Часть вторая Ангелы и бесы 1314–1315

Я проснулся на льняных простынях, накрытый до подбородка пуховым одеялом, ощущая во всем теле непреодолимую слабость. Мне подумалось, что я сплю и вижу сон, но вспомнив события вчерашнего дня — свое освобождение, казнь на Камышовом острове, я понял, что не сплю, что действительно нахожусь в гостевой комнате придела церкви св. Иоанна-евангелиста, куда мы прибыли с ле Бреем вчера, к полуночи. Хотелось пить и испражниться, но не желая бродить по комнате в поисках питья и ночного сосуда, я стал искать глазами что-либо, что позволило бы вызвать прислугу. Почти у самого изголовья висел кожаный шнурок с узлом на конце. Потянув за шнур, я услышал где-то далеко звон колокольчика и почти сразу явился молодой монах в рясе, со свежевыбритой тонзурой. Поклонившись, он спросил, что мне угодно.

— Подай ночной сосуд, а потом — питье. Я вчера выпил изрядно вина и потому принеси кислого молока, или меду.

Испражнившись, я вновь упал на перину. Монах удалился с сосудом. Скоро он принес его обратно, потом снова ушел — за питьем. Нежная льняная простынь ласкала мое тело. Она пахла свежестью и слегка дымком углей утюга. И я с отвращением ощутил другой запах — запах своего, немытого долгие месяцы, тела. Когда пришел монах с двумя кувшинами, один — с медом, другой — с кислым молоком, я велел ему приготовить лохань с водой для купания.

— Господин будет натираться сарацинскими маслами после купания? — осведомился монах.

— О, да! — с восторгом ответил я, предвкушая блаженство чистоты тела и ароматы благовоний. Монах удалился.

Я выпил довольно меду и совсем незаметно для себя, задремал. Проснулся же я, когда открылась дверь и в комнату вошли несколько слуг, принесших лохань с водой и дымящиеся ведра с кипятком. Монах держал в руках льняной плат для вытирания после купания и пузырек, источавший аромат смирны. Разоблачившись, я с наслаждением погрузился в лохань. Слуга время от времени пробовал воду, добавляя ковшом кипяток.

— Как тебя зовут? — осведомился я у монаха, в поведении которого чувствовалось едва уловимое благородство дворянина.

— Жильбер.

— Ты дворянин?

Монах смутился.

— Я не стал бы отвечать на ваш вопрос, если бы не знал, кто вы, и почему сидели в темнице Жизора. Да, я дворянин и брат ордена Храма, я получил посвящение в Испании, но сейчас, поскольку обстоятельства времени заставляют нас поступать так, я скрываю свою причастность к ордену и маскируюсь под обычного монаха, дабы репрессии короля не коснулись меня и членов моей семьи.

— Из какого ты рода?

— В моих жилах течет кровь двух благородных родов — норманнского рода Бриеннов и английского рода Кортириалов, к коему принадлежит моя любезная матушка Мария.

— Я не хочу Жильбер, чтобы такой благородный молодой человек, как ты, служил мне. Ступай к настоятелю. Пусть он пришлет простолюдина.

— Нет, господин, — отвечал Жильбер, — послушание — есть первейшая доблесть и долг храмовника. В своем сердце я всегда ношу красный крест, цвет которого — цвет господней крови, а посему я обязан выполнять свой долг. Я останусь вашим слугой и буду им, пока вы не покинете нашу обитель.

Он хотел сказать что-то еще, но запнулся, как-бы размышляя, стоит ли говорить это. Но, собравшись с духом, шепнул мне на ухо:

— Служить вам — для меня высокая честь.

— О чем ты говоришь, Жильбер?

— Вы знаете, о чем, — шепотом отвечал он.

— Ты напрасно считаешь меня героем. Я просто оказался в Марселе не вовремя и попал под горячую руку инквизиции. Меня арестовали вместе с сыном графа Арнье, когда я гостил в его доме. Я не тамплиер и никогда им не был.

— Довольно об этом, — прошептал Жильбер, и уже громче, добавил, — Вы можете пробыть в обители столько, сколько пожелаете, пока не восстановите силы.

— Я спешу домой, я соскучился по родному поместью и сыну… Я так долго ждал, его рождения! Четырнадцать лет Господь не желал послать мне потомство. Сегодня я пробуду здесь, потому что слишком устал за вчерашний день, но завтра отправлюсь в дорогу.

— Как вам будет угодно, господин, — произнес слуга каким-то странным, потухшим голосом, — пригласить к вам господина ле Брея?

— Не надо, я хочу побыть один. Ты можешь идти. Когда ты мне понадобишься, я позвоню в колокольчик.

Послушник, откланявшись, удалился. Полежав еще немного в воде, я старательно растерся грубой лыковой мочалкой, смывая с себя тюремную вонь. Кожа раскраснелась, я слегка взбодрился. Потом я встал, завернулся в плат, старательно вытерся и надел чистое исподнее, лежавшее на тумбе возле кровати. Тумба была мне знакома — такие стояли в дортуарах сержантов, когда я служил в Палестине. Их делали братья — ремесленники. Значит, это поместье с церковью недавно принадлежало ордену Храма. Вчера в темноте я не заметил очертаний церкви. Отворив ставень и посмотрев в окно, я убедился, что поместье действительно некогда являлось собственностью тамплиеров — фундамент церкви был круглым. Еще я заметил небольшое кладбище и могильные плиты с мечами вместо крестов. И опять я услышал далекий стук топора, и опять мне стало грустно. Сразу вспомнился вчерашний день, спокойное лицо старика де Моле. Свой поступок он совершил осознанно, обдуманно. Наверняка, он покидал Жизор, зная раньше кардиналов, что едет на собственную казнь, так он решил, таков был его выбор. Почему он не принял свой приговор? Не желал подчиниться воле короля и Папы? Или у него имелись иные основания поступать так? Как бы то ни было, истина сгорела вместе с ним на костре, как и тайны его Ордена, а потомки навсегда запомнят лишь одно — Жак де Моле предпочел мученическую смерть, достойную героя и рыцаря, позорной жизни в темнице по милости Папы. Своей смертью он искупил все грехи, свои и своего Ордена.

И вдруг мне захотелось есть. Желудок заурчал и стало больно. Согнувшись, я дотащился до шнурка и позвонил. Явился Жильбер.

— Принеси мне еды, — сказал я, стараясь не показать, что мне плохо, — и побыстрей.

Слуга поспешно удалился. Я застегнул котту и сел за стол. Боль постепенно утихла. В дверь постучали.

— Кто там? — спросил я.

Открылась дверь. На пороге стоял ле Брей.

— Ты уже проснулся? Я думал, ты проспишь весь день, Жак. Правда здесь хорошо? Тишина и божий покой …

— Я хочу домой, Робер. Поймите меня, учитель, я так скучаю по семье. Мне кажется, мы можем выехать прямо сегодня. Во мне достаточно сил, — соврал я.

Тамплиер присел за стол.

— Если бы ты видел сейчас себя со стороны, ты бы не отважился сказать подобное. Ты бледен и худ, и в глазах у тебя написано отчаяние.

— Мне будет легче, если мы будем ехать. Я не могу больше терпеть. Ни дня. Если вы еще не ели, поешьте со мной и в путь. Шюре зовет меня. Это невозможно рассказать словами.

— Ну что же, — вздохнул ле Брей, — твое упорство похвально, хотя и не стоит на первом месте в списке рыцарских добродетелей, потому что первое место занято благоразумием. Но я хорошо тебя понимаю. Даже мне, лишенному родины, знакомо чувство привязанности к месту, где живут дорогие тебе люди…

Сказав это, ле Брей задумался. Его лицо стало жестким.

— Я пойду, велю готовить все для дороги, — сказал он, — Ты ешь и спускайся во двор. В путь, так в путь.

В дверях ле Брей столкнулся с Жильбером. Скользнул взглядом по его лицу и скрылся из виду.

Весенняя распутица не позволяла нам путешествовать в повозке. Мы продвигались небольшим конным отрядом — ле Брей, я, четверо сержантов. Несмотря на то, что мои провожатые являлись братьями Храма, все они были без орденских крестов на одежде — ввиду последних событий. Наше путешествие напоминало мне похоронную процессию — спутники, включая ле Брея, в основном молчали, обмениваясь лишь редкими фразами по делу.

На второй день пути я не выдержал.

— Что происходит, Робер, почему наше странствие похоже на путь к эшафоту, почему я не слышу привычных в долгой дороге рассказов, песен, веселых историй? Не вы ли учили меня, когда я был отроком, что грустный рыцарь — не рыцарь. Отчего же вы сами нарушаете свою заповедь, отчего заставляете слуг вести себя так же?

— Это все казнь Великого Магистра. Наш Орден переживает сейчас не лучшие времена. Можно сказать, что его больше нет, во всяком случае, в том виде, в котором он существовал двести последних лет. Как мне трудно понять твою тягу к родному месту, так и тебе трудно осознать, что значит для меня, тамплиера, и моих братьев, позорная казнь несчастного предводителя моего досточтимого Ордена. И хотя ты совершено прав — рыцарь не должен унывать ни при каких обстоятельствах, но грущу я не о прошлом. Прошлого нет. Я грущу о будущем, о том, что ожидает моих братьев впереди. Мне больно знать, что великая идея Священной империи, сплачивавшая в единое братство лучших рыцарей Европы, умрет, лишенная благодатной почвы, в которой она произрастала два века. Удар, нанесенный Ордену потворствуемым Папою королем, непоправим. Сирийского королевства давно нет. Рано, или поздно, остаток франкских владений в Палестине отойдет сарацинам. Это конец мечте о Священной Империи. Не смотри так на меня, Жак! Ты зрелый муж и понимаешь сам, что так все и есть, только боишься признаться себе в этом. Вчера на Еврейском острове сожгли моего отца. Завтра меня и моих братьев навсегда лишат дома.

Слова моего наставника произвели на меня большое впечатление. В горле застрял комок, и пытаясь справиться с ним, я сказал рыцарю:

— Пусть Ордена нет, но остались люди. Они и есть та почва, о которой вы говорили. Великая идея погибнуть не может, пока жив хотя бы один человек, кто хранит ее семя в себе.

Ле Брей внимательно посмотрел на меня. Я заметил в его взгляде нечто большее, чем просто внимание. Казалось, что он чего-то жадно ждет от меня, о чем не может сказать вслух. Я попытался определить, что он ждет и не смог, вернее, говоря его же словами, побоялся признаться себе во вдруг открывшейся истине. В это верилось с трудом, но пытливый взгляд ле Брея мог означать только одно.

— … Вы говорили так проникновенно, учитель, — продолжал я, — что мои сомнения о будущем Ордена развеялись. Орден есть, пока есть такие люди, как вы. Пусть не в том виде, в котором он существовал ранее, но он продолжит свое существование, и еще не раз заявит о себе.

Ле Брей, если мои опасения насчет него были верны, ничего не заподозрил. Он проглотил мое объяснение, как окунь наживку и сказал:

— Ты прав, Жак. Мои сомнения напрасны. Так оно все и будет.

