Часть третья. Голос

Несчастье не правило для всех, а исключение для нас

На следующее утро я включила телефон, проверила уровень заряда батареи и подождала, пока на экране не появятся уведомления.

В сообщении, которое муж прислал мне ночью, говорилось: «Я приеду к тебе, Ида. Не могу больше без тебя».

Через три минуты: «Ты спишь?»

Через шесть минут: «Кстати, сегодня принесли квитанции за воду и за свет».

Благодаря сексу на расстоянии вчерашняя ночь стала для меня приятным потрясением, и я пока не знала, хочется ли мне, чтобы Пьетро явился сюда. Трудно желать того, что у тебя уже есть, тогда как любить того, кого нет, очень легко, — вся моя жизнь этому доказательство.

Я отправила мужу ответ, попросив потерпеть несколько дней, и усмехнулась, поймав себя на мысли, что его послания напоминают открытки, пришедшие из страны, где вода и свет — всего лишь квитанции, и для того, чтобы их успокоить, достаточно просто заплатить денег.

— Поедешь со мной покупать коробки для вещей, которые решила оставить? В «Треместьери»[13] есть магазин, там всяких коробок и контейнеров полно. Выберешь сама.

Приветливый, даже радостный голос матери отвлек меня от размышлений. Впрочем, возможно, мама говорила своим обычным тоном, просто я все еще чувствовала себя счастливой, как человек, который ночью отыскал некий секрет и знает, как сохранить его днем.

— Те два черных мешка с вещами можно выбросить, мам.

— Хорошо, завяжи их, возьмем с собой и выкинем по дороге.

С тех пор, как я приехала, мы ни разу не выходили из дома вместе. Едва я уселась в машину, мне захотелось петь, как в давние годы, когда мы с мамой — девочка-подросток и моложавая женщина — ездили развеяться. Вспомнилась одна из поездок, во время которой мы тоже кое-что выбросили в мусорный бак.

Когда-то отец обратил внимание на мои «восхитительные стопы» (так он выразился) и уверенно заявил, что у меня феноменальные задатки к катанию на коньках. Я считаю эти его слова признанием в любви, ведь папа увидел то, чего во мне и в помине не было. Он купил мне ролики, и вскоре я рассекала по городу, временами чувствуя, что отрываюсь от земли и парю над проливом. Объявления о соревнованиях, которые упоминал отец, нигде не публиковались, да и навыки мои были более чем скромными, но это не имело значения. Катание на роликах стало моей страстью, и потому было бы неудивительно, если бы коньки продолжали храниться в шкафу или какой-нибудь коробке рядом с другими памятными вещами, однако от них уже давно не осталось и следа. Я сама запихала ролики в мешок для мусора, собираясь на очередную прогулку с матерью на машине, сама открыла окно, когда мы подъехали к мусорному баку, сама протянула руку и разжала пальцы. Пакет с глухим стуком приземлился на дно бачка.

Через неделю я купила билет второго класса до Рима в одну сторону.


Мама притормозила возле мусорного контейнера, я ощутила резкую боль в сердце, а еще — потребность принять эту боль и с ее помощью справиться с самой собой и своими воспоминаниями.

— Подожди секунду, я выйду и выброшу, — сказала я, взяв в руки два черных мешка и опустив планку внутреннего сопротивления как можно ниже.

Мама расслабилась, довольная тем, что я стараюсь помогать ей в делах. Грохот пакетов со старыми вещами, падающих в бак, воскресил в наших душах аналогичную сцену из прошлого.

Я вернулась в машину, мама включила радио, мы открыли окна и запели.

На протяжении тех лет, что мы с ней жили вдвоем, мы непостижимым образом тоже были счастливы. Наше счастье состояло словно из кусочков матового стекла, которые дети находят на пляже; мы уезжали из дома, чтобы хоть на короткое время почувствовать себя свободными, и колесили по автострадам и прибрежным дорогам то на восток, в сторону Ионического моря, то на запад вдоль Тирренского; мама вела автомобиль, я глазела в окно. Когда шел дождь или пропархивал снег, пролив начинал бурлить волнами, за стеклами машины проносились семьи с детьми и влюбленные парочки, желающие поскорее укрыться от непогоды, и бродяги, которые тоже убыстряли шаги и делали вид, будто торопятся домой. Мы делали остановки, чтобы заправить бензобак, проверить масло, подкачать шины, угоститься маттонеллой — длинным узким мороженым, которое официанты нарезали на ломтики и подавали в белых блюдцах, накрытых бумажной салфеткой. Единственным счастьем, которое мы испытывали, было сбивчивое дыхание таких вот перерывов на мороженое или техобслуживание. Мы никогда не приближались к морю, а ехали параллельно ему по автомагистралям; я мечтала, чтобы морские воды дотянулись до колес машины и у меня появилась возможность уплыть, возможность выжить.

— Мама, осторожнее! — подскочила я, услышав резкий вжик тормозов.

— Сядешь за руль?

— Нет уж. Но ты, пожалуйста, будь внимательнее.

— Хочешь вести — пересаживайся на мое место. Не хочешь — молчи и не мешай.

— Ты получила новые права?

— Нет, езжу без документов. Кстати, я ждала, что ты мне об этом напомнишь.

Мы пикировались всю дорогу и не могли уняться в магазине, на сей раз темой спора стали коробки, которые показались мне безвкусными и сделанными тяп-ляп. Послонявшись между прилавками, я выбрала две — одну в красно-белую полоску, вторую в синий горох.

— То, что ты захочешь оставить, в две коробки не уместится. Бери еще.

— Мам, ну к чему мне всякое старье? Своего барахла хватает.

— А вдруг ты решишь увезти в Рим больше вещей, чем думала?

Мы балансировали на грани и ощущали приятную легкость. Притворяясь, будто обсуждаем внешний вид и полезность разного рода предметов, мы отдыхали душой и понимали, что за взаимным поддразниванием на самом деле кроется перемирие.

В прошлом между нами случались куда более мучительные ссоры.

За год до моего переезда в Рим мы скандалили по любому поводу, и наши препирательства запечатлелись в моей душе навсегда. Мы сражались днем и ночью, мы бились так, словно родились непобедимыми бессмертными существами; перебранки быстро сделались единственным способом нашего общения. Пустой холодильник или мокрое белье, которое никто не хотел вынимать из стиральной машины, подстрекали нас к новым ожесточенным стычкам, в ходе которых мы обменивались все более оскорбительными словами, голосили все громче, колотили по стенам все яростнее. Я орала, мать плакала, каждая из нас брала в бой самое убийственное оружие — проклятия. В доме по сей день сохранились следы тех баталий — сломанная ручка на двери моей комнаты, пятна на стене возле дверного косяка, облупившаяся штукатурка… Мы кричали до и после того, как я распахивала дверь, кричали, когда я захлопывала ее за собой, кричали и падали без сил. Жертвенное возлияние завершалось, взаимный каннибализм прекращался; если дело происходило ночью, я засыпала в темноте, если утром — смотрела в окно на мир, который ничего о нас не знал.

От ссор не оставалось ни костей, ни пыли, я выходила из дома, смущенно опуская глаза и не сомневаясь, что соседи все слышали и теперь, возможно, молятся за спасение наших душ. Евангелисты не ругались никогда; через стену, разделявшую нас, доносились исключительно песнопения и хвалебные молитвы, напоминая нам с мамой, что несчастье — не правило для всех, а исключение для нас. Возвращаясь, мы начинали бой заново. Наше взаимодействие заключалось в причинении друг другу душевных ран, иных вариантов сближения мы просто не знали. Оставаясь наедине, мы чувствовали нарастающий зуд, точно двое влюбленных, которые заканчивают вечер в постели и весь ужин предвкушают эту развязку. Нас же ожидала не любовь, а новые раздоры, да и были мы не супружеской парой, а матерью и дочерью, которые не умеют иначе справиться с тем, что мужа и отца больше нет рядом.


— Ида, хочу тебе кое-что сказать.

— Когда ты говоришь таким тоном, мне сразу становится страшно.

— Услышь меня. Я знаю, ты пропускаешь мои советы мимо ушей и непременно делаешь все по-своему — такова твоя натура. Не будем возвращаться к тому, что мы уже обсудили, и все же — разве тебе трудно выслушать родную мать? Жизнь создается не из остатков, а из того, что ты имеешь в запасе. У человека нет второй жизни, в которую он мог бы перенести то, чего не сделал в первой.

— И?

— Когда твой отец заболел, я действительно от него отстранилась. Ты полагаешь, что я пренебрегала им, но я не стану извиняться. Я была молода, ходила на любимую работу, у меня была ты, и я волновалась за тебя.

— Волновалась и перекладывала всю заботу об отце на мои плечи.

— Я была несправедлива к тебе, но не к нему. Его немощь приводила меня в отчаяние, я хотела бы наложить на твои глаза повязку, чтобы ты не видела своих родителей такими, какими они стали. Но я не знала, как это сделать. Ты и представить себе не можешь, каково это — иметь ребенка и оказаться не в состоянии его защитить. В жизни важно быть счастливым, Ида.

— Мам, только не заводи снова речь о том, чего мне не понять, говори лучше о себе — так твой голос звучит менее высокопарно.

— Ида, как ты ведешь себя с матерью? Где элементарное уважение?

— Давай остановимся и закажем в кафе по порции маттонеллы? — выпалила я, ощущая, как перехватило в груди: искренние слова матери подействовали на меня больше, чем ее обвинения.

Счастья нет, но есть счастливые мгновения, и сегодня нам с мамой удалось урвать еще одно — мы заскочили в любимую кондитерскую и, устроившись в знакомом до мелочей зале, с удовольствием съели по мороженому.


Не падать — вот в чем я преуспевала вплоть до сегодняшнего дня. После исчезновения отца мне пришлось создавать себя с нуля, чтобы выжить. Одни наращивают мышцы в ходе усердных тренировок, другие развивают интеллект с помощью психоанализа, книг, музеев и театра или медитации, находят интересную работу, достойную зарплату, приобретают удобное кресло, опыт преподавания, выбирают самую удачную фотографию для паспорта, покупают платье, которое сидит как влитое. Я делала то же, что и прочие люди на свете: придумывала себя и начинала самоотождествляться с тем, что мне удалось придумать.

Тем не менее мне было совершенно непонятно, кто я такая и что собой представляю. То, что со мной произошло, беспокоило меня, но, поскольку это случилось, когда я была еще слишком юна, мир не мог толком меня узнать. Люди не отвлеклись от своих привычных занятий, чтобы поддержать меня, все продолжали жить своими заботами, потому что планета и так полна горя и насилия, и, если какой-то школьный преподаватель вдруг погружается в депрессию, это всецело его проблема и вина, ведь он не сумел уберечь жену и дочь ни от внешних бед, ни даже от себя самого. «Что он за мужчина, раз допустил подобное? Разве можно так относиться к собственной дочери?» — шептала тишина города, а может, городу вообще не было дела до меня и моей семьи. Мы с мамой — не более чем два свидетельства о рождении, а однажды станем двумя свидетельствами о смерти. От нас сохранится лишь воспоминание, — проходя мимо нашего дома, старики будут поднимать головы и говорить: «Когда-то здесь жила семья из трех человек, отец ушел из дома и не вернулся». Еще вероятнее, что и этой памяти о нас не останется, потому что дом купят другие люди и наполнят его новыми смыслами. В комнатах зазвучат детские голоса, стены перекрасят, появится новая блестящая мебель, мощная стиральная машина, календарь на стене, грифельная доска и цветные мелки на кухне, как у Джулианы; наши с мамой судьбы канут в небытие, потому что новые домовладельцы с полным правом сметут их на совок и выкинут.

Такие мысли крутились у меня в голове, пока мы ехали домой и я глядела в окно, за которым виднелось море — то же самое, что и во времена моего детства. Если я хочу жить дальше, мне нужно пересечь это море, не останавливаясь: место, куда я стремлюсь, — не Сцилла и не Харибда; возможно, его вообще нет ни на одной географической карте. Именно поэтому много лет назад Рим, огромный сильный город, окруженный крепостными стенами, показался мне идеальным. Я въехала в Вечный город, точно завоеватель, обернулась и взглянула на Сицилию с безопасного расстояния, а затем забыла о ней и смешалась с туристами на пьяцца Навона, с бродягами у вокзала Термини, с цветами на клумбах под балконами домов в благополучных районах. Каждая клетка моего тела была соткана из воздуха отчего дома в Мессине, и по этой причине мне следовало его покинуть. «Пускай страдания гонятся за мной, будто голодные собаки, я сумею справиться с ними и приручить их; вдали от дома я буду голой и легкой, буду свободной», — полагала я в двадцать лет.

«Кто я такая, что из себя представляю?» — снова задумалась я, все еще сидя в машине, пока мама парковалась и доставала покупки из багажника.

