Путник со свечой

Древний поэт брал в руки свечу

и с нею гулял по ночам.

Большой был в этом смысл!

Ли Бо

Глава первая

1

Сын!

У дверей моей тюрьмы уже весна, а у нас здесь нет ничего зеленого. Горько писать, вздрагивая от короткого свиста меча и стука отрубленных голов. В горах тигр не смел меня тронуть — в стране людей захлопнули дверь тюрьмы.

Вспоминаю персиковое дерево, которое я посадил перед разлукой с Пинъян и тобой к востоку от моей верхней комнаты. Наверное, высоко оно поднялось, листья его окутаны розовым туманом. Годы не ждут нас... Я вижу, как Пинъян сломала цветущую ветвь, но не может показать мне цветы и плачет, слезы текут по ее щекам. А ты стоишь рядом и смотришь, отыскивая мой след. Одиноко стоите вы под персиковым деревом, и некому погладить вас по голове.

Когда-то, мой сын, ты катался в маленькой тележке, в которую твоя мать запрягала белую козу, а сейчас ты строен и широк в плечах.

Прошлой ночью я сильно продрог — земляной пол был холодный как лед, и сердце было ледяное. Открыл глаза — бумага окна посветлела от одинокого сияния луны, во дворе гремел на ветру бамбук.

Когда идешь по бамбуковому полю, листья гремят, как железные. Издалека слышишь — кто-то идет. Издалека слышат — ты идешь.

В ту ночь я лежал без сна, вглядываясь в свои годы.

Ты, конечно, слышал, как воробей и цикада смеялись над птицей фэн [1 По преданию, птица фэн появляется, когда в мире торжествует Добро.] не веря, что она пролетает тысячи ли [2 Ли — 576 м.] без остановки: «Уж мыто знаем, что иной раз можно долететь даже вон до того вяза, но и это получается не каждый раз. Очень часто случается упасть на землю прежде, чем до него долетишь. Все эти разговоры о полетах на многие сотни ли — чистая болтовня».

Мой сын, не верь воробьям и цикадам, даже если они тысячи раз окажутся правы — их правота не стоит и медной монеты, она не имеет ничего общего с правдой, умножающей познание и возвышающей дух. Следи, не отрывая глаз, за редкой птицей: ее правое крыло закрывает крайний запад, а левое покрывает пустыни востока; когти ее охватывают границы земли, а в полете она охватывает границы небес; она вьет гнездо там, где ничего нет, и дом ее — в пустоте.

Большую часть своей жизни я провел в пути, указанном Лао-цзы [3 Лао-цзы (VI—V вв. до н. э.), автор трактата «Дао дэ цзин», родоначальник даосизма (от дао — путь и с — ученый, т. е. даос — ученый даосского толка). Дао — путь жизни, путь постижения Истины бытия, путь гармоничного слияния с природой.]. Но чем больше я становился похож на совершенного мужа, тем меньше становился похож на Ли Бо. Я стремился постичь Дао, но, постигая его, затруднялся постичь Ли Бо. Я освободился от страстей, стремлений и желаний, как учил Будда, но, заглянув в себя, увидел одинокого светлячка. Душа моя стала великой белизной, которую увидела во сне моя мать, когда я лежал, свернувшись комом в ее чреве, но разве я был рожден все понять и ничего не прибавить? Жизнь моя стала тушью, сам я — кистью из кроличьей шерсти.

...В ту ночь прощания с жизнью я лежал без сна, слыша смех палача и стражников. Впору и мне было смеяться: переплыв моря, утонуть в капле... От горестных мыслей меня отвлек шорох за стеной, словно скреблась мышь. Я прислушался и забыл — до нее ли мне было? У нее свои заботы, у меня свои.


Шуршание смолкло, потом послышалось снова. Я обернулся и увидел, как в щель между бревнами посыпались зерна. Проросшие зерна овса струйкой стекали в мои ладони. Набралась горсть, а я был голоден. Разжевал зерна, не зная, кто же послал их мне — небо или человек? Наверное, человек, потому что вскоре я услышал ругань стражников, громыхание колодок. Потом голоса обогнули тюрьму и я снова услышал их — надменные, грубые. И — стук, который ни с чем не перепутаешь: голова падает на твердую землю.

Кто он был, тот несчастный, что, не думая о своей смерти, задумался, не голоден ли я, и молча отдал последнее, что имел на этом свете? Мы часто сожалеем, что нет больше доблестных мужей — и это справедливо, но кем же, если не великим, назвать того, кто наполнил мои ладони зерном, а сердце — благодарностью и скорбью о несовершенстве мира?

В ту ночь я, как и он, ждал смерти. Долго сидел на земляном полу, торопился написать госпоже Цуй и тебе, как печалюсь о вас, о могилах предков, которые никогда не обмету ивовым веником. Я молил небо не оставить вас, когда свершится великое событие.

Когда исполняют казнь по суду, двое готовятся к ней — приговоренный и палач. Палач проверяет остроту меча или прочность шелкового шнура, приговоренный думает о перерождении. Сердце его крошится от ужаса, как ледяная глыба.

Люди неглубокого ума часто повторяют: все рождается, чтобы умереть, приводя в подтверждение своих слов, что они видели смерть. Действительно, и туфля нечаянно топчет муравья, и пустельга бьет перепелку, и человек умирает от болезней и несчастных случаев, и в бою погибают сразу десять тысяч воинов. Но все это чужие смерти. А свою смерть никому не дано видеть.

Я знаю — не все из того, что здесь написано, ты поймешь сейчас, и не собираюсь, как это принято у конфуцианцев, к каждой строке писать сто строк домыслов и пояснений; одно ты поймешь сейчас, другое — через десять лет, третье — лет в пятьдесят. Ты станешь взрослым, но какое бы имя ты ни принял, помни: ты Ли Байцин — сын Ли Бо. Мой сын.

Днем даже сильный ветер не слышен. Ночью лежишь без сна, а ветер шумит, то отдаляясь, то набегая, как волны Янцзы, — без конца. Всю ночь скрипит старая сосна.

Вздыхая, встаешь, зажигаешь светильник и долго смотришь на кисть, почему-то медля взять ее из подставки. А тут сильный порыв загасит пламя, о стену ударит еловая шишка и вздрогнешь — то ли от холода, то ли от одиночества... Даже собственной тени не видно. Совсем один.

Уж лучше ветер, чем дождь...

Тюрьма, в которую брошен, называется «Умиротворенный покой». Скрипит сосна за решеткой. Скрипит тюрьма. Не хочется зажигать огонь, все равно на таком ветру ему не гореть — ветер раздувает пожар, а светильник гасит. Хотел бы прочитать «Записки» Сыма Цяня. Тюрьма, в которой томился величайший наш историк, называлась «Яшмовое благополучие»; благополучие же было таково, что истинный муж сидел голым, со связанными руками и ногами, с колодкой, веревкой на шее, а его били палками. Концы их сейчас окрашивают красным, чтоб кровь была не так заметна; когда человека бьют, он громко кричит — поэтому нас, наказанных, еще называют «мясными барабанами».

Лошадь погоняют криком «Юй, юй!», кур скликают — «Ачи, ачи!» А поэтов?

В прошлом письме, сын, я писал тебе об императоре Цао Пи и брате его Цао Чжи. Император поверил злым словам, сказанным о брате, и велел ему явиться во дворец. Войдя и встав на колени, Цао Чжи увидел шелковый шнурок на атласной подушке, отчего горло его сразу зачесалось, и сглотнул слюну. Прежде чем поднести шнур брату, император повелел ему сочинить строки о братьях, причем слово «братья» не должно было упоминаться. Семь шагов отделяли Цао Чжи от шнура в руках брата, и за эти последние семь шагов надлежало сложить стихи. С тех пор они так и зовутся — «Строки семи шагов».

Чтобы сварить бобы, зажгли ботву.

Бобы в котле заплакали:

Ведь мы одного корня,

Зачем же вы так торопитесь сварить нас?

[1 Пер. Л. Черкасского.]

Сколько прекрасных песен сложено в клетке...

Видишь, мой сын, так было до меня, так и при мне. Но жаль, что пришлось в мои вечерние годы думать о смерти в одиночестве...

Близкие — далеко. Бесконечное — рядом. В такую ночь кажется: даже звезды унесло ветром, закружило по водам небесной реки.

Три весны птицы прилетают в покинутое селенье, кружатся над пустыми домами и улетают. И мое имя покружится над Срединной страной, и кто-то окликнет меня в другой жизни, посмотрит вслед, провожая взглядом. Кем хочешь считай себя при жизни — Конфуцием или Буддой, скажи, что ты выше горы Тайшань и глубже моря Семи Островов — это твое дело, твои слова, но после жизни от тебя останется только то, что останется, а будет ли это с пылинку или с Великую стену — измерят люди.

Тянет холодом из щелей. Только бамбуковой роще не страшен ветер. И старой сосне. А река опять прорвет дамбу и затопит посевы, и три дня будет пусто в сетях рыбаков — предчувствуя сильный ветер, рыба заранее уходит в глубину.

Долго лежу без сна, слушая ветер. В тушечнице есть еще тушь. Когда-то ее для меня растирала любимая наложница государя Янгуй- фэй, а сам император Сюань-цзун держал кисть. Когда-то я ездил на жеребце из императорских конюшен, уздечка на нем была филигранной, седло украшено белым нефритом, постель моя была из слоновой кости, тюфяк — из тончайшего шелка. Я ел с золотой посуды. Но сейчас я сам достаю кисть, растираю тушь, и все это только для тебя, моего сына. Ты пришел в мир из такой дали, где свет и тьма еще не разделились, и я пришел оттуда, и все люди.

Твоя мать часто называла меня «легкомысленным» — она права. Я оставил вас, мать твоя вышла меня провожать с мокрыми рукавами, а я ни разу не оглянулся назад. А сейчас сижу лицом к ней и слышу ветер, вижу только тьму. Я написал сто тысяч знаков, но письма не любил писать. В винных лавках Чанъани и Лояна платил за вино золотом и серебром, а вы ели бобовую похлебку, сваренную на бобовой ботве.

Я мог сделать твою мать счастливой, но хотел осчастливить всю Поднебесную, спасти мир. Я хотел послужить опорой нашему просвещенному властителю, но тщетно я обсуждал имперскую политику — пурпурная лента министра никогда не свисала с моего плеча. Ну разве не легкомысленный Ли Бо?!

Если кто-нибудь скажет, что я был великим храбрецом, знай — это так: в искусстве фехтования на мечах я мало кому уступал, в рукопашном бою не уступал никому. Но есть мужество отваги, есть мужество отчаяния и есть мужество надежды — среди всех других оно как яшма среди обычных камней.

Когда я писал на белой бумаге черной тушью, каждым ударом кисти я белил черную прядь волос твоей матери. Мы, мужчины, тщеславны и высокомерны, мы кичимся остротой ума и чиновничьим поясом, мы постигаем Дао, мы укрощаем варваров. Но среди мужчин мало истинных мужей, и это печально.

Хочу тебе сказать: знание только в юности приносит радость, в зрелые годы его не замечаешь, в старости оно тяготит, если не превращается в поэзию, как расплавленный металл в девять колоколов на горе Фэншань, которые звонят, едва на них осядет иней. Сердце поэта — фэншаньские колокола, ему достаточно инея.

В моих стихах ты найдешь то, что не прочитаешь в моих письмах, но в них есть то, о чем я умолчал в стихах; то и это — две половинки тигрового знака. Сложи их.

Великое событие можно запечатлеть одним ударом кисти. Сейчас я дожил до того возраста, когда сердце болит не от любви или гнева, а просто потому, что слишком долго билось; я понимаю, что был расточителен в словах. А каждому отпущено не только точное число дней, но и число слов; если ты не скажешь их, ты не выразишь себя; если будешь говорить без умолку, слова не выразят тебя. Слово, сказанное вчера, должно отличаться от слова, сказанного сегодня. Снег при свете солнца и луны различного цвета.

В вечерние годы мои я понял то, чего не понимал в начале и середине жизни: мастеру стрельбы из лука не нужен лук и стрелы — ему нужна цель.

Однажды Ван Вэй сказал мне, что Бодхидхарма семь лет просидел в монастыре лицом к стене. Я промолчал. Он повторил. Я снова промолчал. Он повторил в третий раз, тогда я ответил: «Бодхидхарма семь лет просидел лицом к стене».

Ван Вэй обнял меня и заплакал. Плачут и от малого, и от великого. Тогда я смеялся над его слезами, но только в тюрьме, где, куда ни глянешь, видишь стену, понял причину его слез, его печали обо мне. Ван Вэй плакал обо мне, а я над ним смеялся. Теперь воробьи и цикады смеются надо мной: Ли Бо упал с лежанки, а возомнил, что рухнул с небес.

Поздно лить слезы. Кованое не изменишь, пока не раскалишь докрасна. Хотя я стоил больше, чем царства, мне не повезло — печальная история, которую я не хочу больше повторять.

Запомни: убогая одежда, стоптанная обувь — это бедность, а не стесненное положение. Стеснен тот муж, который, обладая естественными свойствами, не может их проявить. Такого называют не получившим признания своего времени.

Великая птица фэн отправилась в полет, решила навестить все концы земли. Но посреди неба она дрогнула, ей не хватило сил...

Сын мой, я не оставляю тебе золотую печать, императорскую дорогу, могучих коней на каждой подставе. После меня останется примятая трава, след сандалий на горной тропе, воды сомкнувшейся реки за старой лодкой. Ищи меня, как охотник выслеживает тигра, — и ты отыщешь мои следы. А мне пора возвращаться домой.


2

Голый человек — никто, дикарь, животное. Но когда с плеч струится тяжелый фиолетовый халат, расшитый на груди и спине золотыми фазанами, перетянут атласным желтым поясом, к которому подвешена лаковая коробочка для письма, когда под подбородком завязаны тесемки лиловой прямоугольной шапки, голый человек чудесно преображается в ханьлиня — члена императорской академии, в китайца выдающегося, гордость трех поколений родни, на которую он отбрасывает благословенную тень, потому что даже из миллиона один не становится ханьлинем; конь у него из императорской конюшни, седло выложено серебром, двое слуг по бокам несут трехъярусные зонтики, оберегая великого человека от зноя и дождя, два стремянных ведут кобылу под уздцы, и стража, охраняющая запретный город в Чаньани, беспрепятственно пропускает ханьлиня в пурпурные ворота. Ханьлинь — человек государственный, все необходимое получает из казны: уютный дом с маленьким садиком и прудом с красноперыми карпами, слуг и наложниц, шелк и фарфоровую посуду, сою и рис, тушь и бумагу. Ли Бо — единственный, кто стал ханьлинем, не сдавая экзаменов, потому что он талант редчайший, драгоценный, единственный, шелковые свитки с его строфами покупают принцы и министры не торгуясь: взмахнул кистью — и пригоршня полна золота.

Однажды его матери приснилось, что звезда Тайбо [1 Венера.] упала ей на грудь и она зачала сына — так родился он, Ли Бо. Уже в пять лет он держал кисть, как взрослый; в восемь знал наизусть древние книги; десяти лет от роду писал стихи и владел литературным стилем; в четырнадцать добился славы великих. Мальчиком он уходил за крепостные стены ловить птиц, терпеливо таился в кустах, а перепел или пересмешник клюют просо рядом с корзиной, дразня птицелова- простака. Теперь состарился птицелов, сам угодил в сеть.

Зацвели в саду хризантемы, но с кем любоваться курчавыми белыми шапками? Где учитель Мэн Хаожань? Когда-то спустился с гор в Чанъань, но талант его не оценили по достоинству, десять лет прожил в столице и снова вернулся в деревню, среди сосен он спит и среди облаков, заблудился в цветах... Благородный Ван Вэй проводит все дни в горном монастыре за чтением сутр, провожая взглядом медлительные облака. Ушел и князь Хэ — самый близкий друг Ли Бо в столице; он первый ввел его в свой дом и назвал братом; он, когда никто из ханьлиней не смог прочитать письмо, привезенное послом из страны Бохай, доложил императору Сюань-цзуну, что никому не известный Ли Бо знает бохайские письмена, и государь приблизил Ли Бо к золотым ступеням, даровал ему звание ханьлиня, подарил лежанку из слоновой кости, а принцесса приподнесла ему тюфяк из тончайшего бирюзового шелка и розовое одеяло, расшитое орхидеями. Тогда все сановники вдруг вспомнили, что Ли Бо не сын черепахи, а древнего рода.

Каждая из вещей на нем стоит дорого: халат фиолетового шелка дороже дома с черепичной крышей; золотой атласный пояс равен по цене породистому жеребцу; лиловая шапка — за нее, пожалуй, дадут тридцать корзин риса. Но отчего так тяжелы дорогие одежды? Разве не халат, пояс и шапка на нем, разве взвалили на него дом, жеребца и тридцать корзин риса? Отчего сердцу так тяжело, почему болит, мешая дышать глубоко и спокойно? Видно, пришли его вечерние годы, вечер жизни настал.

Да, он древнего рода, его прадед находился в родстве с императором Тай-цзуном, обе семьи — потомки «крылатого полководца» Ли Гуана, победителя хунну; если копать корень рода еще глубже, в глубине вспыхнет небесный свет старца Лао-цзы. Вот он какого рода! Но, кажется, ныне его имя произносят с насмешкой, забыли, что он не стотысячным войском, а взмахом кисти устрашил страну Бохай, забыли, что Ли Бо и государь — одного рода, одной крови, что он вправе называть принцев братьями. А при дворе его считают человеком в простой одежде, и в суде он, величайший поэт Поднебесной, держал ответ наравне с лекарями, гадальщиками, заклинателями!

В чем причина его несчастий? Виноват талант или «кость гордости» в пояснице, что мешает склониться в поклоне? Но что его беды, когда в опасности родина!

Правила поведения призваны провести границу между благородным и подлым, внести порядок в дела семьи и государства; если отец не исполняет родительских обязанностей, как может он поддерживать порядок в семье? Если государь нарушил долг перед народом, как может он управлять государством? Размышляя об этом, испытываешь великое сожаление.

Небо послало Ли Бо почтительно взять государя за руку, дабы Сын Неба, опираясь на него, как на ясеневый посох, ступил на путь справедливости, но император Сюань-цзун отшвырнул посох. Наслаждаясь красотой наложниц и цветущими пионами, не внял грозным знамениям. Весной 750 года небывалая засуха спалила весь рис, ячмень, просо, гаолян на равнине Шу. Весной 751 года посреди Хуанхэ от страшных молний загорелся флот, направлявшийся с зерном в Чанъань, — сгорело двести кораблей. Осенью 751 года над Яньчжоу пронесся ураган, громадные волны потопили девятьсот двенадцать кораблей, собравшихся в порту. Тогда же военачальник Гао Сянжи с тридцатитысячной армией перевалил Тяньшань и напал на владения арабов, но при Таласе был разгромлен, в результате чего империя лишилась всякого влияния на Великом шелковом пути. Тогда же в Чанъани пожар уничтожил императорский арсенал, а в Чэнду, Цзиньчжоу, Цзянлу, Синъюане несколько дней шли дожди. В 752 году небо лишило жизни первого министра Ли Линьфу. Летом того же года ураган сильно разрушил Лоян. Осенью 754 года дождь лил без остановки шестьдесят дней, в Лояне затопило девятнадцать кварталов, погибли тысячи жителей, цены на зерно поднялись вдесятеро против прежних, люди скорее пожалели бы миску риса, чем много горстей жемчуга.

В 755 году взбунтовался Ань Лушань — наместник северных областей. Достаточно государю было припасть ухом к земле — и он услышал бы топот конницы, но государь сочинял мелодию «Плывут лиловые облака». Уже тридцать тысяч воинов пали, прикрывая Чанъань, и на пути полков взбунтовавшегося цзедуши [1 Цзедуши — военный наместник провинции.] остался только перевал Тунгуань — в девяти переходах от Западной столицы [2 В Китае эпохи Тан было две столицы — Восточная (Лоян) и Западная (Чанъань).], а евнух записывал в секретной книге: «Государь осчастливил Царственную супругу».

На всем пути от перевала Тунгуань до Западной столицы не осталось ни пешего, ни конного отряда — всего девять дневных переходов отделяли Ань Лушаня от алых ворот дворца и золотого трона. Император не стал считать дни, в ночь двенадцатого дня шестого месяца бежал. Во дворцах и парках стало тихо.

Двухсоттысячная армия цзедуши вошла в Чанъань без боя. Они жгли дома, если не могли найти золото и серебро, всех захваченных чиновников убили — это они назвали «очищением предметов», а когда отчаянный смельчак ранил кинжалом Ань Лушаня, они устроили резню, рубили головы даже тем, кто заклеил рот бумажной полоской с иероглифами «покорный народ»: воины Аня не умели читать; по улице Трех перекрестков кровь текла потоком, через нее шли, настелив доски, — это они назвали «омовением столицы». Сожгли храмы, библиотеку, срубили парки, почтенных академиков- ханьлиней [3 Ханьлинь (Лес Кистей) — академия, основанная императором Сюань-цзуном, ее название происходит от парка Лес Кистей, где она находилась. Насчитывала двести ученых-ханьлиней.] гнали палками, как коров.

И его, Ли Бо, гнали бы вместе с ними, но он был в ту пору далеко — на Янцзы, на флагманском корабле шестнадцатого сына государя принца Ли Линя. Потом бежал, скрывался без крова и пищи, просил подаяние у крестьян и монахов, мерз, не имея даже шапки — позор старому человеку. Это уже в Цзюцзянской тюрьме стражник сжалился, принес солдатскую шапку, чтоб старик прикрыл седины.

Император Сюань-цзун оказался плохим государем, но хорошим музыкантом. А кем стал он, Ли Бо? Разве не сам он отыскал дорогу в тюрьму, думая, что она ведет к вершине, с которой виден мир?

Прекрасен крепкий аромат

Ланьлинского вина.

Им чаша яшмовая вновь,

Как янтарем, полна.

И если гостя напоит

Хозяин допьяна —

Не разберу: своя ли здесь,

Чужая ль сторона.

[1 Перевод А. Гитовича.]

Его строфы... В них он первым сравнил прозрачное красно-желтое вино из Ланьлиня с янтарем, а вслед за ним без удержу пустились называть янтарным любое вино, не понимая, что сравнивают сущность вещей, внутреннее, а не внешнее. Деревья счастливее людей, они и после смерти несхожи, а люди-мертвецы одинаковые: при жизни мудрые, после смерти — сгнившие кости; при жизни злодеи, после смерти — сгнившие кости, а кости ведь одинаковые, кто знает разницу между ними? Но пока он жив, он никому не ровня; император — единственный, но и двух Ли Бо нет в государстве, и он не успокоится, пока не напишет письмо государю. Он может грустить на чужой стороне, вспоминая дом, где родился; сердце стучит, заслышав стук вальков на берегу пруда за тысячу ли от родных лист, но для поэта нет своей и чужой стороны, нет севера и юга — все горы и воды, все деревья и камни — его родина, он не в гостях у соседа, он всюду дома! Стены императорских дворцов крепки и высоки, ни одно слово правды не доносится туда, но его голос — громовые раскаты Ли-Небожителя — государь услышит, даже если закроет ладонями уши.

Тушь растерта в глиняной плошке, густо разведена, Ли Бо взял из подставки кисть, но не мог решиться напитать ее тушью — рука будто отсохла, словно отрублена в бою врагом. Неужели он колеблется? Или страх отнял силы? Душа истинного человека не меняется, глядит ли он на небо или на землю, говорит ли горькое или приятное. Истинный муж прям, как свет, хлынувший в разрывы облаков, — на что падает, то освещает. Но разве правда изменила мир? Этого смертным не дано знать. Но он знает другое: пройдя всю Поднебесную, он повсюду видел несправедливость и обиду; чиновники по уголовным делам выносят приговор невиновным, оправдывают злонамеренных. Простолюдины голодают, вдоль дорог лежат новорожденные, по рекам плывут колыбели, в которых плачут брошенные младенцы. В провинции Анъхой правитель собрал налоги с крестьян за двадцать два года вперед. Варвары на северных границах грабят караваны, жгут наши селения, насилуют женщин, мужчинам перерезают горло. А государь пребывает в неведении; одевают его только в желтое, говорят только приятное, он наслаждается древними мелодиями и новыми строфами, которые Ли Бо должен писать для его любимой наложницы, любующейся золотисто-розовыми пионами. А сколько жизней отдано за каждый куст?

