ЭССЕ, ЗАМЕТКИ

РИМСКИЙ МИР

Если честно, надежды было мало. Разве можно примирить непримиримых? Гонимого с гонителем? Разве может ближний простить ближнего своего? И неужели враг способен понять врага своего? Если бы мы выполняли хоть одну из заповедей Христовых?!

Но когда человек встречается с человеком, они протягивают друг другу руки. Произносят слова. И я не верю, что мысль изреченная есть ложь.

Дни работы римской конференции «Национальные вопросы в СССР: обновление или гражданская война?» в зале заседаний итальянского парламента были днями размышлений о том, как найти компромисс, как общими усилиями спасти Россию и примирить русских между собой и со всеми ближними и дальними братьями. Высокие и, хочется верить, откровенные слова произносили далеко не рядовые наши сограждане и соплеменники. В римском вече в той или иной мере участвовали виднейшие деятели культуры нашей страны, русского зарубежья, Италии: Владимир Максимов и Чингиз Айтматов, Василь Быков и Мстислав Ростропович. Леонид Плющ и Дмитрий Лихачев, Наталья Горбаневская и Григорий Бакланов, Эдуард Лозанский и Владимир Солоухин, Витторио Страда и Александр Блох, Иосиф Бродский и Сергей Залыгин, Владимир Буковский и Виктор Астафьев, Нарек Хальтер и Паоло Унтари. Михаил Шемякин и Игорь Виноградов, Андрей Дементьев, Владислав Фро-нин, Александр Афанасьев, Юлиу Эдлис, Евгений Аверин, Игорь Золотусский, Анатолий Стреляный…

Устраивали, финансировали встречу газета «Комсомольская правда», журналы. «Юность» и «Континент», независимый университет Вашингтон — Париж — Москва, Хельсинкский комитет Италии, культурный центр «Рабочий мир» (Италия). Конференцию приветствовали: Президент СССР, президент Итальянской Республики, министр иностранных дел Итальянской Республики, мэр города Рима, ПЕН-клуб.

Поначалу мне думалось, что разговор пойдет только в русле каких-то одной-двух проблем, но на пришедших гостей, журналистов обрушился шквал самых разнообразных, порой взаимоисключающих друг друга тем, предложений, полемических выпадов: каждый оратор по-своему видел мир. Но каждый, о чем бы он ни говорил, горячо желал компромисса и согласия. И это было тем, что вселяло надежду.

И еще: участники римского форума считали, что у них нет никаких исключительных оснований присваивать себе звания патриотов своего отечества. Такое отношение к понятию патриотизма стало одной из объединяющих платформ в выступлениях и докладах и, думаю, явилось причиной успеха конференции.

Перед лицом угрозы обострения конфликтов, сознавая необходимость преодолеть и поправить те исторические ошибки и те насильственные действия, которые лежат у истоков нынешнего Союза (на самом деле более чем когда-либо разъединенного и раздираемого ненавистью, взрывами нетерпимости и сепаратизмом), группа советских и зарубежных интеллигентов решила встретиться и начать диалог о путях обновления, которые были бы не только политическими и институциональными, но также культурными и моральными.

Видные представители культуры, литературы, политики и журнализма (среди них десять редакторов ведущих советских печатных органов, охватывающих без малого 60 миллионов читателей), русские интеллектуалы из эмиграции и западные интеллектуалы обсуждали в беседах за «круглым столом» и в многочисленных сопутствующих встречах проблемы спасения и выживания.

Конференция представляла поистине беспрецедентное событие европейского масштаба благодаря количеству и уровню участников, разнообразию представленных позиций.

Вот лишь беглые заметки на полях моего журналистского блокнота.

Активным участником римских встреч был Леонид Плющ. Он довольно долго верил в коммунизм. Вчерашний диссидент, отсидевший срок, приехав на Запад. он объявил себя марксистом. Объявил честно, мужественно. Но как только Леонид пообщался с французскими коммунистами, он окончательно разочаровался в марксизме и понял, что во многом глубоко заблуждался.

На встрече украинец Плющ повел разговор о национальных проблемах. Плющ сомневался, есть ли смысл вообще сохранять какую-либо федерацию, конфедерацию или союз? Удержание силой, в узде только затягивает агонию, делает политические разводы более мучительными. Вот и Александр Солженицын, считает Плющ, недостаточно последователен: он за сохранение формы какого-то российского союза. Но при этом по отношению к украинцам допускает оскорбительные выпады. И с отношением Солженицына к сепаратизму Плющ решительно не согласен. Никто не «распалял» сепаратизма, считает он, сепаратизм распаляла сама история. И призывы к единению и сохранению Союза — это добрые намерения, но только вот легко ли их сегодня реализовать. А впереди, считал оратор, может случиться самое страшное — гражданская война. И сейчас, когда упущено время, сегодня главное в деле, а не в идеях, какими бы красивыми эпитетами они ни обкладывались: русская идея, украинская идея, западная идея. Сегодня главное — остановить страну, народы от сползания к братоубийственной гражданской войне.

Главная цель римской встречи — попытка примирения враждующих, противостоящих сил — консерваторов и демократов, левых и правых. Слишком тяжко положение Отечества, слишком чревата наша жизнь новой гражданской войной. Но чтобы добиться мира в дне сегодняшнем, надо примирить с настоящим и наше прошлое. Разве многие из нас еще и сегодня не сомневаются, что и впрямь надо было белым бить красных, а красным откликаться таким же кровавым террором? Разве неважно сейчас понять общую причину наших национальных несчастий, прийти к мысли, что гражданская война была общим бедствием вне зависимости от того, на чьей стороне было больше «правды». Символом такого примирения в истории мог бы стать общий памятник жертвам гражданской войны, такой, какой, к примеру, воздвиг Франко в Испании, в Долине павших.

Заключительный документ встречи — «Римское обращение» — рождался, можно сказать, в муках. Заготовку привез из Парижа Владимир Максимов, но она показалась излишне резкой, напористой, поэтому было решено ца основе этого отправного варианта создать новый. Участники встречи обкатывали каждую фразу, взвешивали каждую мысль. Любой мог дополнить текст воззвания. уточнить, предложить что-то свое. Говорили взволнованно, жарко, но конкретно. Дело доходило до резких противостояний и споров. Лично у меня, к примеру, вызвала сомнение фраза в самом начале документа, где говорилось о том, что «заканчивается существование одной из величайших империй в истории человечества». Как это так, думал я, «величайшая империя»? Ведь понятие это воспринимается явно в положительном контексте, а значит, и как бы образцово. Если так, зачем же желать разрушения этой самой замечательной империи? По-моему, здесь более подходящими были бы такие сравнения, как «одна из жесточайших империй», на худой конец, «одна из последних империй».

Меня удивило, что никто не заметил этого явно торчащего, как сломанная кость, противоречия. Обсуждение текста обращения ушло дальше, а я все не решался поднять руку и попросить слова. Оно почти заканчивалось, когда на сцену вышел Владимир Крупин и слово в слово высказал свои сомнения по этому же поводу. Из зала стали предлагать свои варианты — «жесточайшая», «кровавая». Но я так и не понял, приняла ли редакционная коллегия замечание Крупина, до тех пор. пока в «Комсомольской правде» не прочел, я бы сказал, немного усеченный и резко изменившийся в сторон) смягчения формулировок вариант максимовского воззвания. «Величайшая империя» в тексте почему-то осталась.

«Посол Союза Советских Социалистических Республик в Итальянской Республике Анатолий Адамишин приглашает…» Я обрадовался этому визиту. Бокал вина, непринужденная обстановка сближают людей. Можно скорее выяснить позицию, прийти к общему знаменателю, разобраться в сложном и запутанном. Но я обрадовался еще и потому, что знал: внутренний интерьер нашего посольства увешан замечательными полотнами русских мастеров живописи. Хотелось узнать, как они там оказались.

1914 год. В особняке посла Его Императорского Величества в Риме — вернисаж картин русских художников. Начинается война, и устроителям выставки не до искусства. Так и остаются на стенах посольского здания прекрасные образцы отечественной живописи.

Посол Анатолий Адамишин встречает гостей, каждому пожимает руку. Уверен, что он не знает всех в лицо, хотя почти все его гости знаменитости. Он не знает, кто есть кто, а в его доме сейчас не только паспортные советские люди, но и вчерашние «враги режима» — диссиденты, те, с которыми он, работая в МИДе, был уж точно по разные стороны баррикад. Все смешалось в доме Адами-шина. Недаром шедший впереди Владимир Максимов, пропуская меня вперед, заметил нечто вроде того, что «скорее я здесь хозяин, а он гость».

Хотя на самом деле я прилетел в Рим как корреспондент «Родины» по приглашению Владимира Максимова и организаций, причастных к проведению конференции.

После аперитива в одной из групп, рассматривавших картины, возник нешуточный спор: «Какой русский город изображен на этом полотне?» Не сойдясь во мнениях, послали за Владимиром Солоухиным. Он и впрямь рассудил. В другом пятачке в окружении большой группы посольских работников было шумное «примирение» Виктора Астафьева и Владимира Максимова. Быть может, именно этот момент был одним из самых сокровенных во исполнение задач и замыслов римской встречи. Правда, два известнейших писателя, собственно, не враждовали, но пролетал между ними какой-то холодок, вроде бы не обязаны были ничем друг другу, но именно тут, в Риме, в советском посольстве, они как бы заново породнились.

В конференц-зале я сидел рядом с Семеном Мирским, сотрудником парижского отделения радио «Свобода». Еще недавно, годика три назад, такое было бы трудно представить: советский журналист — и представитель самой «злобной» антисоветской организации, каковой и считалась до недавних пор радиостанция «Свобода», о чем мы могли тогда говорить? А здесь, в зале итальянского парламента, мы внимали речам представителей самых полярных слоев русской советской и русской зарубежной интеллигенции и согласно кивали головами, Даже тогда, когда нам прямо в зале заседания сообщили как экстренную новость, что Президент СССР Михаил Горбачев удостоен Нобелевской премии мира. Мы-то с Мирским приветствовали это сообщение, понимая, как велики заслуги лидера Советского Союза в деле перестройки советского общества и страны. Да, конечно, как и любой человек, Горбачев не икона, не святой, он тоже временами «ломает» дрова, но имя его в целом достойно истории и такой значимой награды, как премия имени Нобеля. А зал был взбудоражен сообщением. И сразу же участники конференции стали комментировать новость, и некоторые приняли ее в штыки: «Горбачев — кровавый палач Грузии». «Горбачев допустил Сумгаит, Баку, разве он герой, разве достоин награды?!» Слышать это было обидно, но мы не старались особенно переубеждать ораторов — вольному воля. История все расставит по местам.

Впрочем, Владимир Максимов достойно и в меру резонно оценил факт присуждения М. Горбачеву престижной награды: ею отмечены огромные заслуги советского Президента в деле стабилизации международной обстановки, от которой Запад (как, конечно, и СССР) многое приобрел.

Для меня, журналиста, римская конференция была вдвойне интересна. Со мной рядом находились «столпы» диссидентского движения: Наталья Горбаневская, Владимир Буковский, Леонид Плющ, Эдуард Лозанский… И уж кажется, бери у них интервью, расспрашивай… А мне казалось все мало. Вот я и выискивал в Риме и других осевших в разные годы русских людей.

Виделся с князем Никитой Романовым (он, правда, прибыл в Рим ненадолго — из Америки), общался с красавицей Еленой Щаповой (ныне графиней де Карли), поэтессой, прозаиком, автором нашумевшей на Западе книги мемуаров «Это я, Елена…». Она покинула родину в конце 70-х годов вместе со своим тогдашним мужем Э. Лимоновым. В холле гостиницы Санта-Клара я беседовал с сотрудником радио Ватикана Евгением Вагиным о его судьбе. Судьбе, во многом обычной для диссидента, но во многом и отличной от жизненных стежек-дорожек других его соотечественников. Он тоже приходил к нам в зал заседаний итальянского парламента, общался с русскими, участвовал в полемике.

«Эта римская встреча, — поделился он со мною, — все, что происходит сейчас в России, так для меня неожиданно, почти невероятно. Я, к примеру, не могу понять, как это так: книги, которые еще недавно хранились в спецхранах и в архивах КГБ, сейчас не только свободно выдаются на руки, читаются, но и издаются советскими издательствами. Тот же Бердяев, Франк, список огромен. Ведь мы за чтение этих книг страдали, многие отбыли срок в лагерях и тюрьмах. И теперь, когда я вспоминаю о пережитом, мне кажется, что я нахожусь очень-очень далеко, в прошлом…»

А путь Евгения Вагина к тому далекому прошлому был долгим и нелегким. Путь из советского детства, советской школы в советский университет. Путь в диссиденты. Как это произошло? Нет, он не был сталинистом, но он был типичным продуктом советской школы, да еще и золотым медалистом. Казалось, все дороги перед Евгением были распахнуты. Без труда он стал студентом, и первые два года учебы, совпавшие с XX съездом партии, стали для него решающими. Как будто повязка спала с глаз. И события в Венгрии были для него венгерской народной революцией. Но главным для Евгения Вагина уже в то время было начавшееся духовное пробуждение. Сильное впечатление на молодых людей, окружающих Вагина, оказало прочтение «Писем из Русского музея» В. Солоухина. Группа энтузиастов создает проект христианской реконструкции России. По тем временам, как считали молодые реформаторы, проект был гораздо важнее многих утопических социальных программ 60-х годов. Это была идея национально-религиозного возрождения своей родины. Во главе движения стоял Игорь Огурцов, по своей направленности оно было либеральным, построенным на образцах европейской демократии. Идеи национального возрождения не имели никакой шовинистической ограниченности или сугубой замкнутости на русском имперском прошлом.

«Я, правда, считал себя «революционером» русского монархизма, — говорит Вагин, — но это был мой путь. Наша организация называлась «Русский сон», просуществовала она три года. Естественно, подпольно. Но конец был классическим: провокатор, обыски, аресты… Всех, как цыплят, взяли в одну ночь. Как это все грустно, банально и… понятно. Два судебных процесса… Нас, четверых руководителей, судили ни много ни мало за подготовку заговора с целью свержения власти, остальных, человек двадцать, по 70-й и 72-й статьям — антисоветская агитация и пропаганда. Огурцов отсидел от звонка до звонка двадцать лет.

Лагерный период стал для всех нас самым решающим в окончательном духовном становлении. Не в смысле идей, не в политическом смысле, а именно в приближении к Богу. Если уж говорить высоким слогом, это был путь возвращения к истокам…»

После приезда в Ленинград Евгений Вагин работал кочегаром, грузчиком, прошел многое из того, что прошли и его друзья. С его биографией, а это было в 1976 году, возможности для выезда за границу с женой и дочкой были довольно легкими. От таких освобождались с легкостью.

Сегодня Е. Вагин работает старшим редактором на радио Ватикана, материалы, им подготовленные, мы слышим на русском языке. Программы, жалуется он, довольно сухие, новости, культура, никакой инициативы, но времени уходит много. Намеревается уйти с этой работы. Куда? Он уже преподавал в университетах, знает литературу, историю религии, сотрудник журнала «Вече». Без работы не останется.

