Последний аргумент казался Герцлю, осведомленному о тяготении части еврейского пролетариата в России к социалистическим идеям, особенно важным. И он четко осознавал необходимость предельно ясно растолковать министру альтернативу: “палестинский” политический сионизм противостоит сионизму социалистическому, который пропагандируют отдельные группировки как в Польше, так и в самой России. И пусть тот факт, что сам Герцль еще не пользовался поддержкой большинства русского и мирового еврейства и даже на конгрессах сионистов сталкивался с жесткой оппозицией собственным взглядам, лил воду на мельницу Плеве, сшить шубу из внутриеврейских противоречий министр был бессилен. Скорее, он поневоле должен был осознать, какую выгоду и для него, и для российской внутренней политики в целом сулит согласие на инициативы вождя политического сионизма.

Плеве позволил Герцлю договорить до конца. Откинулся в кресле, закинул ногу на ногу.

— Ну, и какой же помощи вы от нас требуете? — спросил он внезапно и без какого бы то ни было перехода от темы к теме.

Герцль перевел дух. Наконец-то дело дошло до главного. И начал излагать свою состоящую из трех пунктов программу: во-первых, действенное давление русского царя на турецкого султана; во-вторых, предоставление правительственной финансовой помощи эмигрирующим в Палестину евреям, на что должны пойти кредиты и субсидии исключительно еврейского происхождения; в-третьих, создание благоприятных условий для пропаганды идей политического сионизма в России, если эта пропаганда укладывается в рамки принятой на конгрессе в Базеле программы.

Лицо министра оставалось предельно бесстрастным, однако — по крайней мере, сию минуту — у него не нашлось возражений планам Герцля. Плеве попросил Герцля предоставить ему эти предложения развернуто, в письменном виде. Кроме того, ему захотелось заранее ознакомиться с тезисами доклада, который Герцль сделает на ближайшем конгрессе в Базеле, тем более что конгресс этот состоится сразу же по возвращении вождя сионизма из России.

Переговоры ощутимо клонились к концу. Плеве и Герцль, правда, успели коснуться еще нескольких вопросов, и министр счел возможным детализировать кое-что из высказанного им ранее. Но у Герцля оставалась в запасе еще одна просьба к министру. Просьба деликатная, и он оттягивал этот разговор до последнего. Потому что ему было известно (и Корвин-Пиотровская подтвердила это), что Плеве в неважных отношениях с министром финансов Витте. Но, поскольку лорд Ротшильд отказал ему в рекомендательном письме, у Герцля не оставалось другого выхода, кроме как попросить о рекомендации самого Плеве. С особой тщательностью выбирая выражения, он изложил эту просьбу и не слишком удивился, обнаружив, что Плеве она пришлась явно не по вкусу.

“Эта рекомендация необходима”, — торопливо добавил Герцль, потому что ему нужно попросить Витте о снятии запрета с деятельности Еврейского колониального банка, ведь данный запрет существенно затрудняет работу вожаков политического сионизма в России.

Плеве, на мгновение задумавшись, дал согласие предоставить рекомендацию, но добавил, что это ни в коем случае нельзя расценивать как официальное прошение одного министра на имя другого. Вопрос о том, принимать или нет Герцля, он оставит целиком и полностью на усмотрение министра финансов. Плеве уселся за письменный стол, написал примерно полуторастраничное послание графу Витте, вложил в конверт и тщательно запечатал его, прежде чем вручить Герцлю. Тот с напускным безразличием воспринял то обстоятельство, что рекомендацию ему предоставили в запечатанном конверте, хотя, разумеется, содержание письма интересовало его — и весьма. Однако, не подав виду, он поднялся с места, спрятал письмо в карман и попрощался с Плеве, не забыв напоследок испросить у министра еще одну личную аудиенцию — после того, как тот получит программу действий Герцля в письменном виде и ознакомится с нею. Плеве, кивнув в знак согласия, подал ему руку:

— Мне действительно было крайне интересно встретиться с вами, — и не сочтите эти слова за пустую формальность.

— Мне тоже, ваше сиятельство, — ответил Герцль. — Мне очень приятно получить личную аудиенцию у министра Плеве, о котором говорит вся Европа.

Плеве усмехнулся:

— О котором вся Европа говорит сплошные гадости!

И вновь Герцлю вспомнились славословия по адресу Плеве, расточаемые Корвин-Пиотровской.

— О котором говорят такое, что мне заранее стало ясно, что речь идет о человеке чрезвычайно значительном, — дипломатично ответил он.

На этом первая аудиенция Герцля у российского министра внутренних дел и закончилась. В вестибюле, прежде чем выйти на набережную, он наскоро пролистал сделанные в ходе разговора заметки и попытался сделать предварительные выводы. Безусловно умный человек этот Плеве — и к тому же хитрый. Так и не дал поймать себя ни на чем, мастерски отбивая любую подачу. Но чего другого следовало ожидать? Так или иначе, Герцль получил точку зрения российского правительства в некотором роде из первых рук. Оставалось запастись терпением, чтобы выяснить, тех же или других взглядов на еврейский вопрос придерживается Николай II. Плеве ни словом не обмолвился о самодержце—и поэтому Герцль, судя по всему, повел себя правильно, в свою очередь, даже не заикнувшись о содействии в получении высочайшей аудиенции. Об этом можно будет, наверное, попросить министра при следующей встрече. Кроме того, здесь, в Петербурге, даже если отвлечься от министра финансов Витте, конечно же, имелись и другие возможности, которые стоило прозондировать. Так или иначе, первый шаг сделан, и вторая аудиенция у Плеве уже обещана. Министр ждет тезисов в письменном виде — и он их получит.

Выйдя на набережную, Герцль не захотел брать извозчика. Ему нужно было собраться с мыслями, привести разрозненные впечатления и догадки в систему, — и прогулка пешком до гостиницы как раз предоставляла удобную возможность. Он перешел через Фонтанку и скорее наугад, чем повинуясь вообще-то мало уместному здесь чувству ориентации, углубился в лабиринт улочек и переулков, вновь выведший его в конце концов к какой-то реке или, пожалуй, каналу. Осведомившись у уличного разносчика, Герцль узнал, что перед ним Екатерининский канал и что, как объяснил словоохотливый торговец, достаточно пройти по нему несколько шагов, чтобы оказаться буквально рядом с гостиницей “Европейская”. Однако, погруженный в размышления о только что закончившейся аудиенции, Герцль пропустил нужный поворот и внезапно очутился перед массивной кованой оградой, за которой простирался обширный сад, виднелось больше, похожее на замок здание, и высился, вырастая чуть ли не из самых вод канала, великолепный храм со множеством разноцветных куполов и луковок, показавшийся Герцлю любопытным образом не вписывающимся в общий образ города, который, впрочем, открывался ему до сих пор, главным образом, из извозчичьих дрожек.

“Странное место для собора”, — подумал Герцль, и, вернувшись в гостиницу, проинформировав Кацнельсона о встрече с министром и выслушав столь типичные для того ахи и охи, попросил рассказать о соборе.

— Собор Воскресения Христова, — пояснил Кацнельсон. — По стилю зодчества скорее московский или, по меньшей мере, новгородский. Однако есть особая причина тому, что его воздвигли именно здесь, в Петербурге. В точности на этом месте двенадцать лет назад взорвалась бомба, убившая Александра II, реформатора и освободителя. Собор воздвигнут в его память, и в народе его называют Спасом на крови.

— Вот уж город так город — на каждом шагу сталкиваешься с самой Историей, — задумчиво сказал Герцль. И Кацнельсон кивнул в знак согласия:

— Быть российским самодержцем — это чрезвычайно опасное занятие. За триста лет царствования династии Романовых насильственной смертью умерли шестнадцать венценосцев. Но Петербург и в этом отношении совершенно особый город. И его воздух погибелен не только для царей. Так, например, предшественник только что побеседовавшего с вами господина Плеве на посту министра внутренних дел был год назад застрелен террористом в Мариинском дворце, где заседает Государственный совет.

Герцль поневоле вспомнил о шекспировских трагедиях и исторических хрониках. И вновь подумал о министре внутренних дел: представил себе, как тот сидит, нога на ногу, в мягком кресле, — корректно и, вместе с тем, непринужденно. И внезапно у него возникло острое предчувствие сродни мгновенной вспышке ясновидения. Перед его мысленным взором предстал совершенно другой Плеве: глаза закатываются, крахмальная сорочка залита кровью...

— Вам нехорошо? — испугался Кацнельсон. — Вы что-то вдруг побледнели.

Герцль покачал головой.

— Бывает, — сказал он.

Кацнельсон обеспокоенно поглядел на друга и вождя:

— Это всё здешний климат. К нему приходится привыкать. Особенно — в пору белых ночей. Говорят, что у людей с повышенной чувствительностью случаются в этот период галлюцинации. Прямо средь бела дня. Этот город и впрямь на любителя.

— Вздор! — ответил Герцль, вставая с места. И распорядился подать себе в номер кофе. — Крепчайший! — крикнул он вслед коридорному и тут же принялся сочинять письменные тезисы для министра внутренних дел. Но ему потребовалось определенное время, чтобы избавиться от "галлюцинации”, как назвал его странное видение Кацнельсон, и от неприятного осадка, оставленного климатическим объяснением происшедшего. Но вот он разложил на конторке свои заметки, лишний раз пробежал их глазами и обмакнул наконец перо в чернильницу. Два раза он комкал лист с начатым было текстом и только с третьего ему удалось, восстановив душевное равновесие, непосредственно приступить к делу.


"Ваше сиятельство,

суть беседы, удостоить меня которой Вы не сочли для себя за труд, вкратце может быть сведена к следующему:

В намерении решить еврейский вопрос гуманным способом и тем самым воздать должное как требованиям российской государственности, так и потребностям еврейского народа, царское правительство сочло целесообразным поддержать сионистское движение, признав тем самым присущую ему тенденцию к законопослушанию.

Вышеупомянутая поддержка могла бы заключаться:

1. В действенном посредничестве Его Императорского Величества при решении проблем с турецким султаном. Речь идет о получении евреями хартии на колонизацию Палестины за вычетом святых мест. Палестина при этом останется в составе Оттоманской империи. Но местную власть возьмет на себя ведомая и финансируемая сионистами колониальная администрация. Вместо сбора налогов с последующим перечислением в имперский центр эта администрация обяжется ежегодно выплачивать в султанскую казну взаимно обговоренную фиксированную сумму. Средства на это, как и на прочие расходы (общественные работы, образование и прочее), администрация предполагает изымать у новопоселенцев.

2. Правительство царской России окажет финансовую помощь иммиграции в Палестину, пустив на это деньги (включая налоговые выплаты) исключительно еврейского происхождения.

3. Правительство царской России облегчает законопослушную организационную деятельность русских сионистов в рамках Базельской программы. От воли Вашего сиятельства зависит, в какой мере и форме это будет доведено до сведения общественности. Наш Базельский конгресс, открывающийся 10 (23) августа, может в этом плане оказаться весьма полезным. Одновременно положив конец известным умонастроениям и волнениям.

Представляю на суд Вашего сиятельства нижеследующий текст объяснения, с которым предполагаю выступить на конгрессе:

“Я имею полномочия объявить, что царское правительство России намеревается в наших интересах просить у Его Императорского Величества посредничества перед турецким султаном в деле колонизации Палестины. Кроме того, царское правительство предоставит на цели эмиграции, возглавляемой сионистами, финансовые средства еврейского происхождения. И, чтобы дополнительно подчеркнуть гуманистический характер предпринимаемых мер, царское правительство намеревается в ближайшее время изменить черту оседлости в сторону ее расширения для тех евреев, которые пожелают остаться в стране”.


Герцль перечитал написанное и отправил письмо на адрес Министерства внутренних дел. На данный момент никаких других дел у него просто не было.

За окнами с нетерпением дожидалась гостя российская столица, как, впрочем, ждала она каждого, кто приехал сюда впервые.

Но на круговую панораму, на реки с каналами, на дворцы по набережным Невы, на сады и парки в их летнем великолепии, — на всё это при первом восторженном проходе по городу просто-напросто не оставалось времени. И все же —куда от них денешься: от широкой и многолюдной магистрали Невского проспекта, от удлиненного здания Адмиралтейства со знаменитой “иглой” — уходящим в небо золоченым шпилем, от величественного Исаакиевского собора и от конной статуи Петра I работы французского скульптора Фальконе, послужившей Пушкину источником вдохновения в поэме “Медный всадник”! И наконец Стрелка — остроугольный мыс Васильевского острова, делящий Неву на два рукава неподалеку от места ее впадения в Финский залив.