Я была ребенком, рожденным мужчиной и женщиной, которые любили друг друга, была хранительницей депрессии своего отца, сердитой дочерью своей матери, прилежной школьницей, робкой девушкой. День за днем я училась скрывать стыд, носить броню силы, как делают моряки, командовать из угла, как делают женщины. Мы с мамой оставались обычной семьей и в то же время были особенными, потому что неописуемое событие произошло именно с нами.

Чтобы жить дальше, мне по-прежнему требовалось прикладывать огромные усилия.

Навсегда (еще один ноктюрн)

Посреди ночи звонит телефон, я в испуге подскакиваю, отвечаю на вызов и слышу незнакомый мужской голос:

— Синьорина Ида Лаквидара? У меня для вас сообщение. Вы знаете человека по имени Себастьяно?

— Так зовут моего отца, — отзываюсь я, распахивая глаза.

— Он сейчас рядом со мной, спрашивает, как у вас дела. Он потерял память, но сегодня вспомнил ваш номер телефона и свое имя…

Или так.

Посреди ночи звонит телефон, я в испуге подскакиваю, отвечаю на вызов и слышу быстрый голос с иностранным акцентом:

— Мисс Ида Лаквидара? Извините, если разбудил. Звоню вам из Ливана. Вам известно, что ваш отец, сорокасемилетний Себастьяно Лаквидара, в одиночку путешествовал по нашей стране?

Голос добавляет, что мой отец умер от болезни, тело должны переправить в Италию.

Или так.

Прихожу из школы, заплаканная мама в пальто и с сумкой в руке стоит возле синего табурета и ждет меня. Звонили из полицейского участка, тело отца вытащили из моря, рыбаки нашли его в районе Торре Фаро. «Мама, мама!» — рыдаю я, обнимая ее. Мы спускаемся к машине, я сажусь за руль и веду, мама сидит рядом.

— Я хотя бы попрощаюсь с любимым человеком, — шепчет она, а может, это мои мысли звучат так громко.

Сжимаю мамину руку, включаю «дворники», снижаю скорость, ищу место для парковки, оберегаю маму, оберегаю мир и не падаю, никогда не падаю.

Или так.

Выхожу из школы с рюкзаком за спиной, как в те времена, когда училась в начальной школе, оборачиваюсь и вижу — отец стоит у двери, барабанит пальцами по бедру и улыбается мне в своей непринужденной манере. Что за розыгрыш он устроил? Никуда он не пропадал, с чего нам вообще в голову взбрело, будто он ушел? К чему тогда были все наши страдания?!


В моем воображении все правда, все по-настоящему. Отец покончил с собой, утопившись в море; он умер, пытаясь начать новую жизнь в чужой стране; он жив, он рядом; его похитили; он отправился на прогулку и должен скоро прийти; у него случился инфаркт, инсульт, он попал в аварию; у него есть другая женщина, другой ребенок; он вернется через год, два, пять лет. Живой или мертвый, отец возвращается домой, у него опять есть голос, тело, имя. Я сочиняю новые истории, творю параллельный мир, в котором звучат голоса, движутся тела и мелькают имена; моя фантазия безгранична, она подобна диктатору, который выискивает противоречия и требует, кричит, приказывает исправить неточности, ведь все должно быть идеальным. Я подчиняюсь ей еженощно — добавляю детали, устраняю несоответствия, сглаживаю, редактирую. Ночной диктатор не дает мне расслабиться даже днем, заставляя узнавать, какое правительство сейчас в Ливане, на каких судах ходят рыбаки в Торре Фаро и так далее до бесконечности.

На протяжении многих лет я рассказываю себе эту историю снова и снова, с каждым разом я делаю это лучше и лучше. Папа жив и хочет вернуться, его похитили, он умер из-за роковой случайности, стал жертвой стихии, которая была ему роднее всего. Отец обнимает меня, целует, просит прощения и удивляется, почему мы так переполошились из-за его отсутствия. Мать плачет, горюет, обхватывает тело отца, живое тело, мертвое тело, лежащее на мраморе, завернутое в ткань, положенное в мешок. Мама смотрит на меня, в ее глазах любовь и гнев; ее взгляд возвращает меня к жизни. Ночь за ночью бессонница помогает мне создавать все более правдоподобную историю, но воображение не греет, да и воспоминания тоже. Вымысел позволяет разве что скоротать время ожидания, отец может вернуться, он вернется в этот дом и ни в какой другой. А существовал ли вообще человек, которого я называю отцом? Почему мы смирились с его исчезновением, разве мы не верили, что он жив — пусть ослаб, пусть потерял память, пусть заплутал, но жив? У большинства родственников тех, кто пропал без вести, непременно возникают предчувствия, появляется убежденность, что их родной человек где-то поблизости, у нас же ничего такого не было. Я привыкла находиться в собственной тени и в тени отца, временами замечая какие-то знаки внешнего мира, но ни один предмет, будь то квитанция, письмо, дневник, пачка сигарет или пара коньков, не мог засвидетельствовать, что событие, произошедшее на уровне разума, действительно имело место. Отец выключает будильник, выбирает галстук, смотрит на зубную пасту, прилипшую к стенке раковины, будто улиточная слизь… Хотя бы вот это было на самом деле?

Вещи ненадежны, воспоминаний не существует, есть одни лишь навязчивые идеи. С их помощью мы не даем ране зарасти, говорим себе, что помнить необходимо, что мы — единственные хранители памяти. Непрестанно бередим рану, чтобы наши собственные страхи продолжали напоминать о себе, следим за тем, чтобы она была достаточно глубокой и вмещала всю нашу боль.

Есть только навязчивые идеи, и за минувшее время они стали более настоящими, чем мы сами.


— Ида?

Муж, чей голос мне нестерпимо захотелось услышать, снял трубку после первого гудка.

— Ида, как ты там?

— Пьетро, пожалуйста, выслушай меня.

— Что случилось? Где ты?

— Я… не знаю, что и сказать. Зря я сюда приехала. Тут слишком много… Мама перестаралась, сложила в мою комнату все вещи. Не смогу тебе объяснить. Такое чувство, словно меня окружает смерть. Это просто кошмар.

— Ида, где ты?

Голос Пьетро был теплым, будто целебная вода из термального источника, фоном звучал молодой женский голос, говорящий по-английски. Я уловила отдельные слова — economy, buildings, politics[14]. Муж совершенствовал свой английский в машине по дороге в офис и домой — дикторша читала статьи и вопросы по их содержанию, побуждая слушателя давать развернутые ответы, делала вид, что интересуется его мнением. Я слышала голос иностранной барышни и чувствовала нежность к Пьетро: никакой английский ему не нужен, он просто пытается скрасить свое одиночество по пути домой, вот и все.

— Как поработал сегодня?

Lawyers, Europe, commission[15]. Пьетро выключил аудиозапись, ничего не ответив.

— Я скоро приеду за тобой, по автостраде в два счета домчу. Ида, я с самого начала знал, что тебе незачем туда таскаться.

— Да нет, нет. Не все так плохо. Я сейчас дома.

— Твоя мама с тобой?

— Она наверху. На террасе как раз идут работы.

— Ты в своей комнате?

— Да. Мне тяжело видеть вокруг себя это старье, оно снова и снова возвращает мои мысли к исчезновению отца. Мама стащила ко мне весь хлам, я буквально задыхаюсь в этой душегубке прошлого.

— Ты сильная, Ида. Перестань себя накручивать. Ты — не твоя мать, помни, ты — это не она. Я отпустил тебя туда, чтобы ты помогла матери, выбрала вещи, которые хочешь оставить, сказала ей, что́ можно выбросить, а потом вернулась домой.

Судя по всему, Пьетро припарковался, чтобы поговорить со мной. Я представила себе, как он держит руки на рулевом колесе, а мой голос из динамика разносится по салону.

— Ида, пойми, ты и твоя мать — не один и тот же человек. Я скоро приеду к тебе. Сегодня и завтра не могу, коллегу подменяю. Послезавтра уже скоро.

Голос мужа ласкал мои волосы, разглаживал морщины на шее, шелестел на затылке. Я завершила разговор, покрутила телефон в руках и поблагодарила технологическое чудо, которое позволило мне соприкоснуться с другим человеком, находящимся за сотни километров от меня, получить желанную поддержку и поднять настроение. Достав из шкафа старые легкие джинсы и белую майку в рубчик, какие носят рабочие, я оделась и вышла из комнаты.

Фонари на террасе

Счастья нет, но есть счастливые моменты. Мысленно продолжая слышать теплый голос мужа, я поднялась на террасу узнать, сумею ли воспользоваться другим шансом, который мне выпадал.

Никос с отцом хлопотали на раскаленной террасе. Действовали они споро, время от времени перекрикиваясь на смеси диалекта и всем привычного итальянского. Стоило мне появиться, они перестали разговаривать, но не работать, и никто из них не посмотрел на меня. Я подошла к Никосу, который колдовал над основанием под фонарный столбик. Мама захотела, чтобы вдоль края террасы поставили восемь фонарей. «Если не продам дом сразу, может, буду закатывать по ночам вечеринки», — прокомментировала она свое желание. Я ничего не сказала, а сама подумала: «Даже если мама никогда не продаст дом, даже если я буду приезжать сюда чаще, мы все равно не станем устраивать вечеринки на террасе, потому что мы ничего не делаем вместе и потому что летние вечеринки — самое тоскливое, что только можно вообразить».

Как-то раз одноклассник пригласил меня и Сару на день рождения. Дело было незадолго до злополучной поездки на пляж Сциллы. Сара тогда уже встречалась с Фабио, но не позвала его с собой. Мы нашли нужный дом, позвонили в дверь и поднялись в роскошную квартиру с просторной гостиной, великолепными люстрами и множеством хрустальных безделушек в стенных нишах. На столе стояли подносы с мессинской фокаччей с помидорами, цикорием, сыром и анчоусами и кувшины с охлажденным пивом. Народу собралось мало, большинство наших уже уехали со своими семьями в загородные дома на побережье. Мы ели, пили и болтали, как вдруг мать именинника вбежала в гостиную и с тревогой спросила, все ли у нас благополучно. Мы закивали, недоумевая, что могло ее так напугать, и она рассказала, что в одну из квартир этажом выше хотел залезть вор. Он собирался проникнуть в дом через окно, но провалился в световой колодец, получил смертельную травму и мгновенно скончался. Дама добавила дрожащим голосом, что приехала скорая помощь, которая сейчас увезет тело. Сообщив нам новости, она вышла за дверь и закрыла ее, будто пытаясь защитить нас. Несколько секунд в гостиной царило молчание, затем гул голосов возобновился. Одна я не нашла в себе сил веселиться дальше и убежала на балкон. Встав у парапета, обвела долгим взглядом улицу, темную, несмотря на огни кораблей в порту, и прерывисто вздохнула, чувствуя несказанную печаль. Постояла так и вернулась в гостиную. Тоска прошла или, может быть, преобразовалась во что-то другое.


Никос по-прежнему возился с основанием под будущий фонарь. Сделав паузу, парень вопросительно уставился на меня.

— Идем? — сказала я.

— Пока занят. Работаю.

— Идем, — повторила я, — для работы сейчас слишком жарко.

Синьор Де Сальво тоже остановился и недоуменно взглянул на меня.

— Зову Никоса на прогулку, — произнесла я громко, стараясь придать лицу дружелюбное выражение.

— Простите, синьора, но без сына я не смогу закончить сборку фонарей, и моя работа застопорится.

— Поверьте, мы никогда не будем их зажигать. Никто не станет закатывать на террасе вечеринок, я тут давно не живу, а мама гостей не приглашает, так что эти фонари нужны нам, как телеге пятое колесо.

— Как бы то ни было, мы должны собрать их сегодня. И, с вашего позволения, вы не можете знать, что будет делать на этой террасе ваша матушка. Дети полагают, будто им известно о родителях все, но они заблуждаются.

«А еще видят то, чего не хотели бы видеть, и потом не могут забыть об этом всю жизнь», — мысленно ответила я и задумалась: интересно, какой видится моя мать другим людям вне контекста ее брака и исчезновения мужа? Кто для них эта дама со стройной фигурой и строгим лицом, такая чувственная в своей суровости? В голову тотчас полезли воспоминания о Скупердяе — так я называла человека, с которым встречалась мама спустя шесть лет после того, как отец от нас ушел. Скупердяй занимался торговлей, и я возненавидела его с первой минуты. Все внимание я сосредоточивала на его недостатках, худшим из которых была жадность. Я терпеть не могла выражение его брюзгливого лица в те минуты, когда он рассчитывался с клиентами, терпеть не могла его манеру все переводить на деньги. Мне было девятнадцать, и мужская скаредность меня ужасала. Перебирая в памяти те дни, я живо представила себе, как мать, когда я уеду, звонит Скупердяю и приглашает его в гости. Они поднимаются на террасу, мать зажигает новые фонари, разливает кофе по чашкам, они вместе усаживаются на качели или под навес, прихлебывают кофеек, вспоминая старые времена, блуждают взглядами по побережью, наблюдают за движением паромов и за небом над Калабрией, которое то затягивается облаками, то проясняется.