На прощание он подарил мне только что вышедший выпуск независимого русского альманаха «Вече». В самолете я успел перелистать журнал. Читал я его и раньше. Не все, и, быть может, далеко не все, могу принять я в этом журнале. Во всяком случае, его антисемитизм. Я хочу лишь верить в искренние устремления его авторов к открытому диалогу со всеми, кто думает о будущем России. Я тоже верю, что Россия БУДЕТ.


Одну из дискуссий, разгоревшуюся в конференц-зале культурного центра Мондоперайо, можно назвать так: «Была ли Россия под наркозом?» Начал ее писатель Владимир Солоухин, заявивший, что долгие годы Россия находилась под наркозом сталинизма, что народ молчал и покорно сносил унижения. Именно отсюда или, точнее, в этом видит писатель корень многих наших нынешних бед. Владимир Алексеевич говорил горячо, конкретно, обстоятельно и, главное, как мне показалось, убедительно. Но сразу же он нашел резкого оппонента в лице академика Лихачева.

— Я утверждаю, — возразил Дмитрий Сергеевич, — как человек, которому 84 года, что не было в России никакого наркоза ни в 1917-м, ни 1928 году, ни позднее. Подтверждением этому — крестьянские восстания, лагерные бунты. Народ сопротивлялся террору, как мог. Нет, ни русский, ни советский народ не был народом рабов и не испытывал никакого наркоза. Время такое выпало». Я сам хорошо помню, как на Соловки в полном обмундировании, только без оружия доставили Полтавскую кавалерийскую курсантскую школу. Будущих офицеров всех арестовали и судили за то, что они отказались стрелять в восставших полтавских крестьян. Этот исторический факт делает честь украинскому народу. И анекдоты, бытовавшие в народе, были гласом народа, своеобразным протестом, насмешкой. Сопротивлялась и печать. Скажем, вопрос об авторстве «Тихого Дона» в 1928 году стоял не менее остро, чем сейчас. Так что я утверждаю: наркоза не было, а был террор против народа.

Игорь Золотусский, писатель, литературный критик, поддержал точку зрения Д. Лихачева и заявил, что лично он ни под каким наркозом не был, потому что его отец, вернувшийся из лагеря в 1956 году, объяснил ему, в какой стране мы живем.

— Я уверен, — продолжал И. Золотусский, — что под наркозом не были и те, кто воевал на фронте, к примеру присутствующие на конференции Виктор Астафьев и Василь Быков. Именно они к тому же были теми воспитателями, которые помогли нашему поколению очнуться и прозреть.

Владимир Алексеевич снова ринулся в бой:

— Я не имею в виду отдельных людей, к примеру моего однокурсника Григория Бакланова, которые понимали, что происходит. Правильно прозревали и те, кто сидел в лагерях. Я имею в виду всю страну целиком. Как же не было наркоза? А первомайские демонстрации? А 7 ноября с красными флагами, всеобщим поклонением Ленину? А тысячи памятников вождю по всей стране? Всеобщее поклонение Сталину, слезы на его похоронах, я их видел сам, я видел, как люди рыдали. Что же это такое, как это все назвать? Разве это не всеобщий массовый наркоз, от которого мы только что проснулись?! Утверждаю: вся страна находилась под чудовищным общим наркозом!

Зал вибрировал, наливался как сочувствием к тезису В. Солоухина, так и резким неприятием его. Несколько человек сразу подняли руки, прося слова. Дмитрий Сергеевич, молча слушавший выступление Солоухина, пытался возразить новыми доводами. Разгоряченный возникшей полемикой, Владимир Алексеевич в сердцах бросил:

— Да как же так. Дмитрий Сергеевич, вы. ученый человек, начали свое выступление с фразы «советский народ». Эти слова показывают, что вы и сами были под наркозом, потому что советского народа, как такового, не существовало, как нет его и сейчас. Нынешняя наша многонациональная рознь прекрасно это доказывает.

Спор продолжался долго…

В древности существовало понятие «Римский мир», что означало мир под властью Рима. Так называлась система распространения Древним Римом своего владычества, своего влияния на завоеванные страны при помощи договоров, соглашений. Все, что касается понятия «завоеванное владычество», нам не подходит, но если иметь в виду символическое значение понятия «Римский мир» и миротворческую акцию конференции, то мне видится высокий смысл формулы «Римский мир». Пусть отныне между всеми, кто разделен границами, взглядами, позициями, уровнем жизни, социальным и идеологическим различиями, кто способен на диалог, на духовное 'примирение, объединяются под «Римским миром». Как оказалось, все проблемы можно решать по-человечески, без крови, с надеждой глядя в завтрашний день. Во имя спасения жизни, цивилизации, будущего…

Ноябрь 1990 г.

ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ ЖУРНАЛА «КОНТИНЕНТ»

История журнала «Континент» намертво связана с судьбой писателя Владимира Максимова. В 1973 году он вынужден был покинуть родину, как казалось тогда, навсегда. А в 1974 году на прилавках магазинов русской книги многих стран мира появился в продаже карманного формата объемистый томик. Александр Солженицын так обосновал в своем приветствии цели и задачи парижского издания: «Появление нового журнала «Континент» вызывает и новые надежды. С тех пор как в СССР были в зародыше удавлены попытки выпускать самиздатские журналы, никак не подчиненные и не согласованные с официальной идеологией, и был разгромлен единственный честный и глубокий журнал «Новый мир», русская интеллигенция в первый раз пытается объединить свои мысли и произведения, пренебрегая волею лиц и своей разделенностью государственными границами. Не лучшая форма и не лучшая территория для появления свободного русского журнала, куда б на сердце было светлей, если бы и все авторы, и само издательство располагались на коренной русской территории. Но по нынешним условиям, очевидно, это невозможно…»

Первый же номер журнала собрал первоклассных авторов: Александр Солженицын, Эжен Ионеско, Андрей Сахаров, Иосиф Бродский, Владимир Корнилов, Странник (архиепископ Сан-Францисский и Североамериканский), Абрам Терц (А. Синявский), Игорь Голомшток, Милован Джилас (крупнейший югославский политик и ученый), Зинаида Шаховская, Карл Густав-Штрем (немецкий публицист).

Журнал задумывался как инструмент сопротивления тоталитарной системе и идеологии. Его издание было моральным долгом перед страной, которую оставили многие талантливые люди. Именно «пафос» сопротивления советской системе, проповедовавшийся журналом с самого его возникновения, и помог объединить многих, казалось бы, взаимоисключающих людей. Поначалу в журнале сотрудничал Александр Солженицын. В первых номерах был активен Андрей Синявский и Мария Розанова. Потом они отошли от работы.

Всех привлекло название журнала, емкость этого слова. Его авторы как бы говорили от имени целого континента культуры стран Восточной Европы, огромного континента, где господствовал тоталитаризм со своим архипелагом жестокости и насилия. Наконец, журнал стремился создать вокруг себя объединенный континент всех сил антитоталитаризма в духовной борьбе за свободу и достоинство Человека. Журнал напоминал о том, что никакая высокая цель никаким насилием не способна уничтожить свободу Личности. Своими публикациями он будоражил всех, кто пытался спрятаться в логово кустарной идеологии или в обманчивую частную жизнь, вместо того чтобы честно разобраться в действительности. Как считает Наум Коржавин, «Континент» противостоит всем попыткам превратить Россию и русский народ в козлов отпущения за грехи всей нашей цивилизации, попыткам, не только обидным и несправедливым, но и опасным, ибо внушают всем остальным, что они ни при чем и в безопасности.

«Континент» не только идет нога в ногу с событиями, но и нередко опережает их, как бы предостерегая, настораживая. Характерен в этом смысле такой пример: в 50-м номере журнала за 1986 год был напечатан материал «Внимание: опасность», полученный по каналам самиздата. Это была стенограмма выступления Д. Васильева — одного из лидеров общества «Память». В публикации практически впервые возникла фамилия Васильева. Журнал мгновенно отреагировал на опасность зарождения экстремистской организации. И только спустя два-три года о «Памяти» всерьез заговорили в советской прессе.

«Континент» быстро включился не только в текущий литературный процесс, но и в горячую общественную полемику. Полагаю, мало кто знает, что еще в первом номере была напечатана статья Андрея Синявского «Литературный процесс в России», пассаж из которой вызвал не так давно бурю откликов и споров в нашей печати. Между прочим, статья эта до сих пор не перепечатана у нас полностью. Приведу тот самый абзац, в котором писатель, рассуждая о третьей эмиграции, говорит: «Сейчас на повестке дня третья эмиграция, третья за время советской власти, за пятьдесят семь лет. Пока что ее подавляющую часть составляют евреи, которых более или менее выпускают. Но если бы выпускали всех, еще не известно, кто бы перевесил — литовцы, латыши, русские или украинцы… Хорошо, что выпускают евреев — хоть евреев. И это не просто переселение народа на свою историческую родину, а прежде всего и главным образом — бегство из России. Значит, пришлось солоно. Значит, допекли. Кое-кто сходит с ума, вырвавшись на волю. Кто-то бедствует, ищет, к чему бы русскому приткнуться в этом раздольном, безвоздушном, чужеземном море. Но все бегут и бегут. Россия-Мать, Россия-Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное на помойку с позором — дитя!..» Простите за длинное цитирование, но, именно познакомившись с этим отрывком из работы Синявского, мне кажется, что даже в пылу обиды, в состоянии эмоционального потрясения у автора не было намерения оскорблять русских, Россию.

В одном из своих многочисленных интервью в Советском Союзе Владимир Максимов, отвечая на вопрос журналиста: «Испытывал ли «Континент» когда-либо откуда-либо идеологическое давление?», ответил: «Я очень этого опасался все 16 лет нашего существования. Но никогда со стороны дома Шпрингера — издателя журнала, а уж от самого Шпрингера тем более не испытывал».

Сейчас журнал на распутье: каким ему быть, куда идти и с кем? Может быть, отдать молодежи, новой литературе? А содержание произведений молодых и неизвестных авторов вставить в оправу сложившейся структуры журнала? А может быть, уже и не нужен «Континент»? И надо ли делить русскую литературу на «ту» и «нашу»?

Вопросов много. Но журнал продолжает выходить. С той только разницей, причем принципиальной, что набирается он теперь в Москве. «Континент», словно выполняя давнее стремление, возвращается, говоря словами Солженицына, «на коренную русскую территорию». Можно сказать, что это его второе рождение…

Еще вчера журнал считался самым антикоммунистическим на Западе. Сегодня риск выпуска (и материальный и идеологический) взял на себя киноиздательский консорциум «Аверс». Печатается журнал тиражом сто тысяч экземпляров. Иной читатель, уверен, заметит: у нас и миллионные тиражи не редкость. Все верно, но стоит учесть, что прежний тираж «Континента» равнялся трем тысячам.

Создана и московская редколлегия журнала. В нее вошли Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Юлиу Эдлис, Игорь Виноградов. С радостью принял я предложение подготовить к печати двенадцатитомное «Избранное» «Континента». Первый выпуск — том прозы «Жертвоприношение», в который вошли произведения наших «западных» прозаиков: Аксенова, Войновича, Довлатова, отрывки из мемуаров Галины Вишневской, публицистика Иосифа Бродского, сатирические новеллы Юза Алешковского, киносценарии Андрея Тарковского, — готовится к изданию.

Декабрь 1990 г.

НО ЖИТЬ, КАК ОКАЗАЛОСЬ, МОЖЕТ ТОЛЬКО В РОССИИ

Я искал эту книгу несколько лет. «Вынюхав» библиофильской ищейкой всю букинистическую Москву и не обнаружив ее ни в магазинах, ни в библиотеках известных собирателей, я стал охотиться за ней по всему свету. Однажды в Нью-Йорке в магазине русской книги я наткнулся на один-единственный экземпляр ее и мгновенно разочаровался: во-первых, это была грубая копия-репринт, изготовленная неведомо кем и где, без всяких выходных данных и сведений, во-вторых, цена, которую просили за книгу, была мне просто не по карману. Правда, потом я пожалел, что не отдал последние командировочные доллары, ибо надо было удовлетвориться и этим эрзацем капризного издательского рынка. Но вот в Париже на маленькой улочке Дарю, там, где стоит знаменитая русская церковь, в магазине, основанном почти 70 лет назад издателем Сияльским и превращенном нынешними наследниками в лавку товаров а ля рюсс, где можно купить все — от павловопосадского платка до четок и белогвардейских погон, в шкафу-закутке, в пыли и разоре, в стопе кем-то сданных на комиссионных началах довольно редких изданий с автографами Алексея Ремизова и Георгия Иванова я вдруг обнаружил до, что искал. Я почти не верил своим глазам. Я искал именно эту книгу, изданную в Берлине издательством «Петрополис» в тридцатых годах.

…Она очень русский человек, глубоко любит Россию. Несколько лет провела в Америке, в Испании, во Франции, много путешествовала, но жить, как оказалось, может только на родине.

Переводчица, певица, актриса, знавшая и дружившая с Дос Пассосом, Маяковским, Бурлюком, Сименоном, Солженицыным, она написала увлекательнейшую книгу о своей жизни. Охотно выступая со сцены на творческих встречах, она рассказывает об эпизодах, происходивших много лет назад. Штрихи ее жизни — это приметы времени далеких уже эпох. Давая радио- и телеинтервью, она вскользь, как о чем-то незначительном, одной строкой упоминает о начале переводческой работы. А между тем эта история достойна отдельной новеллы.

…В середине тридцатых годов, вернувшись из Франции в Россию, Татьяна Ивановна Лещенко подружилась с женой поэта Николая Тихонова Марией. Однажды в разговоре об английской литературе Мария Константиновна заметила, что читает по-русски книгу Лоренса «Любовник леди Чаттерлей», наделавшую в Европе много шума. «Не твоя ли это фамилия значится в качестве переводчицы — Татьяна Лещенко?» — спросила она. «Моя», — скромно ответила Татьяна Ивановна. В России она почти никому не говорила об этом эпизоде в ее богатой событиями жизни. Книгу никому не показывала, и мало кто знал, что знаменитый роман перевеса именно она. Почему?.. Времена наступили тяжелые. Она понимала, что при случае ей не поздоровится, зачем дразнить гусей, а молчание всегда золото. «А вы знаете, — продолжала Мария Константиновна, — Максим Горький подарил эту книгу писателю Анатолию Виноградову с надписью: «Дарю вам одну из самых прекрасных, но и самых печальных книг нашего столетия».

«Эта почти детективная история с переводом знаменитого романа Лоренса, — рассказывает Татьяна Ивановна, — началась в Нью-Йорке, когда брат моей подруги Беатрис, родственницы знаменитой писательницы Гертруды Стайн, посоветовал прочитать недавно вышедшую книгу английского писателя Лоренса. «О чем она?» — спросила я равнодушно. В ту пору мне было все равно что читать. «В книге много эротики», — интригующе ответила Беатрис, и я сразу же потеряла интерес к предложенному чтиву. Мне это было чуждо, неинтересно. Тогда меня волновал другой Лоренс, знаменитый английский разведчик, тот, что написал «Восстание в пустыне». И я забыла о разговоре с подругой.