Вот какова она, самая молодая из великих столиц Европы — ведь прошло всего двести лет с тех пор, как ее основал Петр I, по справедливости называемый Петром Великим не одними только русскими историками! Здесь, “из топи блат”, восстала новая столица страны, провозглашенной империей, — город Санкт-Петербург, поразительно отличающийся от всей остальной России, как вычитал Герцль, готовясь к поездке в далекую северную страну. И другими, нежели в Москве, Киеве или Саратове, должны быть здешние люди — и не только потому, что Петербург они называют Питером, как объяснила Герцлю Корвин-Пиотровская. Они здесь и говорят, и живут по-иному. Никому из побывавших в Петербурге до Герцля или после него не удалось избежать очарования открывающейся со Стрелки панорамы, и сейчас он смотрел отсюда на оба берега реки сразу: слева — длинная Дворцовая набережная с Эрмитажем, он же Зимний дворец царей, и Летним садом вдали; справа — устремленный в небеса золотой купол Исаакия, а на противоположном берегу мрачные бастионы Петропавловской крепости, в которых веет самой Историей. Крепость, возведенная Петром I как опора в войне со шведами, использовалась затем как узилище, в котором томились — порой до самой смерти — русские вольнодумцы, как, например, мятежники из аристократической и офицерской среды, восставшие 14 декабря 1825 года против императора Николая I. Конечно, это величавое зрелище произвело впечатление и на Герцля, но, не будучи ни туристом, ни зевакой, он не мог позволить себе бесцельного любования. Он уловил некое напряжение, существующее между царским дворцом на одном берегу и казематами Петропавловской крепости на другом, он вздрогнул, услышав пушечный залп, громыхнувший над водами. С Петропавловки палят ровно в полдень, так заведено с Петровской поры, пояснил ему Кацнельсон. И вновь Герцль вспомнил давным-давно ставшее крылатым выражение: “Россия — варварская страна”; разумеется, это всего лишь клише, но наверняка не лишенное смысла. Он понимал, что у столицы есть лицо, фасад, парадная сторона, тогда как ее подлинная жизнь протекает не на виду; он сам столкнулся с этим при встрече с министром внутренних дел дьявольски умным антисемитом Плеве. И у него не было никаких иллюзий и относительно живущего в Зимнем дворце самодержца: тоже антисемит, пусть и в овечьей шкуре,— и все равно к нему необходимо пробиться, иначе русская миссия Герцля так и останется безуспешной.


Первая возможность вступить в контакт с лицами, имеющими определенный доступ к царскому двору, представилась уже во второй половине дня. В гостях у Корвин-Пиотровской Герцль познакомился с неким Максимовым — сдержанным, но доброжелательным господином либеральных взглядов, судя по всему, обладающим самыми широкими связями.

В сопровождении Максимова и неотлучного Кацнельсона Герцль отправился в расположенный примерно в тридцати километрах от Петербурга Павловск — своего рода, как показалось ему, петербургский Потсдам. Павловский дворец был воздвигнут императором Павлом I, сыном Екатерины Великой, — и теперь царственный отпрыск по-прежнему красовался здесь, разумеется, уже в бронзе; величественная поза и покрой мундира оказались явно позаимствованы у его идола и кумира — прусского короля Фридриха II. В настоящее время во дворце проживала вдовствующая императрица. Герцль, однако же, направлялся не к ней, а к ее отставному гофмаршалу и когдатошнему флигель-адъютанту великого князя Константина генералу Алексею Александровичу Кирееву, которого Корвин-Пиотровская описала ему как обаятельного и прекраснодушного старца, на протяжении многих лет дружащего с нынешним министром внутренних дел. Однако она, скорее всего, по известным лишь ей самой причинам не поведала Герцлю о “славном" прошлом этого старца, ровно сорок лет назад, в 1863 году, кроваво подавившего польское восстание и инициировавшего как судебную, так и внесудебную расправу над так называемыми политическими преступниками. Было это, конечно, в далеком прошлом, но такое прошлое в существенной мере предопределяет и будущее. Так и только так ведет себя История. На момент появления Герцля семидесятилетний отставной генерал превратился в последователя известного писателя-славянофила Ивана Аксакова, вождя слывущего реакционным и обладающего панславистскими тенденциями общероссийского славянофильства. Что тоже не было добрым предзнаменованием. Но опасения Герцля столкнуться с обладающим бульдожьей хваткой отставным воякой или закосневшим в собственной тупости православным реакционером развеялись уже в ходе обмена приветствиями как совершенно безосновательные. Киреев оказался милым и прекрасно образованным джентльменом старой школы, отменно осведомленным о проходящих в российском обществе процессах и бегло говорящим по-немецки, по-французски и по-английски. Рассказ Герцля о его русской миссии и петербургских планах старик выслушал с нескрываемым интересом. Хотя и не в его власти организовать Герцлю аудиенцию у государя, с явным сожалением сказал генерал, но он в силах написать рекомендательное письмо на имя члена Государственного совета Гартвига, который одновременно является директором азиатского департамента Министерства иностранных дел и президентом Императорского палестинского общества. А вот у Гартвига есть связи, ведущие чуть ли не к самому трону. И в любом случае беседа Герцля с Гартвигом окажется куда более полезной, чем встреча с самим Киреевым, хотя последняя и показалась генералу исключительно поучительной и приятной.

Ничего большего в Павловске достичь не удалось, да Герцль на это и не надеялся. Удовлетворенный достигнутым на данный момент, он воротился в Петербург. Конечно, сделанный шаг может оказаться и бесполезным (да и в любом случае польза от него если и проявится, то разве что впоследствии), но именно такие мелкие — а порой и в пустоту — шажки приведут его в конце концов в царский дворец на Неве, который он разглядывал со Стрелки Васильевского острова, живо воображая предстоящую аудиенцию у государя. Которой надо было еще добиться. “Ваше Величество, — скажет царю Герцль, — судьба российского еврейства в ваших руках; предоставьте ему послабления, в которых оно так остро нуждается!..” Однако произносил эти слова не политик Герцль, а драматург, видящий “картинку” на сцене и озвучивающий находящихся на ней персонажей. Это же у Шиллера, в “Дон Карлосе”, третий акт, десятое явление, маркиз Поза говорит королю Филиппу: “Опередите королей Европы / Один лишь росчерк Вашего пера / И новый мир возникнет. Подарите / Свободу мыслей”. Так подумалось мимоходом, на обратном пути в “Европейскую” по Невскому проспекту, мимо Казанского собора с полукружием колонн, у которых толпятся нищие. Парадный подъезд Петербурга, воплощающий власть или деньги, или и то и другое сразу!


Следующее театральное действие. Может быть, всего лишь интерлюдия, однако необходимая и вместе с тем неизбежная. О пребывании Герцля в “Европейской” стало известно петербургским сионистам, хотя он буквально с вокзального перрона по возможности уклонялся от встречи с ними. Дополнительные осложнения ему ни к чему. Краткий визит к известному врачу-ординатору Александровской больницы и активному сионисту И. Я. Тувиму был уже, строго говоря, нарушением взятого им на себя обязательства держаться предельно замкнуто. Но петербургские сионисты оказались настырными, да ведь у них (как перед тем у их товарищей на вокзальных перронах Варшавы и Вены) и впрямь имелось право поприветствовать Герцля лично, пусть ему самому этого не хотелось, так как такие встречи грозили лишними неприятностями. Сионисты постарались доставить Герцлю приглашение на банкет в его честь в одном из еврейских ресторанов Петербурга. Он было заколебался, хотел даже отказаться, но на него надавили. В особенности настаивал на участии Герцля в банкете председатель сионистской организации Санкт-Петербурга Семен Вайсенберг, являющийся одновременно ключевым членом “Общества за еврейскую эмиграцию". “Отказ от приглашения, — сказал он, — по какой угодно причине, окажется для петербургских сионистов полным афронтом и дополнительно омрачит их и без того беспросветную жизнь. Такого пренебрежения не поймут ни в Петербурге, ни в других городах страны, прежде всего в Одессе, где, вопреки всему, набирает силу “Общество по поддержке еврейских землепашцев и ремесленников в Сирии и Палестине", без устали хлопочущее над тем, чтобы снабдить хоть какими-то средствами нищих новопоселенцев на Ближнем Востоке”.

— Да есть ли у вас, в венском центральном бюро, хоть малейшее представление о том, в каких невыносимых условиях нам приходится работать? — задал риторический вопрос Вайсенберг. — Мне известно, что вы получаете из России отчеты и письма и встречаетесь на конгрессах с нашими делегатами, но всё это жалкие крупицы по сравнению с тяжким бременем нашей повседневной действительности! Ваши переговоры с правительством и, в частности, с министром внутренних дел Плеве, это одна сторона вопроса, бесспорно имеющая огромное значение, — на сей счет у меня нет никаких сомнений; но нам нужно и ваше появление в товарищеском кругу петербургских сионистов, нужно ваше выступление перед ними, ведь у нас тут имеются серьезные разногласия, а кое-кто придерживается совершенно нелепых взглядов на сионизм. Ваша речь, д-р Герцль, и не издалека, а отсюда, обращенная непосредственно к ним, вдохнет в петербургских сионистов новое мужество, придаст им дополнительных сил — и эхо этой встречи разнесется по всей стране. Взвесьте все это.

— Уже взвесил, — ответил ему Герцль. — Еще по дороге в Россию я понял, что здесь существует не только еврейский вопрос, но и “сионистский вопрос”. Не будем касаться конкретных имен, они прекрасно известны нам обоим. — Герцль позволил себе усмехнуться. — Я принимаю приглашение. Давайте и впрямь призовем товарищей к единству. Да, кстати, а чем нас будут угощать? Чем-нибудь, что в России слывет кошерным?

— Да, а на десерт подадут то, что слывет кошерным у сионистов, — ответил Вайсенберг. — Пальчики оближете.


Через пару дней после торжественного обеда, устроенного петербургскими сионистами в честь Теодора Герцля в одном из изысканнейших еврейских ресторанов города, в русско-еврейской газете “Будущность” появилась заметка о прошедшем мероприятии, и Герцль попросил Кацнельсона перевести ее для него.


“В Петербурге доктор Герцль прилагал всевозможные усилия во избежание случайных или нежелательных встреч и даже не сообщил никому, где соизволил остановиться. Но, несмотря на это, он уступил просьбам и принял приглашение на званый обед в его честь, который прошел в среду, 30 июля, вечером, в одном из еврейских ресторанов. За столом собрались около сорока человек — члены сионистского кружка, возглавляемого С. Е. Вайсенбергом (заместителем руководителя сионистским движением петербургского региона; председатель Г. А. Белковский пребывает в настоящее время за границей), и представители еврейской прессы столицы.

Речей на банкете почти не держали. Были зачитаны краткие приветствия дорогому гостю от имени сионистов (это сделал д-р И. Я. Тувим) и от лица еврейской прессы (главный редактор “Будущности” д-р С. О. Грузенберг). Л. А. Рабинович сделал доклад на языке идиш. Д-р Герцль ответил ему чрезвычайно интересной речью, в которой изложил свое видение современного сионизма и того состояния, в котором тот на данный момент находится.

Всё несчастье состоит в том, заявил д-р Герцль, что сионизм отклонился от своей первоначальной программы — четкой, точной, понятной всем и каждому и позитивно воспринимаемой внешним миром. Программы, которая предусматривает создание в правовом смысле защищенного еврейского национального очага на территории Палестины. Евреям, увы, свойственно находить себе, помимо основной профессии, какой-нибудь побочный промысел. Вот и сионисты дополнили исходную программу несколькими побочными, начиная хотя бы с программы культурного развития. И в результате, сейчас уже мало кому понятно, что же такое на самом деле представляет собой сионизм. На Минском съезде была допущена колоссальная ошибка, выразившаяся в том, что слишком много времени и внимания оказалось уделено чуждым собственно сионизму и крайне спорным вопросам вроде культурной программы, экономической деятельности и тому подобное, в результате чего партия едва не раскололась надвое. Необходимо вернуть сионизм в прежнее и по-прежнему надежное русло, предначертанное Базельской программой. Ни в коей мере не оспаривая того факта, что интеллигентный еврей может и должен заботиться об улучшении положения всего еврейства в стране проживания, оратор вместе с тем задал вопрос: какую роль в этом должен сыграть сионизм, являющийся подчеркнуто всемирным движением? Если российского еврея интересует положение дел в России, то с какой стати оно должно волновать еврея австрийского или английского? То есть евреи, проживающие в разных странах, не могут на этой основе выработать единую линию. Объединить их может только общееврейское дело, непосредственно затрагивающее судьбы всего народа, то есть чистый политический сионизм без каких бы то ни было региональных добавок и влияний.

Оратор закончил формально блестящую и дышащую предельной откровенностью речь пламенным призывом к возвращению сионизма в былые рамки. “Я тут приезжий, я в Петербурге чужак, но для вас, для тех, кто меня хорошо знает и кого хорошо знаю я, я не являюсь ни чужаком, ни приезжим. Я говорю с вами, как старый друг, не желающий, чтобы между нами оставались недоразумения и недомолвки. Я говорю: вы, находящиеся в самом центре движения и определяющие общественное мнение всего еврейства, должны пропагандировать сами и добиваться от других того, чтобы наше движение оставалось чисто сионистским — и никаким другим!

Всё побочное и привходящее нам только мешает, а то и вредит, и должно быть искоренено, как искореняют сорные растения!”


Можно предположить, что Герцль ожидал от газетного отчета большей восторженности, и сделанный Кацнельсоном перевод не больно-то обрадовал его. К тому же, он не сомневался в том, что и министр внутренних дел ознакомится со статьей и почерпнет из нее дополнительное подтверждение уже имеющимся у него сведениям о наличии разногласий в сионистском движении. Конечно, эти факты и без того собраны у Плеве в коричневом фолианте; теперь их, однако же, предали огласке — причем не где-нибудь, а в Санкт-Петербурге! А как раз этого, наряду с прочим, Герцлю хотелось избежать. Может быть, ему все же стоило отклонить приглашение на званый обед, но теперь уж ничего не изменишь, а утешаться остается лишь тем, что ему удалось извлечь из ситуации максимальную выгоду. Разве полная открытость по определенным вопросам не оказывается порой проверенным средством из дипломатического арсенала? И, не исключено, эту статью в “Будущности” имеет смысл воспринять как ответ на антисемитские и антисионистские выпады в националистической петербургской прессе. Так, самая крупнотиражная, влиятельная и вместе с тем пользующаяся не лучшей репутацией газета “Новое время” еще до приезда Герцля опубликовала целую серию статей по еврейскому вопросу в связи с предполагаемым прибытием “венского еврея”.

