Часть вторая. Тело

Жизнь — мгновение ока

В тринадцать лет из дочери Себастьяно Лаквидары я превратилась в дочь отсутствия Себастьяно Лаквидары. Я росла, воздух в доме был влажным, зимы ветреными, а лета сухими. Особенно сухим выдалось четвертое лето после исчезновения отца. Зимой того года мне исполнялось шестнадцать. «Ты будешь самой красивой шестнадцатилетней девушкой в городе», — предсказывала мама, а я по-прежнему оставалась тощей нескладной девчонкой. Впрочем, мой организм, похоже, решил откликнуться на ту просьбу, которая звучала в маминых словах. Мое лицо слегка округлилось, у меня обозначилась небольшая, но аккуратная мягкая грудь. И хотя красавицы из меня не получилось, мой облик определенно изменился к лучшему. То ли тело послушалось маминых увещеваний, то ли дело было в том, что она уже прошла через это и твердо знала, что рано или поздно детство заканчивается. Мне безумно хотелось сгладить углы и выступы, из которых сплошь состояло мое тело — костлявый нос, закованные в скобки зубы, острые коленки и локти. К моему удивлению, с некоторых пор зеркало начало являть мне новое, более гармоничное отражение. Выходит, мама была права.

Тем временем, пока моя кожа растягивалась, а тело удлинялось и обретало женственные изгибы, воздух становился все суше с каждым днем и мстительное отсутствие отца грозило оставить жителей Мессины без воды. Дождя не было несколько недель, газеты писали о перебоях с водоснабжением, стены дома давили на нас с матерью, мы купили два вентилятора и поставили по одному в каждой спальне. Днями напролет я сидела перед спасительным ветродуем, вытянув ноги и с наслаждением ощущая на коже щекотку движущегося воздуха. Я читала книги, но не те, что стояли на отцовском стеллаже из фанерных досок и кирпичей. В местном книжном я купила «Чуму» Альбера Камю, потому что в ней рассказывалось о мертвых грызунах, а я как раз занималась тем, что выслеживала в доме мышей и расправлялась с ними, тогда как мама их боялась. Что за метафору вкладывает Камю в образ тех крыс, меня не интересовало, для меня они были настоящими, и точка, они напоминали мне о моей битве и моем триумфе. У матери не хватало смелости поставить мышеловку, отодвинуть диван от стены, чтобы отыскать спрятавшегося серого зверька, закричать, чтобы напугать его и загнать прямо на картонку, смазанную клеем, после чего прикончить мышь одним ударом швабры, а я запросто все это делала.

Ночами, изнемогая от жары и обливаясь по́том, я кралась по коридору на кухню, открывала морозилку, отламывала тоненькие сталактиты, выросшие на стенках, и уносила эту твердую воду к себе в постель. Натирала подушку льдом и, создав иллюзию прохлады, снова засыпала, с трудом перекатываясь с боку на бок, потому что несколько килограммов новообретенной женственности, такой непривычной после детской худобы и легкости, мешали мне спать; я ощущала их, когда поворачивалась на бок, когда лежала на животе. Андрогином я больше не была, так в кого же я превратилась и кем мне суждено стать? Мама заранее знала, что я изменюсь, теперь я не сомневалась в этом; я говорила себе, что те слова про мою будущую красоту основаны на ее собственном жизненном опыте, вот и вся разгадка. Материнский инстинкт тут ни при чем, мы с мамой были двумя деревьями, посаженными в разное время, ей довелось вырасти первой, но это не сделало ее родительницей, как не сделало меня дочерью то, что я появилась на свет позже. Нам просто выпало разделять один и тот же клочок земли, маленькому деревцу приходилось тянуться вверх и выгибаться, чтобы наблюдать за большим, оставляя свои ветки и листья беззащитными перед дождем и солнцем.

Целый регион страдал от засухи, дома моих одноклассников стояли без воды, потому что тем летом имя отца вылило всю воду на меня, благодаря чему я выросла.

День за днем я все ярче демонстрировала то, чего больше не было у Себастьяно Лаквидары, — тело. Я облачалась в эластичные шорты, футболки в цветочек, бюстгальтеры на косточках, коловших под мышками, парусиновые кроссовки, браслеты из флуоресцентных резинок, а вместо очков носила мягкие контактные линзы нового поколения. Мама привела меня к офтальмологу, не утерпела и вместе со мной вошла в кабинет врача, где тотчас вытащила из сумочки веер и начала обмахиваться им, жалуясь на раннее потепление. Врач вежливо выслушал маму, осмотрел мои глаза и велел подойти к зеркалу. Под руководством доктора я стала тренироваться надевать линзы — вымыла и вытерла руки, взяла линзу указательным пальцем, левой рукой развела верхнее и нижнее веко на правом глазу, приложила к нему линзу. Самой не верилось, как ловко у меня все получилось с первого раза. Стоило двум инородным предметам прилепиться к моей роговице, я вмиг прозрела. Размытые очертания обрели четкость, а туман и мельтешение перед глазами куда-то пропали. Тем не менее пустота на переносице была мне в новинку, я почувствовала себя беззащитной и даже испугалась, что потеряю равновесие. Мать заплатила доктору и убрала квитанцию в сумочку, довольная, что судьба нормальной девушки, которую она избрала для меня, уже сбывается.

С того дня мама, будто заведенная, только тем и занималась, что хоронила мое детство и наши беды, помогая мне открыться навстречу лету, капризному солнцу, поту и необузданной юности. «Твой отец решил ничего этого не видеть, не захотел присутствовать на празднике твоего девичества? Что ж, тем хуже для него», — говорил каждый мамин поступок. Через несколько дней после того, как перестала носить очки, я научилась делать макияж, чтобы скрывать синие прожилки вокруг глаз, о существовании которых раньше и не догадывалась.


Я взяла старый фотоальбом, подняла прозрачный листок со второй страницы и вытащила один из снимков. Другая Ида Лаквидара, та, из прошлого, смотрела на меня, смеясь, и смеялась она надо мной; ей шестнадцать, мне — в два с лишним раза больше, я могу заболеть и умереть, а она останется в том же неизменном возрасте, что и мой отец, что и вещи в доме. Закрыв глаза, я ощутила запах морской пены, стекавшей с ее вьющихся темных волос. «Вот она я, видишь, какая я», — говорила поза, которую приняла перед объективом эта девушка, уже не ребенок и еще не взрослая. Сидя в мокасинах на какой-то террасе, она кокетливо прикасалась рукой к волосам и улыбалась Саре, которая фотографировала ее, а за спиной девушки сиял своей белизной остров Ортиджия. В школе нас знакомили со всеми фрагментами Греции, из которых сложена мозаика нашей родной Сицилии, и нам нравилось ощущать себя частью истории; учителя возили нас в театры на древнегреческие трагедии, а также организовывали выезды на открытые археологические раскопки по четкому расписанию вне зависимости от погоды.

— На что засмотрелась? — Мать вошла в комнату и села на кровать рядом со мной. От маминого тела пахнуло жаром, и я отодвинулась. — Какой это год? — спросила она, глядя на снимок.

— Мам, можно тебя кое о чем попросить? — увильнула я от ответа. — Приготовь мне кофе, пожалуйста.

Кивнув, она поднялась и направилась к двери, но обернулась на пороге.

— Сейчас сделаю, но у меня к тебе ответная просьба. Пусть в твоем голосе будет поменьше скунтинтицца[10], оставь эти глупости для радио, вложи их в чужие уста.

Получается, мама слушает передачу, в которой читают сочиненные мной истории.

Мы никогда об этом не говорили, и я очень удивилась, представив себе, как мать стоит на кухне и что-то моет в раковине, или лежит на диване и листает старый журнал, или беседует по телефону с приятельницей, а на заднем фоне из динамика радиоприемника раздается голос диктора, который, озвучивая рассказы, придает моим словам драматизм или комичность. Я как наяву увидела, что́ мама делает во время трансляции — стискивает зубы, сжимает кулаки, жмурит глаза, всем своим существом реагируя на приметы нашего общего прошлого, разбросанные по моим сюжетам: болезненно эмоциональные матери, отчаявшиеся матери, истории об утратах и душевной боли, о гневе и новых открытиях, истории о том, как смерть близкого или другое горе меняет положение дел в семье. На пике популярности я так разошлась, что калабрийский персонаж одного из рассказов произнес мою любимую пословицу: «Вот оно, Рождество на Проливе: триулу, маланова и скунтинтицца»[11]. История повествовала о вдовце лет шестидесяти, у которого были сложные отношения с собственными детьми. Значит, моя мать слушает передачу, только делает это не из гордости за дочь, а лишь для того, чтобы выискивать следы скунтинтицца, которое я перекладываю в воображаемые истории других людей, находит доказательства моей неправоты и обижается. Ей хотелось бы услышать, что она хорошая мать, лучшая мать на свете. Мне следовало бы успокоить ее, дать понять, что я не унаследовала отцовскую печаль и отсутствие интереса к жизни, я разговорчивая и любознательная, я нормальная, как она сама. Мама мечтала получить от меня сообщение: «Не волнуйся, в исчезновении отца нет твоей вины, в этом нет ничьей вины». Но, в отличие от нее, я не считала, что никто не виноват; я считала, что виноваты мы все.


Юная Ида Лаквидара на фото снова завладела моим вниманием. Тем летом она поцеловала парня, который был ей фактически безразличен. Дело обстояло так: они заболтались на пляже, близился закат, они прошлись вдоль берега к лестнице, неподалеку от которой юноша припарковал свой мопед. На набережной стояли две старинные пушки из артиллерии Бурбонов, нацеленные на Калабрию, парень повернулся к Иде и без спроса положил ей руки на талию, в воде отражались последние огни затухающего дня, неопытная Ида подумала: «А Сара уже делала это». Незадолго до того, как их с парнем губы встретились, она пробормотала: «Извини», чуть отстранилась и выплюнула себе в ладонь жевательную резинку. Он снова обнял ее, и уже ничто не позволило Иде уклониться, не было даже очков на носу, за которыми она могла бы спрятаться. «Ну ты даешь, все испортила своей жвачкой!» — рассмеялась Сара, когда Ида рассказала ей об этом, а та со смущенной улыбкой отозвалась: «Да, ляпать невпопад — мой главный талант».


И это все, неподвижная девушка? Это лучшее, что дала тебе твоя статичная улыбка?

Девица на фото молчит, в доме душно и тихо. Она хочет, чтобы ей всегда было шестнадцать, и не подозревает, что это невозможно. Кто-то за ее спиной, должно быть призрак на ветру, шепчет: «Жизнь есть ein Augenblick — мгновение ока», да нет, это просто отголосок урока немецкого языка, вот где она слышала это слово; за улыбкой Иды Лаквидара стоит уверенность в том, что она на всю жизнь останется такой, как на этом снимке. Девушка, застывшая во времени, послушай меня: женщина, которая сегодня носит твое имя, относится к тебе с таким пиететом, что не называет тебя ребенком. Женщине, держащей в руке эту фотографию, чуждо фанатичное сострадание взрослых, можешь похвалить ее.

Смелее.

Только ты способна сделать так, чтобы на экране ее памяти снова прокрутилось то воспоминание. Да-да, то самое.


Должно быть, это произошло уже после возвращения с Ортиджии — через полторы недели после фотографии и через три недели после поцелуя на пляже, да, пожалуй, так. Лето тянулось бесконечно, погода была плохой, непоследовательная Вселенная двигалась то в одну, то в другую сторону, каждая смена направления длилась ein Augenblick, мгновение ока. Пустые недели складывались в пустые месяцы, от безделья и жары я была готова лезть на стенку.