Он поставил кисть в подставку, рука дрожала, по спине бежал пот. Теперь главное — передать письмо императору, это нелегко, не обойтись без хитрости. Был бы рядом князь Хэ, он бы помог, но старший брат далеко...

Кому доверить письмо? Кто согласится спрятать горячие угли в рукаве?

Тогда он вспомнил о Ду Бинькэ.

Старый полководец еще крепок в кости, годы его не согнули, только сморщенное лицо потемнело, редкая борода поседела.

— Ли-ханьлинь, что меч солдата рядом с кистью Небожителя? Простой камень и драгоценная яшма. Получив ваше приглашение, сразу вспомнил и вас, и войско, которое вел с боями по мерзлым пескам. Воины спали в седлах, ели пригоршнями снег, пурпурные и бирюзовые стяги заледенели, и мы не могли настигнуть врага, а когда настигли у Цилянчэна, на озере Кукунор, под моими знаменами осталось всего четыре тысячи, а туфаней было в три раза больше. Я увидел костры варваров на рассвете. И пока мы рубили врага, истекая кровью, вероломный командующий Ши Сымин отступил без боев, донеся государю, что туфани разбиты. Помните? Государь назначил смотр войскам Ши Сымина, ожидая лишь дня, который укажут прорицатели, а мы были далеко от Лояна, брели в снегу, падали, и я лежал в паланкине с обмороженными, черными ногами. Помните? Люди падали и оставались лежать. Тогда я приказал сделать носилки из копий: пусть два солдата бегом несут третьего, сменяясь каждые пять ли. Так бежали день и ночь, не останавливаясь! На тридцатый день великого похода, пробежав две тысячи ли, мы увидели лазоревую дымку над Лояном. Стража на башнях не знала, демоны или люди приближаются к Восточной столице — завыли трубы, ударили сигнальные гонги, но мои солдаты были уже у стен, и тысяча обмороженных, окровавленных, страшных крикнули: «Ваньсуй!» [1 «Десять тысяч лет!»] Как горный обвал, ворвались, сметая стражу, а император любовался строем полков Ши Сымина. Тысяча моих воинов вступила на дворцовую площадь, оставляя кровь на блестящих плитах, перед золотым троном пала на колени, и площадь загудела, как колокол. Сам император сошел по золотым ступеням и ударил предателя пяткой в жирное лицо, а мои обмороженные щеки отер своим платком.

— Разве забудешь такое! Тридцать весен прошло с той поры, мои раны уже не болят, а Поднебесная изранена. Решил написать государю. Но прежде выпьем вина, и я прочитаю вам все, что бессвязно начертал вчера.

«Государь,

Поднебесная подобна золотой чаше — нет в ней ни одного изъяна, ни одной царапины. Ныне, когда всеми делами управляют такие великие умы, как первый министр Ли Линьфу и начальник Военного ведомства Гао Лиши, император может сидеть на золотом троне, опустив рукава, ни о чем не заботясь, не утруждая себя заботами. Государь доволен, но отчего вокруг так много недовольных? Государь спокоен, но почему слышен плач в стране?..»

— Прошу вас, читайте дальше. Не печальтесь так горько. Мир — это тень, отбрасываемая теми, кто идет по пути добродетели.

— «...Много снега намело у стен вашего дворца, велите разгрести любой сугроб, в каждом — мертвецы. Родители обмениваются детьми и поедают их; кости мертвецов ломают, кладут в очаг вместо хвороста. Государь, ваш народ устал от синего неба насилия, он жаждет желтого неба справедливости.

Как поступают в воинском строю? Там высокие стоят первыми, низкие — последними. А в управлении страной все наоборот — высокие удалены, приближены низкие, сановники заняты худшим из дел — притеснением народа. Люди бедствуют, честь ценится дешевле соевых бобов, поэзия не нужна. Поднебесная велика, но величие ее утрачено.

Государь, все написанное здесь — правда. Ничтожный Ли Бо стократ достоин казни, но, зная ваше небесное великодушие, просит отпустить его к ручьям и лесам, уподобиться пятицветному облаку или дикому гусю, пролетающему над столицей».

Слушая Ли Бо, старый Ду Бинькэ вытянул морщинистую шею, как птица, забыл про вино, часто дышал. Когда письмо было прочитано, он втянул голову в плечи.

— Ли-ханьлинь, вы, известно каждому, великий талант, а я неотесанный служака, поэтому прямо скажу все, что думаю. Все знают, что государь не раз оказывал вам знаки внимания, сам размешивал палочками кислый рыбный суп, остужая его для вас, и все-таки не слишком ли далеко вы зашли в своем усердии? Ли Линь- фу и Гао Лиши, конечно, будут обижены вашим письмом, затаят обиду — вы же знаете, что Гао Лиши заслужил благосклонность императора лестью и умением составлять поминальные молитвы, а Ли Линьфу при каждом слове государя закатывает глаза. Но оба они люди не без способностей, ум имеют расчетливый и сильный, поэтому государь во всех делах всецело полагается на них. Сейчас, когда они прибрали всю власть к рукам, подлых людей при дворе полно, но честных и талантливых немедленно постигает беда. Гао Лиши хоть и стар, но зубы его остры, удар молниеносен, вы подвергаете свою жизнь опасности. Как бы вам самому не оказаться в крысоловке.

— Сломана клетка — и феникс в небо взлетел, порвана цепь — и дракон скрылся в пучине. Почтенный Ду, припомните кого-нибудь, с кого Гао Лиши, как слуга, снимал сапоги? А с меня снимал. Первый министр Ли Линьфу, одно имя которого приводит сановника в ужас, растирал мне тушь. Позвольте успокоить вас, старший брат, вы привыкли полагаться на остроту меча и крепость тетивы, но эта кисть может свершить больше, чем войско. Мое дело — спасать мир. «Служению страны отдам все силы до последнего вздоха».

— Эти слова Чжугэ Ляна [1 Чжугэ Лян — полководец эпохи Троецарствия (220—280 гг.).] в наше время может повторить лишь тот, кто не страшится за собственную жизнь. Хотя многие в душе порицают поступки первых людей государства, но государь доверяет им, а вы человек без должности, что бы ни говорили, все окажется бесполезно для страны, но ужасно для вас. Когда вы пришли в Чанъань, Ци Мин осмелился сказать государю, что экзаменаторы берут взятки. И что же? Неужели не помните императорский указ?

— Помню. Его обвинили в оскорблении высших сановников с целью возвысить себя, лишили чина, дали сто палок и сослали на север.

— Но вы забыли, что Ци Мин так и не доехал до места ссылки, умер в пути. Конечно, дорогой Ли, видней тому, кто смотрит на игру со стороны, а кто играет — голову теряет.

— Но говорят еще: невыносимо смотреть на игру в шашки, если нельзя подсказывать.

— Что ж, и так говорят... — Ду Бинькэ согласно кивнул. — Тогда вспомните ответ Чжуан-цзы [2 Чжуан-цзы (ок. 369—286 до н. э.) — мудрец, один их основателей даосизма.], когда князь Вэй звал его стать первым сановником: «Попона жертвенного быка из узорчатой ткани, кормят его сытным горохом и вкусной травой; когда он видит простого быка, который из последних сил работает в поле, он хвастает перед ним своим почтенным положением, но когда его вводят в храм предков и он видит занесенный над ним нож, хотел бы он тогда стать простым рабочим быком, но это уже невозможно!»

Ваш государственный долг — писать стихи, тут с вами никто сравниться не может, в битве знаков на белом поле вы не знаете поражений, всегда побеждаете. А управление страной оставьте сановникам; что бы ни случилось, небо не оставит Поднебесную.

— Поистине, старший брат, беседа с вами, — ящик волшебства. Но почему не попытаться сказать правду государю? Личные заслуги и слава одного человека — дело ничтожное, а жизнь всего народа — дело великое. Почтительно склоняюсь перед вами, как старшим братом, знаю, что вы человек справедливый и бесстрашный, поэтому и прошу помочь мне в важном деле: вы, почтенный Ду, приближены к золотым ступеням, государь доверил вам воспитание младших сыновей и не откажется принять это письмо из рук прославленного полководца.

Ду Бинькэ отщипнул лиловую ягоду винограда, катал по морщинистой ладони.

— Значит, решили выплюнуть палочку изо рта... Хе-хе, вижу, забыли солдатскую службу.

— Нет, не забыл, просто мысли мои далеко от войны. Когда был солдатом, носил в мешочке у пояса сушеный рис, лекарство от ран и палочку; на марше, как и все, держал палочку в зубах, чтобы враг не услышал наши голоса, и сейчас чувствую во рту вкус коры... Какое счастье услышать, наконец, сигнал атаки! Выплюнешь палочку, вздохнешь полной грудью и с криком летишь на врага! Да, старший брат, много лет я жил, сжимая зубами палочку, молчал. Теперь выплюнул.

Утром бьет барабан —

Значит в бой пора.

Ночью спим,

На седла склонясь.

Но не зря наш меч

Висит у бедра:

Будет мертв

Лоуланьский князь.

[1 Пер. А. Гитовича.]

Заслышав пронзительный голос Ли Бо, старый полководец выпрямился, карие глаза вспыхнули, будто в них снова задрожали огни походных костров. Решительно встав с лежанки, расправил большими пальцами складки халата, вложил письмо в широкий рукав.


3

Спустя четыре дня чиновник, прибывший от президента военной палаты, почтительно вручил Ли Бо твердую золотистую карточку — приглашение от Гао Лиши: «Достопочтенный ханьлинь, моя воспитанница давно мечтает увидеть прославленного Ли из Цинляни. Прошу вас не отказать в смиренной просьбе ценителя вашего таланта и навестить мою скромную хижину».

Значит, Ду Бинькэ передал письмо государю. Ли Бо тотчас велел слуге седлать кобылу и направился во дворец всесильного евнуха, примыкавший к южной стене монастыря Бодхи.

Распахнутые алые ворота охраняли четыре чернокожих раба с мечами в положении к бою, у кипарисовых резных столбов арки гостя ждали сам Гао Лиши с просяной метелкой, сановники, домочадцы. Ли Бо был поражен красотой девушки в фиолетовом платье, легкой гранатовой юбке и газовом зеленом шарфе; темнозеленые, как осенняя вода, глаза смущенно смотрели поверх веера, завитки черных волос красиво падали на маленькие уши, на щеке нарисована красная мушка. «Пожалуй, ей лет пятнадцать, не больше».

— Цзун Мэй, подойди — это и есть ханьлинь Ли Бо, о котором я тебе так много рассказывал. Почтенный, это моя воспитанница, она мне как дочь.

— Не доводитесь ли родственницей министру Цзун Чуге? [1 Цзун Чуге — известный государственный деятель. После трехкратного пребывания на посту первого министра был обвинен в заговоре и в 710 году казнен.]

— Великий человек был дядей моей матери, — смущенно ответила девушка.

— Да, да, — вздохнул Гао Лиши, — министр Цзун был великим человеком, но злые люди, злые люди!.. Вы же знаете, великие рождаются редко, а ничтожные не переводятся, как моль. Скорблю о горькой участи двоюродного деда Цзун Мэй. Но не будем говорить о печальном, хотел бы поделиться большой радостью — в моем саду зацвел куст чая с вашей родины.

— Но чайный куст не приживается в чужой земле — гибнет, если его выкапывают и сажают в другом месте.

— О! Разве мог бы я исполнять свои обязанности, если бы не справился с такой простой задачей? Желание и упорство могут совершить невозможное. Конечно, мечтал бы хоть в ничтожной мере постичь ваше высокое искусство, но где мне равняться с вами! Сам государь восхищен вашим почерком, прошу вас оставить след вашей кисти, одарить меня редкой драгоценностью.

— Ну, что вы, господин президент, лучше тех строк, что вы наклеили на шелк, вряд ли напишу — они тоже написаны в пору цветения сливы, дерево это нежно люблю: выбирает безлюдные места, любит уединение, цветет, не страшась снега и холодных ночей.

— Разве вы сами не похожи на дикую сливу? — нежным голосом спросила Цзун Мэй. — Где радостно вашему сердцу, там расцветает тысячью цветов ваша кисть. Всей душой присоединяюсь к просьбе моего опекуна. Позвольте растереть вам тушь?

Разве можно отказать этому нежному голосу, глазам узким, как листья ивы, желтому пятнышку между бровями?

— Помните «Строки семи шагов»? А сколько шагов отделяет меня от вас?

Девушка взмахнула рукавом, закрыв вспыхнувшее лицо, но разве для огненных зрачков Ли Бо это преграда? Он смотрел на нее, лицо побагровело, как железо, вынутое из горна, глаза сверкнули.

На горной вершине Ночую в покинутом храме.

К мерцающим звездам.

Могу прикоснуться рукой.

Боюсь разговаривать громко: Земными словами

Я жителей неба

Не смею тревожить покой.

[2 Пер. А. Гитовича.]

Гао Лиши шумно втянул воздух сквозь зубы, восхищенный строками. Юная красавица, низко поклонившись Ли Бo, вышла, на ступенях обернулась...

— Почтенный Ли, вы околдовали сливу, цветущую в моем доме [1 Женское имя Мэй означает «дикая слива».]. да и я, старик, покорен вашими строфами — вы действительно талант редчайший, исключительный! Зная вас как большого ценителя вина, на скорую руку накрыл бедный стол: здесь вино из цветов кокосовой пальмы, тут «морозное» — из Ходжо; в глиняном чайнике дуньхуанское из винограда желтого, белого, черного; а вот совсем черное, как лак, — «жир дракона». Но зачем перечислять, лучше налить и выпить.

Гао Лиши говорил, почти не разжимая тонких губ, и Ли Бо приходилось напрягать слух, чтобы не пропустить ни слова.

— Да, ханьлинь, с вашим талантом получить бордовый шнур к печати проще, чем подобрать с земли опавший лепесток.

— Одного таланта в наше время мало.

— Да, да, вы правы... — Президент военной палаты отпил глоток вина. — Хотя с вашим талантом можно хоть сегодня получить должность очень высокую, тут я мог бы помочь вам. Но вы действительно Небожитель: звезды, луну, облака видите лучше, чем то, что перед глазами, а талантливый человек должен думать о государстве; расплавленная бронза, если ее не вылить в глиняную форму, бесполезна, даже опасна. Нет, нет, я самый преданный почитатель вашего таланта, но подумайте сами... Вы пишете: «Я жителей неба не смею тревожить покой», а Сына Неба решились потревожить. Ваше письмо могло опечалить его.

— Значит, государь его не читал? — Ли Бо крепко сжал яшмовую чашку, чтобы дрожащие пальцы не расплескали лиловое вино.

— Неужели, дорогой гость, вы думаете, что государь не знает мысли подданных? Желанья четырех сословий для него прозрачны, как вода. О, вы даже глотка не отпили! Прошу вас, отведайте вино, это драгоценный дар императора — настоящее лиловое.

Гао Лиши наполнил чаши вином из глиняного чайника. Среди драгоценной посуды приземистый глиняный чайник казался простолюдином в толпе вельмож; сколько было в нем детской выдумки и веселой игры пальцев, привыкших мять тяжелую глину: носик обвила ящерица, лапки чайника мастер вылепил в виде черепах, осторожно высунувших головы, вместо ручки извивался забавный дракон, на плоской квадратной крышке сидел крошечный старичок в развевавшемся халате, прижав палец к губам.

— Ваше внимание привлек этот кусок глины, почтенный Ли? То, что сказал вам о металле, могу сказать и о глине: пока она мягка — таит в себе тысячу форм, даже образ Будды, и все-таки совершенство для глины — обыкновенный кирпич.

Ли Бо погладил пальцами горячий бок чайника — мастер формовал его руками, пальцы чувствуют шероховатость глины, грубые вмятины, но эта грубость придает изделию невыразимую естественность, улыбку формы.

— Застывшее гибельно, — спокойно сказал Ли Бо.


— Для человека — да. Для одного человека — да, особенно для такого таланта, как вы. Но то, что для Ли Бо равносильно смерти, для империи — залог тысячелетнего спокойствия. Разве из тысячи чайников можно построить крепость? Глина слаба, кирпич прочен. Великая стена несокрушима, потому что сложена из великого множества одинаковых кирпичей. Ныне в Поднебесной для повозок одинаковая колея, для письма одинаковые иероглифы, для поведения подданных одинаковые правила. Как ценитель поэзии, я восхищаюсь вашими строфами, но как сановник вынужден напомнить вам о долге; долг подданного — послушание, высочайшая заслуга перед Сыном Неба — повиновение. Достаточно государю взглянуть на любого, и он знает, какого цвета у него душа.

— Не сомневаюсь, господин президент. Недаром говорится: «Кто возле красной краски — красный. Кто рядом с черной тушью — черный». Но я не стал бы утруждать государя пустяками, в моем письме высказал мысли о судьбе государства, много думал, прежде чем поднять кисть; если написанное мною ложь — готов положить глупую голову на плаху, но, если написанное мною правда, я достоин награды.

— А чем отличается ложь от правды? — Гао Лиши вновь наполнил чаши. — Вы видели красные, белые, розовые лотосы. А синие? Их никто не видел, но значит ли это, что синий лотос — неправда? Если угодно, я сам провожу вас в императорский парк — там, где его огибает поток Чэнь, горбатый садовник Го вырастил несколько темно-синих цветов, целый год вымачивая семена в сосуде с индиго. Даже в искусстве выращивать цветы нет правды и неправды, что же говорить об управлении страной? Чиновники воруют? Воруют! Я слежу, чтобы их строго наказывали. Невиновных сажают в тюрьму? Сажают! Я велю казнить виновных в нарушении закона. — Морщинистое лицо евнуха покраснело от вина, он стал говорить громко, хрипло выкрикивая ударные слоги. — Но где взять таких, как вы? Поверьте, ханьлинь, если ваше письмо, как говорят цензоры, повернуть северной стороной к югу... Но мне ли советовать тому, кто владеет кистью лучше всех в столице? Обещаю вам: один взмах вашей кисти — и вам пожалуют пурпурную ленту министра! Вам только сорок три года, ваша карьера впереди. Это мне пора отойти от дел, мою волосы отваром гвоздики, но разве скроешь седину?.. И часто мучает одышка, где мне сравниться с таким силачом, как великий полководец Ду Бинькэ! Вот уж кто прожил жизнь, ни разу не охнув, хотя участвовал в ста битвах...

— Как?! — вино все-таки расплескалось. — Разве князь Ду болен? Совсем недавно он был здоров.

— Он умер вчера ночью. Не берег себя... Пусть его душа будет счастлива в перерождении. — Гао Лиши плеснул из чаши на пол, жертвуя духам. — Прошу вас, дорогой гость, разделить мою глубочайшую скорбь о доблестном муже, ведь вы были его другом...

Ли Бо показалось: парчовые ширмы окутал багровый дым, исчезли узоры из птиц и цветов... будто шелковым шнуром сдавило горло...

— У вас усталый вид, почтенный ханьлинь, наверное, слишком много пишете. Конечно, каждая ваша строка — чистая яшма, но все-таки подумайте о драгоценном здоровье.

— Мне действительно нездоровится. Позвольте поблагодарить вас за прекрасное вино.

— Как могу отпустить дорогого гостя без чашки чая?! Знаю, ничтожные людишки называют меня по углам «осенним министром»[1 «Осенний министр» — образ коварного, жестокого царедворца.], вот и позвольте угостить вас осенним чаем. Воду для чая мне доставляет губернатор Ганьсу, она из колодца Цзюцюань. Конечно, помните, как император даровал полководцу Бань Чао чашу вина, а Бань Чао вылил ее в колодец, чтобы разделить награду со всем войском.

— Гостил в Цзюцюани у друга. Беседка над колодцем до сих пор стоит — на шести столбах, а рядом маленький пруд с золотыми рыбками, только старая ива на берегу пруда засохла. Действительно, эта вода придает вкус чаю необычный, винный. Но я отвлек вас от государственных дел, засиделся на вашей лежанке. Мне, человеку без должности, можно и поздно вставать, и рано ложиться, а на ваших плечах коромысло великих забот, так что уж не сердитесь на Ли Бо, потратившего ваше золотое время.

— В любое время вы желанный гость в этой лачуге.

У алых ворот Ли Бо уже ждал личный паланкин президента, обитый лиловым шелком. Управляющий с поклоном поднес золотистый лаковый ларец.

— Прошу принять на память о сегодняшнем вечере не стоящий внимания пустяк — здесь осенний чай, лиловое вино и простой глиняный чайник. Воду из колодца Цзюцюань вам будут доставлять каждое утро — я уже распорядился.

— Чай и вино принимаю с благодарностью, но глиняную драгоценность не осмеливаюсь взять.

— Вы преувеличиваете ценность пустой вещицы.

— Ее вылепил истинный мастер, его высокий дух запечатлен в каждой вмятине.

— В день своего рождения зову монахов из монастыря Бодхи, мы ведь соседи. Как-то одному монаху я подарил седло, украшенное бирюзой; он продал его за семьдесят тысяч монет. А на следующий год пришел другой монах; он с таким старанием перечислял мои добродетели, что грешно было отпустить его без подарка. Я дал ему завязанную корзину; выйдя от меня, он тут же посмотрел, какая драгоценность спрятана под платком, но нашел лишь нечто, напоминающее ржавый гвоздь, и, опечалившись, побрел на Западный рынок — продать хоть корзину за пару медяков. Один из купцов, чужеземец, увидев предмет в корзине, спросил: «Почтенный, где вы достали эту вещь? Если продаете ее, я не поскуплюсь». Монах шутя запросил сто тысяч монет. Купец тут же отдал деньги и засмеялся: «Вы продешевили, почтенный, — цена этой вещи десять раз по сто тысяч! Ведь это кость Будды!» Видите, — монах, а не разглядел святыню. А вы, почтенный Ли, наоборот: безделицу приняли за творение мастера.


— Тогда пусть наш спор рассудит сам мастер, ведь на дне чайника должна быть оттиснута его печать. Эй, светильник ближе! — Ли Бо достал из шкатулки чайник, перевернул, придерживая крышку, и сразу узнал личную печать Гао Лиши.

Глава вторая

1

Гремит засов — на этот раз пришли за ним. Вот и наступил великий миг перерождения, вовремя он написал сыну, мог бы и не успеть.

Начальник тюрьмы кланяется и приседает перед толстым чиновником в лиловом халате, шапка украшена красным коралловым шариком, на поясе нефритовая печать. Даже злые духи боятся печати, что же говорить о людях? Печать — это налоги, долговая клетка, толстые палки, кожа, содранная заживо с несчастных, отрубленные головы. Засухи, наводнения, саранча не так страшны, как печать. Стражники расстелили новую циновку, положили мягкие подушки, зажгли благовонные палочки, но чиновник недовольно морщится, обмахивая лоснящееся лицо костяным веером. Показал на дверь — все, почтительно пятясь, вышли. Начальник сам налил из чайника чашку горячего вина, двумя руками подал обладателю нефритовой печати и юркнул в дверь. Чиновник с любопытством посмотрел на Ли Бо, сидевшего на грязном полу.

— Почему у преступника не отобрали тушь и кисть? Велю дать начальнику тюрьмы двадцать палок. Подай бумагу! — Ли Бо подал письмо. — Не знал, что ты любишь писать письма. Пожалуй, разорву его на мелкие клочки, а? Ты ведь рвал мои письма? Или бросал в огонь не читая? А я ждал ответ день и ночь, встречал на пристани каждую почтовую баржу. Потом, когда приехал в Чанъань сдавать столичные экзамены, надеялся хоть одним глазом увидеть тебя. Кругом только и говорили: Ли Бо затмил славу великих, он нарушает древние традиции, но все у него получается легко, безупречно; говорили, когда ты пьешь, пускаешь свою кисть вскачь, под твоей рукой взлетают облака, расцветают цветы. Кого еще так возвысили!

— Не возвышать надо таких, как я, а слушать и следовать их советам, тогда не было бы таких бедствий в Поднебесной. «Древние государи за все блага воздавали хвалу народу, а во всех бедах винили себя; все истинное видели в народе, а заблуждения — в себе, поэтому только один царь терял свое тело и, порицая сам себя, уходил из жизни. Ныне же все по-иному. Скроют происшедшее и порицают не ведающих о нем за глупость; поставят невыполнимую задачу и осудят за отсутствие смелости; возлагают тяжкие обязанности и покарают за то, что с ними не справились; пошлют дальней дорогой и казнят за опоздание. Люди же, зная, что сил не хватит, заменяют их притворством. С каждым днем все больше лицемерия у высших.