Недели сменялись неделями. С каждым днем мы приближались к Шюре. Я не удивился тому, что, как мне показалось, обнаружил в ле Брее. Жизнь давно научила меня принимать подобные вещи спокойно, как само собою разумеющееся явление, как неприятный, но неизбежный закон. Я продолжал терзаться сомнениями, но события последних месяцев укладывались одно к другому, как бусинки ожерелья. Мой, случайный на первый взгляд, арест в Марселе. Бессмысленная на первый взгляд, казнь Жака, моего доброго тюремщика. Он не сделал то, что должен был сделать. Но знал больше, чем следовало. Лишь одного не мог я понять — зачем нужно было убивать моего отца. Кому он мешал тогда в тысячах лье от Шюре, на виду у всех? О том, что ждет услышать от меня ле Брей, пусть даже намеком, обрывком фразы, брошенным ненароком, я боялся даже думать, опасаясь, что наставник каким-то образом прочтет мои мысли. Лишь отходя ко сну, я вспоминал Иванов день 1290 года от рождества Христова, тихое туманное утро и надпись на капитуле колонны подмастерья, возникшую с восходом солнца, чтобы к полудню снова стать ничего не значащим бессмысленным узором:

«Алтарь открыт на сто шагов к востоку»

Я отсчитываю сто шагов на восток от алтаря часовни, и выходя во двор, упираюсь в колодец. Я иду в конюшню, беру две веревки, и пока туман не рассеялся, привязываю их к колодезному вороту и спускаюсь в холодное сырое жерло. И там, словно в утробе дракона, вижу в колодезной стене незакрепленный известкой прямоугольный мраморный камень, отворив который, обнаруживаю в нише оббитый свинцом ларец. Я старательно обвязываю ларец второй веревкой, и поднявшись наверх, вытягиваю то, из за чего погибли фон Ренн и мой отец, то, из-за чего постоянно будет литься кровь, пока существует Франция, Империя и Бургундия. Я тщательно скрываю все следы своего поступка, и уединившись на чердаке церковного сарая, взрезаю кинжалом свинцовые листы и открываю ларец. В нем лежит сухая отрубленная кисть с перстнем на среднем пальце и ветхий, пропитанный для сохранности жиром, пергамент с королевской печатью, развернув который, я нахожу среди ветвей нарисованного на нем родового древа свою фамилию. Она располагается на третьей ветке от имени Шарлеманя и принадлежит его зятю, Марцеллу, взявшему в жены дочь императора Рунерву. В конце этой ветви попадаются знакомые имена предков, записанные в генеалогии, из чего я заключаю, что сей документ был составлен не позднее 1110 года, ибо в нем уже упоминается Гийом де Шюре, о котором я был немало наслышан. Сняв перстень, я обнаруживаю на фаланге мертвого пальца шишечку, точно такую, какая была у деда, отца, какая есть у меня. На внутренней стороне перстня стоит надпись:

CARL

Я вспоминаю легенду, которую часто рассказывал отец и согласно которой Шарлемань наказал своим подданным в случае его смерти отрезать у него правую руку, дабы даже мертвая, она направляла его государство по нужному пути. И вот, теперь я держу эту руку в своей руке, трогая ее сухие пальцы. А потом я кладу ее на плечо и ощущаю нечто, соединяющее седую древность и настоящее, нечто, передающее мне, через бездны времен, священную благодать великого императора и законное право на его престол и его земли. Тогда казалось, что я сплю и я отчаянно хотел превратить сон в явь. Сегодня, окруженный кольцом чужих смертей, я все больше и больше желаю обратного.

Пасха в этом году выдалась ранняя. Мы встретили ее в дороге, в какой-то деревушке с грязным постоялым двором. Наблюдая за всеобщим народным весельем, я страстно хотел быть сейчас в Шюре, сидеть перед замком за длинным, сбитым из досок столом, пить вино, христосоваться с челядью, водить до головокружения хороводы, и подхваченный неистовой круговертью праздника, очутиться утром где-нибудь на пустом весеннем сеновале вместе с верной Гвинделиной.

Как и двадцать четыре года назад, я оказался в окрестностях Шюре в пасхальную октаву. Проезжая через деревню, в которой некогда жила Гвинделина, я изумленно замечал, что люди смотрят на меня с испугом и удивлением, как на живого мертвеца, стараясь как можно скорее скрыться из виду. Я весело сказал об этом ле Брею.

— Мои крестьяне что-то сильно нервничают, когда узнают во мне своего господина. Наверное, они решили, что побывав в Жизоре, я побывал на том свете.

Ле Брей странно молчал. Это мне не понравилось. Я заподозрил неладное.

— Что происходит, учитель? Вы знаете что-то, чего не знаю я?

— Да, Жак. Прежде чем прибыть за тобой в Париж, я навестил Шюре…

Я остановил коня, как громом пораженный. Я ощутил что-то страшное, что черной тучей нависло надо мной, о чем знали все, кроме меня самого.

— Учитель, что случилось?

— Поедем, Жак со мной. Ты должен увидеть это своими глазами …

Мы свернули в сторону от дороги. Копыта лошадей погрузились во влажную весеннюю почву. Наш отряд вел ле Брей. Шюре осталось в стороне. Наконец, мы выехали к кургану, который по словам отца, был насыпан франками еще при римлянах. На его вершине, где стоял покосившийся каменный крест, виднелись остатки большого кострища. На кресте болталась черная от копоти цепь. Слежавшиеся угли были усыпаны букетами первоцветов и мать-и-мачехи…

Ле Брей сказал:

— Жак, это сделал отшельник Яков. Мне очень жаль …

Я все понял. Я сошел на землю, и поднявшись на вершину кургана, лег в черные угли. Костер был огромным. Она сгорела дотла …

Я зарылся лицом в золу, как некогда зарывался в ее волосы, и зарыдал. Последний раз я плакал в десять лет, когда умерла от холеры мать. Тогда отец мне сказал:

— Сын мой, рыцарь имеет право плакать на людях только два раза в жизни. Один раз ты уже сделал это.

Я не плакал, когда умирал отец. Я не плакал, когда лекарь-еврей вытаскивал из-под моей челюсти сарацинскую стрелу. Я не плакал, когда на моих руках умер второй сержант ле Брея, мой названый брат Гийом. Я не плакал в пустыне, умирая от жажды и зноя, во время десятидневного перехода из сожженного сарацинами Крака. Я не плакал 17 марта, когда наблюдал казнь самого достойного рыцаря, какого когда-либо видел. Прости отец, если ты на небесах смотришь сейчас на меня. Я плачу, но ты сам сказал когда-то, что я имею право еще на один раз…

Начался дождь. Он остудил мое разгоряченное сердце и стал моими слезами. Небо плакало вместе со мной. Я поднялся с земли.

— А Филипп, где сын? — спросил я наставника, сойдя с кургана.

— Он в ла Моте. С Жанной.

— За что он это сделал, учитель?

Ле Брей спешился.

— Давай сынок, отойдем в сторонку. Нам необходимо поговорить. Прямо сейчас.

Мы оставили за спиной сержантов, страшный курган, и углубившись в лесок, остались одни.

— Жак, — произнес рыцарь, — ты должен мне это отдать.

Я предполагал, что он скажет подобное, надеясь, что охваченный чувствами, я откроюсь. Но все-таки в глубине души сомневался, что ле Брей способен на такое. Ведь я его любил. Как отца.

— Вы о чем говорите, учитель?

— Я не знаю, что это такое, Жак. Но… Твой отец, твой товарищ фон Ренн, Гвинделина, а возможно и сам Великий Магистр, все умерли из-за того, чем ты обладаешь. Может довольно смертей?

— Отца убили вы, Робер.

— Я исполнял волю короля.

— Смерти фон Ренна и Гвинделины тоже лежат на вашей совести?

— Кроме Гвинделины. Поверь, Жак, я не причастен к ее гибели. Это все герцог Гуго, вернее те, кто устами Папы и короля шепчут на уши этому юнцу… Это он направил Якова в твои земли. Тебя было нужно сломать. Тебя не пытали в тюрьме только потому, что я убедил тупых инквизиторов, что только живой ты сможешь все рассказать.

— Вы же знали, что Гвинделина обречена. Но даже пальцем не пошевельнули, чтобы спасти ее.

— Мальчик мой, меня поставили перед выбором, либо ее жизнь, либо твоя. Как же я мог лишиться тебя?

— Ответьте мне, учитель, неужели то, чем человек должен обладать по праву, дарованному ему даже не людьми, а самим Богом, может принадлежать кому-то еще? Не нарушится ли при этом совершенный порядок, установленный творцом? Что будет со всеми нами, если нарушить этот порядок?

— Так ты нашел, что это такое? — прошептал ле Брей. Его глаза вспыхнули странным огнем. Нет, нет, нет! Не может быть, Робер, что ты был все время рядом со мной только из за моей тайны! Ведь я же любил тебя, как отца…

Он захрипел и медленно осел в гнилую хвою, обливая легкую кольчугу алой кровью, хлеставшей из рассеченной шеи.

— Жак… — успел сказать он, умирая, — сын мой …

Я вытер лезвие кинжала, подаренного мне давным-давно им самим, о полу его плаща, на котором виднелись следы нитей от некогда нашитого креста — орудия пытки Спасителя.

Я вернулся к кургану, сел на коня и вонзив в лошадиные ребра шпоры, ускакал прочь. Сержанты не пустились следом за мной. Наверное, на то у них были свои причины.

Я направился в ла Мот. В Шюре все напоминало бы мне о Гвинделине и ее ужасной смерти.

В Порто я спешился и приказал подать свежего коня. В Шато я тоже сменил лошадь и к ночи уже топтался у ворот замка ла Мот.

— Эй, — крикнул я страже, — открывайте ворота!

— Кто ты, и чего хочешь? — отвечали со стены.

— Я — граф ла Мот! Я хочу видеть свою жену.

Заскрипели лебедки. Мост с грохотом лег через ров. С лязгом поднялась решетка. Я въезжал в замок, подобно страшному призраку — в грязи и копоти, с растрепанными волосами, нестриженой бородой, и горящими жаждой отмщения глазами. Пока я спешивался и отдавал слуге строптивого коня, который никак не хотел даваться в его руки, во двор спустилась Жанна. Кутаясь в плед, она выжидающе смотрела на меня. Я видел, как блестят в свете факела ее глаза. Откуда-то сбоку прибежал раздетый до пояса, Гамрот. Он хромал, на его открытой груди розовели свежие рубцы. Я заключил его в объятья. Он заплакал, словно ребенок. Моего плеча коснулась чья-то рука. То была Жанна. В другой раз я бы отверг подобный ее жест, но сегодня, став еще более одиноким, чем прежде, потеряв в один день любимую и наставника, я забыл всё. Внезапно меня охватила слабость.

— Отведите меня… Хочу спать… — вымолвил я, еле удерживаясь на ногах.

Когда я открыл глаза, мне улыбалось ясное, весеннее, доброе утро. Такое же ясное, как взгляд Гвинделины… Утро сразу стало пустым, словно половина света превратилась во тьму. Ее нет и никогда уже больше не будет. Она не положит свою головку мне на грудь, не прижмется всем телом во сне, испугавшись страшного видения, ее волосы не будут щекотать мне щеки. Ее голосок не будет звенеть ранним утром во дворе Шюре, споря с кухаркой. Она не тронет маленькой ладошкой кудри Филиппа, не расскажет ему на ночь сказку, ее платья не будут лежать по утрам на стульях в нашей комнате, а ворчливая матушка Жюстина не поставит на стол ее тарелку.

Одевшись, сполоснув вином рот, я покинул покой.

Близился полдень. Солнце стояло в зените. В коридоре мне попался мальчишка-слуга, тащивший корзину с бельем.

— Эй, сударик, где госпожа?

— Она в саду, учит месье Филиппа грамоте. Я могу идти?

— Ступай.

Жанна сидела в легком кресле с овчинной подушкой и мелом чертила на черной доске буквы. Филипп, опрятно, по погоде одетый, сидел подле, в таком же кресле, и читал по слогам. Услышав мои шаги, он обернулся, обрадовался, вскочил, и побежал навстречу.

— Отец! — обнял он меня, — как я соскучился по тебе, а где матушка?

Проглотив боль, я ответил:

— Она не сможет сейчас приехать.

— Она все еще болеет?

— Да… — неуверенно сказал я.

Навстречу поднялась Жанна.

— Здравствуй, — молвила она.

— Здравствуй.

— Что ты будешь делать?

— Несколько дней пробуду в замке, потом поеду в Шюре. Надо…надо побывать там.

— Филипп! — позвала мальчика Жанна.

Он подбежал к ней, доверчиво заглядывая в глаза. Она потрепала его волосы, поцеловала в щеку. Совсем, как настоящая женщина… Филипп прижался к ней. Потом снова подбежал ко мне.

— Отец, а мы поедем на охоту?

— Да, — сказал я и неожиданно понял, что охота сейчас была бы для меня лучшим лекарством от тоски и отправил слугу, стоявшего подле, передать мое приказание о подготовке к охоте.

— А мама? Она поедет с нами на охоту?

Я посмотрел на Жанну.

— Когда ты был в Жизоре, я выезжала с Филиппом на охоту, — как бы извиняясь, произнесла она.

Я ответил:

— Конечно. Мама поедет с нами.

Филипп захлопал в ладоши. Он так был похож на меня в детстве. Только волосы у него были светлые, почти русые. Как у Гвинделины…

Принесли завтрак. Я остался трапезничать в саду, ожидая, когда вернется слуга и скажет, что все готово для охоты. Но слуга, когда появился, принес совсем иную весть.