В одном из июльских номеров “Нового времени” была опубликована статья некоего Скалковского под названием “Об облегчении эмиграции”. Сделав экономический и демографический обзор состояния дел в России и указав на угрозу переполнения страны “инородцами”, Скалковский высказался в пользу нацеленных на эмиграцию из России движений, поскольку, на его взгляд, массовый отъезд облегчит ситуацию, драматически осложненную техническим прогрессом и вытекающим из него непропорционально быстрым ростом пролетариата. А дальше он написал следующее: “...не только в экономическом, но и в политическом плане подобную эмиграцию следует признать полезной. С ее помощью мы избавимся от избыточного количества пролетариев и от литовского, тюркского и еврейского элемента, чуждого нашему народу в языковом и религиозном отношении, то есть укрепим тем самым религиозное и национальное единство России... Еврейский вопрос — причем не имеет значения, с какой именно точки зрения, — и не может быть решен иначе, кроме как эмиграцией. Россия не в состоянии прокормить семь-восемь миллионов евреев. Половина этого колоссального количества с легкостью найдет применение своим способностям в области торговли на других материках и континентах. Можно только пожалеть о том, что в эпоху, когда многие другие государства буквально зазывают к себе евреев и дают им всяческие поблажки, мы не только не предпринимаем мало-мальски серьезных усилий для организации процесса эмиграции, но, прямо напротив, пускаем к себе десятки тысяч румынских и галичских евреев.

Я говорю о “серьезных усилиях”, потому что ограничительные меры оказываются недостаточными; следует закачать в соответствующие фонды огромные деньги и тем самым создать режим наибольшего благоприятствования выезду и выселению еврейского пролетариата из России в другие страны, с тем чтобы у него не возникло искушения вернуться в черту оседлости. Если бы мы ассигновали на это половину средств, пошедших на восстановление Болгарского княжества или на строительство железнодорожной ветки в Маньчжурии, еврейский вопрос был бы тем самым на две трети решен”.

И в качестве своеобразного отклика на приезд Герцля в Петербург “Новое время” осведомило широкую общественность:

“Нам передали рукопись, представляющую собой перевод протоколов заседаний мирового масонства и так называемых сионских мудрецов. Ознакомиться с этим материалом полезно хотя бы потому, что это позволит читателю еще лучше уяснить себе еврейский вопрос и вследствие этого осознать, что всему христианскому миру грозит победа еврейства и реализация идеи общеевропейского плутократического сверхправительства, — и угроза эта особенно сильна сейчас, когда для достижения данной цели появилось столь могучее оружие, как сионизм, призванный объединить мировое еврейство в организацию, еще более сплоченную и опасную, чем орден иезуитов”.


Правда, Герцль не прочитал этих клеветнических строк, но это было бы и без надобности. И без того он был отлично осведомлен о том, какими средствами пользовалась националистическая пресса, нагнетая и отравляя атмосферу; осведомлен и о том, какому поношению подвергалась русско-еврейская печать: “Вся русская пресса скуплена евреями, и если дело так пойдет и дальше, евреям даже не понадобится Сион, потому что свое царство они уже создадут — в России”.

Развернутый отчет о встрече Герцля с петербургскими сионистами в еврейском ресторане, напечатанный в “Будущности”, представлял собой попытку полемики — благонамеренную, несколько неуклюжую, но вполне понятную. Герцль осознавал щекотливость ситуации, сложившейся в прессе; в конце концов он и сам некогда начинал как журналист. Собаки лают, а караван идет. Так наверняка (особенно после личной встречи с Герцлем) оценит ситуацию и Плеве. Общественное мнение — это одно, а государственные интересы — совсем другое.

И все же Герцль счел необходимым отдельно встретиться с редакторами, публицистами и репортерами, представляющими в Петербурге голос российского еврейства. Он принял их у себя в апартаментах, и “Будущность” откликнулась и на это:

“В субботу, 2 августа, в 10 утра в апартаментах Герцля в гостинице “Европейская” собрались по его приглашению редакторы выходящих в Петербурге еврейских печатных изданий. В узком доверительном кругу д-р Герцль изложил собственное понимание ситуации, сложившейся с сионизмом, а также поделился впечатлениями от уже состоявшихся петербургских встреч”.

Доверительной атмосферу в апартаментах Герцля в ходе этой встречи назвали с изрядным преувеличением. Правда, на нее были приглашены представители исключительно еврейской прессы Петербурга, но ведь и они были по определению журналистами, а значит, волей-неволей задавали неудобные вопросы. Конечно, Герцлю как бывшему журналисту и венскому собкору в Париже было неудобно, даже неприятно сознательно обходить скользкие места или отделываться пустыми отговорками, каких и ему самому пришлось выслушать немало, но он не имел права ставить свою миссию под угрозу срыва. Так что он главным образом изъяснялся общими местами, рассуждая о том, в какой ситуации находится сионизм, или рассказывая — порой трезво и честно, порой подчиняясь минутному порыву — о своих петербургских впечатлениях, как это и написано в газетной заметке. И, судя по всему, петербургские журналисты поняли его вынужденную скрытность, потому что в их статьях по этому поводу не было ничего, что лило бы воду на антисионистскую мельницу министра внутренних дел Плеве или министра финансов Витте, аудиенции у которого Герцлю еще только предстояло добиться.


Кем же был этот граф Сергей Юльевич Витте, политический противник и личный враг Плеве, как не без нажима сообщила Герцлю Корвин-Пиотровская? Еще раз заглянем в Энциклопедический словарь Мейера 1903 года издания: “Российский государственный деятель, родился 29 июля 1849 года в Тифлисе, немецкого происхождения, изучал естественные науки в Одессе... В 1892 году стал министром финансов. Восстановил разрушенную систему государственных финансов, в 1899 году ввел золотое обеспечение российской валюты, провел реформу акцизов на алкоголь, ввел новое Паспортное уложение, начал огосударствление железных дорог, отменил коллективную ответственность членов общины и облегчил условия выхода из нее, заключил множество международных соглашений о торговле, в том числе и в особенности — с Германской империей. В 1903 году назначен председателем кабинета министров”.

С этим, пожалуй, достаточно. Кроме того, в подобных справочниках, как правило, не рассматриваются личные качества. Поэтому и в случае с Витте необходимо кое-что добавить. Председателем кабинета министров он, кстати говоря, стал лишь через несколько месяцев после визита Герцля в Россию. Витте сделал сказочную карьеру еще в царствование Александра III, безграничным доверием которого пользовался. Император Александр оказал ему совершенно неслыханную по тогдашним временам милость, разрешив жениться на еврейке из буржуазной среды, к тому же разведенной (она побывала замужем тоже за евреем — владельцем популярного в кругах столичной интеллигенции петербургского ресторана). Эта во многих отношениях “недостойная” женитьба существенно навредила репутации Витте в обществе и, прежде всего, при дворе, где супругу министра откровенно и демонстративно игнорировали. К тому же, упорно гулял слух о том, что Витте “выкупил” жену у бывшего мужа, заплатив ему двадцать тысяч рублей отступного. Правдой это было или нет, а если да, то в какой степени,— так или иначе придворные интриганы вовсю пользовались этими слухами, активно вредя карьере Витте, особенно во вновь начавшееся царствование Николая II. Но, вопреки всему, он сумел стать одной из ключевых фигур в царском правительстве. Выдающиеся способности государственного деятеля, не раз проявленные и доказанные им как при Александре, так и при Николае, служили тому залогом. Пост министра финансов, в руках у которого находились не только денежные потоки, но и чуть ли не вся экономика гигантской страны, снабдил его властью, сопоставимой разве что с могуществом министра внутренних дел. Над упрочением которой Витте без страха и сомнения работал и в царствование Николая II. Поэтому не особенно удивляешься, обнаружив у одного из позднейших биографов следующие строки, характеризующие его личность: “Как государственного деятеля Витте выделяло редкое в среде высшей российской бюрократии свойство — он был прагматиком и обладал поразительной способностью кардинально менять взгляды в зависимости от обстоятельств. Прагматическим подходом, граничащим с беспринципностью, он частенько шокировал современников”.

И вот Герцль готовился к встрече с этим человеком.


Вечер перед аудиенцией у Витте Теодор Герцль провел на Гороховой, 26, у Корвин-Пиотровской. Еще после первого визита к ней Герцль размышлял над тем, кого же напоминает ему очаровательная полька. И теперь понял это. Она напомнила ему англиканского проповедника Вильяма Хехлера, который некогда, внезапно появившись в венском кабинете Герцля, предложил, вернее, практически навязал ему посреднические услуги, а впоследствии и впрямь сумел через известного либерала великого герцога Баденского добиться для вождя сионизма аудиенции у германского императора. Примечательно и, пожалуй, даже символично было то обстоятельство, что Герцлю вновь и вновь удавалось находить людей, не входящих в сионистское движение и не примыкающих к нему — и, тем не менее, с воодушевлением и порой с изрядной пользой оказывающих добровольные услуги.

Пиотровская сообщила Герцлю, что Плеве накануне доверительно сказал ей, что таких людей, как этот гость из Вены, он с удовольствием назначал бы начальниками департаментов в собственном министерстве. Этот комплимент, подчеркнула гостья, прозвучал вполне обнадеживающе. Герцль нашел этот отзыв забавным, но, вне всякого сомнения, приятным. Судя по всему, ему удалось произвести на министра большее впечатление, чем показалось на первый взгляд. Возможно, это послужит залогом новой аудиенции у министра внутренних дел. Однако сначала надо было побывать у министра финансов.


Стояло воскресное утро, когда Герцль, сопровождаемый непривычным для него звоном колоколов православных церквей и соборов, отправился на Каменный остров, на котором находились летние усадьбы (так называемые дачи) немалой части петербургского общества. Под колокольный звон ему вспомнилась фраза из книги Александра Дюма-отца “Путешествие в Россию”, которую он прочитал в бытность корреспондентом в Париже: “В Петербурге хотя и нет сорока сороков церквей, которыми некогда славилась Москва, но сорок шесть церквей, соборов и кафедралей, сто вспомогательных церквей и сорок пять часовен здесь все же имеется, а в них звонят в общей сложности шестьсот двадцать шесть колоколов!” И Герцлю казалось, будто все эти колокола затрезвонили разом, чтобы продемонстрировать лично ему граничащее со всевластием могущество православия, недаром же отголоски этого всемогущества чудятся ему чуть ли не в каждом здешнем разговоре. А того, что за его дрожками на некоторой дистанции следовали вторые и в них сидела та же секретная сотрудница охранки, которая встретила его еще на вокзале, он просто-напросто не заметил. К тому же, на Каменный остров спешило сейчас изрядное количество экипажей.

Живописный и чуть ли не идиллический пейзаж явился Герцлю, стоило ему переехать речку Карповку. Такая местность словно нарочно была создана для открытой раскованной беседы — однако, разумеется, в другое время и при иных обстоятельствах. Потому что сейчас Герцля ожидала аудиенция у графа Витте, всемогущего министра финансов и, как рассказала Корвин-Пиотровская, человека, который в отличие от большинства соотечественников и земляков, отличался вкусом, — то есть не пил водку с утра пораньше, предпочитая шампанское, и вообще жил по-княжески. Уже сам загородный особняк Витте, к которому подъехал сейчас Герцль, прозванный в петербургском свете Белым домом, со своей колоннадой и балконом с фасада, свидетельствовал о своенравии и амбициозности владельца. Особняк наверняка должен был произвести внушительное впечатление на любого — проезжай он мимо или прибудь в гости к министру, — и в случае с Герцлем это тоже сработало. Сколько доверительных и вместе с тем судьбоносных разговоров протекло в этих стенах, сколько нитей и ниточек, оплетающих всю необъятную страну, были свиты здесь воедино — и концы их по-прежнему оставались в руках у Витте. Перед самым визитом сюда Герцль узнал от поразительно хорошо осведомленной в петербургских интригах Корвин-Пиотровской, что министр совсем недавно принял здесь депутацию российского еврейства во главе с банкиром и бароном Гинцбургом. Скорее всего, сказала полька, речь шла о русских зарубежных займах, потому что догадка Витте о том, что на займы эти подписываются за границей еще в меньших количествах, чем раньше, в знак протеста против антисемитской внутренней политики российского правительства, была справедливой; больше того, в петербургских и московских банковских кругах из этого не делали тайны. То есть министр был не против принять у себя в особняке даже евреев, если эта встреча сулила ему выгоду и, вместе с тем, провести ее в служебных помещениях министерства представлялось неуместным. И его супруга-еврейка, которую он просто обожал, такое решение наверняка приветствовала. Кстати говоря, как перешептывались в петербургских салонах, будучи в компании и пребывая в прекрасном расположении духа, графу случалось шутя обстреливать жену скатанными из хлеба шариками, если она высказывала мнение, противоположное его собственному.

