Глава первая Я ПРИНИМАЮ РЕШЕНИЕ

«Путешествие в тысячи верст начинается с одного шага». Так сказал восточный мудрец По Лао-Тсе. Когда он это сказал, мне неизвестно, но сказано хорошо.

Что же было моим первым шагом в тысячеверстовом путешествии по жизни? Видимо, решение оставить спорт, маму, друзей, Москву и ехать на Байкал.

Если говорить откровенно, всего тяжелее мне было расстаться с мамой и Москвой, в которой я родился и вырос, а также с моим другом Алешей. Впрочем, Алеша решил ехать со мной. У него, кроме меня, никого нет на всем белом свете. Парню, то есть мне, уже шестнадцать лет, паспорт получил, но… я ведь никогда еще не уезжал один так далеко от мамы, разве что на несколько дней. У мамы длительные командировки приходились больше на лето, и она брала меня с собой. Я ей старался не мешать…

Мама у меня добрая, умная, талантливая и красивая, но жить ей на свете нелегко. И личная жизнь у нее не сложилась, и на работе (она кинорежиссер) всегда конфликты, неприятности, стрессы, и единственный сын Андрей Болдырев (это — я!) не слишком-то удался, с ее точки зрения.

Я много размышлял об этом — почему маме нелегко живется, и, кажется, понял почему. Все дело в том, что моя мама — ярко выраженная антидушечка.

Помните чеховскую «душечку», у которой совсем не было собственного мнения? У моей же мамы буквально на все есть собственное мнение, и это ей в жизни очень мешает.

Когда я, например, занял на чемпионате по фигурному катанию второе место, все знакомые и соседи радовались, в школе ликовали — и учителя и ребята, одна только мама заметно огорчилась и даже приуныла.

Помню, к нам зашел мой тренер Геннадий Викторович Чешков. Они с мамой пили кофе (я в это время уписывал трюфельный торт за всех троих) и беседовали как-то настороженно, словно не доверяя друг другу.

Геннадий Викторович сказал, что он доведет меня до «наивысших кондиций», что взгляд у него безошибочный, и так и сказал: «Я не я, если Андрюша не займет первое место на чемпионате страны!»

Геннадию можно верить: характер у него прямо-таки стальной. Он настойчив, даже деспотичен, но он один из лучших тренеров… Мама грустно посмотрела на меня.

— А зачем ему первое место? — спросила она, переводя взгляд на тренера. — Надеюсь, мой сын не тщеславен?

Геннадий Викторович стал говорить маме насчет престижа, но она пожала плечами.

— Какое отношение может иметь спорт к престижу!

Они поспорили. Расстались недовольные друг другом. Я, собственно, тоже антидушечка, в маму уродился, но я все же умею помалкивать, когда требуется, — я вообще не люблю спорить, — а мама не умеет. Ее заносит, как говорит мамин друг оператор Денис Попов.

Этот друг — славный дядька. Он лет десять как влюблен в маму и время от времени делает ей предложение. Мама неуклонно ему отказывает. Он, наверно, думает, что это из-за меня, и очень уж ко мне подлизывается. Много лет носил мне в подарок игрушки и шоколадки, пока я не растолковал ему, что я уже взрослый парень. Он отчаянно смутился и спросил: что же мне приносить? Я хотел было сказать, что ничего мне от маминых поклонников не надо, но он бы, наверное, обиделся, и я посоветовал ему приносить мне фантастику, которую я очень люблю. Денис Федорович хотел, чтоб я воздействовал на маму, но, по-моему, сыну это как-то даже не приличествует, не говоря уж о том, что я вовсе не мечтаю об отчиме. С какой стати маме выходить за кого-то там замуж, еще чего!

Тем более что, по моим наблюдениям, она всю жизнь любила лишь одного человека — моего отца. А отец любил ее. Это я точно знаю — насчет их взаимной любви. Почему они развелись, от меня скрыто. Тайна.