— Господин, — сказал он, — некий рыцарь с тевтонским крестом на плаще, просит встречи с вами.

— Что ему надо?

— Он хочет поговорить… — слуга запнулся, — о матушке месье Филиппа.

В память опять пришла Гвинделина. Я вскочил. В глазах стало темно, голова закружилась. Чтобы не упасть, я оперся о спинку кресла.

— Вам плохо, господин?

— Нет, — ответил я, — приведи рыцаря сюда.

Немного погодя, я услышал тяжелые шаги и звон кольчуги. Я обернулся. В полном воинском облачении ко мне шел Петер Гогенгейм, тот самый немец, из числа рыцарей, служивших ле Брею, который некогда гостил у меня в поместье. Подойдя ближе, он поклонился. Я встал и кивнул в ответ.

— Здравствуйте, граф. Вы помните меня?

— Конечно, помню — холодно сказал я, — равно, как и ваш живот, бездонный для вина, и вашу спину, по которой я пару раз прошелся плеткой в Шюре лет двадцать назад.

— Забудем прошлое, — ответил Гогенгейм, — я пришел вам помочь.

Рыцарь не лгал. Было видно — он действительно пришел не для того, чтобы убить меня, отомстив тем самым за смерть дяди своего командира. Я указал ему на кресло, в котором сам сидел недавно, а сам, приказав слуге оставить нас вдвоем, сел в кресло Филиппа.

— Разделите со мной трапезу?

— Благодарю, граф. Если позволите, я выпью вина.

Рыцарь налил себе вина, и пригубив, молвил:

— Примите мои соболезнования по поводу смерти вашей подруги. И если вы думаете, что мой хозяин был рад тому, вы ошибаетесь. Он был так же сражен этой новостью, как и все мы. Он способен на разбой и жестокость. Такова его природа норманна, но на подлость — никогда. Я приехал к вам по своей воле, испросив разрешения у месье ле Брея, после того как вчера в полночь в замок привезли останки его дяди, убитого вами. Сержанты, которые были свидетелями вашего поступка, уже мертвы. А дружина поклялась хранить вашу тайну до смерти, ибо на вашу долю в последнее время легло слишком много тяжких испытаний, которые вы встретили с великим мужеством, как и подобает настоящему рыцарю, а посему достойны уважения, понимания и помощи. И если вы, благородный рыцарь, сочли нужным убить своего орденского наставника, не нам судить о причинах столь серьезных действий с вашей стороны. Так сказал я графу и он согласился со мной.

А теперь я хотел бы сообщить вам то, ради чего, собственно, приехал.

— Сначала расскажите мне, как она умерла. Все, что вам известно.

— Тогда, граф, наберитесь мужества ибо мой рассказ будет страшным. Вскоре после вашего ареста, в наши края вновь вернулся Тощий Яков. Он бродил по вашим землям и вещал о том, что вы — богохульник, еретик, содомит и колдун, что будете казнены справедливым французским королем по закону божьему. Многие крестьяне верили ему, как и тому, что он рассказывал о госпоже Гвинделине. Я не хочу повторять, что он говорил, его слова были слишком грязны и отвратны даже для такого старого грубого солдата, как я. И если мой господин приказал своим крестьянам, под страхом петли, гнать Якова взашей, то в ваших владениях не нашлось никого, кто отдал бы подобный приказ. Яков пробыл в ваших землях всю зиму. В начале февраля у госпожи Гвинделины умерла мать и она с небольшой свитой отправилась в деревню на похороны. Но там на нее и тех, кто был с ней, кинулись крестьяне, во главе с Тощим Яковом. Их было очень много, они сбросили ваших слуг с коней, и стали бить их палками. Ваш оруженосец, рыцарь Гамрот, бросился защищать госпожу, но не смог ничего сделать, его ударили топором…

Как говорят свидетели ее казни, уже привязанная к кресту, она сказала: «Добрые христиане, я пришла сюда, дабы умереть, ибо осуждена вами на смерть по лживому навету. Я не буду винить кого-то, или говорить что-либо о том, в чем меня обвиняют и за что приговорили к смерти, но молю Бога спасти моего и вашего господина, послать ему силы выстоять в своем испытании и ниспослать ему долгое царствование над вами, ибо не было никогда князя благороднее и милосерднее, и для меня он всегда был добрым, великодушным и безраздельным повелителем. А если кто-нибудь займется моим делом, я требую от них суда праведного, по закону божьему. Покидая мир и всех вас, я сердечно желаю, чтобы все вы за меня молились. О Господи, помилуй меня, Богу предаю мою душу».

После того, как ей завязали глаза и подожгли хворост, она несколько раз повторила: «Иисусу Христу предаю мою душу; Господи Иисусе, прими мою душу».

Так умерла она. Ее смерть повергла всех в ужас и заставила очнуться от обмана многих, чьи души смутил нечестивец. Яков исчез в тот же день, но вскоре его нашли висящим на суку возле обочины дижонской дороги …

Я не плакал, хотя душа моя горела огнем. Образы, воссозданные Гогенгеймом, были слишком живыми, слишком ясно представлял я себе ее хрупкое, израненное тело, привязанное к кресту, слишком искренни были ее слова. Так могла сказать она и только она, и ее последняя речь, переданная Гогенгеймом, была самым верным свидетельством того, что он говорил мне сейчас правду.

— Итак, — сказал я, и даже мне мой голос показался страшным, — за чем вы, Петер, приехали ко мне?

— Я не забыл ваше гостеприимство, вашу отвагу и ум, вашу справедливую плеть. Я уважал вас всегда и охотно служил бы вам, хотя кроме меня самого, никто об этом не знал, так как будучи рыцарем, я не мог нарушить обещание, данное однажды своему командиру, графу ле Брею. Теперь же считаю, что ввиду последних событий, обязан помочь вам. Долг чести превыше долга верности. Я знаю, что творится в вашей душе. Я тоже испытал подобное, когда один барон однажды сломил моего непокорного отца, своего вассала, вырезав на корню в Майский Праздник мою семью от деда до брата — младенца. Тогда, будучи двадцатилетним юнцом, я лишился всего, кроме имени и отправился странствовать. Судьба провела меня по многим дорогам. Я знаю кое-что, может быть, даже немного больше, чем другие. Сейчас ваша душа желает одного — мести за смерть подруги. Еще немного, и вы сядете на коня и отправитесь с дружиной карать крестьян в Реми, деревне, где жила мать госпожи Гвинделины. Но укротите свой гнев до поры до времени, в конце-концов, в Реми живут ее близкие родственники, в чьих жилах продолжает течь ее кровь. Не губите без надобности жалкие жизни крестьян. Месть должна быть не слепой, но мудрой. Крестьяне были одурманены Яковом. Он уже заплатил за себя. Пусть теперь за себя заплатят те, кто его послал.

Я с удивлением воззрился на Гогенгейма.

— Не хотите ли вы сказать, что я должен двинуть свою дружину против Лысого Климента и герцога Хуго? — с издевкой спросил я рыцаря.

Гогенгейм, бывший старше меня лет на восемь, грустно улыбнулся.

— Разве я похож на глупца?

— Тогда я не понимаю ваших слов.

— Вы что-нибудь слышали о Фемгерихте, Секретном трибунале, или, как его называют по-другому, Конфедерации бдительности?

— До меня доходили слухи, что существует некая тайная общность людей, которые пытаются восстановить былую христианскую справедливость, карая приспешников Папы, но я считал это не более, чем слухами. Разве такое возможно?

— Возможно, и нечестивый Яков, повешенный на дереве — подтверждение тому! Людей попроще фемгерихты вешают на суку. Это у них называется древесным судом, а тех, кто побогаче, умерщвляют ядами. Я знаю, граф! — воскликнул Гогенгейм, видя мою недоверчивость, — я и явился в вашу обитель затем, чтобы привести вас к фемгерихтам. Только они способны отомстить вашим обидчикам. Только они.

Я думал. Слова рыцаря вызывали у меня сомнения. Может быть это очередная ловушка? Но в то же время Гогенгейм был прав — что принесет расправа над жителям Реми? Реки крови и слез, и проклятья моему роду до скончания веков. Разве мало пролито крови? Разве мало выплакано слез?

В чем виноваты наивные, глупые крестьяне, одураченные проклятым отшельником? Они ведь хотели только услышать умное слово от божьего человека. Они же не ведали, что творят. Они считали, что поступают по-божески. А если слова госпитальера — правда, и фемгерихты существуют на самом деле? Как бы хотелось мне, чтобы это было так! Людям нужен кто-то, кто бы охранил истинный божий закон, данный Христом, но не лживым авиньонским наместником святого Петра. Я сказал:

— Итак, допустим вы говорите правду и ваш Секретный трибунал существует на самом деле. Что должен сделать я, дабы правосудие свершилось?

— Вы должны сами придти к ним и попросить о свершении правосудия.

— Где же их найти?

— Я бы сказал, что везде, но это будет не совсем верно. Вам нужно отправиться в Вестфалию, в местечко, хорошо известное мне. Там живут те, кто поможет найти фемгерихтов.

— Я подумаю над вашим предложением. Пока вы можете расположиться в замке. Вас проводит слуга. Он же поможет разместить ваших оруженосцев, лошадей и поклажу.

Я подозвал слугу, выжидательно топтавшегося невдалеке и сказав ему о Гогенгейме, спросил что он хочет.

— Госпожа велела передать, что все готово для охоты.

— Хорошо. Я уже иду. Петер, — обратился я к рыцарю, — не желаете ли вы принять участие в охоте? Для меня это сейчас единственное лекарство, способное облегчить душевные страдания. Был бы рад, если бы вы составили нам компанию.

— Простите меня, граф, но в последнее время я перестал получать наслаждение от охоты, равно, как и от войны. Ваше предложение весьма лестно для меня. Посему прошу вас мой отказ не считать оскорблением.

— Ну что же, пусть будет так. Если будут затруднения с обустройством, обращайтесь к преподобному Николаю, управителю поместья. Я с вашего позволения, еду охотиться. Влажная почва, в которой вязнут копыта, и голодные, злые кабаны — как раз то, что мне нужно, чтобы забыться.

С этими словами я отправился к дрессье, который вскоре подобрал мне одежду для охоты, ибо моя осталась в Шюре. Во дворе меня поджидали Жанна в зеленом охотничьем камзоле, шерстяном плаще и кожаном подлатнике, Филипп, сидящий на одном коне с Гамротом, на двойном седле, некогда сшитом шорником согласно моим укзаниям, дабы с измальства приучать сына к езде, и десяток слуг. Псарий сдерживал свору собак, предвкушавших скорую радость охоты. Я слегка пришпорил своего Болто и став в голове охоты, повел за собой отряд. Миновав вал, псарий спустил собак. Они рассыпались в стороны, радуясь свободе, но по его свистку собрались в свору.

Охота заняла меня до вечера. Мы не загнали ни единого кабана, зато вовсю намучились с лошадьми, которых то и дело приходилось вытаскивать из раскисшей весенней земли. Грязные и усталые, но довольные и веселые мы вернулись в замок. Больше всех был доволен Филипп. Взрослые, то и дело прыгавшие с седел в непролазную грязь, вызывали у него восторг.

За ужином, едва я выпил вина, старые мысли вновь овладели мной. Но боль утраты притупилась. То, что еще утром казалось невозможным, сегодня к вечеру стало частью моей жизни. Чтобы не думать о Гвинделине, я стал размышлять над словами Гогенгейма и дальнейшей своей судьбе. Вскоре я пришел к заключению, что выбора у меня нет. Лишь только станет известно о смерти ле Брея, те, кто его послал, примут в отношении меня решительные меры. За Филиппа я был спокоен — пока он находится в ла Моте, ему ничего не грозит, но Шюре … Если герцог пришлет к его стенам свое войско, гарнизона Шюре не хватит, чтобы открыто противостоять натиску. Укрепления поместья слабы, и любая длительная, хорошо подготовленная осада, приведет к падению Шюре. Герцогское войско — это не дружина ле Брея. Если герцогу будет нужно прислать в Шюре тысячу солдат, он пришлет тысячу. Будет нужно пять тысяч — он наберет пять тысяч. Ла Мот сможет сопротивляться долго, но его гарнизон тоже мал для обеспечения безопасности еще и Шюре. Солдаты герцога придут за мной, и моей тайной. Значит я, средоточие всех бед, должен покинуть как можно раньше, эти места. Решено. Завтра я навещу Шюре и отбуду в Вестфалию.