В 1930 году я приехала в Париж и познакомилась с находившимся там в командировке от Луначарского скульптором Дмитрием Цаплиным, ставшим моим мужем. С Цаплине писали как о «гениальном русском мужике с Волги». Так вот, вскоре, по-видимому, после выхода книги на французском языке завихрилась сплетня, обошедшая весь русский Париж, о том, что свою книгу Лоренс якобы написал обо мне и о Цаплине.

И наконец-то заинтригованная романом, я залпом проглотила его.

Он поразил меня своей целомудренностью, честным отношением к любви. По правде говоря, я не любила волевых женщин. В отношениях с любимыми мужчинами я пыталась оставаться самой собой: была нежна и внимательна. Ведь это главное, а не что-то иное. Первый мой муж был очаровательным человеком, но я не могла привыкнуть к Нью-Йорку, куда он привез меня семнадцатилетней девочкой из Пятигорска. Мы расстались, но всю жизнь были самыми близкими друзьями. Когда много позже, в пятидесятых годах, я сидела в тюрьме, Бен постоянно присылал из Америки посылки.

…Итак, я прочитала «Любовника леди Чаттерлей». Книга мне очень понравилась еще и тем, что воспринималась мною как увесистая пощечина английскому лицемерию. И я взялась переводить роман…»

Молодая чета отправилась на берег Средиземного моря, отыскала уютное местечко среди скал. Соленые волны плескались у ног влюбленных. Цаплин делал свою очередную скульптуру, а Таня, лежа на горячем песке, переводила сагу о пылких чувствах леди Чаттерлей к леснику Мэллерсу. Переводила взахлеб, ничем другим не интересуясь.

Готовая работа отправилась в Париж, в лавку Поволоцкого. Это был большой книжный магазин на набережной Сены, где, кстати, Татьяна познакомилась с Эренбургом, Замятиным, другими знаменитыми русскими эмигрантами. Поволоцкий принял заказ. Перепечатывал перевод книги (рукопись была от руки) удивительный человек — Михаил Петрович Волконский, потомок декабристов. Образованный, культурный, он нуждался в заработке. Таня была счастлива познакомиться с ним.

…И вот издание осуществилось. Небольшая сумма денег, заплаченная издателем, стала подспорьем в жизни. хотя особенно молодая семья не нуждалась.

«Однажды я наткнулась на объявление о том, что в клубе (был указан адрес) проводится вечер, посвященный русскому изданию книги «Любовник леди Чаттерлей». Надо признаться, что я не часто бывала в эмигрантских кругах, и с радостью пошла на этот вечер. Большая комната переполнена. Писатели, художники, богема. Запомнился почему-то поэт Константин Бальмонт, сгорбленный и полл’пьяный. Доклад о книге делал Марк Львович Слоним. литературный критик, издатель, блестящая личность. С нетерпением ожидая начало вечера, я пристроилась в уголке и была довольна тем, что на меня никто не обращал внимания, — попросту говоря, меня никто не знал. Слоним высоко оценил книгу, очень хвалил Лоренса, который к тому времени скончался. Одна интересная деталь. Когда я решила переводить книгу, написала письмо душеприказчику Лоренса, а им был знаменитый писатель Хаксли, доживший почти до наших дней. Хаксли ответил письмом от руки (к великому сожалению, письмо пропало во время обыска, когда меня арестовывали), что он приветствует появление книги своего друга на русском языке и дает мне право сделать авторизованный перевод, уверенный, судя по письму, что перевод будет отличным. Надо сказать, что я окончила школу журналистики при Колумбийском университете. а также играла в одном из театров Нью-Йорка и для переводческой работы была немножко подготовлена.

Успех книги среди пришедшей на вечер аудитории после прекрасного выступления Марка Слонима был обеспечен. Когда все разошлись, а Марк Львович складывал на столе какие-то бумаги, я подошла к нему и представилась. Он удивился моему явлению, поцеловал руку, сделал изысканный комплимент и предложил прогуляться по берегу Сены. Потом на Монпарнасе мы зашли в кафе. Пили вино, вкусный кофе, и я рассказала Слониму о себе и Цаплине, о попытках литературной работы. Ведь роман Лоренса был первым опытом моей переводческой практики».

После того как в Париже вышел французский перевод «Любовника…», в прессе было много сообщений, карикатур, пересудов. С давних пор у Татьяны Ивановны хранится журнальчик, поместивший пародию на два перевода. Русский перевод: красивая молодая дама, прическа — прямой гладкий пробор, глаза опущены долу. Французский — растрепанная, расхристанная, наглая мамзель.

Впереди был настоящий судебный процесс против романа Лоренса. Особым решением суда книгу запретили к продаже в Англии. И только спустя много лет. в шестидесятых годах, после нового прокурорского решения, ставший знаменитым роман «Любовник леди Чаттерлей» реабилитировали. Эпитетов при этом было не счесть: «Замечательная, чистая и целомудренная книга. Книга о настоящей любви, о настоящем наслаждении, о трепетном чувстве». Книга, считавшаяся еще вчера аморальной. была названа классикой XX века.

А что творилось в Лондоне! 18 ноября 1959 года, когда впервые появился в продаже скандальный роман, лондонцы буквально атаковали книжный магазин, очередь образовалась невиданная. Тиража не хватило, и пришлось срочно делать допечатку. Фирма «Пингвин» явно поправила свои дела. Одна из заметок (она сохранилась в архиве Лещенко-Сухомлиной) гласит: «Наконец-то роман Лоренса «Любовник леди Чаттерлей» обрел право жительства в своей собственной стране, откуда был изгнан 32 года назад. Знаменитый роман признан классическим романом. Это история об импотенте, английском аристократе, жена которого влюбляется в его лесника, простого человека из народа. Это описание их великолепного, очень высокого и страстного, хотя и греховного романа».

«Я подумала, а почему бы не послать книгу в Москву, в Гослитиздат. Так и сделала. Издательство, к моему удивлению, ответило любезным письмом. Подписал его, как сейчас помню, директор по фамилии Котов. Меня извещали, что Лоренс социально созвучен советскому читателю, что в России уже вышел его роман «Сыновья и любовники». «Лоренс, бывший шахтер, — писал Котов, — идет по нашей дороге, но планы издательства на последующие годы заполнены и выпустить «Любовника леди Чаттерлей» не представляется возможным». Так и суждено было произведению талантливого английского автора дожидаться наших дней, чтобы русскоязычный читатель смог познакомиться с ним в эпоху гласности и перестройки.

А вообще в связи с книгой у меня завязалась интересная переписка с читателями. Одним из них оказался известный публицист Луи Фишер, привлекший к себе позднее особое внимание книгой «Ленин». К сожалению, почти всю переписку у меня изъяли перед арестом в 1947 году.

Вообще с книгой, которую я очень люблю, было много приключений. Хочу еще раз отметить, что я боялась давать на прочтение мой единственный авторский экземпляр кому бы то ни было.

О хорошем отзыве Горького никто не знал, и я по-прежнему остерегалась говорить о книге. Писатель Николай Атаров, мой земляк, друг моей сестры, был единственным человеком, которому я дала ее прочитать в 1947 году, летом, я точно это помню, ко мне пристала с просьбой молодая женщина, ее звали Катя. «Дайте мне прочитать «Любовника…». — твердила она, — я влюблена и надеюсь, роман поможет разобраться в чувствах». Как было не дать. И тут меня арестовывают. Арестовали и библиотеку: книги Бориса Пильняка с дарственными надписями, стихи Игоря Северянина, многое другое. Но слава богу, что Лоренса в доме не было.

Вернувшись из ссылки, я побежала к Кате и узнала от нее, что книга находится в ужасном состоянии, многие страницы утеряны. Как оказалось, Катя не сдержала слова и книга «гуляла» по Москве. Конечно же я вытребовала этот искореженный экземпляр, пришла домой и мне захотелось плакать. Из-за страха Катя выдрала предисловие автора, многое объясняющее в истории романа, не было и титульного листа. Позднее одна добрая женщина из Риги прислала мне отдельные страницы книги, но до полного комплекта недоставало двенадцати страниц. Где же их взять? Ведь «Любовник леди Чаттер-лей» и сегодня большая библиографическая редкость.

Своим романом Лоренс как бы открыл новый литературный жанр, он взял на себя смелость подробно описать физическую сторону полового акта. Половой акт — что это такое? Это то. от чего есть мы, то, от чего зародилась на земле жизнь, и то, от чего она будет продолжаться. Это величайшее чудо, величайшее счастье, это божие на нас благословение. И физическое и духовное. Лоренс не побоялся описать его так откровенно, что поразил всех. Он понимал, на что идет. Сам в это время глубоко любящий, он «дал пощечину», выразил в такой форме протест лицемерию английских и в особенности американских обывателей, которые в то время гордились тем, что они сексуально беспорочны, что для них секс — это самое грешное, самое преступное. В их ханжеском представлении дети появлялись неизвестно откуда, то ли в листьях капусты, то ли Санта-Клаус приносил их в своих мешках.

Для нас эта книга особенно интересна и поучительна. Гласность сняла многие запреты, в том числе и на тему о сексе. Но эта тема требует особого такта и культуры. С одной стороны, на весь мир с экрана телевизора устами замордованной бытом, «офригиденной» женщины мы позорно заявляем, что «секса в Советском Союзе» нет, с другой — непристойно, как из рога изобилия, на наш книжный рынок хлынули бульварные секс-поделки, эротические журнальчики и пособия, которые не встретишь даже на знаменитой улице Пляс Пигаль в Париже и которые ничего общего не имеют ни с литературой, ни с моралью свободного человека. Поэтому сегодня представляется важным не торопливо бежать вслед за модой, а попытаться познакомиться с той литературой, с теми авторами, которые задолго до нас прикоснулись к «запретной» теме и сделали это прикосновение не банальным и не пошлым…»

И еще два слова об авторе романа и о его русскоязычном варианте. Вот сухая биографическая справка из краткой литературной энциклопедии 1967 года. «Лоренс, Лоуренс, Дейвид Герберт (11. X. 1885, Иствуд — 21. IV. 1930, м. Ванс, Франция) — английский писатель. Сын шахтера. Получил образование учителя. В 1909 году опубликовал стихи. В 1911 году вышел роман «Белый павиан». Романы «Сыновья и любовники», 1913 (русский перевод 1927), «Радуга». 1915 (русский перевод 1925). «Флейта Аарона». 1922 (русский перевод 1922). «Любовник леди Чаттерлей», 1928. Его книги содержат изложение нравственных и социальных доктрин; смутные соображения о классовой борьбе часто подкрепляются психологическим анализом в духе фрейдизма. Лоренс подвергал критике капиталистическую цивилизацию, призывая к первобытному примитивизму. При жизни Лоренс был принят узким кругом лиц. Отзвуки ханжеской травли писателя того времени доходят до наших дней (в 1960 году в Лондоне проходил шумный судебный процесс над «Любовником леди Чаттерлей», закончившийся реабилитацией романа»)…

Август 1990 г.

ВОЗВРАЩЕНИЕ «ДАМЫ С ЛОРНЕТОМ»

…«Вертушка» главного редактора «Огонька» крутилась без устали… Цензура, то бишь Главное управление по охране государственных тайн в печати, ставила вето на публикацию стихотворений Зинаиды Гиппиус. В. Коротич был бессилен. А мне было обидно, что из рубрики «Русская муза XX века», которую я вел вместе с Е. А. Евтушенко, «слетала» принципиальнейшая для полноты антологии публикация. Чтобы спасти положение, Евтушенко срочно приехал в редакцию и оседлал аппарат чрезвычайной связи. В очередной раз я был свидетелем, как поэт, общественный деятель (ныне народный депутат СССР) Евгений Евтушенко «лежал на амбразуре дзота». Евгений Александрович обзванивал отделы и секторы ЦК КПСС. Он убеждал людей, ответственных за идеологию, за печать, дать разрешение на публикацию стихов опальной поэтессы На другом конце провода, по-видимому, возражали вескими аргументами: антисоветчица, декадентка, покинула родину, не приняла революцию… Евтушенко уверял, что: во-первых, ее уже нет в живых, во-вторых, она талантливая поэтесса, в-третьих, журнал хочет опубликовать всего одно самое лучшее ее стихотворение раннего периода, наконец, в-четвертых, во врезке будет дана оценка ее реакционности, оценка, данная Гиппиус А. М. Горьким. Самое же главное — без стихов 3. Гиппиус полно и объективно судить о русской поэзии читатель не сможет. Ведь рано или поздно имя ее будет возвращено… И добился своего! Впервые за многие десятилетия стихи Зинаиды Гиппиус появились в советской печати. Гласность преодолела еще один нешуточный идеологический барьер.

Валерий Брюсов так писал о своей современнице: «Как сильный, самостоятельный поэт, сумевший рассказать нам свою душу, как выдающийся мастер стиха, Гиппиус должна навсегда остаться в истории нашей литературы. Вместе с Каролиной Павловой и Миррой Лохвицкой Гиппиус принадлежит к числу немногих женщин-поэтов (заметьте, поэтов, а не поэтесс! — Ф. М.), которыми мы можем гордиться». Брюсов полагал, что в некоторых стихах Гиппиус достигала «чисто тютчевской прозорливости».

Мариэтта Шагинян говорила мне, что считала Гиппиус одной из умнейших и талантливейших женщин, с какими ей доводилось встречаться на протяжении долгой своей жизни. В книге «Человек и время» Мариэтта Сергеевна сообщает, что часы, проведенные в гостиной Гиппиус, были драгоценными часами общения, одной из величайших духовных потребностей. «Современники помнят только конец, — пишет Шагинян, — бегство за рубеж, подлые и пошлые выступления против социалистической родины, сварливые старческие писания…» Но не надо забывать, что творчество Гиппиус высоко ценили Г. В. Плеханов. А. Блок. А. Белый.

Первая книга стихов Гиппиус, а точнее, как она назвала ее, «Собрание стихов», объемистый том, вышла в книгоиздательстве «Скорпион» в 1904 году. Тиражом 1200 экземпляров.

«Стихи мои я в первый раз выпускаю отдельной книгой, и мне почти жаль, что я это делаю. Не потому, что их написано за пятнадцать лет слишком много для книги, и не потому, что считаю мою книгу хуже всех, без счета издающихся стихотворных сборников: нет, я думаю — она и хуже, и лучше многих; но мне жаль создавать нечто, совершенно бесцельное и никому не нужное. Собрание, книга стихов в данное время — есть самая бесцельная. ненужная вещь…» Заметьте, какой характер, какая натура в пору творческой зрелости (к тому времени Гиппиус уже выпустила три книги прозы), как критично и к себе, и к почитателям поэзии, и ко времени она относится.

Тем не менее именно эта «ненужная вещь» получила достойную оценку современников. После «Собрания стихов» Гиппиус выпустила в России еще два сборника. Интенсивнее она занималась беллетристикой, литературной критикой. Стихи, по собственному заключению, писала только тогда, когда не могла их не писать. Литературу любила нежно и ревниво, но никогда не «обожествляла». «Ведь не человек для нее, а она для человека», — справедливо заметила желчная, язвительная умница.