Как же могут не лицемерить и мужи, и народ? Ведь, если не хватает силы, притворяются; не хватает знаний — обманывают; не хватает имущества — грабят. Но кого же можно обвинить за кражу?». Так сказал Чжуан-цзы.

— Не тревожь тень великого мужа, подумай лучше о себе. Хотя ты талант выдающийся, но тебя переоценивают, я не могу поставить тебя выше Се Тяо [1 Се Тяо (464—499) — знаменитый поэт.] — его строка «Как белый шелк, течет вода — чиста, легка» кажется мне драгоценней всего, что написано.

— Точнее прочитать его знаки: «прозрачней белого шелка», — да, этой строки довольно, чтоб запомнить Се Тяо 1 навек, а мне он роднее вдвойне, потому что был оклеветан и кончил свои дни в тюрьме.

— Как видишь, я кое-что знаю о тебе. Интересно, а ты слышал мое имя?

— Я сразу узнал тебя, хотя ты растолстел, — ты тот самый Гу И, который любит писать длинные письма выдающимся людям и этим прославился, пожалуй, даже больше, чем они.

— Да, я Гу И — уполномоченный Палаты инспекции столичных училищ. Ты в рваном плаще, а на мне лиловый халат и шапка с коралловым шариком, так что будь со мной почтительным, я ведь могу кое-что сделать для тебя...

— Подыщешь умелого палача, чтоб он одним ударом отрубил мне голову, а не шинковал ее, как начинку для маньтоу?

— Утром я был во дворце императора Су-цзуна. Все министры хотят твоей казни, и, если бы не главнокомандующий Го Цзыи, твоя голова уже торчала бы на шесте. Все знают, ты спас Го Цзыи от казни, когда он был простым солдатом. А знаешь, что сказал император? «Человек, приговоренный к казни несправедливо, а затем помилованный, затаит обиду на закон; в государстве такие люди, как червь в яблоке. И неужели, если в Поднебесной станет одним поэтом меньше, поэзия понесет убыток, правила сложения строф будут нарушены?»

— В литературе есть правила — гибнет литература, в государстве нет правил — государство гибнет.

— Ты действительно червь в яблоке и бунтовщик. Государь все- таки услышал мольбы главнокомандующего, заменил тебе позорную казнь ссылкой в Блан, но я твои опасные речи терпеть не намерен. Твое счастье, что я человек образованный и хочу помочь тебе, если, конечно, это не помешает исполнить долг; долг — дело государственное. Скажи, почему таких, как я, судишь так безжалостно, а мальчишку Хуай-су превозносишь сверх меры?

— Потому что редко удается встретить истинного монаха, побеседовать о бытии и пустоте. А Хуай-су, хотя ему было всего шестнадцать лет, когда мы встретились, монах истинный, безумная кисть его рвется в небо.

— Правда ли, что, прежде чем взять кисть, Хуай-су целый год наблюдал, как танцовщица Тутовая Ветка исполняет танец «Обретение драгоценности» — особенно то место, где текущие волнистые движения резко прерываются.

— Хуай-су рожден каллиграфом, ему не требуется никакая танцовщица, чтобы научить его кисть — она поражает, как стрела; знаки его туши напоминают громадных китов, бороздящих океан, дождь, неожиданно подхваченный ураганом и хлещущий сквозь щели в карнизе; ползучие растения, свисающие над пропастью и отраженные в осеннем озере...

— Ты сам мастер кисти. Видел у сверщика государственных архивов Дуаня начертанный тобою знак «шоу» [1 Знак «шоу» означает «долголетие».]. Хотел бы иметь такой! Бесконечно вглядываюсь в яшмовый узор туши — будто из тяжелого океанского мрака вырывается тысяча черных драконов, скрываясь в ночи.

— Мне по природе моей живопись плохо дается. Взялся за кисть, когда скитался по дорогам, — вот и решил писать в обмен на вино. Однако, чем дальше пишу, тем безобразней мазня. Редко удается почувствовать себя драконом в струях реки, но как умею, так и малюю: подтяну рукава, рука свободно летает, будто в ней не кисть, а метла.

— Я оставлю тебе кисть, но учти... Мне доверено сопровождать императорский указ, горжусь высочайшим доверием. Нам долго придется быть вместе, так что веди себя робко, не забывай, что ты гнусный преступник. Теперь разрешаю высказать просьбу.

— Высокочтимый Гу И, позаботьтесь о письме ничтожного Ли Бо. Сын его печалится, не знает о жалкой участи непутевого отца.

— Так и быть. — Гу И небрежно свернул письмо, сунул в рукав. — А ты пиши, чтоб мне было приятно читать. Много я послал тебе писем, теперь пора получить ответ.

Чиновник хлопнул в ладони, велел начальнику тюрьмы взять в паланкине шкатулку из черной хурмы. Ли Бо прижался лицом к бумаге, жадно вдыхая снежный запах, — белая, конопляная, с его милой родины, она для него лучше хрустящей золотисто-желтой, лучше бумаги с косыми прожилками, сваренной из водорослей, приятнее японской с узором «рыбьи яйца», дороже шелка! Эмалевой тушечнице мастер придает форму завязанного мешочка, в нем палочка душистой туши. Кисть бамбуковая, толстая, оправлена серебром, но шерсть слишком мягкая, для слабой руки. Что ж, он и сам ослабел в тюрьме. Как жадно кисть напитала растертую тушь, как задрожала бумага!

Умолкли продрогшие иволги... цикады кричат и кричат... высоко скрипит сосна... Целую вечность сидел он неподвижно, сердце почти остановилось, дыхание стало глубоким, только бескрайняя мысль набирала высоту, сгущаясь, сжималась, пока вся не стала тоньше заостренных волосков кисти и, сжавшись, вобрала в себя мир. Стремительный удар — пламя светильника, вспугнутое рукавом, отпрянуло и не успело выпрямиться, а знак «шоу» начертан, и пустота хлынула в сердце, как Янцзы, прорвавшая дамбу. Мир сотворен! Из пустоты, белизны и капельки туши. Но в этой тройке коней один оказался дряхлой клячей — в последний миг рука дрогнула, пальцы утратили гибкость и силу и получилась мазня. Под таким безобразием стыдно ставить имя, время и место, но что поделаешь? Начертал в нижнем углу: «Писал государственный преступник Ли Бо в тюрьме „Умиротворенный покой". День двойной семерки второго года Чжи-дэ» [1 Седьмой день седьмого месяца (по лунному календарю) 758 года.].

Гу И вытянул губы трубочкой, восхищенно втянул воздух, спрятав лист, торжественно пошел к двери, а там уже дал волю радости: отхлестал по щекам стражников, стал кричать начальнику тюрьмы, что он бездельник и все здесь дармоеды. Перепуганные тюремщики не знали, как умилостивить грозного чиновника. Но и Ли Бо досталась дюжина пинков и зуботычин, когда они пришли за ним. Один, послюнявив пальцы, загасил благовонные палочки, спрятал за пазуху, второй сорвал с Ли Бо пояс и крепко связал им запястья. На голову ему набросили кусок полотна с еще не высохшим «преступник», завязали на шее так, что он захрипел.


2

Если за рукав дергал южный стражник, Ли Бо сворачивал направо, если северный — налево. Он задыхался, ноги подворачивались в рытвинах, он стал уже путать, куда сворачивать, наконец пошли прямо — и Ли Бо услышал нарастающий грозный гул, в спину ударил камень, и в шею ударил камень, но страшнее был рев толпы; он и сквозь тряпку видел злобные взгляды тысяч людей, стиснутые от ненависти кулаки. «Четвертовать его! Содрать шкуру! Переломать собачьи ножки!» Он чувствовал едкий запах пота — видно, и стражникам приходилось туго. И странно — в Чанъани, где столько парков и садов, ноздри забивал трупный смрад, гарь, тошнотворный запах крови, будто он идет по колено в крови, даже слышит, как она хлюпает, пузырится красной пеной. Его щипали, кто-то вонзил в ладонь иголку — он рванулся и упал на что-то мягкое, бесформенное. Кругом захохотали: «Черепашье отродье раздавило черепаху! Отрубить ему башку, как изменнику Биню!» О небо! Значит, он упал на тело великого художника Бинь Суна? Разве забыть его листья бамбука, цветы вьюнков и плоды хурмы? Как весело смеются дети... несчастные! Когда сыну исполняется месяц, в дом зовут соседей, ждут доброго предсказания. Один гость сказал — этот малыш станет богачом, и родители почтительно ему поклонились. Второй сказал — этот малыш станет чиновником, и родители поклонились еще ниже. А третий сказал — этот малыш когда-нибудь умрет, и все больно побили гостя. Того, кто лжет или говорит приятное, встречают радостно; того, кто говорит о неизбежном, бьют. Страшусь, что скоро не останется говорящих правду. И вы, дети, доживете до черного дня, когда все будут друг другу врать, потому что вы сами перебьете правдивых, переломаете им руки и ноги.


Ли Бо шатался от усталости. Когда сорвали с головы позорную тряпку, он зажмурил глаза от яркого света и людского моря, заполнившего до краев площадь Вечной Благонадежности. А люди увидели старика исполинского роста в семь чи [1 1 чи = 30 см.] — самого высокого человека во всей Поднебесной, старика в зеленом плаще даоса, соломенных сандалиях и квадратной черной шапке, завязанной под острой бородой, багроволицего, в отвратительных струпьях, желтоглазого, как ястреб-тетеревятник. Старика, который хотел спасти мир. Он стоял под повозкой, на которую солдаты втащили огромную клетку; теперь его подталкивали кулаками к короткой лестнице, а Ли Бо боязливо топтался, забыв, как поднимаются по ступенькам, — когда долго сидишь в тюрьме, отвыкаешь от многого, что так привычно на свободе: от света, запахов, звуков, от бумаги и кисти, но, оказывается, отвыкаешь даже ходить. Два молодых стражника вспрыгнули на повозку и вместе с солдатами втащили преступника, заломили костлявые руки так, что старик согнулся пополам, но все равно не могли протиснуть в клетку. Наконец, навалившись, сопя протолкнули в дверцу, захлопнули, кто-то крикнул: «Крыса попалась в крысоловку!»

Нет, кованые прутья, пол из толстых досок, с глубокими выстругами от страшных когтей делали не для крысы. И не для человека. Старик сразу узнал ее — та самая клетка, которую он видел в Лояне, в императорском зверинце, считавшемся одним из чудес Восточной столицы: здесь были львы, носороги, тигры, леопарды, белые слоны. А в тот день императору Сюань-цзуну доставили редкостного зверя — снежного барса.

Возле клетки с толстыми прутьями сидел человек в огненной лисьей шапке и рваном овчинном тулупе, строгал узким ножом палочку, равнодушно слушая яростный рык зверя, вжавшегося мордой между прутьями.

Этот разъяренный рык приводил в содрогание всех, кто был по другую сторону клетки, — шестнадцатого сына императора принца Линя, охрану. Громадный дымчатый зверь то лизал окровавленную лапу, то выгибал мягкую спину; белоснежная грудь его тяжело вздымалась, пятнистый загривок твердел пепельными складками, седые усы топорщились, обнажая белые клыки. В светло-желтых круглых глазах, удлиненных прищуром, была ненависть. От этих изумрудно-зеленых переливчатых глаз невозможно было отвести взгляд; в малахитовой глубине их перекатывались черные горошины зрачков.

— Откуда этот дивный зверь? — спросил принц.

Охотник не ответил, так же равнодушно сидел, строгал палочку. Охранник принца замахнулся палкой, но Ли Бо остановил его взглядом и что-то сказал охотнику, повторив вопрос на непонятном языке. Человек в лисьей шапке гордо выпрямился, речь его отзывалась звоном, словно бронзовая.

— Что говорит дикарь? — спросил принц Линь.


— Ваша светлость, он поймал снежного барса на ледниках Тянь-Шаня, две ночи не спал, шел по следу с веревкой и палкой. Он говорит, что поймал зверя один, а везли его сюда тридцать человек, и все получили подарки. Еще он говорит, ваша светлость, что барс для охоты не годен — его нельзя приручить.

— Принц Линь приручает царей, что ему эта кошка, — презрительно сказал начальник охраны.

Ли Бо спросил охотника, тот покачал головой.

— Нет, его нельзя приручить. А в клетке он скоро умрет.

— Ханьлинь, напишите строки, как начальник Леопардовой стражи Гоу-сянь кормил дикого зверя с Небесных гор, в высочайшем присутствии принца Линя.

Начальник охраны взял из деревянного корыта сырое мясо, с учтивым поклоном показал его собравшимся и шагнул к клетке. Красавицы улыбались ему поверх вееров. Барс попятился, съежился дымчатым комом и вдруг распрямился в прыжке, заполнив всю клетку; мощная лапа его, как стрела, вонзилась между прутьями — и начальник, отброшенный, повалился навзничь. У него не стало лица. Принца тут же усадили в паланкины; начальника стражи завернули в ткань, сразу промокшую там, где было лицо. А охотник строгал палочку.

— Ты ведь говорил, что барс не прыгает в клетке... — прошептал Ли Бо.

— Да. Но над ним нельзя смеяться.

На следующий день охотника казнили, а барса послали в Фэнь- ян — в дар цзедуши Ань Лушаню.


3

В клетке старик мог только сидеть, но и сидя, с высоты повозки он видел площадь, наполнявшуюся людьми; они шли через развалины, из переулков, поодиночке, семьями, толпами, молча, медленно, как слепые, не видя, что их город разрушен, осквернен. Шли, наталкиваясь на передних, останавливались, пока их не толкали идущие следом. Слепой город. Город слепых.

Когда площадь заполнилась, в южном углу послышался гул бронзовых гонгов, толпа треснула и раздалась, освободив широкий проход, опустилась на колени; тысячи людей стали одинаковыми, от каждого легла тень, каждый стал похож на кучку земли, всю площадь будто разом изрыли тысячи кротов. Чиновники в фиолетовых и лиловых халатах несли жезлы слоновой кости, пестрые полотнища с длинной багряной бахромой; за ними — всадники, сдерживая злых жеребцов тигровой масти: гривы стрижены, песчаные хвосты завязаны узлом; потом паланкины, украшенные ярусами разноцветных зонтов... Ослепительно сверкнула бронзовая колесница, запряженная четверкой вороных с белыми бабками — выпуклогрудых, неудержимых. Могучий возница в лиловых доспехах натянул шелковые поводья; рядом с ним стоял евнух, держа бамбуковый шест с распяленным желтым халатом, вышитым золотыми драконами, — одеянием императора Су-цзуна. Сморщенное лицо скопца пожелтело от счастья — он будет вещать от имени Сына Неба! Почтительно склонившись перед желтым, блещущим халатом, евнух достал из алого футляра свиток и громко прочитал:

— Мы, единственный, опечалены недостойным поведением Ли Бо, дерзнувшего выйти за рамки приличий. Осыпанный милостями нашего отца, императора Сюань-цзуна, Ли Бо достиг звания ханьлиня — академика, но бежал к бунтовщику Ань Лушаню. Когда мы усмирили эту бешеную собаку, трусливый Ли Бо стал искать спасения у вероломного принца Линя. Наши непобедимые полки настигли изменника, и Ли Бо был схвачен. Яйцу никогда не соперничать с камнем, никто не смеет безнаказанно нарушать законы Поднебесной. Отныне тот, кто был известен под именем Ли Бо из Цин- ляни, лишается тени, имени и считается ничем. Подданные любого сословия и звания, встретив черепашье отродье, обязаны плюнуть в изменника.

Евнух вложил свиток в футляр, низко поклонился желтому халату; бережно поддерживаемый под локти, сошел с колесницы, передал футляр Гу Ии первым плюнул в Ли Бо, — от близости к государю даже слюна его стала желтой. За евнухом шли родственники императора, родственники бабки и матери императора, родственники жены императора, потом командующие, гости государства, управитель Палаты наказаний, начальник шести отделов Палаты государственных дел, чиновники высоких рангов; каждому рангу соответствовал шарик на шапке — из жемчуга, нефрита, бирюзы, коралла. И каждый плевал — кто выше, кто ниже, кто дальше, кто ближе. За ними тянулись уцелевшие академики: каллиграфы, художники, историки — все в фиолетовых халатах и шапках из тонкого шелка, с табличками из слоновой кости, с печатями на фиолетовых шнурах. Процессию академиков замыкали поэты, они плевали особенно прилежно. Ли Бо не отворачивал лицо, он смотрел на них, узнавая каждого. Как растолстел Ши Хуа, медлителен в движениях, и плевок у него сытый, как соевая подлива. Вот и встретились... А с хранителем дворцовой библиотеки Хань Танем и раньше встречались, любуясь драгоценными свитками. Обычно собирались втроем: Хань Тань, Ли Бо и сверщик императорских архивов Дуань Чэнши, собравший одно из лучших в Чанъани собрание рукописей — почти двадцать тысяч свитков; весь дом, даже оконные ниши, заложен свитками, так что и днем темно, всегда горят светильники. Все здесь сделано руками Дуань Чэнши: подставка для кистей, каменная тушечница, чашка для воды. Душа хозяина здесь — в свитках, обернутых в шелка: лиловый Сыма Сянжу, нежно-зеленый — Се Тяо, пурпурный — «Лисао». Какие сокровища! Каждый свиток снабжен значком из слоновой кости, как в императорской библиотеке: у «классиков» значки красные, осевые палочки инкрустированы белой слоновой костью, шелковые желтые завязки; «историки» — значки зеленые, палочки синие, завязки светло-зеленые; Ле-цзы и Чжуань-цзы — значки синие, резные сандаловые палочки, лиловые завязки. Тогда Дуань Чэнши дарил ему драгоценные свитки, Хань Тань посвящал стихи — теперь оба плюнули. Плюнул понуро идущий за ними каллиграф Сяо Чжи — видно, тоже забыл старую дружбу.

Забыли, как провожали меня до беседки Лаолао, когда я покидал Чанъань? Обламывали зеленеющие ветви ивы, чтоб помнить горечь разлуки... Сколько же вас, поэтов, пришло плюнуть в собрата?

Горестно ждал Ли Бо, что сейчас увидит знакомое, такое дорогое лицо побратима Ду Фу. Но уже шли повара, лекари, мастера вееров, предсказатели... Не было Ду Фу. Жив ли? Скрывается в горах или томится в тюрьме, как Ван Вэй? А если б оказался здесь, неужели плюнул бы в старшего брата?

Мало осталось в Поднебесной истинных мужей. Но как бы судьба ни бросала человека в грязь, всегда есть верх и низ, и в горести есть утешение... Он радовался, что не увидел Ду Фу, а на остальных смотрел равнодушно.

Да, он сразу узнал клетку, но с трудом узнал Чанъань: жирные от копоти развалины, поверженные статуи будд, сплющенную копытами драгоценную бронзу священных сосудов. Мертвецов сгребали в кучи, как опавшие листья. Один так и стоит на коленях у края пруда, зачерпнул воду в ладони, но не успел выпить — стрела пронзила горло; там чиновник, в руке бумага, видно, писал на родину: «Почтенная матушка, сегодня видел вас во сне...» — а голова в квадратной шапке далеко откатилась. Столица мертвых!

Запрягали в повозку мышастых черногривых коней, высоких, ростом в пятнадцать ладоней, на правом плече видно тавро «гу- ань» — «казенная», на морде жеребца выжжено «восточный ветер», у кобылы — «летящая», но, видно, стары лошади, списаны из кавалерии. А дорога в Елан так далека! Это край болотистых гиблых равнин.

Ли Бо закрыл глаза, противная дрожь сотрясала тело, никак ее не унять; стиснул зубы, вжался костлявыми кулаками в пол. Если б мог он, как барс, отшатнуть толпу громовым рыком, отбросить от клетки страшным ударом когтистой лапы! Если б на миг приоткрылась дверь, он показал бы этим слепым, глухим, немым, что значит истинный муж! И не нужен ему любимый меч Драконов Омут, он не забыл науку Хозяина Восточной Скалы: семь раз упасть, восемь раз подняться.

...Пятнадцать лет ему было, когда он впервые пришел в Чэнду. Целый день бродил по городу, дошел до буддийского монастыря — сюда с двух берегов, со всех улиц и переулков стекались люди. Звенели колокола, гремели барабаны. За первыми воротами продавали птиц и кошек, за вторыми — торговали циновками, ширмами, одеждой, седлами, в крытых галереях монахи предлагали благовония, цветы, вышитые повязки, черепаховые гребни, нефритовые шпильки для волос. С трудом выбравшись из толпы, Ли Бо свернул в узкий переулок; здесь было безлюдно, только под старой акацией сидел даос-прорицатель: высокая синяя шапка, в ушах яшмовые кольца, на шее четки, рядом в пыли лежала собака, положив морду на лапы. Выждав, когда дорогу перейдет крысиное семейство, Ли подошел к даосу — он перебирал сухие стебли тысячелистника, отнимая от шуршащего вороха по два и по четыре, делил поровну, снова отнимал, раскладывал...

— Желаю вам благополучия во все времена года, — почтительно сказал юноша.

— Молодому господину желаю прямой дороги. Если друг говорит: на север, не думаешь о юге. О чем же задумался молодой господин древнего рода? Эти стебли помогут вам выбрать день, благополучный для пути, — молодые нуждаются в совете.

— И тысячелистник ошибается, почтенный гадальщик, а великий человек подвижен, как тигр, и до гадания знает дорогу.

— Пора и нам в дорогу. — Даос сложил в корзину сухие стебли, свернул циновку. Ли Бо не понял, кому он сказал — собаке или ему.

— Могу ли стать вашим спутником?

— Ну, что вы, зачем утруждаете себя? Разве пристало молодому господину Ли идти с неотесанным монахом? Вы добиваетесь славы великих, а Чжу забыл свое имя.

Всю ночь юноша шел за даосом. Ранним утром увидел хижину: на крыше лежал снег; и в распадке бело от снега, мощные ветви кедра гнул накопившийся снег, потревожит их ветер — рушится снежная ноша, а ветвь выпрямляется облегченно; над кустами багульника облачко запаха, запах слабел и снова усиливался — от куста к кусту, голые веточки густо усеяны розовыми цветами, словно огонь охватил их, стоят в розовом пламени. Наконец, обернулся Чжу.

— Вижу, молодой Ли, от тебя не отвяжешься, цепляешься, как репей. Пожалуй, сосну с дороги.

— Разве не пригласите меня к себе? — голос Ли Бо задрожал от обиды.

— Надо бы палкой тебя прогнать, да уж ладно... Мать дала тебе имя, отец — сердце, а дом человек должен строить сам: посмотри на узоры неба, на линии земли — и строй.

— Я не умею.

— Ты понимаешь слово «строить», можешь написать его на бумаге, а строить не можешь? К чему тогда знание, если не знать сокровенное слов?

— Если такова ваша воля, почтенный Чжу, я пойду. Но как срубить дерево без топора?

— Руда в горах, уголь в лесу.

— Вы смеетесь надо мной! Если я начну искать руду и жечь уголь, жизни моей не хватит, чтоб сделать даже гвоздь.

— Возможно, и так... Хотя, думаю, в мире нет ничего выше человеческих сил, просто человек редко знает свои силы.

До вечера бродил Ли в лесу, пока за стволом обгоревшей сосны не увидел лаз в пещеру, там было темно, сухо. Оставалось разжечь огонь. Он сломал сухую веточку, обгрыз кору, плоский камень нашел, а вату вытащил из подкладки халата. Но ничего не получилось — кажется, скорее кожа на ладонях задымится, чем фитилек. Отдыхал и снова начинал. Дым показался неожиданно, крошечный огонек обжег пальцы, но боли он не чувствовал — завопил от радости. Долго сидел у костра не в силах отвести взгляд от лилово-зеленого пламени — не верил, что сам добыл огонь, ярко горящий перед его жилищем. Теперь он пригласит Чжу к себе в гости.

Даос тоже сидел возле костра, играл на бамбуковой флейте. Ли подождал, пока он откроет глаза, поклонился.

— Что же стоите, молодой Ли? Пойдем в дом.

Так и стали жить; ловили в ручье рыбу, собирали ягоды, сушили в тени целебные травы и корни, которые даос потом складывал в матерчатые мешочки. Когда набиралось две корзины, цеплял на коромысло и спускался в долину, не возвращаясь три, четыре, пять дней.