Наклонившись к Гогенгейму, я шепнул ему на ухо:

— Я решил принять ваше предложение, любезный рыцарь. У меня нет иного выхода. Завтра утром мы отправимся в Шюре, а когда я улажу там свои дела, поедем в Вестфалию.

Немец согласно кивнул, продолжая методично обгладывать куриную ногу. Его спокойное худое лицо осталось безучастным.

После ужина я подошел к Жанне.

— Я хочу поговорить с тобой. Прямо сейчас. Может быть, пройдем в твои покои?

Она посмотрела на меня как-то странно. Потерянно, что ли?

— Идем… — прошептала она.

Тонувшие во мраке коридоры замка, освещенные факелами, увешанные гобеленами с изображением грифонов и химер, великих битв, подвигов легендарных рыцарей, величественных замков, военных походов, вызывали ощущение какого-то долгого, непрекращающегося сна. Как такое может быть наяву — Гвинделина мертва, я убил своею рукой собственного наставника, мастера-рыцаря, я собираюсь отправиться в дальнюю дорогу незнамо с кем и к кому, чтобы отомстить за смерть той, которая все еще ходит для меня по этой земле, только мы никак не можем с ней встретиться. Как может быть наяву, что моей женой, человеком, которому я доверю воспитание собственного сына, является существо, бывшее до двадцати пяти лет мужчиной, храбрым рыцарем, а потом превратившееся в хрупкую, нежную женщину? Как может быть, что существо это, несчастное и ранимое, любит меня? Что это за любовь — плотская ли женская страсть, или же братское, товарищеское чувство мужчины? Как я могу любить это создание, и всякий раз, понимая это, истреблять в себе подобные мысли, кого и чего я боюсь? Почему я, а не кто-нибудь другой, избран Богом, или дьяволом, наследником имперского престола и право это даровано мне рукою умершего сотни лет назад царственного предка? Отчего я не могу пить и гулять, как все, предаваясь праздности и распутству? Почему я люблю своих подданных — тех, кого должен считать грязными, низкими и жалкими, но кого в глубине души считаю своими братьями? Кто явился мне у ворот палестинской крепости, в день моего посвящения в рыцари, был ли то простой бродяга-еврей, или сам Иисус? Что такое церковь, кто такой этот Иисус с именем которого на устах инквизиторы сжигают и мучают людей? Как может наместник Бога на земле, Папа, быть пособником дьявола? Где Бог? Где дьявол? Почему и один и второй живут во мне, то появляясь, то исчезая? Есть ли в мире что-то, что превыше всех наших мелких, людских страстей, ради чего стоит жить, за что не жалко умиреть? Если это что-то называется любовью, а значит, принадлежит Богу, то почему он лишает нас любви, едва она рождается в нас, едва появляется рядом в образе человека? Кто ответит мне на мои вопросы? Почему и зачем я их задаю?

Мы подошли к двери ее покоев. Жанна распахнула дверь, пропуская меня вперед. На столике возле ее ложа стояли шахматы. Со стула спадало платье служанки…

— Анна, оставь нас, — молвила Жанна.

Девушка покорно встала с постели, смущаясь моего присутствия, и поспешно одевшись, ушла.

Когда мы остались одни, Жанна сказала:

— Я слушаю тебя, граф ла Мот.

— Жанна, помнишь, во время нашей беседы перед свадьбой, ты просила считать тебя все-таки женщиной, нежели мужчиной. Ты говорила, что мужское в тебе умерло давно, еще в юности и только любовь к отцу не позволяла вести другую, женскую жизнь, согласно велению твоего естества. Я хочу, чтобы ты подтвердила, так ли это на самом деле?

— Да Жак, это на самом деле так. Иоанн ла Мот умер во мне двадцать пять лет назад. Я живу с женщинами только потому, что нет и не будет никогда мужчины, кто бы согласился разделить мое ложе. Моя плоть также жаждет любовного огня, как и твоя. Потому я не укрощаю ее зов, а удовлетворяю, как могу.

— Жанна, у меня на земле после смерти Гвинделины осталось только два близких человека — ты и Филипп. Вскоре я должен буду уехать, и возможно, навсегда. Если все так, как ты мне сказала, я оставляю Филиппа тебе. Будь ему достойной матерью, и никогда не открывай свою природную тайну, потому что эта тайна однажды уже убила одного человека — твоего отца. Сделай сына храбрым рыцарем, сильным мужем, найди ему верную жену, такую, какой была мне Гвинделина. Шюре я завещаю Филиппу. Пока он не достиг совершеннолетия, распоряжаться поместьем будешь ты. Но пусть управителем в нем будет Гамрот. Все необходимые документы я составлю завтра, пригласив отца Николая.

Потом я рассказал ей все — про часовню с колонной подмастерья, про ларец с пергаментом и мертвой рукой, про отца, фон Ренна, смерть Гвинделины и моего наставника ле Брея. Я не скрывал чувств. Я плакал, когда душа того требовала, и смеялся, когда говорил о приятных сердцу вещах. Жанна слушала, не перебивая, улыбаясь вместе со мной. Когда же плакал я, она тоже утирала глаза краем подола. Я говорил бесконечно долго, мой голос стал хриплый. Когда же монолог непридуманной пьесы моей жизни был закончен, и я, обессилив, упал в кресло, Жанна сказала:

— Я сделаю все, о чем ты просил и сдержу все свои обещания. Ступай, мой дорогой друг. Ты должен отдохнуть перед долгой дорогой. Но я хочу, чтобы ты знал — если на землю вернется Иисус и нам суждено будет воскреснуть, я попрошу его, чтобы он сделал меня настоящей женщиной и дал в мужья тебя. Думаю, Гвинделина не будет против. Ведь она испила до дна полную чашу твоих сладких ласк. Она, простая крестьянка, обладала сокровищем во сто крат большим, чем все мое состояние…

Вдруг, Жанна подошла ко мне и поцеловала в уста, с такой безумной страстью, с таким порывом, что поневоле я сам облекся желанием, ведь так давно меня не целовала женщина. Но, я смог отстраниться от нее, и умерив пыл, прошептал:

— Не надо, Жанна, я не смогу быть с тобой. Оставим это для будущей жизни.

— Ты обещаешь мне, что в другой жизни поступишь так, как я хочу?

— Да, любимая… — ответил я и поспешно покинул ее покои.

Когда же я шел по коридору к себе, то совершенно ясно ощутил теплое присутствие Гвинделины. Она была рядом, невидимая, смотрела на меня и улыбалась…

Дороги, дороги, дороги … Бесконечные грязные весенние дороги. Дожди и солнце, солнце и дожди…Непрекращающаяся череда лиц, селений, городов… Грязные нищие, странствующие рыцари, блудницы, монахи, прокаженные, слепые, солдаты-калеки, кликуши, крестьяне, королевские гонцы, дворяне, купцы, евреи, цыгане, разные языки, народы, нравы … Все и вся смешалось в дороге, словно после падения Вавилонской башни. Я сопровождал Гогенгейма, переодевшись монахом, с тонзурой на затылке, верхом на муле, с каждого бока которого болталось по объемной кошелке. Мое лицо было гладко выбрито и даже оруженосцы Гогенгейма, видевшие меня в замке, не признавали во мне графа ла Мот. Для них и всех остальных, кроме Петера, я был отцом Жаном. Я быстро уставал ехать на муле и часто пересаживался в одну из двух телег. И там, среди кожаных сеток с латами, тюков с носильными вещами, бочонками с вином и водой, мешками с репой и крупами, я находил себе местечко, где дремал, покачиваясь вместе с телегой на ухабах. Моя прежняя жизнь дворянина осталась в Бургундии. С каждым днем я все больше и больше вживался в образ капуцина, который становился привычен и даже, порой, начинал нравиться, когда в случайной беседе я поражал собеседника своими познаниями в арамейском языке, или латыни, полученными некогда в комтурии от старого Гиллеля. Меня забавляло высокомерие дворян, смотревших на меня прозрачными, холодными глазами и поведение Петера, когда тот вынужден был поддерживать их, и относиться ко мне подобным образом. Поначалу рыцарь извинялся предо мной при каждом удобном случае, но я убедил его, что это пустое и он успокоился. Наш путь лежал в Мюнстер. По словам Гогенгейма, именно там располагалось местечко, где можно было найти фемгерихтов. По моей просьбе, рыцарь в пути говорил со мной по-немецки. Я немного знал этот язык — в комтурии служили выходцы из империи, таким образом уже на вторую неделю пути я мог обменяться с собеседником короткой фразой. В Херне мы задержались — начались затяжные проливные дожди. На постоялом дворе, где мы жили, квартировался купец-итальянец, по его словам, ехавший в Мюнстер за ножницами из особой стали, охотно раскупаемыми цирюльниками в его родном Палермо. На третий день у купца началась лихорадка. Опасаясь, как бы лихорадка не обернулась какой-либо опасной болезнью, мы собрали вещи и вышли в путь несмотря на дождь и позднее для начала путешествия время. К вечеру Гогенгейм стал жаловаться на нездоровое самочувствие. Обуреваемый самыми нехорошими предчувствиями, я осмотрел его и понял, что он тоже болен. Тогда я отправился в ближайшую деревню, где узнал, что в одном дне пути отсюда располагается госпиталь ордена иоаннитов, к которому принадлежал Гогенгейм. Уложив его на повозку, мы отправились в указанном направлении, часто останавливаясь в пути, потому что у рыцаря начался жар и движение трясущейся повозки доставляло ему страдания. Он постоянно хотел пить и глотал ртом дождь. Во время одной из остановок, он подозвал меня и сказал, чтобы я продолжал дорогу один.

— Ты должен сделать то, ради чего прибыл в Империю. — говорил рыцарь, облизывая горячие губы, — недалеко от Мюнстера есть селение Росса. Найди в нем дом старого Гагена, с флюгером в виде гончей собаки, постучи после захода солнца пять раз в дверь, вот так, — Гогенгейм стукнул пять раз по оглобле, делая между каждым ударом определенные промежутки, — и когда тебя спросят, «кто стучит по нашему обычаю», ответь: «Стучит странник, ищущий божьей справедливости». Тогда тот, кто выйдет, протянет тебе руку. Когда ты будешь пожимать ее, тронь чужую ладонь пять раз мизинцем. Только после этого тебя впустят в дом, где ты расскажешь все, что тебе нужно.

Оставив Гогенгейма на попечение его оруженосцев, и пожелав ему выздоровления, я отправился в Мюнстер. Я ехал и прислушивался к себе, опасаясь, что тоже смогу заболеть, но к счастью, все обошлось. Ночь я провел в какой-то деревушке, в доме шорника. Хозяева говорили на странном наречии, я плохо понимал их, а они — меня. Но медный сантим объяснил все без ненужных слов. Войдя, я сразу сел к жидкому огню (была весна и хворост, запасенный осенью, кончался) — просушиться и согреться. Кое-как мне это удалось сделать. На ужин мне дали молока и горбушку хлеба. За это я прочитал вслух какую-то молитву, которую, откровенно говоря, сочинил на ходу. С трепетом выслушав непонятную латинскую речь, крестьяне под конец молитвенно сложили руки и произнесли: «Амен» — единственное, что они знали по латыни. Усталый, я быстро уснул в тот вечер.

Так, день за днем, выдавая себя за монаха, я медленно приближался к Мюнстеру, изучая изнутри скромную жизнь простого люда. Не без радости я отмечал, что мои крестьяне жили в большем достатке, нежели большинство из тех, в домах которых я проводил в дороге бессчетное количество ночей. Это отчасти объяснялось тем, что почва в моих землях была плодороднее и давала богатый урожай. Здесь же я наблюдал обилие торфяных болот, между которыми на жалких клочках земли копошились простолюдины. Пару раз меня пытались ограбить на больших дорогах. Тогда я доставал из кошелки мизерикордию, при виде которой у воров пропадала охота что-либо просить далее у такого странного монаха, обращающегося столь искусно с коротким мечом. Наконец, в один из солнечных дней встречный крестьянин сообщил, что до Мюнстера день езды, а что касается Росса, то до него рукой подать.