А жизнь Гиппиус, жены Дмитрия Мережковского, с которым она не расставалась 52 года, заканчивалась почти трагически. В дряхлости, одиночестве и бедности, вдали от любимой России… Если и был последний взмах ее руки взмахом проклятия в нашу сторону, так пусть извинят меня «неистовые ревнители» твердости духа, противники очищения и покаяния, давайте отпустим ей этот грех!.. Ведь мы сегодня сечем сами себя за прошлое двумя руками. Во всяком случае, авторы и составители вышедшего около трех лет назад в издательстве «Советская энциклопедия» первого тома роскошнейшего биографического словаря «Русские писатели 1800–1917» отнеслись к судьбе «Дамы с лорнетом» (определение С. Есенина) так, как она того заслуживает: поместив о ней содержательную и объективную статью и подробную библиографию.

Июль 1989 г.

«О, СЛАДКИЙ ВОЗДУХ ГОРЕСТНОЙ СВОБОДЫ…»

О том, что в мировой русскоязычной поэзии существует такое имя, как Довид Кнут, я узнал раньше, чем прочитал его стихи. Слава всегда идет впереди легендарного человека. При каждой встрече, а это было лет десять— двенадцать назад, Владимир Брониславович Сосинский, вернувшийся из Парижа в Россию в 1961 году, рассказывал мне о своем друге-поэте. «Как жаль, что наш читатель даже не слыхивал о Довиде Кнуте!» — горевал он. «Не слыхивал и сегодня». — с горечью добавляю я. В нашей печати стихи Довида Кнута не публиковались еще ни разу. А между тем его лира, страстная, торжественногромкая, брала самые высокие ноты в поэзии русского рассеяния.

Его знала и любила парижская эмиграция. К нему благоволила разборчивая Зинаида Гиппиус, рекомендуя его стихи в журналы и альманахи. Стоило только Владиславу Ходасевичу один, раз услышать стихи Довида Кнута, как он приблизил его к себе. Юрий Терапиано считал лучшей книгой Довида Кнута и одной из лучших книг всей эмигрантской поэзии «Парижские ночи», вышедшую в 1932 году. Когда я снимаю ее с полки — а экземпляр у меня с автографом — и перечитываю, мне слышится дыхание высокой и мудрой речи, вдохновленной призраком близкого дыхания любви:

Ты вновь со мной — и не было разлуки,

О, милый призрак радости моей.

Ты вновь со мной — твои глаза и руки

(Они умнее стали и грустней)

Они умнее стали — годы, годы…

Они грустнее, с каждым днем грустней:

О, сладкий воздух горестной свободы,

О, мир, где с каждым часом холодней…

Этот холодный и страшный час неотвратимо приближался. Второй женой поэта была Ариадна Александровна Скрябина, дочь известного композитора. Оба они принимали участие в движении Сопротивления. А. Скрябина попала в лапы фашистов, и ее расстреляли на месте. Настоящий поэт редко ошибается в предощущениях.

Книжку «Парижские ночи» завершает ставшее знаменитым стихотворение «Я помню тусклый кишиневский вечер» о похоронах бедного еврея. В поэзии Д. Кнута звучал «голос тысячелетий» (первая его книга так и называлась «Мои тысячелетья»), древний голос страны обетованной. Еще один почитатель таланта Д. Кнута, Глеб Струве, свидетельствует: «Библейская тема, библейски окрашенная эротика, высокая дикция характеризовали одну сторон) поэзии Кнута. Ведь Давид Миронович Фих-ман (1900–1955) родился в Кишиневе в семье торговца. Сквозь всю его поэзию проносятся мотивы «бедного и грубого тела», но «веселой души».

Современники вспоминают, что Довиду Кнуту были чужды всяческие окололитературные интриги и злобст-во. Одной из самых темных сторон человеческой натуры он считал зависть. Любя и помогая слабым и сирым, он сам бывал временами «нищее нищего». Но понятие добра неразрывно соединилось в нем как в поэте и как в человеке.

Поселившись после второй мировой войны в Израиле, он стал писать и на иврите, и, по-видимому, русская поэзия много потеряла…

Октябрь 1990 г.

«БЫЛА ВЕСНА, КОТОРОЙ НЕ ВЕРНУТЬ»

Что еще можно добавить к основательному тому ярких, живописных воспоминаний и короткой биографической справке от издательства? Что Дон Аминадо был человеком легендарным, а мы его совсем забыли? Лишь изредка это необычное, почти экзотическое имя всплывало в издаваемых у нас книгах воспоминаний или литературных мемуарах. У Ивана Бунина, Марины Цветаевой, в томах «Литературного наследства». Отвергая почти все без разбора из того, что было создано нашей прошлой культурой, мы особенно мстили тем. кто до конца жизни оставался непримиримым к новой власти, к Сталину, к произволу, творившемуся в России. К таким непримиримым относится и Аминад Петрович Шполянский. Имя это не было пустым звуком для читателя еще до его отъезда за рубеж. Он широко печатался в столичных сатирических и провинциальных журналах, выпустил две книги стихов, «Йесни войны» и «Весна семнадцатого года». В эмиграции он не растерялся и в отличие от многих, как пишет в своей книге «Отражения» Зинаида Шаховская, естественно включился в новую жизнь, познакомился и сблизился с французскими поэтами, журналистами. Его любили, с ним дружили. Эмигрантский народ знал Дона Аминадо куда лучше, чем, скажем, Цветаеву или Ходасевича. Он был просто популярен. На его вечера в разных городах Европы приходили те, кто любил его «веселую», острую музу, хотя стихи свои публично он читать не любил. Современники подчеркивали, что с годами, не в пример многим другим юмористам, Аминадо совершенно не устаревал, не устарел и нынче. Это замечательное свойство — быть своим во все времена — присуще далеко не всем, даже одареннейшим натурам.

В смысле дали мировой

Власть идей непобедима; —

От Дахау до Нарыма

Пересадки никакой.

Эти гротескные трагические строки мог сочинить двадцатилетний поэт перестроечной эпохи.

Глеб Струве в предисловии к исследованию «Русская литература в изгнании» (1984) в перечне известных писателей, выехавших из России в эмиграцию, наряду с Бальмонтом, Буниным, Куприным, Мережковским, Северяниным называет и Дона Аминадо. Перечисленные имена известны каждому школьнику, а вот творчество Дона Аминадо пребывало для нас в забвении. Саше Черному, тоже жившему за рубежом, повезло больше, том его стихов издали у нас в шестидесятых годах. А между тем Бунин считал Аминадо «одним из самых выдающихся русских юмористов». Дежурный фельетонист уже парижских «Последних новостей», он сквозь призму своего юмора преломлял эмигрантские будни, политические и идеологические схватки. Он «бодался» со всеми: сменовеховцами, евразийцами, младороссами и политическими противниками Милюкова в лагере «Возрождения». Доставалось и советскому «менталитету». Вот, к примеру, пародия на Молотова:

Лобик из Ломброзо,

Галстучек-кашне,

Морда водовоза,

А на ней пенсне.

Убийственная характеристика!

Кстати, что за странная фамилия, Дон Аминадо? Некоторые разъяснения на этот счет мне дал литературовед А. Иванов, глубоко знающий жизнь и творчество поэта и эссеиста. Сам Аминадо не оставил никаких разъяснений на сей счет. Подлинное имя поэта стало творческой фамилией. А откуда испанская приставка Дон? Есть все основания думать, что не обошлось здесь без Дон Кихота. В пользу этого свидетельствует тот факт, что в некоторых газетах поэт подписывался «Гидальго». Испанизированный псевдоним перекликается с литературщиной, маскарадностью, театральностью, которых в поэзии Дона Аминадо хоть отбавляй.

Сатирическая фельетонная поэзия Дона Аминадо, напечатанная в прессе или прозвучавшая из уст автора, скрашивала минуты неуютной жизни, «учила улыбаться…» — вспоминала 3. Шаховская.

Но вот другой Аминадо. Другой поэт, другой человек.

Как рассказать минувшую весну.

Забытую, далекую, иную.

Твое лицо, прильнувшее к окну,

И жизнь свою, и молодость былую?

О, помню, помню!.. Рявкнул паровоз.

Запахло мятой, копотью и дымом.

Тем запахом, волнующим до слез.

Единственным, родным, неповторимым,

Той свежестью набухшего зерна,

И пыльною уездною сиренью.

Которой пахнет русская весна.

Приученная к позднему цветенью…

Проникновенные, ставшие хрестоматийными строки «Поздней сирени» и многие другие лирические откровения Дона Аминадо открывают нам отличной крепости лирического поэта.

Впрочем, хочу привести характеристики творчества Дона Аминадо, данные Мариной Цветаевой в письме к нему, опубликованном журналом «Новый мир» в апреле 1969 года. Характеристики емкие, точные и страстные, как все, что выходило из-под пера замечательной русской поэтессы. Цветаева неоднократно признавалась, что видит в Аминадо подлинного поэта. Вы «совершенно замечательный поэт… Да, совершенно замечательный поэт (инструмент) и куда больше поэт, чем все те молодые и немолодые поэты, которые печатаются в толстых журналах. В одной Вашей шутке больше лирической жилы, чем во всем «на серьезе»…»; «Я вам непрерывно рукоплещу — как акробату, который в тысячу первый раз удачно протанцевал по проволоке. Сравнение не обидное. Акробат, ведь это из тех редких ремесел, где все не на жизнь… и я сама такой акробат…»; «Вы — своим даром — роскошничаете… Вы каждой своей строкой взрываете эмиграцию!.. Вы ее самый жестокий (ибо бескорыстный — и добродушный) судья»; «Вся Ваша поэзия — самосуд эмиграции над самой собой».

Своенравная, щедрая к дружбам, Марина Цветаева говорит Аминадо все, что она думает о нем, предостерегает, корит, верит в него.

Поэта поддерживал Бунин, они дружили, подолгу общались. В изданном Милицей Грин трехтомном исследовании «Устами Буниных» (1977) довольно часто встречаются упоминания о разного рода встречах, обедах. разговорах. Одна запись от 5 января 1942 года мне показалась особенно характерной: «Подумать только: 20 лет, одну треть человеческой жизни пробыли мы в Париже! Барятинский, Аргутинский, Кульман, Куприн, Мережковский, Аминад. Все были молоды, счастливы». А вот незадолго до кончины Ивана Алексеевича запись Веры Николаевны, жены писателя: «Был Аминад. Как всегда, приятен, умен и полон любви к Яну».

Книга Д. Аминадо «Поезд на третьем пути» (1954) — одна из замечательнейших русских книг-воспоминаний XX века. Она своеобразна по стилю, это как бы «фельетон» вместо мемуаров, иронически-беспощадная и, по-существу, грустная книга, в которой множество живых подробностей и характеристик «дел и дней» литераторов России. В ней на фоне политического брожения предреволюционных лет, совпавшего с годами литературного расцвета, проходит жизнь русской интеллигенции. Сначала глухая провинция, потом Одесса, Киев, Москва, октябрьский переворот и эмиграция. Дон Аминадо сумел передать настроение трагической эпохи. Его мемуары как бы импрессионистичны, события, лица, комедии и трагедии человеческого существования обозначены только пунктиром, но в этом аллюзионном использовании материала автор дает волю читательскому воображению и памяти. Как писал известный исследователь русской зарубежной литературы профессор В. Казак, для воспоминаний Дона Аминадо характерна ироническая дистанция по отношению к изображаемому, но за легкостью форм не теряется политическая и человеческая серьезность автора. Один только отрывок из книги.

«В феврале был пролог. В Октябре — эпилог.

Представление кончилось. Представление начинается.

В учебнике истории появятся имена, наименования, которых не вычеркнешь пером, не вырубишь топором.

Горсть псевдонимов, сто восемьдесят миллионов анонимов.

Горсть будет управлять, анонимы — безмолвствовать.

Несогласных — к стенке:

Прапорщиков — из пулемета, штатских — в затылок.

Патронов не жалеть, холостых залпов не давать.

Урок Дубасова не пропал даром.

Все повторяется, но масштаб другой.

В Петербурге — Гороховая, в Москве — Лубянка,

Мельницы богов мелют поздно.

Но перемол будет большой, и надолго».


Воспоминания «Поезд на третьем пути» вышли в зарубежном издательстве Чехова в Нью-Йорке, издательстве, выпустившем десятки замечательных книг, как правило, русских авторов, которое, к сожалению, прекратило свое существование. Книга стала событием литературной жизни. В ряде русскоязычных газет и журналов были напечатаны восторженные рецензии и отклики.

Первую эмигрантскую книгу (Париж, 1921) Д. Ами-надо назвал «Дым без отечества». Блистательно обыграны замечательные грибоедовские строки. Что ж, рискну продолжить лингвистические игры: да, «перемол» истории продолжает наше отечество не просто в дыму, а в смрадном чаду пожарищ и перестроек. Этот смрад потихоньку развеется. И тогда в полном блеске своих талантов, книг, трагических судеб предстанут перед нами блудные сыны отечества, оставшиеся русскими патриотами и в мировом рассеянии. Среди них и Дон Аминадо, «роскошничавший» своим даром.

Декабрь 1989 г.

«БЛЕСНЕТ МАЯК МОЕЙ ЛЮБВИ ПОСЛЕДНЕЙ»

Стихи «солнечной девочки»

— Тиража этой книги фактически не существует. Она мне дорого обошлась, я выпустила ее для близких людей, Я не ищу ни знакомств, ни паблисити, я уже немолодая, моя жизнь позади. Годы проходят неслышно, незаметно, возраст берет свое, подкрадывается, как тигр… Многие мне твердили: «Сделай книгу». Вот я и сделала.

Думается мне, что книга «Памяти любимых неживых» — первая и, наверное, последняя на русском языке среди самых почитаемых авторов. Мало кто решится стать дебютантом на ниве поэзии в столь преклонном возрасте. Познакомил меня с Ольгой Евгеньевной Эдуард Штейн, литературовед, автор знаменитой книги «Поэзия русского рассеяния».

— Ее биография тебя поразит, — загадочно сказал он.

Жизнь Ольги Чегодаевой действительно достойна романа. И она сама его написала. Правда, в жанре воспоминаний. Воспоминаний о детстве, о покинутой родине, о своем муже, величайшем шахматисте всех времен и народов Хосе Рауле Капабланке (Капе, как она его называет), о своем последнем спутнике жизни национальном герое Америки адмирале Ж. Кларке, чью фамилию она носит сейчас. О встречах с людьми, чьи имена — легенда.

В одно из наших свиданий Ольга Евгеньевна как бы между прочим заметила, что ее одно время разыскивал Бобби Фишер. В другой раз также мимоходом, после того как мы проговорили более часа, хозяйка дома обмолвилась, что в соседней комнате поджидает… Грета Гарбо, ее добрая подруга. (Гарбо?! Таинственная, исчезнувшая, встречи с которой жаждут все журналисты мира!) Не верить О. Кларк я не мог. Нагрянул же к ней не так давно с неожиданным визитом Гарри Каспаров. А чего стоят напечатанные в «Неделе» моралистские суждения одной американской писательницы об Ольге Кларк — примерной супруге своих великих мужей.

А выпуск книги стихов в том возрасте, когда человек, простите, думает о Боге. Что это: шутка, эпатаж, порыв души, вдохновение, желание выразить свои богатые чувства в эмоциональной форме? Стихи она писала всю жизнь, но поэтессой себя не считает. Поэзия в ее жизнь пришла как бы между прочим.