Одежда юноши износилась, в холодные ночи он спал, прижавшись к собаке. Когда было тепло, бродил по горам, слушая птиц, пытался им подражать и криками, и звуками флейты. Ему казалось, он забыл шесть канонов [1 Шестью священными каноническими книгами древнего Китая были: «И цзин» («Книга перемен»), «Ши цзин» («Книга песен»), «Шу цзин» («Книга преданий»), «Ли цзи» («Записи обрядов»), «Юэ цзин» («Книга музыки»), «Чун цю» («Весны и осени»).] зато теперь быстро разжигал огонь, мог найти по запаху воду, знал свойства трав, камней; звуки леса стали понятны; ходил по горам, не уставая; прыгал по камням, не оступаясь. Иногда, поднявшись на вершину, бежал наперегонки с псом.

— Мне, старику, что ли, попробовать? — сказал даос, застав их за игрой. — Да боюсь, кости рассыплются.

Встали по обе стороны большого камня, набрали воздуха, помчались вниз по крутизне. Ли сбежал к подножию, вымокнув от мокрой листвы; Чжу в сухом халате, словно и не было утром дождя, — ни одной ветви не задел, ни один камень не стронул.

— Стар я стал, а когда-то был проворным. Вот на севере живет куда проворней меня — мыслью и телом. Его могу назвать настоящим человеком: плывет под водой и не захлебывается, ступает по огню — не обжигается, идет над тьмой вещей и не трепещет.

— Учитель, как этого добиться?

— Спроси у Хозяина Восточной Скалы. Я же учил тому, что знал: холодное делать горячим, идти по траве, спать на земле, различать птиц по свисту, зверей по следам. А Хозяин Восточной Скалы научит тебя не отвлекаться. Познаешь это — сможешь познать одно, два, три. Но путь предстоит неблизкий.

Дорога шла вдоль берега реки, среди цветущих абрикосов и гранатов, от аромата деревьев стало легко в груди, хотелось смеяться. Шли долго, пока Ли Бо не увидел, что река внизу, а он наверху, идет по сверкающему снегу, проламывая острый наст, а наставник Чжу шел легко, не оставляя следов, все дальше удаляясь. Чем сильнее Ли торопился, тем чаще проламывал наст. Ноги дрожали, волосы стали мокрыми от страха. Сел на снег и заплакал, потому что понял — никогда не вернуться в дом у Черепаховой горы, где в саду цветут хризантемы, в спелой пшенице кричат фазаны. Слезы замерзли на щеках, руки стыли в рукавах халата.


Хозяин Восточной Скалы держал в правой руке желто-зеленый обломок мыльного камня, царапал ножом, слюнявил.

Даос Чжу поклонился.

— Чжу, разве ты забыл дорогу в мою хижину, что тебе понадобился провожатый? Или ноги подгибаются от дряхлости?

— Не я пришел — молодой Ли привел. У него к вам почтительная просьба.

— Да уж пусть говорит, все равно день пропал.

— Хозяин Восточной Скалы, говорят, вы познали Дао?

Старик засмеялся, камень в морщинистых руках затрясся.

— Чжу совсем спятил, если сказал такое! Видишь, чему научился за всю жизнь — не сгонять комара со лба.

— Без этого как постичь Дао! Научите не сгонять комара, если сядет на лоб.

Хозяин Восточной Скалы сжал нож, выставив кончик лезвия, скреб камень и скреб. Даос Чжу расстелил циновку, захрапел. А отшельник скребет камень — то сверху, то снизу.

— Режут не ножом — способностью видеть; постигают не умом — размышлением.

— Как же этого добиться?

— Если скажу сейчас, что будешь делать остальные весны и осени? Кто же сажает в огороде созревшую тыкву?

— Почтительно пришел за семенами.

— Семена берут из тыквы: мякоть съели, семена оставили. Вот ты заладил, чтобы я стал твоим учителем? Но ты не сможешь выполнить мои требования.

— Я буду очень упорным в послушании. Сколько лет понадобится?

— Для любого дела нужна жизнь, в спешке человек редко достигает понимания.


4

Однажды сидел у ручья, наблюдал, как снеговая вода кружит прошлогодние листья, то прибивая к камню, то отрывая от камня. Солнечный свет вспыхивал на сколах льдинок. Вдруг Ли Бо увидел тень в ручье, подобную угрю, и в тот же миг на него обрушился удар — Хозяин Восточной Скалы, неслышно встав за спиной, ударил посохом. Все тело, от шеи до поясницы, пронзила нестерпимая боль, из глаз брызнули слезы.

— Учитель, разве я сделал дурное, зачем ударил меня?

— Доволен твоим послушанием, — не смог удержаться от похвалы.

С тех пор случался редкий день, чтобы Ли не пробовал бамбукового посоха. Научился распознавать спиной его конец и рукоять, все утолщения, изгибы. Посох настигал его, когда он ел, спал, мочился на корточках, рубил хворост, перебирал рис... Тело почернело от кровоподтеков, кости разбухли от боли, пальцы рук скрючились.

Прошел еще год, прежде чем ученик научился отражать удары наставника — сидя, стоя, лежа; спина стала зрячей, насмешливой к боли, шея — гибкая, словно стебель лилии. Он громко смеялся над неуклюжим учителем. Поняв, что ему не застать юношу врасплох, отшельник швырнул посох под лежанку.

Однажды Ли Бо увидел во сне мать: алой нитью вышивала белый шелк, утка и селезень как живые. Кончилась нить. Пока мать искала другую, игла упала на циновку, а мать ищет, маленькие пальцы все ближе к острию — сейчас вонзится. Сын хочет крикнуть, а губ не разжать, и так жаль стало матушку, что заплакал. В тот же миг вспыхнуло в глазах, разлетелось тысячью огней. Он открыл глаза — рукав был мокрый от слез, но руку не чувствовал, словно отрубили ее; когда учитель ударил, прикрыл рукой лицо, но не напряг ее — сердце в тот миг печалилось о матери.

— Учитель, почему вы так сильно ударили меня, когда я плакал во сне, жалея матушку?

— В сердце носящего меч должна быть пустота. Только спокойная гладь отражает луну. Если хочешь увидеть, что ива зелена, а лепестки розы красные, пусть тело станет подобно древнему зеркалу: чуть ветер разгонит тучи, луна мгновенно отражается в озере; стоит поднести орхидеи к зеркалу — они в зеркале.

— Пусть луна отражается в озере, а орхидеи в зеркале, но почему так больно?

— Потому что берешь тупицу-ученика — отдаешь сына. А теперь убирайся из моей хижины!

Отшельник ушел, а ученик всю ночь не сомкнул глаз. Вышел во двор и смотрел, как медленно луна плывет по черному небу. Ни одной звезды не видно — только луна. Он устремился к ней, как дым очага, поднимаясь все выше, пока луна не приблизилась, а земля не отдалилась, — так, что он мог протянуть руки и стянуть их, как концы ярма. Ли Бо был готов к дороге, осталось почтительно попрощаться с учителем. На рассвете, пока не рассеялся туман, он выбрал из кучи хвороста сук потолще и прямее — для посоха, дорога предстояла дальняя.

Учитель как раз кончил варить чай, сидел, закрыв глаза, вдыхая аромат чая, в одной руке держал длинную ложку, в другой — крышку от котла. Так тихо, что ни одна травинка не сбросила росу, ученик подошел к учителю и, оглушительно крикнув: «Хэ!!», со всей силой ударил суком по склоненной голове. Но наставник, не переставая вдыхать запах чая, отбил удар крышкой котла.

— Отведай осеннего чая с Южной горы. Совсем свежий, вчера вечером сушил. — Ли Бо взял протянутую чашку чая. — На равнинах другой запах, другой цвет. Теперь комар не помешает тебе думать о своем.

Вошел в хижину, вышел, держа в руке зимородка, вырезанного из мыльного камня, желто-зеленого; потер стеблями хвоща — стали видны перья, прожилки на лапах.

— Прими от Хозяина Восточной Скалы. Когда ты пришел с наставником Чжу, я смотрел на камень. Теперь, когда расстаемся, преподношу скрытое в камне. Лучше помолчим... Что бы ни сказал тебе, поспешишь показать свое умение... Уже сейчас думаешь, как отомстить сильным, защитить вдов и несовершеннолетних, установить справедливость в Поднебесной. А рука твоя не для меча... Но если уж взял меч — не рассуждай. То же и с кистью... Вспомнишь, когда Хозяин Восточной Скалы покинет эти места. Ты три года не был дома, я — пятьдесят. А какие перемены в Западной столице? Дворец теплых источников стали называть Дворцом блеска и великолепия. Была на престоле женщина, теперь мужчина, но управляют Поднебесной ни мужчины, ни женщины. Что же можно изменить в царстве, где тысячу лет ничто не меняется? Этим несокрушима Поднебесная. — Погладил каменную птицу. — Летит во вселенной, а где ее дом?..


5

Ли Бо любил Чанъань, мощь ее красно-желтых глиняных стен и великолепие алых дворцов, императорский парк, чудесные сады, прозрачные пруды с красными карпами и золотыми рыбками, прохладные залы Императорской академии «Лес кистей» и Академии музыкантов «Грушевый сад», громадного полированного единорога из черного мрамора, охранявшего резную арку, ведущую в Императорскую библиотеку, бирюзовые и золотистые черепицы крыш храма Лао-цзы, но еще больше любил уличную тесноту, оглушительную толчею винных лавок, харчевен, публичных домов, рынков. Неспешно продвигаясь верхом, он наслаждался пестротой лиц и одежд, зорко вглядываясь в них. Босые мальчишки бежали следом, бродячие рассказчики прерывали рассказ, и вся толпа слушателей вслед за ними смотрела на Ли Бо. А если он громко, нараспев читал несколько строк, уже через час или два весь громадный город повторял слова, мастера тут же писали их на шелковых и костяных веерах, запрашивая вдвое против обычной цены, их пели напудренные головки веселых домов Пинкана, бродячие рассказчики тут же вставляли в повествование.

Ван Вэй был не менее велик, но, чиновник высокого ранга, сановник, он проводил время при дворе, или в монастырской тиши, или в загородном доме на реке Ванчуань. Другие известные поэты собирались в Академии у ворот Золотого коня, а Ли Бо давно перестал ходить на заседания, ему надоели скучные споры и лицемерные похвалы — поэтом он чувствовал себя в травяной хижине высоко в горах, в одиночестве и тишине или здесь — в густом кипении толпы, где все знали его и он знал всех, приветствуя тюрка по-тюркски, торгуясь с уйгуром по-уйгурски, бранясь с туфанем по-туфаньски. Это среди двухсот академиков-ханьлиней он знал десятка два, а на Персидском подворье, на улицах Пяти углов и Трех перекрестков, на Рисовом базаре, у моста Двойной радуги, на Лоянской дороге он знал многих торговцев, хозяев винных лавок, водоносов, литейщиков, предсказателей, погребальщиков.

А сейчас все они плевали в него... Уже солнце зашло за крепостную стену, ласточки летят низко, кричат, склоны дальних гор зелены, густо заросли акацией; там водятся фазаны, на рассвете и вечером кричат петухи, самки кладут весной желто-черные, рябые яйца, незаметные даже с двух шагов. Блестит вода в каналах, прорезавших рисовые поля, ветер доносит запах абрикосовых садов.

Ли Бо открыл глаза, когда вздрогнула клетка, заскрипели деревянные колеса — жеребец и кобыла повлекли повозку. Стражники крепко сидели в седлах, мальчишки путались под копытами, бережливые крестьяне собирали в корзины конский навоз. С площади свернули в переулок, так, переулками, выбрались на Крепостную улицу — к городским воротам.

Недалеко от крепостных ворот — лавчонка «За изгородью»; полосатый зеленый флажок поднят над крышей — значит у хозяина есть вино. Гнусная лавка, самая грязная по всей Чанъани, настоящий воровской притон, зато в прежние времена Ли Бо мог сидеть на липкой лежанке, потягивая горячее вино, — посланцам государя и в голову не придет искать Ли-ханьлиня среди бродяг и воров.

А вот и беседка Лаолао, окруженная ивами. Молодые чиновники провожают приятеля — видно, получил назначение на должность начальника уезда. Встали в очередь перед клеткой, плюнули и снова весело пируют — в таком возрасте разлука не ранит сердце, встретятся еще много раз. Когда-то Ли Бо провожал здесь старого Мэн Хаожаня — и тогда ивы зеленели, расставаясь, сломали ветви, чтоб разлука стала горькой, как ивовая кора, понимали, что разлучаются навсегда... А теперь он сам навсегда покидает столицу, но никто не провожает его, некого обнять, не на кого оглянуться, чтоб увидеть в ответ взмах руки. Только ветер перебирает поникшие нежные ветки, что-то шепчет, да разве услышишь? Только ветер донес нежные звуки флейты — мелодию «Сломанные ивы»; все дальше разлука уносит людей, все дальше стены Восточной столицы.

Слышу «Сломанных ив» мелодию,

Светом полную и весной...

Как я чувствую в этой песенке

Нашу родину — сад родной! 1

1 Пер. А. Гитовича.

О родина! Родился ли тот, кто прошел твои дороги, видел твои города, поднялся на твои священные вершины? Ты прекрасна во все четыре времени года, бескрайняя во всех направлениях, на равнинах твоих зреет рис, густые леса отражаются в реках на тысячу ли, по течению плывут желтые кувшинки, против течения плывут карпы, сотни тысяч деревень-десятидворок с тутами на меже, могилами предков, но в каждой деревне свое, близкое, родное. Тысячи садов цветут, но только в Чанжоу айва и цветет и дает аромат; тысячи источников утоляют жажду, но только в Цзюцюане колодезная вода имеет привкус вина. Вот и он идет по красным, оранжевым, желтым дорогам, зажав подмышкой посох, чтобы, забыв обо всем, чашей вина влиться в могучую реку людей, стать вкусом жизни, — а иначе для чего человеку необычный, редчайший талант? Летит во вселенной и вся Поднебесная — его дом: реки и горы, деревья и камни.

О Родина! Неужели, славя твои священные вершины и тучные реки, я заслужил только плевки? Я вижу в груде кирпичей старую тушечницу, лак на крышке сморщился от жары, стал черно-зеленым, как тушь. Если б я мог растереть тушь, напитать свою кисть...

О родина! Сколько лет я бродил среди трав и снегов, в непроходимых бамбуковых чащах и долинах, полыхающих разноцветьем тюльпанов. Шагами исполина я пересек Поднебесную с запада на восток, в горах Эмэй и Дайтяньшань годами жил в травяных хижинах, постигая Дао, проникая строптивым разумом в сокровенное десяти тысяч вещей, успокаиваясь, как водопад в заводи. Ради великого спокойствия, разлившегося до краев вселенной, я поднялся на вершины, чтобы окинуть взглядом мир, вобрать его в зрачки, на кончик кисти и начертать на небе знаки, подобные зарницам. Тогда сердце мое обретало спокойствие и безмятежность; вечность и бесконечность протяженность пространств, лежащих в основании всех перемен, казались простыми, как каштановые балки, крестом уложенные в основании кровли; я даже различал на потемневших балках копоть веков от негасимых костров мироздания. Звездная Река струилась в океан, луна катилась в небе вслед за солнцем, сама земля дышала ровно, и я испытывал невыразимую нежность к Поднебесной, оглядывая желтеющие равнины, любуясь весенним разливом Хуанхэ, розовой от персиковых лепестков, она остужала красные гаоляновые поля Шу[1 Шу — ныне провинция Сычуань.] шелестящие от зноя; мой свист срывал лавины с ледников Тянь-Шаня, падая прохладой на полыхающую жаром Великую стену, громадным драконом распластавшуюся по хребту Бадалин. Я поднимал глаза — видел вселенную, опускал глаза — видел землю; бережно растирал тушь в выемке камня и, перестав дышать, думать, чувствовать, существовать, исторгал священные знаки. В такой миг даже вселенная не решалась творить, держа над моим плечом, как свечу, звезду Куй.

О родина! Как я люблю тебя! Забыв обо всем, ничего не желая, кроме мира тебе, вечного мира тебе.


Глава третья

1

«Спешите склониться в поклоне перед повелителем печати!» Стражники охрипли — в каждом окружном и уездном городе, в каждой деревне, где из десяти дворов только в двух остались жители, надо кричать и сгонять людей. Гу И растолстел, ворочается в паланкине, как рис в котле, читает указ и первым плюет в преступника; даже закрыв глаза, Ли Бо узнает из тысяч плевков его слюну.

Пылит дорога, скрипит повозка.

В лучах закатного солнца вершины гор становятся желтыми, потом розовыми и, наконец, красными. Длинные сиреневые тени ложатся на поля, в ущельях сгущаются до фиолетовой темноты; берега каналов, выложенные каменными плитами, различимы лишь по границе пламенеющей переливчатой воды, расцвеченной тростниковыми парусами, носовыми и кормовыми фонариками рыбацких лодок, огромных грузовых джонок с белыми холмами соли. Месяц прозрачен и нежен, солнце торопится скатиться за вершину; в последних пурпурных лучах горы вспыхивают и сразу гаснут, словно кто-то задул их, как свечи. Все окутывает тишина, не отвести взгляд от зелено-голубой луны — опустишь глаза и, если небо чистое, без облаков, видно деревья и тропу, и течение воды в канале, и все просвечено холодным зеленоватым светом.

Луна взошла над деревней, а на сердце не радостно, тяжело, снова вспомнил командующего Ду Бинькэ.

Последний друг ушел... старый полководец принял последний бой — без войска, без пурпурных и лиловых стягов, безоружный, один. И разве заботой о государстве оправдаешь такую вину?

Ли Бо сидел в клетке, не видя ни своей тени, ни самого себя. Пора и ему уходить — он засиделся в гостях. Нельзя спасти мир, где правда не отличается от лжи, где за каждое слово теряешь друга. Что толку кричать! Великие дела совершаются молча: человек смотрит, как шмель сердито гудит, заблудившись в сонно-ленивых астрах; случайно взглянув в окно, увидел друга под мокрым зонтом; одиноко бредешь в горах, вдруг услышал — совсем рядом кто-то играет на флейте. Неужели это величественнее охоты на свирепого тигра, строительства Великой стены, покорения варваров? Да! Величие этих дел ни с чем не сравнимо, — они никому не причиняют зла, полны любви и нежности ко всему живому. Но спасут ли они мир?


2

Июньским днем повозка въехала в Хуансянь, красная пыль долго не оседала. Гром, как мяч, прыгал по черепичным крышам, вырвавшийся из переулка ветер размахивал сорванными листами указов — красными, словно листья кленов. Сердито хлопают двери, рвется бумага, и окна похожи на обруч с воткнутыми ножами, сквозь который прыгает ловкий жонглер, потешая толпу на базаре.

Знакомые места... Старый серый мост, крытый красной черепицей... Тот ли здесь начальник, что прежде, когда Ли Бо разъезжал на осле перед ямынем, пронзительно распевая песню? Когда писарь доложил, что кто-то разъезжает перед ямынем на осле, да еще сидя лицом к хвосту, начальник сам вышел из присутствия взглянуть на наглеца.

Стражники стащили Ли Бо с осла, но он притворился пьяным, еле ворочал языком. Его поволокли в тюрьму: протрезвится, тогда уж строго допросят и строго накажут. Но, оказавшись в тюрьме, Ли Бо погладил острую бороду и громко рассмеялся в лицо начальнику тюрьмы.

— Вероятно, это сумасшедший! — произнес тот вслух.

— Совсем я не сумасшедший, — сказал Ли Бо.

— Раз ты не сумасшедший, изволь дать подробные показания: кто ты такой и как посмел разъезжать на осле, оскорбляя нашего начальника?

— Если тебе нужны мои показания, подай бумагу и кисть!

Когда надзиратель положил на стол бумагу и кисть, Ли Бо столкнул с лежанки начальника тюрьмы.

— Ну-ка, посторонись, я буду писать.

— Посмотрим, что напишет этот сумасшедший, — сказал с усмешкой начальник.

Ли Бо написал: «Дает показания человек из Цинляни, по фамилии Ли по имени Бо. В четырнадцать лет он был уже полон литературных талантов. Взмах его кисти заставлял содрогаться небо и ад. Он начертал письмо, устрашившее государство Бохай, и слава о нем разнеслась по вселенной. Не раз приезжала за ним колесница самого императора, а императорский дворец служил ему ночным кровом; государь собственной рукой размешивал ему суп и своими рукавами отирал ему слюну. Сын Неба позволял ему въезжать на лошади прямо во дворец, а какой-то начальник уезда не разрешает ему разъезжать на осле!»

Окончив писать, он передал листок начальнику тюрьмы. Тот прочитал и посерел от страха.

— Почтенный ханьлинь! — взмолился он, низко кланяясь. — Пожалейте глупого человека, который выполняет чужие приказания и не свободен в поступках. Возлагаю все свои надежды на то, что вы будете великодушны и простите меня.

— Ты тут, конечно, ни при чем. Передай начальнику уезда, что я приехал с распоряжением от самого императора и хочу знать, за какую вину меня подвергли аресту.

Начальник тюрьмы с поклоном поблагодарил Ли Бо, поспешил представить его показания и сообщил, что арестованный послан самим императором. Начальник уезда в тот момент напоминал малыша, который впервые слышит гром и не знает, куда спрятаться. Ему ничего не оставалось, как последовать за начальником тюрьмы. Низко кланяясь, он жалобно просил:

— Покорнейше прошу простить глупого начальника...

— Где ты увидел здесь начальника? — Ли Бо огляделся. — Я вижу только большую кучу дерьма.

По городу разнесся слух о происшествии, и все местные чиновники пришли к Ли Бо с поклоном, попросили его пройти в присутствие, занять почетное место. Когда церемония представления чиновников закончилась, Ли Бо спросил:

— Какого же наказания вы все заслуживаете, негодяи?

— Тысячекратной смерти! — ответили они, встав на колени.

— Ведь вы все получаете казенное жалованье, зачем же еще грабить и терзать народ? Получить чин и служить на посту — в этом ведь особых трудностей нет. Но нужно суметь оправдать доверие государя и не причинять вреда народу. Даже когда решается вопрос о жизни и смерти, когда дело сулит почести и высокие чины или, напротив, грозит казнью, ничто не должно лишать вас честности. Ни в коем случае не следует поддаваться соблазну, которым вас могут искушать недостойные люди, и зариться на мелкие выгоды. Если вы измените долгу и чести, то, пусть вы и станете пользоваться благами, все равно люди последующих поколений вспомнят вас с презрительной усмешкой. А если вы будете тверды в убеждениях, то вам вполне можно стать не только начальниками, но и министрами. Начальник уезда должен думать только о том, чтобы соблюсти закон, и не должен интересоваться, вызовут ли его действия подозрения окружающих. Его интересует только, справедливо или несправедливо поступили с человеком, а не то, богат он или беден.

— Ваши золотые слова всю жизнь буду хранить в памяти, — сложив на груди руки, хныкал начальник уезда. Сам усадил почтенного ханьлиня в паланкин, скороходы с белыми палками разгоняли встречных: «Едет Ли-ханьлинь, посланный Сыном Неба для тайных наблюдений за нравами и обычаями в Поднебесной! Слезайте с коней, спешите склониться в поклоне перед повелителем печати!»

А сейчас в Хуансяне кричат: спешите плюнуть в черепашье отродье! Сам начальник уезда встречает его, улыбаясь, шевеля толстыми губами — торопится набрать полный рот слюны; помощник начальника канцелярии, судебные приставы, два писаря, казначей — все тут как тут, не забыли Ли Бо. Чуть не наперегонки прибежали к клетке, еле дождавшись утра, но все-таки почтительно пропустили первым «отца и мать народа». Каким же он был тогда глупцом, возомнив себя исправляющим нравы! О, небо! Взгляни на «отца и мать народа»: как он важно ступает, лицо расцвело хризантемой: когда еще доведется плюнуть в лицо бессмертного! Уже завтра местный художник почтительно преподнесет шелковый свиток с картиной «Грозный начальник уезда плюет в презренного Ли Бо, дерзнувшего выйти за рамки приличий». Вот и дети пришли посмотреть на отца, и вся родня; они тоже плюнут, но разве сравнить их ничтожную слюну со слюной «отца и матери народа»?

Ли Бо хрипло засмеялся. От неожиданности начальник уезда отшатнулся, упал, наступив на полу халата; с ужасом поняв, что потерял лицо, отчаянно барахтался в пыли, как крыса с переломанным хребтом, пронзительно крича: «Безобразие! Какое безобразие! Как смеет черепашье отродье смеяться над „отцом и матерью народа"! Немедленно... немедленно...» А что «немедленно»? Схватить схваченного? Бросить в тюрьму посаженного в клетку?