К Россу я подъехал после полудня и остаток дня провел в лесу неподалеку. После захода солнца я отправился искать дом старого Гагена. Обойдя поселок два раза, я наконец заметил на одной из крыш флюгер в виде гончей, подъехал к дому, и спешившись, постучал пять раз в беленую дверь. Внутри послышались шаги и молодой мужской голос спросил по-немецки: «Кто стучит по нашему обычаю?»

— Стучит странник, ищущий божьей справедливости, — ответил я, стараясь как можно правильнее произносить слова.

Отворилась дверь. На пороге стоял молодой человек, почти юноша, по твердому умному взору которого я сразу признал в нем ремесленника. Окинув меня цепким взглядом, он смело протянул руку, которую я пожал так, как учил Гогенгейм.

— Входите, — сказал молодой человек, и я вошел.

Это действительно был дом ремесленника — кустаря, бравшегося судя по всему, за любую работу. Я обнаружил на верстаке табурет, у которого одна ножка отличалась от других по цвету, пару кос с новыми древками, конскую сбрую с воткнутым в узел шилом, точильный камень, гончарный круг … Молодой человек отправил какого-то мужчину, видимо работника, во двор, позаботиться о моем муле, а сам предложил мне сесть на стул. Из-за занавески слышались всхлипывания младенца и успокаивающий женский голос.

— Говорите, — произнес молодой человек.

— Мне нужен Гаген.

— Отец умер шесть лет назад, — отвечал молодой человек, — теперь я за него. Мня, зовут Ганс. Что вам нужно?

— Я пришел по указанию рыцаря Петера Гогенгейма. Это он научил меня секретным словам, стуку и прикосновению. Я — дворянин, бургундец. Меня зовут Жак де Шюре, я — граф ла Мот.

Молодой человек согласно кивнул.

— Вы умеете писать? — спросил он.

— Да.

— Тогда, — тут он достал чернила, перо и пергамент, — изложите письмом на родном языке свою просьбу.

Я сел к верстаку и около часа старательно выводил буквы. Все это время, если не считать женщину за занавеской, мы оставались одни. Молодой хозяин предложил мне поесть. Я охотно согласился. А он сел на мое место и переписал мое письмо на другой лист, насколько я мог различить, какими-то непонятными, странными буквами. Потом он сжег мое письмо, а пепел ссыпал в очаг. Свой лист он свернул и обмотал тканью, после чего надел верхнюю одежду и покинул дом. Вернулся работник, который сел напротив и стал смотреть на меня. Я попытался с ним заговорить, но вскоре понял, что он немой. Насидевшись, работник встал и постелил мне на огромном сундуке. Я лег и быстро уснул, утомленный за день. Далеко за полночь меня разбудил хозяин. Было видно, что он только что вернулся.

— Я передал вашу просьбу, — сказал он, — следующий день вы пробудете у меня. Не покидайте дом. Вечером я принесу ответ.

Наутро я проснулся от детского плача. Светало, хозяин уже был на ногах. Увидев, что я встал со своего ложа, он сказал, указывая на люк в потолке, к которому была приставлена лестница:

— Поднимайтесь на чердак и оставайтесь там до вечера. Наверху есть все необходимое — еда, питье, постель. Постарайтесь вести себя тихо. Ко мне будут приходить заказчики, я не хочу, чтобы они знали о вас.

Я поспешил исполнить его просьбу. Наверху, действительно, оказалась обустроена уютная комнатка с койкой и столом, на котором лежал копченый окорок, хлеб и стояло два кувшина — с вином и водой. В горшке остывала ячменная каша. Я слишком устал за последние дни, поэтому поев, с радостью растянулся на койке, где проспал почти до вечера. Иногда, сквозь сон, до меня доносились отдаленные голоса, звон металла, детский крик. Мне снилась дорога — размытая дождями, иссушенная солнцем, мощеная булыжником, запорошенная аравийским песком… Дорога без конца и начала.

Проснувшись и ощутив себя совсем бодрым, я снова поел. Потом подошел к завешанному тонкой сеткой окошку из хорошего немецкого стекла. Не трогая сетку, скрывавшую меня от посторонних глаз, я принялся рассматривать Росс. Домики были добротны и опрятны. Все окна остеклены. Я не заметил ни одного окна, затянутого пузырем. Одежда жителей была сделана из добрых тканей, какие нечасто попадались у нас в Бургундии, а лица выражали уверенность и покой. По всему было видно, что местный сеньор богат, раз его люди ведут жизнь в подобном достатке. Мне в голову пришла сумасшедшая мысль привезти стекло в Шюре, вставить его в крестьянские окна, чтобы всякий проезжий думал тоже самое и обо мне. Вспомнив поместье, я ощутил тоску. Перед отъездом я пробыл в нем всего два дня. Когда я увижу его вновь, и смогу ли увидеть вообще? Быть может, мои страхи, что я буду схвачен, или убит, необоснованны и мне стоит вернуться домой после того, как я встречусь с фемгерихтами? Я погрузился в сладкие думы о Шюре и образ Гвинделины, постоянно появлявшийся в памяти, не вызывал уже в сердце такую тяжелую боль, как прежде. Я свыкся с утратой. Рано, или поздно, такое должно было случиться.

Я простоял у окна достаточно долго. Колокол часовни пробил к вечере. К дому, в котором я находился, подъехал угольщик. Немой работник стал таскать корзины с углем. Хозяин вышел расплатиться. Когда угольщик уехал, снизу постучали. Я открыл люк.

— Спускайтесь, — сказал хозяин, — я получил ответ.

Я спустился по приставной лестнице вниз. Хозяин дал мне свежую веточку вербы, обвязанную красной лентой.

— Это ваш пропуск. Когда прибудете на место, отдадите тому, кто его потребует.

— А когда я прибуду на место? — поинтересовался я.

— Когда совсем стемнеет, окончится вечерняя служба, и люди разойдутся по домам, я провожу вас до дороги, где будет ожидать карета. Вы сядете в нее и поедете, куда вам укажут. Остальное — не моя забота.

— Скажите, — спросил я, удивленный такими строгими мерами безопасности, — кто покровитель вашего Ордена?

— Иисус, — тотчас ответил молодой человек, и добавил, — больше не будем говорить об этом.

Я отужинал вместе со всеми домочадцами. Жена хозяина оказалась черноволосой милой девушкой, совсем юной, робко косившейся на меня. Она конечно видела, что я — дворянин и мое присутствие с ней за одним столом, ее сильно смущало. Хозяин же, вел себя совершенно спокойно. Подобное отношение мне, откровенно говоря, было приятно, так как раболепие изрядно надоело. Потом я дремал на скамье возле верстака, ожидая, когда отзвонят вечерю, рассеянным взором наблюдая за нехитрым бытом ремесленника. Хозяин был мне симпатичен. Если бы он жил неподалеку от Шюре, я бы нашел ему в замке хорошую должность.

— Возьми, — произнес я, когда стало ясно, что мы вот-вот отправимся в путь, и протянул Гансу золотой динар.

Молодой человек сначала удивился, потом категорично отверг мое предложение, сказав:

— Та работа, которую я делаю для вас, есть не добродетель, а долг.

Его ответ удивил меня и вместе с тем, обрадовал. Мне было приятно видеть такого честного человека. И пусть он был простолюдином, но внушал должное уважение.

— Хорошо. Я оставляю эту монету не тебе, а твоему сыну в подарок. Пусть, когда он вырастет, станет таким же достойным человеком, как и его отец.

Молодой человек смутился.

— Ладно, — произнес он, — в таком случае, я приму ваш подарок, за который вам очень признателен — у нас сдохла корова, а ваших денег как раз с избытком хватит на молодую телочку.

— Марта! — позвал он жену, — убери это. Господин оказался очень щедр к нам.

Марта схватила динар, улыбнулась мне, и согнулась, отступая за занавесь, в глубоком поклоне.

— Идемте, — сказал хозяин, и мы покинули его дом.

Мы скоро дошли до окраины и направились окружной тропой, огибая поселок. Я понял, что молодой человек не хочет, чтобы меня увидели на улицах случайные прохожие.

Сделав изрядный крюк, мы вышли на большую дорогу, и пройдя по ней примерно с четверть лье, остановились возле раскидистого дуба. Мой спутник прерывисто свистнул несколько раз, послышался лошадиный храп и из зарослей выехала карета, запряженная четверкой.

— Я должен завязать вам глаза, — сказал Ганс, — это необходимое условие.

Я согласно кивнул. Ганс завязал мне глаза черной шерстяной тряпкой и помог сесть в карету. Лошади тронулись.

— Мы рассмотрели вашу просьбу, — произнес по-французски, с легким выговором, кто-то, сидящий рядом со мной, — ваши враги действительно заслуживают справедливой кары, а потому мы согласны помочь вам. За это вы расскажете, как умирал Великий Магистр рыцарей Храма.

— Кому расскажу?

— Об этом позже.

— Куда меня везут?

— К людям, которые хотят услышать из первых уст, как умер Жак де Моле. Обычно, разбирательство дела подателя заявки и вынесение решения суда Феме происходит иначе, на общем собрании, с привлечением свидетелей, но для вас сделано исключение. Потому что слишком многие хотят того же, что и вы.

— Вы дворянин?

— Я вправе не отвечать на ваш вопрос, — жестко ответил мой собеседник, — но вам отвечу. Да, я — дворянин.

— Почему вы состоите в этом Ордене, для чего он вообще существует?

— Наш орден, именуемый Светоносным тайным трибуналом вольных графов и вольных судей вестфальской Фемы, существует для того, чтобы совершать правосудие и творить справедливость. Мы действуем согласно божьим, а не государственным законам. К нам может обратиться любой — дворянин или босяк, и если его просьба будет обоснованна, а гнев — справедлив, мы поможем ему, не взирая на сословие. Что касательно второй части вашего вопроса, то я состою в Ордене потому, что как и вы, имею весьма веские причины мстить тем, кто прикрываясь именем Иисуса, вершит на земле дьявольские дела.

— Я часто спрашиваю себя, почему так произошло, что должность Папы, наследника престола святого Петра, оказалась проклятой, и не нахожу ответа.

— Я дам вам ответ, вернее, расскажу одну историю. Не знаю, насколько покажется она вам правдивой, но это, пожалуй, единственный ответ на ваш вопрос. Итак, Папа утверждает, что мир сотворил Господь. Но если это так, почему в нем столько крови и лжи? Ответ один, и каждый знает его, просто боится признаться в том себе — мир и людей творил не Бог, а Сатана, изначально властвуя миром в полную меру. Но однажды Господь посмотрел на Землю и увидел, насколько далеко зашел Сатана в делах своих, насколько много наплодил он греха, и послал на землю, сроком на семь дней, ангела, дабы принес тот с собой небесный свет и рассеял его среди творений Сатаны, людей, обратив их души к истинному Богу, а не Сатане, которому поклонялись люди доселе, почитая его за Бога. Но срок оказался мал, ибо людей было слишком много, и Светоносный ангел не успел закончить свое дело. Сказал Господь ангелу в седьмой день:

«Время, отпущенное тебе, истекает, возвращайся на небо, сын мой», на что Светоносный ангел отвечал: «Отец мой, люди не виноваты в том, что живут во грехе, ибо нет никого на земле, кто бы научил их мере, кто бы дал им различение свету и тьме. Дай мне еще семь дней и я завершу свое дело». И Господь дал ему еще семь дней, а по прошествии их сказал: «Время, отпущенное тебе, истекает, возвращайся на небо, сын мой», на что Светоносный отвечал: «Отец мой, людей слишком много. Дай мне еще семь дней и я завершу свое дело». И Господь дал ему еще семь дней, а по истечении их сказал: «Время, отпущенное тебе, истекает, возвращайся на небо, сын мой», на что Светоносный отвечал: «Отец мой, людей очень, очень много. Дай мне еще семь дней». Тогда Господь возмутился, и сказал: «Раз ты так любишь людей, оставайся с ними» и превратил ангела в человека. И только это свершилось, приспешники Сатаны убили Светоносного ангела, ибо знали, что рано, или поздно он сделает свое дело и все люди обратят свои души к Господу. С тех времен миром продолжает править Сатана, уничтожая тех, в ком горит божья искра, зажженная Светоносным. Сатана завладел бы миром совсем, если бы небесный свет не передавался от человека к человеку, из поколения в поколение. Если мы будем хранить и преумножать сей свет, мы однажды заслужим прощение Господне себе и Светоносному ангелу. Тогда Сатана будет низвергнут и Господь впустит людей в свое небесное лоно.