Как-то утром мне позвонила Сара. «Я заеду за тобой через час, захвати купальник!» — «Заедешь на чем? Тебе что, мопед вчера купили?» — «Да нет, поедем на машине Фабио до порта, потом на пароме переправимся в Калабрию, позагораем на пляже Сциллы». Я не поверила своим ушам — мы проведем целый день на противоположном берегу! Что может быть прекраснее? За пределами острова правила теряют силу, за пределами острова разрешается делать все что угодно. Надев раздельный купальник, я вошла в мамину комнату и увидела в зеркале свое новое тело — стройные ноги, чуть округлившиеся бедра, грудь, закрытую двумя треугольниками ткани. «Да, мы переплывем море и попадем на другую сторону», — мысленно произнесла я, сгорая от нетерпения.

Едва начались те каникулы, Сара стала встречаться с Фабио, если под «встречаться» подразумевается заворачивать за угол дома и садиться в машину того, кто ждет тебя; она любила его, если под «любила» подразумевается обвивать рукой шею другого человека и открывать рот, показывая язык («Фабио классно целуется», — гордо сказала мне Сара, а я постеснялась спросить, откуда ей это известно, ведь прежде она ни с кем не целовалась… Или все-таки целовалась?); он любил ее, если под «любил» подразумевается щекотать ее коленки и бросать вызов всему миру, демонстрируя свою близость с девушкой, которая еще пару недель назад принадлежала не ему, а своим родителям, школе и мне. Я притворялась, будто мне нет дела до их амуров, и упорно отгоняла от себя мысль, что мне досталась неприглядная роль подружки-дурнушки. «Фабио отличный парень, он из наших», — повторяла я про себя, ожидая их с Сарой приезда у дверей дома. На пляже двух пушек я поцеловала в сущности неинтересного мне юношу с одной целью — стать ближе к своей более опытной подруге, и это сработало, пусть и с грехом пополам. Поездка в Калабрию должна была принести совсем другие плоды, но я еще не знала этого и упивалась ощущением счастья, предвкушая переправу через пролив. В то мгновение ока жизнь в очередной раз сменила направление, и мне пришлось к этому приспосабливаться.

На пароме мы держимся вместе, свешиваемся с перил и поем, я рассказываю, что по пути к острову Стромболи в воде можно увидеть дельфинов, а сама вспоминаю, как однажды на рассвете, плывя на лодке с отцом в сторону Стромболи, заметила над водой чьи-то плещущиеся хвосты — это и были дельфины. «Здесь мы увидим разве что Харибду», — хмыкает в ответ Сара, а я думаю о ненасытном морском чудовище, пожирающем суда, людей и рыбу. Фабио курит, не снимая темных очков, мы пьем ледяное пиво, ничего не едим, мне предлагают сигарету, еще одну, курильщица из меня никакая, скорее так, для виду; мне неловко, когда кто-то из спутников в шутку называет меня нахлебницей, и, когда мы сходим на берег в Вилла Сан-Джованни, я иду в табачную лавку и трачу половину своих денег на три пачки сигарет, по одной на каждого.

Пляж белый-белый, народу много, Сара и Фабио обнимаются, посмеиваются, перебрасываются непонятными мне словечками, я удивляюсь, не веря, что они могут вот так унижать меня. Фабио говорит, что хочет мартини, и уходит, Сара устремляется за ним, оборачивается на бегу и одаривает меня улыбкой, вскоре оба куда-то пропадают. Я теряюсь в догадках, зачем они позвали меня с собой, ненавижу себя за то, что сдуру поехала с ними, и притворяюсь, будто ничего не произошло. Я всегда притворяюсь, будто ничего не произошло, всегда. В этом искусстве мне равных нет, три года назад исчез мой отец, я лучше всех умею скрывать боль.

Встаю, иду к воде.

Непобедимая, вхожу в холодное море, купальник в воде растягивается, я долго плаваю, напрягая мышцы, наконец выбираюсь на берег и шагаю к своему полотенцу, рядом с которым в песке зарыла початую бутылку пива. «Разве можно пить теплое пиво? Фу, что за гадость», — произносит человек, сидящий на полотенце по соседству, указывая на мою бутылку. Видимо, устроился тут, пока я плавала. Таким голосом, как у него, мог бы говорить ровесник моего отца, но я больше не помню его голос. Вынимаю из пачки сигарету и спохватываюсь — зажигалка есть только у Фабио, вот я недотепа. Вижу тень на своей правой руке и ощущаю незнакомое тепло, загорелая рука протягивает мне зажигалку, я слышу щелчок, гляжу на пламя и чувствую решительность тела, находящегося подле меня. «Ты здесь одна?» — «Нет, с друзьями». — «Странно, где же их вещи?» Он прав, вокруг нет других полотенец, нет пакетов, нет ничего, одна пустота, белый песок да камешки. Я веду себя как завравшаяся маленькая девочка. Кожу пощипывает от соли.

«Сколько тебе лет?» — «Восемнадцать». — «Не может быть». — «Восемнадцать». — «Ты на этом пляже впервые?» Рассказываю, что поступаю в университет, буду изучать киноведение, поеду жить в Болонью. Вру не краснея. Перевожу взгляд на свои ноги и ловлю себя на мысли, что надо было сделать педикюр. У моего нового знакомого темные кудри и борода, он носит очки, за которыми виднеются светло-карие глаза. От него пахнет не морской водой и солнцезащитным кремом, а гелем для душа, я узнаю этот запах — открывала бутылочку геля понюхать в магазине после того, как увидела по телевизору рекламу, сидя с матерью за обеденным столом и посматривая на экран. Перевожу взгляд на пляжное полотенце своего собеседника, на песке лежит пакет и книга в твердой желтой обложке, из которой выглядывает колпачок шариковой ручки, очевидно исполняющий роль закладки. Мужчина говорит, что преподает в университете английскую литературу.

«А ты чем занимаешься?» — опять осведомляется он. «Скоро поеду на учебу в Болонью», — упрямо повторяю я.

Недалеко от берега, стоя по колено в воде, смеются и болтают две подружки.

«Хочешь еще пива?» — спрашивает мой собеседник.

Маленькая девочка, пришедшая на пляж со своей мамой, злится и кричит, когда песок попадает ей в ласты. Одна из двух подруг вошла в воду и поплыла, другая продолжает стоять на месте, глядя куда-то вдаль.

Мы стряхиваем пепел в горлышко моей бутылки, на дне которой осталось немного теплого пива. Я говорю: «Сейчас обсохну, и пойдем».

Перебираю пальцами песок, новый знакомый молча наблюдает за мной.

Надеваю шорты, купальник еще мокрый, но я больше не хочу торчать на пляже, мы пробегаем по обжигающему песку, переходим дорогу и приближаемся к машине. «У меня много кассет», — произносит он. Садимся в салон, включаем стереосистему, я выбираю итальянскую музыку, которая была популярна за десятки лет до моего рождения, вытягиваю ноги и бормочу какие-то глупости; все, что происходит потом, причиняет неудобство — поцелуи, объятия, ласки, неизбежная физическая близость, такая же раздражающая, как мой липнущий к телу купальник. Тот, кто рядом со мной, спрашивает, приятно ли мне, в первый ли раз я делаю это, я отвечаю «да», потом «нет», и оба ответа верны, мой первый раз не должен, не может быть вот таким.

То, что происходит только на уровне тела, на самом деле не происходит вовсе.

Машина стоит в безлюдном месте, перед лобовым стеклом высятся колючие заросли ежевики, испещренные мелкими огненно-красными, еще несъедобными ягодами.

Открываю дверь и выхожу, он тоже выходит. Я прошу не провожать меня, в этом нет нужды, я иду к друзьям, в его довольных глазах читается насмешка, он не сомневается, что про друзей я все выдумала, мы прощаемся, он ласково проводит ладонью по моему плечу, ах, как жаль, что у него нет с собой ручки, чтобы записать номер телефона, запомни так, говорит он, я повторяю цифры один, два, три раза и тотчас забываю их.

Возвращаюсь со стоянки на пляж. Сильная и смелая, раздеваюсь, вбегаю в воду и окунаюсь с головой, плыву под водой, выныриваю, перехожу на вольный стиль, на брасс, переворачиваюсь на спину, затем снова на живот, ныряю под воду и продолжаю в том же духе, пока не слышу знакомый голос. Веселая разрумянившаяся Сара машет мне рукой с берега и зовет домой, пора ехать обратно, уже поздно.

В голове звенящая пустота.

На обратном пути мы снова поем, перевесившись через перила, снова говорим о дельфинах, откупориваем холодное пиво, докуриваем сигареты; я покупаю мятную жвачку и растираю ее в пальцах, чтобы скрыть запах табака и дыма. В голове звенящая пустота, я повторяю про себя две фразы, еще не зная, что в дальнейшем буду часто прибегать к ним: «То, что происходит только на уровне тела, не имеет значения. То, что происходит только на уровне тела, на самом деле не происходит вовсе».


— Попросила сварить и не пьешь.

Мать указала на чашку с кофе, который из обжигающе горячего стал едва теплым. Я и не заметила, что она принесла кофе, я и подумать не могла, что она исполнит мою просьбу. Простившись с шестнадцатилетней Идой, я закрыла первый альбом и сразу взяла из стопки следующий.

— Так ты тут весь день просидишь.

— И что?

— Помнится, ты обещала помогать своей матери.

— Мне нужен отдых. Я приехала сюда чуть живая, переутомилась, пока сочиняла истории для летних эфиров.

— Сходи прогуляться. Искупайся в море. — Мама обвела образы из прошлого, запечатленные на снимках, презрительным взглядом. — Это просто фотографии, пойми наконец.

— Помнишь, как перед сном я натирала подушку льдом?

— Что ты делала?

— Ну, в тот год, когда… Ладно, забыла так забыла. А хотя бы вот это помнишь?

Я кивнула на полароидный снимок, на котором мать и отец сидели в своей постели, закутавшись в одеяло охристого оттенка. Воскресенье, растрепанная со сна мама смеется, отводя глаза, отец что-то говорит, с обожанием глядя на нее. Мама в синей ночной рубашке, у отца голый торс. Их ноги под одеялом соприкасаются, пальцы рук переплетаются. Фотографию делаю я.

— Вы любили друг друга?

— Скажи, я хоть раз спрашивала тебя о ваших с мужем отношениях?

Мамин голос стал напряженным и грозным. Медля с ответом, я размышляла о том, что у нас с Пьетро нет общих фотографий — он стеснялся позировать, а я считала совместные снимки глупостью. К чему двум людям, которые проводят вместе часть жизни, козырять перед объективом своим преходящим счастьем, обреченным на замену другим счастьем, которое, впрочем, окажется столь же преходящим?

— Мой муж не уходил из дома навсегда, — наконец выпалила я.

— Да что ты понимаешь, Ида! Только муж и жена могут знать, что представляет собой их брак. А иногда даже им самим мало что в нем понятно.

— Ладно, не буду лезть в ваш брак, но я имею право говорить о своем отце. Если ты не забыла, каждый день, когда ты отправлялась на работу, я была рядом с ним. Я была рядом с ним в то утро, когда он ушел и не вернулся. А ты? Где шлялась ты в это время?

— Ида, выбирай выражения!

— Оставляла отца на меня, а сама убегала. Мне даже не известно, страдала ли ты после его исчезновения.

— Опять ты за свое, не слушаешь ничего и приписываешь другим все, что тебе заблагорассудится. Просила уже, оставь это баловство для своих историй. Ты прекрасно знаешь, где я была в то утро — в музее, как всегда. Твой отец уволился, нас кормила только моя зарплата, если вдруг тебе изменяет память.

— Лучше бы детей воспитывали не родители, а целая община. Лучше бы мы были существами биологическими, а не социальными. При таком раскладе никто не мучился бы ужасным инстинктом собственничества.

— Что за бред? Как ты смеешь так разговаривать с матерью?!

Она вскочила, конус солнечного света, проникающего через окно, упал на ее стройную фигуру и сделал похожей на танцующую балерину. В шестьдесят восемь лет мама оставалась красавицей, причем сейчас она выглядела лучше, чем на снимках в альбоме, который лежал у меня на коленях.

— О таком даже думать грешно, стыдись! И потом, позволь напомнить, ты приехала сюда помочь мне. А что в итоге? Сидишь взаперти и дурака валяешь, все дела опять на мне. Ты спрашиваешь, страдала ли я?