— Полно вам, небо не упадет на землю, если вы сделаете перерыв и вернетесь к работе после обеда, — не отставала я от синьора Де Сальво.

Мама встречалась со Скупердяем несколько месяцев, и все это время я, как могла, портила ему жизнь. Когда они приезжали забрать меня с лекций в университете или подвозили куда-нибудь на нашей машине — нашей, принадлежавшей мне и матери, — я злилась оттого, что Скупердяй разрушает привычные мне треугольники — мать, отец и я, мать, дом и я, мать, машина и я. Было важно не допустить появления новых треугольников и уж тем более образования четырехугольников. Зачем этот мерзкий Скупердяй лезет в нашу семью, по какому праву занимает переднее сиденье рядом с мамой и вынуждает меня ютиться на заднем? Меня бесило, что каждый раз, когда мне предстояло залезть в подъехавшую за мной машину, Скупердяй открывал дверь, выходил, складывал и отодвигал свое сиденье, учтиво пропуская меня в салон. Я сгибалась в три погибели и заползала в машину, ощущая себя принцессой в изгнании, после чего со всей силы упиралась коленками в спинку сиденья, на котором уже успевал устроиться Скупердяй. Мама ничего не замечала, Скупердяй ерзал и пытался сесть поудобнее, но мои ноги неумолимо впивались прямо в его крестец; если бы только сумела, я подняла бы их выше и постаралась нанести физический ущерб его ребрам — на спасение мой противник мог не надеяться. Я пыхала гневом и толкалась, а Скупердяй, стиснув зубы, выносил мои издевательства, понимая, что, отругай он дочь своей возлюбленной или хотя бы просто сделай ей замечание, их с мамой отношениям придет конец. Когда Скупердяй выходил из машины, я читала на его лице непередаваемое облегчение. Битва завершалась моей победой. Некоторое время спустя Скупердяй и мама расстались, и я больше не видела его. Он предлагал маме жить вместе, но она не соглашалась ни переехать к нему, ни поселить его в нашем доме, так что их любовная история не имела будущего. То, как закончился этот эпизод нашей жизни, я до сих пор считаю самым большим проявлением материнской заботы.


— В любом случае, этот дом и мой тоже, — изрекла я напоследок и спустилась с террасы, не теряя надежды на предобеденную прогулку.

Аннунциата

На улице было очень тепло, и с каждой минутой воздух прогревался все сильнее. Выйдя из дома, я направилась к собору, на фасаде которого каждый день ровно в двенадцать часов разыгрывается одно и то же представление: лев рычит, защитницы города Дина и Кларенца звонят в колокола, петух поет, а смерть с косой по очереди указывает на фигуры, олицетворяющие детство, молодость, зрелость и старость. Мне захотелось вернуться на площадь и, прищурив глаза, послушать «Аве Марию» Шуберта. Помню, в школьные годы учительница распахивала в этот час окно, и мы, замерев за партами, напрягали слух, стараясь уловить аккорды знакомой мелодии. В дни, когда ветер дул в сторону школы, гул звуков собора и полуденная музыка долетали до наших ушей и сердец. Став студенткой, я сохранила эту привычку и, дождавшись двенадцати дня, непременно выглядывала в окно лекционного зала, предвкушая бой музыкальных часов. Если я находилась неподалеку от собора, то обязательно устремлялась к нему, смешивалась с толпой туристов и бросала нетерпеливые взгляды на колокольню, поторапливая стрелки часов. Когда длинная стрелка догоняла короткую, полдень раскрывался передо мной во всем своем очаровании.

Я уверенно шагала в сторону соборной площади, но сердце все сильнее сжималось от боли. За столиками кафе я видела матерей и отцов, которые, проводив детей в школу, уже приступили к работе, успели немножко устать и выбежали глотнуть кофейку. Я смотрела на этих людей, но видела не их, а папу, который отводил меня в мою школу и шел в свою, и маму, спешившую на работу в музей. Ощутив прилив ностальгии, я вздохнула. Взгляд машинально принялся искать море.

Вода оставалась безучастной к моей печали. Внезапно меня охватило желание действовать, переродиться, взять жизнь в руки, погрузиться в настоящее и завершить хотя бы одну из моих неоконченных историй. Может быть, мама права и мне ни к чему дни напролет копаться в прошлом. Какую бы силу мы ни приписывали собственным мыслям, они не изменят того, что уже случилось. Пожалуй, стоит поехать на побережье, выбрать пляж поприличнее и искупаться. Да, мне нужен заплыв — долгий, освобождающий, очищающий. Но я не решалась отправиться к морю одна, воспоминания о кошмарном сне в ночь перед отъездом были слишком яркими, слишком пугающими. Я с удовольствием поплаваю, если на берегу меня будет кто-нибудь ждать, и единственным человеком в Мессине, который подходил на эту роль, была Сара.

Собравшись с духом, я стала подниматься по вертикалям улиц-торренти и вскоре очутилась в Аннунциате. Я знала, что могу не застать Сару дома или, того хуже, увидеть ее и снова ощутить холод, с которым она отнеслась ко мне во время нашей случайной встречи неподалеку от детской площадки. Разумеется, я уже поняла, что Сара не горит желанием возобновлять наши отношения, но я скучала по ней и стремилась во что бы то ни стало воссоединиться с подругой школьных лет.

Игра стоила свеч.

По обе стороны от меня возвышались многоэтажные здания кондоминиумов, построенных несколько десятилетий назад и ставших новой архитектурной доминантой города. Забравшись еще выше, я заметила впереди дома, окруженные садами, каких в центре Мессины отродясь не было — в таких садах наверняка приятно сидеть летними вечерами и любоваться городом, который отсюда выглядит как миниатюра самого себя. Видимый и воображаемый, город вдруг показался мне крошечным: военный порт, очертаниями напоминающий серп, пролив, вершина колокольни, лодки, корабли, паромы, названные в честь Харона, мифические создания Сцилла и Харибда, вереница машин на перекрестке, клумбы с увядшими цветами, туманная завеса над торренте Боччетта и грузовые суда, которые везут на Сицилию разные товары… Вид сверху напоминал уменьшенную копию места, где я жила. Город был мне знаком вдоль и поперек, однако я никогда не смотрела на него с такого ракурса. Интересно, каким видит и представляет его себе Сара?

Подойдя к воротам жилого комплекса «Ле Джаре», я поискала знакомую фамилию на табличке у домофона. «Ура, нашла!» — обрадовалась я и тут же ощутила невероятное смятение, ведь мы с Сарой давно перестали быть подругами.

Наша дружба завершилась на пороге двадцатилетия. Свидетельницами жизни друг друга мы побыли достаточно, и ни одна из нас больше не желала исполнять эту роль. Тяжелейший период юности мы прошли, двигаясь параллельными путями и время от времени помогая она мне, а я ей подняться, чтобы шагать дальше.

Я нажала нужные кнопки на клавиатуре домофона.

— Кто?

— Привет, Сара. Я тебя не отвлекаю?

«Ну вот, мы превратились в два взрослых голоса, переговаривающихся через интерком», — мелькнуло у меня в голове.

Было бы глупо лукавить, что я случайно шла мимо: среди жилых комплексов Аннунциаты никто просто так не слоняется.

— Ида? Я сейчас на работу уезжаю. Подожди минутку, уже выхожу.

Сара меня сразу узнала, но в дом не пригласила. Отчужденность в ее голосе укрепила мои подозрения: очень похоже на то, что, пока я любовно хранила воспоминания о нашей дружбе, в душе Сары для меня осталось только учтивое безразличие.

Дверь открылась, и мне навстречу вышла Сара в фиолетовом хлопчатобумажном платье и кожаных сандалиях. Остановившись на полпути к воротам, она поправила волосы, порылась в сумке. Подняла взгляд и поджала губы. Я с трудом удерживалась, чтобы не заулыбаться во весь рот. Мне хотелось бы распахнуть ворота, подлететь к Саре, крепко обнять ее, измять ей платье, испортить прическу, сказать ей, что она красавица, и вдвоем с ней найти нужные слова, которые помогут нам вновь почувствовать себя близкими людьми. Однако от Сары исходила враждебная вежливость, не оставляющая мне надежды.

— Сара, прости, я…

— Не волнуйся, — отмахнулась она, выходя за ворота. — Я опаздываю, надо было раньше выехать. Уф, жарко-то как. Ты сюда пешком пришла?

— Ага. Меня заинтриговало название твоего жилого комплекса, хотела посмотреть, на что он похож. День сегодня какой-то муторный, вот я и подумала — а вдруг ты согласишься сходить со мной на пляж? Заедем ко мне, я купальник захвачу…

— Нет, Ида, мне нужно на работу. В клинике будет настоящий дурдом, на прием записана куча народу. Если хочешь, я подброшу тебя до дома, мне по пути.

Мы дошли до крытой парковки, Сара вынула из сумки ключи и подошла к модному автомобильчику (мой муж назвал бы такую машину «консервная банка»), щелкнула брелоком сигнализации и открыла дверь, извинившись за беспорядок в салоне.

— У меня вечно нет времени на уборку, — добавила она, оправдываясь скорее перед собой, чем передо мной.

Когда я садилась на сиденье рядом с водительским, в голове мелькнула знакомая фраза: «Гнездятся они только там, где грязно».

Сев за руль, Сара стала выглядеть более расслабленной и уверенной в себе: казалось, она почувствовала некую защиту и вмиг успокоилась. Она сосредоточенно вела машину, а я поглядывала на нее с восхищением и благодарила судьбу за то, что мне удалось отыскать подругу юности. Голос, облик, близость Сары были бесценным подарком, завернутым в упаковку из ледяной отстраненности, но я радовалась и этому.

Машина выехала на дорогу и покатила по крутому спуску в сторону побережья. Я зачарованно наблюдала за Сарой, которая так непринужденно управляла автомобилем, и вдруг перед моим взором отчетливо возникла фигура отца. Не его призрак в виде воды, а почти живой человек.

Отец выбрался из моря, повернул в противоположную от нас сторону и зашагал по улице босой, в изодранной волнами одежде, задубевшей от соли, в синей куртке, которая не выходила из моды целое десятилетие после его смерти и которую он, изнуренный и разбитый болезнью, но все еще сохранявший остатки франтовства, купил незадолго до того, как лег в постель и больше уже не вставал. Его давно не было с нами, а люди в таких куртках попадались мне навстречу чуть ли не каждый день. Видя знакомые присборенные рукава, эластичные манжеты и воротничок, я вся сжималась от страха. Мода на другую одежду менялась, но эта куртка, кажется, пришлась по душе всем без исключения мужчинам нашего города.

«Не растет», — говорила я себе, думая о тринадцатилетней девочке, которая жила все эти годы в моей душе.

«Не меняется», — вторила мне отцовская куртка.

То, что не преобразуется, нельзя назвать реальным. В моей жизни не происходило перемен, все словно застыло в том виде, в каком было на момент исчезновения отца.

Я перевела взгляд на Сару. Не переставая крутить руль, она включила радио и стала слушать новости.

— Сара…

«Скажи, ты тоже это видела? — мысленно обратилась я к подруге. — Ты видела то же, что и я, когда приходила ко мне делать уроки, а мой отец продолжал обитать в доме в виде сырых пятен на потолке, в виде воды, которая не желала утекать?»

— Что, Ида?

«Что-что… — горько вздохнула я про себя. — Мы на Сицилии, сейчас сентябрь, жара в разгаре, но я не сумею войти в воду, если тебя не будет рядом. Что же со мной творится?»

— Понимаешь, я не хочу идти на пляж одна.

— Прости, Ида, я действительно не могу.

«Со стороны мои слова звучат как блажь капризного ребенка, — сообразила я. — В ответ на это Сара лишь сильнее отдалится, да она и так не хочет меня слушать, ей на работу надо. А я только что видела отца, я видела его».

Стремясь выйти из оцепенения, в которое меня поверг этот мираж, я спросила:

— Как дела в клинике?

Мой голос дрожал, но Сара ничего не заметила и принялась жаловаться на неопытных и бездарных коллег, на их дурацкую самонадеянность, которая ставит под угрозу жизнь животных, на антисанитарию, на кошек, собак, канареек, на странноватых владельцев экзотических зверей и их эгоистичные претензии. Каждая фраза, каждая интонация Сары кричала о том, насколько ей опостылела ее работа и как надоело тратить жизнь на эту провинциальную клинику. Ее рассказ отвлек меня от собственных переживаний и даже немного успокоил. По словам Сары, несмотря на ее высокие оценки, университет не смог гарантировать ей место преподавателя, ей пришлось отказаться от научной карьеры. К счастью, у нее есть таксик Аттила, в котором она души не чает, но с ним свои сложности, ведь Сара приезжает домой поздно и не успевает его выгуливать, а он так тоскует…

— Как собака твоей соседки, которая лаяла, оставаясь одна, — перебила я.