Бывает, что муж и жена после развода остаются друзьями. Так было у некоторых моих знакомых ребят. В нашей семье сложилось иначе. Не знаю, кто кому не простил и что именно, но они, любя друг друга, расстались навсегда. Не встречаются, не переписываются, не говорят по телефону. Мама никогда не рассказывала мне о моем отце, просто не желала о нем вспоминать.

Все, что я о нем узнал, — геодезист, первопроходец, окончил Московский институт инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии и посвятил жизнь освоению Сибири, — я узнал из его старых писем. Я до них добрался еще в шестом классе. Так вот, судя по этим письмам (почерк у отца крупный и четкий), мои родители глубоко любили друг друга. Непонятно, как и чем он мог так обидеть любимую, что она до сих пор этого ему не простила. (Письма и фотографии его, однако, хранит!) Мама даже алиментов никаких от него не принимала, когда я был. маленький. Правда, она хорошо зарабатывает. Может, они не сошлись характерами, взглядами или у них психологическая несовместимость?

На фотографиях он еще молодой. Теперь-то ему лет сорок уже будет. Да и маме под сорок, она только выглядит молодой.

Я их люблю обоих, хотя отца никогда в жизни не видел. Мне было всего четыре месяца, когда они расстались.

Я очень похож на отца, и это почему-то удивляет маму, как будто, если они не ужились, я уж и не должен быть похож на отца.

Вот с этого все и началось.

Приходит ко мне мой друг Алеша Косолапое с журналом в руках (мама была на киностудии, где она работает). Посмотри, говорит, Андрюша, это не твой ли отец? Андрей Болдырев? Ты ведь по отчеству Андреевич?

Я глянул и обомлел: мой отец! Статья о первопроходцах БАМа. В журнале было несколько таежных снимков, виды Байкала, фотографии шофера, бульдозериста, бригадира и портрет отца — во всю страницу.

Я смотрел, смотрел, никак не мог насмотреться, чуть не заплакал, до того хорошее лицо — доброе, мужественное, прекрасное.

— Славный какой у тебя отец… и мама тоже… замечательная, — вздохнул Алеша. (Родителей у него не было.)

— Можно мне вырезать портрет? — спросил я прерывающимся голосом. Оказалось, никак нельзя: журнал-то библиотечный.

Мы тут же обзвонили всех наших знакомых. Оказалось, что этот журнал выписывает Маринка (моя партнерша по фигурному катанию). Она не стала вырывать страницу, а подарила мне этот номер журнала. А потом Алеша достал мне еще один экземпляр. Вторую фотографию я стал носить в кармане курточки.

Когда я зашел к Маринке за журналом, она мне показалась грустной и подавленной. Я спросил, что с ней, но она не хотела портить мне настроение и ничего в тот раз не сказала. Несколько дней я с упоением читал и перечитывал статью «Первопроходцы». Маме я побоялся показать журнал, а вдруг порвет? Через неделю Марина позвонила мне и просила немедленно зайти к ней поговорить по очень важному делу.

Всю дорогу в метро и троллейбусе меня мучили дурные предчувствия. Что-то мне не понравился ее голос — совсем больной.

Маринка — удивительная девчонка: веселая, умненькая, способная и к наукам и к спорту, хороший товарищ. Я люблю ее, как родную сестренку. Мы дружили с Маринкой всю жизнь, потому что мама дружила с семьей ее дяди еще до нашего рождения. Марина и ее старший брат Яша — жили больше у дяди, их родители были вечно в плавании — то Атлантика, то Индийский океан или Тихий. Отец Маринки Фома Иванович Шалый — капитан дальнего плавания, мать Елизавета Николаевна — океанолог. Вот они оба и плавают на научно-исследовательском судне «Дельфин».

Учились мы с Маринкой в одной школе, только я закончил этой весной десять классов, а Марина — восемь. Это она первая увлеклась фигурным катанием, а затем и меня заинтересовала.