— Мам, я как раз собиралась взглянуть на стену возле бочки, хочу увидеть, на каком этапе сейчас работы.

— Можешь не торопиться, ее уже снесли. И кстати, проблема вовсе не в стене, Ида.

В голосе матери нарастал ветер, надвигалась буря, готовая швыряться в меня песком. Интересно, слышат ли Де Сальво отзвуки этого ненастья? Я снова испугалась маминого гнева, как когда-то во время наших с ней перебранок опасалась, что крики и обидные слова достигнут соседских ушей. Нет, теперь все по-другому — я взрослая, а она старая; нельзя, чтобы она опять относилась ко мне как к ребенку, я больше не собираюсь такое терпеть.

— Проблема в том, что тебе все равно. Ты нисколько не переменилась, тебе по-прежнему нет никакого дела до матери. Ты, моя единственная дочь, самая большая эгоистка из всех, кого я знаю.

Я пришла в замешательство, выпрямила плечи и принялась защищаться.

— Мама, ну что ты говоришь, я приехала ради тебя.

— Вот как? Да ты и пальцем о палец не ударила! Вы только послушайте ее — ах, она приехала ради меня! Подумаешь, одолжение сделала! Ты не удостаиваешь свою мать и взглядом, ты вообще не понимаешь, что такое мать. Желаю тебе тоже стать матерью, родить такого же ребенка, как ты сама, отдать ему все, как я отдала тебе, и не получить ничего в ответ, как не получаю я! Ида, почему у тебя нет детей? Боишься, что зло, которое ты мне причинила, вернется к тебе? Боишься взрослеть? А твой муж? Может, это он не хочет детей?

С грустью я поняла, что в очередной раз ошиблась. Я-то надеялась, что сдерживаемая годами ярость не вскроется нарывом во время моего приезда. Ни годы, ни расстояние не уменьшили связующего нас гнева.

— Что ты от меня утаиваешь, Ида? Уехала и знать не желаешь, чем живет твоя мать, сидишь в своем Риме, кропаешь свои рассказики, милуешься со своим муженьком, который никогда не соизволит появиться здесь! А теперь прикатила и пялишься на старые снимки, как малоумная. Знаешь, у меня есть догадка, почему ты живешь так, словно это вовсе не твоя жизнь.

Песчаная буря разразилась. Порывы ветра били меня по рукам и ногам, песчинки впивались в кожу.

— И кто только надоумил тебя стать такой? Что ты оставишь в этой жизни после себя? Я воспитывала тебя совсем иначе. Моя совесть чиста, я выполнила свой материнский долг, я столько лет растила тебя одна, ты окончила школу, окончила университет, ты ни в чем не нуждалась, у тебя была и есть любовь матери, у тебя есть свой дом. Ида, ну так почему у тебя нет детей? Или ты думаешь, что наша семья не имеет права продолжаться в детях и внуках после того, что с нами произошло? Опомнись, Ида, я сумела забыть это, постарайся забыть и ты. Почему ты относишься ко мне как к пустому месту? Будь моя мать жива, я бы встала перед ней на колени и целовала ее руки.

В этот миг я поняла, что же такое мать, — это то, от чего не скрыться. Говорят, мать все дает и ничего не просит, но никто не говорит, что она просит все и дает то, чего у нее не просили.

За годы после исчезновения отца в маминой душе сформировался мощный циклон. Она то давала ему волю, то держала при себе, я была объектом ее негодования, но не причиной, и потому мои попытки успокоить ее ни к чему не приводили. Сейчас я могла бы отразить нападение матери, призвав на помощь житейский опыт и разные ухищрения, могла бы остановить ее и, возможно, добиться успеха, но так или иначе все закончилось бы этим взрывом, и в результате мы все равно когда-нибудь вступили бы в этот поединок. Почему у меня нет детей? Я сама не знала, мне было понятно лишь, что мы с мужем не согласимся произвести на свет существо, которое может умереть раньше нас, оставив на память о себе невыносимую боль, или же умрет после нас, но непременно умрет, сделав виноватыми тех, кто его создал. Родительство виделось мне бесконечным бременем страдания; если подобное отношение указывает на то, что я унаследовала от отца депрессивные наклонности, что ж, значит, так оно и есть.

Следовало сказать матери то, что я сама знаю.

Я не хочу детей, потому что боюсь, что они умрут, что они исчезнут, боюсь, что их появление разрушит любовь между мной и Пьетро, и у нас нет детей, потому что сами они не появляются, а мы никогда не пытались их найти. У меня нет детей, потому что я не хочу, чтобы внутри меня зарождался человек и жил там в свое удовольствие. У меня нет детей, потому что дети проходят через тело, завладевая им и лишая свою мать — меня — контроля над ним; к тому же я верю: то, что происходит только на уровне тела, на самом деле не происходит вовсе.

— Детей у меня нет, потому что по ночам мы с Пьетро просто спим. Мы больше не вместе. Я имею в виду, как муж и жена.

Буря прекратилась.

— Ну, мама? Дальше объяснять? Теперь, когда я произнесла эти слова, они тебя напугали; мы с Пьетро больше не занимаемся любовью, в кровати мы спим, и только. Спим так же, как вы с папой в те последние недели, когда он совсем слег, и ты говорила мне: «Посмотри, что твой отец делает в нашей постели, посмотри, во что превратилась кровать». Как будто загвоздка была в кровати, а не в страдании. Ты добавляла: «Он больше не работает», словно речь шла о сломавшемся кухонном приборе. Сколько раз ты повторила при мне эти слова, желая убедиться, что я понимаю — это он не выполняет свой долг, а не ты, это он плохой, а ты хорошая? Ты хотела внушить мне, что с тобой все в порядке, ты прекрасная супруга, пусть и забываешь иногда смыть зубную пасту со стенок раковины. Знаешь, мама, я бы тоже сбежала от жены, которая унижает меня перед дочерью.

— Я никогда не произносила при нем ничего подобного.

— То есть, раз ты говорила это из комнаты напротив, он ничего не слышал? Мама, в доме такие стены, что их, считай, и нет. Знаешь что? Продай его поскорее. Можешь отдать задаром, я не буду возражать. Этот дом полон несчастья.

Когда мама вышла из комнаты, конус света, в котором она стояла, опустел, и я отхлебнула глоток холодного кофе.

Четвертый ноктюрн (послеполуденный)

Я сплю на животе, левая щека прижата к подушке, на наволочке темнеет кружок слюны. Появляется Пьетро, не говорит ни слова, у него хорошее настроение. Он останавливается у кровати, будто стережет мой сон, в его глазах мерцают хитрые огоньки.

У мужа есть черта, которая раскрывается передо мной, когда я пребываю в полудреме: с ним мне хорошо, по-настоящему хорошо. Я убеждаюсь в незаменимости Пьетро, только если его нет рядом; это ощущение усиливается, когда я понимаю, как скучаю по мужу и какое смятение чувствую рядом с другими; в его отсутствие я учусь любить его присутствие. Без него дискомфорт, который я испытываю среди людей, резко возрастает. Если муж умрет, я тоже хочу умереть; впрочем, в таком случае я все равно умру от одиночества.

Во сне мы с Пьетро вместе, и мне не так страшно.

Поступки, которых мы не совершаем

Проснувшись, я тотчас вспомнила о нашем с мамой последнем разговоре. Мне следовало бы сказать: «Прости, что обидела тебя», сделать шаг назад; я не хотела разрушать те картонные ясли, которые она сохраняла на протяжении многих лет, называя их семьей и не делая различия между привязанностью и биологией, между судьбой и выбором. Я подумала об отце, подавленном депрессией и лекарствами, об отце, у которого пропало сексуальное желание, о матери — еще молодой женщине, мучившейся от ненужности своего тела, от невозвратности угасших импульсов; в зеркале родительского брака я видела свой собственный и все прочие браки мира, которые рано или поздно заходят в тупик. Любой брачный союз со временем превращается в своего рода тюремную камеру — муж и жена томятся в ее стенах, с грустью сознавая, что человек, которого они хотели видеть своим возлюбленным, компаньоном, частью семьи, другом, неизбежно перестает подходить под одно из этих определений, а то и под все сразу. Что до нашей с Пьетро камеры на двоих, мне хотя бы достало смелости убрать один из прутьев ее решетки — мой муж не был отцом, по крайней мере моих детей. Тем не менее это не спасает наш брак.

Пока отец еще жил с нами, но уже не мог исполнять свои роли, мать, наверное, металась по камере их брака: являться женой она перестала, быть абстрактной матерью ее не устраивало, ей хотелось чувствовать себя именно моей матерью; она обладала способностью довольствоваться тем, что имела, и не желала примерять на себя другие роли. Это ее свойство пугало меня, я надеялась, что никогда не стану столь же невосприимчивой к новому. Сложилось так, что она перенесла всю свою любовь на меня, и эта любовь ранила, вместо того чтобы дарить счастье и заботу. Мама приняла молчание, которое я навязала ей в ответ на то молчание, которое она навязала мне, и этот благоразумный взаимный нейтралитет действовал в отношении наших браков. Долгое время мать не переходила границу и ни о чем не спрашивала, я привыкла не слышать вопросов о детях, которых у меня не было, о моей работе, о моем муже в первые годы, когда приезжала в Мессину на дни рождения и другие торжества, всегда в спешке, всегда ненадолго. Забавно, что каждый раз я привозила с собой из Рима полный чемодан одежды, но даже не открывала его, а распахивала шкаф и вытаскивала свободные свитера, однотонные носки, синие пижамы, шали, блестящие узкие юбки и выбирала то, что могу надеть. В пяти ящиках шкафа лежали вещи для девочки — полосатый непромокаемый комбинезон, подогреватель для бутылочек, кожаные туфельки, пластиковый зелено-голубой кубик с погремушкой внутри — все, что я хранила, чтобы когда-нибудь одевать и развлекать своих детей. Эти предметы стали сначала смешными и несовременными, затем наводящими уныние и, наконец, бесполезными; совсем скоро они будут нелепыми и просто гротескными. В верхнем ящике мама держала наши фотокарточки, письма, документы и пожелтевшие вырезки из местных газет — о двух стипендиях на учебу, которые я выиграла в старшей школе, некрологи моих бабушек и дедушек, короткую статью об исчезновении отца. Рождение, смерть, пропажа — все в одном шкафу, пустышка и траур, детство и старость, школа и мои заслуги, а затем судьбоносный день, сломавший нашу жизнь, — несколько строк о пропаже Себастьяно Лаквидары, уважаемого школьного учителя. Для меня эта заметка являлась доказательством того, что все произошедшее мне не померещилось, что дело обстояло именно так: у меня был отец, а потом его не стало. До вчерашнего дня мама не задавала бестактного вопроса о детях, и мне не приходилось на него отвечать.

В Риме нас с мужем держало вместе то, чего мы не сделали: у нас не было детей, мы не купили квартиру, не съездили в дальние края. «Махнем туда на будущий год», — говорили мы о какой-нибудь поездке и никуда не ехали; квартиры, которые мы осматривали вместе с агентами по недвижимости, нам не подходили — одна маленькая, у другой балкона нет, третья всем хороша, да вот район не очень… Зато съемное жилье — это удобно, оно нас ни к чему большему не обязывает, повторяли мы, завиваясь, будто виноградная лоза, вокруг дома, которого не покупали. Мы строили воздушные замки и этим ограничивались. Дети не появлялись, и никто из нас двоих не говорил о том, что пора обзавестись ими, я привыкла к командировкам, муж привык ко мне, мы начинали стареть друг рядом с другом, стареть на фоне своих ровесников, которые стали родителями один раз, затем еще и еще, производя на свет потомство в том возрасте, в котором были мои отец и мать, когда я ребенком смотрела на них, — в возрасте охристых одеял, в возрасте, когда мама и папа были уже взрослыми, но еще молодыми и плодовитыми. В моей памяти родители навсегда остались в нем, а мы с мужем должны были достичь его и шагнуть дальше.