Ли Бо хохотал.

О, Ли Бо, как велики твои горести и как ничтожны радости!


3

Единственное, что осталось у него, — воспоминания; он оглядывал прошлое, спасался в пережитом, уносившем его из клетки на крыльях желтых журавлей. Но и вспоминать с каждым днем становилось труднее, мысли ворочались лениво, вытряхивались из головы на каждой рытвине, прошлое затягивало серой пеленой, и ничего не хотелось, только есть, есть, есть. Когда стражники ели, он не мог оторвать взгляд от дымящихся маньтоу, жалящих пальцы горячим мясным соком, от проворных палочек, таскавших рис из чашки. Ему, как собаке, бросали в клетку рыбьи кости, соленые овощи, иногда молодой стражник вытряхивал на грязные доски рис из своей чашки, и Ли Бо, жадно чавкая, ел, боясь, что отнимут и эти объедки.

В каждой деревне староста устраивал угощение для Гу И, кое-что перепадало и стражникам, но Ли Бо доставались только плевки. Лишь однажды мальчик с косичкой на стриженой голове почтительно поклонился и положил рядом с прутьями три горячих пампушки. Ли Бо заплакал — впервые за столько месяцев в него не плюнули; он плакал, а жадные пальцы сами запихивали в рот пампушки, соленые от слез, он ненавидел трясущиеся грязные руки, бил их о железные прутья и плакал, давясь пампушками.


4

Меру риса как ни пересыпай, ни перевешивай — сколько было, столько и останется. А мера человеческой жизни иная. Не только в разные годы, но, случается, с восхода солнца до заката то уменьшается, то прибывает, то легче, то тяжелее; плывет, как облако по небу, меняя очертания, цвета, и долго надо всматриваться в неслышное движение, неуловимую глазом перемену очертаний и света, чтобы сказать об облаке нечто определенное.

...Далеко внизу, на земле стояли два человека: один лет сорока четырех, второй — лет на десять моложе. Смотрели на небо. Стояли, запрокинув головы, и всего шаг разделял их. А небо, бесконечное над ними, плавно меняло цвет между горизонтами от малиново-пурпурного до сапфирового; над облаками оно казалось прозрачнее — то голубое, то лиловое, то жемчужное. Эта игра света, облаков и облачных теней наполняла душу изумлением. Луна того же облачного цвета, цвета лепестков цветущей дикой груши, только прозрачнее, словно потерялась в небе, растерянно ища взглядом большие облака, уходившие все дальше на северо-запад.

Молодому стало жаль одинокую луну, такую маленькую среди огромных облаков, похожую на них и непохожую точной полукруглостью; взгляд его стремился к ней, но не достигал небесной высоты — его сдувал мощный ток небесного ветра.

Старший, подняв суровое лицо, пытался вспомнить, что напоминают ему облака; опустил глаза, привычно огладил поседевшую, заостренную бороду и увидел спутника — лицо его в серебристом свете было счастливым, словно он знал, зачем смотрит на облака. Что же увидел он в великой книге перемен земли и неба?

Плывут облака

Отдыхать после знойного дня,

Стремительных птиц

Улетела последняя стая...

Слова, произнесенные громко, нараспев, взлетели стайкой зимородков, касаясь крылом друг друга, разноцветно закружились перед глазами младшего. Он, наконец, увидел старшего, низко поклонился, коснувшись пальцами травы; не поднимая глаз, продолжил течение строк:

Гляжу я на горы,

И горы глядят на меня,

И долго глядим мы,

Друг другу не надоедая 1.

1 Пер. А. Гитовича.

— Прошу господина простить меня, невежественного, что помешал уединению.

— Мы не помешали друг другу. Одиночество двух — что может быть более одиноким. В моем возрасте ценят луну, в вашем — завидуют облакам. С чем их сравните?

— Молоко пролито в озеро.

— Вот, всего три слова, а какое облегчение! Я лишь никчемный бродяга, но хочу оставить что-нибудь на память о нашей встрече.

— Вы одарили меня строками Ли Бо, а я ищу написавшего.

— Зачем вам этот беспутный? Только и забот у него: подняться на все священные горы, увидеть все реки. Есть у вас ночлег для сегодняшней ночи, есть золото или серебро?

— Ни золота, ни серебра не имею, но, если почтенный нуждается, прошу принять от чистого сердца. — Младший путник отвязал от пояса сердоликовую подвеску-цаплю. — За нее дадут меру риса.

— Сам хотел вам предложить то, что имею, вижу — идете издалека. Если соседство незнакомца вам не в тягость, проводите до покосившейся лачуги, мне будет спокойнее. Не о нас ли с вами сказано:

Сбитые ливнем листок и былинка

В море сойдутся, куда б ни упали.

Так вот и люди: скитаясь по свету,

Где только в жизни ни встретят друг друга?

Вижу, нам по пути, хотя вы только собираетесь на рынок, а я возвращаюсь с рынка. Ничего не купил, иду с пустыми руками. Назовем друг другу имена, а то стоим с завязанными глазами, судим друг о друге наощупь.

— Зовут меня Фу из рода Ду. Хотел бы выплавить в горне всю свою душу, основу вещей сохраняя. Но где те мысли достать, чтоб напомнили Tao и Се? С кем мне теперь сочинять, с кем бы теперь мне дружить? А вы давно ли ушли из семьи, куда держите путь?

— Захмелевший, бреду по луне, отраженной в потоке.

Ду Фу поклонился старшему.

— Если вы тот, давно знаю вас, думаю о вас с уважением, смотрю с восхищением, как люди смотрят на звезду или святую гору. Если вы меня, недостойного, приблизите, никогда не кончить нам разговоров. Жил недалеко от столицы — в Шаолине, но все не решался представиться вам. Знать бы раньше, разве стал бы ждать столько лет?..

— Раз вы из Шаолиня, значит, владеете у-шу[1 Боевая борьба и фехтование.]. Встречал монахов из Шаолиня — трудно в рукопашном бою устоять против них.

— Искусством у-шу не владею, не признаю насилия. Но довелось видеть искусство Гуньсунь, она училась у монахов Шаолиньского монастыря. Ее стремительный меч сверкает, как девять падающих солнц; она движется с быстротой и мощью стаи драконов; ее удары и атаки подобны страшному грому. Но когда она останавливается, все замирает и успокаивается, подобно водной глади, отражающей ясную луну.

— Подметили вы точно. Ну вот, за приятной беседой пришли в мою лачугу. Хозяин торгует соевым творогом, зовут его Tao Вань.

— Сяньшэн [2 Почтительное обращение к старшему, учитель.], не сердитесь за назойливость, но почему променяли Чанъань на хижину с закопченными стенами, ворота Золотых коней на покосившуюся дверь с порванной бумагой?

— Рыба, которая начала портиться, свежей не станет. Государь, приближающий лжецов, превращается из дракона в мелкую рыбешку. При дворе теперь ценят женщин из Шу, а мужей из Шу не хотят слушать. Вынужден был оставить столицу, уже не скорблю. Днем вижу воды реки Ло, паруса рыбаков; стемнеет, слушаю пенье сверчка. Что еще надо такому, как я? В большой миске творог, полкруга чая, вода в котле. Ночь полнолуния встретим вдвоем. Развяжите халат, будьте как дома. — Ли Бо снял меч, развязал пояс, скинул шапку и туфли, зеленый халат подложил под голову. — Каждый день ем соевый творог. Пожалуй, пора перебираться к соседу Суну — там торгуют бараниной. Все творог и творог...

Омыли руки. Ли Бо отломил кусок чая, мелко истолок, скрипя ступкой, бросил в закипевшую воду. Ду Фу, ломая сухой тростник, клал в очаг, любуясь огнем. Дым ему не досаждал. А у Ли Бо глаза огромные, от дыма слезятся, вот и отгоняет веером. Не выдержал — отодвинулся подальше.

Запивали творог чаем, глядя друг на друга поверх чашек, ни с того ни с сего улыбались.

— Возвращался опечаленный, не видя земли под ногами: надеялся быть первым на столичных экзаменах, но в списках не оказался даже последним.

— Не печальтесь, Ду Фу. При нынешних правителях в государственных делах царит беспорядок и хаос. Честность и справедливость совершенно исчезли; высокие посты достались низким людям; тем, кто дает взятки, пишут на сочинении красной тушью «выдержал».



— Как не согласиться! — Ду Фу отложил палочки для еды. — Опечаленный, хотел навестить Ван Вэя, живущего на реке Ванчуань. Открыл калитку — в саду сосны и хризантемы, роща бамбуков в пыльце, на каждой сосне гнездо журавля. Дверь приоткрыта. Пол застелен свежей травой, на столике чашка еще не остыла. Дождь только прошел, сбил с груш лепестки цветов, слуга подметал их полынной метелкой. Увидел меня: «Господина нет дома. Что передать?» А что передать? Пока не стемнело, бродил по тропинкам вдоль светлых ручьев, впадающих в Ванчуань, по мокрым пшеничным полям, все думал: вдруг встречу Ван Вэя? Опечалился еще больше.

— Не грустите, застанете в другой раз. Сеть состоит из одних дыр, а в нее попадается рыба.

Ду Фу молчал, подкладывал стебли в огонь.

— Вас встретил, не зная, где вы живете... Ван Вэя не застал, придя в его дом. Надеялся хоть по ямкам посоха отыскать...

— Ван Вэй не опирается на посох. В один год мы с ним родились, одно прозвище нам дали — будда Цзянсу [1 Прозвище Ван Вэя. Так же иногда называл себя и Ли Бо.] но я переждал дождь под деревом бодхи, ушел, поэтому вы и не встретили меня дома — давно забыл, как пишется этот знак, живу вдалеке от людей. Кто упрекнет меня, что странствую близко от дома? Спрашивают: что вы там живете, в голубых горах? Смеюсь и не отвечаю... Сердце мое спокойно, есть другой мир — не наш, человеческий.

Ли Бо взял из резной шкатулки два нефритовых шарика, стал перекатывать между пальцами.

— Придаете пальцам гибкость? — спросил Ду Фу. Малиновый отсвет углей освещал потные лица. — Хотел бы иметь начертанное вашей кистью.

— Мы с вами в одной чаше лотоса. Что бы такое написать?

Ли Бо отложил нефритовые шарики, поддернул рукав. Мягким движением руки растер тушь на плоском камне, неподвижно разглядывал шершавый лист бумаги. И вот на бумаге начертаны знаки, — тушь то густая, то просвечивает зеленью. Поставил сбоку имя гостя, день, месяц и год, в левом углу внизу начертал «Ли Бо из Цинляни». Поискал на поясе малахитовую печать, окрасил киноварью, оттиснул. Почтительно склонившись, подал гостю свиток на вытянутых руках.

— Пожалуйста, примите эту вещицу с улыбкой, не придавая ей особого значения.

Гость залюбовался мощным благородством кисти, стремительным ритмом.

— Благодарю вас за щедрый подарок, поверьте, сохраню его, как драгоценность. В начертанных вами знаках чувствуется глубокая любовь к жизни и к прекрасным ее проявлениям. Поразительно, как всем владеете в совершенстве — кистью, словом, мечом! Я же, за что ни берусь, только напрасно теряю время.


— Воин, художник, поэт не рассуждают — они сражаются, рисуют, слагают стихи. Таковы в нашем роду, ведущем начало от Лао-цзы.

— Ну где моим предкам до ваших! Ничем не прославили род Ду, ничем Поднебесную не удивили. Вот и я уж таков. Ваш хозяин умеет готовить соевый творог, а я даже этому не обучен.

Ли Бо хлопнул по коленям, засмеялся.

— Вот вы какой! Потянулся к вам, как к пунцовой розе, не заметил шипов. — Снял с головы повязку. — Помогите процедить вино, луна вот-вот станет полной, а мы еще не радовались ей.

Вышли в сад. Луна неподвижно стояла в небесах — лилово-зеленая, сияющая. Верхушки бамбуков покачивались, стучали, в тишине заливалась нежной трелью одинокая лягушка.

Спали на одной постели, укрывшись одним одеялом. Разбудил их гром барабанов и гонгов. Ли Бо схватил меч, завязал шапку. Наспех одевшись, спустились на берег реки — увидели войско. Раннее солнце осветило тяжелые знамена, бунчуки из черных хвостов яков, доспехи, оружие. Пяток за пятком, полусотня за полусотней идет пехота. Сотрясается настил моста, но уже плотники навели переправу для конницы, мутные волны перехлестывают бревна, копыта коней скользят. Гремят барабаны, поют солдаты.

Горы Ушань высоки, так высоки и огромны,

Воды Хуай глубоки, трудно их нам перейти,

Как бы желали к себе на восток мы вернуться,

Но сломан наш мост и не чинят его.

Войску не видно конца. Вчера еще на холмах цвели олеандры, сегодня вырублены — иначе не пройдут боевые колесницы. Новобранцы сидят неловко, сползают набок, подпруги затянуты слабо: как утром седлали коней, так ни разу не затянули ремни. Старослужащие вросли в седла, некоторые дремлют, опершись на короткие черные пики.

А по мосту все идет пехота. У простых солдат халаты запахнуты, крепко подпоясаны, воротники черного меха, волосы скручены в пучок на макушке, шапки завязаны под подбородками. Мечи длинные, копья длинные, у каждого к поясу подвязан мешочек, в нем точило для клинков и наконечников, сухой рис, заклинание от трех болезней и семи несчастий, короткая палочка.

— Откуда вы, храбрецы? — громко спросил Ли Бо.

Пожилой командир полусотни плотнее надвинул шапку на морщинистый лоб.

— Из Фэньяна.

— Варварам воевать привычно с рожденья, как нам возделывать рис, но пусть не грозят поить в наших реках коней. О, когда же разобьем врага на просторе, чтобы каждый из воинов лег и выспаться мог. Смелее, храбрецы, когда воля сильна, стрела вонзается в камень.

— Уж в мясо она вонзится, — крикнул кто-то.

Женщины давали солдатам узелки с вареной чечевицей и творогом, лепешки, а то и просто наливали в глиняные чашки чай — но разве выпьешь на ходу? Молча смотрели старики. Только мальчишки, визжа от радости, бежали за солдатами, размахивая прутьями.

Рядом с Ли Бо и Ду Фу остановился торговец творогом Tao Лань. Левой рукой оперся на сухой стебель лебеды, правая скрючена.

— А, хозяин? — удивился Ли Бо. — Посмотри, разве таких храбрецов одолеть врагу. Не успеешь сбить творог, а войско вернется с победой, несметные тысячи пленных погонят, как скот. Где прошли наши кони, там наша земля!

— Э, почтенный ханьлинь, сколько их уже прошло мимо моей хижины: войска Ду Бинькэ, Гэшу Ханя, Ань Лушаня, Гао Сяньжи... Не упомнишь даже полководцев — они-то всегда возвращаются, а солдаты остаются в земле, где прошли наши кони. Разве не знаете: «Возьмешь чужую землю левой рукой — правую потеряешь, возьмешь чужую землю правой рукой — левую потеряешь»?

А войска все шли и шли — по мосту, по переправе, накатывались на берег, словно волны. Командиры полусотен и сотен ехали верхом; оруженосцы держали над ними зонты. Тысячников несли в паланкинах.

Охранение левого фланга, вскинув плети, поспешно оттеснило жителей, освобождая дорогу всадникам в алых плащах и шапках, украшенных перьями снежных фазанов; окруженная с боков конвоем, сверкала бронзовая колесница. Рядом с возницей стоял рослый человек в доспехах из темного золота, положив руку на рукоять меча в деревянных ножнах. Обветренное лицо со шрамом наискось подбородка выглядело устрашающим, свирепым. По тому, как громко приветствовали его войска, было видно — это не тысячник, чином повыше. Он хмуро смотрел на воинов, на жителей.

Увидев Ли Бо, вырвал у возницы поводья, крикнул лошадям; четверка вздыбилась, шарахнулся конвой, ремни, сжатые в кулаках, натянулись, как струны циня. Не успел никто опомниться, а командующий спрыгнул на землю, подбежал к Ли Бо, придерживая меч, поклонился, почтительно приседая.

— Почтительно приветствую своего спасителя.

— Го Цзыи! Не узнал тебя в драгоценных доспехах. Был простым солдатом...

— Жизнью своей обязан вам. Уже накрыли меня белым полотном, когда услышал ваш голос, подобный боевому гонгу.

— Что вспоминать об этом! Расскажите о себе.

— Был послан в Тайюань. Начал с солдата, теперь командую войском. Преграждавших мне путь разбивал, на кого нападал, того приводил к покорности Сыну Неба.

— На кого же теперь подняли грозный меч?

Вместо ответа Го Цзыи достал из мешочка у пояса палочку, сжал зубами.

— Го, неужели и вы поверили гнусным вымыслам, что Ли Бо — угроза государственной тайне?!

— Свою жизнь доверю вам тысячу раз, не жалея и не колеблясь, но тринадцать тысяч жизней не доверю даже отцу. Второй корпус Гэшу Ханя выступил против чжурженей, полководец Гао Сяньчжи ведет войска в страну Пами-ло, и мне император вручил половину тигрового знака.

— А наместнику Ань Лушаню послан тигровый знак?

— Нет. Президент военной палаты Гао Лиши считает, что северные войска не готовы к походу.

— Разве у них нет коней, мечей, стрел? Ян гуйфэй усыновила наместника, император ни в чем ему не отказывает. Странно...

— Без него отрежем непокорным собачьи головы. — Командующий Го подошел к иве, сломал гибкую ветку. — Не успеют засохнуть листья, а варвары станут молить о пощаде, но пощады не будет.

— Неужели не боятся смерти? Дерзнули подняться с четверенек! А вы что молчите, мой друг? Не заболели? Доблестный Го, это Ду Фу из Шаолиня, слава его будет великой, хотя он не опоясан мечом.

Го Цзыи запоминающе оглядел человека в синем халате, черной шапке. Тот посмотрел на полководца. Оба смотрели твердо, и взгляды их сшиблись, как кресало и кремень.

— Выигрывая войну, мы проигрываем мир. Тысячи копыт подняли пыль до небес, не видно ни моста, ни переправы, ни опустевших полей... Но громче топота — плач по солдатам. Разве не слышите? Почтенный Ли, вы спросили командира полусотни, куда он идет? Не ответил. Знает только, что нескоро вернется к жене и детям. А зачем государю расширять пределы Поднебесной, — мы и так не страна, а громада. Наверное, городов у нас теперь не менее десяти тысяч, но разве есть такой, где нет гарнизона? В списках Военной палаты не значится мое имя, не плачу и налогов [1 Чиновники не платили налогов, не призывались на военную службу.]. Но как тяжело простому народу! Ли-сяньшэн, разве, странствуя в Поднебесной, не видели мертвецов, протянувших руки за горстью риса? Не удивляетесь, что в деревнях петухи не кричат, собаки не лают?

Командующий Го Цзыи нахмурился, узкие глаза его совсем сузились. Взмахом руки подозвал всадника, державшего в поводу жеребца с песчаной шкурой, коричневым ремнем вдоль хребта, под высоким седлом.

— Лянь, дай свой меч. — Воин подал меч, перевязанный бирюзовой шелковой лентой с вышитыми знаками. — Кто вышивал эту ленту?

— Моя молодая жена.

— Прочитайте, почтенный Ду, что вышила на шелке молодая жена, провожая супруга в поход. — Ду Фу расправил легкий шелк, струящийся на ветру: «Возвращайтесь, любимый супруг, одержав десять тысяч побед!» — И мы их одержим! Как стада баранов, будем гнать пленных варваров по этой дороге — с проткнутыми ушами, разодранными ртами, вырезав им языки и глаза; тогда выходите встречать — увидите, как радостны будут лица солдат, их любящих жен и почтенных отцов.


Взявшись за луку, тяжело поднялся в седло, хлестнул плетью коня — только брызнул щебень из-под копыт, сверкнули доспехи.

Весь обратный путь до хижины Ли Бо шел молча, войдя в хижину, швырнул меч на лежанку, долго сидел, опершись на пятки, закрыв глаза.

Ду Фу не решался переступить порог. Бродил по саду. Старуха раскладывала на чистом холсте круги соевого творога, Ду Фу поклонился ей. С плетеной корзиной вышел хозяин Tao Лань, кряхтя, стал собирать одной рукой творог. Ду Фу взял у него корзину, наполнил, сам отнес в дом.

— Не знаю, как и благодарить вас за труды. — Старик поклонился. — Будете в наших краях, не забывайте старого хрыча Ланя и его сварливую старуху. Циновка и творог для вас всегда найдутся в бедном доме, пока мы со старухой живы.

— Наверное, потеряли пальцы в бою? — спросил Ду Фу,

— Нет, почтенный. Когда я потерял пальцы, командующий Го Цзыи не потерял голову; ведь когда-то мы были друзьями, но что вспоминать... Своя работа: цепь — на кузнеце, колодки — на плотнике, а о простом солдате что и говорить... В округе Тайюань не бывали, почтенный? Мы там охраняли казенные виноградники. Виноград на южном берегу реки Фэнь особый, только для императорского дворца. Срезают гроздья, укладывают в свинцовые ящики со снегом и, не жалея коней, доставляют в Чанъань; промедлишь хоть время одной стражи, лопнет кожура спелых ягод — тогда пеняй на себя. Сладок тайюаньский виноград, а солдатская служба горька.

Сотней, охранявшей виноградники, командовал Гэ Хуан по прозвищу Жадина, а я служил в десятке Го Цзыи. Он и тогда выделялся среди остальных: был у него меч в простых ножнах, но, видно, ковал его великий мастер — одним ударом Го разрубал медный котел. Из-за меча все и случилось... Гэ-Жадина очень хотел купить меч, но Го не продавал. Однажды приехал с визитом начальник уезда, пил вино с Жадиной, который доводился племянником командующему Гэшу Линю. И вот сотник попросил у Го меч — показать начальнику уезда, а когда тот уехал, не вернул меч, сказал, будто выиграл его в облавные шашки. Го не сдержался и при всех назвал его вором. Тогда Жадина велел мне выйти из строя. «Ты видел, как я играл с десятником Го в шашки? » — «Нет. А как вы взяли меч, чтобы показать начальнику уезда, видел». Командир велел нам дать по двадцать палок, но солдаты били не очень сильно, самыми концами. Потом нас заперли в сарай, чтобы утром доставить к командующему Гэшу Линю. Вот как обернулось дело... А ночью мы бежали, три дня прятались в горах, ничего не ели. В тех местах жил мой двоюродный дядя — староста десятидворки, вот к нему и пришли, все рассказали. Он накормил нас, уложил спать, а на рассвете пришли солдаты, связали нас сонных, а дяде отдали за донос наши халаты, войлочные сапоги, шапки и повели на заставу босых по снегу. На этот раз били очень сильно. Не помню, как мне надели колодки, проткнули пальцы сквозь войлок палатки. Очнулся от холода, а рук совсем не чувствую — застыли. Только слышу голос Гэ Хуана: «Ну, Лань-дезертир, теперь вспомнил, как мы с Го-черепахой играли в шашки?» Не вижу сотника сквозь войлок, но жирный голос слышу. «Нет, бесстрашный командир, не вспомнил». Он засмеялся и слышу — дань! дань! — словно палочки для еды застучали в пустой чашке, и солдаты за палаткой хихикают — ударил Жадина палкой по моим пальцам, они, как сосульки, попадали один за другим.

Ду Фу закрыл лицо.

— Э, почтенный, что теперь горевать... Го Цзыи пришлось еще хуже, его отвезли в столицу, чтоб отрубить голову. Но мимо ехал ханьлинь Ли Бо, спросил Го, за что его казнят, и крикнул палачам: «Остановитесь! Я сам поспешу к государю просить за этого человека! » Ослушаться никто не смел. Долго ждали, вдруг слышим топот — ханьлинь нахлестывает коня, размахивая золотой печатью государя. Сорвал с Го белое покрывало, повел нас в свой дом, накормил, словно мы не простые солдаты, а родственники. Я еще пел... хе-хе.

— Спойте, прошу вас.

— Давно не пел, а когда-то всем нравился мой голос. Эй, старуха, принеси пилу [1 Пипа — струнный щипковый инструмент, напоминающий лютню.].

Ду Фу тронул струны, прислушался, подтянул колки.

— Какую мелодию вам подобрать, почтенный Лань?

— Ну, если есть желание, «Там иволги».