Но министр знал или, самое меньшее, подозревал, что царь через его голову манипулирует подданными, натравливая их друг на друга. Или он об этом даже не догадывался? Неподалеку от Министерства финансов находилось здание, мимо которого порой проходил сам Витте, а в нем — принадлежащая полиции типография, где печатались — с последующим распространением по всей стране — антисемитские листовки. По крайней мере, Витте изрядно удивился, когда директор Департамента полиции Лопухин сообщил ему об этом. Что это было: и впрямь наивность или, может быть, брезгливость? Так или иначе, многоликий человек этот граф Витте, не зря же из уст в уста передают его высказывание: “Революционеров надо не сажать в тюрьму, а покупать, и я их куплю”.


Позже Герцль выразит первые впечатления от встречи с Витте в дневниковой записи: “Он не заставил меня томиться в прихожей, однако же не выказал ни малейшей любезности. Высокий, тучный, некрасивый, сурового вида мужчина лет шестидесяти. Странным образом крючковатый нос, кривые ноги, несоразмерно маленькие ступни и из-за них — дурная походка. В отличие от Плеве, обдуманно сел спиной к окну, в результате чего свет падал на меня одного. По-французски говорит крайне скверно. Иногда перевирал слова или долго мучился в поисках нужного, что создавало комическое впечатление. Но так как он держался со мной неучтиво, я не спешил ему на помощь”.

Должно быть, эти первые минуты аудиенции и впрямь протекали забавно, потому что после того, как Герцль представился и изложил свое понимание еврейского вопроса так, чтобы он, как и в разговоре с Плеве, выглядел трудноразрешимой проблемой прежде всего российского правительства, граф Витте отреагировал чуть ли не грубо: вот уж на что российскому правительству наплевать, так это на еврейский вопрос. Другое дело, что кое-кто из членов кабинета думает по-иному.

Укол по адресу Плеве? Возможно. Что ж, тем более надо избегать даже упоминания имени министра внутренних дел. Судя по всему, рекомендательное письмо к нему, написанное Плеве по просьбе Герцля, граф Витте всего лишь пробежал глазами и равнодушно отложил в сторону. Но еще удивительнее оказалась для Герцля следующая реплика министра финансов:

— Вы хотите возглавить исход евреев? А сами-то вы кто? Еврей? И вообще, с кем я разговариваю?

Что за бесцеремонность! Похоже, Витте хочет вывести его из себя еще до начала переговоров? Уж, по меньшей мере, он должен был знать, кого именно согласился принять в домашних условиях. Да и как же иначе? Однако замешательство Герцля продлилось всего несколько мгновений, а затем он твердо и недвусмысленно заявил, что является не только евреем, но и вождем сионистского движения.

Витте изумленно поднял брови, огладил короткую седую бородку и пронзительно посмотрел на Герцля:

— А о содержании нашего разговора никто не узнает?

— Абсолютно никто! — решительно и не заколебавшись ни на мгновенье ответил Герцль, и это явно произвело благоприятное впечатление на Витте.

Напряжение, возникшее с самого начала встречи, пошло на убыль. Граф сел чуть свободнее и разразился пространным монологом.

Он начал с имеющихся против евреев предубеждений, подразделяя их на благородные и не совсем честные. Благородные и честные предубеждения государя (а кто посмел бы усомниться в его благородстве и честности?) имеют главным образом религиозную основу. Но есть и куда более материалистические предубеждения, спровоцированные еврейской конкуренцией в сфере экономики и финансов, то есть, строго говоря, самими евреями, наконец, есть люди, придерживающиеся антисемитизма как моды или как неотъемлемой части собственной профессиональной деятельности. В последнем случае речь идет по преимуществу о журналистах. И отдельного упоминания заслуживает один московский журналист из выкрестов (то есть из крещеных евреев), обладающий всеми специфически еврейскими качествами, и прежде всего отрицательными, и практикующий самую подлую клевету на соплеменников.

Тут Герцль ввернул, что и ему известны подобные мерзавцы, и назвал имя одного парижского щелкопера, однако нельзя же по двум-трем выродкам судить о еврейской журналистике в целом. Витте пренебрежительно отмахнулся от него.

— Москвич еще хуже, чем парижанин, — сказал он. — Однако нельзя не признать, что сами евреи предоставляют прочим людям множество поводов для вражды. Например, характерное для богатых евреев хвастовство достигнутым. Большинство евреев, однако же, — продолжил Витте, — живут в нищете и в грязи и производят отвратительное впечатление хотя бы в силу этого. К тому же, они занимаются мерзкими промыслами вроде сводничества и ростовщичества. Поэтому даже друзьям евреев, защищая их, приходится нелегко.

Герцль почувствовал, что эти слова ужалили его в самое сердце. Не только потому, что подобной аргументацией он был сыт по горло; более того, с самой юности он питал неприязнь к определенному еврейскому типу, выведенному в одном из его сочинений под именем “Mauschel” и изображенному как некое извращение самой природы человека, существо подлое и отвратительное, в бедности — жалкая размазня, а в богатстве — хам и хвастун. Такой тип представляет собой подлинное проклятие для всего еврейства, поставляя все новые и новые поводы для антисемитизма и тем самым объективно вредя единоверцам и соплеменникам. Самим своим сионизмом Герцль резко дистанцировался от данного типа во имя всего еврейства и его лучезарного будущего. И вот сейчас он очутился на самом изысканном острове Петербурга с глазу на глаз со всемогущим министром финансов и поневоле выслушивает от него юдофобские высказывания, на которые не может даже возразить, не ввязавшись в обстоятельные дебаты о самой природе еврейства. Поэтому Герцль ограничился в ответ лишь такой сентенцией: о сильных народах люди говорят с оглядкой на их лучших представителей, а о слабых — с оглядкой на худших.

Самым же поразительным для Герцля стало признание Витте в том, что он сам является “другом евреев”. Впрочем, у вождя сионизма были все основания сомневаться в искренности этих слов — тем более на фоне всего сказанного министром финансов ранее. Или Витте и впрямь убежден в собственном юдофильстве? Герцль мысленно прикинул, как повел бы себя на месте графа юдофоб. Но, прежде чем он успел додумать эту мысль до конца, Витте ошарашил его новым — и на сей раз наверняка лишенным малейшего лукавства — высказыванием, которое представляло собой попытку оправдать свою широко известную всему Петербургу позицию. За евреев, сказал Витте, заступаться тяжело, потому что все начинают думать, будто они тебя купили. Впрочем, он сам не придает этому никакого значения, поспешно присовокупил министр.

— Мужества у меня достаточно, — не без самолюбования произнес он.—Да и моя репутация столь безупречна, что под нее не подкопаешься. Однако люди боязливые или, напротив, чересчур пекущиеся о собственной карьере, страшатся такой реакции и предпочитают выставлять себя антисемитами.

Последняя стрела, как и кое-что из сказанного ранее, явно была пущена по адресу министра Плеве, а возможно, и всей придворной камарильи. Витте почувствовал, что Герцль правильно понял его, и вернулся в отправную точку собственного монолога. И заговорил словно с профессорской кафедры:

— А тут еще возник новый и чрезвычайно важный фактор: участие евреев в движениях, ставящих себе целью свержение существующего режима. Население России составляет сто тридцать шесть миллионов человек, евреев среди них всего семь миллионов, а вот в революционистских партиях их никак не меньше половины.

И на вопрос Герцля о том, по какой причине это, на взгляд Витте, происходит, тот после некоторого раздумья ответил:

— Полагаю, в этом виновато наше правительство. Слишком уж оно давит на евреев. Я частенько говаривал почившему в бозе императору Александру III: “Ваше Величество, если бы шесть или семь миллионов человек можно было утопить в Черном море, я был бы за это всей душою. Но поскольку это невозможно, надо создать им определенные условия для жизни”. Такова была моя точка зрения — и она не изменилась. Я противник новых гонений и дальнейшего угнетения.

Выслушав это откровение, Герцль пришел в некоторое замешательство. Сам по себе этот эвентуальный замысел массового истребления евреев, пусть и сформулированный многие годы назад в разговоре с предшественником нынешнего императора, не столько потряс его, сколько позволил наконец разобраться с тем, что за человек сидит напротив. Витте не был хитрым лисом, подобно министру Плеве; нет, он был пусть и самовлюбленным и даже, возможно, страдающим манией величия, но несомненно всё тщательно просчитывающим бюрократом, позволяющим себе говорить о евреях как о паразитах, заведшихся в шкуре русского медведя, которому надо было, оказывается, всего лишь разок искупаться в Черном море, чтобы избавиться от них раз и навсегда. Такова была суть тогдашних слов Витте, от которых он не думал отрекаться и сейчас. И никаких новых гонений и дальнейшего угнетения! А как быть с гонениями уже существующими, с угнетением повседневным? Или Витте полагает, будто нынешнюю ситуацию удастся удержать на длительное время? Вроде бы так.

— Россия, — сказал Витте, — обладает колоссальным терпением, которого за границей недооценивают. Мы выносим боль — в том числе и постоянную — как никто другой.

— Россия! — вскричал Герцль. Ему все труднее было сдерживать охватившую его ярость. — Я, ваше сиятельство, говорю не о России, а о евреях. Неужели вы полагаете, будто столь отчаянное положение будут терпеть они? И терпеть не известно до каких пор?

— Но где же выход? — поинтересовался Витте.

То был первый раз на протяжении всей беседы, когда министр задал посетителю вопрос, не являющийся сугубо риторическим. Наконец Герцль получил возможность более или менее развернуто изложить министру финансов свои взгляды. Хотя и в дальнейшем Витте все время перебивал его. Но возражения министра оказались весьма поверхностными и, судя по всему, сводились к аргументации, почерпнутой им, специалистом по финансовым вопросам, из разговоров с антисионистски настроенными еврейскими биржевыми маклерами. А когда иссякли и эти доводы, Витте ни с того ни с сего заговорил о святых местах в Иерусалиме и высказал опасение относительно того, что появление еврейских поселенцев поблизости от святынь может вызвать волнения в среде паломников. Еврейские гостиницы, еврейские магазины — это, по его словам, должно было оскорбить чувства христиан.

— Мы предполагаем селиться по преимуществу на севере страны, далеко от Иерусалима, — возразил Герцль. — Раз уж евреев, как остроумно изволили выразиться ваша светлость, нельзя утопить в Черном море, необходимо найти для них какое-нибудь другое место.

Витте не расслышал сарказма в этих словах или сделал вид, будто пропустил их мимо ушей, и решил в свою очередь поддеть Герцля язвительным замечанием:

— Двадцать лет назад я встретился в Мариенбаде с еврейским депутатом из Венгрии. Не могу вспомнить, как его звали...

Герцль поспешил на помощь:

— Варманн?

— Да, вот именно. Уже тогда поговаривали о возможности воссоздания еврейского государства в Палестине, и господин Варманн сказал, что, если такое случится, он предпочел бы приехать в Иерусалим на правах австрийского посла.

Эта история была известна Герцлю в несколько ином виде: по его версии, Варманн сказал, что отправился бы в Будапешт еврейским послом, а это придавало всему анекдоту другое звучание. Судя по всему, Витте то ли не умел рассказывать такие истории, то ли переврал нарочно, чтобы вложить в историю нужный ему смысл. Во всяком случае, вывести Герцля из себя ему не удалось. Напротив. Пользуясь чужой, толком не осмысленной и не проверенной аргументацией, министр лишь помогал Герцлю опровергнуть ее строго последовательно, пункт за пунктом.

В конце концов Витте с явным неудовольствием оказался вынужден признать в общем и целом правоту Герцля и, похоже, совершенно загнанный в угол, осведомился у вождя сионистов:

— Ну, а чего же вы хотите от русского правительства?

— Некоторого содействия, — ответил Герцль.

Витте в ответ пошел на откровенную грубость:

— Но содействовать эмиграции можно по-разному. Например, пинком под зад.

Лицо Герцля налилось кровью.

— Речь не об этом. Хотя пинков как раз более чем достаточно.

Справившись с волнением, он принялся излагать министру свою состоящую из трех пунктов программу, не скрыл от Витте он и того факта, что уже сформулировал ее в письменном виде для Плеве. А поскольку Витте уже согласился с Герцлем в том, что массовый выезд из России представляет собой единственно возможное решение еврейского вопроса, вождь сионизма пошел в атаку, потребовав у министра в интересах своего движения снять запрет, наложенный на деятельность Еврейского колониального банка, поскольку этот запрет существенно усложнял эмиграцию, проходящую, не в последнюю очередь, в интересах царского правительства. С неожиданной легкостью Витте согласился, выставив, правда, условием согласия создание филиала банка в России, с тем чтобы, как он выразился, “следить за его поведением”. Герцль, не задумываясь, согласился, потому что и сам стремился к тому, чтобы деятельность банка в России была легальной и прозрачной. Конечно, он понимал, что и в данном случае дьявол прячется в деталях, как гласит пословица, но, по меньшей мере, в одном отношении он уже добился от Витте того, за чем пришел.

Аудиенция продлилась чуть больше часа. Затем Витте поднялся с места и подал Герцлю руку.

— Думаю, это был полезный разговор, — сказал он. И, по некотором размышлении, добавил: — Для обеих сторон, как мне кажется.