Сегодня мать попыталась приподнять завесу с моего супружества и понять, что происходит между мной и Пьетро. Остановить ее я не смогла и потому тоже вторглась в ее брак.


Я поднялась на кровлю, решив поговорить с мамой, однако не обнаружила ее там. Над террасой, будто крыша над крышей, висел колпак из облаков и зноя, воздух был до безумия влажным. На полу, скрестив руки на груди и глядя на антенны и провода, качающиеся на ветру, лежал Никос.

Завидев меня, он приподнялся на локти.

— Твоя мать сошла вниз.

Странно, как мы умудрились разминуться. Где же она сейчас — может, в кухне? Наверное, не хочет разговаривать со мной после вчерашней ссоры. Я не успела обдумать эту мысль, потому что отвлеклась на другую, более пронзительную — Никос ведет себя на моей уютной тихой террасе как у себя дома, но эта терраса не его, а моя! «Моя!» — повторила я про себя. Взгляд приклеился к щеке Никоса, на которой виднелся шрам. Я уселась на пол рядом с парнем. В небе громыхнуло, я подтянула колени к груди и обхватила их руками.

Я вдруг почувствовала между нами некую близость, и мне захотелось поведать Никосу о красной шкатулке и о том, что я приехала сюда не просто так, что причина моего возвращения известна только мне. «Посмотри на мои пальцы, — беззвучно взмолилась я, опуская взгляд. — Этими пальцами я поместила в шкатулку то, что в ней сейчас лежит».

Вслух же я произнесла совсем другое.

— Ты обратил внимание на мою левую ладонь? — Я вытянула руку, растопырила пальцы. — У меня был порок развития. — Я прижала безымянный к мизинцу. — Родилась со сросшимися пальцами, вот тут была перепонка, как у утки. Мне операцию делали.

— Во сколько лет?

— В восемь, — ответила я серьезно. — До того времени мне приходилось очень несладко, надо мной все одноклассники потешались.

Небо потемнело. Никос долго молчал.

— Сочувствую, — наконец проговорил он.

Я пожала плечами. Вокруг нас вились и жужжали два шершня.

— Это шутка! — прыснула я. — Ничего подобного со мной не было.

— Зачем тогда пугаешь?

— Просто так. Однажды я рассказала эту историю своему будущему мужу, он тоже разволновался и растерялся.

— Потом ты открыла ему правду?

— Да, сразу же. Я хотела казаться интересной, нам было по двадцать с небольшим. В этом возрасте молодые люди любят экспериментировать, а я… Впрочем, ладно.

— Тогда было лучше, чем сейчас, — уверенно заявил Никос.

Никто не умеет быть таким ретроградом, как легкомысленные и гордые молодые люди, которые ищут утешения в иллюзорных ценностях прошлого, осуждая жалкую разруху настоящего.

— А сейчас, по-твоему, как?

— Слишком много свободы, раньше жили проще, все было понятно и никому не разрешалось делать то, что хочешь.

— Могу тебя заверить, люди всегда делали то, чего им хотелось, кто-то тайком, кто-то прямо на глазах у других.

Мои слова не убедили Никоса.

— Раньше женщина выбирала себе мужа и жила с ним всю свою жизнь.

— Так поступила твоя мама?

— Так поступали все.

— Она с Крита, правильно я помню?

Парень кивнул.

— Тебе нравится Крит? Вы когда-нибудь туда ездили? — полюбопытствовала я.

— Конечно, сто раз. А ты?

Мне не захотелось делиться с ним своими воспоминаниями о Крите. Я была там с мужем после свадьбы; ни один из нас не желал называть путешествие медовым месяцем, но однажды рано утром мы оказались по-настоящему близки к этому. Рассвело, мы купили еще горячий пирог с кремом «Бугаца» и отправились есть его в крепость на полуострове Палеохора. По обеим сторонам плескалось море, мы были посередине. Помню, мы долго-долго сидели рядышком, словно возвысившись над обыденностью. Вид, который расстилался тогда передо мной и Пьетро, мало отличался от того, что открывался нам с Никосом с крыши моего отчего дома в Мессине.

— Да, разумеется. В любом случае, исконно Сицилия — это греческая земля, так что твоей маме здесь наверняка хорошо живется. Или я ошибаюсь?

— Она несчастна.

— Ты ее единственный ребенок?

— У меня есть семнадцатилетняя сестра. А ты счастлива?

— Никто не счастлив.

В вышине опять громыхнуло, на этот раз сильнее. Я перевела взгляд на бочку для дождевой воды. Летними вечерами, когда после захода солнца городской акведук перекрывали, этот запас пресной воды был нам с мамой очень кстати.

— Сильно ли моя мать докучает вам во время работы?

— Она очень забавная, все держит под контролем.

— Как-никак, дело касается ее отчего дома.

— Это и твой дом тоже.

— Я живу в Риме.

— У каждого в жизни есть только один дом. Например, моя мама живет душой в Ханье — городе, где она родилась.

Ханья — одно из моих самых любимых мест на Крите. Я вызвала в памяти картинку — венецианские очертания порта и ракия, которую мы с мужем выпили на закате.

Пошел дождь.

Первые капли уверенно застучали по полу террасы, мы вскочили и поспешили укрыться. В суматохе я совсем забыла, что хотела поведать Никосу свою тайну. Притормозив на первой ступеньке лестницы, я замерла и стала всей кожей впитывать дождь. Он перерастал в ливень, небо сотрясалось от громовых раскатов. Никос тем временем шмыгнул в пустую кладовку, а я в последний раз обвела взглядом неистовые молнии, мечущиеся на горизонте, и помчалась вниз.

Спустившись, сразу за дверью я увидела маму.

На ней был длинный хлопчатобумажный халат с короткими рукавами и вышитыми вставками, она сидела на синем бархатном табурете, который никто никогда не занимал, ведь табурет у входа используется не для сидения, а для того, чтобы положить на него пальто, почту, мокрые от дождя пакеты с покупками — так мы всегда и поступали. Однажды мой отец, в очередной раз пренебрежительно отозвавшись о доме, принялся перечислять ненужные вещи, скопившиеся в его стенах за десятки лет (свой самодельный стеллаж и стоявшие на нем книги отец, кстати, в перечень не включил). Наибольшее отторжение вызывал у него именно этот табурет. «Кто вообще ставит табурет в прихожую?» — рассуждал он, обращаясь скорее к себе, чем ко мне, и я хихикала, подтверждая, что я на его стороне. Отец не искал моего одобрения, но я поторопилась выказать его. Наша общая жизнь начиналась, когда я заканчивала делать уроки, а он — натаскивать своих долговязых учеников; мы выходили на улицу, и папа учил меня кататься на роликах. Я никогда не рассказывала ему, что в ожидании, пока он выйдет из туалета, присаживалась на синий табурет и шнуровала коньки. После того как отец столь неблагосклонно высказался об этом предмете интерьера, я перестала им пользоваться и завязывала шнурки исключительно у себя в комнате, сидя на кровати или на полу.

— Я приготовила на ужин запеканку из фарша, — сказала мать. — На пару, с белым соусом. Ты раньше ее любила.

Мамин голос был нежным и грустным, и мне не захотелось снова терзать ее прошлым.

Пятый ноктюрн

Перед тем как заснуть, я звоню Пьетро. Он не берет трубку, и другая на моем месте уже занервничала бы, но не я, мне известно о муже все, он никогда не предавал меня, и потом, предательство — это ничто, обрывки фраз и излишняя правда уже разломали на две части то, чем мы были когда-то; мы любили и ранили друг друга, спали в одной постели, но как чужие, мы отстранялись и демонстрировали друг другу свою уязвимость.

Мы поженились десять с лишним лет назад. С нашего знакомства прошло восемь месяцев, когда я попросила Пьетро: «Женись на мне», я в жизни ничего так не хотела, как стать его супругой. Более того, восемь месяцев были слишком долгим сроком — я почти сразу поняла, что Пьетро сможет предоставить прибежище для меня и исцеление для моей души. Именно это мне и требовалось. Но вот сейчас я звоню мужу, а он не отвечает, и слова, которые мы не произнесли вслух, осаждают меня, стучатся в окна. Дождь прекратился, сейчас полночь, Пьетро спит, я убираю телефон с постели.

Думаю о теле отца и вчерашнем сне; нынче вечером мама поставила на стол мясо и овощи, как и двадцать три года назад. На несколько мгновений мне показалось, будто утром я пойду в школу, мой черный с розовыми вставками рюкзак лежит в изножье кровати под грудой учебников по биологии, литературе и латыни, а все вещи находятся на прежних местах. Если не усну, мне придется защищаться от девушки с пляжа Сциллы, которая любит меня мучить. Мое тело — ее тело, я призываю к себе ее позвонки, ногти, волосы, суставы, но все напрасно — я ничего не чувствую.

Снова беру телефон. Безмолвный светящийся экран сообщает о трех непринятых звонках.

«Спокойной ночи», — написал муж, так и не дозвонившись до меня, а затем прислал еще одно сообщение: «Люблю тебя».

Завтра он пожелает услышать меня, а я не хочу слышать ничьих голосов, даже его, я уже раскаиваюсь, что набирала номер Пьетро; потом что-нибудь придумаю, еще не время говорить, пока нет, не сейчас. Я падаю с ног от усталости, засыпаю и вижу сон.

Мама смеется, лежа на боку ко мне лицом, растрепанная и счастливая, как на том фото, ее ноги прикрывает одеяло цвета охры. Она только что обнимала меня, она смотрит на меня с благодарностью, но улыбается не так, как улыбалась бы дочери, мама смеется не надо мной, обнимает не меня, мое тело — это не я: во сне я — тело моего отца.

Нормальность ужасного

Утром, стоя под холодным душем, я в очередной раз пришла к выводу, что тот ущерб, вину за который я неотступно ощущала, трансформировался у меня в тактичность и хорошие манеры. Если другие реагировали на боль бурно, мне было проще свои истинные чувства замаскировать. Исчезновение отца проявлялось в неизменной сердечности, за которую меня так ценили малознакомые люди, и чем хуже они меня знали, тем выше превозносили мою доброту и приветливость; особенно это касалось людей, входящих в круг коллег, немногочисленных друзей и сдержанных родственников мужа. Вежливость защищала меня.

Внешняя кротость и обходительность, отличавшие мое поведение, когда я только переехала в Рим, сформировались еще в годы юности: мы с матерью старались никого к себе близко не подпускать и считали, что добиться этой цели помогает умение себя держать. В своих стенах мы сдавались во власть дома и отсутствия отца, которое ощущалось в каждом его уголке, но на улице и на рынке, в школе и на работе, в кинотеатре и на лестничной площадке, в банке и на почте мы держали марку, не заламывали рук и не просили о помощи. Люди проявляли учтивость по отношению к пустоте, образовавшейся в нашей жизни, мы в ответ хвалили их наполненную жизнь и говорили каждому что-нибудь приятное, а если случайно нарывались на конфликт, уворачивались от него, своим безучастием давая понять, что он ничто по сравнению с нашей тайной баталией. Мы не ссорились с другими — на это у нас не было времени. Люди проходили перед нами, будто актеры по сцене, одни пытались обсчитать нас, другие обгоняли на светофоре, третьи подняли на три сантиметра пол террасы, смежной с нашей, отчего у нас начал протекать потолок. Что действительно уязвляло нас, так это угроза чужого счастья, и мы неустанно защищались от нее. Наша напускная доброжелательность оберегала рану, зиявшую внутри, несла дозор на границе между нами и остальным миром. Когда внешняя опасность отодвигалась на задний план, мы с мамой замыкались каждая в себе и силились искупить свою вину — человек, находившийся в депрессии, ушел из жизни, потому что мы не смогли удержать его. Нам чудилось, будто наше прегрешение — это ярко-алое пятно, которого никому не оттереть.