Геннадий Викторович сразу поверил в нас. Он заставлял нас тренироваться до полного изнеможения. А после того, как мы с Маринкой заняли на чемпионате второе место в парном катании, он стал уделять нам еще больше внимания: доводил до «наивысших кондиций». Пока однажды Маринке не стало дурно. Чешков сам помог ей — дал под язык какое-то лекарство — и развез нас по домам на своей машине.

Он объяснил, что так иногда бывает с сердцем у подростков из-за быстрого роста, и не советовал говорить об этом нашему врачу. Маринка вообще никому не сказала и мне велела молчать.

Теперь к тренировке ее пока Геннадий Викторович не допускал. Неудивительно, что я волновался.

Маринка ждала меня с нетерпением. Она сидела с ногами на диване, в красном платье и босиком. Дома был ее дядя — писатель Яков Николаевич Ефремов. На невысоком прямоугольном столике накрыли чай.

Мы придвинули столик к дивану. Я сел рядом с Маринкой, а ее дядя — в кресло.

— Как себя чувствуешь? — спросил я Маринку. Она хотела ответить, но у нее вдруг брызнули слезы.

— Да ты что?! — испугался я. Не похоже это было на Маринку. Никогда не видел ее плачущей; когда она больно расшибалась на льду, и то не плакала. Но она тотчас овладела собой.

— Пей чай, Андрей.

— Да что случилось?

Маринка порывисто повернулась ко мне, так что взметнулись ее темные, прямые, блестящие волосы.

— У меня был серьезный разговор с Геннадием Викторовичем… Знаешь, что он мне сказал?

— Что? Ты только не расстраивайся так.

— Он сказал: «Для большого спорта ты уже не подойдешь… Ты — бесперспективна».

Я едва не пролил чай. Маринка чуть сощурила глаза. Необыкновенные у нее глаза — светлые, лучистые, серо-голубые. И у ее дяди такие же глаза, и у матери — семейная особенность.

— Слышишь, Андрей, он хочет пригласить к тебе партнершей Таню.

— Он так сказал тебе?

— Мне он этого не говорил, ребята передали. Чешков уже договорился с ней… Ей ведь давно хотелось быть твоей партнершей. Потому что с тобой она далеко пойдет. Предложат тебе ее завтра-послезавтра.

— Никогда не соглашусь, нужна она мне. Но почему?.. Почему он решил, что ты… Прихворнуть каждый может.

— Черт знает что, — раздумчиво протянул Яков Николаевич, — в двенадцать лет девочка получает награду на чемпионате страны, на другой год — вторую, а в пятнадцать лет она уже бесперспективна?

— Ему лучше знать, — грустно заметила Маринка. — Чешков ведь очень честолюбивый тренер. Он хочет, чтоб его ученики получили золотую медаль. Конечно, я не потяну на нее. В этом он прав. А у тебя большая дорога… что ж мешать.

Тебе придется самому подыскивать себе партнершу, Андрей, если ты не уступишь. Это я насчет этой Тани. Нам она не нравится, а тренер от нее в восторге. Может, она и…

— А партнерша мне не понадобится, — сказал я раздельно, — я ухожу из спорта навсегда.

Маринка и ее дядя испуганно уставились на меня.

— Ты что? — окончательно расстроилась Маринка. — Если из-за меня… не надо. Разве можно. У тебя большое будущее, Андрей.

— Я не из-за тебя, Марина. Еще зимой принял решение, только не говорил никому.

— Тогда — почему?

— Да потому, что нет никакого будущего. Довольно короткое настоящее. Ну, а я не хочу быть ни тренером, ни преподавателем физкультуры. Балет на льду меня тоже не привлекает! И вообще, я уезжаю… на Северный Байкал. Решил это твердо.

У Маринки округлились глаза. Яков Николаевич чуть улыбнулся.

— На БАМ? — уточнил он.

— Не именно на БАМ, но в места, где пройдет дорога на океан. Я нашел своего отца и еду к нему.

Яков Николаевич как-то странно взглянул на меня.

— А что скажет твоя мать? — спросил он. — Ты не говорил ей насчет отца?

— Н-нет, не говорил.