И вновь Герцль оказался на свежем воздухе. Впечатления, вынесенные им, были неоднозначными. Попрощавшись с Витте, он сохранил ощущение, будто находится на поле переменного тока между двумя полюсами, на поле, созданном обоими его высокими собеседниками, Витте и Плеве. Герцлю казалось также, что Витте, наверняка не являясь таким юдофилом, за которого он себя выдает, прежде всего стремится извлечь выгоду из трудностей, появившихся у Плеве в связи с кишиневским погромом, и, не исключено (во всяком случае, на такое намекала Корвин-Пиотровская), даже добиться отставки министра внутренних дел, что автоматически повлекло бы за собой резкое усиление позиции министра финансов. Уже долгие годы занимает Витте высокие и высочайшие посты в российском правительстве. Почему же до сих пор он ничего — буквально ничего — не сделал для здешних евреев, хотя, если у него возникала такая необходимость, и не гнушался встречаться с еврейскими финансистами, особенно зарубежными, и, вполне может быть, устраивал в их честь у себя в особняке великолепные приемы? Двуликий Янус этот граф Витте, а в душе, должно быть, такой же антисемит, как его грубоватый оппонент с набережной Фонтанки, разве что куда более изощренный!

Мостовые Санкт-Петербурга и впрямь было не сравнить с той почвой, на которую нога Герцля в его дипломатических миссиях ступала во все предыдущие годы. Или веревочки, которые здесь вьют и плетут, оказались, на западноевропейский взгляд, еще запутаннее, чем в наполовину восточном Константинополе? Ах, эти русские!.. Герцлю внезапно пришли на ум слова, если он сейчас не заблуждался, великого русского писателя Достоевского: “Поскреби русского — и найдешь татарина”. Или что-то в том же роде. Но граф Витте не русский по происхождению, он немецких кровей. Но какая разница, если здесь, в Петербурге, и при царском дворе, и в других местах постоянно наталкиваешься на немецкие имена, принцесса Ангальт-Цербстская Софья становится императрицей Екатериной Великой и чувствует себя русской чуть ли не до мозга костей.


Аутентичное свидетельство о соперничестве, и впрямь имевшем место между министром иностранных дел и министром финансов, можно обнаружить в опубликованных долгие годы спустя “Воспоминаниях” графа Витте:

“Плеве затаил на меня личную обиду. Он полагал, будто я дважды воспрепятствовал назначению его министром внутренних дел. Он затаился, но дышал жаждой мести. Да и в деле государственной политики мы с ним придерживались по многим вопросам противоположных мнений (не говорю об “убеждениях”, потому что никаких убеждений у него просто не было). Согласно моим убеждениям, самодержец должен был править, опираясь на народные массы, тогда как Плеве высказывал мнение, что опираться государю следует исключительно на дворянство. Более чем десять лет управляя государственными финансами, я привел их к самому настоящему процветанию, однако в деле улучшения экономического положения масс мне удалось добиться весьма немногого, так как я не имел — хотя бы только на словах — поддержки в правительстве, и, напротив, наталкивался на постоянное сопротивление. А во главе этого сопротивления, пусть и оставаясь в тени, неизменно стоял Плеве.

Стоило назначить его министром внутренних дел, как в стране начались крестьянские волнения. Во многих губерниях крестьяне взбунтовались, требуя земельных наделов. Тогдашний харьковский губернатор князь Оболенский сурово покарал бунтовщиков, лично разъезжая по селам и наблюдая за экзекуциями.

Едва став министром, Плеве поехал в Харьков и благословил князя Оболенского на дальнейшие зверства. Хуже того, князя произвели в генерал-адъютанты и назначили генерал-губернатором Финляндии.

....Вдохновителем и автором всех антиеврейских мероприятий был также Плеве, тогда еще в подчинении сперва у графа Игнатьева, а потом у Дурново. Как вытекает из множества разговоров о нем и вокруг него, он ничего не имел против евреев лично; более того, он был слишком умен, чтобы не понимать того, что вся политика по еврейскому вопросу была ошибочной; однако она была по душе великому князю Сергею Александровичу и, скорее всего, самому государю, поэтому Плеве реализовывал ее со всей неукоснительностью”.


Хотя Герцль не пробыл еще в Петербурге и половины заранее намеченного срока, у него сложилось ощущение, будто наступил антракт или он, допустим, взял некоторое время на размышления, хотя пора подводить пусть и предварительные итоги еще не настала. От министра внутренних дел не поступало никаких вестей, да и директор азиатского департамента Министерства иностранных дел Гартвиг, которому порекомендовал Герцля в Павловске генерал Киреев, еще никак не отреагировал на визитную карточку венского гостя и рекомендательное письмо отставного русского генерала. Письмо на четыре страницы убористым почерком — и весьма благожелательное, — хотя, правда, в нем ни единым словом не упоминалось о в высшей степени желательной аудиенции у Николая II. Терпение, и еще раз терпение—мы как-никак в России.

Сначала нужно было воспользоваться вынужденной паузой и поблагодарить генерала, отписав ему об искренней радости из-за того, что государственный деятель такого ранга проявляет живой интерес к идеям сионизма. И Герцль не сомневался в том, что живой интерес Киреева не был напускным. Он прочитал это в глазах у генерала, а что касается слов... их Герцль вдосталь наслушался и от остальных.

За окнами апартаментов в “Европейской” еще не стемнело. Солнце высоко стояло в небе над крышами домов на противоположной стороне улицы, а снизу, с тротуара, доносились голоса уличных торговцев, посыльных, поджидающих клиента извозчиков. Герцль с Кацнельсоном решили пройтись по вечернему Невскому, на котором царила еще ничуть не утихшая суета.

Образ, представший их взорам, отдаленно напомнил Герцлю венские или парижские бульвары, если, конечно, отвлечься от того, что здешние вывески были по преимуществу написаны кириллицей, а изображенные на них (и, соответственно, предлагаемые в магазинах и лавках) товары были нарисованы в примитивной манере, хотя и с размахом, — гигантские окорока, индюшки, шляпы и фраки. Посередине проспекта бежала конка, а по обе стороны от нее сновали кареты, экипажи и дрожки; нескончаемый поток фланирующих лился вдоль витрин; судя по всему, людям хотелось еще разок насладиться напоследок уже заканчивающимся временем белых ночей, прежде чем город покроет осенняя тьма. Особенно много народу толпилось возле Гостиного двора с его павильонами, будками и киосками, в которых покупателю предлагается всякая всячина, как нужная, так и не очень, и сами лавочники или специально нанятые зазывалы орут что есть мочи, рекламируя свой товар, а в воздухе пахнет главным образом свежеиспеченными пирогами и пирожками. Всё это напомнило Герцлю константинопольский базар. Кацнельсон, чувствующий себя здесь как рыба в воде, давал необходимые пояснения и поторапливал Герцля в сторону Аничкова моста через Фонтанку. Но венский гость внезапно застыл на месте.

Они очутились на площади, своими деревьями и кустами скорее напоминающей сквер и увенчанной импозантной статуей Екатерины Великой на фоне украшенного колоннами фасада императорского Александрийского театра. В театр Герцля потянуло с неудержимой силой, он словно вернулся в студенческие времена. Тогда он на пару с приятелем-журналистом Артуром Шницлером, который впоследствии стал знаменитым писателем, автором скандально нашумевшего “Хоровода”, застыл перед только что восстановленным после пожара зданием Бургтеатра и глубоким голосом, неколебимо веря собственным словам, сказал своему никому не известному еще спутнику: “Здесь будут играть мои пьесы!” Что, кстати, затем и сбылось: в Бургтеатре поставили спектакль по пьесе Герцля, правда, всего по одной. Герцль прочитал репертуар Александрийского театра на вывешенной здесь же афише. Сплошная классика плюс не известный ему “Лес” некоего Александра Островского. Вроде бы это имя он уже где-то слышал — в Вене или в Берлине — и аттестовали этого драматурга тоже как классика — как нового Грибоедова или Гоголя. А комедию Гоголя “Ревизор” Герцль читал —она представляет собой злую сатиру на русскую провинциальную жизнь, да и не только на провинциальную, и, естественно, подверглась гонениям со стороны цензуры. Выходит, не на одном Западе, но и здесь — в Петербурге и в Москве — драматургов преследовала цензура и, пожалуй, преследует до сих пор. Поневоле Герцлю вспомнились театральные подмостки Вены и цензурный отдел тамошнего полицейского управления, вымарывавший кое-что и из его собственных сочинений. Интересно, а на пьесы зарубежных драматургов петербургская цензура тоже распространяется? Пьесу Герцля, которую он сам считал своей лучшей и которая была посвящена современной трактовке еврейского вопроса, так вот, пьесу эту — “Новое гетто” — недавно перевели на русский, однако разрешения на ее постановку соответствующий департамент пока не дал. Судя по всему, здешние цензоры колеблются и у них возникли “определенные сомнения”, как возникали точно такие же сомнения и у венских цензоров, причем применительно к пьесам, уже идущим, и, кстати, весьма успешно, в других немецкоязычных городах, прежде всего в Берлине и в Праге. Но осмелятся ли поставить спектакль по пьесе Герцля здесь, на сцене Александринки? Да еще с таким названием? Может быть, на следующей встрече с министром внутренних дел имеет смысл затронуть и эту тему? Нет, эта мимолетная мысль оказалась тут же отброшена. Министр в ответ лишь ухмыльнулся бы снисходительно и свел все требования и пожелания Герцля к личному тщеславию иностранного литератора, о творчестве которого он даже не слышал.

Герцль вновь вышел на Невский. И, как оно порой бывает, человек, о котором он только что думал, внезапно появился перед ним прямо здесь, на Аничковом мосту, украшенном четверкою коней Клодта. По мосту шел Плеве! Герцль подавил непроизвольное желание броситься к нему. К тому же, вид у министра, шествующего в сопровождении и под охраной нескольких сердито оглядывающихся по сторонам сыщиков, был такой, что не подступишься. Так что Герцль всего лишь приподнял котелок в знак приветствия и попытался этим выразительным жестом напомнить министру о том, что письменное изложение тезисов им давным-давно получено. Плеве сдержанно кивнул и прошествовал мимо.


На следующий вечер Герцль вновь приехал к Полине Корвин-Пиотровской. Он рассказал ей о случайной встрече с Плеве и не преминул выказать легкое неудовольствие в связи с тем, что министр до сих пор никак не откликнулся на получение тезисов. Пиотровская призвала его запастись терпением. Я слишком хорошо знаю Плеве, пояснила она, чтобы со всей уверенностью заявить: спешить он не любит. И возникшую сейчас паузу Герцлю следует расценить как несомненный признак того, что министр внутренних дел всерьез озабочен его вопросом и даже, не исключено, беседует, или собирается побеседовать, на эту тему с царем. Ну так чего ждать большего? Правда, высказавшись подобным образом, Корвин-Пиотровская села за стол и принялась писать письмо Плеве. Процесс этот показался Герцлю невыносимо долгим. Он молча глядел на хозяйку дома, но затем все же сделал замечание, смысл которого представлялся ему чрезвычайно важным. И ему самому, и Корвин-Пиотровской уже было известно, что в Константинополе убит русский генеральный консул в Турции, действительный статский советник Кудрявцев. И вот Герцль попросил Корвин-Пиотровскую указать Плеве на то, что Турция в связи с этим убийством должна проявить еще большую готовность исполнить любое желание России. Пиотровская выслушала его, не отводя глаз от письма, улыбнулась, кивнула в знак согласия и, в свою очередь, сказала, что политический кругозор Плеве ни в коем случае нельзя недооценивать. Он знает всё и узнаёт обо всем самым первым — и как никто другой в российском правительстве умеет делать надлежащие выводы. Государственный деятель высокого полета и безупречный джентльмен в любом отношении.

Если бы Герцль подошел к окну, чуть сдвинул гардину и посмотрел на улицу, он увидел бы в полусотне метров от дома Пиотровской стоящие дрожки и возле них — с напускным равнодушием посматривая в окна, неторопливо прохаживающуюся туда-сюда даму. Но вряд ли заподозрил бы, что итог ее наблюдений в письменном виде уже на следующее утро ляжет на стол начальника Департамента полиции, а чуть позже перекочует в соседнее здание —на письменный стол самого министра внутренних дел.


Письмо Корвин-Пиотровской возымело действие. Уже на следующее утро, ближе к полудню, Герцлю было вручено подробное и во всех отношениях обнадеживающее письмо Плеве. Теперь нельзя было терять времени. Герцль набросал торопливый ответ на фирменном гостиничном бланке: “Ваше сиятельство, я получил письмо, которое Вы имели милость мне направить. Позволю себе завтра в четыре часа пополудни нанести Вам визит”.

Он еще раз перечитал копию тезисов, ранее отправленных министру внутренних дел, и сделанные в ходе первой аудиенции заметки. Он не сомневался в том, что вторая аудиенция у Плеве, назначенная на завтра, окажется вместе с тем и последней. И от ее исхода будет зависеть предоставление или непредоставление ему аудиенции у государя императора в самые ближайшие дни. После ужина в гостиничном ресторане он вновь обсудил с Кацнельсоном важнейшие пункты программы, которые надлежало огласить при встрече с министром и на которых надо было твердо настаивать, — твердо и неукоснительно, как лишний раз напомнил ему Кацнельсон, потому что именно сейчас — с оглядкой на становящуюся все более и более реальной аудиенцию у государя — решается вопрос об успехе или неудаче всей петербургской миссии. И Плеве уже наверняка проинструктирован по всем ключевым вопросам самим императором.