Спустя два года после ухода отца мы с мамой были на пляже и услышали, как молодая женщина окликает своего сына: «Себастьяно, Себастьяно!» Каждая из нас сидела на своем полотенце и не отрывала взгляда от воды. Звучание этого имени причиняло мне боль, я молилась, чтобы ребенок поскорее вышел из моря и мать прекратила его звать, молилась, чтобы он послушался мать и она больше не повторяла: «Себастьяно, Себастьяно!», не произносила этого имени, эхо которого разлеталось над всей бухтой, имени, которое отдавалось в ушах невыносимым звоном. Неведение других было нашим врагом, повседневная жизнь других была нашим врагом, имена других были нашими врагами.

За несколько лет, предшествовавших острой фазе заболевания, отец постепенно растерял всех друзей. Родители словно отгородились от мира липким коконом, болезнь отца довершила остальное; первые недели после его исчезновения были наполнены безрезультатными поисками и вопросами без ответов. Неужели его никто не видел? Ни соседи, ни лавочники, ни рыбаки на берегу? В те дни только один из немногих знакомых отца, посетивших этот дом, принес мне хоть какую-то пользу, но не тем, что сообщил новости или сумел утешить, а тем, что навел на мысль, во что я буду верить. Помню, мы принимали его в гостиной, которая в остальное время стояла запертой, мама стянула с дивана чехол, и этот седобородый господин с приятным взглядом и пухлыми руками, мелькавший рядом с отцом на фотоснимках из школы имени Юварры, сел на диван и поинтересовался, умею ли я плавать. Я кивнула. «Как и твой отец», — прокомментировал он. Мне было тринадцать, а в этом возрасте серьезно воспринимаешь только детали. Той ночью я легла спать, раздавленная бессмертной смертью, которая поселилась в доме, из головы не шли слова нашего гостя. Отец любил море. Я вспомнила долгие летние месяцы, в течение которых мы то и дело ходили купаться, вспомнила день, когда эту чудесную традицию прервал дикий испуг в глазах матери, переполошившейся из-за того, что отец, на тот момент уже исхудавший и вялый, не рассчитал свои силы и еле вышел из воды. Откуда этот господин узнал, что мой отец любил плавать? Он сам ему говорил, а может, они ходили на пляж вместе? Знакомя нас, мама сказала, что это директор школы, где работал отец, и я удивилась — почему, раз он такой хороший, директор допустил, чтобы папа уволился? Поразмыслив, я сделала два вывода: что увидеть истинное лицо человека невозможно и что отец неспроста так любил воду.

Понемногу моя душа начала смиряться. Папа выбрал море и теперь обращается к нам посредством водной стихии, говорила я себе. Для меня не имело значения, что поиски его останков ни к чему не привели и что живым отца тоже нигде не видели. С того времени я начала слушать воду.

«Ты прожила ужасные события так, будто они были нормальными, и наоборот», — сказал мне однажды Пьетро. Он понимал меня без лишних расспросов, как полагается понимать того, кого любишь, — просто чувствовал, и все тут.

Другие дома

— Ты так и не удосужилась поговорить с соседями?

Мама права, надо срочно решать вопрос с этими наглыми тремя сантиметрами. Я хотела сходить к соседям раньше, но отложила визит из-за начавшейся грозы. Теперь в небе снова светило солнце.

Открыв шкаф, я сняла с вешалки светлое платье осенней расцветки, которое когда-то носила мама. Основной тон ткани был охристым (как у того одеяла, которым они с отцом укрываются на фотографии), по нему бежал узор в виде сплетенных листьев, воротник застегивался на две белые пуговки. Несмотря на жару, я продела их обе в петлицы. Я по-прежнему не носила одежду, которую привезла с собой из Рима, ничто из той жизни — моей жизни, строго напомнила я себе, — не могло мне пригодиться здесь, ни в одной из своих столичных вещей я не чувствовала себя в Мессине свободно. Пройдя по коридору, я вошла в мамину спальню, чтобы посмотреться в единственное в доме зеркало, в которое можно было увидеть себя в полный рост. Мама ниже меня, платье, доходившее ей до колен, обтянуло мои бедра; я распустила волосы, отвела их от лица гребнем, который вынула из комода, оттуда же достала серебряный браслет c эмалевым крючком и застегнула его на запястье, пощипала скулы, чтобы они порозовели, и наконец, обмундированная как рыцарь, вышла на лестничную площадку.

Я нажала на звонок, из соседской квартиры слышались детские голоса и звон посуды, затем быстрые и легкие шаги к двери. Мне открыла молодая женщина с длинными каштановыми волосами, перехваченными лентой, одетая в шорты, тапочки и темную трикотажную футболку, — жена и мать. Я узнала в ней третью из пяти детей евангелистов; итак, квартира досталась ей вместе с царившим там беспорядком, трещинами в стенах, перегородками, которые можно было снести, и несущими конструкциями, которые не следовало трогать, с разномастной мебелью, требующей реставрации и косметического ремонта, с лавиной воспоминаний и новых впечатлений… Параллельный моему, ее новый мир на поверку оказался куда хуже, в нем происходили тягостные скандалы с братьями и сестрами, недовольными результатами раздела родительского имущества. Я, будучи единственным ребенком в семье, была избавлена от этих сомнительных удовольствий.

— Ох ты, Ида! Привет!

— Привет! Ты меня помнишь?

— Я слушаю тебя по радио.

— А-а, ты про тексты.

— Это любимая передача моего мужа.

— Правда? Большое спасибо. Прости, если я не вовремя. Вы, кажется, обедаете?

— Прошу, входи. Как поживаешь? Давно приехала из Рима?

— Да нет, — уклончиво ответила я и виновато опустила глаза, будто бы то, что мы с ней не встретились раньше, было моим упущением, а не нормой для людей, которые просто делят одну лестничную площадку.

Хозяйка пригласила меня войти. Идя за ней, я украдкой оглядывалась по сторонам. Ага, сделали перепланировку — ликвидировали коридор, его большинство наших сверстников считает бесполезным. Мы вошли в просторную комнату, за столом я увидела детей и мужчину, работал телевизор, окно было распахнуто настежь, на стульчике для кормления валялась цветная книжка-пищалка, девочка надавила на страницу, мальчик тотчас пожаловался на шум, отец кинулся их успокаивать, на тарелках лежали макароны с помидорами и отдельно баклажаны с базиликом. Я вспомнила, что дети не любят смешивать разные по вкусу продукты в одну кучу.

— Карло, посмотри, кто здесь! Это наша соседка Ида Лаквидара, она приехала из Рима.

Солидный молодой мужчина с короткой стрижкой и темными глазами, словно рожденный быть отцом семейства, поднялся и радушно протянул мне руку.

— Здравствуйте, приятно познакомиться, я не пропускаю ни одного эфира вашей программы. Пожалуйста, поешьте с нами, мы только сели за стол.

Они что-то говорили о детях, представляли их по именам, наливали газированную воду в стакан, накладывали макароны на чистую тарелку, я едва успела отказаться от двойной порции баклажанов.

— Спасибо, мне достаточно.

Усевшись за стол, я стала гадать, как зовут соседку, лицо которой мелькало передо мной на лестнице и в дверях, голос которой я десятки раз слышала летними и зимними вечерами, когда вместе с домашними она пела псалмы и восхваляла Бога, до которого нам с матерью не было дела, потому что он не мог нам помочь больше, чем мы сами. Мне хотелось бы начать сейчас разговор, обратившись к соседке по имени, но, увы, я не знала его.

— Так вот где вы пели, — произнесла я вслух.

Хозяйка квартиры недоуменно уставилась на меня.

— Вечерами вы всей семьей молились в этой комнате. Вон та стена примыкает к нашей гостиной, — пояснила я.

— Тут раньше тоже была гостиная, кухня находилась там, после замужества я кое-что поменяла. Мы вам мешали? Родители как-то раз хотели позвать вас в гости, мы позвонили в вашу дверь, но никто не открыл, и мы решили, что твоя мама ушла по делам.

— Это было как будто вчера, правда?

Банальная фраза, да к тому же лживая. На самом деле я вовсе не считала, что это было вчера или сегодня, скорее, это было в прошлом, которого я так и не забыла, как могла бы забыть, став взрослой. Это было не вчера и не сегодня, это было всегда; пока крыша моего дома рушилась, стены внутри соседского дома успели разобрать и возвести заново. Я завидовала повседневной жизни своей соседки — у нее были плита с духовкой и запах чистоты в доме, у нее были будущее и скатерть с принтом в виде сладостей и рецептов на английском языке, возможно купленная в медовый месяц, фотографии которого, должно быть, красуются на стенах и в альбоме, на жестком диске компьютера и в семейном чате. Наши с ней судьбы сложились совершенно по-разному.

— Моя мать… — перешла я к делу и замялась. — Когда-то давно у нас с ней зашла речь о вас, и мама предположила, что твой отец многое поменял в своей квартире, он ведь у вас мастер на все руки, вот и полы на террасе сантиметров на пять поднял. Кстати, как он поживает?

В нормальном мире отцы стареют, болеют, умирают. За пределами моего дома отцы не были пугающими сущностями, сотканными из пустоты.

— На прошлой неделе упал в ванной и растянул запястье. К счастью, мама была дома, сразу отвезла его в больницу. Они сейчас живут ближе к центру.

— Надеюсь, он скоро поправится.

— Спасибо. Отец действительно кое-что переделал на террасе, но про сантиметры я ничего не помню. Маме не нравился цвет старой плитки, они с моей сестрой купили новую. Когда бишь это было? Лет двадцать назад, наверно. Мы тогда еще все жили тут.

— На самом деле сантиметров было не пять, а три — моя мама любит преувеличить.

— Джулиана, Ида верно говорит, твой отец поднял пол на террасе. Сама знаешь, если ему что втемяшится, он никого не слушает и делает по-своему. Вспомни, в каком состоянии была ванная, когда мы сюда въехали.

Наконец я услышала, как зовут соседку. Джулиана. Ванная. Имена собственные, имена нарицательные, диалоги, полы, ошибки, факты, придирки.

— У нас много лет проблемы из-за избытка влаги на кровле. Потолок под террасой весь в трещинах, краска отслаивается, штукатурка сыплется. Месяц назад все стало еще хуже, и мама решила отремонтировать крышу.

— Да, точно, я видела на террасе рабочих. Ида, мне очень жаль, что вы из-за нас так настрадались. Почему твоя мама не обратилась к нам? Мы бы вместе что-нибудь придумали. Ох, отец, вечно он хочет как лучше, а получается сплошное вредительство…

Ребенок бросил вилку на пол, громко захныкал; по телевизору шла реклама. Я опустила глаза, глядя на узор из листьев на подоле маминого платья, ощутила, как давит на горло воротничок, почувствовала, что уши горят, а глаза чешутся. Мне хотелось плакать. Это было бы так просто, так естественно. Почему мы ничего не сказали соседям? Что мешало нам позвонить в их дверь и все обсудить? Что я могла ответить Джулиане? «Мы годами разрушали свою жизнь, потому что язык не поворачивался произнести вслух слово „возмездие“, потому что нас обездвиживало и лишало дара речи возвращение отца, который раз за разом являлся к нам в виде воды, лившейся на нас через пропасть этих злополучных сантиметров» — вот таким был бы мой ответ с точки зрения обездоленной девочки-подростка, которая продолжала жить в моей душе. А может, мне следовало сказать Джулиане: «Понимаешь, мы с мамой были заняты тем, что оборонялись». «От кого?» — спросила бы она. «От тебя, от всей вашей семьи», — ответила бы я, а она едва ли поняла бы меня правильно.

— Фирма, которая делает ремонт, попросила договориться с вами о высоте полов. Они поднимут пол на нашей террасе до уровня вашей, и мне необходима гарантия того, что вы не будете переделывать пол у себя и не поднимете его еще выше.

Джулиана и ее муж с заговорщицкими улыбками переглянулись.

— Мы выставили квартиру на продажу, мужа переводят на работу в Палермо.

— И продавать надо быстро, время уже поджимает, — добавил Карло.