— Собака соседки? — удивленно переспросила Сара.

— Ты прибегала ко мне делать уроки и всякий раз говорила о собаке, которая начинала жутко выть, едва ее хозяйка уходила из дома.

— Правда? Не помню такого. В общем, днем Аттилу навещает моя мама, она с ним гуляет.

Мы храним воспоминания и не смиряемся с тем, что факт не есть факт не есть факт — роза не есть роза не есть роза, пускай учительница велела нам записать в тетрадях обратное[16]. Нет, факт не есть факт, — возможно, он есть деталь, которая на мгновение ярко вспыхивает на тусклом фоне нашей боли или совершенных ошибок. То, что мы увидели или услышали, немедленно превращается в строительный материал для нашего бессознательного и наших побуждений, встраивается в цепочку из других ему подобных звеньев. Существовала ли на самом деле та собака, которая нарушала спокойствие юной Сары и которой я после смерти отца завидовала за недоступную мне способность плакать? Поразительно, что Сара, которая уже тогда обращала внимание на все, что касалось зверей, и позже стала ветеринаром, напрочь позабыла о той собаке.

— Когда мы перестали дружить, я очень тосковала по тебе. Мне иногда кажется, что я уехала жить в Рим, потому что больше не видела смысла оставаться в том же городе, что и ты, раз мне нельзя встречаться и разговаривать с тобой. Я убеждала себя, что все хорошо, но продолжала страдать; мне стольким хотелось с тобой поделиться… Ты была единственным человеком, вхожим в наш дом, где я чувствовала себя так неуютно. Я скучала по отцу, сторонилась людей. Я доверяла тебе, и только тебе; сколько писем я тебе написала! Твои ответы до сих пор лежат в моей комнате. Мы писали друг другу письма зелеными ручками, помнишь? У тебя твоя не сохранилась? Такой ручки у меня больше никогда не было. Писать я не перестала, теперь вот сочиняю тексты для радиопрограммы. Придумываю истории о несуществующих людях, передача выходит ежедневно, не знаю, слушала ли ты ее когда-нибудь. На втором курсе университета у тебя появилась та высокая подруга из Реджио Калабрии, я видела вас вместе в центре города по субботам, я ей завидовала, потому что она могла проводить время с тобой. Я здесь уже несколько дней, и никто не знает меня так, как ты, мать ходит за мной по пятам, муж остался в Риме. Прости за сумбур.

— Не извиняйся, Ида. Что было, то прошло. Все закончилось.

— Для меня ничего не прошло и не закончилось.

— А ты не задумывалась, почему мы перестали дружить?

Мы ехали по узким улицам, моря из-за домов видно не было. В кабине ощущался запах цитрусовых — выходит, Сара по-прежнему пользуется тем же шампунем, что и в старших классах.

— У тебя было много сложностей, но это не означает, что больше их ни у кого нет, — выпалила она, притормаживая на красный свет.

Оставив позади Аннунциату, мы влились в городской поток и теперь ехали мимо шумных магазинов и вдоль людных тротуаров.

— Вот что я хотела сказать тебе тогда, но говорю лишь сейчас. Ты никогда не отличалась открытостью, я догадываюсь, как тебе было нелегко, учитывая историю с отцом и все прочее. Но ведь и в моей жизни хватало проблем, пусть они и не казались тебе такими же серьезными, как твои собственные. Я любила тебя и до сих пор люблю, но мне неприятно, что в наших отношениях на первом месте всегда стояли твои интересы. Ида, у других людей тоже есть душевные раны, если вдруг ты этого не знаешь.

Мне хотелось заткнуть уши, переписать этот разговор заново, вложить Саре в уста другие слова, крикнуть, что это неправда, но Сара упорно продолжала излагать мне свою точку зрения, и ее речь объясняла мне, почему подруга юности не избегает меня и в то же время не стремится сделать шаг навстречу даже ради того, чтобы отдать дань нашему общему прошлому. Факт не есть факт, но взгляд есть взгляд, и Сара смотрела на меня свысока. Что бы я там себе ни навыдумывала, причиной ее сегодняшней индифферентности явилась именно наша былая близость.

Я слушала голос Сары, такой взрослый и чистый; он не был похож ни на песчаную бурю, звучавшую в словах моей матери, ни на теплую постельку, которую расстилал для меня голос Пьетро во время наших телефонных разговоров. Голос Сары тщательно выбирал слова и произносил взвешенные фразы.

— Ида, помнишь день в больнице, который ты провела рядом со мной?

Нам было по девятнадцать лет, Сара собралась делать аборт. Беда случилась не со мной, а с ней — в этом и состояла вся разница. Дело касалось ее тела, а не моего. У Сары и в мыслях не было сохранять ребенка от Фабио, а может, от приятеля после Фабио или вообще какого-то незнакомца, с которым она пережила то же, что и я на пляже Сциллы и во время других подобных интрижек. Я знала, что тоже могла залететь, избавиться от ребенка и остаться бесплодной, знала, что поступила бы так же, как Сара, даже если бы забеременела от парня, который был мне симпатичен. В девятнадцать лет мы были дочерями и согласились бы стать кем угодно, только не матерями. Однако в эту неприятность вляпалась не я, а она.

— Так помнишь или нет?

«То, что происходит только на уровне тела, на самом деле не происходит вовсе», — повторяла я свою мантру в тот день, сидя подле Сары, взгляд которой был направлен куда-то в космос. Мы изредка переговаривались, я читала, она слушала. У меня с собой было несколько журналов и книга Анри Аллега «Допрос под пыткой». После Камю я стала одержима французской литературой и при каждом удобном случае заполняла тишину своим словесным поносом, рассуждая о политической власти и преследовании заключенных; вот и в больнице я тараторила без умолку, пребывая в иллюзии, что тем самым сокращаю расстояние между собой и Сарой, между тем, что случилось с ней, и тем, чего не случилось со мной. Празднование освобождения от чего-то означает, что это освобождение уже произошло, вот и мы больше не были двумя девочками-подростками, которые подражали друг дружке и вместе проводили вечера за уроками.

— Когда ты пришла ко мне в палату после… Нет, это правильно, что ты была там. В тот момент я не потерпела бы рядом с собой никого другого.

Она сделала аборт, а я нет, и наши пути разошлись навсегда. Мы уже отдалились одна от другой, но после той поездки в больницу ни она, ни я не могли больше притворяться, что наша дружба продолжается. Когда мы только познакомились, у Сары была полноценная семья, а у меня нет, но эта разница лишь укрепляла наши отношения. Мы были будто два тонущих корабля, которые стремятся удержаться на плаву.

— Ты единственная знала об аборте. Ты всегда была единственной в моей жизни, Ида. Мне льстило быть подругой самой умной девочки в классе. Не сомневаюсь, ты училась лучше всех в университете, да и на работе тебя тоже наверняка высоко ценят. Нет, я не слушаю твою программу, в это время у меня прием в клинике. Думаю, ты обрела покой, уехав подальше от своей матери. Но я осталась, и ты понимаешь, что это означает, правда? Ты слишком умна, чтобы не понимать.

Перед госпитализацией Сара соврала родителям, что мы едем на пару дней на Этну, походим там на экскурсии, а ночевать будем в поселке Дзафферана. Я ничего не сказала маме, она не задавала вопросов мне и не разговаривала с другими матерями, так что я могла спокойно сопровождать Сару в больницу, быть на подхвате и справляться у докторов, все ли хорошо с моей подругой. Задержись я на денек, мы с мамой просто поссорились бы по этому поводу и привычно осыпали друг друга оскорблениями, не более того.

— Может быть, ты даже лучше меня понимала, что я чувствовала перед операцией и каким будет мое состояние после нее, ведь тебе уже довелось пережить большую утрату. В твоей жизни произошло ужасное событие, твой отец ушел из дома и пропал без вести, ему не следовало так поступать — ты это хотела от меня услышать? Он был трусом, мужчина не имеет права вот так бросать семью. Долгие годы я твердила себе, что нельзя критиковать людей, нельзя не принимать во внимание их хрупкость. Отец оставил тебе в наследство проницательность, остроту чувств — ты восприимчива, как самый точный сейсмограф, — а еще слепоту по отношению к другим. Люди все хрупкие, Ида, но ты просто несказанно хрупка. Ты позволила боли поглотить тебя, и твоя рана стала больше тебя. Ты живешь как рабыня, ты рабыня того, что с тобой случилось, ты была такой уже в четырнадцать лет, и ты сделала рабыней меня. Страдание придавало тебе шарм, а ты этого не замечала, ты ничего не видела, ты никогда не видела меня. Но я была, я всегда была рядом с тобой и ни о чем тебя не спрашивала, мы ни разу не говорили о твоем отце. Я даже не решалась спросить у тебя, как его звали.

Город за окнами автомобиля, беззаботный и величественный, жил своей жизнью.

— Я терпела твою диктатуру годами, и не говори, что ты этого не понимала. Сделав аборт, я почувствовала, что так дальше продолжаться не может. Все изменилось. Я тебе не говорила, но после той операции врач сказал, что детей у меня не будет. В матке оказалась раковая опухоль. Я прошла обследование, опухоль удалили, на этот раз в больнице со мной была мама. Я решила, что не расскажу об этом никому, а прежде всего тебе. Но к тому времени мы успели потерять друг друга из виду. Когда ты была рядом со мной после аборта — повторяю, я благодарна тебе за то, что ты сидела тогда со мной, потому что в тот момент я хотела видеть только тебя, — так вот, ты почему-то принялась в тот день громоздить слова и хоронить правду и этим перепугала меня. Ты вела себя как твоя мать, я вдруг осознала, что ты становишься похожа на нее, превращаешься в женщину, которая бередит кровавую рану на душе даже после того, как засохшая кровь отвалилась с нее коркой. Могла ли я поделиться с тобой своей печалью, пока ты разглагольствовала и читала вслух отрывки из каких-то книг и глупые статейки? Мой аборт становился твоей новой фобией. Не знаю, зачем ты пришла сегодня, нам больше нет смысла видеться. Чего ты от меня хочешь? Если тебе нужна помощь, я окажу ее, но встречаться с тобой лишний раз мне ни к чему: я знаю, что ты за человек, Ида.

До моего дома оставалось проехать несколько кварталов, и я уже считала секунды. Высказанная Сарой боль заполнила собой весь салон автомобиля. Странным образом ее рассказ меня не удивил, в глубине души я всегда знала: пока у нее не появилась собственная боль, Сара может уделять внимание моей, но вот положение изменилось, и пространства для моих страданий в ее сердце больше не осталось. Ее отчуждение было оборонительным сооружением, за стенами которого уже давно нет для меня места. Сара отдалилась от меня не из чувства страха, а потому, что обретенная боль исключала меня из ее жизни.

— Я хотела бы познакомить тебя с моим мужем Пьетро, но он почти не приезжает в Мессину. Он не любит солнце и, кроме того, не умеет плавать.

— Быть того не может! Ты живешь с человеком, который боится воды? — засмеялась Сара. — Ни за что бы не подумала. Ты ведь могла часами не вылезать из моря.

— Ага. Должно быть, это отцовская наследственность. Он обожал плавать.

— А твою маму никогда не видели на пляже.

— Да нет, раньше она тоже часто там бывала. Кстати, помнишь, как мы с тобой и Фабио катались на пароме и отдыхали на пляже Сциллы?

— Сколько лет нам тогда было? Шестнадцать? Ты еще носила такой классный купальник.

— Песок на пляже был белым-белым. Интересно, как там сейчас? Я, кстати, в тот день на вас жутко обиделась. Приехали все вместе, а вы вдвоем куда-то умотали до самого вечера и бросили меня одну.

— Прости. Фабио был засранцем, а я всего лишь дурой набитой. И чем ты занималась в наше отсутствие?

— Ничем особенным. Купалась и загорала.

Я солгала, чтобы защитить ее или чтобы выдержать дистанцию, которая существовала между нами теперь, а может быть, и всегда.

Мы проехали еще несколько сотен метров, Сара остановила машину перед моим домом, не приближаясь к обочине и не выключая двигатель. Я поняла намек, поблагодарила Сару за то, что подвезла, простилась и вышла на улицу. Сара умчалась на работу, отгородившись от меня своими доводами, и я вдруг поняла, чего мне не хватало все эти годы — умения прощаться. Мы лелеем свои навязчивые идеи и ни капельки не любим то, что делает нас счастливыми. Цепляемся за образы друг друга и не отпускаем их от себя, хотя лучше бы нам найти в себе смелость поставить точку и начать следующее предложение в книге своей жизни.