Когда Герцль на следующий день взял возле гостиницы извозчика, чтобы тот доставил его к зданию Министерства внутренних дел на Фонтанку, позади остались беспокойная ночь и невыносимо медленно тянувшиеся утренние и дневные часы. Вновь и вновь взвешивал он всё уже сделанное и только предстоящее, а ночью, в полусне, по потолку над ним плясали тени — одна вроде бы походила на Полину Казимировну, другая — на Кацнельсона. И оба чего-то требовали от него, однако каждый — на свой лад. Но с рассветом тени исчезли. И теперь ему начало думаться четко и трезво.

Ровно в четыре часа пополудни подъехал он к министерству. На этот раз прождать пришлось всего несколько минут — и не в приемной, как в ходе первого визита сюда, а в зале заседаний коллегии министерства, который, по распоряжению предшественника Плеве Сипягина, был роскошно отделан в старорусском стиле. Деньги на ремонт, конечно же, предоставил граф Витте, не упускавший возможности оказать ту или иную услугу коллегам по кабинету. Вокруг длинного стола для совещаний стояли высокие кожаные стулья, на спинках которых еще красовались инициалы Сипягина. А на одной из стен висело, доминируя над всем помещением, огромное полотно в золоченой раме, на котором была изображена коронация предка нынешних Романовых и основателя династии царя Михаила Федоровича.

Плеве появился в зале и, как показалось Герцлю, чуть ли не по-приятельски пригласил посетителя в кабинет. Прежде чем предложить Герцлю сесть, министр счел себя обязанным изложить причины, по которым он не смог ответить на письмо с тезисами незамедлительно. Ему не хотелось, пояснил Плеве, выпускать столь важную бумагу из рук, пока он не покажет ее государю, ведь Его Величество как истинный самодержец возглавляет и репрезентирует не только верховную власть, но и саму страну. Но у министра имелось наготове и второе объяснение прискорбной задержки — и оно, уже на дальних подступах, заставило Герцля внутренне поежиться и вспомнить о графе Витте — главном оппоненте, а говоря по-русски — супостате, своего нынешнего собеседника.

— Дело в том, — сказал Плеве, — что решающий разговор с вами нужно вести, обладая твердыми полномочиями, а не в статусе министра, под которым качается стул и у которого вот-вот отнимут министерский портфель.

— Будем надеяться, что этого не случится, — вырвалось у Герцля.

Но Плеве отмахнулся от этой реплики, давая понять, что еще не закончил свою тираду:

— Это должно быть решение всего русского правительства. И доверительно сообщаю вам, что приглашение на нынешнюю аудиенцию воспоследовало лишь после того, как я обсудил ее возможность с государем императором и получил на то высочайшее согласие и соответствующие полномочия.

У Герцля не оставалось времени определиться с тем, являются ли эти совершенно излишние пояснения нечаянной проговоркой или своего рода кокетством человека, не сомневающегося в прочности собственной позиции. Потому что Плеве, вновь словно бы взойдя на профессорскую кафедру, продолжил:

— Именно при этих обстоятельствах Его Величество высказались и об обвинениях, которым подвергается в последнее время Россия в связи с евреями. Его Величество чрезвычайно огорчены тем, что за границей осмеливаются утверждать, будто российские власти инициировали известные вам беспорядки или, самое меньшее, безучастно наблюдали за их нарастанием. Его Величество как верховный глава государства одинаково милостивы ко всем своим подданным, и подобные наветы — при общеизвестной доброте и щедрости государя — и оскорбительны, и нестерпимы.

Конечно, правительствам зарубежных держав и иностранному общественному мнению легко вставать в позу, бросая нам упреки в неподобающем обращении с нашими евреями. Но когда речь заходит о том, чтобы принять к себе два-три миллиона несчастных евреев, тон высказываний резко меняется. Они категорически отказываются и оставляют нас наедине с практически неразрешимой проблемой.

Плеве увидел, что Герцль собирается ответить, и жестом дал понять, что еще не закончил сам.

— Я продолжу свою мысль, — сказал он. — Конечно, я не стану отрицать того, что евреям в России живется плохо. Будь я евреем, сам бы наверняка стал врагом существующего режима. Но ведем мы себя так и только так, как можем, и точно так же собираемся вести себя впредь, вот почему создание независимого еврейского государства, которое могло бы принять несколько миллионов евреев, было бы нам чрезвычайно угодно. Однако терять на этом всех своих евреев мы не хотим. Еврейских интеллектуалов — одним из которых, бесспорно, являетесь вы — мы желали бы сохранить. Применительно к истинным интеллектуалам мы не признаем национальных и конфессиональных различий. Однако от слабых умов и пустых кошельков мы избавимся с удовольствием. Мы сохраним только тех, кто сумеет ассимилироваться. А против евреев как таковых мы ничего не имеем, об этом я вам и в письме написал.

Пока министр говорил, Герцль делал торопливые заметки. Бумагу для этого он на сей раз прихватил с собой, чтобы не просить у Плеве. Когда министр заговорил о царе, у Герцля вновь возник мгновенный порыв перебить Плеве просьбой о высочайшей аудиенции. Однако он почувствовал неуместность этого в данную минуту — министра бы он только сбил с мысли и тем самым рассердил. Поэтому на весь пространный монолог он ответил лишь такими словами:

— Однако, ваше сиятельство, делу не повредило бы, займись вы улучшением положения остающихся в России евреев немедленно. Это существенно облегчило бы и мою задачу. — Заметив обращенный на него вопрошающий взгляд министра, Герцль продолжил: — Если бы вы, например, расширили черту оседлости, включив в нее Курляндию и Ригу, или разрешили евреям в уже существующей черте приобретать до десяти десятин пахотной земли.

Герцль понимал, что затрагивает тем самым крайне щекотливую тему, волнующую не только петербургских антисемитов — причем с тех пор, как некий Энгельгардт опубликовал в “Новом времени” статью, в которой речь шла о вытеснении евреями коренного населения с пахотных земель на северо-западе России. В этой статье приветствовалось правительственное постановление от 10 мая 1903 года, запрещающее продавать землю евреям. Правда, говорилось там далее, евреи — великие мастера обходить законы, но сам по себе запрет хорош, ведь земля им нужна не чтобы ее возделывать, а исключительно затем, чтобы ею спекулировать. Еврейский вопрос, написал Энгельгардт, это гноящаяся рана. Получив право покупать землю, евреи почувствовали бы себя победителями, прониклись еще большим высокомерием и тут же выдвинули бы новые требования. Ведя себя как самые настоящие завоеватели, евреи уже обзавелись форпостами по линии Рига— Вильна—Смоленск. Местность там не слишком густо заселена, но преимущество, связанное с колонизацией ее евреями, сугубо мнимое: евреи делают вид, будто способствуют всеобщему процветанию, а на самом деле —торгуют русским лесом и не приносят никакой пользы. Именно торговля лесом лежит в основе сформировавшегося в тех краях еврейского капитала. Так они распродадут все наше Отечество по щепке, а сами того гляди пролезут в Сенат. А постановление от 10 мая призвано положить конец этому новому антирусскому игу.

Но, вопреки ожиданиям и опасениям, Плеве (наверняка знакомый со статьей Энгельгардта) нашел предложение Герцля как минимум заслуживающим размышления. Скрестив руки на груди и уперев в них подбородок, министр разразился еще одним монологом:

— Вопрос о Курляндии и Риге не вызывает у меня отторжения, я им, кстати, уже занимался. Мы ничего не имеем против того, чтобы допустить евреев в те края, где их уровень жизни окажется не выше, чем у коренного населения. Поэтому в прибалтийские провинции — к немцам и латышам — мы их, пожалуй, пустим.

А вот с покупкой пахотной земли дело совершенно другое. Я и сам когда-то носился с мыслью предпринять нечто в этом роде. Войдя в правительство, я хотел предоставить евреям в черте оседлости право приобретать от трех до пяти десятин пахотной земли. Однако, когда я запустил пробный шар через прессу, разразилась такая буря протестов с русской стороны, что мне пришлось отказаться от этого плана. “Плеве хочет ожидовить русскую землю”,—так это звучало у моих оппонентов.

Плеве сделал паузу. На его лицо набежала тень воспоминаний. Едва заметно улыбнувшись, он продолжил:

— Вам следует знать, что я пришел во власть как друг евреев. Детство и отрочество я провел в их кругу. Это было в Варшаве, где я прожил с пяти до шестнадцати лет. Я жил в родительской семье, в весьма стесненных обстоятельствах, в доходном доме. Квартирка у нас была крошечная, и детьми мы поневоле играли во дворе. И я водился исключительно с еврейскими мальчиками и девочками. Все мои тогдашние друзья были евреями. Точно так же обстояло дело и в юности. Так что, знаете ли, сама судьба велит мне сделать для евреев что-нибудь хорошее. Поэтому я и не отвергаю ваши предложения с порога. Напротив, первое принимаю полностью, а второе —с оговоркой: пусть евреи покупают пахотную землю только в коллективное пользование. Если вам хочется переселить евреев на землю целыми коммунами — правительство ничего не имеет против. Если кому-то из ваших захочется получить индивидуальный надел — об этом можно будет поговорить позднее. Время от времени я принимаю по таким вопросам одного из ваших единоверцев, банкира и барона Гинцбурга. Вот с ним мы это и обсудим.

Легкая улыбка на губах у министра внутренних дел и его рассказ о варшавском детстве напомнили Герцлю о том, что говорила про Вильну и Варшаву Корвин-Пиотровская, и о том, что его теперешний собеседник является земляком очаровательной польки. Он попытался представить себе, как Плеве мальчиком играет с еврейскими ровесниками во дворе варшавского доходного дома. Не исключено, что в жилах министра есть капелька еврейской крови. Хотя нет, это уже, пожалуй, притянуто за уши. Так или иначе, интересно представить себе жизненный путь, который должен был пройти этот человек, чтобы прослыть мучителем российских евреев и стать из-за этого мишенью для нападок в европейской прессе. Воспоминания Плеве — юдофильские и чуть ли не сентиментальные — заставили Герцля подумать и о слывущем “еврейским заступником” графе Витте. Примечательно, что оба соперника в борьбе за роль главы кабинета выставляют себя при личных встречах с ним отчаянными юдофилами и, судя по всему, сами верят тому, что говорят. Шахуют его — если вновь вспомнить о “вечнозеленой партии”. Загоняют в угол. Но он давным-давно научился разгадывать подобные ходы на политической доске и реагировать на них соответственно. Вот только ссылка Плеве на барона Гинцбурга ему не понравилась. Барон, вне всякого сомнения, достойный и глубоко уважаемый человек, но он уже стар, да и в лучшие годы особым умом не отличался. Так, по меньшей мере, полагал Герцль. Поэтому он предложил министру провести дальнейшие детализированные переговоры не с Гинцбургом, а с Кацнельсоном — человеком воистину современным, прекрасно образованным и ничуть не в меньшей мере, чем барон, порядочным.

Плеве согласился, и Герцль перевел разговор на упомянутое в его тезисах эвентуальное посредничество России в переговорах с турецким султаном. Всё зависит от того, пояснил он, насколько энергичным окажется российское вмешательство. Министерство иностранных дел, сказал он, орган того же тела, что и Министерство внутренних дел, и внутренние потребности должны в данном случае оказаться удовлетворены вовне. Но, конечно же, в первую очередь, он надеется на личное обращение царя к султану.

Плеве задумчиво посмотрел на собеседника и сказал, что от турок, с которыми никто не собирается воевать и с которых даже не спросишь как следует за застреленного в Константинополе русского консула, вполне уместно было бы потребовать компенсацию вроде той, которую имеет в виду Герцль. Он, Плеве, обратится с таким предложением к царю, более того, найдет весьма весомые аргументы, однако произойдет это, увы, не завтра и не послезавтра, поскольку перед встречей с Герцлем он побывал на прощальной аудиенции у Николая II, вознамерившегося покинуть Петербург ради летней резиденции в Царском Селе.

Осторожный намек Герцля на то, что высочайшая аудиенция лично ему была бы все же в высшей мере желательна, Плеве парировал туманно: “Поживем — увидим. После Конгресса!” Что ж, услышав это, Герцль хотя бы смог не без удовлетворения констатировать, что министр придает предстоящему Всемирному конгрессу сионистов в Базеле определенное значение. Конечно, Герцль расстроился из-за того, что в немедленной аудиенции у Николая ему, по сути дела, категорически отказано, однако оставалась надежда вновь приехать в Петербург по окончании конгресса и все же быть августейше принятым в Зимнем дворце. А в искренности слов и серьезности намерений Плеве он сейчас не сомневался.

Герцль почувствовал, что разговор близится к завершению, однако счел себя обязанным проинформировать министра о своей беседе с графом Витте. Но Плеве оказался в курсе дела.

— Господин министр финансов, — сказал он, — настроен по отношению к вашему проекту крайне скептически. Он просто не верит в возможность его осуществления.

— Граф Витте, — возразил Герцль, — черпает информацию из финансовых источников, не заслуживающих особого доверия. А мне содействие в решении подобных вопросов окажет лорд Ротшильд из Лондона.

Плеве понимающе улыбнулся:

— Не сомневаюсь, что господин министр финансов поддерживает, наряду с прочим, прекрасные деловые отношения с банкирским домом Ротшильдов в Париже.

— Но и парижские Ротшильды не воспротивятся реализации моего плана, — ответил Герцль. — Хотя бы потому, что один из них уже потратил несколько миллионов на колонизацию Палестины!