И Марина, и ее дядя долго отговаривали меня. В конце концов я убедил их, что поступаю правильно. Яков Николаевич взял с меня слово, что я скажу маме, к кому я еду.

Уходя, я спросил:

— Яков Николаевич, вы были другом моего отца, ведь это так?

— Мы и остались друзьями, — подтвердил он спокойно.

— Скажите… почему папа с мамой разошлись?

— Не знаю, никогда не мог понять. Ведь у них была воистину настоящая любовь. Расстались двое любящих людей…


Денег у меня на такую дальнюю дорогу, разумеется, не было. Приходилось просить их у мамы, значит, нужно было получить согласие на отъезд — дело сложное. Первым долгом она, конечно, скажет, что надо сдавать в университет. Правда, мама всегда меня понимала. Мы с ней друзья. Но об отце, конечно, и заикаться нечего. Скажу ей потом, вернее, напишу — с Байкала.

И вот я приступил к важному разговору.

Мы позавтракали в кухне. У мамы было хорошее настроение.

Она сообщила мне, что никуда сегодня не идет, будет весь день читать новый сценарий, который ей предложило руководство. Следовало говорить с ней скорее, пока настроение не испортилось. Ну, я и заявил, что нам необходимо переговорить по очень важному делу.

— Ой, как торжественно, — удивилась мама, — ладно, мой посуду, и будем говорить.

Когда я убрал в кухне, мама уже ждала меня, сидя в кресле у открытой балконной двери. На балконе в пластмассовых ящиках уже цвели душистый горошек и розовые петунии. Сценарий лежал рядом на столике, а мама рассматривала журнал… тот самый, открытый на фотографии отца. Журнал был упрятан надежно… Как же так?

Мама вздрогнула и поспешно закрыла журнал. Тогда я понял, что это не мой журнал. Кто-то из ее знакомых принес, наверное. А может, сама купила в киоске.

— О чем ты хотел говорить со мной? — спросила мама без улыбки, засовывая журнал в сценарий.

Я присел возле нее на низенькой скамеечке, как в детстве, и начал издалека.

— Мама, я много думал о твоем отношении к спорту и понял, что ты права…

— Я не против спорта, Андрей, сама увлекалась когда-то, но… чтоб сделать целью жизни рекорды… этого мне никогда не понять. По-моему, тебе пора выбрать дело своей жизни… Ты уже нашел его? Куда ты решил поступать?

— Вот я об этом и раздумывал, мама. Короче, я оставляю спорт.

Мама удивилась. Я думал, что она обрадуется, но она всего лишь удивилась.

— Разве ты не рада? — спросил я.

— Видишь ли, Андрей, все дело в том, ради чего ты оставляешь спорт.

— Вот потому и оставляю. Спорт мне дал очень много. Но теперь пора биться за главное. Понимаешь?

— Но, значит… ты уже выбрал для себя дело своей жизни?

— Выбрал, мама.

Мама долго смотрела на меня.

— Как странно, — сказала она, — я думала, что знаю своего сына. Оказывается, совсем не знаю. Даже представить не могу, что ты выбрал.

Но я медлил, не решался сказать. Мама подозрительно взглянула на меня.

— Неужели выбрал настолько несусветное, что не решаешься даже признаться?

— Нет, выбрал самое простое, но мне будет неприятно… если ты не поверишь… что я добьюсь…

— Поверю. Если ты столько лет мог добровольно выносить тиранию своего милейшего тренера, то чего угодно добьешься. Космонавтом, что ли, решил стать?

— Я ведь уже второй год выбираю. Мне не нужны карьера, слава, власть. Но и прожить где-то на задворках я тоже не хочу. Я хочу быть на передовой. И вот…

Я опять запнулся. Мама с интересом ждала, рассматривая меня, будто впервые.

— Видишь ли, мама, скоро, я уверен, начнется освоение Марса — грандиозные развернутся работы.

— Господи! — прошептала мама, бросив взгляд на стеллаж с фантастикой.