— Константин Бальмонт называл меня «солнечной девочкой». Я познакомилась с ним в Тифлисе, куда он приезжал вместе с Сергеем Городецким, моим родственником. Я знаю, что в Москве живет дочь Городецкого, я помню ее девочкой. Сергей Митрофанович по отношению ко мне вел себя покровительственно, он считал, что к таланту надо относиться строго, что его надо воспитывать. Стихотворчеству меня учили именно эти поэты. Разве можно забыть, как однажды они на меня так накричали, что я обиделась. А все из-за строки: «Я помню: судьбу вдруг решил один взгляд», потому что в ней было три «у» подряд. Уроки Бальмонта и Городецкого прояснили мне главное: поэзия — это внутренняя музыка слова, это ритм.

Из России она уехала в 1920 году, на американском миноносце. Уехала одна, отца убили, он был в белой армии. В дни революционных боев погибли и все ее родственники, честнейшие, благороднейшие люди.

— Если бы моему отцу, моему деду, моему дяде предложили миллион долларов, они даже не посмотрели бы на эти деньги, не позарились бы на них. Они честно служили царю и отечеству. Таких людей сейчас нет.

Ее прадедушка — знаменитый граф Евдокимов, завоеватель Кавказа. Есть легенда, что царь подписал указ о присвоении ему звания генералиссимуса. Ее первый муж был прямым потомком Чингисхана. В нем текла древняя монгольская кровь. Так что она княжна Чегодаева. По женской линии, через бабушку, ее родственница — одна из самых знаменитых женщин на земле — Елена Блаватская. Она помнит о ней семейные легенды.

В романе А. Котова «Белые и черные» есть такие строки: «…пышная прическа светлых волос, огромные голубые глаза, выразительные тонкие черты красивого лица. Черное панбархатное платье, закрытое спереди, обтягивало ее стройную фигуру. Сзади платье имело глубокий вырез, открывая ровную, красивую спину… Мадам Ольга Чегодаева… Ольга — русская княгиня».

— Котов описал меня очень лестно, а я человек скромный: Когда приходила пресса, я обыкновенно пряталась. Теперь, правда, об этом сожалею: столько воспоминаний пропало. Русские — люди скромные, среди них мало людей с большим самомнением. А я ведь русская, не басурманка какая… Только одна фраза понравилась мне в романе: «Умная и добрая Ольга». Эта фраза польстила мне. То, что я красивая, я к этому привыкла, а вот умная и добрая — это сказано от сердца.

За теперешней литературой слежу мало. Мне не по вкусу всякие там секшиал эксайтменс или литература, где много убийств. У меня остался к литературе старомодный вкус. Я хочу, чтобы было написано красиво.

К сожалению, в США нет хорошей книги о Капе. И я мечтаю, чтобы она вышла в России. Не хотите взяться? Могу предоставить уникальный материал.

Последняя встреча с Ольгой Кларк была особенно долгой. Ольга Евгеньевна все вспоминала и вспоминала о своей жизни. Мне показалось, что ее жизнь и ее стихи — это сладковатые «брызги шампанского», которое, кстати, подносилось и подносилось к столу. Но мне это только казалось. Уезжая из России, она забыла свои бриллианты в конфетной коробке. Когда она прибыла в Америку, в ее кармане было сорок центов.

Октябрь 1989 г.

Стихи из книги Ольги Кларк «Памяти любимых неживых»

Маме

Среди жестокого цинизма

И бесконечной суеты

Все, что осталось от отчизны, —

Твои любимыя черты.

Их не изгладит неизвестность,

Я их всегда Ношу с собой:

Твою отзывчивость и честность.

Твое смиренье пред судьбой.

В хрустальной призме расстояний

Твой образ ясен и лучист!

Как ты была горда в изгнаньи,

Как был твой мир духовный чист!

В тебе России облик вещий,

Источник ее вечных сил.

Не той, пред кем весь мир трепещет,

А той России, что весь мир любил.

Лукреция (фрагмент)

…Был мальчик у меня голубоглазый,

Которого любила больше всех…

Лукреция, уйду ли я опять

Из темноты в безмолвие глубин,

Где растворится таинство сплетений?

Но верить я хочу, что не одна я,

И что в бездонном сумраке пучин

Блеснет маяк моей любви последней.

ПРИТЧА ОБ ИКОНЕ-ТРОЕРУЧИЦЕ

В Торонто, у племянника Николая II

— Вы знаете, как хочется, чтобы снова был на свете город Екатеринбург… Чтобы на месте убиения царя-мученика и его семьи стоял святой храм. Это цель наша сегодня… Ничего, кажется, не пожалели бы для этого, людей бы подняли. Поверьте, мы можем здесь кое-что собрать…

Они были искренни, я это видел. Говорили, почти перебивая друг друга, горячо, взволнованно:

— Отдадим самое ценное, что у нас есть. Вот эту икону… Вы только посмотрите. Троеручица… Из дома Ипатьева. Они молились на нее в последние часы жизни…

Государю императору Николаю II он приходится родным племянником. Его мать — Великая княгиня Ольга Александровна, младшая сестра последнего русского самодержца.

Разыскивая по свету оставшихся в живых членов царского дома, будучи в Канаде, я был рекомендован Тихону Николаевичу Куликовскому-Романову и супруге его Ольге Николаевне.

В своей невеликой квартире на окраине Торонто он живет не суетной частной жизнью. Скромный и деликатный, не лезет на люди, не кричит о своем происхождении. Больше всего поразили меня в его доме не монархические реликвии, не автопортрет красавицы бабушки, нарисованный при помощи двух зеркал, не бережно хранимые семейные фотографии, меня убила наповал огромная коллекция оловянных солдатиков, собранных Тихоном Николаевичем в память о доблестной русской армии. Коллекционирование всегда страсть, за этой слабостью виден живой человек.

— Моя мама была шефом двенадцатого гусарского полка, — улыбается Тихон Николаевич. — Сам же я — унтер-офицер.

Событием в его жизни стало официальное приглашение из Финляндии на столетие охотничьего домика в местечке Лангеккоске, того самого домика, в котором жил, приезжая на охоту, его дед император Александр III.

Тихон Куликовский-Романов родился в Крыму в семнадцатом году. Когда началась гражданская война, родители бежали в Сербию, далее через Европу в Данию. Там жили до 1928 года, до смерти бабушки. А потом — Берлин, Париж и далее, как говорится, везде. Банально эмигрантски. Школа, рядовой солдат в гвардейском полку. Потом Канада. Работа в магазине, а последние 22 года — служба по министерству путей сообщения. Сейчас на пенсии. Вот и вся жизнь.

— А возможно ли сегодня такое? Как вы думаете? Екатеринбург… И храм святой на месте мученической гибели. Мы бы…

Он служил офицером датскому королю и королеве, всегда спрашивая, почему его мать не принимает датское подданство.

А она не хотела, не желала.

— Первый Куликовский, Прокопий Васильевич, пришел в Россию гонцом от князей молдаванских к Петру Великому, — углубляется в свою родословную мой собеседник.

Он мне — про дела давно минувших лет. Я ему — про перестройку.

— Нет ничего страшнее сегодняшней демократии, — воспламеняется Тихон Николаевич, — она безлична, безответственна, а в монархии же известно, кто несет ответ перед народом.

— А вот Россия нынче к Богу идет, — как вы на это?

— Да, движение это для меня радостное.

— У нас нынче Ельцин, Полозков, Калугин…

— Единственно для России пригодное — русская православная монархия.

— А все ли Романовы хороши были?

— О, цари тоже люди, и каждый делал и великое, и каждый ошибался. Александр I был большой идеалист, европеец. Все мир хотел для Европы устроить. Николай Павлович тоже был великий, он тоже старался мир держать. И что это принесло России? Кто, к примеру, знает нынче, что Александр уступил Дубровник да острова какие-то, которые просились в состав Российской империи. А он, чтобы не обидеть англичан, отказал… Дал слабину. Жаль: разваливается бывшая Российская империя…

Ольга Николаевна раскрыла альбом.

— Вот смотрите, финны со дна морского подняли затонувший корабль «Николай», останки русских моряков захоронили возле русской церкви и памятную табличку прикрепили: так, мол, и так, здесь покоятся кости русских моряков. Погибли в 1892 году, захоронены в 1975 году… А вы говорите… В России все губится, с землей сравнивается, а финны нашли в море и по-человечески…

Вздохнули… Помолчали…

— Для меня нет никакого сомнения, что император-мученик Николай Александрович — святой. Как мученик за веру и правду. Мешали ему, все Англией тыкали в нос, дескать, сиди и ничего не делай, а он так не мог. Вот и погиб. «Кругом измена, трусость, обман» — последние его слова.

…Вот она, Троеручица, в храм бы ее, на святое место…

Тихон Николаевич встает, берет бумагу и ручку.

— А вы сможете донести это до русского народа?

— Смогу.

Сентябрь 1990 г.

РЫЦАРЬ БОГА И ПРЕКРАСНОЙ ДАМЫ

Дмитрий и Исса Панины

Он умер в Париже 11 января 1987 года, и в немногочисленных некрологах говорилось, что в Панине было нечто от средневекового рыцаря, что смолоду он посвятил себя служению Богу и Прекрасной Даме. Ею для Панина была Россия.

Тринадцать лет провел он в тюрьмах и лагерях и три года на вечном поселении. Человек верующий, он считал, что ему во всем помогает Бог, этические принципы общения с людьми. Он не мог пойти на сделку с совестью, ибо верил, что есть другая жизнь, другой мир, в котором ему, христианину, придется отвечать за грехи свои.

Он ничего не боялся. Принципами, заложенными в детстве, и держался всю жизнь. Он был против такой системы, которая ломала, корежила человека, сводя на нет даже изначальные нравственные устои. Человек открытый, он не скрывал своих мыслей и убеждений. И на этом, как говорится, погорел. Его посадил инженер Клементьев (по слухам, он еще жив), передавший органам КГБ его суждения о Сталине.

С Александром Исаевичем Панин познакомился в лагере, в той самой «шарашке», о которой сегодня известно всем, кто читал книги Солженицына. Возникла дружба. Чуть позже к ней присоединился третий, тоже сильный и умный, Лев Копелев. Все перипетии этого триединства, их богатая духовная жизнь и борьба, полемика, философия восприятия ими окружающего быта и будущего родины описаны в романе «В круге первом». Отношения между Солженицыным и Паниным были сложными, и тема эта для будущих исследователей. В помощь им будут десятки, а может, и сотни писем, хранящихся сегодня у вдовы Панина Иссы Яковлевны.

Когда Панин выехал на Запад, его принял римский папа. Дмитрию Михайловичу предложили выбрать для жительства любую страну. Он выбрал Францию, язык знал с детства, любил французскую литературу, традиции. Под влиянием своего друга Юрия Глазова Д. Панин принимает католичество.

Его отношение к марксистской идеологии во многом было негативным. Он считал, что идеология эта обветшала, не оправдала себя. Читая лекции на эту тему в Канаде, он доказывал, что из политэкономии Маркса в «Капитале» выброшен творческий элемент. Исходя из законов природы, он, как физик, показал несостоятельность марксистской доктрины в области пространства, времени, к чему сейчас приходят многие советские ученые.

Он не раз говорил, что «народ сразу почуял в революции неладное и что отпор красному террору начался сразу же после революции», — об этом свидетельствовали крестьянские и матросские волнения, протесты интеллигенции. С другой стороны, Панин считал, что нельзя швырять в Сталина все камни, ибо это и проще и удобнее, а что надо идти вглубь, в корни. И многие исходные того развала, в котором оказалась Россия, надо искать там.

Он считал, что путь к высшей свободе лежит через ограничения, через как бы полусвободу. Он говорил, что свобода, в которой купается Запад, это распущенность нравов. Его потрясли размеры наркомании на Западе. Он считал, что в каждом человеке борются желания и воля и что свобода зависит от выбора ее самим человеком.

По самой природе искатель правды, он и на Западе не склонял ни перед кем головы. Обывателя злило его донкихотское устремление к идеалу, но он одинаково ненавидел и усмирявших танками восставший лагерь в Эки-бастузе, и сильных мира «того» — спрессованных в непобедимую мафию, и ничтожного обывателя, не видящего дальше своего носа и не желающего слышать о высоких материях.

В своих философски-социальных трудах «Мир — маятник», «Созидатели и разрушители», «Арсенал атеизма», «Держава созидателей» он как бы из вчера подталкивает вперед и Горбачева и Ельцина одновременно. Бунтарская кровь его стрелецких предков (по отцу) и «боярынеморозовской» (по матери) на чужбине не разжижилась, не охладела. Наоборот, взгоряченная ненавистью к бесовщине, каинству, к разрушению и страстным желанием добра своему народу давала ему еще больше жизненной энергии. Он хочет видеть свой русский народ совершенным, но понимает, что к совершенству можно стремиться бесконечно. Дон Кихот и Санчо Пансо в одном лице, он оказался и созидателем и разрушителем. Созидателем — своей верой в революционные изменения всей политической системы, нравственной структуры в России; разрушителем — ибо ддя воплощения его идей и помыслов нужна еще одна (а может быть, и не одна) революция, еще одно (а может быть, не одно) перерождение общества на основе нравственного очищения. Чего стоят его мечты (воплощающиеся частично сегодня) о возрождении в России Бога, о свободе совести.

Я смотрел видеозапись беседы знаменитого французского телеведущего Пиво с Дмитрием Паниным после выхода его книги. Это был поединок двух сильных натур, слагаемых знаний, образованности. Даже не зная французского, можно уловить, что в этом диалоге прав Панин: его голубые глаза светились, одухотворенное лицо выражало непоколебимость и убежденность в своих суждениях.

Вся жизнь Дмитрия Панина — поступок. Ему был неведом психический страх. Не единожды побывав на краю жизни и на Лубянке, и в Сухановке, и в лагерях, он стал сгустком воли. Он был искренне верующим христианином. И во время Судного дня 1973 года, когда в день поста и молитвы арабы напали на Израиль, он послал телеграмму главе правительства Израиля, прося принять его рядовым бойцом в армию. А позднее, когда, как он это воспринимал, Израиль показал себя агрессором, готов был сражаться на стороне арабов.

Широко образованный человек, инженер, автор серьезных изобретений, специалист по кранам, он мучился, что не успевает многого постичь. Он писал и об экологической катастрофе, имея в виду Байкал, Аральское море. Но соединял эту ситуацию с отношением к природе вообще в мире. Он считал, что и на Западе тоже нет этического, нравственного контроля по отношению к божьему миру, что величайший грех — расхищать, губить, разворовывать этот мир. Исса Яковлевна Панина показала мне библиотеку ученого — книги по физике, математике, астрономии, философии, политологии… Кстати, Исса Панина остается верным его другом и соратником.

Вся ее нынешняя жизнь связана с его посмертной памятью, с заботами об издании его научных и философских трудов. Исса Яковлевна ищет издателей повсюду, и во Франции, и в Советском Союзе. Что-то удается, например «Лагерные записки» выйдут в советско-итальянском издательстве «Сирин». Панина приезжала в Москву впервые после многолетнего отсутствия, посещала редакции, выступала на организованном мною вечере в Центральном Доме литераторов, посвященном Дмитрию Панину, давала телевизионные интервью. Писала и в «Мемориал», просила не забывать Дмитрия Михайловича.