Старик закрыл глаза, опустил голову, повязанную платком. Словно издалека, из-под земли, глухо послышались звуки, все сильнее и выше, каждый звук нежен и серебрист. Поразительна ясность и сила его голоса! Ду Фу ждет, когда же он вздохнет, с шумом вбирая воздух, ведь мелодия поется на три дыхания, а торговец соевым творогом все поет, а грудь его ни разу не вздохнула.

А ты, о лазурное небо вдали!

Так губишь ты лучших из нашей земли!

Как выкуп за тех, кто живым погребен,

Сто жизней мы отдали б, если могли 2

2 Пер. А. Штукина.

— Вот так и кончилась моя служба, почтенный Ду... С одной рукой, но вернулся в родную деревню, а тем, что сегодня шли под знаменами, придется горько. Меня-то положат в землю рядом с предками, а их кости останутся за Великой стеной.

— Почему же не напомните ханьлиню о вашей встрече? Ему будет приятно.

— Что толку называть свое имя, если тебя не узнали? А я всегда помню ханьлиня, благодарю небо, что он случайно забрел в мою хижину.

5

Ли Бо сидел у очага, вырезая ножницами человечка из шелкового лоскута — человечек был похож на цзедуши Ань Лушаня, толстый и смешной. Он много слышал в столице о цзедуши, сидящем в захолустном Фэньяне, — самый молодой командующий Поднебесной, ставший и самым молодым военным наместником. Вдруг разнесся слух, что любимая наложница государя Ян гуйфэй хочет усыновить этого варвара, но никто из знакомых не мог сказать Ли Бо, что за человек Ань Лушань, за что ему такая милость.

Ли Бо тоже получил приглашение на праздник усыновления, правда, не в Зал морозной лазури, а в Зал перламутровых ширм, где будет подано угощение ученым, каллиграфам, резчикам печатей и лекарям. Среди приглашенных во дворец блистали три старшие сестры Ян гуйфэй, все в расцвете красоты, которую они умели подчеркнуть и выставить напоказ, все в совершенстве владевшие искусством шутливых недомолвок.

— Будет представлен танец на мелодию, написанную государем, — «Обретение драгоценности».

Звуки сладкой музыки проникали в самое сердце, в них слышались призыв и радость. Девушки строили глазки, приспускали рубашки, обнажая плечи. Когда мелодия угасла, движения замедлились, разом погасли все светильники (горели только две огромные свечи), в тишине раздались тройные удары барабана и в дрожащем сумраке, словно из лунного света, явилась знаменитая танцовщица Тутовая Ветка: в колеблемой сквозняком лиловой рубашке, схваченной под грудью поясом с узорными подвесками, она изгибалась, как натянутый лук, звеня золотыми бубенцами на белой шапке. Оглушительная дробь барабана и красота танцовщицы заставили сердца зрителей биться сильней; когда же Тутовая Ветка, плавно покачиваясь, струясь, сняла алые сапожки, сбросила лиловую рубашку, никто не мог усидеть на месте.

— Будет представлена победоносная битва «Сокрушение южных варваров».

Вновь зарокотали барабаны и гонги, пронзительно запели флейты, танцоры ловко размахивали флажками и оружием, наступали и отступали... И вдруг чернобородый великан с огромным животом, перехваченным парчовым поясом, выхватил у танцоров два меча и вихрем понесся; клинки вращались с непостижимой быстротой, описывая сверкающие круги, то сплетавшиеся, то расходившиеся над головой, чернобородый хрипел как зверь, а вид его был столь грозен, что у всех волосы встали дыбом. «Ань Лушань...» Все замерли, потрясенные, ведь за такую неслыханную дерзость, нарушившую церемониал двора, голова наглеца мгновенно слетит с плеч. Но император усадил запыхавшегося великана рядом. Великий князь Шоу раздраженно заметил:

— За всю историю, с древнейших времен до наших дней, не найти случая, чтобы подданный смотрел представление, сидя возле императора.

— Да, Ань неуклюж, — тихо ответил государь. — Но мы, единственный, посадили его рядом, чтобы предотвратить несчастье.

Тогда мало кто понял смысл этих слов. Действительно, без доспехов и оружия, в фиолетовом халате, расшитом на груди и спине единорогами, цзедуши выглядел неуклюже, но Ли Бо заметил, что любимая наложница государя находит молодого наместника не таким уж неловким... Разве может быть неуклюжим командующий, воле которого послушны десятки тысяч воинов-степняков, сутками не слезающих с коней, бьющих без промаха из лука, спящих в снегу, укрывшись полой халата? Они никогда не бывали в Поднебесной, не видели городов, но они умеют убивать.

Стоит наместнику Аню привстать на стременах и показать войскам на юг — Поднебесная задрожит. Но этому дикарю нужен мудрый советник, способный спасти мир.

...Ли Бо разгладил человека, вырезанного из шелкового лоскута. Поднял голову — на пороге стоял Ду Фу, его знобило. Он лег поближе к очагу, укрылся одеялом. Ли Бо снял свой плащ, накинул поверх одеяла.

— Сейчас приготовлю чай, выпьете и заснете.

— Боюсь, всю ночь не сомкну глаз, все думаю: ничто на свете не уберечь от войны... Мир слаб, как цветок.

Но после чая действительно сразу заснул. А Ли Бо еще долго сидел, не зажигая светильника, чтоб огонь не беспокоил спящего. Кости и плоть связаны, как ветви и листья. Те, кого скрепила дружба, тоже связаны между собой, среди четырех морей все братья, кто встретился на дороге. Таковы и они с Ду Фу; однажды встретились, пошли вместе, хотя и разные — как северный склон холма и южный склон холма.

...О чем думал Ли Бо, глядя на спящего Ду Фу, почему улыбался? Он уже с вечера договорился с купцом, отъезжающим в Фэньян, и отдал задаток за кобылу. И мыслями уже был не здесь, в доме торговца соевым творогом, а далеко на севере, где свистит ветер, скрипит под ногами снег.


Глава четвертая

1

Шелестящая стена ливня обрушилась на повозку, словно она въехала под водопад; в одно мгновение вспенило смрадное месиво испражнений и сотен тысяч плевков, обдало вонючей теплой жижей, но Ли Бо скреб загнутыми ногтями скользкие кучи и не мог добраться до деревянного настила. Сорвал плащ, голым остался в грохочущем водопаде, соскребал с тела жирную грязь. Бурыми водорослями облепило лицо, дернул, увидел слипшуюся прядь волос, а боли не почувствовал; по женски, закинув длинные волосы на грудь, простирал их — посветлели, побелели, снежными стали. Снег... с ним связано что-то важное в его жизни? Некогда вспоминать, тер скрученным плащом пол клетки, пока не почувствовал запах сосновых досок — запах чистоты, дома. Поднял голову, тяжело дыша, снова тер доски, они светлели, скрипели, как снег. Снег пахнет белизной и свободой... Нет, это неволя смердит, а у свободы нет запаха, нет вкуса и нет названия. И обрести ее нельзя, зато так легко утратить и, когда за тобой захлопнется дверь, наконец понять: раньше ты был свободным и думал, что так будет всегда, что иначе не может быть в той обычной жизни, где ты каждый день катал в пальцах нефритовые шарики, больше всего заботясь, чтоб пальцы не утратили гибкость, чтоб даже удар сердца не помешал ударам кисти. Только тогда полна радость, когда вберешь зрачками всю живопись кисти, бархатно-густые штрихи и прозрачные, до нежной зелени, линии, сильные, мощные и тончайшие, как тень от паутины. А за стеной дома меч палача разрубал нить перерождений и обезглавленное тело бросали в сточную канаву. Люди умирали молча, а ты с шумом втягивал воздух, любуясь знаками на бумаге, не слыша шагов палача за спиной. Как рыбак, выбирая улов из сетей, бросает сорную рыбу, не глядя, куда она шлепается, так и ты выловлен сетями из глубины, грубо вырван из ячей с разодранными жабрами. Разве ты сын звезды Тайбо, небожитель? Ты рыба, издыхающая на песке. Что ты?! Император Сюань-цзун мертв, его любимая наложница удавлена шнуром, грозный Ань Лушань зарезан длинными ножами, как свинья. Поднебесная расколота от вершины до корней, равновесие веков утрачено, порядок нарушен, желтое небо справедливости побеждено синим небом насилия. Когда небо меняет цвет, миллионы людей теряют жизнь, но даже когда трещат балки мироздания и рушится мир, маленький человек думает о себе. Даже Лао-цзы не понял, чем человек отличается от других существ. Человек отличается от всех других существ тем, что сажает в клетку себе подобных. Одни держат в клетках цикад, другие — попугаев, третьи — людей, но все считают себя ценителями прекрасного.

В древности великим правителем был Вэнь-ван, но вероломный князь Чжоу Син заточил его в тюрьму, а сына его, взятого заложником, велел сварить живьем и поднести несчастному отцу на обед. Великого полководца Сунь Биня подвергли позорной казни — ему отрубили ноги. Другому непобедимому военачальнику Сунь-цзы вырвали коленные чашечки. Отца истории Сыма Цяня лишили мужского естества. А это все были мужи великие, высоконравственные, и если они находили нужным терпеть позор и ждать своего времени, то как смеет Ли Бо сетовать, что оказался в клетке? Он, благодаря милостям неба, жив, цела у него голова, коленные чашечки и мужское естество.

Никто не знает, когда построили первую тюрьму. Никто не знает, кому первому набили на ноги колодки. А если бы помнили их имена, разве от этого станут легче колодки? Тюрьма не то место, где хорошо предаваться размышлениям, здесь каждый чувствует себя виноватым, грязным, хотя бы сиял белизной, как лотос. В тюрьме выдыхаешь свободу, а вдыхаешь вину; как тушь напитывает кисть, так вина, хоть ты и не виновен, пропитывает мозг, печень, сердце, и ты становишься черным.

Ливень кончился внезапно, словно отрезанный между землей и небом ножницами. Но капли долго срывались с ветвей пахучих акаций, с изогнутых ввысь углов крыш, с перил и карнизов; бурлило в дренажных желобах, и сразу тесные толпы заполняли рынки и площади, мосты, переулки, вскипал торг, спешка, суета, и все это с криками, топотом копыт, ударами гонгов и звуками флейт; простиранный горячим ливнем голубой воздух жадно впитывал запахи цветов, похлебки, подгоревшего соевого масла.

А доски пахнут снегом, скрипит клетка, как скрипит под ногами снег. Теперь он вспомнил тот снег зимы 755 года, когда решил, что спасать мир — его дело.


2

...Снег скрипел под солдатскими сапогами, на северо-восточной границе, в захолустном Фэньяне.

Ли Бо не встретил ни одного китайского лица — одни хусцы [1 Ху — (или бэйху — северные варвары) — так китайцы называли все некитайские народности, жившие к западу и северу от Китая.].

Весь путь, от реки Ло до Фэньяна, Ли Бо думал о предстоящей встрече с цзедуши. Он уже знал, что настоящее имя Ань Лушаня Ялошан — так назвала его мать, шаманка из племени ху. Отец его был иранским воином. Он родился в войлочной юрте, знал языки степняков и смолоду разбойничал. Что привело его на солдатскую службу, неизвестно, но солдатом он был храбрым, вскоре командовал десятком. По росту и весу Аню полагалось двойное довольствие, но он не получал и одной чашки риса — солдаты, охранявшие ущелья и перевалы, были далеко от ставки командующего Ши Сымина и жили впроголодь. Однажды Ань украл в селении свинью и был приговорен к казни. Когда его доставили к командующему, он не испугался, а нагло сказал:

— Дикие племена еще не приведены к покорности, а мудрый военачальник хочет потерять такого солдата, как я!

Ши Сымин оценил дерзость и отвагу Аня, взял на службу в личный полк, а вскоре назначил командиром полка. За пятнадцать лет службы Ань ни разу не познал горечь поражения, хотя участвовал во многих сражениях со степняками. У них он перенял тактику стремительного наступления и бегства с добычей, ложных отступлений и засад; он умел договариваться с ханами и старейшими родов, льстил им и подносил дары, присваивал нелепые пышные звания, слал коней, ловчих птиц и красавиц. Он был таким же дикарем, как они: спал на войлоке, пил кобылье молоко, больше всего любил охоту на волков и скачки. Поэтому на северных рубежах, которые он охранял, было спокойно.

И вдруг Ян гуйфэй пожелала его усыновить. Сколько же лет приемной матери? Двадцать... А приемному сыну? Тридцать семь. С тех пор Ань часто наезжал в Чанъань. Как радостно смеялась Ян гуйфэй, когда он обучал ее согдийскому танцу. Преподнес ей одежду, специально сшитую для танца, — алое платье с парчовыми рукавами, зеленые шелковые шаровары и сапожки из алой замши. Сам Ань, несмотря на тучность, легко вскакивал на большой деревянный шар, катил его, быстро перебирая ногами, вращался как вихрь, а полной красавице никак не удавалось подняться на шар, она падала с него, и могучие руки цзедуши подхватывали ее бережно и сильно. Как она смеялась, не спеша освободиться от объятий!

В то время как на других рубежах военачальники стремились во что бы то ни стало увеличить армию, Ань обучал ее, особенно тщательно подбирая сотников, тысячников и командиров войска [1 Каждое войско — цзюнь насчитывало 12,5 тысяч солдат.] это требовало много золота, еще больше риса, оружия, войлока для палаток, мяса, овчин, дерева для луков, копий и стрел. Первый министр Ли Линьфу сам следил за поставками северной армии, хотя некоторые сановники намекали государю, что. расходы эти непомерны. Когда Ли Бо прибыл в Фэньян, Ань уже сосредоточил в своих руках такую силу и так много должностей, что обладал абсолютной властью на всем северо-востоке Поднебесной. Достаточно было внимательного взгляда, чтобы понять: Ань Лушань занят не только охраной границ, собранная им громадная сила сама по себе уже угроза, ведь сила не считается с властью. Думая о будущем Поднебесной, Ли Бо пока еще смутно связывал воедино такую разную, но громадную власть трех людей — Ли Линьфу, Ань Лушаня и Ян гуйфэй. Если только у них один замысел, одна цель, государь ничего не сможет ей противопоставить; поэтому Ли Бо должен знать точно, что замышляют в Фэньяне.


3

В Фэньяне цзедуши не оказалось — он был в тридцати ли от города, туда же поспешил и Ли Бо, сопровождаемый молчаливым тысячником с охраной. Тысячник с удивлением смотрел на попутчика, но Ли Бо не обращал внимания на горделивого командира, думал совсем о другом: первая встреча с цзедуши решит все.

Крепость показалась неожиданно — за холмом; она туго стянула унылое пространство, завязала узлом кремнистые дороги, поросшие редкой колючкой и пыльной жесткой травой — схватишься, обрежешь руку. Две башни грозно сдвинулись, оставив узкую щель ворот — в них могли проехать два всадника или навьюченный верблюд. Каменистая земля, выбита трава, даже снег здесь колючий, как войлок. Громадные камни уложены недавно, еще не почернели от костров. Крепость отличалась от всех, которые раньше видел Ли Бо: ни одной винной лавки, бродячего разносчика, женщина, ребенка, старика — только воины, много кузниц, шорных и скорняжных мастерских, катателей войлока, гибщиков луков. Пока ехали к шатру командующего, увидели лишь одного мирного человека — чернокожего индуса в синей чалме; окруженный воинами, он сидел на коврике перед плетеной корзиной, оттуда под унылые звуки дудочки поднимались змеиные головки. Неподалеку босые воины в серых холщовых куртках бежали за бритоголовым монахом в оранжевом плаще, ударяя на бегу ладонями и ступнями по врытым в землю бамбуковым шестам; по знаку монаха они останавливались, разделившись на пары и нанося удары. Ли Бо остановился; судя по твердой стойке и рукам в положении «закрытые ворота», этот монах из школы Белой стены: слишком напряжен, трижды убить его ничего не стоит мастеру у-ши.

Шатер наместника был виден издалека — громадный, из белого войлока, тисненного пурпурными драконами; сам цзедуши Ань, поглаживая мышастого коня, что-то говорил командирам.

Ли Бо спешился.

— Так ты и есть тот, кто устрашил страну Бохай клочком бумаги? — Цзедуши смотрел неприветливо.

— Да.

— Чем же ты так напугал трусливую страну?

— Кистью и тушью, — с достоинством ответил Ли Бо.

— Ну, этим ты не напугаешь ни одного моего воина. Ты знаешь, куда пришел?

— Я спешил к прославленному герою.

— Ты ошибся, Ли-ханьлинь, ты пришел в Город Героев — я построил его для восьми тысяч храбрецов. Они усмиряют диких коней, упражняются в стрельбе и рукопашном бою. Где пройдет хоть один из них — там гора трупов, никакая сила в мире их не остановит. Я много слышал о тебе в Чанъани, но здесь не любуются хризантемами и первым снегом. Если тебе нужно золото...

— Я пришел не брать твое богатство, а поделиться своим.

— Значит, ты пришел давать мне советы? Но запомни и передай другим умникам: Ань Лушань слушает советы тех, кто сильнее его, а слова слабых глупы. Если докажешь, что стоишь хотя бы одного из этих воинов... даже не воина, а монаха, я выслушаю тебя.

— Зови, я готов.

Монах прибежал босиком, от него валил пар, как от раскаленного железа, сунутого в лохань с водой. Ли Бо скинул пояс с мечом, халат и шапку, подтянул рукава.

— Хэшан, — громко сказал наместник, — этот безумец пришел подергать тигра за усы. Переломай ему кости.

— Сейчас? — удивился монах. — Здесь?

— Почему же не здесь? — пронзительно крикнул Ли Бо и ударил монаха ладонью по лицу.

Тот взвился, как подброшенный, и, с силой выдохнув, вскинул ладони. Ли Бо принял стойку «луна и вода». Увидев это, монах опустил руки.

— Стойте! Вы, я вижу, учились нашему искусству. Кто же ваш достойный учитель?

— Хозяин Восточной Скалы, — ответил Ли Бо.

— В таком случае нам не стоит меряться силами, я заранее признаю себя побежденным.

Ли Бо и монах поклонились друг другу. Кто-то почтительно подал Ли Бо халат и шапку. Он не взял.

— Если Ань Лушань по-прежнему хочет испытать мою силу и смелость, Ли Бо не станет ломать кости его храбрецам. Позовите индуса. Трусливые пусть отойдут подальше.

Никто не двинулся. Ли Бо усмехнулся, взял у индуса корзину и резко вытряхнул двух кобр — крик ужаса потряс воздух, толпа отшатнулась, сбивая замешкавшихся. Змеи, словно их выбросили не на утоптанный снег, а на жаровню, угрожающе раздували желтозеленые капюшоны. Остались только Ли Бо и Ань Лушань — наместник не мог отвести выпученных глаз от плавного покачивания кобр, на смуглом лбу выступили капли пота.

Ли Бо шагнул и выбросил руку к змее — та молниеносно впилась зубами в обнаженное предплечье. Не обращая внимания на смертельный укус, Ли Бо сжал шею кобры и сунул извивающуюся змею в корзину, следом за ней вторую. Отер снегом раны.

— Теперь ты доволен, цзедуши? Если волей Неба мне не суждено давать тебе советы, я выплюну желчь и умру, но если Небу угодно, чтоб твое сердце открылось моим словам, я буду жить и давать советы.


4

Цзедуши был внимателен к Ли Бо, но равнодушен к его словам, если тот не рассказывал о полководцах прошлого, сразу выделив среди них великого Сунь-цзы, который жил в государстве У и водил войска правителя Холюя. С тех пор минуло больше тысячи лет, но мысли Сунь-цзы о военном искусстве Ли Бо чтил глубоко, как строки величайших поэтов.

— Сунь-цзы сказал: «Война — это великое дело для государства, это корень жизни и смерти, это путь существования и гибели. Это нужно понять».

Ань Лушань поставил на кошму деревянную чашу с кумысом, радужные зрачки вспыхнули, словно с влюбленным заговорили о любви.

— В основу войны кладут пять явлений, — продолжал Ли Бо. — Первое — Дао-Путь, второе — небо, третье — земля, четвертое — полководец, пятое — закон.

Небо — это свет и мрак, холод и жар; это порядок времени.

Земля — это далекое и близкое, неровное и ровное, широкое и узкое, смерть и жизнь.

Полководец — это ум, беспристрастность, человеколюбие, мужество, строгость.

Закон — это воинский строй, командование и снабжение.

— О полководце и войске я все знаю, — не выдержал Ань. — А первое, первое!

— Наместник Ань, ты когда-нибудь думал, чем отличается полководец от великого полководца?

Ли Бо замолчал. Он вспомнил Ду Бинькэ и страшный ночной бой на пустынном берегу озера Кукунор. И птицы звуков не подают... молчат. И горы — в глубоком безмолвии... А ветер свистит, завывает! И жизни и души завязаны в узел, да, в узел! Трава коротка, и лунные краски горьки! И иней белеет вокруг...

Словно холод той ночи вполз в длинные рукава и обжег тело, сердце сжалось от скорби...

Поднебесная как колесница, которую понесли обезумевшие кони, а растерянный возница выпустил поводья. Он, Ли Бо, кинулся наперерез громыхающей колеснице — неужели не дотянется до поводьев, неужели смельчака растопчут кони?

— Великий полководец понимает все пять явлений войны и принимает великие решения — поэтому он властелин судеб народа, он хозяин безопасности государства. Можно исправить ошибки, наступлению предпочесть отступление, фланговому охвату — стремительный натиск, но сокровенное войны изменить не под силу даже великому полководцу.

— Ханьлинь, ты забыл о первом!

Да, забыл. Забыл обо всем...

Откинув полог шатра, вошел командир первой сотни, повсюду сопровождавшей командующего. Ань легко вскочил с лежанки, не спуская гневных серых глаз с сотника, потянулся к плети, висевшей на столбе вместе с подоуздком.

— Разве я не говорил тебе, Бараан?

— Гонец от Ян гуйфэй, — спокойно ответил тот.

Рука командующего, не дотянувшись до плети, замерла, нежно прижалась к сердцу, и в свирепом прищуре серых глаз высветилась такая нежность, что Ли Бо, даже если бы не слышал то, что шепотом передавали в Чанъани о наместнике северо-востока и любимой наложнице государя, понял бы все по одному движению руки...

Ань отбросил расшитый гусиными перьями полог; холодный ветер обдал ноги, затрепетало пламя фарфорового светильника в пять рожков. Ли Бо посмотрел на вход — увидел гонца в остроконечной меховой шапке и ватном халате, опустившегося на колени белого почтового верблюда. Что случилось в столице? Ведь каждого почтового верблюда седлали лишь для чрезвычайной государственной надобности.

Командующий вернулся в шатер, держа ларец, тускло блеснувший золотой крышкой, открыл — Ли Бо сразу втянул носом прохладный запах драгоценной камфары, незаменимой для эликсира долголетия. Ничего, не страшно, если эта драгоценность окажется самым ценным, чего не досчитается император.

Два воина внесли в шатер откормленного черного козла, крутые рога стукнули о край лежанки, из перерезанного горла часто капала кровь. За пологом слышалось ржанье коней, смех, возбужденные голоса. Вошел сотник Бараан.

— Мы слышали, повелитель, у тебя радость. Раздели ее с нами — выброси козла за порог.

Цзедуши поднял тушу за рога и выбросил из шатра. Воины радостно закричали, но Ань поднял руку.

— Воины! Сотник Бараан сказал, чтобы я разделил с вами радость. Радость воина — жестокость и сила, быстрота скакуна и стрела, пущенная в цель. Тот, кто бросит сюда черного козла, — Ань показал пальцем под ноги, — получит в награду меч, он выкован из лучшего синьчжоусского железа, чтобы рубить головы врагам.

Всадники направили коней на дальний край стрельбища, где в ряд стояли мишени; выровняли перед ними коней — голова к голове, ожидая сигнала. Цзедуши поднялся по ступенькам возвышения, застеленного толстой кашмой, взял протянутый факел, осветивший его халат, расшитый на груди и спине свирепыми тиграми, и сильно взмахнул, роняя огненные искры.

У дальней черты рванулись кони. Уже кто-то первый подхватил на скаку козла, бросил на седло, увертывая коня от десятков сильных рук, крепко держа бедром добычу. Но вырвали, выдернув всадника из седла, и громадный храпящий клубок распался, выпустив всадника на вороном; он бросился наискось поля, но перехватили, сшибли конями, и вороной, рухнув через голову, придавил седока. И снова кто-то подхватил козла, уже не разобрать, что там, у самых мишеней, в снежной пыли. Увидели, когда снова все рванулись сюда, а впереди, бросая коня, — сотник Бараан, припавший к гриве; без шапки, оторванная пола халата трепещет на ветру. Конь такой же свирепый, как хозяин, рвал зубами настигающих коней, сшибал могучей грудью, неудержимо унося всадника к заветной черте победы.