— Будут строить атомные станции. Развернутся глобальные работы на Марсе. Строительство городов, заводов, обсерваторий, космодромов…

— Откуда ты это взял? — изумилась мама, у нее даже зрачки расширились. — Начитался!..

— Уверен, и все. Человечеству потребуется в самом скором времени, учти, еще одна планета. Пока — одна! Так вот, мне бы хотелось работать на освоении Марса. В 2000 году мне исполнится тридцать лет — самый подходящий возраст, но отбирать будут самых сильных, ловких и смелых. Пора мне готовиться. Поэтому я еду на Северный Байкал. Уже много лет идет освоение Сибири, я и так запоздал. Но еще не поздно.

— Андрейка, но ты не окончил даже никакого института. У тебя еще нет профессии!

— Десять классов! Институт буду кончать потом. Может, заочно… В более трудных условиях — без мамы. На Байкале. Там на месте приобрету и профессию. Для начала — шофера, бульдозериста или механика. Все, что может пригодиться на Марсе. Я и ученым не против стать. Хорошо бы решить проблему времени в лесоводстве — чтоб дерево вырастало не за тридцать или пятьдесят лет, а за год-два. Вот бы скоро озеленили Марс.

— Думаю, что со временем пригодится и в Сибири, — усмехнулась мама. — Замахиваешься ты… ну и ну!

— Ты считаешь это беспочвенным фантазированием?

— Нет, отчего же, я верю в человечество.

— А в меня?

— Ив тебя, в частности.

Мама вздохнула и, наклонившись ко мне, взяла мою голову в руки. Заглянула в глаза.

— А теперь, Андрей, только не ври… Ты едешь к отцу? Я не отвел глаза. Врать мне не хотелось после того, как мама мне поверила.

— Интересно с ним повидаться, если он как раз там. Что тут плохого?

Мама подошла к балкону и долго стояла молча, глядя в раскрытую дверь на Москву-реку. По реке медленно скользили крошечные, совсем игрушечные катера и баржи.

Когда мама обернулась, я увидел, что лицо ее как-то осунулось. Она потерла лоб — видно, опять разболелась голова.

— Ты ему не нужен, — тихо, но веско произнесла она, — не нужен… Это тебе понятно?

— Нет, не понятно.

— Поверь мне, Андрей.

— Верю, мама. Но ты можешь и ошибаться. Ведь отец видел меня, когда мне было четыре месяца, а теперь уже шестнадцать лет с половиной. Я отнюдь не собираюсь жить на иждивении отца. Буду работать. Я должен хлебнуть жизни. Там, на Севере.

— Безусловно хлебнешь — лиха. Я одного не понимаю… Ты что, любишь его?

— Люблю.

— Ты не можешь помнить его.

— А я помню почему-то. И я часто видел его во сне. Часами беседовал с ним.

— А Марс ты видел во сне?

— Видел, — я оживился, — будто я работаю по озеленению Марса. И веду легкую огромную машину удивительной красоты. Пластмасса как слоновая кость, стекло словно горный хрусталь. Светящиеся приборы, указатели, счетчики — целая движущаяся лаборатория. По равнине двигалось несколько таких машин-лабораторий. Мы сажали деревья — тонкие, хрупкие саженцы. Они стремительно вырастали. У горизонта уже качалась на ветру зеленая роща. У меня от восторга колотилось сердце. Помню, я был без скафандра…

Этот сон сбудется непременно: Я буду сажать на Марсе деревья. Может, вначале придется создать искусственное солнце. Тепло и свет там не помешают. Уже пора закаляться. Мамочка, пусти меня на Байкал. Дай мне денег на билет — только в один конец. Взаймы. Я заработаю и верну. Ты ж все равно хотела купить мне мотороллер? Вместо этого…

Мама вздохнула.

— Как же я пущу тебя одного… такого фантазера… на Север? Забудь, что у тебя есть отец. Он тебя не примет.

— Если не примет, значит, он не тот, за кого я его принимаю. Тогда и не надо. А еду я не один.

— С кем же?

— С Алешей. Разве он пустит меня одного. Он мой лучший друг.

