Крестьянин, качавший мех горна, первым двинулся к скамейке. Его мотало по всей кузнице, он отчаянно цеплялся за что попало, лишь бы добраться до верстака.

— Совсем окосел, — сказал ему старшина по-польски. — А работы еще невпроворот.

Старшина закурил, поискал, куда бы бросить спичку, и нашел ей место только в горне. Для этого ему пришлось пересечь всю кузницу. Возвращаясь к верстаку, он увидел, как молотобоец маленьким веником сметает окалину с наковальни. Тело его лоснилось от пота, давно не стриженные волосы на затылке влажно потемнели и слиплись, а из-под них, по позвоночной ложбинке, проходившей между выпуклыми буграми мышц, текли ручейки влаги.

— Тадеуш, накинь ватник сейчас же, — сказал старшина. — Спину застудишь.

В открытые двери кузницы было видно, как подкатил бортовой «газик». Хлопнула дверца, и сразу же раздался голос:

— Михал Михалыч! Товарищ старшина! На выход!..

— Начинайте без меня. Я сейчас, — сказал старшина Михаил Михайлович и вышел.

В кузове «газика» сидели союзники. У кабины стояли двое: один — непонятного звания, во французской военной форме, второй — лейтенант, в знакомой советской шинельке.

— Здорово, Михал Михалыч, — сказал лейтенант и потряс листом бумаги. — Я вот союзничков развожу по работам... Тебе тоже сюрприз — механик по тракторам.

Лейтенант заглянул в длинный список, с трудом и удивлением прочел:

— Серж Ришар... Бельгиец! Ну надо же?! Берешь?

— А как же, обязательно.

— Порядок! — облегченно сказал лейтенант, сел в свой «газик» и мгновенно укатил, словно боялся, что Михаил Михайлович сейчас передумает и откажется от Сержа Ришара.

Бельгиец растерянно улыбался, вертел головой. Старшина взял его за руку, подвел к трактору, ткнул пальцем в двигатель и коротко спросил:

— Ферштейн?

Бельгиец радостно закивал головой, замахал руками:

— О, я! Ферштейн, ферштейн! — и что-то добавил по-французски.

— Тогда зер гут, — сказал старшина и повел бельгийца в кузницу.

К работавшим в кузнице присоединились работавшие на улице. «Пшерва» несколько затянулся, и теперь это все напоминало тысячи раз виденное длительное славянское застолье, с песнями, обидами, нескончаемыми разговорами и выяснением отношений.

Бельгиец пребывал в тихом восторге — он улыбался, вслушивался в каждое слово, заглядывал всем в глаза и не понимал, что застолье уже давно соскочило с мирных рельсов и понеслось в угрожающем направлении.

— А я не хочу, например, чтобы вы пахали мою землю!.. Не хочу! — зло говорил пьяный поляк, который раздувал горн.

— Да кто тебя спрашивать-то будет? — возражал солдат, работавший на верстаке. — Не для тебя все это! Для Польши, болван!

— Пока мы тут на бауэров спины свои ломали — очень вас ждали. Минутки считали... — вздохнул один из гражданских ремонтников. — Думали, придете, отдадите нам землю, мы сами наконец хозяйствовать будем. А теперь вон как повернулось — вроде опять не мы хозяева. Вы тут распашете, засеете и уйдете... А как потом делить эту землю?

— А вы не делите, — легкомысленно сказал механик-водитель.

— У земли должен быть хозяин! — вдруг проснулся лежавший на полу человек. — Хозяин!

— Мы все вместе распашем, засеем, а вы потом сами управляйтесь, — сказал механик-водитель бронетранспортера. — Разве можно весну упускать? Ну подумай сам, голова еловая! Весна же!

Неожиданно для всех со скамьи вскочил бельгиец Серж Ришар и произнес по-французски короткий восторженный монолог.

Так как никто из собравшихся французского языка не знал, то бельгийца выслушали, ни разу не перебив, с максимальным вниманием. Когда бельгиец сел, пьяный поляк убежденно сказал:

— Правильно... Он абсолютно прав! Никаких нам ваших колхозов не нужно!..

— Кто же тебе колхоз-то предлагает? — улыбнулся старшина. — И что ты, чудак, про колхозы знаешь?

— Вы распашете, а потом и землю отберете, — со злобным упрямством стоял на своем пьяный крестьянин.

Молчавший до сей поры молотобоец наконец не выдержал:

— Кто у тебя отберет твою землю?! Кто?! Что ты болтаешь?!

Этот неожиданный взрыв очень испугал пьяного. Он заплакал и запричитал тоненьким голосом:

— Вам хорошо... Вас в армии кормят, одевают... А мы — все своими крестьянскими руками... Каждый грошик считаешь. В костел пойти не в чем. Раньше как люди жили?.. А теперь?.. Разве это окорок? Разве хлеб такой должен быть? Что это за сыр? Это же есть нельзя!..

Бельгиец увидел слезы, разволновался, погладил пьяного по плечу. Молотобоец оттолкнул бельгийца, схватил пьяного за воротник и сунул ему в нос кусок окорока. И закричал яростно:

— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел, курва?! Тебе этого окорока мало?! Мало?! Я прошел всю Смоленщину, всю Белоруссию... Города разрушены! Деревни — одни головешки да трубы от печей! Тебе этот хлеб не нравится?! Сыр есть не можешь? Не вкусно тебе, да? А там у людей — кошки живой не сыщешь! Дети от голода пухнут, старики умирают! Так что лучше тебе с твоими жалобами заткнуться, сволочь!.. Ты нам, сукин сын, позавидовал?! Что нас в армии кормят и одевают?! А то, что нас в армии убивают, ты забыл? Забыл, гад! А я помню... Я всех мертвых от Рязани до Гданьска помню!.. Они тебя же освобождать шли!..

Он отбросил пьяного в сторону, и тот покатился по полу. Бельгиец был совсем подавлен.

— Так... Перерыв на обед, значит, у нас кончился, — спокойно проговорил старшина Михаил Михайлович и церемонно поклонился экипажу бронетранспортера: — Извините, дорогие гости. Заезжайте.

Он обнял за плечи растерянного и испуганного специалиста по тракторам Сержа Ришара и сказал ему ласково:

— Значит, ты, Сережа, теперь геен нах трактор. Понял? Ферштейн, говорю?

Как ни странно, бельгиец понял старшину и безропотно пошел к трактору. Михаил Михайлович проводил его взглядом, подождал, пока не уйдут бронетранспортерщики, равнодушно скользнул глазами по валявшемуся на полу крестьянину и сказал молотобойцу:

— А ты, Тадеуш, бери кувалдочку...

Польский солдат, который ремонтировал борону за верстаком, вытер рот концом чистого полотенца, вторым концом прикрыл еду на верстаке и примирительно сказал старшине:

— Давай, Михал, покачаю воздух. Я свое закончил.

— Качай, — согласился старшина.

Солдат встал к горну и стал подавать в поддувало воздух. Взметнулись искры к вытяжному козырьку. Старшина пошуровал в горне и с усилием вытащил оттуда тяжелый раскаленный лемех. Он снова светился изнутри красновато-желтым светом. Окалина стала почти прозрачной, в цвет металла. Темно-коричневыми окраинами она была похожа на привядшие концы лепестков красной гвоздики.

Михаил Михайлович перехватил лемех поудобнее клещами, положил его на наковальню и зазвенел по наковальне «ручником»...

После обеда Андрушкевич вызвал к себе Станишевского и Зайцева. К этому времени в комендатуру пришло несколько донесений, — и настораживающих, и радостных. Настораживало сообщение о вырезанной семье хозяев богатого фольварка по фамилии Циглер. При расследовании в огромном подвале фольварка были обнаружены следы недавнего пребывания там большой, в несколько десятков человек, группы немцев, один из которых был явно тяжело ранен. Трупы хозяев, к сожалению, поторопились похоронить. На их могиле была найдена огромная мертвая собака. По состоянию крови, пропитавшей пол в доме, определили, что убийство было совершено вчера, примерно в первой половине дня. Следовательно, группа немцев далеко уйти не могла. На блокирование группы выделены две роты. Одна рота польского KBW — корпуса беспеченьства войсковего, вторая — советские автоматчики давнего призыва, имеющие опыт в операциях такого рода.

Из радующих донесений было сообщение о том, что все медицинско-санитарные посты выдвинулись к местам работ. Каждое подразделение выделило своих санинструкторов и санитарок, а для «пахотного участка номер три» советский медсанбат сформировал головную бригаду первой помощи из очень квалифицированных специалистов-медиков в составе майора медицинской службы, старшего хирурга Васильевой Е.С., операционной сестры, военфельдшера, младшего лейтенанта Бойко З.И., старшины Невинного С.А., старшего сержанта Таджиева Т., рядового Кошечкина В. и четырех санитаров из числа временно прикомандированных представителей союзных войск, освобожденных из немецкого лагеря для военнопленных. О наличии в бригаде чешской девушки Лизы в донесении не было сказано ни слова.

Второе радостное известие живописало выделение командиром кавполка майором Нестеренко Н.В. лошадей для «производства конной тяги во время пахотных работ». Завершалось донесение небольшим сообщением настораживающего порядка: командир кавполка майор Нестеренко Н.В. самолично выехал к месту пахоты на своем автомобиле.

Андрушкевич решил вместе с комендантами проехать по всем точкам уже организованных служб, проверить правильность расстановки сил, четкость выполнения указаний оперативного штаба, выяснить недочеты.

Хитрый Зайцев уцепился за сообщение о шатучей немецкой группировке и снова предложил совершить эту инспекционную поездку на бронеавтомобиле. Он лелеял мысль о подобном помпезном выезде с первой минуты получения бронеавтомобиля. Он даже пытался запугать Станишевского тем, что зампотех дивизии подполковник Хачикян Артур Арташесович попросту отберет броневичок у комендатуры, если не увидит ни одного целевого выезда на нем. А сейчас как раз тот случай, когда... Пока Зайцев разглагольствовал о необходимости обязательно ехать только на броневике, Станишевский молчал, иронично разглядывая его, и всем своим видом давал понять Зайцеву, что истинные причины его петушиного желания покататься на Б-64 лежат как на ладони. Ироничное молчание Станишевского сильно раздражало Зайцева. Он громоздил одну причину на другую, и каждая из них превосходила по нелепости предыдущую. Наконец Зайцев совсем заврался, и Станишевский не выдержал. Он понял, что Валерка «закусил удила» и его необходимо остановить. И сказал уже серьезно, без тени иронии:

— Ты прости меня, Валера, но выезд на броневике я считаю чисто политической ошибкой. Мы едем проверять ход самых мирных работ в этой войне, небывалых в ее четырехлетней истории. А ты предлагаешь приехать на бронированном автомобиле с пулеметом к людям, которые отложили оружие, чтобы пахать землю. Мало того, что ты сам из него ничего не увидишь, какое это впечатление произведет на них? Это, как бы тебе сказать... аморально.

Зайцев огорчился, разозлился и засопел. Но Станишевский решил его добить. Он точно знал, как это сделать, и поэтому спросил Зайцева:

— А может быть, ты действительно боишься этой немецкой группировки? Война кончается, дожить всем хочется. Тут я тебя мог бы понять...

У Зайцева от обиды чуть слезы не брызнули из глаз, он тотчас прыгнул за руль «виллиса» и высказал свое отношение к немецкой группе такими непотребными, непереводимыми, неслыханными выражениями, что даже невозмутимый Санчо Панса, каким-то образом уже оказавшийся со своим автоматом на заднем сиденье, впервые с интересом посмотрел на него.

Станишевский тут же пожалел, что нанес Зайцеву такой сильный удар, потому что бесстрашнее Валерки он не встречал ни одного человека на этой войне.

— Прости меня, старый, — искренне проговорил Анджей. — Я что-то не то ляпнул...

От замка выехали двумя машинами — Андрушкевич со своим водителем на штабном «хорхе» и Станишевский с Зайцевым и Санчо Пансой на «виллисе». В ногах у подполковника Юзефа Андрушкевича лежали два автомата с запасными рожками и дисками: его собственный немецкий «шмайсер» и советский ППШ водителя «хорха».

Поначалу объехали вновь организованные службы. Побывали на центральном складе семенного фонда, которым управлял юный младший лейтенант с дипломом сельскохозяйственного техникума. Теперь в его подчинении были не новобранцы, а несколько старых польских и русских солдат. Сюда, в эти два громадных амбара брошенного юнкерского хозяйства, рядом с городком, свозилось все зерно из окрестных хуторов, сортировалось и по указаниям солтысов рассылалось на пахотные участки, закрепленные за тем или иным подразделением. Увидев начальство, младший лейтенант засуетился и срывающимся от волнения звонким голосом доложил о ходе работ «на вверенном ему участке».

Затем, чтобы польстить Зайцеву и хоть частично загладить свою вину, Станишевский повез Андрушкевича осматривать большую кузницу, найденную Валеркой на скрещении трех сельских дорог.

Худенький пожилой старшина в очках встретил их спокойно, без суеты.

Анджей очень надеялся на то, что после посещения ремонтной бригады Андрушкевич захочет посмотреть, как медслужба организовала посты первой помощи в полевых условиях. На двенадцати пахотных участках, расположенных у городка на пять-семь километров в направлении к северо-востоку, одиннадцать постов медслужбы интересовали Анджея Станишевского с чисто служебной точки зрения. Но на двенадцатом посту — головном — была Катя. И он не мог дождаться, когда подполковник наконец проявит интерес к медицине.

Однако у Юзефа Андрушкевича были несколько иные планы. Он твердо помнил, что проверка постов медслужбы стояла в списке необходимых дел этой поездки, но неясное движение души заставляло его поехать сначала на тот пригорок, на котором, по донесениям, находился командир советского кавалерийского полка майор Нестеренко. «Может быть, не стоило жаловаться Сергееву на Нестеренко? — думал Андрушкевич. — Может быть, имело смысл самому поговорить с ним?» И от сознания того, что по его навету Нестеренко сейчас находится не в лучшем состоянии, Андрушкевичу захотелось увидеть его и как можно скорее замолить свой грех...

По огромному полю десятки лошадей тянули десятки плугов самых разных конструкций и видов. Нежаркое солнце с утра подсушило верхний слой земли, и от копыт лошадей в воздух невысоко поднималась серая редкая пыль. Косые ножи плугов врезались в землю, вспарывали ее, безостановочно шли вперед, оставляя за собой темную борозду. С одной стороны борозды полукруглым валиком лежала поднятая земля. Внутри, на глубине плужного лемеха, земля еще была сырой, и теперь, вывернутая на свет Божий, она начинала парить под весенним солнцем. Оседала пыль от лошадиных копыт, а из борозды тянулись прозрачные струи влажного тепла нижнего, глубинного слоя. И в этих невидимых потоках, уходящих в небо, к солнцу, всё принимало неясные, размытые, таинственно подрагивающие очертания.