Мой собеседник умолк. Собственный рассказ взволновал его.

— Ангела звали Иисус? — осторожно спросил я.

— Да… — сказал мой собеседник. Я понял, что он удивлен моим ответом, и потому объяснил:

— Мне знакома эта история. Ее иногда рассказывал слепой старец Жоффрей, человек бывалый и вне всякого сомнения мудрый. Когда Папа снарядил Альбигойский поход, Жофрей, совсем еще юноша, бежал из Лангедока, но его схватили, так как он был вльденсом и возвели на костер. Его спас некий странствующий рыцарь, сжалившийся над молодым человеком. Правда огонь успел изуродовать Жоффрея — выжечь глаза, повредить мужское естество. С первым недостатком Жоффрей смирился. О втором почему-то отзывался восторженно, всякий раз повторяя странное слово «консоламентум». Он до сих пор живет в моем замке, этот Жоффрей, и как говорит кухарка, ночами летает на помеле.

— Вы верите этому?

— Когда я представляю Жоффрея на помеле… Мне становится смешно. Я не верю в ведьм. Еврей Гиллель, обучавший меня в Палестине грамоте и языкам, говорил, что мир намного проще, чем думают люди. Он был мудрым человеком, но я не разу не видел, чтобы он использовал свою мудрость для того, чтобы летать. Если бы человек мог полететь, он бы полетел.

— А чему еще вы не верите?

— Тому, что Господь — это некто в человеческом обличии, сидящий на троне, подобно королю. Когда я думаю о Боге, он представляется мне иным.

— Каким?

— Вы будете смеяться или, наоборот, назовете меня сумасшедшим …

— Я готов выслушать вас, что бы вы не сказали. Я уважаю чужое мнение. Даю слово дворянина, ваша тайна не покинет пределов этой кареты.

— Иногда мне кажется, что настоящий Бог — это Дева Мария с младенцем. Бог — это женщина, мать. Бог не может быть в мужском обличии, потому что мужчина не может рожать, давать жизнь. Только женщина способна произвести живое.

— Без мужчины, как известно, невозможно зачатие живого.

— По — вашему бог — это мужчина и женщина вместе, это нечто, совмещающее в себе оба природных начала? — воскликнул я, почему-то вспоминая Жанну.

— Вы так сказали, — ответил мой собеседник, — в конце-концов, хотя вы и производите впечатление человека ученого, что неудивительно, ведь вы долгое время прожили на востоке, кажется мы слишком далеко зашли в нашем разговоре. Предлагаю сменить тему беседы.

Проще говоря, спутник предложил мне молчать, что я и сделал.

Остальную часть пути мы проделали в полном молчании. Потом карета остановилась, послышался собачий лай.

Мой спутник вложил в мою ладонь вербный прут с лентой.

— Это ваш пропуск, вы случайно уронили его, — объяснил он, — когда вас введут в собрание, вы дадите этот прут тому, кто спросит пароль. На ленте написано ваше имя. Пока прут в ваших руках, вы — неприкосновенны.

Поддерживаемый им, я сошел на землю. Тотчас меня подхватили подмышки сильные руки и повели. Потом мы вошли в дом, спустились по каменным ступеням в подвал.

— Пароль! — сказал по-немецки незнакомый голос и я протянул прут с лентой. Я слышал, как те, кто вел меня, что-то тихо произнесли, наверное пароль. Потом в дверь постучали и она со скрипом открылась.

— Кто просит войти? — спросил другой голос.

— Ищущий правды, — был ответ.

— Введите его!

Я переступил порог. Меня остановили, сняли с глаз повязку. Свет факелов ударил в глаза. Привыкая к нему, я смог разглядеть обширный прямоугольный зал с кирпичными стенами и колоннами, напоминавший винный погреб, и длинный тяжелый стол, за которым сидело около десяти человек в черных плащах и черных глухих колпаках с прорезями для глаз и рта.

— Садись, — молвил тот, кто сидел в центре стола. Я оглянулся и сел на стоящий подле стул.

— Как тебя зовут? — спросил тот же человек.

— Жак де Шюре, граф ла Мот.

— Чего ты хочешь от нас?

— Я хочу отомстить за смерть женщины, которую любил, ее имя — Гвинделина, и за смерть человека, который мученически умер подобно Христу, искупив своей смертью грехи своих братьев. Его имя — Жак де Моле, он Великий Магистр ордена Храма

— Твое желание искренно?

— Совершенно искренно.

— Назови имена тех, кто по твоему рассуждению заслуживает смерти.

— Герцог Бургундский Гуго Шестой, король Франции Филипп, прозываемый Красивым и Римский Папа Климент IV. Первый отдал приказ отшельнику Якову возмутить народ в моем лене, когда я находился в заключении. Вторые два — вынесли Магистру смертный приговор.

— Историю девицы Гвинделины, от которой ты имеешь сына Филиппа, выдаваемого за сына своей супруги Жанны, мы знаем. Поведай нам о смерти Великого Магистра.

Я рассказал все, чему был свидетелем 18 марта. Мой рассказ был долгим, искренним и подробным, я не таил чувств, и когда говорил о костре, мой голос дрожал. Кода я умолк, тот же человек сказал:

— Любезные братья, судьи святой Фемы, свидетельствую, что слова ищущего были правдивы. Предлагаю начать голосование. Итак, считайте ли вы, что герцог Бургундский Гуго, король французский Филипп и Папа Римский Климент заслуживают смерти, согласно фактам, которые мы услышали ранее от трех независимых свидетелей, а также фактам, поведанным нам сейчас ищущим справедливости? Братья Смотрители, проведите голосование. Кто считает иначе, мешает камни.

С левого и правого краев стола встали два человека, вооруженных мечами, надетыми поверх плащей. Каждый из них взял по большой деревянной кружке, с которой он обошел всех сидящих за столом. После чего содержимое кружек было высыпано на два блюда пред тем, кто задавал мне вопросы. В кружках оказались камни — в одной черные, в другой белые. Смотрители сосчитали камни и доложили о результате.

— Итак, — молвил человек за столом, — ваша просьба принята единогласным голосованием совета судей Светоносного тайного трибунала вестфальской Фемы, именем Иисуса, творящих на Земле справедливость. Я имею честь сообщить вам, Жак де Шюре, граф ла Мот, что герцог Бургундский, Гуго Шестой, отдавший отшельнику Якову приказ сеять смуту в вашей земле, и заплативший ему авансом за убийство девицы Гвинделины сто динаров, умрет в течении года, считая с завтрашнего дня. Римский Папа тоже умрет, это произойдет не позднее следующего вторника, правда на основании просьбы другого достойного человека, но вы должны помнить, что на его дьявольских ладонях, есть капля крови и вашей Гвинделины, так что отчасти это будет и ваша месть. Король Франции Филипп также отойдет к вечному судье в этом году. Мое слово верно и совершено.

Человек ударил по столу деревянным молотком.

— А теперь, — продолжал он, подойдите к столу и подпишите своей кровью сей документ.

Человек положил свиток. Один из Смотрителей протянул мне короткий английский нож. Другой Смотритель поднес перо. Я взрезал палец, и выдавив каплю крови, подписал пергамент.

— Итак, — сказал тот же человек, — выслушайте все, что я вам скажу. Возвращаться в Шюре вам нельзя. Вас сразу схватят папские шпионы. Мы не знаем, какую ценность вы представляете для Папы и короля, но ваше описание разослано по всей Франции и прилегающим землям. Безопаснее всего вам будет укрыться в Империи. Мы готовы предоставить вам убежище на длительное время. Размер платы — на ваше усмотрение. Будем считать ее добровольным пожертвованием. Возьмите свой пароль, и да хранит вас Иисус!

Я взял свой прут. Мне снова завязали глаза и вывели из залы. Мы поднялись наверх, вышли из дома. Меня посадили в карету, лошади тронулись и когда ворота закрылись, я услышал знакомый голос своего невидимого спутника:

— Мне поручено отвезти вас в место, где вы будете пребывать год, пока все не утихнет. Там вас никто не найдет. Когда суд свершится, когда успокоятся страсти, вы вернетесь домой. Это не приказ, но советую вам подчиниться, граф.

— Что это за место, где я пробуду так долго?

— Еврейское гетто. Вы ведь знаете арамейский язык?

Надо ли говорить, как я был обескуражен подобным заявлением! Я помню гетто Марселя — грязные темные улочки, стаи немытых оборванных детей, горбоносые бородатые мужчины с пейсами, в черных засаленных одеждах, неприязненно косящиеся на всякого чужака, потерянные, бледные женщины, с кругами под глазами… Я искал в гетто лекаря — у одного из моих сержантов началась лихорадка. Лекарь дал мне очень горький порошок, который вначале по моему настоянию, он съел сам. Порошок неделю давали сержанту. Он поправился, лихорадка прошла. Несмотря на то, что еврей вылечил больного, все равно, даже сейчас, вспоминая лекаря, я испытывал отвращение к его масляным, слезящимся глазкам, к сальной бороденке, к крючковатым пальцам с грязными ногтями, к его вечной, казалось застывшей на лице, как комедийная маска, улыбке.

— Мне отвратны евреи, — отвечал я, — почему именно туда?

Мой спутник рассмеялся.

— Потому что вы сами — черны и смуглы. Ваша кость тонка, а нос с горбинкой. Порою мне кажется, что Бургундия, и особенно, Лангедок — больше походят на Палестину, чем на Европу.

— Я франк! — мое сердце вскипело злобой, я едва сдержался, чтобы не броситься на собеседника.

Он опять рассмеялся.

— Успокойтесь! Не принимайте все так близко к сердцу. Я просто хотел слегка развеселить вас после столь напряженной процедуры суда. Должен заметить, вы легко отделались. Обычно все протекает гораздо сложнее …

Очень долго мы молчали. Потом, как-бы продолжая разговор, мой спутник спросил:

— Кстати, что вам не нравится в евреях?

— Их Магомет слишком жесток и требует крови. У сарацинов тоже в жертву приносят барана. Но всего лишь один раз в год. А у нас вообще жертва заменена святым причастием. Мы не проливаем кровь.

— Позвольте вам возразить, любезный рыцарь, чью же по-вашему кровь вы проливали в Святой Земле?

— Это была война. Святая война за право обладания святой землей.

— Ну хорошо, пусть вы правы. Но представьте — татары, которые сейчас терзают московитов и восток Империи, приходят в ваш лен и заявляют, что явились на землю, которую считают святой, и которую хотят отобрать у вас. Как поступите вы? Чем вы ответите им на подобные заявления? Молчите граф? У вас закончились чужие мысли, те, которые говорили вам вслух командоры, епископы, орденские братья. А своих мыслей у вас нет. Ваш ум затуманен и не способен их произвести. Подумайте, граф, вы же умный человек. Найдите смелость признаться, что единственный возможный ответ — тот, который пришел к вам сейчас в голову и никакой другой.

— Кто вы такой? Почему позволяете себе столько? Вы говорите с дворянином, носящим графский титул, с рыцарем, мастером меча. Кто бы вы ни были, к какому бы тайному братству не принадлежали, согласно законам дворянской чести я имею полное право сорвать с себя эту чертову повязку, увидеть ваше лицо и заставить вас на коленях просить прощения!

— Простите, граф. Должно быть, я действительно перешел границы. Но, тем не менее, я имею право подобным образом разговаривать с вами. Я упоминал, что являюсь, как и вы дворянином. Мой титул знатнее вашего, а орденская должность слишком высока, чтобы произносить ее вслух.

— Вы тамплиер… Боже мой! Как я раньше этого не понял. Ваши речи, ваша манера вести разговор…

Собеседник неожиданно умолк. Из чего я заключил, что мои подозрения верны. Очевидно, он принадлежал к высшему капитулу, и состоял в Фемгерихте только потому, что мстил, согласно клятве, за обиды, принесенные своему Ордену. Несмотря на то, что Орден Храма был упразднен семь лет назад, мой спутник продолжал исполнять свой долг в соответствии с орденской должностью!

— Простите, — молвил я, — не вы, а ваш неразумный спутник перешел границы. Я искренне раскаиваюсь в своих словах.