Сперва я не поняла, на что он намекает, но потом опустила взгляд на футболку своей соседки, обтягивающую выступающий живот, и сообразила: она же беременна, срок месяцев пять-шесть! Взгляд Джулианы был уверенным и доверчивым одновременно, в нем читалась безмятежность человека, который не боится проиграть, потому что ведет игру на совсем другом поле.

— Ого, это же чудесно, мои поздравления, — зачастила я, пытаясь скрыть свою рассеянность.

Мысленно прокрутив весь предыдущий диалог, я поняла его в новом ключе и принялась сыпать дежурными комплиментами и вопросами — когда рожать, будет мальчик или девочка, что говорят старшие дети; не успевая выслушать ответ, я тотчас задавала следующий вопрос. Подцепила на вилку немного макарон с помидорами, потом баклажанов, потом еще макарон. Помидоры были сыроватыми, от них пахло базиликом, хотя он лежал в стороне — большинство детей терпеть не могут зелени в еде, у них цветной аппетит, зеленый не сочетается с красным, вкус должен быть однородным, сладковатым, насыщенным. Это был обед, приготовленный специально для детей, из продуктов, купленных специально для детей. Пластиковая ложка с изображением желтого медвежонка, мультяшный календарь, на нем детские каракули и записи — первый день в садике, осмотр у педиатра, прием у ортодонта, зуб прорезался, ветрянка прошла… Люди, живущие в этом доме, не боятся перемен: здесь дети становятся взрослыми, взрослые становятся родителями, пары становятся семьями, желания записываются в календарь, а стены перекрашиваются в мягкие цвета, мягкие, но не нейтральные, потому что течение лет никогда не бывает нейтральным, поколения делают свой выбор как умеют, ребенок, второй, третий, дом, другой дом, пожилой отец растянул запястье, в гости заглянула давняя знакомая, ей показали квартиру, скоро переезд в другой город, куда хозяйка дома заберет с собой частичку нашего общего прошлого.

После того как дети уселись смотреть мультик, а напряжение, висевшее в воздухе, пока я не сообщила о цели своего визита, спало, муж Джулианы стал расспрашивать меня о моей работе. Сказал, ему нравится программа, для которой я пишу, нравятся истории людей (мы всегда выбирали сюжеты, с героями которых могли бы идентифицировать себя наши слушатели). Карло спросил, все ли они правдивы, и я ответила утвердительно, испытав при этом некоторое неудобство. Он добавил, что присылал в редакцию рассказы о случаях, которые произошли с ним самим, но их так и не зачитали в эфире. Я не могла сосредоточиться на его словах, однако старалась смеяться, когда нужно было смеяться, и согласно кивать, когда чувствовала, что мое участие будет ему приятно. Под конец я посоветовала Карло отправить на радио еще одно письмо и пообещала замолвить за него словечко. После этого сказала, что уже поздно и что мама ждет меня, поблагодарила за вкусную еду и за понимание. Встав, я заметила, что платье растянулось и больше не облегает мои бедра так туго. Джулиана проводила меня до двери и обняла на прощание, ее живот коснулся моего, скрытого маминым платьем. Я пересекла лестничную площадку, вынула ключ и, поворачивая его в замке, бросила взгляд на искусственный цветок под выключателем на стене: между пластиковыми листьями темнела рваная паутина.


На кухне меня ждал еще один обед — большие сочные котлеты в панировке из сухарей, смешанных с толченым чесноком, тертым сыром и зеленью петрушки. К ним на сковороду мама положила нарезанный кубиками картофель. Когда-то давно она обжаривала его и добавляла в омлет, но, прежде чем соединить картошку со взбитыми яйцами и молоком, откладывала часть кубиков на блюдце, накрывала его салфеткой и приберегала для меня. Я хватала блюдце, сдергивала с него салфетку и уминала картошку, после чего с наслаждением облизывала пальцы, перепачканные маслом и солью.

— Никаких проблем, — возвестила я с порога. — Де Сальво могут поднять пол, соседи не будут ничего менять и предупредят следующих владельцев, чтобы те не повторяли их ошибку.

— Следующих владельцев? Они что, тоже продают квартиру?

— Да, скоро переезжают в Палермо. Ты не рассказывала мне, что Джулиана снова беременна.

Я сама удивилась своим словам, потому что ни в одном разговоре мы с матерью не упоминали ни Джулиану, ни ее родных. Мама посмотрела на пятно, темнеющее на кухонной занавеске, нанизала на вилку две дольки картофеля и кусок котлеты, обмакнула все это в масло и с досадой поджала губы, пытаясь уразуметь то, что услышала от меня. Мы обе сосредоточенно принялись за еду.

Два черных полиэтиленовых пакета

После обеда я закрылась в своей комнате, принеся туда из отцовского кабинета два мешка вещей, которые мама попросила меня перебрать и решить, что я хочу оставить, а что можно выкинуть. Она и не догадывалась, что я намерена сохранить лишь содержимое красной шкатулки, лежащей на дне самого нижнего ящика письменного стола. В то же время мне было любопытно посмотреть, на что именно мать решила обратить мое внимание.

Сев на кровать, я поставила перед собой первый мешок.

Мне представилось, что сейчас я нащупаю пульс маминой просьбы, увижу шкалу воспоминаний и приоритетов, символы нашего общего прошлого, руку, протянутую мне навстречу и готовую вытащить меня из болота минувших лет. Я принялась энергично рыться в мешке, извлекать из него одну вещь за другой и откладывать в сторону то, что меня не интересовало, — велосипедные запчасти, нераспакованные картриджи от выброшенного принтера и так далее и так далее.

Что, это все?

Чем больше я копалась в содержимом первого, а затем и второго пакета, тем сильнее делались моя тревога и разочарование. Судя по всему, мама попросила меня просмотреть то, что, по ее мнению, может мне пригодиться, а не то, что бередит ее душу. Она делала свой выбор, руководствуясь полезностью, а не памятью. Предметы, которые я доставала из мешка, появились в доме после исчезновения отца и относились к периоду его мстительных визитов в виде воды или к последующим годам; все это были более или менее современные вещи, пыльные и уродливые, да-да, в первую очередь уродливые. В пакетах я не обнаружила ни следов той эпохи, когда нас было трое, ни напоминаний о том времени, когда число три означало меня, отца и мать. Этот треугольник являлся исходным для меня, а для матери жизнь, похоже, начиналась с другой эры, с другой тройки — я, она и дом. Второй треугольник тоже распался, потому что отношения между нами являли собой изнуряющую диаду, непрерывную дуэль — я и отец, я и мать, я и дом, мать и отец. А теперь мать просит меня срочно вернуться в место, которое она упорно называет нашим домом, и разобрать груду глупых вещей, объединенных презумпцией полезности.

«Это может пригодиться Иде», — думала мама, беря в руки очередную пустяковину. Мать сохранила то, что должно было облегчить мое существование в будущем, приготовила порцию барахла, которое, по ее мнению, послужит мне в моей новой жизни рядом с мужем, которого она почти не знала, в новом городе, из которого я никогда не перееду обратно. Она делала свой выбор, стремясь обезопасить и как-то улучшить мой быт.

Достав синий металлический степлер и ручку с нарисованной на ней стайкой бабочек, я перевела дух и улеглась на кровать. Пятки оставили на белой простыне два черных пятна.

Накатывала знакомая боль — не тоска меланхолии, которая всегда жадна и нуждается в подпитке, а чистый зов печали, предлагающей сдаться, сирена, которой я безропотно покоряюсь. Из мешков на меня хлынула та же неудержимая сила, которую я замечала в глазах отца, в безучастности, с которой он терпел нашу фальшивую веселость и притворную веру в то, что он поправится, веру, сопряженную со страхом, что депрессия выберется из его глаз, подползет к нам и прицепится, будто какая-нибудь зараза. Нам угрожала эпидемия, отец был ее первоисточником, и мы не могли защитить себя. Пережив травму и зиму, коротая летние вечера, когда комары терзали наши ноги, недожаренное куриное филе обветривалось на обеденных тарелках, пыльная неоновая люстра гудела под потолком, а по телевизору крутили клипы с немудрящими хитами, мы с мамой должны были бы просто положить вилки на стол и сказать друг другу: «Да, его больше нет». Не хмуриться из-за протечек на потолке, не осуждать соседей, поднявших пол на своей террасе, не царапать пальцы льдом из морозилки, не обжигать руки, включая духовку, не причинять боль телу, чтобы заглушить рвущиеся с языка слова. Нет, нам следовало бы смешать слезы с маслом и бифштексом, назвать вещи своими именами и соорудить для отцовского тела подобие могилы из слов и рыданий.

Мы этого не сделали, и его могила была теперь везде.


Я лежала на спине, на полу у кровати стояли мешки, руки были перепачканы грязной патиной времени, в душе крутилось желание ринуться к воображаемому иллюминатору, через который я могла бы протиснуться наружу, броситься в воду или устремиться к свету, освободиться и покончить со всем. Я по-прежнему злилась на мать, не оправдавшую моих ожиданий. Стремясь успокоиться, я прибегла к средству, которое действовало на меня безотказно. Переплела пальцы рук, потянулась и разжала ладони. На сцену, видимую только мне, вышел идеальный актер, который был моим отцом, тьмой, светом, мелодией звонка, будильником, отсутствием будильника, тремя числами — шестеркой, единицей, шестеркой. Отец размял мышцы, встал, распахнул шкаф, выбрал рубашку, посмотрелся в зеркало, выбрал галстук, передумал и взял другой, бросил первый на стул, зашнуровал ботинки, оглянулся у порога и устремился прочь из комнаты, за дверь, вниз по лестнице. Занавес.

В голове я миллион раз прокручивала эту сцену, она была моей личной навязчивой идеей. У других людей свои заскоки — кто-то не может без мытья рук, кто-то избегает проходить между фонарными столбами перед важной встречей, кто-то раскладывает вещи по форме и цвету. Подобные действия позволяют нам пережить трудные времена, обрести спасение в повторении чего-то знакомого, а значит — утешительного. Каждому свое; в моем случае таким ритуалом был просмотр вымышленного спектакля об уходе отца из дома. В этом представлении я всегда находила ту правду, которая была для меня предпочтительной. Я верила, что на страх смерти и депрессию папа отреагировал отречением от всего, что имел: от жены, дочери, работы, от охристого одеяла, рубашек, пальто, цветочных горшков, будильников, игры скребл, от прохудившейся крыши, от фотографий, на которых больше не узнавал себя, от длинного, как галерея, коридора, от всех этих книг, от всей этой жизни. В противоборстве с подступающей смертью, которая приковывала его к постели, он произнес магическую фразу: «Отныне мне ничто не принадлежит».

Шестой ноктюрн (послеполуденный)

Мы с мамой и Сарой прячемся в туалетах какого-то корабля, мы то ли по ошибке, то ли случайно оказались на его борту без билетов, открыли на палубе люк и каким-то образом пробрались в туалет. Мы с Сарой в женском, мама в мужском. Слышатся голоса, раздаются шаги, нас ищут, нас обнаруживают. Сару вытаскивают из кабинки, она защищается, кивая на большой черный мешок и повторяя: «Мы его просто нашли, клянусь вам, мы ни в чем не виноваты». Она права, мы ни в чем не виноваты, но лучше нам молчать, чтобы не сболтнуть лишнего, а вообще мы должны были избавиться от мешка и только потом сесть на корабль, но почему-то нам это не удалось. Мама расчесывает волосы, говорит, что оправдываться поздно, и строго добавляет: «А еще мы все босые», как будто это чья-то вина, что мы остались без обуви. Матросы окружают мешок, осторожно открывают его, будто внутри бомба, вынимают две ноги, парик, руку, культю, я не знаю, кто эта женщина, это не мы расчленили ее и положили внутрь, они думают, что это сделали мы, но это не мы, они начинают злиться, кричать, угрожать нам. Кровать отвергает меня, ненавидит меня, я просыпаюсь, а мешки по-прежнему стоят на полу рядом со мной.

Выдох

Мама не спала. Войдя к ней в спальню, я села на стул у кровати.