Было тепло. Редкие облака лениво ползли по синему небу, светило желтое предапрельское солнце. Солдаты, превратившиеся в крестьян, на сытых и женственно грациозных кавалерийских конях поднимали весеннюю землю.

Над полем, на пригорке, стоял зелено-голубой нелепый трофейный автомобиль-амфибия с открытым верхом. За рулем сидел сам Нестеренко — тридцатилетний кругленький человек с кирпичной физиономией и пышными ухоженными рыжими усами.

«Хорх» Андрушкевича и «виллис» Станишевского и Зайцева стояли рядом с плоской ребристой амфибией. Андрушкевич сидел на широком понтонном капоте автомобиля Нестеренко, спиной к нему, смотрел в поле, откуда слышался храп лошадей, где перекликались по-русски и по-польски, где кто-то заливисто хохотал, кто-то хрипло, срывающимся голосом горланил старую польскую песню.

— Нестеренко, Нестеренко... — укоризненно приговаривал Андрушкевич, не оборачиваясь, не отрывая глаз от поля. — Ты посмотри, красота какая. Ты только взгляни, какое зрелище! Да погляди ты, Нестеренко!

— Нет, — упрямо говорил Нестеренко в спину Андрушкевичу и тупо разглядывал пол в кабине своей амфибии. — Я на такое смотреть не могу и не желаю.

За его водительским сиденьем лежали роскошное кавалерийское седло и очень красивая шашка. Ножны шашки были украшены замысловатым ажурным орнаментом из тонкой золотисто-красной листовой меди работы присяжного полкового умельца с художественными наклонностями.

Станишевский и Зайцев тонко почувствовали сбой в отношениях больших начальников и деликатно стояли в сторонке. Водитель Андрушкевича и Санчо Панса из своих машин не вылезали.

— Да ты посмотри, Нестеренко! — счастливо смеялся замполит. — Ты только глянь! Клянусь, тебе понравится!..

Этого Нестеренко не вынес. Он вскочил во весь свой небольшой рост, трагически протянул к полю толстые короткие руки и закричал плачущим голосом:

— Да куда смотреть-то?! Как вы из боевых скакунов тягловое быдло сделали? Это, что ли, мне должно нравиться? Это?! — И снова рухнул в водительское кресло амфибии.

Андрушкевич спрыгнул с капота, подошел к Нестеренко и обнял его за плечи.

— Не сердись, Нестеренко. Не кричи. Что с твоими конями сделается?

И так как Нестеренко ничего не ответил, Андрушкевич заговорил с ним, как с маленьким неразумным ребенком, не осознающим своего счастья, — терпеливо и нежно, в сказочно-былинной распевной манере:

— Нас с тобой, может, к осени и в живых не будет, а здесь хлеб вырастет... И спросят потом люди: «А чем же вы пахали тогда? Где же вы лошадей достали?» А другие люди им ответят: «Был такой замечательный человек — командир кавалерийского полка Красной Армии майор Нестеренко Николай Владимирович. Расседлал он свой полк, запряг боевых коней в плуги и сеялки и спас этим десятки тысяч людей от послевоенного голода...» Вот что про тебя скажут люди, Нестеренко. А ты ругаешься, кричишь...

— Я не кричу, — тихо сказал Нестеренко. — Я плачу. Я, можно сказать, рыдаю.

Андрушкевич незаметно подмигнул Станишевскому и Зайцеву, совсем навис над Нестеренко и вполголоса, как свой — своему, чуть ли не интимно, сказал:

— Коля, давай будем честными... Ну что такое сегодня кавалерия? Анахронизм, Коля...

— Да ты что?! — оскорбленно взвился Нестеренко. — Да я своего коня ни на что не променяю!

Андрушкевич отодвинулся от него, похлопал трофейную амфибию по плоскому капоту, пощупал седло и сказал насмешливо:

— Вижу, вижу.

— Я коня для боя берегу! — завопил Нестеренко. — Для атаки!..

— Ну ладно тебе верещать, — жестко проговорил Андрушкевич и даже брезгливо поморщился. — Посмотри в поле, дундук несчастный. Действительно же красота!

Нестеренко понял, что приятельские шутки кончились. Он медленно вылез из машины и окинул взглядом большое пространство земли, на котором работали солдаты-крестьяне двух армий. Казалось, что война уже окончилась, но пахари, идущие за плугами в нижних белых армейских рубахах, просто позабыли снять автоматы и карабины со своих мокрых и натруженных спин.

— Конечно, здорово... — расслабленно согласился Нестеренко. — Только коней жалко, Юзек.

Он помолчал немного, потом вгляделся в дальний конец поля, что-то узрел там и вдруг заорал своей страшной кавалерийской глоткой на всю округу:

— Ты что ее лупишь, чертова кукла?! Ты как с животным обращаешься! Мать твою за ногу! Вот я тебя сейчас самого взнуздаю и в плуг запрягу! Брось кнут сейчас же!.. Бездарность!!!

Во второй половине дня в городке все слегка поуспокоилось — меньше стало народа на улицах, меньше стало машин. Обе дивизии, расположенные в городе и за его пределами, почти целиком были на полях. Оставались только штабы, два батальона охраны — польский и советский, Особый отдел, комендатура, корреспондентский пункт бюллетеня Первой армии Войска Польского «Балтийский», срочно переименованного в «Сев», рота связи и различные службы обеспечения: медсанбат, пекарни, службы обозно-вещевого и продовольственно-фуражного снабжения и несколько мелких подразделений, отданных гражданским властям города в помощь для восстановительных работ на электростанции, телеграфе и в костеле. К обеду с ближайших полевых участков после разминирования вернулись расквартированные в городе саперы.

По улицам шатались освобожденные из плена союзники, не пожелавшие принять участия в пахоте, медленно и достойно прохаживались польско-советские патрули, усиленные нарядами гражданской милиции. Время от времени проезжал с деловитым треском мотоциклист-связник или, постреливая прогоревшим глушителем, солидно проплывал в закамуфлированной обшарпанной «эмке» штабной порученец.

Местные жители, по всей вероятности, рассосались по своим домам — вернулись к будничным делам, прерванным вчерашней мгновенной сменой власти и бурным потоком впечатлений, и от этого сегодня их казалось значительно меньше, чем вчера. Те же, кому все-таки приходилось выходить из дома на улицу, бегать в открывшиеся лавочки, кто просто не мог не потолкаться на «черном рынке» у лагеря военнопленных, были скованны, излишне предупредительны, словно несли груз вины за свой польский язык с жестким немецким акцентом. Над приветливыми улыбками — настороженные глаза, а в них ожидание неотвратимой, пугающей неизвестности: «Не послушались, нарушили приказ германских властей о всеобщей эвакуации, а теперь что будет? Вот уже земли стали распахивать без межей, без границ... И дети куда-то запропастились! Лазают черт знает где, дома на цепи не удержишь...»

— Яцек! Вандечку!.. Бартусь!.. Мартинек!.. Холера, а не дети!

А Яцек с Вандечкой, Бартусем и Мартинеком только что раздобыли в войсковой пекарне огромный каравай теплого пшеничного хлеба и, сытые и счастливые, с еще набитыми ртами и уже взбухшими животами, как щенки, роются у зеленовато-замшелых стен костела — выискивают яркие цветные осколки из вышибленных костельных витражей. Роются и поглядывают на пожилого русского солдата, уже давно стоящего у входа в костел. За спиной у него автомат и плоский, обвисший, почти пустой мешок. Он, как странник, опирается на длинную двухметровую палку с тонким металлическим щупом на конце. В левой руке — свеча. Держит он ее двумя заскорузлыми пальцами, чтобы не растопить воск в ладонях.

Стоит солдат-странник, оглядывается несмело и все не может никак решиться войти в костел. Вообще-то, конечно, ему нужен был бы не костел... Но время такое, да и не дома, можно сказать. Выбирать не приходится. Жаль только, костел без крыши.

У городского костела действительно не было крыши. Как это произошло — никто не мог сказать ничего вразумительного. Наступление было стремительным, город был взят почти бескровно: ни уличных боев, ни орудийного огня прямой наводкой вдоль улиц — ничего такого не было. То ли прилетел шальной снаряд, то ли, пока в городе были немцы, «илы» с воздуха не разобрались, что к чему, и шуранули по нему залпом «эресов» — реактивных снарядов. Может, просто не выдержали трухлявые, изъеденные древесным жучком стропила и перекрытия семнадцатого века. И рухнули от сильного сотрясения. Прошла над костелом парочка эскадрилий штурмовиков — восемнадцать штук по тысяче триста семьдесят лошадиных сил в каждом двигателе, и никакой снаряд не нужен. Особенно если в резонанс попадет — и так все прекрасно рухнет. Таким грохотом можно весь костел развалить до фундамента. Хорошо, что стены не посыпались, алтарь почти не покалечен, людей не поубивало...

Это уже думает капеллан дивизии майор Бжезиньский. Он вернулся с разминирования и приехал сюда проверить, как подготовили костел к завтрашнему пасхальному молебну. С утра здесь работал взвод молодых польских пехотинцев. Они вытаскивали из костела остатки крыши, ржавые оконные переплеты, обломки черных квадратных брусьев деревянных перекрытий, кирпичи, скамейки, превращенные в крошево. Они чистили и мыли каменные плиты пола, чинили алтарь. Сейчас он отпустил их на запоздалый обед. Хорошо бы завтра дождя не было...

Старого русского сапера он увидел, когда выходил из брамы костела. Увидел, как тот, испугавшись его офицерской формы, спрятал свечу в отворот шинели.

— Что тебе нужно здесь? — спросил Бжезиньский.

Дети перестали возиться в куче мусора, прислушались к звучанию незнакомого языка.

— Да так, товарищ майор... Просто так, поглядеть.

— Это правда?

Солдат промолчал.

— Что-нибудь случилось?

Солдат посмотрел в сторону, глухо ответил:

— Паренек у нас один подорвался на разминировании...

— Я слышал. Чего хочешь ты?

— Да знаю, что не положено... — с отчаянием прошептал солдат. — Однако хороший паренек был, молоденький...

— Я тебя спрашиваю: чего хочешь ты?

Солдат посмотрел на майора, опустил голову:

— Заупокойную бы ему прочитать, свечечку поставить...

— Как звали? — спросил капеллан, снова открывая браму костела.

— Семенов Алексей... второго саперного... Одиннадцатого ордена Красного Знамени...

— Пойдем, — коротко сказал капеллан и пошел вперед.

Солдат поспешно сдернул с головы шапку и побежал за ним.

Между высоких сырых стен под открытым весенним небом шли по трехсотлетним каменным плитам костела военный ксендз майор Якуб Бжезиньский, бывший командир минометной роты Первой польской дивизии имени Тадеуша Костюшко, и старый русский сапер Красной Армии. Бжезиньский уже на ходу стал снимать портупею и шинель. Солдат не знал, нужно ли ему тоже снимать шинель, и замешкался.

Когда кто-нибудь из разгулявшихся приятелей бестактно спрашивал майора Бжезиньского, действительно ли он верит в Бога, Куба поднимал на него свои тяжелые глаза, и тот уже никогда не рисковал повторить свой вопрос. Два месяца тому назад его спросил об этом самый близкий друг — Юзеф Андрушкевич. Они зарывались в промерзшую ледяную землю, вжимались в нее из последних сил, старались найти хоть малейшую защиту от смерти. Январская земля под ними тряслась и звенела. Разрывы ложились так часто, что они не могли поднять головы. Каждый разрыв должен был оказаться для них последним. И тогда Андрушкевич подполз к нему вплотную и почти серьезно спросил, верит ли он в Бога. И Бжезиньский ответил, что он сопровождает уходящую из мира идею и в этом, как ему кажется, его долг. И Андрушкевич попросил у него прощения.

Куба дошел до алтаря и положил шинель и портупею на оградительную панель. Солдат решил шинель не снимать. Гимнастерка грязная, потная, колодка на медали «За отвагу» такая засаленная — смотреть стыдно...

— Положи щуп... — тихо сказал майор солдату.

Аккуратно, чтобы не брякнуть в храме, солдат положил щуп на плиты перед алтарем. Майор потер усталое лицо ладонями, затем размял руки, вздохнул и спросил:

— Ничего, если по-польски? Я по-русски не умею.

— Бог один, товарищ майор. За одно дело воюем.

— Зажги свечу, сын мой, — совсем тихо проговорил капеллан. — Стань сюда. Преклони колени...

* * *

Герберт Квидде нашел место стоянки. Судя по тревожной обстановке, а Квидде чувствовал ее кожей, стоянка должна была быть недолгой. Не больше пяти-шести часов. Он выбрал небольшую, густо поросшую лесом возвышенность, в центре которой с незапамятных времен образовалась естественная маленькая ложбинка. Здесь и остановилась группа на отдых. С одной стороны возвышенности протекала фиолетовая, с серым отливом, узенькая речушка с капризным изменчивым течением, другая сторона спускалась к молодому перелеску. Сразу за перелеском начиналась неширокая полоса пахотной земли, ограниченная хорошо укатанной проселочной дорогой.

Расчет был прост: если следы пребывания группы в фольварке Циглеров или в лесном бункере уже обнаружены, группу, по всем логическим соображениям, будут разыскивать в низко расположенных лощинах или в глубине лесного массива. Вряд ли кому-нибудь в первый же момент придет в голову искать ее на возвышенности. А это грандиозный выигрыш во времени. Кроме всего, высотка давала неоценимые преимущества постоянного визуального контроля обстановки и первого выстрела.

После утомительного перехода Отто фон Мальдера так укачало в носилках, что теперь он забылся тяжелым больным сном. Квидде устроил генерала с максимальными удобствами, выставил с трех сторон предупредительные посты по два человека, а сам вместе с лейтенантом Эбертом и вторым абверовцем-верзилой вышел на недалекую рекогносцировку.

Сейчас они лежали метрах в полутораста от ложбинки, где схоронилась группа со спящим генералом. Квидде не отрывался от бинокля, верзила — от оптического прицела снайперской винтовки. Эберт нервно посматривал на часы и не понимал, почему Квидде забыл, что сегодня предстоит встреча с Аксманом — единственный шанс получить медикаменты для генерала. Тогда чего стоят все хлопоты Квидде вокруг этого полуразложившегося, смердящего генеральского тела? Тогда какого черта нужно таскать за собой этот гниющий, хрипящий полутруп? Зачем напрасно изматывать людей и оттягивать попытку прорыва и выхода из окружения?..