— Мой долг прощать любого, кто попросит об этом, — ответил он, — вы на самом деле настолько благородны, насколько о вас говорят. Вот моя рука, граф. Если она вам понадобится, я всегда готов придти к вам на помощь.

— Благодарю, — произнес я, тронутый его речами, — в свою очередь …

Я не успел докончить фразы. Карета неожиданно остановилась.

— Что случилось? — спросил я.

— Не знаю. Так не должно быть, — отвечал спутник, — снимите повязку. Думаю, что теперь это лишнее.

Я сорвал надоевшую тряпку и посмотрел на него. Он был в темном плаще с глубоким капюшоном, скрывавшем лицо. Он сидел без движения, как статуя. Я догадался, что он прислушивается.

— Я слышу справа шаги. И слева тоже. Вот вам кинжал, — прошептал он, отцепил и протянул длинный, восточный клинок в гладких кожаных ножнах. Я выскочу вперед и попытаюсь их задержать. А вы бегите. Вдоль обоих сторон дороги — лес. В нем легко спрятаться. Дождитесь утра. О… Они совсем близко.

С этими словами он вытащил саблю, распахнул дверь и бросился в темноту. Я услышал как звякнул металл — должно быть, встретились два клинка. Мгновение я колебался — не остаться ли, помочь ему в бою. Но кто-то сказал мне в душе, что надо поступать так, как сказал мой спутник. Я осторожно высунулся в дверной проем, разглядел в лунном свете несколько сражающихся возле козел кареты фигур и бросился в лес. Я слышал сзади крики по — немецки:

— Держи, держи второго!

И бежал, сжимая одной рукой подол сутаны, а другой — кинжал. Уйдя на достаточное расстояние, я упал, прислушался и услышал шаги. Кто-то бежал за мной следом. Осторожно я приподнялся и увидел его, одетого, как крестьянин. Он уверенно держал в руке меч. И тоже прислушивался, ища меня.

— Выходи, — сказал он по-немецки, — тебя все равно найдут и поджарят.

Я осторожно снял галоты и швырнул один в ближайший кустарник. Тотчас мой преследователь метнулся туда. Я бросил второй галот, ближе к себе. Человек подбежал, я схватил его за ноги и опрокинул. Мы боролись недолго. Кинжал был остер, и распоров с треском ткань, по рукоятку погрузился в чужое тело. Жертва забилась в судорогах. Ладонь стала мокрой от липкой крови. Я вытащил оружие и вторично нанес удар. Когда преследователь затих, я оставил тело, взял меч и залег в ложбину, слушая лес, ожидая погони. Было тихо. Подождав еще достаточно долго, я вернулся к телу.

Я нарочно оставил его лицом кверху, чтобы кровь не запачкала сильно одежду. Раздев труп, я снял с себя сутану и напялил колгот убитого. Он пришелся почти впору. Затем я надел остальное. Кровь уже подсохла. Я рассчитывал утром найти ручей, или речушку, постирать окровавленную драпу, побриться налысо кинжалом и в таком виде продолжить путь.

Отчаянно борясь со сном, я просидел до рассвета на сыром валежнике. Когда стало светать, я оттащил труп в кусты, забросал его прошлогодней листвой.

Подумав, я решил все-же вернуться к дороге, на тот случай, если мой спаситель все еще лежит там, мертвый, или, что вполне вероятно, еще живой. Я пробирался с величайшей осторожностью, от ствола к стволу. Подойдя к дороге, осторожно посмотрев на нее из кустов, я увидел впереди карету, труп кучера и распростертое на земле тело в плаще. Приглядевшись, я понял — тот, в плаще, был обезглавлен. Я не заметил отрубленной головы, значит ее унесли, чтобы кому-то показать.

Крадучись, прислушиваясь к каждому звуку, я выбрался в чащу, и убедившись, что за мной не следят, направился за солнцем. Я шел долго. Лес все не кончался. Очень хотелось есть. Мне встретились на дороге лани, они не были пугливы, я смог бы подстрелить одну, будь со мной арбалет, или лук. Устав, я привалился к дубу отдохнуть и уловил, запах костра принесенный ветром. Обрадовавшись, что поблизости могут быть люди, я направился по ветру.

Запах усиливался. Вскоре я вышел на поляну, посреди которой тлели угли недавнего костра. Людей поблизости не было. Я раздул угли, подбросил валежника, и сел к огню. От тепла я быстро разомлел, меня начало клонить в сон. Не долго думая, я сгреб в кучу прошлогодние листья, спрятал в листву меч, постелил сверху шерстяную сутану, и лег на такое, столь дикое, ложе.

Я уснул сразу, словно провалился в бездну. Видения были на удивление безмятежны — весенние луга, тронутые утренним туманом, липкие, только что распустившиеся, листья на деревьях, ясное солнце и безоблачное небо. Почему-то совсем не снились люди. Наверное, я очень устал от них.

Проснулся я за полдень. Было по-весеннему тепло, влажная земля парила. Встав, я с удивлением обнаружил возле своего ложа тыквенную флягу, в которой оказалось молоко и завернутые в холщу хлеб, и печеные яйца. Я окликнул людей, но мне никто не ответил. Засомневавшись, нет ли тут подвоха, я понюхал хлеб, лизнул молоко. Я не ощутил ни странного запаха, ни привкуса горечи, свойственных яду. Еда пахла так, как и должна пахнуть простая крестьянская еда — домом. Голод взял свое. Осенив себя крестом, я принялся за еду. Я давно уже не ел такого вкусного хлеба и такой вкусной яичницы. Насытившись, я почувствовал прилив сил и бодрости. Мне пришла дельная мысль и я тотчас принялся за ее воплощение — старательно исследовал землю вокруг места, где спал и обнаружил следы крестьянских башмаков, явно женских, уходивших на север. Продолжая поиски, я также нашел еще кое-что, показавшееся мне чрезвычайно любопытным. На земле, возле кострища, виднелся на выжженной земле остаток процарапанного палкой рисунка, засыпанного углями — линию некогда образовывавшую окружность и две наполовину присыпанные пеплом, странного вида буквы, читавшиеся как «R I». Заинтригованный такой небывалой находкой, я стал на колени и принялся осторожно убирать угли, сдувать пепел, надеясь прочесть остальное. Довольно скоро я расчистил еще две буквы. Остальное оказалось безвозвратно стерто. В кругу было написано:

«..R I G I …»

И я кое-что понял, относительно того, что возможно происходило в этом месте прошлой ночью. Еще ребенком мне доводилось слышать от матушки Жюстины, нашей кухарки, о некоей фее Бригите, будто бы обитавшей в лесах Бургундии. Бригита была доброй феей и по слухам помогала людям, особенно женщинам и девочкам. На проповедях Отец Жан иногда поминал ее недобрым словом, равно как и тех женщин, кто в молодую Луну приносил ей к старой омеле, росшей возле ручья, молоко и яйца. Но все знали, что Данута тоже бывает там, и слушали подобные проповеди молча, с черезчур серьезными лицами.

Почерневшая яичная скорлупа, найденная мною в пепле, лишь подтвердила подозрения. Должно быть, в этих местах почитали Зеленую Матушку также, как и у нас, и местная колдунья общалась с ней прошлой ночью. Я надел меч, собрал в сутану остатки еды, связал ее монашьим поясом и направился в ту сторону, куда вели следы башмаков. На кусте бузины я обнаружил кусочек шерсти. Наверное, та которая шла здесь недавно, зацепила куст платком. Возле ручья я опять нашел на влажной земле четкие следы башмаков. По тому, насколько башмаки погрузились в грязь, я понял, что женщина — тучна, потому что по следам было не похоже, чтобы она несла на себе какой-то груз. Миновав ручей, я стал взбираться на холм и порыв ветра донес новый запах. Так — подгорелой хлебной коркой, мог пахнуть только дымок крестьянского очага.

По другую сторону холма, на расчищенной от поросли поляне, стоял одинокий дом. Рассудив, что в сутане мне будет легче объясниться с его обитателями, я быстро переоделся и спустился с холма. Подойдя ближе, стало ясно, что дом принадлежит кузнецу — виднелась кузня, с гнилым остовом мехов возле нее, каменная летняя наковальня под навесом. Из кузни вышел бородатый мужчина, лет сорока, несший крицу. Заметив меня, он остановился.

— Кто ты такой? — громко спросил он, — кладя крицу на землю и поднимая ржавый заступ.

— Рыцарь, — ответил я, — понимая, что нельзя темнить перед ним, — мне нужен кров.

— Ты странно одет для рыцаря.

Я развернул драпу и показал ему меч.

— Я француз, я хорошо заплачу вам за постой.

Кузнец подошел ближе.

— Что делает франк в наших местах?

— Скрывается от врагов. Если вы добрый человек, не откажите страждущему в ночлеге.

— Ты тамплиер? — прямо спросил кузнец.

— Базиликанин, — сказал я, — это дочерний Орден.

— Я знаю, — ответил кузнец, — крест и роза… Чем ты можешь подтвердить свою причастность к Ордену?

Я показал ему жест, сделал шаг и сказал слово.

— Знаки совершенны, — молвил кузнец уже другим голосом, — входи, добрый рыцарь. Если ты ищешь, где укрыться от непогоды, ты нашел, что искал.

С этими словами кузнец поклонился мне, и пропустив вперед, указал рукою на крыльцо. Открылась дверь, на пороге появилась тучная черноволосая женщина, наверное, его жена. Увидев меня, она застыла на мгновение, из чего я понял, что она меня узнала.

Я слегка поклонился ей. Она поняла мой жест и опустила глаза, пропуская в дом.

Сев за стол, я достал золотой динар и протянул его хозяину.

— Возьми.

Без колебаний он принял плату, по-хозяйски сунув монету в шов пояса. Сделка состоялась.

Я потребовал вина и выпил залпом целую кружку. Опьянение пришло быстро — вино было добрым, но слегка водянистым и, чуть-чуть, кисловатым. А, быть может, мне это только показалось, быть может я просто привык к своему вину, которое зрело в моих погребах и готовилось из моего винограда, росшего в моем Шюре?… Я так скучал по его зеленым долам, по шуршащим, словно нашептывающим что-то ласковое, дубовым лесам, по крестьянам, которых всех знал в лицо, по небу, в которое любил глядеть сидя на стене, по соколу, парящему в вышине…

— Иди спать, — услышал я слова кузнеца, покорно поднялся, поддерживаемый им, и лег, не раздеваясь, на что-то мягкое и нежное.

Я проспал весь день. Когда проснулся, оказалось, что лежу на соломенном тюфяке, на топчане. Желудок урчал и болел. Я встал, вышел в большую комнату. Хозяев не было. Полная луна светила в открытую дверь. На столе стояли кувшин, в котором оказалось вино и миска с вареным мясом. Я нашел хлеб и стал есть. Я ел не торопясь, откусывая помалу, каждый глоток усиливал боль в животе. Когда наелся, вернулся на свой тюфяк. Я почти уснул, когда сквозь сон услышал снаружи голоса. Несмотря на то, что очень хотелось спать, я нашел в себе силы бодрствовать. Голоса приближались. Я понял, что это — хозяева. В дом вошли, отворилась дверь в мою комнату.

— Он спит, — сказала хозяйка, — крепко. Он съел все, что я ему приготовила. Я добавила в вино сонных капель. Он проспит до утра. Идем, Ганс.

Хозяева покинули дом. С улицы послышались другие голоса. Я понял, что хозяева пришли не одни.

Когда голоса стихли — люди ушли, я надел перевязь с мечом, взял кинжал и направился следом. Заметив, в какую сторону они пошли, я зачерпнул воды из колодца и стал пить ее и блевать в кусты, пока не прочистил желудок. Голова стала кружиться меньше, тошнота прошла. Напившись воды до отказа, я пошел следом за хозяевами. Я нагнал их довольно скоро. Они шли не таясь, вместе с другими простолюдинами. Всего я насчитал десять человек — пять женщин и пять мужчин. Они несли с собой на палке черного козла, который время от времени жалобно блеял. Я осторожно преследовал их, используя меч, как посох, потому что еле стоял на ногах от сонных капель.

Люди спустились с холма и вскоре оказались на той самой поляне, на которой я провел недавний день. Они развели костер, используя старые головешки. Когда пламя стало достаточно жарким, женщины разделись и образовали вокруг костра круг. Они стали что-то петь на незнакомом мне языке, а мужчины тем временем резали козла. Его кровь слили в две деревянные чаши, а тушу бросили в костер. Над поляной потек запах горелой плоти.