— Но он неплохо устроился. Московская прописка. Комната.

— Мы уже были с ним у начальника милиции — того, что когда-то взял над ним шефство. Он обещал бронь на комнату. Поскольку Алеша едет на БАМ. Пекари и там нужны. К тому же он еще и повар и кулинар. С ним как раз все просто: обком комсомола охотно даст ему путевку. Ему и подъемные дадут, и дорогу оплатят.

— Ладно, сын, если тебе надобно хлебнуть лиха — езжай. Может, это тебе необходимо для становления личности. Пусть так. Об одном прошу… Не принимай от него ничего. Понял?

— Понял. Ой, спасибо, мама! — я бросился целовать мать.

— И одно условие: пиши мне дважды в неделю, не реже. Ведь я буду очень беспокоиться за тебя…

Мама вдруг заплакала. Я, как мог, успокоил ее.

Она так и не читала сценарий. Мы сидели с ней на балконе, смотрели на Москву-реку и беседовали. Я рассказал о Маринке. Мама очень ей сочувствовала и возмущалась бездушием Геннадия Викторовича.

После обеда, только я улегся с книгой в своей комнате, вошла мама. Присела на край кровати.

— У меня к тебе, Андрюша, просьба. Ты помнишь художника Евгения Никольского?

— Конечно, хотя он редко заходит к нам. По-моему, ты его не очень-то жалуешь. Последнее время он уже не ходит совсем. Его пейзаж висит в твоей комнате. Я раза два встречал его на улице. Он плакал и лез целоваться.

Мама нахмурилась.

— Ты не говорил мне об этих встречах. Жаль его. Он был очень талантлив! Стал пить… Пропил свое дарование. Просила его не ходить к нам. Жаль его жену. Хорошая женщина, но… Принесла свою жизнь в жертву неудачнику. Сейчас Евгений Сергеевич в больнице. Пока в сознании. Хочет повидать тебя. Давай съездим, навестим его?

— Меня? Но почему? Я думал, он и забыл уже обо мне.

— Не забыл. Детей у них нет… Вот он и вспомнил, как брал тебя когда-то на руки. Может, чувствует себя одиноким… Навестим?

— Раз ты хочешь — пожалуйста.

Ровно в пять, оба в белых халатах, мы поднимались по широкой железной лестнице старой больницы на второй этаж. Долго шли коридорами. Встретили жену художника, она обрадовалась нам.

— Вот спасибо, что пришли. Женя так ждет вас. Посидите с ним… Я скоро вернусь, только куплю Женечке фруктовые соки. Он боится оставаться один.

Она говорила маме, но смотрела на меня — пытливо и недоверчиво. Мама кивнула, и мы пошли дальше. Я оглянулся, Никольская смотрела нам вслед.

Евгений Сергеевич лежал в отдельной палате. Давно я его не видел, и меня поразило, как он изменился и сдал.

На подушке выделялось худое, скуластое лицо, обтянутое темно-желтой сухой кожей, запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, измученный пересохший рот. Вокруг этого человека кружила смерть, но он еще был в сознании и обрадовался нам.

— Если не побрезгуешь… поцелуй меня, — прохрипел умоляюще — это он говорил мне. Я, поборов брезгливость, но не подав вида, поцеловал его в щеку. Он просиял.

— Спасибо. Ты добрый мальчик. — Он перевел взор на маму. — И тебе спасибо, Ксения. А где жена?

— Она сейчас вернется, пошла купить тебе соков.

— Если я опять «уйду», скажи ей, чтоб не отходила от меня… Теперь уже скоро…

Его мучило удушье, он с большим трудом переводил дыхание.

Евгений Сергеевич лежал ногами к распахнутому настежь широкому окну, чтоб видеть небо и деревья больничного парка. Листья еще не успели огрубеть, светло-зеленые, нежные, а высоко в синеве медленно плыли кучевые облака.