Но Квидде ничего не забывал. Его можно было упрекнуть в чем угодно, только не в забывчивости. Тем более когда речь шла об Отто фон Мальдере — самом близком ему человеке. Отношение Квидде к фон Мальдеру уже давно было лишено первоначальной юношеской влюбленности. Четко определить свои чувства к фон Мальдеру сейчас уже составляло бы непосильную задачу для самого Герберта Квидде. Это была устоявшаяся, в определенном смысле болезненная смесь сыновней почтительности, исступленной женской нежности и горделивого счастья сопричастности к делам и жизни этого человека.

Эберта же он задерживал по двум причинам: во-первых, для того, чтобы на обратном пути из городка тому не пришлось бы разыскивать неизвестное ему место привала, а во-вторых, этот лейтенантишка должен был бы знать сам: на подобные встречи необходимо приходить или раньше, или немного позже назначенного часа. Особенно если имеешь дело с поляком, работающим у русских...

Сильные линзы цейсовского полевого бинокля почти вплотную приблизили мир к глазам Герберта Квидде. Он видел, как небольшой колесный трактор волочил за собой широкозахватную, в несколько звеньев, борону — разрыхлял вспаханную землю. Чуть сзади, вытянувшись почти во всю ширину пахотного участка, в одиночку и попарно лошади волокли небольшие «конные» бороны.

Еще Квидде видел, как за боронами шли солдаты с самодельными холщовыми мешками, перекинутыми через шею и левое плечо. Из этих мешков они разбрасывали зерно в только что взрыхленную землю. Цепь за цепью, словно в штыковую атаку, шли сеятели. Равномерно и методично повторялся взмах правой руки. Светлым исчезающим веером летело зерно, и так же равномерно, в такт взмаху, на солдатских спинах подпрыгивало оружие.

Лучше всего были видны три санитарные палатки у самого края поля. Хорошо были различимы «додж», санитарный «газик» с красным крестом на фургоне, полевая кухня, а рядом, на импровизированном открытом очаге из немецкой орудийной станины, огромный котел. Но тут внимание Квидде целиком переключилось на примчавшийся со стороны дороги бронетранспортер. Он привез мешки с зерном, и какие-то люди в непонятной форме бросились разгружать его, складывать мешки у самого края вспаханной полосы.

— Бронетранспортер!.. Бронетранспортер!.. — прошептал Квидде.

Все, что было видно сквозь бинокль, было видно и через оптический прицел снайперской винтовки. Как только бронетранспортер выключил двигатель, в поле замолчал и трактор. Тут же стали слышны голоса: обрывки русских фраз, по-польски понукали лошадей, звучали какие-то команды. Тракторист спрыгнул на землю, подхватил пустое ведро, болтавшееся сзади трактора, и, размахивая им, помчался к водителю бронетранспортера. И вдруг сквозь русско-польскую разноголосицу потрясенный Квидде услышал, как бегущий с ведром тракторист в грязном комбинезоне жалобно кричал на чистейшем французском языке:

— Вася! Дружище! Спаситель мой!.. Дай еще одно ведро солярки! Последнее, клянусь тебе! У меня бак почти сухой! Дай, Вася!..

Герберт слишком хорошо с детства знал французский язык, чтобы ошибиться. Но он не мог поверить своим ушам. Он стал лихорадочно шарить биноклем по лицам работающих внизу, в поле, болтающихся у санитарных палаток, таскающих мешки с зерном и наконец увидел несколько человек в характерной английской и американской военной форме. Затем во французской... Союзники перекликались, смеялись, переругивались. Мало того, около палаток кто-то закричал по-итальянски. Так вот что это была за форма — не русская и не польская!..

Квидде все понял. Его красивое лицо исказилось до неузнаваемости, покрылось мелкими каплями пота, нервными красными пятнами.

— Идиоты!.. — с ненавистью прошептал он. — Ах как они об этом когда-нибудь пожалеют! Как они пожалеют...

Ему стоило большого труда взять себя в руки. Но, как с ним бывало и раньше, весь его нервный всплеск немедленно преобразовался в сгусток волевой энергии, которая в самые напряженные моменты заставляла его принимать точные, расчетливые решения в неожиданно создавшейся обстановке.

— Здесь пройдем, — одними губами сказал он. — Здесь самое слабое звено. Они говорят на слишком разных языках. Вооружены только поляки и русские. Прорыв начнем с наступлением темноты, чтобы ночью перейти фронт...

Со стороны речки, совсем близко от них, на своей скрипучей телеге с бочкой проехал Вовка Кошечкин. Из бочки выплескивалась вода. Вовка сидел мягкий, расслабленный, в одной нижней нательной рубахе. На плечи была накинута шинель. Рядом с Вовкой сидела Лиза, мурлыкала что-то себе под нос и пришивала к Вовкиной гимнастерке свежий беленький подворотничок. Вовка всеми силами старался скрыть радостное смущение и грозно, «по-мужичьи», прикрикивал на ни в чем не повинную лошадь.

Ствол снайперского карабина дрогнул и плавно поплыл за телегой, удерживая в перекрестии прицела Вовкин затылок. Но Квидде заметил это и неслышно прижал карабин к земле. Он отрицательно покачал головой и поднес палец к губам. И Вовка с Лизой безмятежно проехали мимо.

Скрип телеги затих уже полминуты тому назад, а Квидде все еще молчал. Наконец он посмотрел на часы и тихо проговорил:

— А теперь отправляйтесь к Аксману. Надеюсь, что вы не обманулись в нем. Хотя черт их знает, этих бывших славян... Вас, Эберт, будет подстраховывать ваш же коллега. — Квидде улыбнулся верзиле и отобрал у него винтовку с оптическим прицелом. — Думаю, там эта игрушка тебе не понадобится... Давайте назначим контрольное время. Вам хватит четырех часов"?

Настороженный тем, что его будет сопровождать «коллега», Эберт пытался понять, чем это вызвано, и не сразу ответил Квидде.

— Эберт, внимательней. Я вас спрашиваю: вам хватит четырех часов?

Эберт тоже посмотрел на часы, прикинул расстояние до городка и обратно, приплюсовал время на возможные затруднения с розыском Дмоховского, прикинул еще минут тридцать на непредвиденные осложнения и убедился в том, что Квидде просчитал весь их маршрут заранее, с учетом всего того, о чем думал сейчас Эберт.

— Так точно. Четыре часа должно быть достаточно.

— Прелестно... Значит, мы вас ждем ровно четыре часа. Плюс десять минут. Постарайтесь пригнать любую большую машину. Самое лучшее, если это будет транспортер. И пожалуйста, помните, что от вас сейчас зависит очень многое... — В голосе Квидде послышались искренние человеческие нотки. — В первую очередь — жизнь господина генерала. Если медикаменты будут у нас в руках, мы сумеем блокировать гангренозный процесс... Может быть, нам удастся его спасти. Потому что все остальное — уже дело техники и нашего профессионализма. Так ведь говорят в вашей службе?

Квидде подумал, что видит Эберта в последний раз и если все у этих двух кретинов сойдет удачно, то медикаменты принесет один верзила. С ним тоже не будет хлопот. Круг надо сужать. Лишние люди — всегда обуза в подобных ситуациях. После прорыва, по элементарной статистике наступательных боев такого характера, обычно остается не более пятнадцати — двадцати процентов личного состава. То есть человек восемь — десять... Превосходно! Этого вполне достаточно, чтобы ночью перейти линию фронта. «Чем меньше подразделение — тем легче в нем служить», — вспомнил Квидде старую армейскую поговорку. Ах, если бы удалось достать бронетранспортер!..

— Мне почему-то кажется, что как только лекарства окажутся в наших руках, судьба генерала будет решена. Не так ли, Дитрих? — ласково сказал Квидде Эберту.

«Судя по тому, что ты, педик, назвал меня впервые по имени, мою судьбу ты уже решил, грязная сволочь. Вот зачем ты посылаешь со мной этого дурака! Ну ничего... Если сегодня абверу и суждено потерять одного сотрудника, то это буду не я. А там посмотрим... Придет время — я и до тебя доберусь».

— Конечно, Герберт. Вы абсолютно правы, Герберт.

Эберт с наслаждением дважды назвал Квидде по имени, зная, что тот не выносит по отношению к себе никакого амикошонства. Как и все люди, несущие в себе тайные пороки, Квидде больше всего заботился о внешнем сохранении чести, достоинства и респектабельности. Он удивленно поднял брови, вонзил ледяные глаза в лейтенанта Эберта и увидел молодое, простоватое лицо с честным выражением внимания и готовности выполнять любое приказание старшего по званию. Квидде понял, что явно недооценил этого холодного убийцу, этого юного паршивца из абвера.

Он заставил себя улыбнуться и мягко сказал:

— Удачи вам.

На секунду он даже пожалел верзилу. Тот все-таки был прекрасным снайпером! Впрочем, какая разница? Значит, вернется один Эберт. Если вернется...

— Я желаю вам только удачи, — повторил Квидде.

К участку, где раскинул свои шатры пункт первой помощи медсанбата, Станишевский, Зайцев и Андрушкевич подъехали в тот момент, когда стихийный футбольный матч, в котором участвовали человек сорок, был в самом разгаре.

Десять минут тому назад был объявлен перерыв на обед, но с пловом Тулкун слегка запаздывал — рис еще был немного жестковат. Тулкун нервничал и умолял всех подождать «сапсем немного... сапсем-сапсем немного!». Только поэтому на поле возник футбол. Отменять перерыв, снова браться за работу, чтобы прервать ее через четверть часа, не было сил. И тогда над клочком жесткой, невспаханной земли у палаток медсанбата в воздух взвился обычный детский красно-синий мяч с желтыми полосами и прозвучал торжествующий вопль Майкла Форбса, который произнес одно-единственное магическое слово, мгновенно объединившее представителей России, Польши, Америки, Италии, Англии, Франции и Бельгии в одну команду.

— Футбол!!! — заорал на все поле Форбс.

И свершилось чудо: только что лежавшие без сил на мешках с зерном, просто на голой земле, в изнеможении сидевшие на том месте, где их застал перерыв, все бросились на этот, к счастью, непропаханный клочок земли, на который с неба возвращался красно-синий детский мячик с желтыми полосками посредине.

— Футбол!!!

Карабинами, составленными в пирамиды, обозначили «ворота», и места голкиперов заняли с одной стороны Луиджи Кристальди, а с другой — конечно же (чтобы не бегать по полю), медсанбатовский ленивый шофер Мишка.

Моментально образовались «зрители» — пожилые солдаты, Зинка, Лиза, Васильева, Невинный. Они уже кричали, «болели», спорили и даже повизгивали.

Прежде чем броситься в гущу футбольной битвы, механик-водитель бронетранспортера поставил на капот своей машины маленький изящный трофейный патефон с одной пластинкой, и теперь над русско-польско-англо-итальянско-французской разноязыкой мешаниной, несшейся с поля, звучала еще и знойная испанская песня Роситы Сираны!

Не соблюдались никакие правила. Не было никаких команд «противников». В футбол играли без каких-либо национальных различий и деления на «наших» и «ваших».

— Вот это да! — в восторге закричал Андрушкевич и тут же стал стягивать с себя шинель. — Откуда мяч достали?

— Союзники приволокли! — крикнула ему Зинка.

— Зиночка! Любовь моя!.. Ты ли это?!

— Кто же, кроме меня, товарищ подполковник?

— Так похорошела, что не узнать!

Подлетел запоздавший штабной «хорх». Оттуда выскочил Санчо Панса. Андрушкевич бросил своему водителю на руки шинель, ремень с пистолетом, шапку и помчался на поле с криком:

— Станишевский, ты свободен! Зайцев, за мной! Давай сюда!.. Сейчас мы им покажем!!!

На ходу сбрасывая шинель, Валерка, как таран, врезался в игру, перехватил мяч у Сержа Ришара и понесся к воротам Луиджи Кристальди. За ним с гиканьем и улюлюканьем бросилась вся ватага. По краю поля в одной нижней рубахе бежал Вовка Кошечкин и кричал умоляющим голосом:

— Сюда! Товарищ-старший лейтенант, мне!.. Вот он я!..

Зайцев оценил выгодную ситуацию, в которой находился не обремененный преследованием Вовка, и ловко отпасовал ему мяч. Вовка получил пас, увернулся от Джеффа Келли и перекинул мяч Андрушкевичу. Замполит принял мяч головой, сбросил его себе на ногу под удар и немедленно был сбит толстым и стремительным Майклом Форбсом. Но молоденький польский подпоручик без труда отобрал мяч у Форбса, рванулся было вперед и в ту же секунду был погребен вместе с мячом под грудой навалившихся на него тел.

В воротах, как истинный голкипер, метался Луиджи Кристальди. Из-под кучи-малы с трудом выбрался Рене Жоли. Прихрамывая и смущенно улыбаясь, он поковылял к Тулкуну Таджиеву, который лупил шумовкой по огромному закопченному казану и отчаянно кричал:

— Через пять минут плов подаю! Через пять минут плов подаю! Плов ждать не может! И так — зиры нет, барбариса нет!.. Плов горячий кушать нужно! Барашек совсем свежий! Руки мойте! Мойте скорее руки!

С капота бронетранспортера в весенне-польское небо летели страстные, жгучие испанские слова любви Роситы Сираны. На всех языках вопили несколько десятков зрителей и сорок футболистов. Чуть не плакал Тулкун у своего казана.

Он посылал проклятия Майклу Форбсу, который устроил этот дурацкий футбол в то время, когда настоящий узбекский плов может перестояться и превратиться в слипшуюся рисовую кашу с мясом! И он такого позора не вынесет!.. Он мужчина, а среднеазиатскому мужчине легче умереть, чем кормить людей рисовой кашей! И если футбол сейчас же не кончится, он вот этой шумовкой морду набьет Форбсу! И пусть его лучше потом трибунал судит, но свой плов он никому не даст испортить!..

Спустя две минуты замполит польской дивизии уже ничем не отличался от остальных игроков. Он был мокр, грязен, нижняя пуговица форменного мундира была выдрана с мясом и безвозвратно утеряна. Андрушкевич неутомимо вламывался в любую игровую комбинацию, большей частью выходил из нее победителем и отпасовывал мяч Вовке Кошечкину, разгадав в нем незаурядного партнера. Вовка лихо обводил и своих, и союзников и точно бил по воротам Луиджи.

Не очень красиво, но бесстрашно Кристальди распластывался в отчаянном и безуспешном броске, шмякался на землю, трагически воздевал руки к небу и призывал в свидетели всех игроков и зрителей, истошно кричал:

— Офсайт!.. Офсайт!..