Я почувствовал острую тошноту, попытался сдержаться, но не смог и излил содержимое желудка на землю. К несчастью, я поперхнулся и закашлялся, а когда кашель прошел, возле меня уже стояли мужчины с дубинами. Я попытался обнажить меч, чтобы отразить нападение, но был оглушен предательским ударом со спины.

Очнулся я от того, что в рот лили какую-то жидкость. Я попытался воспротивиться, но услышал голос кузнеца:

— Скажи спасибо, что живой остался, что я отговорил братьев тебя убивать! Пей, иначе размозжат тебе череп! Пей….

— Сними с него ремень, — произнес другой голос, — там наверняка не один золотой!

Мне задрали рясу.

— Э-э-э! Да тут целое состояние….

Слова уплывали куда-то, растекались, превращались в звуки, которых я не понимал. Головная боль, вызванная ударом, постепенно прошла. Тело онемело, остались только мысли.

— Иди, — сказал мне голос и я пошел.

…Острые запахи сырого леса. Где-то кричит сова, должно быть, охотится. Цвета отсутствуют, цвета нет, потому что сейчас ночь. Цвета появятся, когда взойдет солнце, а до его восхода еще очень и очень далеко. Мне сказали идти, я иду. Куда я иду, где мое убежище? Остатки мыслей говорят, что мое убежище, мой дом — далеко-далеко отсюда, там, где садится солнце. Чтобы достигнуть своего убежища, я должен идти за солнцем. А солнце взойдет не скоро. Значит, пока можно поспать. Я ложусь на землю и зарываюсь в сухую листву. Она не приносит тепла, но создает ощущение защищенности. Эта куча из листьев и есть мое убежище до утра. Я сплю. Я не вижу снов. Я вижу только темноту и слышу один-единственный голос: «Иди!» и я иду. Я иду за солнцем. Я знаю в какую сторону оно движется. Я чувствую его сквозь густую листву леса и иду за ним. Хочется есть, а ягод нет — сейчас весна. Но молодые почки березы тоже можно есть. Хоть они и горькие, но вполне съедобны. Я срываю с берез почки, ем их и продолжаю идти. Я иду, иду, иду… Иду за солнцем. Я прихожу в деревню. Люди показывают на меня пальцами и что-то говорят друг другу, а я иду. Мне суют в руки хлеб и я ем его, и иду, иду… Я выхожу на дорогу и иду по дороге, потому что она ведет туда, где садится солнце. Я иду по дороге весь день, за солнцем. Меня объезжают телеги с крестьянами, рыцарь в сопровождении четырех оруженосцев уступает мне путь, потому что я в рясе, и что-то шепчу про себя. Я слышу знакомые слова — он говорит по-французски. Я пытаюсь тоже что-то сказать ему, но у меня ничего не получается и приходится идти дальше. Я ночую, зарывшись в листву, около дороги, потому что боюсь, что не смогу найти дорогу утром. А когда всходит солнце, я просыпаюсь и иду. Я иду день, еще день, еще много дней и прихожу в город. Я сажусь возле собора. Кто-то внутри меня говорит, что я должен так сделать. Люди мне что-то суют. А я хочу одного — есть. Я ем то, что можно есть, что мягкое и вкусное, сжимая в кулаке монеты. Голос внутри меня говорит, что монеты надо беречь. И я их берегу. Крепко-крепко. Я ночую возле собора, на земле, зарывшись в листья, а утром встаю, и снова иду. Я покидаю городские ворота и выбираю дорогу в ту сторону, куда уходит солнце. Я прохожу сады и усадьбы горожан. Начинает лить дождь. Я забираюсь в какой-то сарай и засыпаю. Я сплю всю ночь и половину следующего дня, потому что льет нескончаемый дождь. А когда он перестает, я встаю и опять иду. Я прихожу в деревню, но меня гонят от домов, где горит свет, где тепло и уютно. Тогда кто-то внутри говорит мне предложить людям монеты. Я разжимаю кулак, показываю монеты и удивленные хозяева провожают меня на сеновал, и приносят еду…

А утром я опять ухожу следом за солнцем. Даже когда оно скрыто тучами, когда холодно и дует ветер, я знаю, где оно, и иду следом за ним. Деревни сменяются деревнями, города — городами, а я все иду.

В садах расцветают деревья. Люди веселятся и танцуют. Я сижу на обочине дороги, ем предложенные ими яйца, и что-то пробую вспомнить, какое-то дорогое лицо проскальзывает в памяти, но тут же исчезает. И я снова встаю и иду, иду, иду…Я должен идти, мне так сказали.

Я знаю дорогу по которой иду. Когда-то я уже видел ее. Когда? Не знаю. Но она мне знакома. Знаком тот придорожный столб и колодец возле него. И хотя солнце идет прямо, я твердо уверен, что на этом перепутье должен свернуть налево. Теперь я иду уже не за солнцем. Но я знаю куда иду.

Опали лепестки, отцвели сады, стало теплее спать по ночам, а днем сделалось совсем жарко. Вода в реках теплая. Можно заходить в нее и сидеть в ней. Тогда становится не так жарко, тогда легче идти дальше до следующей речки, озерца, ручья, или придорожной лужи…

Поля зеленеют… В лесу появились ягоды. Их можно есть. Они сладкие и утоляют жажду. А вот эти ягоды есть нельзя — они горькие, от них болит голова и живот. Если их съесть много, то нельзя идти. А идти надо. Так мне велели.

Зеленые колосья похожи на шелк. Что такое шелк? Что-то приятное и ласковое, оно связано с тем милым лицом, что я никак не могу увидеть, даже во снах, которые стали мне иногда сниться. Зерна, которые скрывают в себе колосья, сладковатые, их приятно жевать и глотать мучнистую кашицу.

Меняются города и люди в них. Я слышу слова, я их понимаю: «дом», «дорога», «лошадь», «рыцарь». Я тоже рыцарь. И я иду.

Обозы, обозы, обозы… Солдаты в касках, рыцари на конях, брусья для требушетов, сваленные на подводы, запах дегтя, навоза, железа…. Люди идут на войну, а я иду за солнцем.

Поля стали совсем золотые. Колосья высохли, их трудно жевать. Жара невыносима. Постоянно хочется пить. Но я знаю — скоро поворот и там, в долине, течет речка. Вот и поворот. Надо идти в долину и попить воды.

Ах, как вкусна эта вода! Она такая нежная, мягкая, как шелк, или зеленые колосья. Такой воды нет больше нигде. А за речкой — холмик, где когда-то на осине повесился Сатана…

Уже полдень, солнце печет, от солнца болит голова, но надо идти.

Люди… Я их знаю. Этого зовут Пьер, а вот эту толстушку — Жанет. Вот Кларисса, это ее дети, старшего Гуго я возьму осенью в замок. Он будет сержантом. Мне хорошо, я вижу знакомые лица. Почему вы боитесь меня, почему прячете от меня своих деток? Мы же знаем друг друга всю жизнь…Дайте хлеба, я хочу есть. У меня нет монет. Дайте хлеба…

Я ем тот самый хлеб, которого, как и воды из той реки, нет больше нигде, и иду, иду, иду, иду…..

Я вижу каменные стены. Солнце клонится к закату. Но мне по-настоящему хорошо. Я пришел в свой дом, в свое убежище. Здесь не надо зарываться в листья по ночам. Здесь всегда тепло и спокойно. Здесь всегда есть хлеб, которого нет больше нигде, и мягкая, как шелк, вода…

Я подхожу к воротам, я вхожу во двор.

— Зачем ты его пустил? От него несет, как из помойной ямы, — укоряет стражник напарника.

— А что такого? Не в поле же ему ночевать…

Мой двор, мои кони …

Совсем темно. Надо идти к себе.

Я поднимаюсь по скрипучей, черной от времени лестнице, миную коридор, поднимаюсь на три ступени и открываю дверь в свои покои, прохожу, снимаю рясу и ложусь на свою кровать… Из коридора слышится топот ног. Бегут люди, много людей.

— Где он, где он? — кричат они.

Они вбегают в мои покои, я жмурюсь от света факелов, люди подбегают ко мне, хватают меня за руки, их лица злы. Куда вы волочите меня, зачем бьете? Успокойтесь, это же я…

— Боже… — слышу я голос Гамрота.

Меня отпускают, я снова ложусь на постель. Она прохладна, она нежна, как шелк. Или зеленые колосья.

— Мальчик мой, — касается меня Гамрот, — что с тобой, где ты был все это время? Жак, ответь, Жак!

ЖАК!

Это мое имя. Меня зовут Жаком. Я — баронет Шюре и граф ла Мот. Я отчетливо увидел ТО САМОЕ лицо. Ее зовут Гвинделина. Она….

Я вскочил с постели. Я проснулся. Я так долго спал!

— Гамрот…. Они сожгли ее…

— Жак… — заплакал старик.

— Не плачь, Гамрот, я уже не безумен. Я все вспомнил. Вымой меня, состриги мои ногти, сбрей волосы и бороду. Я хочу снова жить.

И Гамрот мыл мня, как в детстве, стриг ножницами грязные, длинные ногти, брил бороду, ровнял волосы. Слуги все приносили воду, Гамрот никак не мог меня отмыть. И когда, наконец, я совсем отмылся от скверны, я понял, что окончательно вернулся домой. Я снова родился, я снова начал жить.

— Гамрот, — молвил я старику, — я не хочу спать один. Пусть ко мне придет какая-нибудь девушка. Я не обижу ее. Пусть она придет прямо сейчас.

— Да, господин, — ответил Гамрот и вышел.

Некоторое время спустя, открылась дверь. В банную скользнула молодая женщина. Невысокая, крепенькая, черноволосая, с задорным личиком. Она совершенно не боялась меня, хотя в глазах ее я не увидел ни искорки похоти. Она смело разделась, взяла мочало, и сев в лохань, сказала:

— Гамрот сказал, что вам нужно вымыть спину…

Пока она терла спину, я спросил ее:

— Кто ты?

— А вы меня не помните? Однажды, вы подвезли меня в седле, когда ехали с госпожой Гвинделиной в замок ла Мот. Мне тогда было четыре года, но я все еще помню тот день.

Да, конечно, я тоже вспомнил ее, но запамятовал имя.

— Как тебя зовут, дитя?

— Нелли.

— Ты ведь из Реми?

— Да. Это моя мать предупредила вас о нападении Ле Брея.

— А где она сейчас?

— Повернитесь боком, господин. Вот так, — сказала Нелли, продолжая меня мыть, — моя мать умерла прошлой зимой, когда вы сидели в тюрьме, мой отец женился на молоденькой, а я попросилась в замок прачкой.

— Почему ты одна, где твой муж?

Женщина опустила голову, смущаясь чего-то.

— Не бойся меня, Нелли.

— А я и не боюсь. С того самого дня не боюсь. Я всегда хотела быть с вами рядом… Я вас очень люблю.

— За что?

— Потому что вы не такой, как другие господа. Вы — добрый, вы всегда прощаете, а другие…

— Когда-то я собственноручно повесил дядюшку Ги.

— Но ведь это было один раз, и как мне говорила мама, если бы вы не сделали это, вы бы не смогли разбить Ле Брея. Я ведь помню ту ужасную субботу, когда Ле Брей напал на нашу деревню. Тогда дядюшку Шарля, маминого кума, убили за то, что он вступился за свою дочь, наш дом сожгли, у соседки тетушки Мелиссы порубили весь сад. А вы не только прогнали Ле Брея, но еще и помогли потом всем нам. И ваша госпожа Гвинделина была такой красавицей … Если бы не эта графиня, вы бы могли с ней обвенчаться. Она на небесах не будет сердиться на меня, ваша госпожа, я знаю.

— Откуда?

— Я чувствую. Мне сейчас очень хорошо. А если бы она ревновала меня к вам, мне было бы плохо.

Я повернулся к ней лицом. Я посмотрел в ее серые глаза и увидел в них Гвинделину.

— Пойдем, дитя, — сказал я Нелли, — хвала богу за то, что он тебя мне послал.

Мы вытерлись, оделись и пошли в мои покои. Слуги стали убирать банную. Они хитро, но беззлобно поглядывали на нас. Наверное, Гвинделина на меня действительно не сердилась.

Загрузка...