Я не стала говорить: «Это та самая комната, где ты спала с моим отцом».

Вот что я сказала:

— Помнишь, однажды вечером мы смотрели фильм, где девочку на две недели привозят к бабушке, которую она никогда не видела прежде?

Мать откинула простыню.

— Там еще играет такая блондинка с глазами навыкате?

Я не стала говорить: «Там еще была сцена с деревом».

Она взяла с тумбочки стакан воды и попила.

— Помню смутно. Хороший, кажется, фильм.


Это произошло мартовским вечером на второй год после исчезновения отца. Мы поужинали, я щелкала пультом от телевизора, переключаясь с канала на канал в поисках укрытия от новостных программ, и случайно остановилась на канале «Квартарете». Показывали фильм о том, как маленькая девочка гостит в деревне у бабушки и очень скучает, потому что родители уехали в путешествие без нее. Внучка всю жизнь прожила в городе и побаивается бабушку, даму со светлыми косами и взглядом ведьмы. Постепенно девочка привыкает к миру варенья, сервантов, козьего молока и ночных сипух.

Примерно на середине фильма мама перестала дремать, укутала колени одеялом, и мы досмотрели эту бесхитростную киноленту вдвоем. День отъезда внучки приближается, и они с бабушкой решают посадить дерево, которое будет напоминать им о проведенных вместе летних днях. На экране появляется участок лужайки, выбранный героинями для посадки, затем лица бабушки и внучки, затем опять земля. Две лопаты, натыкаясь друг на друга, роют яму. Бабушкина лопата. Первые комья земли. Внучкина лопата. Новые комья.

Не в силах переключить канал, я ждала, что мама заговорит первой. Но она лишь молча глядела на экран, и в ее глазах мелькали цветные отражения — зеленая трава, коричневая земля, серые лопаты. Тела моего отца нигде не было, и я не могла двинуться с места, всей душой веря — нам нет прощения и не на что надеяться.


Я сказала:

— Припоминаешь?

Мама ответила, что это был веселый детский фильм.

— Героини копали яму.

— Не помню такой сцены.

— Они собирались посадить дерево, а мне казалось, что роют могилу.

Мать встала с кровати.

— Прошло двадцать лет! Почему ты до сих пор думаешь об этом?

— Я всегда думаю о том, что помню, а также о том, чего не помню. В моей голове есть место для всех типов мыслей.

— Ты этим еще и хвастаешься? Так ведь и свихнуться недолго.

— Я не хвастаюсь, а просто рассказываю тебе, как устроен мой мозг.

— Да прекрати уже, Ида, бога ради! Мы с тобой посмотрели хороший фильм, приятно провели время. Никакой могилы героини того фильма не рыли. Ты и твоя мать скоротали вечер перед телевизором — чем не воспоминание? И незачем огороды городить.

Перед мамой я чувствовала себя обвиняемой, которая клянется в своей невиновности, но в глубине души все-таки ощущает за собой вину.

— Раз ты забыла, я должна помнить вдвое больше. Это ты заставляешь меня удваивать усилия.

— Ты утверждаешь, будто все помнишь, но это ничему тебя не учит. Я не забыла, Ида. Мы уже достаточно нажились с этой болью, которую ты упорно пытаешься поднять на поверхность, но все проходит, а любая боль притупляется. Прошлое никогда не бывает одинаковым, через много лет его можно описать по-другому, слышишь? Тебе же только и надо, чтобы я тосковала до изнеможения и скорбела о человеке, который нас отверг. Твой отец растоптал мою жизнь, но это тебя не волнует, ты смакуешь свое страдание и даже подумать не желаешь о том, как я жила, оставшись без мужа с дочерью-подростком. Он ушел, и мы уже не узнаем куда. То, что люди испытывают в первые дни отношений, не имеет ничего общего с тем, что происходит дальше. Брак начинается тогда, когда все эти охи-вздохи заканчиваются. Зачем ты вышла замуж, раз дети тебе были не нужны? Если намеревалась стать матерью, не нужно было откладывать. Теперь ты заявляешь, что не хочешь детей, а ведь когда-то говорила, что, если у тебя родится сын, ты назовешь его Себастьяно в честь отца.

Мама ничего не придумала. Давным-давно, словно в другой жизни, я была маленькой девочкой, которая обнимала отца и гладила его бороду, качала кукол и мечтала о сыне, который будет носить его имя. Мать сохранила это воспоминание и возвращала его мне сияющим и отчетливым. Я хотела бы ответить, что никакого Себастьяно не существовало, но тогда погрешила бы против истины: живой или мертвый, Себастьяно был и будет всегда.

— То есть ты предлагаешь мне подарить жизнь сыну и назвать его в честь папы? Произвести на свет ребенка, который никогда не узнает, чье он носит имя — живого человека или мертвого? Я не дам ему ни имени, ни жизни, потому что, пока тело моего отца не обрело пристанища, покоя не будет ни у меня, ни у детей, которых я могла бы родить, — выпалила я на одном дыхании, ощущая себя персонажем греческой трагедии.

На мой выпад мама ответила молчанием. Почувствовав победу за собой, я решила сменить тему и предложила сходить за покупками к ужину, но мама сказала, что у нас и так все есть. Мне же хотелось выпить местного пива, легкого и пенистого, взять его прямо из холодильника продуктового магазина рядом с домом. Мне нужен был кислород, много кислорода; выйдя на улицу, я жадно задышала. Едва я вошла в магазин, его владелица приветствовала меня по имени. Мне были неприятны напускное добродушие и памятливость этой сварливой старухи, которая отличалась таким деспотизмом, что никогда не оставляла в лавке за главного ни одного из своих детей и безраздельно правила королевством прилавков, созданным задолго до моего появления на свет. Она оставалась такой же, что и в моих воспоминаниях, разве что двойной подбородок превратился в тройной, а морщины стали более глубокими и многочисленными. Выйдя на улицу, я дошла до пьяццетты вблизи торренте Трапани, с недавних пор переделанной в детскую площадку, села на скамейку, откупорила бутылку, сделала первый глоток пива и подумала о Пьетро.

За несколько дней до моего отъезда в Мессину мы решили отметить окончание сезона моей программы и отправились ужинать в свой излюбленный ресторан. Я взяла мясо и салат из цикория, муж выбрал фетучини, а вместо обычной полбутылки домашнего красного заказал целую бутылку фриульского вина. С первым бокалом я почувствовала, как спадает усталость. Весь август я трудилась без отдыха, мучаясь от римского зноя и толп туристов, невыносимо страдая в метро и за вечно закрытыми ставнями. Пьетро что-то рассказывал, но я слушала его вполуха, он жаловался сперва на работу, потом на вечно ломающуюся машину. За вторым бокалом я окончательно расслабилась, официант принес нам заказ, я вытянула ногу под столом, чтобы подразнить мужа, как в первые дни нашего знакомства. Он опустил руку и погладил мою лодыжку, затем кивнул и отлучился в туалет. Я знала, что он пошел мыть руки. Его ласки были нежными и пикантными, но привычка к чистоте напомнила мужу, что мы все еще сидим за столиком в ресторане и что нам нужно трогать не только друг друга, но и приготовленную для нас еду. Я утопила разочарование в третьем бокале и в послеобеденном дижестиве с крендельками. Когда мы вернулись домой и легли спать, муж притянул меня к себе и робко поцеловал. Я не отреагировала на его заигрывания, и он почти сразу отстранился.

Желание умеет быстро улетучиваться и не возвращается по первому зову или потому, что так надо. Мы с Пьетро старались вернуть то неуловимое, что нас угораздило утратить, но терпели в этих попытках поражение за поражением.


В послеполуденный час улицы были безлюдными. Я покрутила головой по сторонам и вдруг увидела знакомый стройный силуэт. Молодая женщина со светлой вьющейся шевелюрой переходила дорогу и оживленно болтала с кем-то по телефону.

— Сара! — ахнула я и бросилась догонять подругу юности.

Та удивленно обернулась, кивнула на телефон в руке и простилась с собеседником, пообещав, что перезвонит ему при первой возможности.

— Привет, Ида, какими судьбами?

— Да вот, мама попросила приехать и помочь разгрести завалы старого хлама в доме.

— Надолго ты здесь?

— Побуду еще несколько дней, моя программа не выходит в эфир до октября, так что у меня, считай, отпуск. Ты обитаешь в этом районе?

— Нет, недавно перебралась повыше, в Аннунциату, купила квартиру в новом жилом комплексе «Ле Джаре»[12]. Здесь я по работе, нужно осмотреть беременную кошку одной клиентки.

— Не сомневаюсь, что ты самый компетентный и востребованный ветеринар в городе. Прости за нескромный вопрос — с кем живешь?

— У меня есть чудесный таксик по имени Аттила.

— Как насчет того, чтобы вместе поужинать?

— Не могу, Ида, работы вагон, да к тому же я сейчас одна в клинике. Передавай привет маме. Ну, пока!

Она ни о чем меня не спросила, ни словом не упомянула мою работу, не похвалила и не поругала программу. Интересно, Сара ее слушает? Иногда я подворовывала для своих историй сюжеты из ее жизни. С тех пор, как мы перестали дружить, новыми подругами я не обзавелась и сейчас вдруг почувствовала, что сильно скучала по Саре все эти годы. Ее холодность оставила в моих руках пустоту. Я стояла, и мне все мерещилось, будто я обнимаю воздух.

Вернувшись на детскую площадку, я увидела филиппинку с двумя дочками, одна забралась на качели, другой захотелось поиграть в классики, нарисованные на земле несмываемым желтым маркером. Мать села на скамейку напротив, старшая дочь не желала слезать с качелей и упрямо раскачивалась, будто бросая вызов небу. Я вдруг почувствовала, что должна поиграть с младшей девочкой. Поймав приветливый взгляд ее матери, я улыбнулась, подошла к классикам и первая кинула камешек. Девочка оторопела, но, увидев, что прыгунья из меня слабая, набралась храбрости и заскакала вслед за мной. Я прыгала и стискивала зубы, прыгала снова и снова, я выиграла первый раунд, выиграла второй и проиграла третий. Мне казалось, что в мире нет больше никого, кроме нас двоих, двух незнакомых друг другу девочек тридцати шести и семи лет от роду, которые самозабвенно скачут по нарисованным клеточкам и могут грустить и смеяться, терпеть поражение и побеждать.


Ближе к вечеру, когда жара стала спадать, мы с мамой поднялись на террасу. Никос и его отец работали над парапетом.

Солнце село чуть раньше, чем накануне, дни становились короче. Весело взглянув на меня, Никос подошел и вполголоса спросил:

— Ну, как успехи? Уже решила, что выкинешь?

— По правде сказать, мне тут вообще ничего не нужно, кроме одного предмета, — отозвалась я, думая о своей красной шкатулке.

— Ну и ехала бы обратно к мужу, зачем бросила его так надолго? — поддел он.

— Составляю маме компанию, пока вы здесь трудитесь. И потом, не ты ли утверждал: «У каждого в жизни есть только один дом»?

— Я, было дело. И потом, когда в доме хозяйничают двое чужих мужчин, осторожность не помешает, — усмехнулся Никос.

— Точно. — Я посмотрела на шрам на его левой скуле и, сама от себя не ожидая, выпалила: — А откуда у тебя этот шрам, если не секрет?

Он молча отвел глаза и снова принялся за работу.

— Извини, — опомнилась я. — Язык мой — враг мой. Просто подруг у меня нет, даже словом перемолвиться не с кем. В Риме хотя бы с мужем могу поговорить. С мамой… ну, она сложный собеседник.

Мой голос дрогнул, я почувствовала себя глупо. Зачем я все это рассказываю, какое Никосу дело до проблем женщины много старше его? Тут парень посмотрел на меня так, словно я сказала нечто, безмерно его взволновавшее.

— С родителями разговаривать — вообще засада. Им трудно понять своих детей. Часто бывает легче довериться тому, кого совсем не знаешь.