— Не было офсайта! Не было! Браво, Кошечкин!.. Браво! Форвертс, Вовик!.. Тшимайсь, котку![14] — вскакивала со своего места и, путая все языки, кричала разъяренная и влюбленная Лиза.

В санитарном «газике», отгороженные от мирской суеты и шума, за маленьким столиком, под фотографией Сталина, сидели Санчо Панса и Степан Невинный. На столе была разостлана чистая белая тряпочка. На тряпочке — несколько ломтиков хлеба и большой кусок копченого окорока. Десантным ножом с деревянной ручкой они по очереди деликатно отрезали по тоненькой дольке окорока, так же деликатно и осторожно — ибо каждый из них был для другого иностранцем, а это обязывало их к вполне определенной форме изысканных отношений — по очереди отхлебывали по небольшому глотку местного пива, отщипывали по кусочку хлеба, неторопливо закусывали окороком и степенно вели разговор. Каждый на своем языке.

— Я, пока с этими союзниками палатки ставил, думал, килограмм двадцать потеряю. Никто по-русски не понимает, все орут... Ужас! — жаловался Невинный. — Твое здоровье!

— А ничего страшного, — успокаивал себя Санчо Панса. — Это даже лучше, что я сейчас не шофер. Будь здоров!

В большой двухмачтовой палатке-перевязочной на белом клеенчатом топчане сидел Анджей Станишевский. Перед ним стояла Катя, гладила его по голове, что-то шептала ему, а он обнимал ее, прижимался лицом к ее телу, и в щеку ему врезался угол коробки «Казбека», лежащей в кармане ее халата. Но вот Катины руки соскользнули ему на лицо, стали ощупывать его рот, глаза, подбородок, а он, обезумев от счастья, ловил губами ее пальцы, зарывался лицом в ее ладони. Плечами, грудью, коленями он ощущал теплоту ее тела. На его лице мелко подрагивали кончики ее пальцев, и он вдруг поверил в то, что от счастья можно заплакать...

Васильева подняла руками голову Анджея, всмотрелась в его лицо и строго сказала:

— Слушай, Станишевский, черт бы тебя побрал, ты знаешь, если бы ты сейчас не приехал — я бы к вечеру уже умерла. Это я тебе как доктор говорю. Оказывается, я совершенно не могу без тебя жить... Пожалуйста, пока это зависит от тебя, сделай так, чтобы у нас не было таких длинных перерывов. Иначе мне несдобровать. Я не могу не видеть тебя так долго. Я дура, я ненормальная, я больна тобой сейчас, понимаешь?.. Может быть, это пройдет, может быть, как-то стабилизируется... Я не знаю, что может быть. У меня такого еще не было. Но пока судьба не растащила нас по разным углам, пожалуйста, сделай так, чтобы я могла тебя еще видеть. Потому что иначе мне просто не выдержать. Побереги меня пока немножко, Ендрусь...

Трепетала от ветра тонкая брезентовая стенка палатки. Бушевали за матерчатой стенкой футбольные страсти. Уже в который раз в любовном экстазе начинала заново рыдать по-испански Росита Сирана. Возмущенно кричал Тулкун Таджиев, заканчивая каждую русскую фразу сильным узбекским выражением, которого, к счастью, никто не понимал. И вторил Тулкуну по-французски раздраженный голос Рене Жоли.

Станишевский встал, прижал Васильеву к себе, зашептал ей на ухо:

— Катенька... Катенька! Милая моя, родная... Как я люблю тебя, солнышко... Я сегодня все время занимался тем, что брался не за свое дело. Я участвовал в том, в чем ничего не понимаю. Но у меня все получалось! Я клянусь тебе — все! Спроси Валерку... И это потому, что у меня есть ты. Мне казалось, что я делаю это для тебя. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. С кем-то разговариваю — слышу твой голос, куда-то приезжаю — ты там... Ты была повсюду со мной... Так ведь не должно быть, правда? Это же, наверное, даже вредно, да? Вот такие галлюцинации. Мне кто-то что-то говорит, а я вижу тебя... Твое лицо на подушке. Кошмар!.. Хоть в холодную воду бросайся. Так, наверное, можно остаться кретином на всю жизнь...

— Мальчик мой, Андрюшенька, любимый. Останься таким подольше! Умоляю тебя! Это единственная форма кретинизма, с которой я бы смирилась. Господи, счастье-то какое! Да здравствуют кретины!

— Ну нет... У меня уже начинается, — с огорчением констатировал Станишевский. — Как увидел тебя — все из головы выскочило. Мы с Валеркой уже послали машину за тяжелоранеными. Хачикян звонил, у него все машины в разгоне на дальних участках. А у нас нашлась. Как ты и приказывала — крытый «студебекер». Они сегодня же попадут в стационар.

— Спасибо, дружочек мой. Я, правда, думала, что машина будет только завтра...

— Появилась возможность сделать это сегодня. А что будет завтра — науке не известно. Ты не хотела бы сама присутствовать при отправке раненых в тыл?

— Нет. Это ни к чему. Там есть Игорь Цветков. Он в курсе всех дел, и у него там очень опытные ребята.

— Может быть, тебе все-таки уехать с нами? Мы сейчас возвращаемся в город. Поедем, Катюша?

— Нет, Андрюшенька. Там хозяйство налажено, а здесь... Да и мало ли что! Не дай Бог, конечно.

— Вот именно, — сказал Станишевский. — Я не хотел тебя пугать, но здесь неподалеку скрывается немецкая группировка человек сорок — шестьдесят. Обнаружены места их бывших стоянок. Они могут пойти на прорыв. Мы, конечно, к вечеру передвинем сюда поближе роту охраны, но я подумал...

— Тем более, — прервала его Васильева. — А ты хочешь меня увезти! Не бойся за меня, малыш. Мы с тобой постараемся выжить другим способом. Не волнуйся, мой мальчик, мой родной, любимый, единственный...

Она коротко всхлипнула и стала целовать Анджея, бормоча уже что-то совершенно бессвязное.

С футбольного поля раздался чей-то торжествующий вопль, и в палатку-перевязочную влетел красно-синий с желтыми полосками мяч. Опрокинулся шаткий самодельный столик, с нежным звоном разбилось что-то стеклянное, но Васильева еще сильнее прижала к себе Станишевского.

Тут же за мячом в палатку ворвался мокрый и взъерошенный Вовка Кошечкин. Он увидел прижавшихся друг к другу Васильеву и Станишевского и обмер. Васильева скосила на него глаза, с сожалением оторвалась от губ Анджея и, не отпуская его от себя, с обреченным вздохом сказала Вовке:

— Ты, как всегда, вовремя, Кошечкин. Я скоро совсем перестану тебя стесняться — уже привыкать начала. Ну что ты стоишь столбом? Не видишь, я занята. Бери свой мячик и катись отсюда. Ты меня, Кошечкин, скоро с ума сведешь...

Несмотря на панику, поднятую Таджиевым, плов оказался очень вкусным. Рис получился рассыпчатым, нежным, острым, с чудесным желтым отливом. Для того чтобы создать такой сказочный цвет, Тулкун пожертвовал из своих тайных запасов остатки шафрана и настоящего узбекского красного перца. Баранина оказалась мягкой, пахучей; она таяла во рту и даже при ощущении полной сонливой сытости вызывала непреодолимое желание съесть еще хоть один самый маленький кусочек. Протомившиеся в плове головки чеснока придавали рису и мясу одуряющий аромат. Тулкун пальцами вытаскивал чеснок из готового плова, разнимал головки на дольки и обучал всех высасывать из долек удивительную душистую пасту, не напоминавшую чеснок ни вкусом, ни запахом.

Тулкун принимал поздравления с гордой сдержанностью художника, знающего себе цену. Но чтобы не показаться нескромным, он сознательно принижал достоинства своего произведения и почти каждому объяснял:

— Слушай, зиры — нет... Травка такая у нас в горах растет. Барбариса... Барбарис знаешь? Барбариса — нет... Гороха «нут» — нету. Специальный горох, с ночи замачивать надо. Где сало курдючное, масло хлопковое? Нету! Слушай, какой плов может быть?.. А чай зеленый? Где ты у них найдешь зеленый чай? Можно, конечно, и черный чай — рис воду любит, но зеленый — из пиалы, с конфет-подушечка — ой-бояй!.. Лучше всего!

Рядом с ним сидел лейтенант Жоли и, восторженно причмокивая, доскребал плов из котелка:

— Фантастик! Формидабль! Семанифик!.. Тре бьен! [15] Карашо...

Перерыв на отдых, футбол и плов уже закончились, и в поле снова шла нескончаемая тяжелая крестьянская работа. Только что уехали Зайцев, Станишевский и Андрушкевич. Васильева прилегла в палатке-перевязочной. Третьим рейсом примчался бронетранспортер — привез последнюю партию зерна, а заодно и ремонтную бригаду: Михаила Михайловича — старшину-кузнеца, молотобойца Тадеуша и почти протрезвевшего гражданского поляка из местных, который опасался, что у него отберут только что полученную землю. Они приехали с вещмешком и огромной неподъемной черной дерматиновой сумкой, набитой инструментами.

Так как все были заняты своим делом — кто в поле, кто зерно разгружал, Вовка запрягал лошадь в телегу, Лиза снимала с передних ног лошади путы, Тулкун и Рене Жоли мыли казан из-под плова, Невинный пошел «до ветру», — никто на приехавших не обратил внимания.

Старшина Михаил Михайлович оглянулся вокруг и крикнул:

— Эй, хозяева! Кто старший?

Из второй палатки выглянула Зинка и тут же уставилась на здорового и красивого молотобойца. Она не спеша оглядела его с головы до ног, засунула два больших пальца под ремень и привычным движением расправила под ремнем коротенькую пижонскую гимнастерку. Она одернула ее книзу и назад, чтобы явственнее выпятить свой бюст, на котором и так чуть ли не горизонтально лежали с левой стороны медаль «За боевые заслуги», а с правой — орден Красной Звезды. Не отводя волоокого взгляда от Тадеуша, она небрежно спросила невзрачного старшину в очках:

— Чего надо?

Старшина увидел на Зинкиной гимнастерке погоны младшего лейтенанта, козырнул и почтительно откашлялся:

— Виноват... Старшина Александров. Ремонтная бригада. По сельхозинвентарю. Жалоб нет?

— Да как сказать... У меня пока нет, — со «значением» произнесла Зинка, разглядывая Тадеуша. — Может, в поле? Кто-то там говорил разные слова, что борона от трактора отцепляется...

— Ясненько. Виноват. Разрешите идти?

— А это уж как вам сердце подскажет, — проворковала Зинка и обольстительно улыбнулась Тадеушу.

Тот завороженно смотрел на Зинку, не в силах оторвать от нее остановившихся глаз. Старшина незаметно толкнул его локтем в бок и тихо сказал:

— Пошли, Тадеуш...

Тадеуш очнулся от Зинкиных чар, густо покраснел и подхватил тяжеленную сумку с инструментами.

Зинка счастливо рассмеялась. Она так самозабвенно любила всем нравиться, что, как говорила Екатерина Сергеевна Васильева, «распускала перья при виде каждого третьего моложе шестидесяти». Поэтому первое знакомство с Зинкой всегда приводило мужчин в восторг от сознания собственной неотразимости и ощущения близости исполнения всех своих мужских устремлений. Тем неожиданней и огорчительней был для них внезапный отпор, которым взрывалась Зинка, когда дело доходило до прямого осуществления этих устремлений.

Но этот молодой поляк Тадеуш ей вдруг самой понравился до смерти! Зинка даже слегка растерялась. Ну надо же... И откуда он такой взялся? Тадеуш... А по-русски как? Федя, что ли?

— Эй, ремонтнички! — крикнула она им в спины. И ужасно обрадовалась, когда он обернулся первым. — Заходите! Ежели обо что-нибудь покарябаетесь — окажем помощь с большим удовольствием!..

Она видела, как Тадеуш непонимающе посмотрел на старшину и как тот перевел ему Зинкины слова. Молотобоец опустил голову, двинулся к стоящему трактору Сержа Ришара, который возился с креплением бороны. И пока бельгиец не увидел их и не замахал приветственно руками, Тадеуш дважды успел оглянуться на Зинку.

Через все поле длинными неровными шеренгами шли сеятели. Келли, Форбс и Кристальди работали вместе с подносчиками зерна. Они подтаскивали мешки на пахоту, помогали солдатам набивать быстро пустеющие холщовые сумки. Рене Жоли приказом Васильевой был отстранен от тяжелой физической работы и передан в распоряжение Тулкуна Хаджиева. Там Рене помогал мыть огромный казан, бегал за дорогу собирать сухой валежник, подтаскивал к кухонному царству Тулкуна заранее заготовленные дровишки.

А через все поле несся гортанный голос старшего сержанта Т. Таджиева, тшетно призывающий рядового В. Кошечкина к немедленному исполнению его прямых обязанностей.

— Кошечкин! Вода давай! Посуду мыть нада! Ужин готовить нада! Давай вода, Кошечкин!..

Ему вторил голос лейтенанта Рене Жоли. Он усвоил три русских слова и радостно кричал с неожиданным для француза узбекским акцентом:

— Давай вода, Кошечкин!

Но Вовка ничего этого не слышал. На месте Вовки любой другой человек запросто мог бы услышать отчаянный призыв Тулкуна. Но не Кошечкин. Вполне вероятно, что если бы сейчас рядом с ним грохнула семидесятишестимиллиметровая полковая гаубица, Вовка тоже не повел бы ухом. Скорее всего он даже не услышал бы ее выстрела.

От всего на свете он был отгорожен голым высоким прибрежным кустарником, узенькой фиолетовой речушкой и еще чем-то таким, чего он не испытывал ни разу в жизни. Он не знал, что с ним произошло. Он даже не мог это никак назвать. Он почувствовал, что в него вошло нечто новое, неизведанное, и теперь все вокруг должно измениться, потому что это — навсегда...

Вовка гладил лошадиную морду, шею, слабеющими пальцами перебирал упряжь, смотрел в землю и тяжело дышал. Лиза тоже гладила влажные теплые ноздри и нежный бархатистый лошадиный храп, старалась прикоснуться к Вовкиной руке. Лошадь в недоумении косила коричневыми глазами то на Вовку, то на Лизу, мягко прихватывала губами их пальцы.