Я не стала спешить домой, а решила погулять еще. Шагая по улицам, ощущала в носу запах апельсина и свежевымытых волос Сары. Дошла до бара «Харон», заказала кофе, села за столик у окна и принялась наблюдать за движением паромов. Существуют ли на самом деле те края, в которых обитает боль других людей, нисколько не уступающая нашей по своей силе и в то же время совершенно неведомая нам? То, что пережила Сара, отдалило ее от меня; мне хотелось бы вернуться в прошлое и убрать этот камень преткновения из ее будущего, спасти подругу от проклятия невозможности. Ни у нее, ни у меня детей не было, но я имела выбор, а она нет, и это различие играло решающую роль. Что касается слов, которыми она описала мои характер и поступки, они ранили меня. Наша дружба угасла, засохла и покоробилась, точно пляжное полотенце, не выдержавшее воздействия соленой морской воды и палящего августовского солнца, но Саре требовалось переложить вину за случившееся на одну меня. В ее словах была доля правды, однако Сара упустила из виду то, что наши отношения так или иначе подошли бы к концу. Я поймала себя на мысли, что в голове уже начинает складываться сюжет нового рассказа, в котором прозвучат некоторые из сегодняшних реплик Сары. Подруга верно подметила — я могу терпеть боль, только если перенесу ее на бумагу, придумаю на ее основе что-то свое и обрету покой, которого мне вечно не хватает в обычной жизни. Поставив пустую чашку на стол, я опять принялась смотреть в окно, и тут передо мной вновь возник отец.

На этот раз он повернулся ко мне спиной, вошел в воду и направился в самую глубокую часть моря, к побережью Калабрии, которое манило его, будто песня сирен. Папа возвращался в свою стихию — в воду погрузились его стопы, голени, бедра, затем верхняя часть тела, прикрытая старомодной синей курткой, вскоре над морем уже виднелась только его голова. Наконец последние пряди волос на макушке отца тоже ушли под воду. На месте, где он только что стоял, образовались круги, водоворот замедлился, по поверхности забегали пузырьки, но спустя несколько секунд они все лопнули.

Волны сомкнулись, поверхность моря разгладилась.

Трясущимися руками я вытащила из сумки телефон, увидела уведомление о трех непринятых звонках от мужа и захотела немедленно услышать его.

— Сегодня встретилась с Сарой, — заговорила я, разворачиваясь в сторону дома.

— Как ты, дорогая? У тебя странный голос.

«Я видела отца», — подумала я.

— Она объяснила мне, почему прервалась наша дружба. — С одной стороны мимо меня проносились машины, с другой шумело море. — В смысле, изложила свою точку зрения.

— Вот оно что. Этот разговор оказался для тебя полезным?

— Сама не знаю. Пьетро…

— Да что с тобой там творится, Ида?! Тебе совсем паршиво?

— Ну… Вроде того. Суматоха в доме, работы на крыше, жара несусветная… А тяжелее всего то, что мне всюду мерещится отец. Всюду, понимаешь?

— Угу. Ох, Ида, не знаю даже, что и сказать. Душа разрывается оттого, что не могу тебе помочь.

Он ничего не понял, и это немного успокоило меня.

— Приезжай поскорее. Мне гораздо лучше, когда ты рядом.


По дороге я зашла в кулинарию и купила рулетики из баклажанов и перцев, фаршированные сухарями, чесноком и сыром, две порции вареных овощей и одну запеченного картофеля, а также буханку зернового хлеба, приготовленного по старинному рецепту. Я не отказалась, когда девушка за прилавком предложила мне салфетки и пластиковые столовые приборы, решив, по-видимому, что я буду обедать где-нибудь на улице. Мне было неловко поправлять ее, так что я поблагодарила, оплатила покупку и отправилась домой.

— Ида? — послышался голос матери.

— Я принесла обед, — ответила я, предвосхищая вопрос о том, где меня носило.

За трапезой мы вели себя расслабленно, вполуха слушая новости и комментируя их: проблемы с вывозом мусора в Риме, смерть певца, необычайно популярного в семидесятые, возвращение в Италию повара, который прославился на всю Америку… Меня то и дело подмывало признаться матери, что я встретилась с Сарой и что через день-два за мной приедет Пьетро, но я одергивала себя, не желая выходить на дорогу, пройти которую до конца мне не хватит храбрости.

Дом Пупаро

Стрелки часов приближались к пяти, и я начала гадать, как же нам с Никосом встретиться, ведь он избегает заходить в квартиру, сдерживая свое негласное обещание не нарушать покой моей матери. Я, однако, не проявила такой же деликатности по отношению к его отцу — заявилась с утра на крышу и имела наглость требовать, чтобы Де Сальво бросили работу и Никос исполнил мою прихоть. Как мне теперь поступить? Ждать неведомо чего или подняться и опять выставить себя на посмешище?

Заглянув в зеркало, я увидела то же дрябловатое и потухшее лицо, которое отражалось в нем утром, но странным образом осталась довольна собой, потому что уже с нетерпением предвкушала тот миг, когда мы с Никосом останемся вдвоем и мое лицо просветлеет. Зная, что вечером станет прохладнее, поверх футболки накинула трикотажный джемпер, взяла сумочку и направилась к двери. Выйдя на лестничную площадку, я увидела Никоса, по ступенькам спускающегося с террасы. Удивленные этой встречей, мы оба расхохотались.

— Ну, пошли? — спросил он.

Я кивнула, и через мгновение мы уже сбегали вниз по лестнице, выходили на улицу, приближались к его мотоциклу; я застегнула шлем и обхватила Никоса за пояс, мечтая о том, что сейчас мы поедем к морю. Однако он взял курс в центр города, и я ощутила разочарование.

Мы катили по улицам, проходящим параллельно порту, и на перекрестках утыкались взглядом в многопалубные круизные лайнеры, которые словно припарковались на городских стоянках. Проехав центр, Никос свернул на виа Индустриале, в сторону района под названием Марегроссо. Тут я поняла, куда он меня везет, и пришла в восторг, потому что тоже обожала это место. В школьные годы мы с Сарой были там дважды, причем второй раз выдался особенно памятным, — пригнав туда на мопеде в сумерках, мы покурили травку и долго пугали друг друга разными страшилками.

Никос остановил мотоцикл перед домом человека, известного в городе как рыцарь Каммарата, или Пупаро. «Почему, назначая мне эту встречу, он сказал: „Я тебя кое-куда свожу“? — задумалась я. — Неужели и вправду решил, что я настолько плохо знаю родной город и никогда тут не бывала?» Перед нами красовалась постройка, которую Джованни Каммарата превратил в настоящий замок, предвосхитив искусство переработки вторсырья. Изготавливая фасадные мозаики, скульптуры и витражи из кусочков стекла и камня всевозможных оттенков, он чередовал абстрактные узоры с фигурами людей и зверей. Каммарата сделал свой дом святилищем, а может, и музеем; всю свою жизнь он посвятил созданию красоты в самой захолустной части самого захудалого района Мессины.

— Ты знал, что Пупаро украсил и фасады других зданий, но их все снесли, когда освобождали пространство под автостоянку при гипермаркете? — заговорила я, желая намекнуть Никосу, что это место притягивает не только его. — Он хотел сотворить улицу Искусств с большой буквы.

Мне почудилось, будто я заглядываю в душу Никоса, который стал мне ближе, после того как привез меня сюда. Я подумала о Каммарате, о том, как судьба этого каменщика-авантюриста, занявшего землю, которая ему не принадлежала, и создавшего на ней собственную вселенную, могла взволновать душу юноши, унаследовавшего ремесло своего отца, и невольно сравнила его с Пупаро. И Де Сальво, и Каммарата занимались строительством домов, только их пути пошли в противоположных направлениях — первый подчинялся правилам, второй сам их изобретал. Никос же еще не выбрал, какой дорогой ему идти. Днем он усердно работал на кровле моего дома, вечером получал удовольствие от соприкосновения с этим воплощением анархии в искусстве, обветшалым и необитаемым. Наши мысли текли в одном русле, вслух можно было ничего не говорить.

— Я не сумела бы построить ничего красивого, — произнесла я и уселась на тротуар возле мотоцикла.

Никос плюхнулся рядом, предварительно вытащив из багажника пакет, в котором обнаружились пластиковая бутылка, наполненная красной жидкостью, и два хрустальных бокала, завернутых в газету.

— Вино с Этны. Выпьешь?

Он угадал, что я буду пить и предпочту стеклянный бокал пластиковому стаканчику, а может, просто хотел произвести впечатление и подчеркнуть благородство собственных привычек. Я скрестила ноги, устроилась поудобнее и отхлебнула первый глоток из бокала, протянутого мне Никосом. Вино оказалось терпким и приятным.

— Прости за мой вчерашний вопрос. Обычно я не вторгаюсь в жизнь людей столь бесцеремонно.

В голове начинало проясняться, по ногам и рукам заструилось тепло.

— Это тяжелая история.

— У меня сильные плечи.

— Дело было два года назад. Хочешь еще вина?

Он снова наполнил наши бокалы. Мне подумалось, что нам не помешала бы какая-нибудь закуска вроде чипсов или орешков. Тем временем кривоватые творения рыцаря Каммараты мрачно взирали на нас. Лошади, знатные люди, воины в доспехах — все эти создания словно очнулись ото сна и обступали нас, желая согреться у очага нашего разговора.

— Ее звали Анна. Она единственная девушка, которую я любил. Мы попали в аварию, возвращаясь из Сан-Сабы. Знаешь, где это? Там берег холмистый, а песок так и сверкает.

Я молча кивнула. Мы с родителями много раз ездили купаться и в Сан-Сабу, и в лежащий по соседству Акваладрони. Я как наяву представила себе тот пляж с переливающимся на солнце песком.

— Мы поехали туда поплавать. В тот день нам хотелось просто побыть вдвоем. Анна окончила школу и мечтала поступить в университет, но ее родители были против, они заявили, что у них нет денег, что все это глупости и что Анна в любом случае не осилит учебу.

— Это действительно было так?

— В школьном аттестате у Анны были невысокие оценки, и учителя не любили ее — в первую очередь за красоту, а еще за то, что она всегда им перечила. Как говорится, за словом в карман не лезла. Она не могла спокойно сидеть за партой, не могла держать рот на замке.

— Она была твоей девушкой?

— Она была девушкой моего друга Марчелло. Такое случается.

Я допила второй бокал вина, держа его двумя руками, точно чашку без ручки.

— В тот день мы о нем не вспоминали, — продолжил Никос. — Мы с Анной тайно встречались на протяжении четырех месяцев и каждый день думали, что делать и как открыть ему правду. Анна боялась, что, если бросит Марчелло, он убьет себя.

— У нее были основания так считать?

— Я тоже боялся. У Марчелло дома творилась неразбериха, годом раньше умер его отец, и мой друг занялся наркоторговлей. Я тусуюсь с такими вот людьми, а не с девушками на выданье, уж извини.

— Ну, я вроде бы не девушка на выданье, а замужняя женщина, так что можешь не извиняться.

— Ага.

Никос налил нам по третьему бокалу и закурил.

— А дальше? — поторопила я.

— Тебе не наскучил мой рассказ? Ладно, тогда продолжаю. Я уже упомянул, что в тот день мы с Анной не говорили о будущем наших отношений. Да и что там было обсуждать — мы жадно любили друг друга всякий раз, когда оказывались наедине, я хотел, чтобы она стала только моей, ей было страшно расстаться с Марчелло, я чувствовал себя виноватым, Анна чувствовала себя виноватой, а Марчелло ни о чем не подозревал. В тот день мы решили не касаться больной темы еще и потому, что нет ничего хуже для влюбленных, чем ссориться и кричать после того, как они уже позанимались любовью.

— Сколько вам было лет?

— Мне восемнадцать, ей двадцать. Так вот, мы приехали на море и решили зайти в воду вместе, как поступили бы парень с девушкой, которым нечего скрывать. Прежде мы виделись украдкой, нигде вместе не бывали, ни в баре, ни в пиццерии. Анна опасалась, что кто-то из знакомых заметит нас и разболтает обо всем Марчелло. Я предложил: «Давай сегодня вести себя так, как будто всем известно, что мы с тобой любим друг друга. Погуляем, искупаемся». Я давно обратил внимание, что плавание успокаивает.

— Ты прав, мне плавание тоже помогает расслабиться. Только для этого я должна быть в море одна, а не с кем-то еще.

— Тот день прошел на ура. В купальнике Анна была неотразима. Раньше я видел ее одетой, полуобнаженной, голой, но в купальнике она предстала передо мной впервые. Сама белая, купальник черный, шевелюра тоже черная, темнее твоей, и мокрая от морской воды. На Анну пялились все мужики на пляже. А я чувствовал себя ее парнем и едва не лопался от гордости. Марчелло она уже давно разлюбила.