Плеве этот факт заинтересовал не слишком — он просто-напросто принял его к сведению. Возможно, потому что финансы не были его коньком. А то, что ему следовало знать, министр давным-давно знал из собственных специфических источников. В Петербурге шила в мешке не утаишь. А обсуждать графа Витте дольше, чем это было категорически необходимо, в беседе с иностранцем, хуже того — с заграничным евреем, — ему было явно неприятно.

И вновь они заговорили о сионистском движении в России и о высказанном уже Герцлем желании получить разрешение на проведение здесь конгрессов. Плеве покачал головой.

— В таком случае конгрессы пошли бы один за другим и евреи тем самым получили бы то, в чем отказано православным.

Герцль понял, что ему не стоит испытывать терпение министра, и тактично поддакнул:

— Я уже порекомендовал нашим товарищам воздержаться от проведения конгрессов в России.

Плеве поднялся с места и взял с полки уже знакомую Герцлю роскошную кожаную папку с золотым ободком. Полистал ее и уткнулся пальцем в одно из донесений:

— Вы утверждаете сейчас прямо противоположное тому, что значится в полученном мною рапорте. В октябре мне придется предложить кабинету полностью запретить сионистское движение.

Октябрь был назван не без умысла. Судя по всему, он собирался вынести то или иное окончательное решение в зависимости от того, как пройдет конгресс в Базеле.

Разговор завершился. Плеве простился с Герцлем столь же любезно, как и приветствовал его приезд. Ну а каков результат? По меньшей мере, ситуация теперь разъяснилась: или помощь — как административная, так и посредническая, включая заступничество перед султаном,— или полный запрет движения. Министр не сжег мосты ни в ту, ни в другую сторону.

Вот уж воистину хитрый лис этот Плеве — и, вдобавок, скорее всего, волк в овечьей шкуре. И в уме ему не откажешь — хотя бы в этом отношении Полина Корвин-Пиотровская не ошиблась. Однако это опасный ум, и Герцль прекрасно понимал, что неоднозначные взаимоотношения с российским министром внутренних дел следует продолжать и развивать, находясь сперва в Базеле, а потом в Вене, если он хочет добиться своей цели. Вне всякого сомнения, сначала устно, а затем и письменно, да еще с одобрения самого государя, сформулированные полупризнания Плеве (равно как и графа Витте) были многообещающим сигналом, были козырем, который сам Герцль сможет пустить в ход в Базеле, но слишком многое оставалось на уровне недосказанного и витало в воздухе, готовое в любой момент бесследно исчезнуть, если вождь сионизма не проявит достаточной дипломатичности и энергии.


Герцль вернулся в гостиницу. В вестибюле его дожидался Кацнельсон, которому не терпелось узнать, какие результаты принесла аудиенция у министра. Герцль обстоятельно отчитался перед соратником и другом. Правда, кое-что, кажущееся недостаточно ясным ему самому, он решил пока придержать при себе. При всем доверии к Кацнельсону новая порция ахов и охов была бы для Герцля сейчас просто невыносима.

На следующее утро он написал два письма. Первое было адресовано Плеве:


“Ваше сиятельство,

да будет позволено мне присовокупить несколько слов к тому, что было сказано при вчерашней встрече.

Всё зависит от эффективности посредничества во взаимоотношениях с Его Величеством турецким султаном.

Столь благоприятного стечения обстоятельств для подобного посредничества, как нынешнее, не было уже давно и не известно, когда оно возникнет в следующий раз; Правительство Оттоманской империи готово на любые уступки, помимо официальной сатисфакции, лишь бы умилостивить Россию.

Настоятельная рекомендация Его Императорского Величества турецкому султану окажется, я убежден, более чем достаточной.

Что же касается моих на этом не заканчивающихся, а наоборот, только начинающихся хлопот, то прилагаемое письмо — их первый результат и залог. Я прошу Ваше сиятельство прочесть его — и забыть, и, если понадобится, уничтожить. Я не хочу обременять Ваше сиятельство своими дальнейшими соображениями.

И на предстоящем конгрессе в Базеле я собираюсь изо всех сил и всеми средствами добиваться полного согласия на реализацию моих планов.

Я уезжаю в субботу вечером и собираюсь в воскресенье остановиться в Вильне, где мне так или иначе предстоит пересадка, и произнести речь перед тамошними евреями. Меня предостерегали, что среди них есть и настроенные ко мне враждебно, однако меня это не пугает. Напротив, наставить на истинный путь заблуждающихся (а они там имеются) —моя прямая обязанность.

Надеюсь, что это будет соответствовать требованиям момента, но в любом случае только обрадуюсь, если все пройдет без каких бы то ни было проблем. Прошу Ваше сиятельство нынче же вечером тем или иным образом откликнуться на данную инициативу и, по возможности, дать оценку моим дорожным планам”.


К этому письму на адрес министра внутренних дел Герцль приложил копию другого, отправленного в Лондон:


“Дорогой лорд Ротшильд,

в соответствии с Вашими пожеланиями, докладываю о результате моих здешних усилий.

Русское правительство весьма обнадежило меня своим отношением, и в докладе на Базельском конгрессе я оглашу сведения, важные и радостные для всего еврейства.

Для дальнейшего улучшения общей ситуации было бы, однако же, крайне желательно прекращение оголтелых нападок на Россию в еврейской и юдофильской прессе. В этом направлении любые усилия окажутся нелишними".


Плеве эти строки (в основном для его глаз и написанные) несомненно порадуют. А как к ним отнесется лорд Ротшильд в далеком Лондоне — это уж дело другое.


Последний день. Еще одно письмо. На сей раз — адресованное графу Витте. Теперь Герцль вполне официально — в статусе председателя наблюдательного совета Еврейского колониального банка — сообщает министру финансов о своей готовности принять условия, выдвинутые тем в связи с учреждением филиала банка в России. Тем самым поставлена точка и в этой истории. А все остальное покажет время.

День оказался полон дел и хлопот. Так что едва нашлось время на надлежащий манер проститься с очаровательной Корвин-Пиотровской и поблагодарить ее за неоценимые усилия. Но Герцлю предстояла еще одна встреча, которой он с самого начала придавал далеко не второстепенное значение, — встреча с действительным статским советником Николаем Генриховичем Гарт-вигом, начальником азиатского департамента Министерства иностранных дел и президентом императорского Русско-Палестинского общества.

Герцль подъехал к департаменту и попросил доложить о своем прибытии. Здесь его заставили ждать. В своем дневнике он описывает встречу с Гартвигом такими словами:

"В приемной, которая вместе с тем была и библиотекой, я изучал здешнее собрание книг, в высшей степени примечательное, мне даже трудно сравнить его с чем-нибудь... По-русски большебородый лысый господин среднего роста и тучной комплекции, одетый в светлый летний костюм, прошел через залу, держа под мышкой стопку бумаг. Испытующе посмотрел на меня, целиком захваченного книгами из его библиотеки.

Меня позвали в кабинет, и я понял, что это и есть Гартвиг.

Кратко (мне доводилось заниматься этим едва ли не в десятый раз) я изложил суть своего дела. Гартвиг дипломатично повел себя так, словно слышит все это впервые. Естественно, я сообщил ему, что Плеве пообещал мне, согласовав это обещание с императором, посредничество российского правительства в переговорах с турецким султаном.

Тут он задышал дружелюбнее... И сообщил мне, в свою очередь, что господин Жоне, русский посол в Берне, к настоящему времени уже удалившийся в мир иной, изучил, изнывая в швейцарской столице от безделья, сионистское движение и представил в министерство подробный доклад на эту тему. В Министерстве иностранных дел к нашим идеям отнеслись с симпатией, однако, поскольку высочайшей отмашки не последовало, дело просто-напросто зависло. Конечно, он, Гартвиг, наслышан о базельских конгрессах...

И ему хотелось бы получить отчет о предстоящем конгрессе, с тем чтобы положить его на стол министру. Я пообещал представить такой отчет в течение двух недель. А Гартвиг выразил готовность выяснить у русского посла в Константинополе Соловьева, что еще можно предпринять в общих интересах.

На этом мы и простились. Я попросил его с неизменной благожелательностью относиться к нашему делу, и он заверил меня, что именно так и будет”.


Разумеется, для Герцля эта беседа представляла интерес только в плане обмена информацией и никак не более того, но он был рад уже тому, что она вообще имела место. А готовность Гарт-вига связаться с русским послом в Константинополе тоже до некоторой степени обнадеживала.

Но уже через полтора часа обещания господина Гартвига потеряли какой бы то ни было практический смысл.


В гостиничном вестибюле Герцля дожидался генерал в отставке Киреев из Павловска. И прибыл он не только затем, чтобы попрощаться. После того как Герцль с Киреевым присели за столик и генерал налил из хрустального графина, поданного по его распоряжению одним из татар-официантов, неизбежной русской водки, а затем произнес здравицу в честь отъезжающего, Киреев доверительно сообщил, что в ближайшее время едва ли имеет смысл надеяться на дружественное заступничество России перед Турцией в палестинском вопросе. В ответ на убийство русского консула русский флот подойдет к турецким берегам, причем буквально к самому Константинополю. Эта акция устрашения, по словам генерала, уже началась: флот вышел в открытое море. А после того как Турция поневоле выполнит все пять пунктов предъявляемого ей сейчас ультиматума, в обозримом будущем отношения между двумя империями будут лишены малейшего оттенка дружественности.

Эта новость стала для Герцля воистину сокрушительной. Но при всей симпатии, которую он с первой встречи питал к удалившемуся на покой и, не исключено, как раз поэтому излишне словоохотливому генералу, у него остались некоторые сомнения в стопроцентной достоверности пессимистического прогноза на будущее, сделанного Киреевым. Как и в любом другом месте, расположенном неподалеку от центра власти, при царском дворе наверняка должна существовать политическая кухня, на которой в связи с любыми международными осложнениями готовят и подогревают слухи порой самого сумасбродного свойства — вроде ультиматума великой державе в связи с более чем темным убийством какого-то консула. И разве Плеве в разговоре с самим Герцлем не исключил, причем в самой категоричной форме, возможность серьезных осложнений с Турцией? Ведь и в России наверняка знают английскую пословицу о том, что мести следует дать остыть и сервировать ее к столу в холодном виде. Конечно, это всего лишь надежда, но Герцль не собирался позволить генералу в отставке лишить себя в вечер перед отъездом из столицы Российской империи последней надежды.

Но генерал Киреев оказался не единственным, кто попытался влить ложку дегтя в бочку меда, как гласит весьма уместная в данных обстоятельствах русская поговорка. В гостиницу “Европейская” прибыл взволнованный доктор Брук, витебский член сионистского исполкома, и в категорической форме отсоветовал Герцлю еще раз, уже на обратном пути, задерживаться в Вильне. Довольно велика вероятность того, что там Герцлю устроят провокацию, пояснил витебский сионист. Ведь в Вильне сосредоточено руководство Бунда — социалистической и рево-люционистской еврейской организации, и эти люди злы на Герцля из-за его встречи с Плеве, а также из-за недобрых слов, сказанных им по их адресу на петербургском званом обеде. “Куда угодно, только не в Вильну!” — отчаянно вскричал д-р Брук. Вдобавок ко всему, в российскую провинцию уже запущен слух о том, что Герцль погиб в результате якобы состоявшегося покушения на него.

Пытаясь успокоить Брука, Герцль объяснил ему, что не может выставлять себя на смех отказом от уже данного согласия на встречу с общественностью в Вильне. И, чтобы избавиться от паникера, поручил ему отправиться в Вильну первым и прозондировать тамошнюю ситуацию. Разумеется, сам Герцль всем этим кривотолкам значения не придал. Однако кое-какие из русско-еврейских газет тут же за них ухватились.

Герцль уже уехал из Петербурга, когда в “Будущности” появилось следующее сообщение:

“31 июля нами получен телеграфный запрос из Минска: “Жив ли еще д-р Герцль?” Телеграммы аналогичного содержания получены в редакциях остальных еврейских газет и журналов Петербурга и некоторых других городов. Журнал “Северо-Западный край” пишет в связи с этими совершенно безосновательными слухами:

“Воспользовавшись пребыванием д-ра Герцля в Петербурге, некий минский филистер запустил утку, согласно которой на жизнь вождя сионизма было совершено покушение. Поэтому 30 июля — именно в этот день и была запущена утка — многие пришли в волнение. Уже к одиннадцати утра о покушении говорил весь город, причем кое-кто утверждал, будто д-ра Герцля уже нет в живых. Мало того, говорили, будто в нашей редакции имеется удостоверяющая эту прискорбную весть телеграмма. Поэтому посетители, поодиночке и группами, на протяжении всего дня буквально брали редакцию приступом — и наши опровержения не могли их успокоить. К вечеру слух достиг кульминации: якобы имевшее место покушение теперь расписывали во всех подробностях. Ночью множество сионистов бродило вокруг типографии, в которой печатается наш журнал, досаждая каждому, кто покидал здание, вопросом, не слышно ли чего-нибудь новенького о Герцле? Меж тем д-р Герцль преспокойно спал у себя в гостиничном номере, даже не подозревая о том, что в Минске на его жизнь совершено покушение”.