Глаза Лизы наполнились слезами — она вдруг забыла все русские слова. Чтобы скрыть смущение и слезы, она сняла с шеи полковничий монокль на черном шнурке и приложила его к лошадиному глазу. Лошадь с моноклем у глаза выглядела забавно, и, шмыгнув носом, Лиза улыбнулась Вовке, приглашая его посмеяться вместе с ней. Но Вовка упорно разглядывал пыльные носки своих новеньких кирзовых сапог и даже не посмотрел в Лизину сторону.

Тогда Лиза небрежно швырнула этот дурацкий монокль куда-то в кусты. И посмотрела на Вовку — правильно ли она сделала? Вовка увидел полет монокля с черным шелковым шнурком и робко улыбнулся.

Аптечная сестра Нюра остановила старшего лейтенанта Цветкова, когда он выходил из палаты тяжелораненых, и сказала своим обычным сонным голосом:

— Игорь Николаевич, я вас чего спросить хотела.

— Слушаю тебя, Нюра. Только давай в темпе вальса, а то уже машина пришла за ранеными. Сейчас отправлять будем, чтобы засветло доехать...

— Так я тоже про это самое, — вяло сказала Нюра и посмотрела в сторону.

— Ну давай, давай! — поторопил ее Цветков. — Слушаю.

Словно на деревенских танцульках, когда всех подружек разобрали лучшие парни и остались самые завалящие, Нюра изобразила полное презрительное равнодушие, будто ей на все наплевать и ничто ее не касается, и нехотя процедила сквозь зубы:

— Може, поехать мне сопровождающей? Туда и обратно...

— Нашла время кататься! — обозлился Цветков.

— Чего «кататься»? Тоже мне — счастье... Я, може, по делу.

— Что еще, что за дело у тебя там?

— Не тама, а тута, — поправила Нюра Цветкова. — Плотникова знаете? Сквозное осколочное. Пятый и шестой позвонки задетые. Ну, сами же оперировали... Неуж не помните?

— Не тяни кота за хвост! Говори, что нужно?

— Ничего не нужно. Просто он наш, с-под Уфы. Сарайгир знаете? Это если к Стерлитамаку ехать. Вот оттуда. Я его еще парнишом знала. И не думайте, ничего у нас не было. Он ишо сопляк против меня. А выходит неудобно. Что ж я, парнишку со своего района сопроводить не могу? Потом приедешь домой, спросют: «Ну как вы тама?» И ответить нечего.

— Наговорила сорок верст до небес... — устало согласился Цветков. — Иди получай продукты, готовь медикаменты...

— Ну, — тупо глядя в сторону, сказала Нюра.

— Что это за «ну»?! Что за манера разговаривать!

— Я уж все давно получила. Чего орать-то?

— Ага... Ну извини. Тогда сена побольше в кузов натаскайте и застелите чем-нибудь как следует.

Нюра посмотрела мимо Цветкова и со скукой в голосе сказала:

— Уже все натаскано и застелено.

— Так... — paстeрялся Цветков. — Что еще?

— Вы ровно маленький. Будто не знаете. Документы, аттестаты, сопроводиловку.

— Правильно. Возьми водителя и через десять минут — ко мне. Я сам все выпишу.

— Ну! — удовлетворенно произнесла Нюра и, еле передвигая ноги, пошла за водителем.

«Студебекер», присланный из комендатуры для перевозки тяжелораненых в тыловой госпиталь, стоял во дворе медсанбата. На настоящих, а не самодельных деревянно-металлических дугах был натянут зеленый «фирменный» брезент с оконными клапанами и застегивающимся сзади входным пологом. Одна боковая скамейка внутри кузова была поднята и закреплена по правому борту, вторая — для сопровождающего — откинута. Под ней стояли два небольших кухонных термоса с кипяченой питьевой водой и с подслащенным горячим чаем. Рядом с термосами под скамейку была втиснута большая картонная коробка из-под американского яичного порошка с милым солдатским названием «второй фронт». Коробка была доверху набита продуктами. Сверху, на скамейке, уже лежала Нюрина шинель, придавленная туго упакованной санитарной сумкой.

Пол кузова представлял собой огромный мягкий матрац из сена, затянутый белым шелковым куполом трофейного парашюта. Воспользовавшись отсутствием Невинного, Нюра еще полчаса тому назад произвела налет на его сокровенные хоззаначки и обнаружила этот замечательный авиационный предмет, который не мог числиться ни в одном имущественном реестре медсанслужбы. Поэтому в Нюриной душе не звякнул даже самый маленький колокольчик сомнений. Она просто отчекрыжила ножницами стропы от купола и застелила им сено в кузове «студебекера».

Когда в городе стало известно, что русские и польские солдаты вместо отдыха и приготовления к Пасхе вышли на поля и теперь пашут и засеивают землю для того, чтобы людям города и окрестных деревень было чем прокормить своих детей осенью, когда оказалось, что в русском медсанбате лежат и раненые поляки, во двор бывшей городской больницы из соседних домов пришли местные жители. В несколько приподнятых выражениях они заявили, что их национальный долг обязывает предложить свою помощь в хозяйственных делах любого рода. Поручителем же за них может быть пан Аксман... То есть, кажется, пан Дмоховский, который знает их с незапамятных времен и пользуется таким доверием у командования медсанбата.

Предложение с благодарностью приняли и действительно отдали всю группу гражданских добровольцев под начало старика Дмоховского, который был уже в курсе всех дел насущных и точно представлял себе, кого куда поставить и кому что поручить.

Он схватился за эту работу с лихорадочным рвением — нужно было как-то заглушить в себе истерическое состояние растерянности, не покидавшее его ни на минуту с того момента, когда он получил пакет с медикаментами для фон Мальдера. Он знал, что по всем условиям таких игр он приговорен. Никто не станет делать для него исключения из правил. Единственное, о чем он мог мечтать, — это о том, чтобы все произошло мгновенно. И желательно неожиданно.

Но не боязнь смерти терзала Дмоховского, не ожидание неизбежного конца. Глупо думать, что будешь жить вечно. Страшно другое — сознание того, что в последние часы свои он был снова втянут в вонючий мутный поток, швыряющий его от одного берега к другому. Ужасно то, что ни один из берегов не оказался по настоящему близок ему. Последние двадцать лет он плыл в этой речке, полностью отдавшись ее вялому течению, стараясь не думать о том, что когда-нибудь расртояние между берегами сократится, течение убыстрится, завьется гибельными водоворотами и он не успеет выбрать свой берег. Вот что, оказывается, самое страшное. Пусть уж скорей за ним приходят. Он старый человек и устал ждать смерти. Должно же это все когда-нибудь кончиться!..

Бережно и осторожно грузили тяжелораненых в кузов «студебекера». Вчетвером — двое гражданских, два пожилых санитара — выносили из палаты неподвижные, забинтованные тела. Медленным шагом подносили носилки и подавали их в кузов, где два легкораненых и палатная сестричка перехватывали ручки носилок. Тяжелое, налитое болью и страданием тело перекладывали на белый парашютный шелк, подсовывали под голову вещмешок с немудрящими солдатскими пожитками и возвращали носилки. Принимали следующего...

Дмоховский метался от палаты к машине, от машины к носилкам, переводил без устали с польского на русский, с русского на немецкий. Он всем помогал и был повсюду нужен. Словно хотел своим последним часом на земле продлить жизнь восьмерым несчастным, искалеченным беднягам, которых сейчас увезут за семьдесят верст, и неизвестно, кто из них еще задержится на этом свете.

И вдруг он увидел неподалеку от «студебекера» Дитриха Эберта в вязаной шапочке и какого-то мрачноватого верзилу в русском военном ватнике. Так как во дворе медсанбата находилось десятка полтора местных гражданских, то появление Эберта и верзилы в штатской одежде не вызвало ни у кого никакого любопытства. «Ну вот и все...» — подумал Дмоховский, и силы покинули его. Он кивнул Эберту и на заплетающихся ногах побрел к дому, где в укромном местечке под лестницей у него был спрятан сверточек с лекарствами для фон Мальдера.

Навстречу ему, чуть не столкнувшись с ним в дверях, из больничного корпуса вышли Игорь Цветков в белом халате и шапочке, Нюра с пачкой документов в руках и водитель «студебекера» — солдат лет сорока.

— Не торопитесь, — говорил Игорь Цветков. — Езжайте аккуратненько, тихо. Постарайтесь добраться засветло. Но все равно не торопитесь. Не растрясите их. Может быть и кровотечение, и... что угодно. Не шутка.

— Постараемся, товарищ старший лейтенант, — сказал водитель.

— Документы все у тебя на руках? — спросил Игорь у Нюры.

— Ну, — утвердительно сказала Нюра.

— Продовольствие, вода, медикаменты?

— Ну.

Цветков раздраженно сплюнул:

— Когда ты научишься по-человечески разговаривать?! «Ну, ну, ну...» Противно просто! Особенно смотри за Ленцем. Он совсем плох. Вон его, кстати, несут. Пошли, поможем.

Цветков, водитель и Нюра поспешили к носилкам, на которых выносили немца. На дорогу его накачали обезболивающими средствами, и он был слегка перевозбужден — приподнимал голову, оглядывался, растерянно улыбался.

Дмоховский вышел во двор со свертком в руках и не увидел ни Эберта, ни его спутника. Он огляделся, обошел «студебекер» спереди и неожиданно услышал за своей спиной негромкое:

— Герр Аксман...

Дмоховский резко повернулся и оказался лицом к лицу с Эбертом и верзилой. Открытая дверца кабины «студебекера» прикрывала всех троих от нежелательных взглядов. «Как точно они выбрали место... — подумал Дмоховский. — Сейчас я отдам сверток, и меня просто тихо зарежут».

— Здесь все, что вы просили, — дрожащим голосом произнес Дмоховский и протянул пакет с медикаментами Эберту.

Краем глаза он увидел, как верзила переместился к нему за спину. «Сейчас... Сейчас он меня ударит ножом...» И в эту секунду Дмоховскому так захотелось остаться в живых, он так испугался смерти, что в полном отчаянии решил использовать последнюю возможность — он заговорил торопливо, сбивчиво, протягивая трясущиеся стариковские руки к Эберту:

— Я умоляю вас... Я же все сделал для господина генерала!.. Он близкий друг моего хозяина... Я прошу вас... Пожалуйста! Дайте мне дожить!.. Позвольте мне самому умереть на этой земле... Я стар — мне осталось немного. Прошу вас... Я буду молчать. Я умею молчать... Господин генерал знает... Я прошу вас...

— Тихо, тихо, тихо... — прошептал ему на ухо верзила.

— Конечно, конечно, герр Аксман, — улыбнулся Эберт.

Эберт знал, что эта сцена должна была произойти. Аксман достаточно неглупый человек, чтобы не понимать ситуацию. И потом у него наверняка есть некоторый собственный опыт в таких делах. Был. Но — слаб человек! Все понимает — и все равно хочет жить. Жить!..

Он уже готов был дать знак верзиле прикончить Дмоховского, но в это время во дворе зазвучала громкая, прерывающаяся немецкая речь:

— Где господин Дмоховский? Я хочу, чтобы он перевел всем мои слова... Где вы, господин Дмоховский?..

Это звал Дмоховского тяжело раненный Ленц. Он поднялся на локте в носилках, крутил головой и искал глазами Дмоховского. Эберт легонько вытолкнул Дмоховского из-за кабины «студебекера». Они с верзилой остались прикрыты дверцей от посторонних глаз. Ленц увидел Дмоховского, обрадовался, по лицу у него текли слезы.

— Переведите... Господин Дмоховский! Я так благодарен всем... Спасибо! Спасибо!.. Я никогда не думал... Переведите им это!

Дмоховского почти не держали ноги. Чтобы не упасть, он ухватился за ручку открытой дверцы кабины и срывающимся голосом по-польски и по-русски повторил слова Ленца. Когда он заканчивал русский перевод, силы его совсем покинули и он покачнулся. Под тяжестью его тела дверь кабины наполовину закрылась, обнажив для всеобщего обозрения фигуры верзилы и Дитриха Эберта.

Ленц хорошо знал, кто такой Дитрих Эберт. Ему вдруг показалось, что лейтенант Эберт пришел за ним, так же как он приходил иногда к ним в подразделение ночью, чтобы вытащить кого-нибудь из солдат, подозреваемых в неблагонадежности, на допрос. И не было случая, чтобы хоть кто-нибудь из этих солдат возвращался.

— Лейтенант!!! — в ужасе закричал Ленц. — Лейтенант!.. Будьте вы прокляты!.. Это абвер, абвер, абвер!..

Его крик спас Дмоховского от неминуемой гибели.

Верзила выхватил из-под ватника автомат и первой короткой очередью в упор расстрелял Ленца. Он разнес ему вдребезги голову, и смерть Ленца была моментальной. Вместе с Ленцем погибла и Нюра, которая в это время шла у его изголовья. От раскаленных пуль, разорвавших ей грудь с такого близкого расстояния, на ней вспыхнул халат, и она безмолвно упала на руки ошеломленного Игоря Цветкова. У Нюры даже глаза не успели закрыться. Так и остались спокойными, открытыми, словно она хотела сказать свое «Ну!».

Тут же последовала вторая очередь, и на рухнувшие носилки, на покатившееся тело Ленца упали двое гражданских, а третий — немолодой человек в стареньком светлом плаще — хотел крикнуть, захлебнулся и схватился руками за горло. Сквозь его пальцы тугими толчками забила толстая струя крови. Она заливала светлый плащ, глаза его уже стекленели, но он все еще, непонятно как, стоял на ногах...

От неожиданности все остолбенели. Первым пришел в себя старший лейтенант хирург Цветков. Придерживая мертвую Нюру одной рукой, он попытался из-под халата выдернуть пистолет из кобуры, но лейтенант Эберт уже был за рулем «студебекера», а верзила успел вскочить в кабину с другой стороны. Взревел двигатель, машина рванулась и вылетела со двора медсанбата, разнося все на своем пути.

От первого же рывка через открытый задний борт из кузова на каменную мостовую выпали два тяжелораненых — поляк Корженевский и Плотников — солдатик из Сарайгира, что под Уфой, если ехать на Стерлитамак. Плотников погиб в одно мгновение, Корженевский еще шевелился, и под ним по каменной уличной брусчатке растекалась лужа крови.

Из палат выскочили раненые, в голос истошно закричали сестры и санитарки, без толку строчил из автомата вслед «студебекеру» его водитель.