«Нам не дано узнать, кого на самом деле любит тот, кого любим мы. А слово „любовь“ в себе столько всего содержит, что в двадцать лет его лучше вообще вслух не произносить», — прокомментировала я про себя слова Никоса, но не стала делиться с ним этими старушечьими умозаключениями.

— Запасного купальника Анна не взяла, так что, когда настало время возвращаться, она надела футболку и шорты, после чего развязала лямки на лифчике и трусиках купальника и по-хитрому их сняла. На байк она уселась в шортах и футболке на голое тело.

— Вы искупались вместе?

— Да, причем заплыли далеко от берега. Мы целовались в воде, под водой, у воды, я был без ума от своей Анны. Мы едва не занялись сексом прямо там, на берегу.

— Когда произошла авария? — шепотом спросила я.

— По пути домой. На повороте нас сбила машина. Анна умерла у меня на глазах.

Воины Пупаро таращились на нас, в их взглядах мелькали зловещие предзнаменования. Выходит, вот что хотел показать мне Никос, — не этот закоулок Мессины, а тот ужас, который представляла собой его загубленная жизнь.

— Анна часто мне снится. Появляется из ниоткуда, молча смотрит на меня, ее фигура окутана дымкой. Иногда она шевелит губами, будто обращается ко мне, я не слышу ни звука, но знаю, о чем она хочет сказать: она не прощает мне того, что я ее убил.

— Это не твоя вина, — решительно возразила я, вставая на его защиту.

— По уголовному кодексу, не моя, но мне плевать на все кодексы. Да, на ней был шлем, да, я вел небыстро, да, мы не нарушали правил — что с того? На похоронах возле ее гроба плакал не я, а Марчелло, потому что я был ей никто, я даже в церковь на отпевание прийти не смог, в больнице валялся. Родители Анны Марчелло ненавидели, они знали, чем он приторговывает, но смерть все меняет: после той аварии он стал для них лучшим парнем на свете, а в мою сторону никто и смотреть не желал. Прошло время, Марчелло разительно переменился, завязал с грязными делишками и теперь работает в магазине компьютерной техники; он славный малый. Я же переломал себе все ребра, меня не выпускали из больницы, я последними словами ругал медсестер, и чем громче я орал, тем чаще они вкалывали мне снотворное. Представляешь, каково мне было? Я чувствовал себя так, словно меня запихали в мешок для мусора. Черный пакет, брошенный в мусорный бак. Я это заслужил. — Он потушил сигарету и повторил: — Я это заслужил.

Услышав о пакете, я вздрогнула и отчетливо вспомнила один из своих недавних кошмаров, в котором фигурировал мешок с лежащими внутри фрагментами тела какой-то женщины, а может, манекена. Полиэтиленовый пакет на шее душил меня, сжимаясь удавкой, отнимая воздух, наполненный запахами старых вещей, которые я недавно выкинула на помойку. Я молча сжала пальцы Никоса, тот положил свою вторую руку поверх моей. Мне было не прочесть слова, выведенные рыцарем Каммаратой на фасаде своего причудливого дома, линии букв частично стерлись, а отстраняться от теплого плеча этого парня, душа которого сочилась раскаянием и тоской, совершенно не хотелось. Мы сидели рядышком и продолжали разговаривать, глядя не друг на друга, а на тех, кого с нами уже нет.

— Это была величайшая любовь в мире. Такой больше не будет. Я хотел жениться на Анне, я никогда не оставил бы ее. Сумей я убедить ее, мы сейчас были бы счастливы. Я встречался со многими девчонками, но по-настоящему хорошо чувствовал себя только с ней. Мы были в чем-то похожи, оба сильные духом, оба не готовы идти на компромисс…

— Но послушай, даже если бы к тому злополучному дню вы обо всем рассказали Марчелло и были вместе, ни от кого не таясь, это не спасло бы Анну от гибели. Ты так не считаешь?

Ход мыслей Никоса ставил меня в тупик, я попыталась воззвать к его логике и указать на абсурдность выводов, которыми он терзал себе сердце. Впрочем, я быстро сдалась, потому что осознала — эти мысли являются для него самым сокровенным, самым главным, что у него вообще есть в жизни. Чтобы поделиться ими, он привез меня в этот дорогой нам обоим малолюдный уголок Мессины, о котором знали немногие горожане; посетители близлежащего гипермаркета, должно быть, и не догадывались, какая атмосфера царит тут ночью, и наверняка позволяли себе ироничные замечания в адрес аляповатого творения необыкновенного Каммараты. Но Никос и я, два разных по возрасту и опыту человека, наслаждались безумием Пупаро, воспринимая его как рамку для картины собственной жизни.

— Кому еще известна эта история? — задала я последний вопрос.

— Только незнакомым. Они единственные, кому можно что-то рассказать.

Никос отвез меня домой, и я почувствовала в сердце невыразимую признательность.

Восьмой ноктюрн

Ворочаюсь в постели, мне совсем не спится.

Нужно дождаться рассвета, о приближении которого возвестит топот лошадиных копыт, подобный тому, что эхом разносился по нашему району во время противозаконных ночных скачек, не дававших мне спокойно спать. Кстати, эти соревнования проводятся по сей день — пару месяцев назад муж обмолвился, что смотрел в интернете видеоролик, где в кадре мелькали довольные участники мафиозного пари и несчастные животные, загнанные до полусмерти и без сил падающие на мостовую, и все это — в нескольких минутах ходьбы от моего дома…

Нет, мне совсем не спится.

Истории из прошлого водят вокруг меня хороводы, то отдаляясь, то заключая в притворно ласковые объятия. О каком сне можно мечтать, когда память распахнула двери своего склада и наружу устремился поток воспоминаний, каждая деталь которых жаждет занять место в новом рассказе?

Голове требуется отдых, но где там — боль других людей заполнила ее до краев, изрядно потеснив мою собственную. Если к своей я уже привыкла и знаю, чем ее утихомирить, то с чужой болью все сложнее. Раковая опухоль у Сары, удаленная после аборта, крест на ее возможности родить ребенка, ее холодность по отношению ко мне; шрам Никоса, еле волочащего на себе груз памяти о гибели любимой девушки, точно старый осел с острова Пантеллерия, который тащит чемоданы туристов… Мне совсем не спится, потому что фрагменты уже подобраны, а сборочный конвейер запущен. «Я заслужил это», — сказал Никос о своей вине. Мне понятно, о чем он говорит; «Я этого не заслуживаю», — произношу я, имея в виду праведный сон, на который не могу даже надеяться. Мне совсем не спится, потому что я вдруг осознала, сколько времени потеряла зря, находясь в плену у самой себя, забаррикадировавшись своими страхами. Да, навязчивые идеи, да, будильник остановился в шесть шестнадцать, да, след зубной пасты, похожий на слизь улитки, — все это было в моей жизни. В то же время, пока на сцене в моем мозгу ежедневно давали представление с отцом в главной роли, другие люди в мире тоже страдали, тоже мучились. Беды случаются со всеми, люди умирают, болеют, терзаются, ищут себя, ищут тебя, ищут и не находят…

Мне совсем не спится, лучше встать и узнать ответ на вопрос, который меня преследует. Я не способна взять на себя бремя других, по крайней мере тех, кто продолжает жить; возможно, сделать это за тех, кто уже умер, у меня получится; принимать боль живых трудно. Что чувствует Никос, любивший Анну до ее последнего вздоха? Его любовь не прервалась с ее гибелью. Когда близкий человек умирает, мы не перестаем его любить, а по-прежнему стремимся быть с ним. Это стремление буквально плескалось в глазах Никоса, когда он рассказывал мне об Анне, отражалось в подробностях, которые запечатлелись в его памяти: купальник, шорты, мокрые волосы… Мы не прекращаем любить своих родителей, братьев, сестер, друзей, женихов и невест, возлюбленных и супругов после их смерти, и этим все сказано.

Никос желал быть с Анной, любой из нас мечтает снова оказаться с кем-то, кто уже покинул этот мир. Было бы здорово в последний раз выпить с ним по бокалу вина за столиком уличного кафе, повторить те вопросы, которые мы уже задавали ему когда-то, ощутить тепло объятий, прижаться щекой к щеке и вдохнуть знакомый запах; во сне это кажется осуществимым, так почему же не может свершиться наяву? Один раз, всего разок!

Мне совсем не спится, а голова едва не лопается.

Я встаю с постели и приступаю к тому, что давно откладывал, — иду за красной шкатулкой.

Двадцать три года она пролежала в одном из ящиков стола, о ее существовании не подозревает даже моя мать. Я хранила этот секрет, полагая, что однажды буду готова открыть шкатулку. Ради того, чтобы спасти ее, я пересекла пол-Италии, переплыла Мессинский пролив, терпела сентябрьскую жару и сыплющуюся с потолка штукатурку. Когда в телефонном разговоре мама сказала, что я должна выбрать, какие предметы оставить, а какие выкинуть, я испугалась, что у меня отнимут эту шкатулку; когда мать упомянула, что уже отсортировала часть вещей, я испугалась, что она нашла мое сокровище и выбросила его небрежно, точно бесполезное барахло, а может, решительно уничтожила содержимое, дабы прошлое не замарало ей руки. Нет, мы не перестаем любить кого-то, после того как его имя и тело исчезают, мы храним в памяти голос и запах, эти два вида воспоминаний самые летучие, самые изменчивые, мы узнаем их везде, нам мерещится, будто мы слышим дорогой сердцу голос и вдыхаем бесконечно родной запах, и мы привязываемся к тому, что нам о них напомнило, будь то место, люди или звуки. Запах отцовского табака, его чуть глуховатый строгий голос сопровождали меня всюду, где бы я ни оказалась за минувшие двадцать три года, подчас мне даже верилось, что я вот-вот встречу папу, но на смену этому предчувствию непременно приходила горечь поражения.

Сегодня мне совсем не спится, время настало.

Поднимаюсь с постели и подхожу к столу, выдвигаю четвертый ящик, самый нижний. Вытаскиваю пачку Сариных писем, выведенных зеленой ручкой на плотной ароматизированной бумаге, мельком вспоминаю, как мы обменивались этими посланиями по утрам. Вынимаю блокнот, два дневника и наконец нащупываю красную железную шкатулку.

Беру ее в руки, разглядываю, изучаю. Двадцать три года назад я поместила в эту шкатулку доказательства того, что человек по имени Себастьяно Лаквидара жил на этом свете, — в этом красном гробу я похоронила запах и голос своего отца.

Надавливаю на крышку, раздается легкий щелчок, шкатулка открывается. В нос немедля ударяет запах табака из трубки, столько лет пролежавшей внутри. Я закрываю глаза и жадно вдыхаю аромат своего детства. Вот он, запах, который окутывал отца, когда тот уходил из дома и возвращался, запах, который оставался на моих щеках и шее после объятий и поцелуев… Втягиваю его, глубоко дыша, и снова ощущаю себя ребенком. Держу трубку то в одной руке, то в другой, катаю ее на ладони, глажу, подношу близко-близко к лицу, позволяю запаху вскружить мне голову. Когда он становится просто невыносимым, я отступаю от стола к балкону, запах слабеет, выветривается, я возвращаюсь и плачу, наконец-то плачу.

Не переставая всхлипывать, извлекаю из шкатулки второй предмет — кассету в пластмассовом футляре. На клочке линованной бумаги, вложенном в футляр вместе с кассетой, рукой моей матери выведено: «Ида 11 лет». Мне уже не под силу сдерживать волнение, над головой стаями кружат воспоминания. На тот день рождения я наряжаюсь в кофточку и юбку с цветастым узором, гольфы, туфли с пряжками. «Девочке полагается носить черные туфельки» — эту фразу я часто слышала от взрослых. Что за зловещее пророчество, что за пята будущего Ахиллеса женского пола?! Проворно задуваю одиннадцать розовых свечей на торте «Профитроль» (дома мы называли его «Черное и белое», добро и зло), мне вручают подарки, отец преподносит новые ролики. В гостиной какие-то дети, приятели и подружки тех лет, я начисто забыла их имена, но четко держу в памяти образ нас троих — отца, матери и себя, наш исходный треугольник. Проходит какое-то время, мы провожаем гостей, мама предлагает что-нибудь спеть, я танцую, прыгаю по дивану в туфлях, меня не ругают, в честь праздника родители выпили игристого и, кажется, слегка перебрали. Мама сама не поет, а выскальзывает за дверь, возвращается с магнитофоном, ставит чистую кассету и нажимает кнопку «Запись»… Воспоминание прерывается. Темнота.