Находящаяся в черте оседлости литовская Вильна (главный город одноименной Виленской губернии), доставшаяся России в ходе так называемого Второго раздела Польши, по праву считалась “русским Иерусалимом”. Значительную часть ее стошестидесятитысячного населения, наряду с литовцами, поляками и русскими, составляли евреи, проживавшие здесь в похожих на западно-европейские гетто кварталах с лабиринтом узеньких улочек и проулков, в которых стоял вечный запах бедности, граничащей с нищетой, и звучал идиш. Собственно говоря, именно эти кварталы и придавали всему городу неповторимый облик. Конечно, имелись здесь не только они и даже вовсе не они доминировали, однако именно из-за них всякому гостю Вильны казалось, будто прибыл он не в столицу губернии, а в уездный, глубоко провинциальный городок, в котором, в отличие от тысяч и тысяч ему подобных, даже не имеется центральной рыночной площади. Как это ни странно, именно отсутствие ярмарочной площади и запомнилось Герцлю из всего, что Полина Корвин-Пиотровская рассказывала ему о своем родном городе. И еще запомнились караимы — живущие под Вильной члены иудейской секты, отошедшие от традиционного раввинизма и вернувшиеся к букве Моисеева закона; причем караимы находились в России в несколько более привилегированном, чем все остальные евреи, положении. Подобные курьезы он запоминал, пожалуй, не столько как политик, сколько как писатель.

Вильна оказалась единственным, кроме Санкт-Петербурга, городом, который Герцль посетил в России. Здесь также ему представилась уникальная возможность вступить — пусть всего на несколько часов — в непосредственный контакт с представителями еврейской массы, и это заставило его в существенной мере переменить взгляд на подлинную жизнь российского еврейства и его положение в необъятной стране.

Виленские сионисты поначалу пытались сделать пребывание Герцля в городе как можно более незаметным и вообще скрыть факт его приезда от местных властей. Впрочем, неосуществимость этих планов стала ясна задолго до визита, так что сионистам пришлось дистанцироваться от прежней практики и сменить ее на прямо противоположную. Местные власти оказались заранее осведомлены и соответствующим образом проинструктированы из Санкт-Петербурга — тут, очевидно, расстаралось Министерство внутренних дел и, не исключено, приложил руку сам Плеве.


Тайные донесения виленской полиции о пребывании Герцля в городе стали известны общественности где-то пятнадцать лет спустя, уже по окончании Первой мировой войны и в ходе оккупации Литвы немецкими войсками, да и то —лишь по случаю. Виленский инженер Идельсон купил у городского полицейского управления часть архива с целью дальнейшей утилизации. Среди доставшихся ему бумаг оказалась пухлая папка с надписью “Дело о пребывании в Вильне 5 августа 1903 года еврейского публициста и вожака сионистов Герцля”, которую Идельсон передал городскому Еврейскому историко-этнографическому обществу. Эти донесения производят и сегодня полукомическое впечатление тем, с какой тщательностью и проработкой во всех деталях — на уровне прямо-таки Генерального штаба — готовились виленские власти к приезду Герцля и к проведению неусыпной слежки за ним.


Среди первых документов находится прошение виленских сионистов на имя шефа местной полиции: “По случаю пребывания в Вильне проездом из Санкт-Петербурга известного вене-кого публициста доктора Теодора Герцля нижайше просим ваше высокоблагородие разрешить нам дать в его честь 3 августа сего года званый обед на 80 персон в зале городского собрания”.

Прошение было отклонено, и в рапорте заместителя начальника виленской полиции можно прочесть следующее: “В связи с отказом Сегалю, Гольдбергу, Зольцу и Бен-Якобу в разрешении провести 3 августа сего года в зале городского собрания званый обед в честь д-ра Герцля и с оглядкой на возможность проявления ему знаков внимания иным образом, я распорядился отправить на вокзал к прибытию петербургского поезда пристава Первого участка Снитко и квартального надзирателя Второго участка Королева (последнего — в штатском) с целью надзора за происходящим и выявления лиц из числа местного еврейского населения, вознамерившихся вступить с проезжающим через наш город в непосредственный контакт. Пристав Снитко донес мне, что в два часа пополудни Герцль собирается посетить главную городскую синагогу, расположенную на Немецкой улице в так называемом Школьном (синагогальном) подворье, где его должны поджидать члены синагогального правления, а также представители еврейской интеллигенции. В честь Герцля должны быть* произнесены речи, ожидается также выступление синагогального хора”.

Так удалось выявить вехи пребывания Герцля в Вильне, действий тамошних сионистов и хлопот городской полиции.

Герцль прибыл в Вильну, расположенную меж холмов и лугов на слиянии двух рек, около полудня. Уже на последней перед Вильной остановке, в Вилейке, в вагон скорого поезда вошла делегация виленских сионистов, заранее выехавшая навстречу, чтобы первой приветствовать дорогого гостя. А на Виленском вокзале собрались сотни евреев, встретившие Герцля и проводившие его до извозчика восторженными выкликами и рукоплесканиями. Хотя он и не любил такого рода оваций, энтузиазм толпы, встретившей его чуть ли не как нового пророка, был ему в целом понятен. И, разумеется, он заметил пеших полицейских и конных казаков, по сути дела, оцепивших привокзальную площадь и явно дожидающихся сигнала разогнать толпу, как в этом городе неоднократно бывало еще до его приезда. Герцль прошел к дрожкам поспешно —но все же не с чрезмерной поспешностью — и несколько раз в знак приветствия приподнял цилиндр. Но вот он уже на извозчике —и едет в респектабельную гостиницу “Святой Георгий”, предоставляющую ему приют на все тринадцатичасовое пребывание в Вильне.


В отличие от петербургских впечатлений, виленские с первых же минут стали для Герцля несколько тревожными: он уловил витающее в здешнем воздухе и объявшее практически весь город волнение. Да и когда доводилось Вильне пережить нечто сходное? Из ста шестидесяти тысяч жителей города добрые сто тысяч были евреями — и сейчас чуть ли не все они высыпали на улицу — кто с неподдельной радостью, кто с любопытством. Все виленское еврейство независимо от сословных или имущественных различий! Эту поездку можно было бы назвать триумфальной, не окажись на улицах, по которым проезжал Герцль, такого количества полицейских и казаков, предпринимающих тщетные, но от того ничуть не менее оскорбительные попытки разогнать ликующую толпу. И возле гостиницы прославленного посетителя поджидало множество почитателей. Судя по всему, они не хотели расходиться и после того, как Герцль поднялся к себе в номер, но тут уж полиция взялась за них как следует и вытеснила в прилегающие переулки.

Всё это предпринимается исключительно ради его собственной безопасности, заверил Герцля вскоре явившийся с визитом начальник полиции. У него, мол, имеется высочайшее распоряжение проследить за тем, чтобы у почетного гостя города и волос с головы не упал. Именно поэтому он вынужден категорически предостеречь Герцля со спутниками против поездки в еврейскую часть города, буде они такую поездку замышляют, предостеречь в их же собственных интересах, потому что, согласно имеющейся информации, виленские представители Бунда непримиримо настроены против Герцля из-за его петербургских высказываний и, в особенности, из-за личной встречи с господином министром внутренних дел.

Присутствовавшие при этом разговоре виленские сионисты бурно запротестовали, однако начальник полиции остался непреклонен. В конце концов сошлись на том, что Герцль может встретиться с благонамеренными представителями Виленского еврейства, однако ни в коем случае не в широком кругу, и произойдет это в еврейской части города, однако проехать туда он должен кратчайшей дорогой, нигде не останавливаясь и не задерживаясь.

Герцль, уже знающий о настроении властей от выехавшей ему навстречу в Вилейку делегации виленских сионистов, ожидал чего-то в этом роде и принял поэтому пояснения шефа полиции сравнительно спокойно. Он не верил, что его Виленские критики способны решиться на какую-нибудь контрдемонстрацию. Да и слухи о возможности покушения на него, которые вовсю муссировала националистическая пресса, представлялись Герцлю нелепостью. Вернее, своего рода пропагандой, неизбежным музыкальным сопровождением его визита в Россию, сопровождением, в котором можно было различить две мелодии — неуверенность, исходящую от российских властей, и ничем не обоснованные, как ему казалось, страхи большинства еврейского населения. Может быть, в стране русских царей он и не самый желанный гость, но, разумеется, не в интересах Плеве, да и всего правительства в целом, малейшая напасть, которая могла бы приключиться с ним, пока он не покинет пределы России. Он нужен министру внутренних дел сейчас и будет нужен и впредь, чтобы хоть как-то управиться с разбушевавшимся в России еврейским вопросом. Так что же могут противопоставить этому мелкие виленские начальники: досадные препятствия, булавочные уколы, казачьи нагайки на улицах, шпиков в гостинице, да подслушиванье телефонных разговоров из его номера? Все это, но никак не более.

Тринадцать часов между двумя поездами, то есть практически целый день, на второй по значению после Одессы еврейский город России. И то, чего не смогли ему предоставить в Санкт-Петербурге с разрозненными еврейскими кружками, он получит здесь — вопреки мелкотравчатым ограничениям властей предержащих, — он встретится с подлинным российским еврейством, уже первая встреча с которым на вокзале, сопровождаемая овациями, чуть ли не заставила его разрыдаться в голос. С подлинным российским еврейством, вытесненным сейчас с площади у входа в гостиницу и оставившим на поле боя бесчисленные шапки, сумки и зонтики.

Тихо, удручающе тихо, стало под окнами гостиничного ресторана, в котором Герцль с Кацнельсоном и несколькими Виленскими сионистами сидел за столиком, расспрашивая хозяев о том, что за встречи предстоят ему в ближайшие часы. Лишь время от времени доносился из-за окон стук копыт конного полицейского патруля, а в остальном царила тишина — разумеется, обманчивая и именно так воспринимаемая каждым из сидящих за ресторанным столиком. Герцль хотел было развеять гнетущую атмосферу еврейским анекдотом: “Приходит ночью в деревню чужак, а здешний раввин велел одному еврею нести всенощную стражу, чтобы не прозевать прихода мессии. И вот чужак спрашивает несчастного еврея, трясущегося от холода на дорожной обочине, о том, что он тут делает. “Меня назначили дожидаться тут мессию!” — с гордостью отвечает тот. “Ну, на такой должности много не заработаешь”, — подначивает его чужак. “Ничего, зато она пожизненная”, — пожав плечами, отвечает еврей”. Кое-кто рассмеялся, а один из виленских сионистов заметил: “В дураках порой оказывается не тот, кто сидит на обочине”.

Герцлю, похоже, все же удалось самую малость развеселить компанию. “Carpe diem”, — провозгласил он. И хотя в разъяснениях начальника здешней полиции главная синагога даже не упоминалась, Герцль решил воздержаться и от визита туда, чтобы не давать властям нового повода вмешаться в то, что они могли бы счесть провокацией. Начальник полиции разрешил только встречи, не имеющие публичного характера, а члены правления синагоги наверняка уже дожидаются его в достаточно укромном месте. Поэтому он отправился в путь. И, возможно, в силу не чуждой и ему еврейской строптивости Герцль решил не придерживаться предписанного ему полицмейстером маршрута и заглянуть хотя бы в пару-тройку узких и дышащих бедностью еврейских переулков, дома, и в особенности каменные ворота, которых наводили на мысль о Средневековье. Герцлю, человеку с самой юности, и уж тем более позднее в роли глашатая сионизма, избегавшему прямого контакта с миром гетто и его обитателями, захотелось увидеть собственными глазами и, главное, почувствовать, как живется простым русским евреям. Они махали ему руками из окон, выходили поприветствовать его на порог, приподнимали над головой шапки. На Герцля нахлынули воспоминания о детстве, проведенном в будапештском гетто, по улочкам которого он тогда расхаживал со страхом и любопытством, судорожно вцепившись в руку отца. В чрезвычайно скверно замощенных переулках Вильны, где его дрожки буксовали и то и дело задевали колесами высокие тротуары, держали свои лавчонки и мастерские в жалких закутках, куда практически не проникал свет солнца, еврейские ремесленники, сапожники, портные, плотники, часовщики...

Повинуясь внезапному порыву, Герцль сделал нечто для него неслыханное. Остановил дрожки, сошел наземь и заглянул в полуподвальную затхлую лавку с примыкающей к ней мастерской. И остановился в кругу мастеровых в рабочей одежде, вышедших на улицу поглядеть на то, как он проезжает мимо них, поинтересовался условиями работы и жизни. Ремесленники смотрели на Герцля с надеждой и верой. 14 впервые за все время поездки в Россию он понял, какие ожидания связывают с его визитом простые евреи. Здесь, в Вильне, но, понятно, не только в ней. 14 хотя здешний люд отвечал на вопросы высокого гостя кратко и трезво, присутствовало в этом лаконизме нечто, заставившее Герцля вспомнить о еврейском мальчике в Палестине, в одном из основанных Ротшильдом поселений, обратившемся к нему накануне аудиенции у германского императора с вопросом: “Ты мессия?” Что-то от этой наивной веры было и в Виленских евреях. И, как тогда, Герцль не без труда подавил раздражение, еще менее уместное здесь, чем в библейском пустынном ландшафте. Неужели ему не понятно, что находящиеся в отчаянном положении здешние евреи уповают на него и — может быть, всего на несколько часов, которые продлится его визит, — готовы признать его пророком, готовы признать исцелителем, вознамерившимся пролить бальзам на их незаживающие раны? 14 когда Герцль, перед тем как вернуться в дрожки, захотел было подать одному старику в драном кафтане серебряную монету, тот с гордостью человека, привыкшего к крайней нищете, отказался: он видел Герцля, пояснил старый еврей, и этого ему достаточно. 14 Герцль не решился даже тайком опустить ему монету в карман драного кафтана.

Загрузка...