Ли Бо впервые видел яростную потеху степняков; в ней было столько удали и дикой силы, что захотелось самому взлететь на коня, вонзиться стрелой, врубиться клинком в погоню. Он бросил быстрый взгляд на Ань Лушаня: азарт приподнял раскоряченного цзедуши, словно в седле, кулаки стиснуты, глаза налиты кровью, весь он там — в бешеной круговерти коней и людей; власть, титулы, даже любовь — отброшены в этот миг прочь, только кровь степняка заходится в крике: коня!

Окровавленная, обмякшая туша черного козла валялась на изрытой копытами земле, распространяя крепкий мускусный запах; мясо такого козла, битое, давленное, разрываемое сильными руками, очень нежно.

Подойдя к возбужденным воинам, командующий взял из чьих-то рук драгоценный меч и подал сотнику, тот принял на дрожащие от напряжения ладони, продел кожаный пояс в петлю ножен, отер ладонью пот.

Ли Бо вдруг представил тринадцать тысяч таких скуластых бешеных всадников, как сотник Бараан. Увидел стотридцатитысячную пехоту — закаленную, обученную в жестоком ученье, не знающую страха... Но Поднебесная — не туша вонючего козла! Пусть цзедуши Ань сосредоточил всю власть в Пинлу, Фэньяне и Хэлуне — в трех из десяти пограничных округах империи, но, если понадобится, Сын Неба соберет десять таких армий, сто, тысячу... Но кто поведет эти армии? Рубежи Китая охраняют полководцы из чужих племен; Гао Сянжи, прославившийся беспримерным переходом через Памир, и победоносный Ли Чжэнцзи — корейцы; победитель тибетцев Гэшу Хань по отцу происходит из знатного рода тюргашей, по матери — из родовитой хотанской семьи; Ши Сымин — хусец. При дворе считают, что варвары, оторванные от своих племен и родов, свободные от политических пристрастий, не станут вмешиваться во внутренние дела государства, но, кажется, в Чанъани просчитались.

Тогда в дворцовом зверинце императора, когда шестнадцатый сын государя принц Линь восхищался пойманным снежным барсом, кто-то сказал: барс не прыгает в клетке. Но он прыгнул и одним ударом лапы сорвал мясо с лица неосторожного придворного. Ань Лушань готовится к прыжку — теперь Ли Бо не сомневался.

Губы цзедуши лоснились от козлиного жира.

— Ли-ханьлинь, так что стоит прежде закона, полководца, земли и неба?

— Превыше всего — Дао-Путь, основа неба и земли и всех вещей. А применительно к тому, о чем у нас с тобой речь, Дао — когда достигают того, что мысли народа одинаковы с мыслями правителя, когда народ готов вместе с ним умереть, готов вместе с ним жить, когда он не знает ни страха, ни сомнений.

— Это сказал Сунь-цзы? — спросил Ань Лушань.

— Это сказал Сунь-цзы. Поэтому войну взвешивают семью расчетами и таким путем определяют положение: кто из государей обладает Дао? у кого из полководцев есть таланты? кто использовал небо и землю? у кого выполняются приказы и правила? у кого войско сильнее? у кого командиры и солдаты лучше обучены? у кого правильно награждают и наказывают?

— Кто же в Поднебесной постиг Дао?

— Поднимись на священные горы — увидишь.

— А ты? — Ань подался вперед, глядя в упор. — Ты хочешь с вершины горы увидеть схватку тигров в долине?

— Ветер идет за тигром, туча идет за драконом, — спокойно ответил Ли Бо. — Когда придет мое время, я спущусь с вершины горы.

— Не спеши.

— И ты не спеши, цзедуши Ань. Великий полководец не принимает опрометчивых решений, поэтому сердце его спокойно, как осенний пруд.


5

В тот вечер долго сидел Ли Бо у жаровни с углями, писал письмо далекому Ду Фу.

«Друг мой! Вот и от вас прилетел белый гусь, обронил перо мне в ладонь. Опять из Чанъани весть. Что вы ищете там, в Чанъани, никак не пойму: нет там наугольника, чтобы измерить прямоту ваших помыслов, нет там весов, чтобы взвесить ваши таланты, — там хорошо взвешивают золото и серебро, а сердце истинного мужа поймет лишь тот, кто думает о нем. Конечно, в столице есть достойные люди, и они обрадуются знакомству с вами, — прежде всего Ван Вэй и Гао Ши.

Спрашиваю вас, зачем направили путь свой в Чанъань, а сам не могу ответить, зачем гнал коня в Фэньян. В безделье слоняюсь теперь, без друга и без семьи скучаю как никогда. А сосны скрипят, скрипят... Мелкий снег, словно голубь, клюет ладонь, стою под снегом один, и далеко-далеко так же, как я, человек стоит.

Старше меня, кажется, нет никого в этих краях, но мои знания никому не нужны. Одного взгляда достаточно, чтобы понять: здесь охраняют не только северные рубежи Поднебесной — здесь собрана грозная сила, а сила, как вы знаете, не считается с властью. Думаю о Поднебесной, а на сердце тревожно: если у силы, власти, красоты одна цель, то закон окажется в безвыходном положении. Здесь много метких лучников, хотел указать им истинную цель, но кто послушает старика? Только такой, как вы, мой далекий друг. Мы встретились, как слива встречается с южным ветром; я запутался в алых цветах, и одежда моя стала алой, а сердце полно тоской; как река Вэнь день и ночь катит воды к реке Цзиншуй, так и я стремлюсь к вам ночью и днем, дорогой Ду Фу.

Хочется ближе к теплу, а здесь отодвинешься от жаровни — и мерзнет все тело. Когда же мы встретимся снова, по воле своей и поднимемся на вершину горы, где вечно зеленеют ели? Не медлите с ответом, вот подожду немного, возьму посох и в путь.

Помните обо мне».

Письмо было послано Ду Фу, но попало в руки цзедуши, теперь лежало перед ним, запятнанное красными точками и кругами, как экзаменационное сочинение, и наместник смотрел на ханьлиня, как учитель на ученика. Сам он прочитать письмо не мог — значит, кто-то из чиновников отметил подозрительные строки. Как же так получается? Написал письмо государю — оно попало к Гао Лиши; послал письмо Ду Фу — оно у Ань Лушаня. Пишешь одним, читают другие. Может, писать другим?

— Ли-сяньшэн, известно, вы человек прямодушный, а обо мне что и говорить, — я солдат, грамоты не знаю, поэтому ответьте мне прямо: кто такой Ду Фу?

— Он поэт, сейчас живет в Чанъяни, ищет какую-нибудь должность, достойную его таланта.

— Поэт? Разве это не должность?

— Нет. Это, как родимое пятно на спине, одни рождаются с ним, другие без него.

— И чем же те, с родимым пятном, отличаются от меня?

— В поэте явно великое, он творец прекрасного; дар у поэта высок — не то что слова человека.

Наместник почесал нос большим пальцем.

— Понял: поэт говорит сто слов, где можно сказать одно. А что означают в письме слова: «Если у силы, власти, красоты одна цель — закон окажется в безвыходном положении»?

— Сила — ты, власть — Первый министр Ли Линьфу, красота — Ян гуйфэй, а закон — это сам император.

— А почему ты решил, что мы трое заодно?

Ли Бо смотрел на толстые щеки наместника. Вор! А он, потомок древнего рода, должен объяснять дикарю знаки, начертанные другу. Да, слишком далеко он ушел от дома. В Шу зеленые склоны гор поднимаются высоко, взгляд плавно идет от вершины к вершине, словно заостренный кончик кисти, оставляя на голубом свитке неба одну мягкую, волнистую линию. Лимонная луна замерла на кромке вершины, кажется, задержишь взгляд — и сорвется, покатится золотым колесом. Если он выберется из Фэньяна, никому никогда не будет давать советы, — у каждого своя голова на плечах. А мир пусть спасает, кто хочет.

Ли Бо встал с расписной лежанки.

— Бараан! — Сотник в лисьей шапке откинул полог. — Готово?

Видимо, все было готово. Слуги внесли громадные долбленые корыта, полные дымящегося мяса, блюда с жареной конской кровью, чаши с топленым молоком. Вошли тысячники, сели кругом, достали узкие ножи, выхватывали треснувшие кости, нестерпимо горячие, жадно высасывали жирный мозг. Наместник поднял руку: два меднолицых степняка вошли в шатер, встали на колени перед расписной лежанкой.

— Ты! — Наместник ткнул костью в того, кто стоял ближе.

Тот запел. Ли Бо никогда не слышал такой мелодии: словно человек гнал коня и на всем скаку пел, подпрыгивая в седле; голос прерывался, как бы подскакивая, раздваиваясь на ровный, высокий тон и скачущие резкие звуки. Тысячники слушали певца, восхищенно причмокивая, бросая ему куски мяса. Песня кончилась неожиданно — взлетела и оборвалась.

— Ты! — Наместник показал пальцем на второго; он был старше, держал спину прямо. Низкий голос угрожающе зарокотал, как боевой барабан, глухой, тревожный, каркающий звук казался неестественным, хотелось заглянуть в рот певцу, выкинуть что-то, так странно раздваивающее голос на нечеловеческие голоса: глухой, рыкающий и свистящий, как стрела. Откуда такие песни, о чем они, как их поют?

— Ли-сянынэн, кто из них поет лучше?

— Первый, — ответил Ли Бо.

Тысячники захохотали, хлопали жирными ладонями по коленям, заваливались на спину, трясясь от смеха. Один из воинов схватил за волосы молодого певца, запрокинул ему голову, а второй стал хлестать сыромятным ремнем по губам.

— Он поет, как коза, потерявшая козленка. Ученый, ты ошибся в таком пустяковом деле, а хочешь, чтобы я слушал твои советы. Здесь Город Героев, а не Лес Кистей. Да, все хочу спросить: зачем тебе такой хороший меч?

— Если тебе хоть раз понадобится меч, носи его всю жизнь.

— Ты снова ошибся. Если носишь меч у пояса, хоть раз в день вынимай его из ножен.

— Нет, я не ошибся, наместник Ань. Сколько раз ты вынешь меч, столько раз и твой противник обнажит оружие. Ты думаешь, если победил в шестидесяти битвах, значит, ты непобедим? Но даже сто раз сразиться и сто раз победить — это не лучшее из лучшего; лучшее из лучшего — победить, не сражаясь.


Глава пятая

1.

Что за существо копошится в смрадной жиже? Даже ржавые прутья клетки растолстели, осклизли. С таблички давно стерлись знаки «государственный преступник», кто узнает великого Ли Бо в копошащемся существе с лицом, как разварившийся пельмень? Даже Гу И читает указ, зажав нос, плюет под ноги, только бы скорее отойти от клетки, сесть в паланкин, окуренный дымом можжевельника.

Преступник хрипло смеется, бесстыдно чешется, как обезьяна, ловящая блох. Хотя еще не добрались до Елана, ссылка для него уже кончилась — началась смерть. Все вверх и вверх вдоль мутной, быстрой, бескрайней Янцзы вьется дорога по зеленым холмам под желтым палящим солнцем, затянутым влажной дымкой испарений; одичавшие собаки бегут за повозкой, и одичавшие мальчишки царапают грязные вздувшиеся животы. Столпились черные лачуги, пальмы высоко подняли вершины, обмахиваясь веерами длинных листьев, со стволов содрана кора, сохнут.

Хрипят лошади, поднимая телегу в гору, вихляют колеса. Все выше, мимо густых кустарников, акаций, мимоз, — на гору, легшую вдоль реки огромным извивающимся драконом. Отсюда видно море черепичных крыш, прямые улицы, мощенные огромными черными плитами, харчевни с погасшими очагами, квадрат пустынной площади, замкнутой с двух сторон серыми стенами, с третьей — высокими воротами с резными драконами и потускневшими золотыми иероглифами.

Что за город? Что за тюрьма? Почему рушится мир, а тюрьмы стоят? Глиняная ограда оклеена алыми указами о разыскиваемых преступниках. Валяются в пыли три обезглавленных человека, с одного даже не сняли колодки. На заостренные шесты насажены головы, выше всех ссохшаяся головка с дряблыми щеками, оскалены крупные, выпирающие зубы, черные волосы блестят от дождя, часто падают на землю капли. Вот и встретились вновь с принцем Линем... Давно ли эта сморщенная голова важничала на плечах?


2.

— Спасать мир — не мое дело.

Шестнадцатый сын императора подождал, не пояснит ли свои слова Ли Бо. Не дождавшись, положил крест-накрест костяные палочки на желтую чашку с густым акульим супом.

— Дорогой Ли, вы вынуждаете меня открыть государственную тайну. Император Сюань-цзун отрекся от престола в пользу третьего сына.

— Вашего брата, почтительный господин? — изумленно спросил Ли Бо.

— Принц воспринял от неба огромную судьбу, мудрость, прозорливость и светлый ум, отныне он император Су-цзун. Меня вызывают в походную ставку государя в Линъу. Это тысяча ли... А я уже стар, я искалечен ранами в боях с ничтожеством-полукровкой [1 Принц имеет в виду Ань Лушаня.]. меня одолевает ревматизм. В моем теле едва теплится дыхание жизни. К тому же ни на одной почтовой станции нет лошадей. Пускаться в путь на корабле? Кораблей у меня действительно много, но сейчас осень, море неспокойно. И вот, когда я призвал вас дать мне совет, вы, почтенный Ли, отказываетесь, ставя меня в затруднительное положение. Если я не явлюсь в Линъу, у государя сложится впечатление, что я не слишком ревностный сторонник династии, а такой человек заслуживает казни. Вы устрашили своей кистью страну Бохай — неужели это труднее, чем заверить государя в моей преданности?

Ли Бо опустил в чашку крохотную деревянную уточку, смотрел, как раскрашенная игрушка плывет в вине от одного края чаши к другому. Отпил несколько глотков, чаша обмелела, уточка замерла на фарфоровом дне.

— Почтенный господин, донесение от вашего имени в императорскую ставку составлю прилежно, но другое ваше предложение принять не могу: мои слабые таланты и поверхностные знания не таковы, чтобы пытаться спасти мир. Если центральным провинциям грозят опустошение и гибель, я ничего не могу поделать.

— Как?! Вы не хотите отомстить за убитых друзей? Вы, храбрость которого известна всем! Не верю, что смельчак Ли Бо оставит принца Ли Линя, спасающего родину от бедствий. Герой, пока он жив, совершает подвиги. Прошу вас взвесить мои слова.

— Почтительный господин, нет ли вестей из Чанъани? Живы поэты в столице?

— О первых людях ничего не известно. Впрочем... Ван Вэй схвачен, томится в храме Путисы, его принуждают поступить на службу к негодяю Аню, ведь этот узурпатор провозгласил себя императором династии Великая Янь и велел вывесить «императорский» указ. Вот, почитайте.

Ли Бо расправил мятый, порванный лист.

«Грязь разъела устои Поднебесной. Чиновники жадны и ненасытны, налоги тяжелы, награды и наказания несправедливы. Экзаменаторы берут взятки, не способствуют выдвижению талантливых людей. Евнухи правят страной. Первые сановники все скрывают, старый государь ничего не знает».

Когда Ли Бо кончил читать, принц в бешенстве порвал бумагу.

— Начертано коряво, грязно, стиль ужасен.

— Да, — согласился Ли Бо, — знаки начертаны дрянной кистью, но они справедливы, и в этом их сила.

— Вы хотите сказать...

— Если бы слова были лживы, мятежник не вошел бы в Чанъань без боя. Если бы старый государь осчастливил Ли Бо вниманьем, не пролились бы реки крови, устои Поднебесной остались бы тверды. А теперь барс вырвался из клетки, трудно поймать его голыми руками.


3.

Флот принца подошел к Цзюцзяну в полночь первого дня 757 года, и весь рейд заплескался шелками вымпелов. Рулевой едва различал желтые фонарики сампана, указывающего путь флагманскому кораблю. Далеко за кормой остались горы Ушань, где Ли Бо нашел приют в хижине отшельника, — как прекрасны там берега и вершины, укрытые яркой зеленью сосен и бамбуковых рощ, неповторимы там рощи, горные пики и берега.

Алеет рассветное солнце, багровый шар пронизывает Янцзы огнем, пламенеет река. С высокой кормы видны синие, красные, оранжевые фонари кильватерного строя кораблей, и каждый огонь прокладывает на спокойной желто-коричневой воде мерцающие дорожки — синюю, красную, оранжевую... Но бесконечный день все-таки наводит грусть.

Ли Бо плотнее запахнул зеленый плащ, натянул капюшон на черную квадратную шапочку — его знобило. Матросы в кожаных куртках и широких бамбуковых шляпах подбирали паруса — ветер свежел. А под прочными досками палубы было так тепло и спокойно! Не кончалось веселье, танцовщиц и певиц на флагманском корабле, пожалуй, больше, чем матросов и солдат.

Уже два месяца Ли Бо в должности официального советника сопровождает принца Линя, но так и не понял, с кем они воюют — войск Ань Лушаня нет и в помине, из Линьу и Чанъани никаких вестей. Единственное сражение случилось месяц назад, когда шесть неизвестных кораблей атаковали флот принца. Было туманно и дождливо. Один транспорт принца, столкнувшись со своим кораблем, получил огромную пробоину и затонул; еще один сел на мель и был подожжен горящими стрелами противника, но что за враг, откуда — Ли Бо не смог узнать. «Это пираты», — улыбнулся принц и, не дожидаясь конца сражения, ушел в свою каюту веселиться с танцовщицами.

Ли Бо подозвал матроса. Тот закрепил шкот и поспешил, широко ставя босые ноги на мокрой палубе.

— А куда отсюда наш путь?

— К озеру Поянху, господин.

— На озере в такую погоду снег, что же там делать, зимовать, как уткам? На левой стороне реки лишь один город Яочжоу, разве он занят бунтовщиками?

— Рулевой сказал, флот идет как раз туда.

— Флот! От него осталось меньше половины.

— Мы люди маленькие, господин, что нам велят, то исполняем.

Когда бросили тяжелые якоря на рейде Яочжоу, Ли Бо насчитал всего двенадцать вымпелов, а было тридцать или сорок. Командиры гонят солдат к широким сходням, вот уж столпились на берегу продрогшие люди, шатаясь от качки, голодные. Сверкают доспехи командиров, гордо колышутся павлиньи и фазаньи перья на шапках, мерцает серебро нагрудных блях — слишком много командующих для такого войска. Сводят на берег храпящих коней, несут на руках бронзовые колесницы, потом паланкины с танцовщицами и певицами. Тесно на берегу, в холодном воздухе облачка пара от конских морд, приглушенные крики команд, гул гонгов. Тревожно на душе... Ли Бо невольно сравнил замерзших, измученных солдат с рослыми, сильными воинами Ань Лушаня; те — воины, а эти? Давно ли забрасывали невод, рубили хворост, мотыжили землю? Он поежился, вложил озябшие руки в рукава плаща и заторопился к шатру принца.

Принц Линь только что вымыл голову и сидел в кресле, девочка- наложница расчесывала его черные волосы черепаховым гребнем. Запавшие глазницы с выпуклыми дряблыми веками, полуоткрытый рот с выпирающими, крупными зубами — вот что увидел Ли Бо. И еще усталость и равнодушие на сухом желтом лице, маленькие вялые руки, лежавшие на низких подлокотниках слоновой кости.

Открыв глаза, принц раздвинул углы губ в улыбке, оглядываясь, куда бы усадить Ли Бо. Шатер обит желтым бархатом, тисненным темно-коричневыми цветами; здесь уютно, словно в покоях продажных девок из квартала Пинкан, фарфоровые безделушки и пуховые подушки, драгоценные ширмы и яшмовая ваза с синими пионами.

— Почтительный господин, неучтивый Ли Бо посмел войти, когда ваши волосы еще не высохли...

— Думаете, они успеют высохнуть? Император Су-цзуя еще молод, а мы с вами достигли закатных лет, нам надо торопиться удивить мир великими делами. Ваша образованность, ханьлинь, позволила вам проникнуть в глубь тайн неба и человека, однако до встречи со мной вы не получили ни одной должности, что с возмущением отмечено по всей земле.

Речь принца раздражала Ли Бо, но он вежливо улыбался.

— Почтительный господин, речь сейчас не обо мне.

— Как же могу не думать о вас, ведь вас уже разыскивают повсюду, и только мое могучее покровительство охраняет вашу жизнь. Не советую вам упрямиться, — когда богомол схватил цикаду, их обоих склевал воробей. А пока вы со мной, вам нечего опасаться. Обещаю, что сам вручу вам пурпурную ленту и печать министра.


4.

Ли Бо не стал дожидаться печати министра. Опоясался мечом, взял с малахитовой подставки бронзовое зеркало: на исподней стороне искусно отлиты черепаха, дракон, феникс и тигр — потемнели от времени, позеленели, а лицевая сторона сверкала, как гладь озера в солнечный день. Скрутил волосы в пучок, туго завязал ленты шапки. Отодвинув легкую дверь, шагнул по дорожке, выложенной серым камнем. Оглянулся, а камень, как плот, далеко унес его от хижины, — густая тень карниза крыши окутала сумраком дверной проем, бамбуковые створки, оклеенные бумагой; слабо светились циновки из золотистой рисовой соломы. Словно рыбак, унесенный в море... Не видно ни завтрашнего дня, ни вчерашнего...

Куда теперь? Три большие дороги пройдены, каждая — он думал — спасет мир. Пришел в Чанъань, а государь заставил слагать строфы о красоте Ян гуйфэй и цветущих пионах; пришел в Фэньян — наместник Ань слушал только рассказы о непобедимых полководцах; пришел в Цзюцзян — воспевай подвиги трусливого принца. Всю жизнь он слушал глупцов, а слова мудрых забывал, спешил спасти мир, а свою семью оставил без мужа, без отца. Справедливо, что у каждого существа есть свой дом: у ласточки — гнездо, у тигра — логово, у устрицы — раковина; только он скитается по дорогам. Дом друга, постоялый двор, палуба джонки... А теперь и строки останутся без приюта.

Однажды он спросил у Пятнистого Бамбука: «Учитель, не одиноко ли вам?» «Каждый день вижу цветы», — ответил отшельник. Цветы... Нет собеседников лучше. Человек с годами старится, ноют кости, болит сердце, а цветы остаются цветами. Обратишься к кукушке — она кукует, к сливе — уронит на ладонь лепестки, и только человек, которому дан разум, не понимает человека. Что с этим поделаешь?..

Дождь сочится сквозь крышу, каплет в кадку — так жалобно, что впору самому застонать, заплакать. Посох зажат под мышкой, надо идти, но куда? Ли Бо оглянулся: уже дома не видно, сам, не заметив, ушел далеко, впервые за много лет не думая спасать мир, просто уйти подальше от мира, бродить среди облаков, заблудиться в цветах.


5.

Стражники разъехались в разные стороны сгонять жителей. А есть ли здесь живые? Ни лая собак, ни смеха детей, ни петушиного крика, только ивы и вязы, только шепчет листва: «Шао, шао». Плакал мудрец на перекрестке, не зная, какую выбрать дорогу, а здесь живыми остались только дороги да мокрый барабан на деревянных козлах, а рядом комья тряпья и мяса — все, что осталось от монаха. На воротах ямыня ветер рвет императорский указ, — может быть, эту бумагу увидел он, когда бежал от принца Линя. Бежал от фиолетовой шапки, которую ему сулили все, кто нуждался в его таланте, а когда он не хотел служить, все бросились за ним в погоню. Дни все длиннее, а жизнь человеческая все короче. Убиты хитрые зайцы — и варят свирепых псов; подстрелены птицы в небе — и прячут тугой лук; разрушена страна — и губят верных советников.

Давно он уже потерял дом, жену, детей, друзей. Загнанный, голодный, пробирался тайно по безлюдным дорогам, всюду чувствуя топот погони, пока не остановился перед грозным указом.