С того дня минуло два года, тело отца исчезло, в доме сохранились следы его присутствия, его отсутствие заявило о себе первым мокрым пятном на потолке, мы с мамой одни-одинешеньки. Отец бросил нас, мы слишком слабо сражались за него, мы недостойны его, мы недостойны ничего, мы ошиблись, мы проиграли, мы обречены, мы отвергнуты. Имя отца исчезло, я растерянно сжимаю ладони и не знаю, как его сберечь. Утром второго ноября у меня начинаются месячные, первая менструация наступает в день мертвых и указывает на то, что я выросла. Выхожу из туалета, испугавшись преобразований, которым не могу противостоять, и думаю только о том, что должна сохранить отца, должна удержать его, но как это сделать? Его тело исчезает из рубашек, висящих в шкафу, его руки исчезают из моих, отца нет, мать в музее, я бегу в ее комнату, в их комнату, открываю ящики комода, в первом мамины вещи, во втором отцовские, я беру кассету из первого, курительную трубку из второго, уношу их к себе, хватаю красную шкатулку, укладываю в нее два самых ценных для меня предмета, помещаю шкатулку на самое дно самого нижнего ящика письменного стола и хороню ее там. Трубка и кассета с записью, вот и все. Имя отца пропало вместе с его телом, но мне удалось сберечь его запах и голос в безопасном месте.

С того ноябрьского утра прошло двадцать три года, или около двухсот восьмидесяти менструальных циклов. Нынче ночью я долго и безуспешно пыталась уснуть, прекратила эти попытки, открыла шкатулку, достала трубку, вдохнула запах табака и теперь собираюсь послушать кассету. Кто сейчас вообще слушает кассеты? Среди груд вещей, ждущих своей участи, есть магнитофон, который мне купили в подростковом возрасте. Сегодня этот магнитофон вернет мне то, без чего я жила двадцать три года, — голос моего отца.

Вынимаю из футляра кассету «Ида 11 лет», ставлю ее в магнитофон, нажимаю кнопку «Пуск». Жду.

Из динамика раздается шорох, затем веселый голос моей матери: «…ите, записываем, Ида, говори сюда!» (Что это за «…ите»? Говорите, смотрите, прекратите?) Мама хохочет, у нее отличное настроение, рядом с ней муж и дочь, в семье праздник. «Себастьяно, скажи что-нибудь!» — продолжает мать тем тоном, который мне хорошо знаком, — приказным и уверенным. Я никогда не задумывалась о ее страданиях и теперь узнаю о них путем вычитания, силясь восстановить то, что у мамы было прежде и чего теперь уже нет. «Папа, говори сюда, говори!» Голосок у меня жутко писклявый, как у гномика, а смех хриплый, как у динозавра. Помнится, незадолго до того дня рождения я каталась на роликах вдоль моря в ветреную погоду и немного простудилась. Мама ругала отца за безалаберность: «Почему ты не замотал ребенку шею шарфом? Зачем было снимать с нее куртку?» Она бранила его тем самым голосом, который я слышу сейчас. Запись продолжается, раздается чей-то шепот. Хм, странно — разве в комнате в тот момент был кто-то еще, кроме меня, мамы и отца?..

«Себастьяно, пой!» — снова требует мать.

Не веря своим ушам, нажимаю «Стоп». Двадцать три года я жаждала еще раз услышать отцовский голос, наконец услышала его и… не узнала.

Хочу перемотать назад, но боюсь испортить пленку — вдруг порвется?

Пусть этот голос, который должен снова стать частью моего настоящего, скажет что-нибудь еще.

«Пуск».

Лента, пожалуйста, только не обрывайся.

Отец выполнил мамину просьбу и запел, его голос из еле слышного превратился в мощный, звучный, сияющий. Мои губы раздвигаются в улыбке, и я смеюсь, смеюсь, безудержно смеюсь.

Он поет, поет и поет. Комната наполняется его именем, его телом, его голосом и его запахом, а ночь окутывает пролив и город, окутывает папино исчезновение, мамину кассету, мой смех, слезы и все, что когда-либо происходило на Земле.

Неизжитая печаль

Вкус кофе со льдом смешался со вкусом свежеиспеченной душистой булочки с глазурью и сливок, которые я добавила в бокал. Перед мамой стояла порция граниты[17] из шелковицы и фисташек и блюдце с такой же булочкой, как у меня. Мама взяла булочку и откусила кусок сверху, где красовалась аппетитная шапочка глазури.

— Кто же начинает есть булочку со шляпки? — подтрунила я над матерью.

Шляпка была самым лакомым фрагментом таких булочек, и родители еще в детстве учили меня оставлять ее напоследок, как главный приз.

— Зануда ты, Ида. Вечно к чему-то придираешься.

— Я плохо спала. Точнее, не спала вообще.

Сегодня в семь утра я пришла на кухню, мама уже ставила кофе. Я предложила ей позавтракать где-нибудь в кафе.

Мне хотелось бы рассказать ей о том, что я пережила минувшей ночью, о голосах, которые звучали на старой кассете, о том, как я опешила, не узнав отцовский тембр и интонации. Хотелось бы поделиться своим открытием — оказывается, истинный голос отца совсем не походит на то, каким он запечатлелся в моей памяти.

— А я спала на удивление отлично. Чем ты занималась, читала? — рассеянно полюбопытствовала мама.

— Да всем понемножку.

Я допила кофе и облизала край бокала. Сицилийские сливки обладают особым вкусом, точнее, отсутствием вкуса, которое отличает их от приторных сливок, производимых в других регионах Италии. На моем родном острове сливки никогда не были ни слишком сладкими, ни слишком жидкими, ни слишком искусственными. Я уже собралась приняться за шляпку, оставшуюся от чудесной булочки, как вдруг мама утащила ее с моего блюдца и отправила себе в рот. Я оторопело уставилась на нее.

— Вот, деточка, учись. Нельзя оставлять лучшее напоследок.

— Мама, ты что? Не вы ли с папой столько раз мне твердили, что шляпку едят в самом конце?!

— Ну, детям нужно учиться терпению. Взрослым ждать уже ни к чему.

Жизнь есть ein Augenblick, мгновение ока; маленькая девочка Ида выросла и теперь создает для себя новые правила. Ей предстоит оставить в прошлом многое, и в первую очередь — глагол «ждать».

Мы вернулись домой и решили подняться на крышу, чтобы поздороваться с Де Сальво. Я отправилась наверх, мама задержалась внизу — хотела прихватить с собой перечень работ, которые еще не доведены до конца.

На крыше никого не было. Из кармана шортов я вынула листок, который нашла вчера в ящике среди бумаг и блокнотов, скрывавших красную шкатулку. На листке моим студенческим почерком было выведено стихотворение Амелии Росселли:

Если плач, который сменяется тоской,

отдаст мне свою лютню,

силой неизжитой печали я смогу

превратить отрешенность

в неуклонную решимость.

Эти слова как будто были сказаны для Никоса.

Я все еще не пришла в себя после нашего вчерашнего откровенного разговора и ощущала смесь уважения и ужаса перед кошмарной историей из его жизни, рассказанной столь простыми словами. Меня волновал ответ на вопрос, как Никос сумел найти в себе силы справиться с болью утраты и, главное, с невозможностью выразить эту боль, ведь парнем Анны был другой человек. С правовой точки зрения Никос оказался всего лишь свидетелем несчастного случая, вину за который тем не менее он всецело возлагал на себя. Никосу довелось пережить тайную любовь и предстояло одному нести ее тяжесть на протяжении долгих лет. Что касается Анны, которая одновременно встречалась с Никосом и Марчелло, полагаю, она тянула с выбором потому, что считала, будто впереди у нее много-много времени и в свой срок все разрешится, однако жизнь есть ein Augenblick, мгновение ока, неправильность — ее единственное правило, события просто совершаются с нами, в то время как мы тешим себя мечтой, что вот-вот научимся управлять ими. Вот почему придуманные правдивые истории стали для меня спасением — моя власть над ними была абсолютной. Я сама выбирала темы, сама создавала персонажей и выстраивала их жизненный путь, я свысока внимала их мольбам, словно какая-то царственная особа. Сочиняя рассказы, я погружалась в иллюзию самодостаточности и не хотела с ней расставаться.

С беседы с Никосом мои мысли переключились на последний телефонный разговор с мужем, и я задумалась, почему не могу разобраться с собственными сложностями с тем же всемогуществом, с которым распоряжаюсь судьбами своих героев. Да, мы с Пьетро упали, но ведь упали мы вместе, так, может, если возьмемся за руки, сумеем снова подняться? Эх, сдается мне, сломанные (спашате, как сказали бы на своем диалекте мессинцы) вещи вновь цельными не становятся.

Услыхав торопливые тяжелые шаги, я отвлеклась от своих размышлений. Стало быть, Де Сальво припозднились, но сейчас все-таки приступят к работе.

Однако вместо Никоса и его отца на террасу выбежала моя мать. Вид у нее был совершенно безумный.

Мама подлетела ко мне, обняла, заплакала.

— Никос мертв, — всхлипывая, произнесла она.

Я подумала, что это шутка, и удивилась, почему такая взрослая и умная женщина, как моя мать, повелась на подобный розыгрыш.

Я подумала, что это ошибка, я подумала: «Тот, кто сообщил эту новость, что-то неправильно понял».

Я подумала, что Никоса Де Сальво перепутали с кем-то другим.

Я подумала, что со мной такого произойти не может.

Я подумала: «Это произошло со мной, а не с ним».

Мы с мамой снова стали теми, кем были всегда, — двумя женщинами, обеспокоенными протечками на крыше своего дома, рассеянно опустившими руки посреди тарарама недоделанных работ и неизжитой печали. Мы снова ошарашенно смотрели друг на друга, смотрели и ощущали себя брошенными.

Прощание

Стоя в толпе народа, заполонившей собор, я отметила про себя, что с колокольни не доносится ни мелодии «Аве Мария» Шуберта, ни скрипа механических часов. Вокруг звучал лишь гул людских голосов, собравшихся на отпевание. Всего двумя днями ранее я хотела прийти на эту площадь и окунуться в воспоминания о юности, но так и не сделала этого, и теперь их растаптывали ноги множества людей, которые толкались и плакали, не в силах смириться со смертью двадцатилетнего парня. Я знала, что он не просто погиб, а повесился, как мой отец в моем втором сновидении о нем; знала я и то, что никто не смог бы остановить Никоса, даже если бы очень захотел. Находясь среди незнакомых мне мужчин и женщин, которые переговариваются вполголоса, я смотрю на себя и свою мать словно со стороны, мне трудно сосредоточиться, я слышу чьи-то всхлипывания, рыдания, соболезнования, но не верю, что это происходит наяву. Тем не менее священник, который приглашает сестру Никоса взойти на амвон, реален, и она, которая спотыкается, взбираясь по ступенькам, тоже реальна. Действие происходит в настоящем времени, времени кошмаров, бессонницы, навязчивых идей, вечном времени, в которое нужно втиснуть еще и прошлое.

Я отстраненно наблюдаю за событиями своего последнего дня в Мессине.

Смотрю на девушку с гордым взглядом, которая, запинаясь, читает написанную на бумажке траурную речь, полную слов любви и печали, и, кажется, снова вижу перед собой Никоса, который рассказывает мне о сестре и о матери, о Крите и о тоске по нему, а на вопрос о шраме отвечает безмолвием. Младшая сестра Никоса одета в черную блузку и черную юбку, на ногах у нее черные туфли, на носу очки, она плачет, проговаривая свою боль. Я ловлю себя на мысли, что мы можем смело вычесть из своей жизни время отпевания и похорон близкого человека, потому что в эти часы наша душа занята исключительно попытками понять, куда девался тот, кто еще совсем недавно был рядом с нами. Я не отрываю взгляда от деревянного гроба, пребывая в ожидании, что сейчас Никос проснется, постучит по крышке изнутри и гневно закричит: «Вы с ума сошли? Кто меня сюда засунул? Я же задыхаюсь! Что это вы учудили, что вы со мной сделали?» Не отрываю взгляда от усыпанного цветами гроба ни на мгновение, напрягаю слух, пытаюсь расслышать стук, удар кулаком изнутри, сдавленный крик, потребность в воздухе и справедливости. Сейчас Никос даст о себе знать, и я должна буду прийти ему на помощь.

Мать опирается на мою руку и плачет.

— Он был таким красивым мальчиком, он был совсем еще ребенком, — рыдает мама. — Как же такое могло случиться, за что, нет, так не должно быть, не должно, — повторяет она, крепче сжимая мою ладонь.

Я хочу что-то сказать, но не могу. Не знаю даже, какими словами поддержать маму, зато она умудряется в нескольких предложениях выразить свое горе по Никосу, с которым была знакома считаные дни, и по моему отцу, с которым много лет делила постель. Ее слова относятся к ним обоим, мама говорит в своей обычной манере — не фокусируясь на деталях, а яростно возмущаясь порядком вещей.

Наконец мы с ней снова становимся близки.