Познакомившись с трудами Дмитрия Панина, нельзя не согласиться с Владимиром Максимовым, который утверждает, что. живя на Западе, прямой и бескомпромиссный Панин не менял выстраданных им правил и принципов. Его творчество должно стать нашим общенациональным достоянием, и пусть само время определит значимость его философских и религиозных воззрений: огромный мятежный мир писателя, мыслителя, тираноборца.

Запад ему казался монолитом. Но он почувствовал, что и там многое идеализировано. Понял это как человек точных наук, ибо сам любил все проверять.

Говорят, что, прожив там пятнадцать лет, он во многом разочаровался: может быть, в каких-то западных ценностях, может быть, в конкретных людях, хозяевах той жизни, — ведь он много раз ощущал, как слаб, как ничтожен человек, обделенный властью духа. Но ни секунды Дмитрий Панин не сомневался в возрождении своей многострадальной родины. Он верил, что рано или поздно она обретет свободу, сумеет сохранить нравственные принципы, завещанные ушедшими поколениями.

Июль 1989 г.

ЗНАТОК «МЕРКАНТИЛЬНЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ ПУШКИНА»

Он скончался в 1990 году в Торонто в возрасте 98 лет. Старейший в мире пушкинист, автор нескольких книг о великом русском поэте Михаил Григорьевич Дубинин посвятил свою жизнь служению русской литературе, русской истории. Особенно волновала его судьба Пушкина, та роль, которую играли в его жизни многочисленные родственники, друзья, знакомые, правительство и двор. Самые ценные дубининские исследования касаются эволюции философских и политических взглядов Пушкина, а также исследований причин, по которым поэт вынудил Дантеса вызвать его на дуэль. Многие заключения литературоведа покажутся нашему читателю необычными, неожиданными. Да это и естественно, ведь мы во многом привыкли к Пушкину официальному, отретушированному, искаженному. Например, познакомившись со статьей Дубинина «Пушкин и Радищев», мы бы перестали во всем смотреть на Россию «радищевскими глазами» и более критически отнеслись бы к его знаменитому «Путешествию из Петербурга в Москву». Да и впрямь надо только внимательнее прочитать самого поэта: в сочинении Радищева «отразилась вся французская философия XVIII века: скептицизм Вольтера, несбыточная филантропия Руссо, политический цинизм Дидро и Рейналя. но все в нескладном, искаженном виде».

О Михаиле Дубинине у нас знают лишь пушкинисты да малая часть воистину образованных людей. Единственную публикацию — отрывок из книги Дубинина «Меркантильные обстоятельства Пушкина», вышедшей в Канаде много лет назад, — напечатал журнал «Родина».

В последние годы жизни Дубинин написал два исследования: «Гибель Пушкина» и «Косая мадонна», представляющие собой детальное рассмотрение и тщательнейший анализ последних годов жизни великого поэта. Несмотря на обилие нашей советской пушкинианы, эти труды канадского ученого конечно же следовало издать.

М. Г. Дубинин окончил юридический факультет Киевского университета и до революции успел поработать адвокатом. В Канаде оказался после войны. До этого жил в Чехословакии, в других странах Европы. И где бы он ни жил, всегда неизменной спутницей его трудов и досуга была страсть к отечественной истории. Только вот жаль, что мы мало знаем о таком замечательном ученом. Мне помог проникнуться судьбой Михаила Дубинина его родственник Мстислав Могилянский, много лет проработавший на русском отделении радио Канады. Да и сам он человек удивительный. Сколько бы важного и неожиданного он мог рассказать нам, его современникам по эту сторону океана.

Мстислав Игоревич вспоминает, как после одного из литературных выступлений Михаил Дубинин обратился к публике: «Мне остается теперь поздравить вас с наступающей завтра знаменательной для всех россиян годовщиной». Все ломают голову, что это за годовщина, о которой помнит этот глубокий старик, а все кругом забыли. Оказалось, что он имел в виду день вступления в Париж русских войск в 1814 году, и даже добавил, какая часть и под чьим командованием вошла в столицу Франции первой.

Михаил Григорьевич всю жизнь увлекался пением, как церковным, так и оперным. Незадолго до смерти он говорил дочерям, а их у него было три, что надеется пропеть в церкви в Торонто все пасхальные службы. Как писала газета «Новое русское слово»: «В последний путь на кладбище, где покоятся его супруга и мать (умершая в возрасте 101 года), М. Г. Дубинина помимо трех его дочерей провожали семь внуков и четырнадцать правнуков, конечно же множество друзей, поклонников незаурядного во многих отношениях русского канадца».

Март 1990 г.

ЭТО О НЕЙ, О ЕЛЕНЕ…

Уж слишком многие заинтриговывающе упоминали ее имя, и мне страшно захотелось ее найти. Посмотреть на нее, поговорить. Россиянка-тростиночка, почти двадцать лет назад упорхнувшая из Москвы вместе со своим, как тогда казалось, непутевым мужем; благодаря ему она неожиданно стала одной из самых знаменитых женщин. Эдуард Лимонов вывел ее нежной, хрупкой, любимой, прекрасной, беззащитной тигрицей в своем наибестсел-лерном романе-исповеди «Это я, Эдичка», наделавшем в мировой литературе много шума и до сих пор (несмотря на нашу гласность-перегласность) не нашедшем издателя в СССР. «Я любил ее — бледное, тощее, малогрудое создание… Я готов был отрезать себе голову, свою несчастную рафинированную башку и броситься перед ней ниц. За что? Она сволочь, стерва, эгоистка, гадина, животное, но я любил ее, и любовь эта была выше моего сознания. Она унижает меня во всем, и мою плоть унизила, убила, искалечила ум, нервы, все, на чем я держался в этом мире, но я люблю ее в этих оттопыренных на попке трусиках, бледную, с лягушачьими ляжками, ляжечками, стоящую ногами на нашей скверной постели. Люблю! Это ужасно, что все более и более люблю».

Талантливая поэтесса, она ответила ему сочинением «Это я, Елена (интервью с самой собой)», вышедшем в нью-йоркском издательстве «Подвал» в 1984 году. Сочинением, которое мало кто читал по причине мизерного его тиража и дороговизны. Книга эта не менее откровенная и драматическая, как и произведение ее давно уже бывшего мужа.

«Это ты, Леночка. Поэтесса, фитюлька, моделька, дитя. Бросили девочку, профессорскую дочку, астеничку, астматичку, птичку малую — в водоворот этого бушующего мира — мало вам? В белом вся она, в белом — и телом бела (а на нем есть веснушки, сердится, что заметил на фото!) — и в мечтах по волнам плыла, и на камешки кинуло. Что говорить — в кино хотелось, и вина хотелось, и. пелось, а потом — терпелось: и телом и темечком думала, морщила лобик… Что сказать тебе, девочка: будто я знаю? Самого волокёт, плывем, как говно — волны швыряют туда и сюда. Зашвырнуло в подвал, лежу, не высовываюсь: страшно там, волны — а ну как на камни? Средь моря житейского — где? Одиночество, щепки. Разнесет и снесет: Вена, Греция, Рим — а Москва, а Париж, Петербург? Нет, Нью-Йорк…» (К. Кузьминский, из предисловия к книге «Это я, Елена»).

Я узнаю, что она, графиня де Карли, проживает в Риме. И я лечу в Рим и нахожу ее. С 1980 года она проживает в доме своего мужа-банкира, в десяти минутах ходьбы от стен Ватикана. Джанфранко де Карли — граф, у него древняя родословная. А значит, и у ее едва ставшего на ножки комочка — Анастасии. В доме все говорит о прошлом: фотографии итальянских королей с автографами отцу и деду ее мужа, старинные фолианты — всплески библиофильских страстей графских предков, в золоченых рамах — портреты именитых мужчин со шпагами.

Пес Василий — Елена комментирует: «Не верю, что он пес, мне кажется, что он — принц», — поздоровавшись со мной правой лапой, крутится между нами тремя, мешая мне сосредоточиться. Анастасия, которой я дарю единственно вкусное, что можно привезти из России, — клюкву в сахарной пудре, пробует на вкус невесомую ягодку и морщится.

На столе коньяк, коробка конфет. Я наливаю в изящные рюмочки золотой напиток и смотрю на красивую (одну из самых красивых в Европе, как писали итальянские газеты) женщину. Просто смотрю. И мне не хочется говорить о политике, ворошить тяжелые давнишние воспоминания. Как будто почувствовав это, Елена произносит:

— У меня безумно болит голова, давай наш серьезный разговор отложим до другого раза. А сейчас просто поболтаем, без магнитофона.

Это была первая наша встреча. Через несколько дней я снова пришел в этот дом. Елена представила мне своего графа. Он показался мне каким-то необыкновенным: выразительное худое лицо, худая фигура, доверчивый взгляд.

— Он очень ко мне добр, он показал мне весь мир. Вот смотри…

И я стал перелистывать страницы семейного фотоальбома. Страны, моря и океаны, острова… Счастливая Елена везде улыбающаяся, соблазнительная, возраст — не для нее. Ходит такая легенда. Щапова уезжала в Америку. На таможне стали проверять багаж. Нашли фотографии; все женщины и все обнаженные. А Щапова стоит и невозмутимо дает пояснения: «Это — я… Это тоже я… И это я…» Вся таможня сбежалась смотреть. Образовалась очередь, пассажиры нервничали.

Елена де Карли и сегодня привлекательная фотомодель. Недаром ее можно видеть на страницах газет и журналов. Она дружит с итальянскими кинозвездами, посещает свет. Она сама — свет…

И снова я ушел ни с чем. Елена показала мне на этот раз разные закоулки квартиры, полотна художников-друзей, запечатлевших ее навеки. Не хватает разве что Сальвадора Дали. Особенно шокирует оригинал знаменитой фотоновеллы Михаила Шемякина: голая Елена на черном коне. Прощаясь, я попросил:

— Я хочу знать о твоем прошлом не только из лимоновской книжки. Напиши мне обо всем сама. И пришли почтой.

Спустя несколько дней у меня в Москве в квартире раздался телефонный звонок. Я снял трубку:

— Я звоню из Рима. Записывай.

— Ты сумасшедшая! Ты разоришь своего графа.

— Пиши!

И я записал.

Вы просите интервью со мной, и я постараюсь написать вам, хотя невероятно сложно объять большой период времени, получается не интервью, а пространство жизни — книга. Ну да ладно, попробую прыгнуть в холодную прорубь. Прорубь воспоминаний: дом на берегу Москвы-реки. Я в белой коляске, рожденная без крика, как будто заранее подготовлена принять все несчастья и радости этой жизни, и позже, несколько лет позже гадалка-цыганка смотрит на меня и говорит матери: нет, с такими глазками не живут, и еще раз повторение этой же фразы, и ужас моей матери, и рассказ об этом на всю жизнь. Мой отец похож на орла, избалованный, эгоистичный, всегда с претензиями в доме и душа общества на людях. Профессор электронных наук, изобретатель технических скук, инженер и отличный военный, весь в медалях, в мундире отменном, я боялась его тогда, но прошли, проскакали года, и теперь я папаном горда, мой отец похож на орла. С детства не было слаще мечты, чем писателем стать, эка знать, и часами могла я лежать и придумывать титул названий книгам толстых речей и терзаний. Все то драмы в моей голове, дама с нищим бандитом в седле, и. пожар учинивши в селе, ускакали они в шалоэ.

Все свободные часы от занятий проводила в примерке я платий. и собакой мне книга была, школу все же терпеть не могла. Был любимым писателем Гоголь и поэтом мне Пушкин служил, и, как нянька, за мною следил подпоручик поэм и тревог, падший ангел и демон — пророк. Я изменяла Пушкину с Лермонтовым, все зависело от настроения и времени года, и тела, и бутерброда, и какого ты племени-рода, ешь и читаешь, спишь и читаешь, тебе нужно гулять, говорила мне полная мать, нежно штопая шалопай-носок. Ей хотелось певицею быть, с нежным голосом птицею стать, а не дочек от смерти спасать, а не с кухней амуры водить. Однажды, когда мне было семь лет. под невидимой властью гипноза в комнате вдруг расцвела мимоза, а я написала поэму любовную и очень духовную, из-за которой вышла проблема. Моя бабушка. милая спесь, обвиняла меня во лжи, не валялась, мол. ты во ржи и названье тебе плагиат, это слово не малых ребят, и не знала я, кто этот гад. Ты списала поэму, мой друг, и за это тебя я в круг белой комнаты и на ключ, ну а если ты так умна, то продолжи поэму луны, то продолжи поэму вина, оправдайся и докажи, что с любимым валялась во ржи, будет снята с тебя вина, и подам я тебе пирог, и в наперсток налью кагор.

Думаю, что счастье торжества, легкости и уверенности в себе никогда больше не посетило меня с такой силой, как в тот момент, когда я увидела изумление и восхищение бабушки при продолжении чтения моей поэмы, написанной ямбом. И дала тем морщинам урок, и дала тем морщинам отпор, милая бабушка, я не вор, милая бабушка, я поэт.

Этот урок не прошел мне даром, так я навсегда отказалась от классического стиля, и хором я стала прославлять звукосочетания лесного гения, пение негров и душу бродяг. В шестнадцать лет ко мне пришли волхвы — Сапгир и Холин, с опозданием пришел Ян Сатуновский. но все же с бутылкой армянского коньяка. Им показали мои стихи и мое замирающее сердце. Поэты захохотали и обмыли новый талант, В двадцать один год в заросший и дикий сад спящей красавицы ворвался поэт Эдуард Лимонов и устроил неприличную возню с пауком, порубил и поломал дикие побеги, залез к принцессе под юбку, разбудил и встревожил деву, и отвел ее к древнему древу, и назвался Адамом, а ее обозвал Евой. Но не долго прожили они в животе у любви, Ева первая на дыбы: нет пророка, а есть порок, и качнулась Москва на Восток, Вены сладкой подул ветерок. Надо мной улюлюканье, свист, дьявол в небе мохнато повис, сероглазая Вена — ворона грусть прокаркала, сжала горло. Было в Вене мне очень голо, была осень и было сыро.

Я долго стояла и смотрела на картину «Инфанта», в углу сторожем сидел Веласкес и молчаливо отрывал билеты, плата за вход. Нет, так выдержать пространство мог только он, говорил мне позднее художник Заборов, а я ела устрицы и думала, какое же пространство могла выдержать изнеженная женщина, которая до двадцати с лишним лет понятия не имела, что такое метро, должна была учиться ходить пешком и привыкнуть, что в кармане нет привычного шуршанья денег. Тишина мой друг.

Нарядные, чистые, открахмаленные и отутюженные улицы, кафе с напирающим и одуряющим запахом пирожных, голод и усталость. Седовласый Семен — хозяин вин, веселья и ласкового бара «Тройка». И впрямь похоже было все на палехскую шкатулку, из которой Семен лихо вышвыривал деньги, слезы, посулы о счастье в шоколадном городе, предложение о продолжении жизни здесь. Как заключительный аккорд была поездка на курорт, на Вены синие холмы, и не забыли б быль умы.

Штраус повсюду, и мужчины во фраках, и дамы, как утопленницы, все в длинных белых платьях кружатся в вальсе или во сне моем, между живых изгородей все тех же белых и красных роз. Семен плакал и признавался, как он здесь одинок и несчастен, останьтесь, говорил он, останьтесь.