И среди всего этого кошмара неподвижно стоял старик Дмоховский, не в силах оторвать глаз от того, что несколько секунд тому назад было еще живым Ленцем, которого так здесь хотели вылечить... Он видел мертвую Нюру с открытыми глазами и растерзанной, окровавленной грудью. Это она сегодня собирала ему лекарства для фон Мальдера... Она туда еще положила четыре индивидуальных перевязочных пакета. По своему собственному разумению. На его глазах разбился о мостовую совсем молоденький Плотников; с каким-то звериным мычанием ползет в крови Корженевский по отполированным, тщательно выложенным уличным плитам; лежат рядом с Ленцем мертвые соседи по улице... Вот только сейчас рухнул на колени, а потом и всем телом человек в светлом плаще, которому прострелили горло. И все это сделали те, кто приходил к нему — Зигфриду Аксману, Збигневу Дмоховскому. Они приходили для того, чтобы спасти одного человека! Всего одного! И какой ценой... Но самое чудовищное, что они приходили к нему. Он виноват во всем, он — бывший Збигнев Дмоховский...

«Студебекер» петлял по узеньким улочкам маленького городка. На резких поворотах, ухабах и крутых объездах кузов подбрасывало, заносило, визжали и дымились покрышки, и через задний открытый борт выпадали, вываливались кричащие, беспомощные тяжелораненые — разбивались о мостовую, о гранитные бордюры, отделяющие тротуар от проезжей части.

Оставшиеся чудом в кузове — немощные, парализованные, исстрадавшиеся, — они цеплялись из последних сил за кузовные стойки, зубами вгрызались в скользящий парашютный шелк, дико кричали по-немецки, по-польски, по-русски — молили о помощи, проклинали, захлебывались от бессильной ярости...

— Что ты слушаешь?! — крикнул Эберт верзиле. — Заткни им глотки!

Верзила ударил стволом автомата в заднее окошко, разбил стекло и дал очередь в кузов. Не глядя, не прицельно. Просто провел веером. И крик оборвался.

Разлетались из-под колес мчащегося «студебекера» люди, шарахались в стороны машины. В «студебекер» уже стреляли, пытались его остановить.

Неторопливо ехал по городу усталый комендантский «виллис» с двумя флажками. Зайцев и Станишевский уже прислушивались к стрельбе, старались понять, что происходит. Санчо Панса в недоумении крутил головой. И когда они выехали на улочку, ведущую к центру городка, к Рыночной площади, с балкона второго этажа раздался женский панический крик:

— Гитлеровцы! Гитлеровцы! Берегитесь! Спасайтесь!..

Огромный «студебекер» мчался прямо в лоб маленькому «виллису» с двумя флажками.

— Крути в сторону! — заорал Санчо Панса.

— Держись!.. — крикнул Зайцев и, когда столкновение казалось неминуемым, рванул рулем в сторону.

«Виллис» проскрежетал бортом о стену дома. «Студебекер» пролетел мимо. Из кузова висели руки, ноги, чья-то перебинтованная голова билась о хлопающий незакрепленный задний борт.

— За ним!.. — скомандовал Станишевский.

Зайцев мгновенно развернулся и погнал «виллис» за «студебекером».

— Гони, таксист московский! — закричал Санчо Панса и встал в полный рост, придерживаясь за плечи Станишевского. — Гони быстрее, если умеешь! Гони, курва, плачу двойной тариф!..

«Виллис» нагнал «студебекер» и пошел почти вплотную за ним на бешеной скорости.

— Ближе! — крикнул Санчо Панса. — Еще ближе! Еще!..

Он перелез через спинку переднего сиденья, перешагнул через лобовое стекло и ногами встал на плоский капот «виллиса». Секунду он придерживался рукой за раму стекла, выждал, когда задний бампер «студебекера» дважды ударился об облицовочную решетку «виллиса», и прыгнул в кузов «студебекера».

— А теперь пошел вперед! Обгоняй его! Тормози чем хочешь!.. — крикнул Санчо Панса и метнулся в передний угол кузова, прямо к кабине.

Из окошка кабины в кузов ударила автоматная очередь, но Санчо Панса стоял в «мертвом», непростреливаемом пространстве. Ноги его скользили в парашютном шелке, пропитанном кровью. Из простреленного термоса хлюпал горячий чай, распотрошенная пулями картонная коробка валялась посредине кузова. Катались консервные банки, застревали под неподвижными телами убитых.

Санчо Панса увидел, как ствол немецкого «шмайсера» снова высунулся из окошка в кузов. Он вжался в угол и, как только шмайсер, словно принюхиваясь, повел своим стволом в его сторону, резко и сильно ударил прикладом своего ППШ по шмайсеру. В кабине раздался крик боли, и Санчо Панса тут же разрядил свой автомат в заднюю стенку кабины.

Верзила хрипнул, изо рта у него хлынула кровь, и он всей своей мертвой тяжестью навалился на Эберта. Эберт с усилием отпихнул труп верзилы плечом. Не выпуская руля из левой руки, он перегнулся через мертвеца и, улучив момент, правой рукой открыл пассажирскую дверцу кабины. Глядя вперед, стараясь ни во что не врезаться, он сделал еще одно нечеловеческое усилие и сумел на полном ходу выбросить труп из кабины.

Но в это время «виллис» обошел «студебекер». Он вырвался вперед на пять метров, и Станишевский, стоя спиной к движению, лицом к «студебекеру», стал палить из пистолета по лобовому стеклу грузовика. Стекло сразу пошло паутиной трещин, и Эберт почти перестал что-либо видеть. Он чуть сбавил ход. Тут же из кузова в кабину просунулся ствол автомата Санчо Пансы и уперся ему прямо в голову.

— Тормози, сука! — кричал ему Санчо Панса. — Тормози!..

Но Дитрих Эберт и не подумал тормозить. Пулей из пистолета Станишевского у него была раздроблена нижняя челюсть. Страшная боль раскалывала голову, кровь мешала дышать, а сплюнуть он не мог. В эти секунды он ничего не боялся. Страха не было. Не было обреченности. Не было желания защитить себя, продлить свою жизнь. Не существовали в этот момент ни русские, ни поляки. Было в его мозгу, в его сердце, во всем его существе лишь одно — чудовищная, всепоглощающая, животная ненависть к Герберту Квидде. В эти последние мгновения только Квидде стоял у него перед глазами.

Почти вслепую, сквозь боль, взрывающую голову, сквозь белесую сетку трещин на пробитом пулями лобовом стекле «студебекера» он выбрал впереди массивный старинный дом, резко нажал на акселератор и как можно круче вывернул руль, направляя машину прямо в угол дома.

На полном ходу «студебекер» врезался в серую каменную тень и прогрохотал, разнося весь первый этаж с подъездом и витриной писчебумажного магазина.

Санчо Панса не успел нажать на спусковой крючок автомата — его отбросило от задней стенки кабины, и он покатился по мягкому сену, затянутому скользким парашютным шелком...

«Виллис» затормозил так, что его развернуло на месте и ударило боком о противоположный дом. Посыпались стекла из окон первого этажа. Зайцев и Станишевский выпрыгнули из «виллиса», и одновременно с ними выкатился из кузова «студебекера» Санчо Панса.

Станишевский метнулся к кабине грузовика, рванул на себя водительскую дверцу, и оттуда немедленно ударила автоматная очередь. Это лейтенант Дитрих, собрав все свои последние силы, не видя ничего перед собой, в последний раз выстрелил прямо в ненавистного ему гауптмана Герберта Квидде...

Анджею показалось, что кто-то сильно ударил его ногой в живот. Дыхание у него перехватило, он сложился пополам, попятился, попытался выпрямиться и упал во что-то мягкое, плывучее, уютное. Он вдруг почувствовал себя маленьким мальчиком, свернулся клубочком, прячась под огромным воздушным и теплым пуховым одеялом. Он еще раз попытался вздохнуть поглубже, и тяжелый сладкий сон сомкнул ему веки.

Зайцев рванул у Санчо Пансы автомат и нажал на спусковой крючок. Нескончаемая очередь дискового ППШ хлестнула в кабину «студебекера». Она, как брандспойтом, швыряла по кабине изрешеченное тело мертвого лейтенанта в вязаной шапочке, но Валерка кричал что-то совершенно нечленораздельное, рыдал и продолжал расстреливать безжизненное тело Дитриха Эберта...

Кончились в диске патроны, и автомат смолк.

Санчо Панса поднял Станишевского на руки и понес его в «виллис». Только по тому, как на губах Анджея пузырилась розовая пена, можно было понять, что он дышит. Санчо Панса бережно уложил его сзади, на своем месте. Он так и лежал там, на заднем сиденье, — на боку, свернувшись уютным клубочком, словно маленький спящий ребенок.

Потом Санчо Панса вернулся за Зайцевым. Он обнял его за плечи, с трудом вынул из окостеневших Валеркиных пальцев автомат и посадил его в «виллис». Сам сел за руль и повел машину в сторону советского медсанбата.

Трупов во дворе уже не было. Лужи крови присыпали сухой землей, а из-за забора, отделяющего медсанбат от соседних домов, слышался многоголосый женский вой по погибшим.

Анджея унесли в операционную, и Валерка сидел прямо на ступеньках «черного» хода, смотрел пустыми глазами в землю. Его била дрожь, голова тряслась. Он не мог унять это состояние, и чем больше старался подавить в себе проклятый озноб, тем больше его начинало трясти. Санчо Панса сидел рядом, обхватив его своей сильной рукой за плечи, прижимал к себе, что-то шептал ему по-польски и совал в рот фляжку. Он заставил его сделать два глотка, неумело погладил по затылку и сам прихлебнул из фляжки.

Подошел к ним легко раненный советский солдат, который вместе с Рене Жоли сегодня утром пилил дрова. Постоял молча над Валеркой, оглянулся и сказал:

— Слушай, старшой... Может, я ошибаюсь... У самого голова кругом. Но вот те гады, которые «студер» угнали... Они вроде бы к этому приходили... к Збигневу Казимировичу. Я, кажись, их вместе видел...

Секунду Зайцев смотрел на солдата сумасшедшими глазами и вдруг закричал яростно и страшно:

— Дмоховский!!! Где Дмоховский?!

Он выхватил пистолет из кобуры и рванулся в подъезд дома.

— Дмоховский!.. — кричал он и бежал по коридорам больнички.

Санитарки вжимались в белые коридорные стены, выскакивали из палат раненые, шарахались от бегущего с пистолетом в руке Зайцева, а тот рывком открывал все двери и кричал, уже ничего не соображая:

— Дмоховский!..

Но Дмоховского нигде не было. Тогда Зайцев выскочил из больничного корпуса, промчался через улицу и ворвался в дом фон Бризенов.

— Дмоховский! Сука старая!.. — кричал в беспамятстве Валерка.

Он рвал на себя двери всех комнат, распахивал их настежь, и крик его несся по всему старинному имению:

— Дмоховский!..

Наконец он достиг комнаты управляющего, в ярости сорвал с нее табличку, написанную рукой Невинного, и с ходу ногой ударил в дверь. Дверь распахнулась, Валерка ворвался в комнату и остановился как вкопанный.

Посреди комнаты медленно покачивалось тело старого Збигнева Дмоховского. Оно почти касалось пола носками пыльных ботинок. Почти. Не хватало двух-трех сантиметров. Кисти старческих рук были перевиты резко взбухшими черными венами, пальцы судорожно сведены. Лицо уже посинело. Струйка слюны поблескивала в седой щетине подбородка, темнела серым пятном на казенном белом халате.

Небольшая прикроватная тумбочка с пыльными следами подошв валялась, опрокинутая, на полу, среди осколков большой старой фаянсовой кружки для кофе.

Збигнев Дмоховский повесился на обыкновенном электрическом шнуре.

В состоянии генерала Отто фон Мальдера наступили те редкие минуты, когда неожиданно уходила отупляющая, выматывающая боль, прояснялось сознание, появлялась способность отчетливо мыслить, говорить, верно оценивать события. В последние двое суток такое приходило к нему всего трижды. Таяли галлюцинации, исчезал бред, уходили кошмары, и наступали полчаса-час реального ощущения мира, самого себя, окружающих. Дважды это происходило с ним ночью, когда все вокруг забывались тревожным, поверхностным сном и бодрствовали только несколько офицеров из боевого охранения. В эти недолгие минуты отдыха Отто фон Мальдер находился наедине с самим собой. Ах как ему необходим был в это время Квидде! Но Герберт, измученный бессонницей, постоянным нервным напряжением, ответственностью за судьбу группы, именно в эти мгновения сваливался как подкошенный и засыпал только потому, что фон Мальдеру становилось хоть ненадолго лучше. Малейший стон генерала, почти незаметное движение, даже перемена ритма дыхания фон Мальдера — и гауптман Квидде открывал глаза. Но минуты отдохновения уже заканчивались, вновь вступала в измученное тело фон Мальдера изнурительная, испепеляющая, страшная боль, и он терял над собой контроль, снова начинались бред, галлюцинации. Все с самого начала. В такие минуты Герберт Квидде не смыкал глаз.

Сегодня в третий раз боль отступила, к счастью, тогда, когда Квидде был рядом. Он стоял на коленях перед генералом, обтирал ему мокрое, пышущее жаром лицо и нервно посматривал на часы.

Уже прошло сорок пять минут сверх условленного времени, которое было дано Дитриху Эберту для возвращения к месту стоянки группы. Солнце давно село, и нужно было бы начинать хоть какие-либо действия из того, что было так тщательно и расчетливо запланировано Гербертом Квидде. Поэтому Квидде нервничал, но старался сделать все, чтобы генерал этого не заметил. Он улыбался фон Мальдеру, шутил с ним, радовался тому, что генерал пришел в себя, и вообще вел себя так, словно все идет как следует. Единственное, что он позволял себе, — изредка бросать взгляд на циферблат часов, когда-то подаренных ему Отто фон Мальдером.

— Не смотри на часы, — вдруг сказал генерал. — Они не придут.

— У нас еще уйма времени, — стараясь придать интонацию беспечности своему голосу, быстро ответил Квидде. — Мы спокойно можем подождать еще полчаса. Хотите воды?

Фон Мальдер отрицательно покачал головой.

— Они не придут, — твердо сказал он. — Их уже нет. Я почти вижу, как это случилось.

Квидде испугался: генерал произнес то, о чем он только что подумал сам.

— Нет! Нет!.. Нет, господин генерал, — торопливо сказал Квидде.

Но фон Мальдер будто бы даже и не услышал его возражений.

— Сколько крови пролито напрасно, — печально сказал он. — Зачем? Во имя чего? Во имя бездарных демагогических лозунгов, похожих на торговую рекламу, на заклинания? Во имя идеи, сочиненной десятком клинических маньяков? И ради этого целые народы втянуты в чудовищную бойню?.. Господи! Какой ужас!..

