я тебя спрашиваю кто? Слушай, бля, вопросы. Соврешь, убью. Кто тебе платит? Москва?

— Не грохни ее ненароком, о’кей? — спокойно говорю я Наташе.

— А ты, Сильный, иди лучше подрочи, — говорит она мне, встает и идет ко мне с таким выражением, что я делаю шаг назад, потому что боюсь эту суровую и резкую герлу. — Что, Сильный? Может, ты не против, что твоя мурена мне устраивает допрос, я ща повернусь к ней назад, а она уже вытащила фонарик и мне по глазам светит? Мы тут лясы, бля, точим, погода, бля, безоблачная с прояснениями, художественная культура и литература, а она тем временем звонит на мобилу Здиславу Шторму и все передает русской разведке, каждое мое слово плюс еще от себя кое-что добавит, личные, бля, впечатления? А? Кто за этим стоит? Говори. Левый? Варгас?

Загрузка...