«Вот бы хоть разок поболтать с ним по душам», — загадала я желание. Никос оказался храбрее меня.

— Что ты делаешь завтра вечером?

— Ничего, — ответила я, радуясь обещанию, прозвучавшему в его словах. — Ровным счетом ничего не делаю.

— Тогда после работы я тебя кое-куда свожу, — заявил Никос достаточно отчетливо и в то же время так, чтобы ни моя мать, ни его отец ничего не услышали.


Перед сном, прежде чем выключить телефон и поставить его на зарядку, я прочла сообщение от мужа, который желал мне спокойной ночи.

Пакетик с рисунком в цветочек, предназначенный для хранения зарядного устройства, был одним из немногих предметов, которые я вынула из чемодана и положила на виду на старый поднос. Я потянулась за пакетом, и мои пальцы коснулись аккуратно сложенного пожелтевшего листка бумаги. Рука, тотчас подхватившая и развернувшая его, принадлежала той девочке, которая двадцать с лишним лет назад вынула этот листок с инструкцией из коробочки, выброшенной в мусорное ведро, убрала находку в карман и, придя в школу, заперлась в туалете, чтобы прочесть произведение, повествовавшее о болезни ее отца. Это был своего рода роман, главы которого посвящались симптомам, показаниям, противопоказаниям и дозировкам. Агорафобия, социальное тревожное расстройство, генерализованное тревожное расстройство… Женщина, держащая этот листок в руке, смотрела на строчки глазами той девочки — глазами, которым не требовалось читать, чтобы узнать правду.


«Не забудь покормить папу обедом», — говорила по утрам мама и отправлялась в музей, поручая мне важное задание, от которого — то ли из-за страха, то ли из-за неумелости — сама уже отказалась.

«С тобой отец ест охотнее, он ест только с тобой», — повторяла мать, пристально глядя на меня, а я вспоминала, как в прежние годы мы с папой ходили гулять и он учил меня кататься на роликах. По пути домой мы непременно делали остановку возле одного и того же гриль-бара, где покупали жареную курицу и три порции картошки, иногда даже четыре, потому что я не могла насытиться этой восхитительно пахнущей вкуснятиной. Дойдя до любимой скамейки с видом на море, мы садились и начинали пировать. Не снимая коньков, я бочком ложилась на скамью, свешивала ноги, клала голову на колени отца, и он кормил меня, точно птенчика. Я жевала и смеялась, он смеялся вместе со мной, мы представляли себе, как вернемся домой и мама станет ругаться, что мы опоздали к обеду, затем с подозрением принюхается и обвинит отца, что он опять кормил меня всякой ерундой и перебил аппетит. «Ну вот, ребенок наелся не пойми чего и от нормальной еды нос воротит!» — подражая матери, восклицала я. Папа смотрел на меня во все глаза и восторженно хлопал в ладоши, я раззадоривалась и сильнее вживалась в роль гневающейся матери — поднималась на ноги, пошатываясь на роликах, клала руки на бедра и начинала свой номер на бис.

Отец хохотал, закуривал трубку, просил выступить еще.

Спустя пару лет все изменилось. Папа вернулся с работы сам не свой. Прошел в спальню, разулся, снял брюки, рубашку, носки, занял свою половину кровати и застыл в неподвижности. Я подходила к нему, заводила разговоры, он в ответ лишь кривил губы. Не желая, чтобы меня вот так отвергали, я перестала приближаться к родительской постели, молча плелась к себе, забиралась с ногами на кресло, листала лежащий на столе дневник и мысленно отмечала звуки, доносящиеся из комнаты, где коротал свои дни отец, — шелест одежды и простыней, шорох тапочек, безудержный топот самоуничтожения… Теперь мой отец состоял исключительно из этих звуков, он не доходил даже до кухни, где мама оставляла кастрюли с едой и записки с руководящими указаниями.

«Папа ест только с тобой», — каждое утро повторяла мать.

На цыпочках идя мимо приоткрытой двери спальни, я заглядывала внутрь и видела отца, скорчившегося под одеялом. Из папиных ушей торчали наушники, подключенные к радио, его глаза сочились влагой, будто подтекающие батареи. Отопительный котел дома нагревался, прилежно подавал воду в трубы, булькал и пыхтел, но все равно не мог донести тепло до дальних помещений, и те оставались сухими, а значит, холодными. Самой сухой и холодной была моя комната. Чтобы согреться, я отправлялась в кухню, кипятила воду, закидывала в нее макароны, вынимала из духовки поставленный туда мамой сотейник с теплым мясным соусом, накрывала на стол и ждала отца. В положенное время выключала плиту, откидывала макароны на дуршлаг, пересыпала обратно в кастрюлю, заправляла соусом, раскладывала еду по двум тарелкам, съедала обе порции, убирала со стола и составляла посуду в мойку. Приходя с работы, мама видела в раковине грязные тарелки и верила, что все идет как надо.

Мне отлично удавалось делать вид, будто я забираю отца из его воображаемого мира и возвращаю в семью. Стоило ли отказываться от такой простой и в то же время важной миссии?

Я прочла до конца то, что нужно было прочесть.

Ни разу — ни разу! — отец не встал с постели, чтобы вознаградить меня за старания. Оболочка для неизвестных мне мыслей, в которую превратилось его тело, не могла прервать свой саморазрушительный ритуал и воздать должное мне, своему хранителю.

Каждый день я терпела поражение, каждый день после обеда выходила из кухни в коридор, на мгновение замирала перед дверью в родительскую комнату и смотрела, как отец лежит в прежней позе, с наушниками в ушах и пустотой во взгляде; его исхудалое тело укрывали несколько одеял, в батареях неумолчно журчала вода. Мне отчаянно хотелось уйти как можно дальше от корпуса для часов в коридоре, от недоеденной пищи, от остатков макарон и помидоров в мусорном ведре, от ответственности, которую возлагала на меня мама, от небытия, в котором отец пытался похоронить себя и нас. Чтобы выжить, я должна была добираться до письменного стола — тот представлялся мне спасательным кругом. Уроки и школьные обязанности были моим единственным шансом остаться в живых.


Голова разболелась, я встала, поднялась на носки и потянулась руками к потолку. Затекшие конечности выполняли команды мозга неохотно. До моего слуха донеслось бульканье воды в трубах.

Батареи центрального отопления в доме были теми же, что и при отце. Они согревали мамины зимы после моего отъезда, им же предстояло делать эту работу грядущей зимой. Куда девать старые вещи, я пока не знала, но вдруг сообразила, что́ необходимо сделать прямо сейчас. Перешагнув через плетеную корзину и стопку журналов, я подошла к радиатору, висящему на стене позади стола. Из-за него со всех сторон выглядывали комки пыли. Надо немедленно все вымыть и вычистить, для этого нужны сильные руки и моющие средства, а еще время и терпение. Когда я дунула, в воздух взвилось черное облако маминого безразличия. Я повернула краник с левой стороны и спустя несколько секунд услышала хлопок, какой раздается, когда откупориваешь бутылку с газировкой. Сжатый воздух в трубе поднял оставшуюся в батарее воду и выплеснул ее прямо мне на ноги. Отскочив, я выбежала в коридор и громко крикнула, обращаясь к матери:

— Чем ты занималась все эти годы? Почему ничего не делала и ни за чем не следила?

На привычном месте в ванной я отыскала сиреневый тазик, в котором мыла руки и лицо, когда еще была слишком мала, чтобы дотянуться до раковины. Достав его, я энергично взялась за работу — стала мыть все радиаторы в доме. Начала со своей комнаты — из батареи долго лились струи грязной воды, но постепенно она сделалась чище и наконец почти прекратила капать. Затем пришел черед радиаторов в кабинете, гостиной, коридоре и кухне. Когда таз наполнялся, я шла в туалет, выливала грязную воду в унитаз и несколько раз тщательно промывала таз под краном, будто дезинфицируя. Мать с изумленным видом следовала за мной из комнаты в комнату и не произносила ни слова.

— По-твоему, никогда не спускать воду из батарей — это нормально? — повторяла я, с укором посматривая на нее. — Это же твой дом, ты здесь живешь!

Словно трудолюбивый муравей, я переносила из комнаты в комнату таз с водой и свое желание довести дело до конца. В последнюю очередь вошла в спальню родителей — самую теплую комнату в доме. В батарее почти не было воздуха, из краника вытекло всего несколько капель воды.

В ванной я снова отвернула кран и вымыла таз дочиста. Переведя дух, прислушалась. Будь дом живым существом, а стены — его бронхами и легкими, можно было бы сказать, что он снова дышит полной грудью, исцелившись после тяжелой и продолжительной болезни. Я со спокойной душой улеглась спать.


Не в силах уснуть, я крутилась в постели и еле сдерживала судорожное желание расхохотаться. Включила телефон и позвонила Пьетро. Он отозвался сразу. Я не стала говорить ни о визите к соседям, ни о батареях, а лишь пожаловалась на усталость. Муж в ответ сказал, что в Риме сегодня шел дождь, в нескольких предложениях описал завязку сюжета американского фильма, который шел в эти минуты по телевизору, и добавил, что поужинал готовой едой, купленной в пиццерии недалеко от работы.

— Молодец, но ты хоть иногда сам что-нибудь вари, нельзя питаться одной ресторанной едой, — прокомментировала я.

Пьетро промолчал. Если я беспокоилась о его здоровье, муж тотчас переходил на другую тему, не допуская, чтобы мы поменялись ролями. Он считал, что его обязанность — заботиться, моя — принимать заботу.

Я закрыла глаза и представила его себе.

Каждый из нас лежал в постели, наполовину укрывшись простыней. Мы пытались словами передать друг другу свои ощущения от прошедшего дня, мы уже успели соскучиться друг по другу, но канал связи был поврежден и рассказы выходили сбивчивыми. Кроме того, у меня на душе скребли кошки — я не стала ужинать вместе с мамой, предпочтя нормальной еде плитку шоколада и бутылку воды.

— Во что ты сейчас одет? — спросила я томно.

Муж ответил, что на нем белая майка и синие шорты. Я вздохнула, простонала что-то интимное и почувствовала, что двигаюсь в верном направлении. Наши голоса зазвучали увереннее, вскоре мы наперебой шептали непристойные фразы и фантазировали, как ласкаем друг друга.

В конце концов мы рассмеялись.

— Знаешь, я чувствую твой запах, — проговорил Пьетро.

Никогда, даже в первые месяцы знакомства, мы не занимались сексом по телефону и сейчас получили от него невероятное удовольствие. Прижимая телефоны к ушам, мы чувствовали полную свободу и были готовы на все, несмотря на сотни километров, которые разделяли нас в эти мгновения, тогда как, находясь рядом, в супружеской постели, мы оказывались не в силах преодолеть пару десятков сантиметров и подарить друг другу наслаждение. Расстояние смягчило нас и дало новую надежду.

Звук телевизора, стоящего в нашей спальне, снова сделался громче. Ни Пьетро, ни мне не требовалось продлевать этот контакт на расстоянии, муж хотел вернуться к своему фильму, а я к своим мыслям. К тому, что сейчас произошло, можно было отнестись как к сновидению. Мы простились, будто сообщники, и вскоре я погрузилась в безмятежный сон.

Седьмой ноктюрн

Я держу на руках котенка-девочку с темной шкуркой. Присматриваюсь и вижу, что она вовсе не котенок, а неведомое бесшерстное создание. На мордочке у нее есть только глаза и нос, а больше ничего; она глядит на меня, она хотела бы заговорить, но не может. «Бедный немой котеночек», — сочувствую я, поглаживая малышку по шейке, проводя пальцем за ушками. Моя ладонь доходит до ее гладкого безволосого живота, и я вдруг понимаю, что у нее нет гениталий. Испугавшись, я отталкиваю кошечку, та, не издавая ни звука, прыгает как мячик, отскакивает от стен, вот она уже не одна, она бесконечно размножается, заполняет дом, но, возможно, это не мой дом, это просто дурное место, куда меня непонятно как занесло и откуда я надеюсь выбраться?..

Загрузка...