Квидде был искренне потрясен. Такого он никогда не слышал от фон Мальдера! Уже несколько лет они были неразлучны, бывали моменты, когда фон Мальдер был достаточно откровенен с Гербертом Квидде и не стеснялся при нем выражать свое недовольство действиями старшего командования, впрямую называя имена своих бывших однокашников, которые заняли главенствующие посты в армии, но остались, с точки зрения генерала фон Мальдера, посредственностями. Но то, что сейчас услышал Квидде, было произнесено генералом впервые.

— Что вы говорите?! — пробормотал Квидде. — Как вы можете это говорить, Отто?!

Генерал посмотрел Герберту Квидде прямо в глаза и отчетливо произнес:

— Я все могу, Герберт. Меня уже нет. Я — мертв.

— Прекратите, Отто!.. — чуть не закричал Квидде. — Умоляю вас, возьмите себя в руки... Осталось совсем немного! За вами стоят пятьдесят боевых офицеров. Я гарантирую успех прорыва. Завтра вы будете по ту сторону линии фронта!

— Не будет никакого завтра. Ни у тебя, ни у меня, ни у этих несчастных пятидесяти измученных, одичавших и обманутых... Если бы ты знал, как мне тебя жаль, мой дорогой, мой верный, мой умный, красивый мальчик! Мы проиграли с тобой все — жизнь, нацию, войну...

— Отто, война еще продолжается! — твердо сказал Квидде.

Фон Мальдер сочувственно улыбнулся Квидде, взял его руку в свою:

— Нет, мой родной. Люди, которые, еще не закончив войну, стали распахивать и засеивать землю, уже ее выиграли. Я не хочу больше жить. Помоги мне, пожалуйста, Герберт.

Как ни ужасно прозвучала просьба генерала, Квидде поймал себя на том, что за последние двое суток эта мысль не раз закрадывалась в голову и ему самому. «Боже, пошли ему легкий конец...» — думал Герберт, глядя на страдания фон Мальдера. Были мгновения, когда он страстно желал смерти генералу. Вчера ночью, в бункере, фон Мальдеру было особенно плохо. Невероятные боли ослабили его волю настолько, что он, уже не контролируя себя, по-звериному завыл, заметался в бреду и столкнул искалеченными ногами с себя плед. Вокруг распространился смрадный запах заживо гниющего человеческого мяса. Вот тогда Квидде впервые открыто подумал о том, что если он сейчас положит на лицо Отто фон Мальдера маленькую подушку, захваченную вместе с пледом из дома Циглеров, и совсем ненадолго прижмет ее — конец фон Мальдера будет выглядеть совершенно естественно. Группа получит возможность быстро передвигаться, и у Квидде развяжутся руки. Но вчера ночью он ничего не смог с собой поделать. В голову полезли сентиментальные воспоминания, теплилась сумасшедшая надежда на помощь Аксмана, яркими картинами представлялся успешный прорыв и победный вынос генерала фон Мальдера через линию фронта... И Квидде задавил в себе желание ускорить конец генерала. Но сейчас он сам просит его об этом!

— Я не смогу, Отто, — тихо сказал Квидде.

— Сможешь, — жестко проговорил фон Мальдер. — Я тебя хорошо знаю, мой мальчик. Неужели тебе хочется, чтобы через два дня я скончался от гангрены в лагере для военнопленных? Ты же любил меня, Герберт. Я очень устал...

— Выстрел может привлечь внимание, — негромко произнес Квидде.

— А ты не стреляй, — улыбнулся генерал.

Герберт Квидде поцеловал руку генерала и умоляюще посмотрел ему в глаза.

— Otto... — прошептал он, и подбородок у него задрожал.

— Я тебя очень прошу об этом, — тихо сказал Отто фон Мальдер.

Квидде проглотил комок, расстегнул на груди фон Мальдера мундир и снял с его лба влажный охлаждающий компресс. Потом он вытащил из ножен обоюдоострый эсэсовский кинжал.

В сердце Герберта Квидде вдруг неожиданно вступила такая щемящая детская жалость, такое отчаяние, что он чуть не разрыдался.

— Прощайте, Отто... — еще проговорил он. Голос у него дрожал. — Я так любил вас... Я вам стольким обязан...

— Пожалей меня, Берт, — глухо сказал генерал. — Не заставляй меня раздумывать. Я жду...

Он зажмурился. Квидде приставил острие клинка к левой стороне груди генерала.

— Чуть ниже, — сказал генерал, не открывая глаз. — Чуть ниже.

Квидде переставил клинок ниже и двумя руками сильно нажал на рукоять кинжала. Почти без сопротивления клинок весь вошел в сердце Отто фон Мальдера. Послышался только тихий треск, словно разорвался небольшой кусок истлевшего полотна.

— А-а-а-ах...

Фон Мальдер открыл рот, захрипел и конвульсивно дернулся. Глаза у него широко открылись. В них не было ни боли, ни испуга — только удивление.

Квидде легко вынул кинжал из груди генерала и сразу же зажал рану компрессом, чтобы не хлынула кровь. Подержал немного, потом слегка приподнял компресс и внимательно оглядел рану. Крови было совсем мало. Он снова прикрыл рану компрессом и застегнул мундир генерала на все пуговицы.

Облегченно выдохнул воздух, распиравший грудь, и несколько раз воткнул клинок кинжала в землю — очистил его до тускло мерцающего серого блеска с темной готической вязью, протер краем пледа и спрятал в ножны. Взял горячую руку генерала, попытался прощупать пульс. Пульса не было. Осторожно, двумя пальцами, он опустил веки Отто фон Мальдера и увидел, как из уголков его мертвых глаз к седым вискам поползли две мутноватые слезинки.

... На свежем могильном холмике лежала генеральская фуражка.

— Генерал Отто фон Мальдер скончался с верой в победу нации. Ему было тяжелее, чем любому из нас, но он до конца оставался преданным идеям фюрера, — негромко, но внятно говорил гауптман Герберт Квидде, не сводя глаз с людей, окруживших могилу.

Вокруг стояло несколько десятков страшных, оборванных, увешанных оружием фигур. Отупевшими, потухшими глазами они смотрели в одну точку — на фуражку генерала. Только один из всех, стоявший почти вплотную к могиле, напротив Квидде, — совсем еще юный лейтенант с тонким, красивым и нервным лицом — не отрывал глаз от гауптмана. Квидде уже давно заметил лейтенанта, но события последних дней начисто выключили этого мальчика из его поля зрения. «Он погибнет при первом же столкновении... Его нужно держать рядом, может быть, тогда его удастся сохранить...» — подумал Квидде. На мгновение их глаза встретились, и Квидде решил, что, если останется жив, этого мальчика он никуда от себя не отпустит. Он, Герберт Квидде, станет для него тем, кем был для него самого Отто фон Мальдер...

— Мы — цвет немецкой армии, — продолжал Квидде. — Мы — основа нации. Перед нами самое слабое звено в цепи окружения. Через двадцать минут мы начнем прорыв именно на этом участке. Я совсем не обещаю, что все вы останетесь в живых. Вы — профессионалы и должны знать, на что вы идете. Итак, внимание!

И прежде чем развернуть конкретную задачу с учетом всех привходящих — рельеф местности, численное соотношение сил противника и собственных сил, минимум два запасных варианта на случай непредвиденных осложнений и так далее — и по возможности постараться определить действия каждого в выполнении этой задачи, Квидде еще раз, уже совершенно намеренно, столкнулся взглядом с юным красивым лейтенантом и увидел в его глазах неприкрытое ожидание призыва. «Если в такой момент он может думать об этом, его нужно будет вытащить из пекла любой ценой!..» — пронеслось в голове Квидде.

— Итак, повторяю, внимание! Первое...

В это же самое время в замке, в большом зале, отданном под оперативную группу «Сев», подполковник Юзеф Андрушкевич обзванивал всех командиров подразделений. Наступал вечер, и нужно было подвести итоги работ первого дня, дать сводку в штаб армии.

— Сколько? — кричал Андрушкевич в трубку. — Записываю! Давай! Овса — сто четыре гектара... Понял! Ячменя... Сколько? Ага! Понял. Пятьдесят три и три сотых... И что еще? Вики? Это что такое? Понятия не имею! Погоди!.. — Андрушкевич обвел глазами всех в зале и крикнул:

— Что такое «вика»? Кто знает? С чем это едят? — Ему никто не смог сразу же ответить. Он презрительно махнул рукой: «Ну неучи, ну что с вас спрашивать!» — и снова закричал в трубку: — Значит, сколько вики посеяли? Девять и шесть десятых гектара. Замечательно! Записал, записал!.. Молодец! Спасибо. К Пасхе готовитесь? Давайте, давайте! Прямо на поле!.. Привет!

Он бросил трубку одного телефона и стал названивать по другому.

Только что вернулся в город командир советской дивизии полковник Сергеев. Вместе со своим начальником разведки и двумя штабными офицерами он объезжал все участки боевого охранения и места расположения подразделений, которые в случае приказа о наступлении должны будут выступить первыми и поэтому в пахоте и севе участия не принимали. Заняв исходные позиции, части стояли в «готовности номер один» и ждали приказа.

Сейчас полковник Сергеев устало сидел у края большого стола и негромко, чтобы не мешать Андрушкевичу разговаривать по телефону, говорил своему заместителю по технической части подполковнику Хачикяну:

— Начинайте посылать все свободные машины на пахотные участки. До наступления полной темноты с полей вывезти всех. Никого не оставлять там на ночь. Очень опасно...

Франтоватый, с веселыми жгучими глазами и любовно ухоженными усиками, как у киноартиста Адольфа Менжу, подполковник Хачикян почтительно стоял перед ссутулившимся, пропыленным командиром дивизии.

— Виноват, товарищ полковник... Забираем с полей только наших? — спросил Хачикян и тут же пояснил: — Это я к тому, чтобы знать, сколько машин посылать.

— Всех! Наших, поляков, союзников! И всех развезти по местам расположения подразделений. И никакой самодеятельности. Проследите лично, пожалуйста.

— Слушаюсь, — огорченно сказал Хачикян, у которого на сегодняшний вечер были уже совершенно иные планы. — А сельхозтехнику? Как с ней?

Андрушкевич не сумел дозвониться и поэтому услышал последнюю фразу зампотеха. Он бросил трубку и тут же вклинился в разговор:

— Хачикянчик, выброси ты из головы сельхозтехнику! Ты людей вывози. А техника пусть остается. Кто ее тронет? Все равно тебе завтра к шести утра народ обратно на поля везти...

— Но у вас же завтра Пасха, Юзек! — ухмыльнулся Хачикян в предвкушении праздничного стола.

— Вот в поле и отпразднуем. Потому что послезавтра нас вполне могут снять с места и двинуть вперед. Понял, Арташесович?

Хачикян вопросительно посмотрел на полковника Сергеева. Но тот не ответил на его безмолвный вопрос и не подтвердил сказанное Андрушкевичем. Он просто постучал пальцами по столу и посмотрел мимо Хачикяна.

— Вас понял, — сказал Хачикян. — Разрешите выполнять, товарищ полковник?

— Действуйте.

Хачикян очень красиво взял под козырек, четко, с подчеркнутым щегольством отменного строевика, которое так охотно всегда демонстрировали офицеры интендантских служб, повернулся на сто восемьдесят градусов и направился к выходу. В дверях он неожиданно столкнулся с Валеркой Зайцевым, который влетел в зал как сумасшедший. Валерка не посторонился, не попросил прощения, а сразу же, обращаясь к Сергееву и Андрушкевичу, громко и горестно доложил:

— Товарищ полковник! Товарищи... У нас в городе «чепе»!

Уже смеркалось. В ожидании машин неподалеку от палаток медсанбата на мешках с зерном, на разостланном брезенте, на расстеленных шинелях, на голой земле сидели, курили, валялись и просто вповалку спали измученные тяжелым крестьянским днем солдаты и младшие офицеры пяти армий — России, Польши, Америки, Англии и Франции.

Единственный представитель вооруженных сил Италии — Луиджи Кристальди возился с двигателем санитарного «газика». После недолгих, но яростных препирательств с медсанбатовским шофером Мишкой, который возомнил себя начальником всего автопарка батальона, Луиджи удалось убедить его сменить диафрагму бензонасоса санитарного «газика». Мишке ужасно не хотелось ничего делать, и он, по своему обыкновению, орал, что лучше этого «газика» машины не найти и придирки Луиджи не имеют никаких оснований. Кристальди уже успел снять бензонасос с двигателя, разобрал его и совал в нос Мишке вспученную и даже в одном месте прорванную диафрагму и тоже орал на Мишку. Тому ничего не оставалось делать, как пойти к Зинке и выклянчить кусок компрессной клеенки на изготовление новой диафрагмы. Тем более что претензии Кристальди были целиком и полностью подтверждены худеньким пожилым старшиной в очках, Михаилом Михайловичем, с которым Мишка спорить не рискнул, решив, что Михаил Михайлович может пригодиться ему в дальнейшей его неправедной шоферской жизни. Луиджи закатил горячую благодарственную речь, адресованную Михаилу Михайловичу, и при помощи медицинских ножниц сотворил новую диафрагму. Теперь он затягивал последние гайки крепления бензонасоса на двигателе и что-то даже напевал.

Серж Ришар подогнал свой трактор к бронетранспортеру и униженно клянчил «еще одно» ведро солярки.

— Не дам! — кричал механик-водитель. — Ты у меня и так черт-те сколько выкачал! И вообще я на речку еду! У людей завтра Пасха, а я как чушка грязный! Отвали со своим трактором!..

Джеффри Келли, Майкл Форбс и польский подпоручик, сидя на мешках с зерном, играли в покер неизвестно откуда появившейся засаленной колодой карт. Поляк блистательно «блефовал» и выигрывал. Джефф, вне себя от злости, уже готов был вцепиться ему в глотку, а Форбс только похохатывал и с уважением разглядывал каменное лицо польского подпоручика.

Около телеги с бочкой для воды сидели два старшины — Михаил Михайлович и Невинный.

— Вот как есть сто двадцать три кило, и грамма сбросить не могу, — жаловался Невинный Михаилу Михайловичу. — Уж чего только я над собой не делал!..

— Проблема, — вежливо говорил худенький старшина в очках.

Рядом с ними на животе лежал красивый поляк-молотобоец и все время поглядывал в сторону открытой медсанбатовской палатки, откуда доносился смех Зинки Бойко.

Вокруг гражданского ремонтника расселись несколько польских солдат и союзников. Опасливо оглядываясь на молотобойца, ремонтник тихо гнул свою хозяйскую линию:

— Ну распахали... Ну засеяли... И уйдете. А как потом делить эту землю?