Я узнала позднее, что не стало красавца еврея, тридцатисемилетнего гуляки, жертвы русской ностальгии и венского фрака. Продукт ухарства и раздолья разбился ночью на спортивной машине, возвращаясь пьяный со щтраусского вальса. Вы просите меня, скажите о Нью-Йорке, о трубадурах-смог, о тараканах кухонных, как рок, и о втором рождении ребенка. Моя жизнь сама по себе напоминала фантастическую поэму, минута ее шла за год. Я полюбила Нью-Йорк и пила этот город, как вино жизни из тяжелой каменной бутылки, что невидимым горлом уходила в заплесневевшую высь неба. Я научилась сутками не спать, за несколько часов обегать город, я научилась тихо презирать заснувший голод. Я перестала видеться со всем, что мне напоминало о России, друзья моих московских дней сидели в клетках для зверей и тихо грызли прутья бессилий. Их грудь была полна достойных планов, как дальше жить в стране орангутангов, прожектов маяки, счастливых далий и обсуждение гениталий, ближних и дальних, плоских и овальных, поперечных, остроконечных, не духовных и бессердечных.

Я работала как модель и стихов не писала, то ли ветер вертел карусель, то ли жизнь за меня сочиняла.

Год проухал или полтора, я уехала в Милан, потом в Париж, из одного платья я переходила в другое с такой же скоростью, как любознательная школьница перелистывает журнал мод.

В Париже я познакомилась со знаменитым французским писателем Романом Гари, который устало и мудро доказывал мне, что нужно бросить заниматься ерундой и продолжать писать. Он был прав, но я говорила «гав», разве слушает скуку дева, разве от древа не вкушала Ева.

Вернувшись в Нью-Йорк, я все же вспомнила слова французского заклинателя и начала серию рассказов, которые так никогда и не опубликовала. Через несколько месяцев после своего возвращения на остров Манхэттен познакомилась с моей итальянской судьбой, чтобы еще через год навсегда переехать в Рим. Роман Гари застрелился в Париже. Эдуард Лимонов написал книгу «Это я, Эдичка».

Сколько бы я ѵ,ни жила в Европе, я буду постоянно вспоминать Нью-Йорк, а вернувшись туда и прожив девять, десять месяцев, убегу в Париж или Рим, навеки на душе цыганский грим, навеки мир мой дом, под флагом чьей страны мне спать, совсем неважно. Я господин господ! Я слова стражник!

Не знаю, интересны ли вам эти факты из моей биографии, или вы чего-то ожидаете другого, в любом случае я не знаю, как правильнее откликнуться на ваш призыв практически описать всю мою жизнь. Но все же я подаю вам те кушанья, которые вы от меня просите, хотя и в малом количестве. Как вы знаете, сейчас все помешались на диете, особенно здесь, в Италии, завидую людям с такой силой воли, которые могут ее выдержать. Рим и Италия стали для меня третьей жизнью; если бы я была кошка, то сказала бы вам, что у меня семь жизней, но я не знаю, сколько их еще у меня впереди и умру ли я здесь или в Индии, которая совершенно сводит меня с ума, или же это будет Африка, что заключит меня в свой мир без цивилизации и жалкого банального вопроса, как жить дальше.

Будет ли это суша, будет ли это море, будет ли это небо, все это будет поэма.

А пока что я живу в Риме. Наша волчица очень стара, и сосцы ее почти что не дают молока не только в литературе, но и в кинематографии. Выращиваю орхидеи и слежу за тем, не завелись ли блохи у собаки. Орхидеи — развратны и бисексуальны, блоха же есть не что иное, как продолжение собаки или, вернее, приложение к собаке. Моя жизнь держится на четырех китах: на любви к прекрасному, на литературе, на невероятном умении переоценивать обожаемый предмет и на страдании, которое мне это потом приносит. Вы пишете до нынешнего часа. Сейчас уж пять, из римского конклава бредут усталые мужи, их жены веселы и лживы нальют вина в мужские жилы, рассказы побегут, столы к обеду, походы в тратторию и к соседу. Покупки новые, пупки ночных синьор и римская луна — сердец девичьих вор.

Я выпила две чашки чая и написала пасхальные открытки. Пасха в Риме цветочна, яична, празднична, как нигде. В этом году католическая и русская православная совпадают. А ведь, знаете, получается, что интервью это пасхальное, и надо бы его и начать как пасхальное. «Сколько тебе лет?» — спросил Понтий Пилат Иисуса Христа. «Сколько тебе лет?» — спрашивает меня одна довольно красивая девица, которая явно не может меня терпеть. Знаешь, отвечаю я ей, думаю, что этот же вопрос Понтий Пилат задал Иисусу Христу.

У древних китайцев, как вам известно, отсчет велся с конца. Вот родился человек, а ему уже сто лет, я думаю, что эта система была бы очень применима для женщин. Комплексом старости страдают все, одни в большей, другие в меньшей степени, даже хлебниковскую Венеру не обошла эта участь.

И только природе совершенно плевать на возраст. Я смотрю на глицинию за моим окном, красные и белые озалии и думаю, что нет ничего правильнее, как воскреснуть весной…

…Да, довольно оригинально, импрессионистично, подумал я, положив трубку. В рифму, красиво, изящно.

И все-таки мне хотелось иного. У Елены Щаповой (Лимоновой, Збарской. де Карли) удивительная биография. Самая земная и неземная. Своя, щаповская…

Однажды в Нью-Йорке у Романа, в ресторане «Русский чай», отсидев пару часов и погрустив под щемящие русские мелодии, я собирался уже уходить, как вдруг в дверях появилась она, Елена. Я узнал ее мгновенно. Ее нельзя не узнать.

— Это я, Елена, — хохоча сказала она. — а это ты. Феликс, давай продолжим разговор. Я остановилась в отеле «Палас», жду тебя в двенадцать.

Елена была в ударе, говорила без умолку: о себе, о бедных своих родителях, уже много лет ждущих доченьку в Москву, о своих книгах, стихах, о своей долимоновской и посленьюйоркской жизни. Ограничусь одним эпизодом. Остальное до следующего раза:

— То было замечательное время, взлет и расцвет Надежды… Люди были молоды и веселы. Не все. но многие. В литературе был невиданный расцвет. Шестидесятые годы… У меня много друзей, и я с ними счастлива. Один из них — посол Венесуэлы в Москве Бурелли. Очаровательный человек, сам поэт. Он знал, к примеру, наизусть всего «Евгения Онегина». Думаю, что не каждый русский помнит стихи Пушкина. Он прекрасно говорил по-русски. Правда, чувствовался небольшой дефект: коммунист, он сидел в тюрьме, и ему отрезали кончик языка. Мы, молодые поэты, художники, его очень любили. Он пригревал, кормил и поил нас. У него бывал не только андерграунд, все у него бывали.

Прошло время. Три года тому назад я приехала в Венесуэлу и встретилась с его сыном. Помню его еще по России маленьким мальчиком. Я была на корабле, мне сказали, что сын Бурелли ожидает меня. Я увидела лысого толстого человека. У меня вырвалось: «Боже мой, неужели это ты, божественный, очаровательный мальчик?!» Мы сидели за столом, и он рассказывал о себе, о Венесуэле, о Москве. «Знаешь, — сказал он, — из всех друзей отца ты единственная, кто нам писал и давал о себе знать. Отец любил всех одинаково, но после того, что с ним случилось, все исчезли, никто не написал ни одного письма». Я тоже не знала, что же случилось с Бурелли. И сын рассказал мне невероятную историю. Произошло это после моего выезда из Москвы. Бурелли по каким-то делам выехал из России. А когда должен был вернуться, ему отказали в визе, Советские власти дали его жене и маленькому сынишке двадцать четыре часа на сборы. И никаких поблажек. С собой разрешили взять только ручную кладь. В посольской квартире остались картины, мебель, ценные и просто драгоценные вещи. В телефонном разговоре с каким-то официальным лицом в МИДе Бурелли спросил: «Но как же мои личные вещи?» Ему ответили: «Не беспокойтесь, мы вам все пришлем». Через несколько месяцев отец получил огромные ящики. Когда их раскрыли, в них оказались пустые бутылки из-под вина, шампанского, коньяка, водки. Вот такая вендетта. Это была месть ему за общение с нами. Со мной. С поэзией. Пусть об этом узнают у вас…

После этой жуткой истории мне ни о чем не хотелось говорить. И я, выпив еще вина, замолчал, уткнувшись носом в тарелку с какой-то экзотической китайской едой. Мне было очень жаль этого венесуэльского дипломата, доброго, щедрого и скромного человека. Я и раньше слышал о нем, о шумных пирушках на улице Ермоловой. Но я ничего не знал об этом шекспировском акте его московской драмы.

Елену вынудили покинуть Россию из-за дружбы с Бурелли. В то время постоянные посещения иностранного посольства даром не проходили. В один прекрасный день ее вместе с мужем Эдуардом Лимоновым вызвали в КГБ и поставили условие: или они будут давать информацию, или им следует уехать. Начались обыски, подслушивания. Последовал еще вызов: «Вы не советские люди, в Советском Союзе вам делать нечего».

Визу оформили сказочно быстро. По случаю их отъезда Бурелли собрал друзей…

— Ты знаешь. — задумчиво произнесла Елена, — в памяти будто это было вчера: мое дачное детство в Томилино, куда я почему-то не очень любила приезжать из шумной Москвы. «Пройдут годы, — говорил мне тогда отец, — и ты будешь вспоминать не Москву, а эту дачу, этот маленький клочок земли». Как странно-пророческими оказались его слова. Прошли годы, я уехала на Запад, объездила весь мир. Но в моих снах постоянно присутствует эта маленькая дача в Томилино: лес, поле, синий простор, бабки-крестьянки. В общем, родная земля…

Август 1990 г.

ЧУЖОЙ СУДЬБЫ НЕ ПОВТОРИТЬ

Вместо послесловия

Перечитал рукопись перед самой сдачей в набор. Вот-вот ее увезут в типографию, и книга уже будет принадлежать читателю. И перед ним-то мне хотелось бы кое в чем объясниться. Я не ставил перед собой цель, чтобы книга пришлась по душе всякому, кто ее прочитает. Это, наверное, и невозможно. Но я совершенно уверен в том, что каждый читатель найдет в ней интересных для себя собеседников. Мои герои очень разные. Я даже предчувствую раздражение некоторых читателей, которые, скажем, не поймут, как это я одновременно открывал двери дома Великого князя Владимира Кирилловича в Париже и яростной антимонархистки Нины Берберовой в Принстоне под Нью-Йорком. Или. скажем, по многу раз общался с Владимиром Максимовым и Андреем Синявским, стоящими, как считают, на разных общественно-политических позициях.

Предполагаю, что суждения Эдуарда Кузнецова о сионизме, о еврейском вопросе в СССР и в мире, о том, что жить в мире можно, только готовясь к войне, его яростная защита действий израильских властей на оккупированных территориях даст читателям пищу для размышлений. Если бы я купировал, да еще с оглядкой, с оговорками, размышления этого человека, ставшего жертвой хрущевско-брежневско-сусловской идеологии, отсидевшего много лет в мордовских лагерях, человека, к которому с уважением относился академик А. Сахаров, то его образ, его «психологическое нутро» были бы далеко не полными. Да и нельзя, как это было раньше, открещиваться от «больных» вопросов нашего времени, делая вид, что их не существует. Э. Кузнецов остался в моем представлении человеком, неоднобоко смотрящим на мир и откровенно размышляющим о вещах, его волнующих.

Другое дело — читателю пробовать это острое блюдо, и пусть он справляется с ним, как может и хочет. Кстати, разобраться в жизненной судьбе и «практическом» философствовании бывшего узника помогает, как мне кажется, и ответ Елены Боннэр на мое интервью с Кузнецовым, опубликованный в «Мегаполис-экспрессе».

Леонид Махлис, как и Кузнецов, был жертвой той же пропагандистской машины. И он действительно стал одним из первых официальных диссидентов, «свободно» выехавших на Запад. Кстати, далекий от политики, он страдает (даже сегодня) от невозможности регулярно приезжать в Москву, видеться с друзьями, выступать в аудиториях, издаваться.

Хочу рассказать и об одном, можно сказать, несостоявшемся герое этой книги. Об Абдурахмане Авторханове. С его сочинений таможенные запреты сняты в самую последнюю очередь. Его имя десятки лет вызывало дрожь партократии, историков, пропагандистов. Вот неполный перечень его «страшных» для нашей официозной истории книг, названия которых говорят сами за себя: «Загадка смерти Сталина. Заговор Берия», «Происхождение партократии» в двух томах, «Сила и бессилие Брежнева. Политические этюды», «Технология власти». «От Андропова к Горбачеву».

А. Авторханов родился на Кавказе. По национальности чеченец. Был номенклатурным работником ЦК ВКП(б). В 1937 году окончил Институт красной профессуры в Москве. Специализировался по русской истории. Вскоре был арестован как «враг народа» и несколько лет провел в подвалах НКВД. После освобождения эмигрировал на Запад, где защитил докторскую диссертацию, стал профессором по истории России. Хорошо знакомый с механизмом и системой функционирования сталинского аппарата власти, досконально, по первоисточникам изучивший историю КПСС и СССР, Авторханов в своих книгах, по сути дела, одним из первых исследовал процесс перерождения партии российских революционеров в «новый класс», в деспотическую олигархию, принесшую своей стране беды и страдания. Переведенные на многие языки мира исследования А. Авторханова в значительной мере обусловили основные направления ее сегодняшнего развития. Недаром в сумрачные времена застоя была выпущена для служебного пользования ограниченным тиражом его книга «Технология власти». Но пользовались ею лишь сотрудники аппарата ЦК КПСС.

Сегодня труды опального еще вчера советолога уже появились на прилавках книжных магазинов.

Но вокруг имени А. Авторханова по-прежнему кипят страсти. Приведу письмо, напечатанное в журнале «Новое время» А. Сухомлиным, художником-оформителем из Херсона. «…Абдурахмана Авторханова предполагают реабилитировать, вернуть ему гражданство СССР. В 1942 году Авторханов перешел на сторону гитлеровцев, возглавив редакцию профашистской газетенки «Газават». Кроме этого Авторханов участвовал в вербовке предателей для спецкоманд, сражавшихся против партизан. Я читал почти все работы Авторханова, публикуемые ныне в журналах, кое-что — в «самиздатской литературе». Да. Авторханов — грамотный, эрудированный противник коммунистической идеологии. Да, его довольно хорошо знают на Западе. Но почему-то никто не вспоминает о его службе в рядах гитлеровской разведки. Или, может, некоторые считают, что фашизм Гитлера «гуманнее» культа личности Сталина?! На мой взгляд, сравнивая Авторханова с Солженицыным, допускается вопиющая бестактность. В годы войны Александр Исаевич сражался против фашистских оккупантов, был отважным офицером — о чем убедительно говорят его награды. Солженицын чист перед народом. А Авторханов?..»