Мы прощаемся с Никосом и вместе с ним провожаем в мир иной другого человека, хоть его нет сейчас ни в соборе, ни на улице, ни в перезвоне колоколов, ни в органных аккордах, нет его и на скамьях среди одноклассников Никоса и его родных, которые приехали с разных концов Сицилии, прилетели с Крита. Мой отец отступил на задний план, сегодня мы плачем не по нему, а по тому, что не оплакали его много лет назад, и, неуклюжие в своей темной одежде, урываем кусок чужой боли, чтобы изжить свою давнюю скорбь.

Что я делала прошлой ночью, после того как Никос привез меня домой? Могла ли удержать его от самоубийства? Почему не уловила прощальные интонации в его признании, сделанном перед домом Пупаро? Что бы я ни ответила на эти вопросы, мои слова все равно не принесут успокоения тем, кто продолжает жить. Наверное, в какой-нибудь воображаемой кладовой хранится целый ворох ответов, к которым близкие Никоса будут прибегать в разные дни; наверное, среди них есть и тот ответ, которого не смог дать сам Никос, пленник иллюзии, что потерял свое счастье на роковом повороте дороги. В параллельной жизни Анна соберется с духом и расстанется с Марчелло, она будет с Никосом, наденет еще сотню черных купальников, поцелуется с ним на сотне тысяч пляжей, где песок сбегает к морю плавными холмами. Но параллельной жизни нет, есть только то, что уже произошло. Могу представить себе, сколько раз в душе Никоса крутился тот фильм о поцелуях, плавании, футболке и шортах на голое тело, о мотоцикле… Он продолжил жить, но оказался слишком нетерпеливым и дерзнул сократить срок, отделявший его от и так неизбежного финала. Никого из нас нельзя назвать живым — все мы пока еще живы. Это «пока еще» и есть наша жизнь.

Могильщики с безучастными лицами подняли гроб на плечи и устремились к выходу. «Зачем их наняли, гроб должны были нести мы, родные», — вполголоса говорит кто-то из мужчин своим соседям по скамье. Я вглядываюсь в их лица, угадываю общие с Никосом черты, вижу в них расплывчатую копию человека, с которым разговаривала только вчера. Мне вдруг вспоминается бабушка, мать отца, которая умерла, когда я была маленькой (это она объясняла мне, как важно рассказывать о ночных кошмарах), вспоминается отец, который сильно походил на свою мать оттенком кожи, формой носа и удивленными глазами, отчего мне мерещилось, будто он — деформированное отражение бабушки.

Мать Никоса совсем не напоминает своего покойного сына, она невысокая и пухленькая, у нее волнистые волосы и мягкие руки. Присутствующие выстраиваются в очередь, чтобы выразить соболезнования родителям Никоса, настает мой черед, я обнимаю синьора Де Сальво, поворачиваюсь к его жене, беру ее за руки, произношу: «Я Ида Лаквидара», она кивает, «Никос с отцом работали на кровле моего дома», — добавляю я и, прижимаясь щекой к ее плечу, чувствую себя так, словно обнимаюсь с ее сыном. Не желая так быстро отходить от нее, я беру ее руки в свои и почтительно целую их.

Последней я вижу сестру Никоса — она стоит на площади в окружении толпы, маленькая и крепкая, как лимонное дерево. Гроб ставят в машину, семья Де Сальво уезжает.

Мы с мамой провожаем машину взглядом и, едва она скрывается из виду, уходим с площади, возвращая незнакомым людям боль, которую позаимствовали у них, чтобы по всем правилам проститься с дорогим нашему сердцу покойником. Церемония закончилась, настоящее время закончилось; повернувшись спиной к собору, мы пробуждаемся от сна, который никогда не хотели видеть, а дома и улицы вокруг снова обретают прежние очертания.


Мы направились в сторону виа Кавур и молча шагали мимо знакомых магазинов, кафе, баров, мимо здания школы, где когда-то училась мама, пересекли улицу, ведущую к старшей школе, в которой училась я. Все так же не произнося ни слова, вышли на торренте Боччетта и вскоре очутились в парке Вилла Маццини. Озерцо, в котором в прежние времена плавали лебеди, было замусорено окурками и раскисшей листвой. Мы приблизились к фикусу крупнолистному, он же ведьмино дерево, двойника которого я видела на пьяцца Марина в Палермо. Мое сердце екнуло, внутренне я вся потянулась к дереву, словно к старому другу, готовому утешить меня, промокшую и озябшую под холодным дождем.

Парк остался позади, мы подходили к фонтану Нептуна, приветствующего моряков. Я наконец решилась прервать тишину и спросила маму:

— Что же теперь будет с нашей крышей?

— Де Сальво успели положить гидроизоляцию, а это самое главное. Может, крыша свалится мне на голову, ну, что уж тут поделаешь. Знаешь, когда я начинаю гадать, что делать дальше, в моей голове раздается голос Никоса: «Синьора, я понимаю, что вы хотите продать дом, но, если вы все-таки передумаете, то, по крайней мере, у вас на террасе останутся эти фонари». Он не верил, что я продам наш дом. Что ж, может, и правильно, что не верил. Когда умру, судьбу дома решишь ты.

Подул сирокко, у меня взмокли подмышки и спина, в мозгу все еще звучали слова священника о вечной жизни, воссоединении с Отцом Небесным, об ангелах, о близких, в чьих сердцах Никос останется жить. Эта речь меня не убедила, мне хотелось, чтобы люди оставались жить не в сердцах других, а в этом мире вместе со мной. Пускай мы с Никосом знали друг друга несколько дней, мне будет не хватать его всегда.

— Он был похож на тебя, такое же заблудшее дитя, вечно всем недовольное. Но ведь он был таким желторотиком по сравнению с тобой! Разве он не вызывал у тебя нежных чувств? Мне показалось, что вы успели подружиться.

— Мам, он ведь на шестнадцать лет моложе. В смысле, был моложе, — поправилась я, как будто это уточнение значило для меня что-то важное.

Я не рассказала матери ни о вечере, который мы с Никосом провели возле дома Пупаро, ни о том, что я знаю историю появления шрама на его левой скуле, который, возможно, мама тоже заметила. О любви Никоса к Анне я не поведаю ни матери, ни мужу, потому что та откровенная беседа, запитая крестьянским вином, стала для меня сродни красной шкатулке, о которой знала я одна.

— Поехали в новый ресторанчик в Муричелло? — предложила я маме.

Мне захотелось побывать в новом ресторане с интерьером в морском стиле, тем более что ни у меня, ни у матери не было настроения готовить и убирать со стола. Она согласилась, и вскоре мы входили в бело-голубой зал, декор которого создавал ощущение, будто посетители плывут на лодках. Хозяин приветливо встретил нас, мы заняли столик, заказали кальмаров и капонату, мидии и спагетти c запеченной треской, помидорами, оливками и каперсами. Я взяла еще бокал красного вина. Мама искоса взглянула на меня и сухо поинтересовалась:

— Давно ли ты выпиваешь за обедом?

— Только сегодня.

За едой мы несколько раз принимались смеяться. Именно так ведут себя люди, пришедшие с похорон, — все еще дрожа от соприкосновения со смертью и по старой памяти полагая, что покойный будет смеяться вместе с ними, а может быть, и над ними. Мне вдруг ярко представилось, что Никос дергает меня за рукав блузки и сурово требует, чтобы я прекратила грустить. Я всплакнула, мама нашла под столом мою руку и сжала ее, а потом почему-то рассказала, как в детстве ей пришлось выкинуть любимую куклу, потому что соседская девочка, разозлившись на маму за что-то, выколола кукле глаза.

— Ту куклу звали Сильвана. Ох, какая же она была красавица, — вздохнула мать.

— Ты помнишь имена своих кукол?

— И своих, и твоих. Ту, которая до сих пор сидит у тебя в комнате, зовут Тереза.

— Кукол у меня, конечно, навалом. Куда мне столько?

— Выбери, какую оставить, для этого я тебя и позвала. Даже если я передумаю продавать дом, порядок навести точно не помешает.

— Поройся в моих вещах, я разрешаю. Хочешь узнать, кто твоя дочь? Не упусти возможность. Отсортируй, выкинь, скартафрушья, скафулья[18]. Видишь, в день отъезда я опять заговорила на диалекте. Можешь прочесть мои дневники и Сарины письма, если не сделала этого раньше. Можешь ничего не читать и выбросить все скопом. Кукол это тоже касается.

Мать ничего не ответила. Впрочем, то, что я ей сейчас сказала, не было вопросом — я не оставила места для ответа.

— Пьетро приедет за мной в Вилла Сан-Джованни.

— Я тебя провожу.

— Лучше не надо. Переправа на пароме очень важна для меня. Я хочу проделать этот путь одна. Заскочим домой, я возьму чемодан и в путь. И… Мам, если ты не сможешь заснуть сегодня вечером, позвони мне.

— Хорошо, — кивнула она.

Мы обнялись и расцеловались.


Вот последняя сцена, которая будет вечно повторяться в настоящем после всех кошмарных видений, бессонных ночей, навязчивых идей и погребальных церемоний. Я и сейчас не знаю, было ли это на самом деле или все мне просто приснилось, не знаю, существовали ли на самом деле персонажи, которые в ней задействованы, и все эти декорации, не знаю, на самом ли деле Ида Лаквидара отчаливает от острова и удаляется от дома с полуразрушенной крышей, от матери и отсутствия отца, от отчаяния и гибели двадцатилетнего парня.

Сицилийское побережье темнеет, Дева Мария в гавани благословляет моряков, очертания зданий расплываются, четким остается только контур одного дома между двумя морями. Я свешиваюсь через перила и невольно вспоминаю давнюю поездку на пароме, разговоры о дельфинах, первые сигареты и холодное пиво, вспоминаю тот день своей юности, когда побывала на пляже Сциллы и вернулась оттуда, потеряв свое тело, а может, наоборот — взяв над ним максимальный контроль.

В тот день я много говорила и двигалась, непрерывно строила из себя кого-то, тогда как сегодня, пересекая Мессинский пролив, я не делаю ровным счетом ничего, а просто наблюдаю за попутчиками и вижу их такими, какие они есть, вижу всех нас такими, какие мы есть — те, кто продолжает жить и вести свою собственную битву. Вижу мужчин, женщин и детей, родственников, друзей и возлюбленных, вижу десятки человек, которые столкнулись с чьей-то смертью и вышли из этого поединка измученными, израненными и непохожими на прежних себя. Не только я, все мы на этом пароме едем с похорон — каждый из нас кого-то потерял, каждый знает, как долго и томительно тянется время после утраты близкого человека. Время, которое мы начинаем отсчитывать с того мгновения, когда этот человек ушел в мир иной.

Я мало что знаю о жизни других, но, если приоткрою окошко, они заполнят мое одиночество.

Возможно, завтра я буду готова отворить свою дверь. Но не сейчас. Сейчас я просто смотрю.

Смотрю на людей — кто-то курит, кто-то поедает рисовые колобки аранчини, кто-то хлопочет вокруг своих детей, кто-то размышляет о поездке, планируя предстоящее возвращение или уже возвращаясь. Возможно, за время этого рейса, которым я путешествовала тысячу раз, мне удастся понять, возвращаюсь я или уезжаю и где мой дом — за спиной или впереди? Как сказал двадцатилетний мудрец Никос, у каждого в жизни есть только один дом. Жить можно в разных местах, но лишь одно появляется у нас перед мысленным взором, когда мы слышим слово «дом». «Дом», — произношу я про себя и поворачиваюсь лицом к материку и Риму, которые меня ждут; «Дом», — повторяю про себя, оглядываясь на остров и прощаясь с Мессиной. Мой дом не там и не тут, он посреди двух морей и двух земель. Мой дом сейчас здесь.

Решительно нащупываю пальцами застежку чемодана, открываю его, вытаскиваю красную железную шкатулку. Хватаю ее обеими руками, как тот бокал, в который Никос наливал мне вино возле обветшалого дома Пупаро, сжимаю в ладонях на секунду и бросаю в воду.

Голос и запах моего отца, которые я замуровала в этой шкатулке и продержала там двадцать три года, обретут сегодня покой на дне Мессинского пролива. Их уничтожат хищные рыбы, а может, Харибда, которая специально поднимется для этого из глубины, а может, они запутаются в волосах Гомеровых сирен; какой бы ни оказалась их дальнейшая судьба, я удаляюсь от них, и театральная сцена в моей голове пустеет.

Отец уходит с подмостков.

Я улыбаюсь, видя перед собой сразу два берега, точно двуликая богиня, стоящая на корабле среди людей, которые, не обращая на меня внимания, уткнулись глазами в экраны телефонов или отрешенно смотрят перед собой затуманившимися взглядами.

Я смеюсь, смеюсь. Я смеюсь, и целая эпоха моей жизни заканчивается со звуком падения предмета в море, которое разверзается и заглатывает добычу. Я смеюсь, смеюсь еще громче, глядя на могилу, о которой знаю лишь я, а часы на моем запястье наконец показывают шесть семнадцать.

Загрузка...