Поляки по-крестьянски скребли в затылках, строили самые разные предположения, сами же отвергали их, разводили руками. Союзники напряженно переглядывались, старались понять, о чем идет речь. Ясно было только одно — дело очень важное.

А над темным взрыхленным и наполовину засеянным полем плыла старинная узбекская песня — «Кельмадинг». Полтысячи лет тому назад эту песню сочинил Алишер Навои, и сегодня голос Тулкуна Таджиева, поющий ее бессмертные строки, странно и дивно звучал между польской землей и весенним польским небом.

Прекрасную печальную песню пел старший сержант Красной Армии Тулкун Таджиев. Он восседал на патронном ящике у своей полевой кухни перед большой кастрюлей с водой. Напротив него на корточках сидел лейтенант Рене Жоли. В два кухонных ножа они чистили картошку. Очищенная картофелина с нежным всплеском падала в кастрюлю с водой, брызги летели в лицо близко сидящего Рене, но он не обращал на это ни малейшего внимания и затаив дыхание вслушивался в незнакомый язык, в непривычную мелодию...

— Это мы с тобой на завтра начистим — и порядок, — прервав песню, сказал Тулкун Рене. — А завтра с утра...

— Я все прекрасно понял!.. Все понял! — торопливо перебил его по-французски Рене. — Пожалуйста, продолжай петь! Пой, пожалуйста, Тулкун...

И Тулкун запел «Кельмадинг» дальше. И снова песня поплыла над полем.

В перевязочной палатке покуривали Васильева и Зинка. Зинка поставила ногу в изящном сапожке на красно-синий резиновый мяч с желтыми полосками посредине — катала его по дощатому настилу, не выпуская из-под подошвы, разглядывала через поднятый полог палатки лежащего неподалеку красивого молотобойца.

— Вы поглядите, парень-то какой, Екатерина Сергеевна, — рассмеялась Зинка, не отрывая глаз от молотобойца.

— Одерни юбку, львица светская! — приказала Васильева. — Он же глаз не сводит.

Но Зинка и не подумала выполнить приказание. Она сняла ногу с мяча и легко вытолкнула его носком сапога из палатки. Мяч покатился к молотобойцу. Зинка встала, сладко потянулась и направилась вслед за мячом.

— И когда ты уймешься? — усмехнулась Васильева.

— Да, видать, скоро, — не оборачиваясь, ответила Зинка.

На берегу узенькой речки вдоль прибрежного кустарника Вовка вел за уздечку свою лошадь. На спине лошади верхом сидела Лиза и что-то увлеченно рассказывала Вовке, размахивая руками. Так как она пользовалась мешаниной из трех-четырех языков, то Вовка, естественно, многого не понимал, смеялся и переспрашивал ее. Он был непривычно раскован — подсказывал ей нужные слова, радовался, когда она верно повторяла их, хохотал, когда ей не удавалось произнести какое-нибудь слово правильно, и, ведя лошадь вперед, все время оглядывался на нее счастливыми глазами. Она наклонялась к нему, старалась заглянуть ему в лицо, дотронуться до его стриженого затылка. Он ждал этого прикосновения, уже не шарахался от нее, наоборот, замедлял шаг, ноги у него начинали слабеть.

Вода в реке совсем потемнела — из светло-фиолетовой стала черно-зеленой. С ее поверхности ушли светлые блики и серый отблеск дневного неба, и от этого быстрое течение реки почти перестало быть заметным. Казалось, что к вечеру речка устала и решила на ночь приостановить свой бег.

Сидя на спине неоседланной лошади, в своем коротком белом халатике поверх длинного вечернего платья, Лиза болтала как сорока, кого-то изображала, говорила на разные голоса — от хриплого баса до какого-то мяуканья, и рассказ ее был наверняка очень интересен и смешон. Но Вовка уже и не пытался ничего понять — он был счастлив тем, что слышит Лизу и что ее голос и рассказ обращены к нему одному. Он повернулся к ней, посмотрел на нее снизу вверх, а она тут же наклонилась и погладила его мягкой рукой по лицу. И Вовка, неожиданно для себя, вдруг поцеловал ее руку.

— О Вовка... — простонала Лиза и даже замотала головой от благодарности.

Послышался нарастающий рев сильного мотора, и, подминая гусеницами прибрежный кустарник, к воде с шиком подлетел бронетранспортер. Из него выскочил чумазый механик-водитель, увидел Лизу на лошади и Вовку и крикнул, сбрасывая с себя ватник:

— Ну и как оно? В порядке?

— Что? — не понял Вовка и улыбнулся ему.

Водитель бронетранспортера стащил с себя гимнастерку, нательную рубаху... И через три секунды остался в одних белых армейских кальсонах с завязками у щиколоток.

Вовка отвернулся, дернул лошадь за уздечку и хмуро повел ее дальше. Лиза растерянно оглянулась на голого механика-водителя. До бронетранспортера и его веселого хозяина было метров сорок. «Сумасшедший какой-то...» — подумал Вовка, продираясь с лошадью сквозь кустарник. Ему было слишком хорошо и спокойно до появления этого дурака с его бронированным чудовищем, и поэтому связываться сейчас с ним Вовке совершенно не хотелось.

Но веселье распирало механика-водителя. Он с наслаждением зашлепал босыми ногами по воде и добродушно крикнул вслед Вовке:

— Я говорю, как она по этому делу? Оформил?

Лошадь, Лиза и Вовка были уже по другую сторону кустарника. И можно было бы пойти дальше, не обращая внимания на глупые выкрики водителя бронетранспортера. Но Вовка решительно остановился. Предчувствуя нарастающее напряжение, Лиза сверху вцепилась Вовке в плечо и умоляюще показала знаками, чтобы он двигался дальше. Но Вовка резко сбросил с плеча Лизину руку.

— Соображаешь, чего мелешь? — злобно крикнул Вовка и весь покрылся пятнами. — И чего ты раздеваешься при девушке? Совсем одичал?

— Иди, иди, салага! При «девушке»!.. — заржал механик-водитель.

Прыгая на одной ноге, стал стаскивать с себя кальсоны.

— Эта «девушка» еще не такое видела!

— Замолчи, гад!

Вовка отбросил повод и рванулся через кусты к бронетранспортеру. Но Лиза соскользнула с лошадиной спины, обхватила Вовку двумя руками за шею, и они оба упали на землю как раз в тот момент, когда...

...раздался выстрел.

— Пусти!.. — Вовка не услышал выстрела и рванулся из Лизиных рук.

Сквозь безлистый кустарник он увидел, как механик-водитель нелепо взмахнул руками, споткнулся и с раздробленным затылком плашмя шлепнулся лицом в воду.

— Что это?.. Что это?! — истерически забормотал Вовка. — Я не хотел... Он же только что был живой!

Голое тело механика-водителя белело в воде. Мертвые руки мягко лежали на отмели, вокруг головы быстро чернела вода, раскинутые кривые сильные ноги уже заносило течением.

Лиза прижала Вовку к земле, сказала одними губами:

— Гитлеровцы...

Вовка старался поднять голову, посмотреть сквозь кустарник на труп своего обидчика, но Лиза навалилась на него всем телом, вжимала в землю, шептала:

— Надо говорить майору Катерине... Жолнежам[16]. Садись на коня... Садись скоро!..

Она выпустила Вовку. Тот ошалело вскочил на ноги, взметнулся на спину лошади. Лиза подала ему руки, и он рывком втянул ее к себе, усадил впереди. Она подобрала повод, рванула, Вовка ударил каблуками в тугие лошадиные бока, и лошадь с места пошла в галоп.

Вовка рукой пригнул Лизу почти к лошадиной шее. Он держал ее за талию, вжимал грудью вниз, стараясь слиться с мчащейся лошадью.

В оптическом прицеле снайперской винтовки металась Вовкина стриженая шея, торчащая из широкого воротника не по росту, узкая спина в парусящей гимнастерке, лошадиный круп. Выстрелить мешало все — кустарник, лошадь, скачущая не по прямой, а шарахающаяся из стороны в сторону, огибающая воронки, канавы, перескакивающая через бывшие окопы, — но Герберт Квидде не терял надежды на хороший выстрел.

Когда-то во Франции, когда отношения с Отто фон Мальдером только еще начинались, Отто — пусть земля ему будет пухом — водил его в кавалерийский манеж и тир чуть ли не ежедневно. Вот и сейчас это нужно сделать спокойно, без рывков, как по мишени «бегущий олень». Квидде осторожно нажал на спусковой крючок и выстрелил.

Вовке почудилось, что в спину его вошла раскаленная игла. Он попытался вдохнуть, но ему словно зажали рот. От неожиданности он выпрямился и, теряя сознание, стал заваливаться назад, на круп лошади. Лиза услышала, как Вовка дернулся и всхлипнул за ее спиной. Руки его вдруг ослабли. Она обернулась на миг, увидела его потрясенные, испуганные глаза, широко открытый рот, судорожно пытающийся вдохнуть воздух, и все поняла. Она перехватила Вовкину руку, закинула себе за плечо и притянула его к себе.

... Начало прорыва было ознаменовано фантастической удачей. Произошло то, о чем можно было только мечтать: бронетранспортер попросту сам пришел к Герберту Квидде! С этой техникой теперь им сам черт не брат!..

Он уже стоял в бронированном кузове работающего советского транспортера, с удовольствием отмечая, что в руки ему попал самый большой открытый тип — на полтора десятка человек. Два пулемета с полным боекомплектом и система управления почти идентична системам таких же машин, состоящих на вооружении вермахта.

Квидде усадил молодого лейтенанта рядом с собой за пулемет и сам сел за управление машиной. Еще тринадцать офицеров поместились сзади, защищенные броней. Остальные рассыпались редкой цепью.

— Вперед!.. — скомандовал Квидде и тронул тяжелую машину малым ходом, чтобы дать возможность остальным не отстать от нее. Потом он увеличит ход, обязательно увеличит, но пока он не прорвется сквозь русских и поляков, он будет вести машину так, чтобы цепь не отстала!

— Внимательней, малыш! — крикнул он сквозь шум двигателя молоденькому лейтенанту, стоявшему у пулемета. — Не расходуй напрасно патроны! Стрелять будешь только по моей команде. И пока я с тобой — не трусь!

— Пока вы со мной — я не струшу! — прокричал ему лейтенант.

— Катерина! Катерина!..

Лиза осадила лошадь у самой палатки. Все вскочили на ноги. Несколько рук подхватили падающего с лошади Вовку.

— Гитлер!.. Швабы!!! Здесь швабы!.. Вова... Кошечка...

Васильева выскочила из палатки.

— Катерина!.. — кричала Лиза. — Вовка юж не жие!.. Юж змарл?!

Молотобоец стащил ее с лошади, но она вырвалась от него, бросилась к Вовке.

— Зина! — крикнула Васильева. — На стол его!

Майкл Форбс и Степан Невинный бережно подняли Вовку и бегом понесли его в перевязочную палатку.

Польский подпоручик скомкал карты в кулак, отбросил их в сторону и зычно скомандовал:

— В ружье! Занять оборону!

На дальнем конце поля из молодого перелеска, окружавшего небольшую возвышенность, со стороны речки показался неторопливо ползущий бронетранспортер.

Джефф Келли посчитал, что это возвращается с речки механик-водитель, и заорал что было силы в его луженой глотке:

— Идиот! Куда ты прешься?! Там же засеяно!..

Но из транспортера вдруг полоснула пулеметная очередь и сразу же скосила несколько человек. Рядом с Джеффри захлебнулся кровью русский солдат. Джефф подхватил его, опустил на землю, схватил его автомат и побежал к мешкам с зерном...

Вовка был еще в сознании. Он лежал лицом вниз, на животе. Гимнастерка и рубаха его были разрезаны, худенькая спина обнажена. Место под лопаткой, куда вошла пуля, почти не кровило и было всего лишь с копеечную монетку величиной.

В углу палатки на коленях стояла Лиза и читала молитву.

— Мамочка... — в забытьи всхлипывал Вовка Кошечкин, и по его посеревшему лицу катились крупные слезы. — Больно, мама... Меня убили? Меня убили, да?..

— Нет, Вовик, нет!.. — бормотала Зинка.

— Потерпи, миленький... Потерпи, сыночек мой... — уговаривала его Васильева.

Они перебинтовывали его, пропускали под ним бинты, всаживали в Вовку один укол за другим — то в вену, то внутримышечно.

В углу рта Вовки показалась сукровица.

— Зинка! Голову! Подними ему голову... Он сейчас захлебнется!..

Но тут из бронетранспортера выплеснулась еще одна смертоносная пулеметная очередь. В палатке вдребезги разлетелся аптечный шкафчик.

— Огонь!!! — закричал польский подпоручик, который так замечательно блефовал в покере.

Оглушительно рассыпались русские и польские автоматы, застучали одиночными выстрелами карабины. В одной цепи, заняв оборону, лежали вместе с поляками и русскими союзники.

— Да подними ты ему голову, черт бы тебя побрал! — в гневе закричала Васильева. — Не видишь, что ли?!

Но Зинка молчала. Она держалась за перевязочный стол, и по ее халату на груди расползалось большое кровавое пятно с розовыми краями. Она еше попыталась выпрямиться, перехватить край стола поудобнее и упала навзничь с открытыми мертвыми глазами.

Снова полоснула пулеметная очередь из бронетранспортера.

— Зина! — закричала Васильева и закрыла Вовку своим телом.

— Как больно... — прошептал Вовка и умер.

Бронетранспортер шел к палаткам медсанбата. Он прикрывал остатки своей группы и был почти неуязвим. «Хорошо идем...» — подумал Квидде и подмигнул молодому лейтенанту за пулеметом. Тот криво улыбнулся ему. Он все-таки слишком нервничал, этот мальчик...

Луиджи Кристальди спрятался за санитарный «газик», открыл крышку горловины бензобака и стал поспешно опускать туда и вынимать оттуда большую грязную тряпку. Когда тряпка пропиталась бензином, он оставил один ее конец в баке, а другой поджег зажигалкой. «Газик» вспыхнул.

Луиджи сел за руль, завел двигатель и подумал о том, что с диафрагмой бензонасоса он все-таки был прав. Черта с два завелся бы двигатель так хорошо с той диафрагмой! Это просто Бог надоумил его проверить бензонасос!..

«Газик» поехал прямо по пахоте наперерез бронетранспортеру. Когда Луиджи включил третью, прямую передачу, он вытянул рычажок постоянного газа. Он подумал, что его могут сейчас, наверное, даже убить, тогда нога соскользнет с педали акселератора и «газик» остановится. А для того чтобы автомобиль не остановился без шофера, и существует вот такой рычажок! Главное — не выпустить руль из рук до последнего момента...

Загрузка...