Такое вот письмо. Но знают ли читатели об ответе-опровержении Авторханова на него? Думается мне, коль мы очищаемся от навалов прошлого, кроваво продираясь сквозь больную нашу историю, возвращаем имена, события в их первозданном виде, исповедуемся, мы не имеем уже права безапелляционно судить, рубить с плеча, перечеркивать. Важно другое: мы должны знать правду обо всем и обо всех. В том числе и о прошлой судьбе Авторханова. А чтобы узнать, нужно издать все его книги, в том числе и книгу «Мемуаров».

Перефразируя название одной из книг писателя, задался вопросом: «В чем сила и в чем бессилие Абдурахмана Авторханова?» Сила в том, что книги его имели и имеют огромное «убойное» значение в разоблачении сталинско-брежневской системы. Бессилие в том, что его жизнь и деяния уже принадлежат истории, и он не может что-либо исправить, изменить. За ней последнее слово. Она не ошибется.

Я знал о том, что Авторханов не дает интервью советским журналистам, и даже не пытался связаться с ним. Но, будучи в Мюнхене, позвонил ему (в этом городе он проживает уже много лет). Трубку взяла его жена Людмила Петровна. Разговор с ней меня разочаровал: «Абдурахман болен, он не подходит к телефон) и никого не принимает». Мои доводы не возымели успеха.

Но я не успокоился и в другой свой приезд в столицу Баварии снова позвонил. Настроение мюнхенского «отшельника» не изменилось: отказ во встрече. Правда, прощаясь, Людмила Петровна сказала: «А вы составьте ваши вопросы и пришлите».

В те дни я гостил у писателя Эдуарда Кузнецова. Воодушевленный забрезжившей надеждой, оседлал его компьютер и быстро составил тридцать восемь вопросов, по-моему, охватывавших принципиальные моменты в жизни А. Авторханова и его творческой работе. Привожу некоторые из этих вопросов:

Вы прожили долгую жизнь. Что в ней было главным: служение истине, родине, свободе или самому себе?

Вы написали книги, сделавшие вам имя, создавшие славу. Думали ли вы, что ваш публицистический талант и знания будут отданы изучению одного из самых страшных режимов на земле, что героем ваших сочинений будет Сталин?

Когда вы прозрели, увидели, что в стране произвол, что страной правит тиран?

Что вы думаете о роли личности в истории? А что сегодня движет историей, обществом: герой, ничтожность, толпа или народ?

При каких обстоятельствах вы эмигрировали на Запад? Кем вы считаете себя: диссидентом, политическим борцом, свободным человеком?

Боялись ли вы КГБ. живя на Западе? Если боялись, то когда перестали бояться?

По-вашему, вечен ли КГБ?

Что вы больше всего ненавидите: партию большевиков, Сталина, партократию?

И все-таки был ли заговор с целью убийства Сталина? Ведь сегодня открылись новые документы, материалы. Вы подтверждаете вашу версию?

Почему русский народ, общество допустили над собой неслыханный в истории цивилизации произвол?

Как вы думаете, почему Сталина никто не убил? Ни Орджоникидзе, ни Тухачевский, ни кто-либо другой горячей крови человек?

Может ли повториться Сталин?

Спасет ли демократия Россию?

Несколько раз в книге «Сила и бессилие Брежнева» вы подчеркиваете мысль о том, что система партократии вечна. Вы не ошибаетесь?

Юрий Афанасьев действительно болеет за Россию или это политический авантюрист?

Какую книгу вы не успели написать и чувствуете, что уже не напишете?

Развалится ли советская империя?

Какие чувства в вас сегодня превалируют по отношению к вашей бывшей родине: ревность, злость, желание быть там, разочарование или никаких чувств в вас нет?

Ваши любимые герои в истории человечества?

Ваш любимый политический деятель?

Ваши книги забудут или они долго еще будут нужны людям?

Ваш прогноз: что будет с СССР в 2000 году?

Эти и другие вопросы я отослал по почте и стал ждать. Проходили месяцы. Я совсем потерял надежду, но однажды извлек из почтового ящика (заслуга перестройки: дошедший и не перлюстрированный) пакет из Мюнхена. Письмо начиналось так: «За несколько месяцев до отмены цензуры в СССР ко мне обратился с рядом письменных вопросов известный московский журналист Феликс Медведев, среди которых был и такой вопрос: «Ваше отношение к Рою Медведеву?» Поскольку я принципиально не давал интервью советской подцензурной печати, то я и отложил вопросы Ф. Медведева до «лучших времен». Эти времена наступили, когда мой старый «знакомый» Рой Медведев нашел нужным рассказать о своем собственном отношении ко мне, причем прямо с трибуны пленума ЦК КПСС. Теперь молчание не было бы понято…»

И далее мой почтенный корреспондент из Мюнхена подробно на двенадцати страницах рассказывает о роли Роя Медведева в диссидентском движении. Ответ Авторханова на мой вопрос о Р. Медведеве был неожиданным и познавательным. Но мне было непонятно, почему автор письма ограничился ответом только на один-единственный вопрос из тридцати восьми. Честно говоря, меня интересовала биография самого Авторханова, подробности его писательской и личной жизни. Но он на эти откровения, по-видимому, не решился. Поэтому я не включаю в книгу полемические размышления Авторханова о роли Р. Медведева в диссидентском движении. Тех же, кому все-таки интересно просветиться на этот счет, отсылаю к публикациям в журнале «Столица» (1991, № 1), «Русская мысль» (Париж, 1990), «Новое русское слово» (Нью-Йорк, 1990).

Скорблю, что упустил, как охотник долго подстерегаемую дичь, право первого интервью с дочерью Владимира Маяковского Патрицией Томпсон. О том, что жива дочь Маяковского, я знал давно. Точнее чувствовал по намекам известных поэтов, по «прикидкам» маяковове-дов. Как-то в разговоре обмолвился об этом и Василий Абгарович Катанян, прекрасно знавший биографию Владимира Владимировича. Совершенно определенно о том, что дочь Маяковского жива, знал Евгений Евтушенко, который рассказал, что однажды в Нью-Йорке на поэтическом вечере к нему подошла женщина с крупными чертами лица и объявила, что она дочь поэта Маяковского. Евгений Александрович не поверил. И зря. Момент «открытия» единственного дитя великого поэта был упущен еще на несколько лет.

Весной 1990 года младший Катанян — Василий Васильевич — мне сообщил, что наконец-то нашлась Патриция Томпсон, дочь Элли Джонс. Той самой, с которой у Маяковского был короткий роман во время поездки по Америке. И той самой, с которой он встречался в Ницце в 1928 году. Василий Васильевич дал мне приблизительные координаты людей, которым Патриция представилась как дочь поэта. Эти люди — организаторы художественных выставок в Штатах. Патриция Томпсон пришла на выставку, посвященную другу Маяковского Александру Родченко, художнику и фоторепортеру. Увидев на стене замечательный портрет поэта, она воскликнула: «Это Маяковский, мой отец! Па-а-па…»

О неожиданном событии узнали и в семье Родченко в Москве. Тем не менее найти телефон Патриции в Нью-Йорке было невозможно. Новоявленную «мессию» будто засекретили от лишних любопытных глаз и встреч. Кому это было нужно, не знаю. На мой телефаксный запрос о возможности организации встречи с дочерью Маяковского в Нью-Йорке какие-то люди ответили, что это невозможно, что будто бы она собирается в СССР. Приехала П. Томпсон в Москву лишь через год.

А я почти было купил билет в Нью-Йорк, полагая-таки разыскать интересующую меня героиню, как в довольно заштатном официозном журнале «Эхо планеты», органе ТАСС, появилась публикация о дочери Маяковского. Естественно, она не вызвала бы никакого эффекта. если бы коротенькие перепечатки не появились в некоторых московских большетиражных газетах. Я чуть не плакал от досады. Я считал, что, несмотря на сложнейшую политическую обстановку, событие, связанное с биографией «поэта революции» — «открытием» его дочери, которая могла пролить свет на весьма затемненные стороны творческой и личной судьбы Маяковского, должно было стать сенсацией. Любому журналисту такое интервью, первое интервью с Патрицией Томпсон могло сделать судьбу. Я представлял, какой бомбой прозвучал бы полосный материал о дочери Маяковского, опубликованный, скажем, в «Литературной газете». Но собкор «ЛГ» в Америке тоже прошляпил.

Единственное же, что меня успокаивает и льстит моему журналистскому самолюбию, что моя передача «Зеленая лампа» впервые сообщила телезрителям о том, что нашлась дочь Маяковского.

Перечитывая книгу, я задумался, и вот о чем. Словно на подбор в ней названы известнейшие имена, громкие фамилии, титулы. И вроде бы выпадают из этого ряда несколько имен. Ну, например, кто слышал о судьбах Марии Григорьевны и Эллы Ивченко из Вены? Ничего героического они в своей жизни, кажется, не совершили. Но в совокупности с рассказом о судьбе наследницы знатной русской фамилии Марии Разумовской жизнь и трагедия двух безвестных в прошлом советских женщин (одна из которых не решилась даже назвать свою фамилию) в «Венском триптихе» — это еще новые штрихи к страшным годам нашей недавней истории, всю правду о которых мы только сегодня начинаем познавать сполна. Графиня Разумовская не выезжала из России, она родилась в Австрии, но ее исследование трагической биографии Марины Цветаевой — это уже Россия Советская, это уже судьба человека, решившегося вернуться на родину и уничтоженного сталинским произволом.

Да было бы и несправедливо познавать трагедию диссидентства, отчужденчества, эмиграции только глазами наиболее удачливых, ставших знаменитыми людей. Вот произнес «трагедия эмиграции» и задумался. Вспомнил мнение о том, что, дескать, время, годы сотрут и эту боль изгнанничества и приестся читателям эмигрантская тема. В конце концов, вдали от родины — там — многим из них жилось сытно и уютно, а здесь, на отчей земле, было сиро и голодно. Так что кто выиграл, а кто проиграл, дескать, это еще вопрос. Не знаю, не буду судить. Да и не мне судить. Понимаю только, что моя журналистская работа на этой ниве не иссякнет. Скитальчество, поиски рая на земле, социальные катаклизмы, разобщенность народов и наций, религиозное непримиренчество и впредь будут разъединять людей. А значит, останутся такие понятия, как «русские в Париже», «советские кибуци под Иерусалимом», «наши на Брайтон-Бич», «русский маяк на Огненной Земле». К этим маякам будут тянуться те, кто отведал лучшей, счастливой жизни в «самом справедливом обществе на земле». Они по-прежнему будут очень разными, эти люди. У каждого из них будет своя жизнь, своя судьба, своя история. Но они не повторят трагедии Тихона Куликовского-Романова, Нины Берберовой, Андрея Синявского, Марии Григорьевны… Они взяли у жизни свои уроки. Уроки любви и ненависти к родине, к истине, к ближнему своему.

И еще: события прямо стучались в эту книгу. 19 августа 1991 года в восемь часов утра мне позвонил Владимир Панков, заместитель главного редактора журнала «Родина», где я работаю редактором отдела русского зарубежья, и тревожным голосом произнес: «Включай телевизор, совершен государственный переворот. Твои подопечные попали как кур в ощип». Мое сердце упало, хотя свершившееся не было для меня неожиданным. Я будто ждал каким-то подсознательным ощущением этой безнадежности. Всему конец! И прежде всего я подумал об этой книге. Введенная путчистами цензура, шлагбаумы перед гласностью, запрет на демократические издания конечно же распространялись и на книгу «После России», которая от первой до последней страницы стала в эти часы подцензурной. Теме диссидентства, эмиграции в том виде, в каком она варьировалась последнее время, пришел конец. Разве созвучны размышления о трагедии родины, о большевистской диктатуре, о больной нашей истории Галины Вишневской, Владимира Максимова, Андрея Синявского, Эрнста Неизвестного и других героев книги самозваным декретам «Пиночетов на час»?!

Я машинально оделся, вышел на улицу. В гостинице «Урал», где по утрам покупаю газеты, стояли двое в форме. Вчера здесь их не было. Газеты задерживались. Подошел к зданию городского ОВИРа — это тоже напротив моего дома, спросил у стоявших, знают ли о случившемся. На меня смотрели недоуменно. Я вернулся домой, позвонил на международную телефонную станцию узнать, есть ли связь с Парижем, Я хотел позвонить на станцию «Свобода» своєму другу Семену Мирскому и поговорить с ним о случившемся. Телефонистка ответила довольно бодрым голосом: «Мы работаем нормально». Я снова вышел из дома. Особых отклонений в обычной уличной жизни я не заметил. Прохожие говорили о чем угодно, но не о заявлении ГКЧП. Все это насторожило меня еще больше. В двенадцать часов раздался телефонный звонок. Из гостиницы «Россия» звонила Ольга Михайловна Могилянская, только что прилетевшая из Торонто на конгресс соотечественников. Какой коварный шекспировский акт: заговорщики устроили путч именно в день начала работы конгресса, когда в Москву со всего мира слетелись русские люди, наши соотечественники. Русские французы, русские американцы, русские англичане, князья, графы, потомки императорской династии, писатели, ученые. Сотни человек. Именно их имел в виду Владимир Панков, назвав моими подопечными. Как я потом узнал, многие из них были в трансе, они боялись арестов, допросов. Некоторые ринулись в Шереметьево.

Я поехал в гостиниц). Сын Ольги Михайловны Андрей Мстиславович спросил: «Посоветуйте, как быть: при регистрации дежурная сказала, чтобы я без нужды не выходил на улицу, за это она выделит номер с прекрасным видом на Кремль». Я ринулся к шторе — действительно вид с пятнадцатого этажа «России» был восхитительным: Кремль, собор Василия Блаженного, слева лента реки Яузы, московская дымка. Только вот маленькая деталь, штришок: все это — на фоне стоявших на мостовой танков.

Я сгорал от стыда: наши соотечественники, многие из которых не были на родине двадцать, сорок, семьдесят (!) лет, могли попасть в кровавую баню… Но, как говорится, где наша не пропадала — через двое суток все они были счастливы, что судьба послала им такой неожиданный подарок — стать свидетелями и почти участниками (я знаю, что многие, несмотря на запреты, были на баррикадах у Белого дома) августовской революции. Впечатлений и воспоминаний у них осталось на всю оставшуюся жизнь.

А в конгрессе соотечественников я не участвовал. Хотя, казалось, чего проще: подходи к любому и бери интервью. Но я не люблю на готовенькое. Мне было больше по душе, когда, коченея от страха, я тайно от сочленов своей делегации (помните ту первую поездку в США, о которой я рассказал в предисловии к этой книге), за-метая следы, пробирался по вашингтонским улицам на встречу с Василием Аксеновым или разыскивал Иосифа Бродского. Там была журналистская страсть, тайная охота, риск. А здесь… мне было неинтересно, пресно и суетливо.

К чему этот завершающий книгу мазок? А вот к чему: я благодарен всем, кто помог спасти Россию от нового, еще более мрачного погружения в ночь диктатуры и беззакония. Когда 20 августа со своим сыном Кириллом я стоял перед Белым домом и в течение четырех часов слушал почти библейские речи, призывы мужественных ЛЮ-, дей, я снова думал и об этой книге. Слушая тех, кто верил в победу демократии и справедливости, я понимал, что книга увидит свет. Что «После России» будет, потому что будет Россия. Так и случилось.

Феликс Медведев 25 сентября 1991 года



Загрузка...