Я вдруг понял, ощутил всем сердцем, каким же прекрасным видит умирающий художник этот малый кусок мира в рамке окна — легкие ветви в кружеве листвы, белоснежные облака, глубокое небо, начинающее уже лиловеть, — где-то спускалось к горизонту солнце.

Никольский особенно чувствовал природу — ее ландшафты, самую душу. Его пейзажи, написанные всегда как бы с высоты, были пронизаны духовностью, пробуждали чувства глубокие. На выставках перед его картинами всегда толпились зрители, но в газетных отчетах редко упоминалось его имя. По словам мамы, он не был тщеславен, но знал себе цену, и это замалчивание оскорбляло его. Он дулся, как ребенок, которому несправедливый учитель не отдает должное, и, как обиженный подросток начинает в таких случаях назло хулиганить, так он стал «назло» (кому?!) пить.

Признание — вот что было нужно ему более жизни, но ведь признание все равно придет, раз хороши его картины. Я еще не знал тогда, что слава придет к нему скоро — почти сразу после смерти.

— Ты не рисуешь? — спросил он меня.

— В детстве рисовал. Говорили, неплохо. Даже премию раз получил на конкурсе детского рисунка. Но потом забросил кисть и краски.

— Но почему?

— Некогда. Все же я учился, и… фигурное катание много отнимало времени.

Больной с укором взглянул на меня.

— Зачем же именно живопись оставил?.. Может, это было… твое… настоящее!

— Я и спорт теперь оставляю.

— Едет на Байкал, — усмехнулась мама.

Художник смотрел на меня с каким-то непонятным выражением.

— Желаю тебе успеха, — проговорил он. — Я всегда мечтал только об одном — быть художником! Не пришло мне в голову, что надо сначала… человеком… потом уже… художником.

Я распорядился… все свои принадлежности для живописи, а также последние картины оставляю тебе, Андрюша. Пожалуйста, прими.

— Спасибо, но я же не художник.

— Может, еще потянет писать. Прими.

— Хорошо, спасибо, может, пригодятся, когда увижу Байкал. А картины буду беречь. Спасибо.

— Байкал? Я помню твои детские рисунки, они были очень своеобразны. Кем бы ты ни стал в будущем… искусство, или наука, или просто любой труд… никогда не стремись к славе. Поверь, главное — сам труд, когда любишь свое дело. Спасибо, что зашел проститься. Прощай. Теперь иди.

— Выйди, Андрей, — сказала мама.

Я еще раз поцеловал художника и вышел в коридор. Было смутно у меня на душе.

Навстречу шла жена Никольского — измученная, издерганная. Когда-то она была красива, от красоты ее ничего не осталось. Мама говорит, что она подавала надежды как актриса. Надежды эти не оправдались: Никольский затмил ей весь белый свет.

Она бросила взгляд на дверь в палату и подошла ко мне. В авоське позвякивали бутылки с кефиром и соками. Мы помолчали.

— Совсем не похож на мать… — сказала она, разглядывая меня в упор выцветшими синими глазами.

— А я весь в отца, — сказал я и неожиданно для себя предложил ей взглянуть на фотографию отца из журнала, благо я носил ее с собой. Никольская с интересом разглядывала папино лицо.

— Да, ты действительно похож на него, — вымолвила она и заплакала. — Женечка… Врачи говорят, нет надежды. Печень разрушена. Никто не любил Женечку так, как я любила… таким, каков он есть, со всеми его слабостями и недостатками. Когда он понял, что пропал, предлагал мне развестись-, чтоб не казнилась я, на него глядя. Но разве я брошу его? В горе и радости…

В коридор вышла побледневшая мама.

— Скорее!

Никольская бросилась в палату. Мы молча постояли в коридоре у окна — минут пять, мама хотела успокоиться. Дверь из палаты стремительно открылась. Бедная женщина встала на пороге…

— Врача к Женечке! — хрипло сказала она.

По коридору уже спешили врач и сестра. Наверное, вызвали их звонком.

Мы отправились домой. Мама очень устала. Друг ее юности уходил навсегда. Быть может, она чувствовала себя в чем-то виноватой?

Загрузка...