«РАЗЫСКИВАЮТСЯ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ПРЕСТУПНИКИ: ГНУСНЫЙ ПРИНЦ ЛИНЬ, ТРУСЛИВЫЙ МАРШАЛ ВЭЙ, ПРЕДАТЕЛЬ ЛИ БО... ЩЕДРОЕ ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКУ ЛЮБОГО СОСЛОВИЯ И ТРЕМ ПОКОЛЕНИЯМ ЕГО ПОТОМКОВ, ЕСЛИ ДОСТАВИТ ПРЕСТУПНИКОВ ЖИВЫМИ, ИЛИ МЕРТВЫМИ, ИЛИ ИЗРУБЛЕННЫМИ НА КУСКИ...»

Бумага загрубела, затвердела в четырех углах, приклеенных к кирпичной стене. Ли Бо почувствовал неодолимое желание бежать от этой бумаги, даже не бежать, а мгновенно перенестись вдаль — вспыхнуть и погаснуть без следа, подобно вспышке молнии.

Он глубоко вздохнул, выравнивая дыхание, редкие снежинки падали на вязы и туты, высоко поднимавшиеся над изгородями дворов. Хрюкала свинья. Ли Бо посмотрел в проем ворот — на изрытом огороде тощая свинья и грязная собака вырывали друг у друга желтые куски мяса. На тропе с вдавлинами буйволиных копыт валялся ржавый меч с розовой шелковой ленточкой; Ли Бо прочитал знаки, вышитые женой: «Возвращайтесь, любимый супруг, одержав десять тысяч побед!» От смрада неубранных тел подступала тошнота. Он поспешил выбраться из мертвого селения к поднимавшимся вдали чистым предгорьям — как легко там дышать!

Когда присел помочиться, ямка в снегу стала коричневой. Он не помнил, сколько дней ел только зерна, листья мальвы, хрустящие стебли хризантем. Теперь есть не хотелось совсем, голова стала легкой, и мысли проносились в ней легко, словно облака в высоком небе. Только с каждым днем тяжелее идти, приходится останавливаться и отдыхать. Страха больше не было. Страх гнал, когда он бежал из Яочжоу... Какая разница, кто победит, кому достанутся мертвые — свинье или собаке?

Бревенчатый мост выгнулся над замерзшим ручьем. Метелки высокого тростника пригнулись. На том берегу деревня видна, соломенные крыши над глиняными стенами. По запаху нечистот, бережно собранных, чувствуется близость рисовых полей — тускло блестит вода, разделенная узкими дамбами. А за полями — дворы.

Ли Бо перешел мост, сломал сухой тростник и, тяжело опираясь, побрел по грязной дороге. Вот и поля. Крестьянин сидит на меже, оглядывая крошечное поле. Когда Ли Бо проходил мимо, даже не взглянул на путника.

А вот дом, крытый отсыревшей соломой, ива и вяз возле поваленных ворот. В дверях на рогоже сидит старик, равнодушно смотрит слезящимися глазами.

— Не найдется ли воды, почтенный? — Ли Бо поклонился старику. — Я — Ли Бо, которого повсюду ищут. Вот мой меч... Можешь отрезать мне голову. Тебя наградят, и сыновей, и внуков.

Старик поднялся с циновки.

— Моим сыновьям не нужна награда. Прошу путника войти в бедную хижину.

Следом за крестьянином Ли Бо прошел Двор, маленький садик с растоптанными цветами. Смерзшийся полог постукивал на ветру. В доме сумрачно, но тепло. Вокруг очага сидели прямо на земляном полу старуха и три девочки, старшей семь лет. Старуха сверху вниз помешивала деревянным черпаком в закопченном котле. Увидев незнакомца, дети закрыли черные глазенки руками. Ли Бо поспешно вложил меч.

— Старуха, что ж не кланяешься гостю? Вы, господин, не сердитесь на мою каргу, она мне, старому хрычу, как посох слепцу.

Крестьянин сел на циновку позади очага. Ли Бо заметил на ней черные следы от коленей и пальцев ног — свидетельство ровного и спокойного характера старшего в доме.

— Почтенный, кто же разорил вашу деревню?

— Ворвались, на головах белые повязки, кричат: «Всем смерть!» Согнали нас во двор старосты и стали убивать. — Старик погладил скрюченной рукой щеку, он напомнил Ли Бо Tao Ланя, варившего соевый творог, — у того тоже была искалечена рука. — Потом налетели другие, стали рубить головы тем, кто в белых повязках. У этих лучше получалось. Вот они бы отрезали вам голову и без просьбы.

Ли Бо опустил глаза. Старуха все мешала в котле.

— И когда кончится эта проклятая война?

— Э-э, господин, теперь только седые, как зимние зайцы, помнят время, когда не было войны. Пятьдесят лет назад и меня забрали в солдаты. В тот год слали войска в Юньнань, а дорога туда пять полных лун. Слышали, может быть, ученый господин, что обитают там красные и черные люди мань; как у нас коров, так у них слонов — каждое животное с холм, сильнее тигра, а плачет, если увидит шкуру убитого детеныша. Что же говорить о людях, если их гонят на смерть?

А мне в ту пору шел двадцать третий год. Верно, жена?

Был я тогда молодым, но неглупым. Верно, жена? Дождался, когда все в доме заснули, вышел во двор, взял камень тяжелый, и, положив эту руку на жернов, раздробил кость, жилы порвал острым камнем. — Крестьянин высоко подтянул рукав халата, показав Ли Бо иссушенную, тонкую руку в кривых рубцах. — Эх, сколько в ту ночь вытерпел боли! Зато тетиву натянуть или знамя поднять разве можно одной рукой? Только это и спасло от похода в Юньнань. Теперь в сырую погоду всю ночь не могу заснуть от боли, но о мертвой руке не жалею — может быть, из всех, кто ушел тогда с боевой песней в поход, только я и остался жить.

— Вы, почтенный, отважнее тех, кто летит с мечом на врага. Когда-нибудь о вас сложат песню.

— Э, хоть вы и ученый человек, но где же слыхали такое? Многие остались бы дома, да как останешься? И самого казнят, и родителей, и родню. А там хоть погибнешь один, зато сироты получат рис из казенных хранилищ. Что говорить... Хорошее железо не идет на гвозди, хорошие люди не идут в солдаты.

Долго не мог заснуть Ли Бо, слыша за циновкой голоса хозяев. Кашлял от едкого дыма кизяка, тлевшего в очаге. Сколько квадратных могил вырыто по всей Поднебесной, если только в этой семье война унесла трех сыновей и дочь? Сколько непогребенных тел, душам которых вечно суждено рыдать и скитаться? Почему небо обрушило свой гнев на нищие лачуги бедняков? Он, Ли Бо, немало лет прожил в хижинах отшельников, — они, пожалуй, еще беднее крестьянских дворов, но там не плачут голодные дети, не кричат роженицы, не выдают тридцатилетних вдов за десятилетних мальчиков. Там — тишина и покой.

Долго ворочался Ли Бо. Наконец, мысли стали расплываться, слабеть. Он проснулся от пронзительного детского крика — тощие, остроскулые гуандунцы, похожие на бесов, тащили из хижины девочек. Старика и старухи не было. А в дом все лезли тощие, черные, с угрюмыми злыми глазами. Множество маленьких рук цепко схватили Ли Бо; сзади дернули за шапку так, что хрустнули шейные позвонки.

Гуандунцы заполнили весь двор, как крысы, пищали, путались под ногами. Один размахивал раскрашенным изогнутым жезлом — наверное, был главным, потому что, проходя мимо него, все пронзительно кричали. Отшвырнув четырех упиравшихся солдат, Ли Бо крикнул:

— Кто приказал меня схватить — государь или бунтовщики?

— Не твое дело! — ответил тот, с жезлом. — Ведите это черепашье яйцо в уезд. И этих предателей тоже.

«Предателями» были старик со скрюченной рукой, старуха, три девочки и старик, что сидел вчера на меже, еще несколько крестьян.

— Эй, пошевеливайтесь! Мы пойдем в харчевню, а вы идите в уезд, как велел командир, — там вам отрубят головы.

И люди покорно пошли, ведя детей, самых маленьких несли на закорках. Но скоро они отстали, а Ли Бо тощие конвоиры беспрестанно тыкали жилистыми кулаками в спину. Эти дочерна загорелые южане шли быстро, опираясь на носки соломенных сандалий; их бесшумная походка напоминала полет птиц, и речь — свистящая, щелкающая — казалась птичьей. Они не были похожи ни на императорских солдат, ни на рослых степняков Ань Лушаня. Хотя, как слышал Ли Бо, уже не было и самого цзедуши Аня; провозгласив себя императором, он стал еще толще, и то ли от неимоверной тучности, то ли от подсыпанной отравы ослеп. Когда в его дворец вошли двое убийц и молча вонзили в грудь ножи, он даже не увидел их лица, не узнал, что один из убийц — его сын Ань Цинсюй. Ли Бо хотя бы увидит лица палачей...

В уезде другой командир сказал, что важных преступников казнят в Цзюцзяне, там же выдают награды за пойманных изменников. И снова Ли Бо повели старой дорогой, по бревенчатому мосту, мимо крошечных полей с узкими, в две ладони, скользкими дамбами. Вот и все... С каждым шагом по чавкающей глине приближался великий срок.

Он, Ли Бо, никого не смог остановить: ни императора Сюань-цзуна, ни принца Линя, ни Ань Лушаня. Никого! Он говорил глухим, гордясь своим громким голосом. Когда в горах начинается обвал, разве мудрец пытается остановить грохочущие камни? Он, Ли Бо, трижды вставал на пути лавин — и остался жив, такое не проходит без следа. Поднебесная потрясена, города лежат в развалинах, травы и снега стали лиловыми от крови. А он жив... Из всего, что имел, уцелели лишь душа и тело, зеленый рваный плащ даоса и серый камень в желтом платке — кому он нужен? Сколько весен собирался вернуться в хижину Пятнистого Бамбука, подмести могилу наставника... Зацвел ли бамбук на горе Ушань?

Навстречу шли крестьяне. Первым — старик, приютивший его. Печально взглянул на гостя. Ли Бо сошел с узкой дамбы, встал на колени в жидкий вонючий ил, склонив седую голову перед крестьянской семьей. Кто они — Чжоу, Мао, Лу? О, горе! Навздыхаемся ли до конца?


6.

Высоко на шесте голова принца Линя. Голова ссохлась, а волосы так и не высохли, мокрые.

С трех сторон вернулись злые стражники, — никого не нашли в пустом городе. Только с четвертой стороны впереди коня спотыкался старый крестьянин, на спине горбом свернутая циновка, босые ноги до колен перепачканы илом — сажал рис или чистил канал. Гу И громко зачитал указ, грозно посмотрел на старика: «Чего стоишь? Плюй в черепашье отродье!» Молча слушает старик, смотрит пустыми глазами на чиновника, на преступника, копошащегося в слюне, и ничего не понимает, — такой он дряхлый, седой и бесконечно одинокий.

Стражник подвернул рукав куртки, ударил старика по губам. Тот осел, пытался встать, но только испускал вонючий дух, снова плюхался на тощий зад. Стражник легко, как ребенка, поднял его за ворот халата, ткнул морщинистым лбом в прутья: «Плюй!» Травяная шляпа упала на каменные плиты. Крестьянин низко поклонился, прохрипел: «Почтенному Ли Бо желаю здравствовать во все четыре времени года». Старший стражник неуклюже вытащил из ножен грязный меч... Голову казненного протолкнули сапогом сквозь липкие прутья клетки.

Повозка покатила из города, лошади чавкали копытами в грязи, а Ли Бо баюкал седую голову того, кто первым не плюнул в него.


Глава шестая

1.

Ближе к озеру слышнее стук вальков. Ветер доносит запах мокрого белья. Поодаль от женщин, на плоском камне сидит мальчик, громко повторяя:

— Учитель сказал: «Нельзя не знать возраст родителей, чтобы, с одной стороны, радоваться, с другой — проявлять беспокойство».

Рядом, вложив пальцы в рукава халата, дремлет на солнышке учитель.

И его, Ли Бо, когда-то учил почтенный Фан: «Учитель сказал... Учитель сказал...» До пятидесяти лет бедняга сдавал уездные экзамены, ни разу не сдал, только и прославился упрямством да еще тонким воспитанием; если чужая курица забредет на межу, склюет ростки, Фан не бросит в нее камень, — низко кланяясь, станет вежливо упрекать: «Почтенная, что это вам вздумалось нанести убыток моему состоянию? С какой стати, объясните, ученый человек должен терпеть от вашей невоспитанности?»

Он забыл все, чему учил его почтенный Фан, забыл все на свете, не помнит, сколько лет прожил, отцвели лимоны или зацвели лотосы. Рыбаки, набив обручи на пустые бочки, скатили их в озеро, наполнили водой — если новые бочки хорошенько не замочить, рассохнутся, станут пропускать рассол, рыба протухнет. Волны покачивают бочки. Рыбаки у соляного ларя распутывают сети, готовят носилки для рыбы. А мальчик все повторяет: «Учитель сказал...»

А кто учит его Байцина, знает ли сын, сколько лет непутевому отцу? Там, в тени Черепаховой горы, пора сажать рис, но нет мужчин в доме; там с восточной стороны видны ветви и листья персикового дерева, окутанного голубым туманом, — это дерево посадил он сам, когда покинул семью и ушел по дороге. Теперь, наверное, верхушка доросла до карниза, маленькая Пинъян вспоминает отца, и слезы бегут по щекам, как быстрый ручей. Дети приходят к абрикосовому дереву, чтобы их приласкали, погладили, но далеко отец, никогда не вернется к ним.

Если дорогу преградил валун, сильный отбрасывает глыбу с пути, умный обходит, трусливый возвращается, бессильный плачет. Но бессмертный проходит сквозь камень, не помяв даже складки рукава. Он, Ли Бо, проходил сквозь скалы, мчался, оседлав пятицветный ветер, а его сын стоял на земле, устремив взгляд на звезду Тайбо — трудно человеку встретиться со звездой, трудно смертному сыну постичь пути бессмертного отца.

Мальчик все повторяет урок, учитель все дремлет. И у него были учителя — почтенный Фан, монах Чжу, Хозяин Восточной Скалы, Пятнистый Бамбук, а здесь, в Бей-хае, где у повозки с клеткой отвалилось колесо, — наставник Гао Юйгун. Стражники пошли искать плотника, Гу И пригласил настоятель храма Лао-цзы — вон виднеются лазоревая кровля и вершины громадных кедров. Когда-то в этом храме, в тесной келье, выходящей раздвижной стеной во двор с цветником и колодцем, Ли Бо два месяца в одиночестве постигал «Дао дэ цзин». От учителя ученик не вправе скрыть ничего, вытряхивает к его ногам всю жизнь, как мешок с зерном, — учитель знает, как поступить с мешком и содержимым. Молча проходил в келью наставник Гао Юйгун, молча уходил. Наконец, священное пространство перед храмом с лазоревой крышей оградили веревкой с пучками тростника; с руками, связанными за спиной, послушник четырнадцать дней очищал душу исповедью и постом.

Пройдя путь очищения, Ли Бо был введен в храм Лао-цзы, где монах-каллиграф начертал на золотистой бумаге чудесные знаки, что Ли Бо из Цзянлина постиг сокровенное «Дао дэ цзина». Из храма он вышел в зеленом плаще даоса, подвязав к поясу свиток посвящения.

А теперь стены монастыря забрызгала кровь, только безумец надеется обрести здесь покой.

Женщины уже выстирали белье, рыбаки засолили рыбу, а мальчик все повторяет: «Учитель сказал...» Стремительный баклан нырнул, схватил щуку — вскипела вода; баклан то вытаскивает щуку, то она его тянет под воду — не поймешь, кто добыча, кто жертва. Волна отнесла птицу-рыбу к мосту, мальчик припустился за ними, смотрит и Ли Бо: баклан устало бьет крыльями, все реже... исчез под водой, только перья качаются на волне. Жаль баклана. А поднял бы он щуку в облака, жаль стало бы рыбу.

Учитель сказал... учитель сказал...


2.

Много было учителей, но не было лучше Пятнистого Бамбука. Монах Чжу учил его тело, Хозяин Восточной Скалы — мысли, а Пятнистый Бамбук — чувства.

...Стена без просвета, светло-зеленая, глянцевая. Только вершина видна над бамбуковым лесом. Ли Бо ударил веслом, и узкая, в три доски, лодка свернула в восточный рукав, еле проходит сквозь заросли — тут не поможет ни парус, ни шест. Увидев тропинку, привязал лодку, перевесил удобнее меч и пошел между цветущими рододендронами, пока не набрел на хижину, крытую листьями, — из нее и поднимался дымок очага.

Так Ли Бо встретился с Пятнистым Бамбуком, ему тогда было за семьдесят. Возделал он рядом с хижиной маленькое поле, засеял гаоляном. В долине крестьяне уже убрали поля; во всех дворах идет молотьба, ветер разносит полову. Недели через две-три выпадет первый снег, а здесь, в горах, гаолян только красным стал, распушились метелки на стеблях.

Старец срезал стебли, когда пришел гость. Обтер полой серп, пригласил в дом, напоил холодной водой. И Ли Бо остался в хижине отшельника. Первые ночи не мог сомкнуть глаз — жуткие стоны и крики прогоняли сон, молодая поросль бамбука растет, с ревом продираясь сквозь старые стволы; под порывами ветра стволы трутся о стволы, Лязгают, как железо, но особенно ужасен стук сухих деревьев — они воют, скрипят, трещат. Три ночи Ли Бо провел без сна, потом привык. Так и жили вдвоем в хижине. Циновки, корзины, лежанка, коромысло, чашки, кадки — все из бамбука. В очаге жгли бамбук. Ели ростки бамбука — белые, крепкие, хрустящие на зубах, как капустные кочерыжки. Вставали рано, ложились рано. Иной раз наставник за весь день слова не скажет, а светлая радость в сердце, так и хочется услужить ему.

Раз в неделю учитель уходил ненадолго, всегда на северо-запад, взяв желтый узелок. Ли Бо, живя у старца месяца три, так и не знал, куда он уходит, что уносит, спросить не осмеливался, хотя ладони чесались от любопытства. Однажды не вытерпел: Пятнистый Бамбук взял узелок, и он осторожно за ним; остановится — он замрет; пройдет дальше — он ставит ступню. Старик идет медленно — шаг длиной в три пальца. Наконец дошел до полянки, где земля гладкая и черная, достал что-то из платка, встал на колени, шепчет, склоняясь до земли. Когда завертывал платок, Ли Бо увидел камень — большой серый голыш, какие лежат на дне горных рек. Но не камню же почтительно кланяется отшельник!

У каждого есть нечто, чем человек дорожит. У богатого — сундуки с добром, у чиновника — печать на фиолетовом шнуре, у храбреца — меч. А что у него, Ли Бо? Кисть и тушь?

Пальцы утратили гибкость, давно не упражнял их, катая нефритовые шарики. А ведь поэт не должен оставлять кисть надолго, как Чжоу Цзи свою жену.

В давние времена учредили должность Великого Непременного, чтобы отвечал за очищение храма императорских предков, — этот человек всю жизнь должен был хранить чистоту. В этой должности всех превзошел некий Чжоу Цзи. Однажды, когда его жена услышала, что он болен, и навестила супруга, Чжоу Цзи так рассердился нарушением правил, что велел заключить ее в тюрьму, ведь они могли видеться только один день в году — последний. Но в этот единственный день Чжоу Цзи, говорят, всегда напивался. Разве не столь же печален удел супруги Ли Бо? Даже раз в год не видит непутевого мужа. А помнят ли дети о нем, бессердечном отце?

Шелестит на ветру бамбук, проще всех звуков в мире его шелест, а после дождя все ветви и листья пропитаны влагой, шуршат беспрерывной капелью, но сколько покоя в пресных, бесцветных ветвях!

...Прошел место, где Пятнистый Бамбук развязал платок, доставая камень. За спиною не слышен скрип и шорох рощи, тихо вокруг. Заросли ежевики с черными ягодами, плети вьюнков, крупные белые лилии. Небо все ближе, камни растут из земли. Ли Бо дышал ровно; чем выше, тем легче дышать, чистая прохлада омывала сердце — давно не дышалось ему так легко. Шел все быстрее, прыгая по камням, цепляясь пальцами за морщины глыб, пока не встал на краю, над далью. Самому захотелось броситься в пропасть — казалось, взлетит, подхваченный ветром к слоистым тучам, ныряя и нежась в воздушных потоках, — один, как журавль, летающий в одиночку, кувыркаясь через крыло, падая камнем и снова взмывая над миром. Тени бамбуков. Лазурные блики моста. Белесый туман оседает каплями на бороде. Уши, как витые океанские раковины, полны шороха, шелеста, гула земли; зрачки изострились всевиденьем.

О Лао-цзы — предок на черном быке! Слова твои вспомнил Ли Бо на краю бездны: «Высшая добродетель подобна воде. Вода приносит пользу всем существам и не борется». Слова твои легко понять и легко осуществить. Но люди не могут понять, не могут осуществить. И я играл ими, стремясь к прекрасному, не берег в себе хорошее, уподобясь тому, кто дал в долг все деньги, но ему не вернули к Новому году, и первый день первого месяца встретил нищим. Спокойно сердце того, кто не одалживал, сам в долг не брал, — такому незачем приобретать, нечего терять.

Не в силах сдержать радость, вихрем помчался Ли Бо, прыгая с камня на камень, не задыхаясь, не оступаясь. Увидев на гаоляновом поле наставника, опершегося на мотыгу, поднял его на руки, принес в хижину, усадил на лежанку, обмыл ему ноги чистой водой. Ничего не объяснив, умчался мотыжить поле, оглушительно свистя. Когда же сел у ног старца, тело стало невесомым, сердце прозрачным. Пятнистый Бамбук подал ему свою чашку. Только тогда Ли Бо осмелился спросить.

— Сяньшэн, все думаю, что у вас в желтом платке?

— Смотри на иволгу, пока она тебя не видит.

От стыда Ли Бо закрыл лицо рукавом.

— Не огорчайся, я тоже в твои годы не сдержал любопытства, пошел за Цветущим Бамбуком. От него этот камень.

— Чем же он необычен, учитель?

— Тем, что такой же, как другие камни. Цветущий Бамбук достал его из реки, завернул в красный платок. Когда красный платок обветшал, я завернул в желтый.

— Но вы кланялись ему!

— И ты мне кланяешься, а я такой, как все.

— Разве смею почтительно не приветствовать старшего?

— А разве камень не старше меня? Что человек считает святым, то и свято. Когда-то здесь, на склонах горы Ушань, были только камень и твердая земля. Мой учитель принес с юга бамбук, посадил — он разросся. Учитель ждал, когда зацветет бамбук, любил бамбуковые семена, но за долгую жизнь отведал их только однажды. Теперь я жду.

— Когда же цвел лес?

— Цветущему Бамбуку было тогда тридцать лет, а жил он долго, и я здесь давно... Да, прошло сто пятнадцать лет с тех пор, как бамбук зацвел на горе Ушань.

— Но ведь тогда и Гао-цзу [1 Император Гао-цзу правил в 618—626 гг.] еще не было! — изумился Ли Бо.

— Значит, на золотом троне сидел кто-то другой. Императоры уходят часто, бамбук цветет редко, люди меняются, народ все тот же. Возьми мотыгу и следуй за мной.

Они миновали гаоляновое поле, ручей, ущелье, подошли к зарослям.

— Раскопай землю. — Ли Бо раскопал; земля черная, переплетена крепкими корневищами. — Сколько здесь деревьев, за тысячу лет не сосчитать, а все связаны между собой старшим и младшим родством. Зацветет одно — весь лес в цвету. Погибнет одно — умрут все. Если выкопать росток, увезти за тысячу ли к северу, за тысячу ли к югу и посадить, года через два разрастется вдоль рек, вскарабкается по склонам. Но когда на горе Ушань умрет бамбук, в тот же день и час погибнут все, что за тысячу ли от него, где бы ни были. Знаешь, почему?


— Не знаю, учитель.

— Подумай.

Учитель так и не дождался цветения бамбука. Зимней ночью умер. Стояла такая тьма, что Ли Бо с трудом нашел хижину, возвращаясь из леса: сожмешь пальцы — кулак не видно, разожмешь — ладонь не разглядишь. Вернулся с вязанкой — учитель лежит на циновке, закрыв глаза, слабо дышит. Быстро подложил в очаг хворост, так что жарко стало в хижине. Заплакал с горя, встал на колени перед учителем. Тот положил ему руку на поредевшие волосы. Легка, как ивовый лист, рука учителя.

— Не обо мне печалься — о себе. Тяжело у тебя на сердце. Вижу, кто-то угостил тебя чашкой дурного чая. Слышал, как ты стонешь по ночам, для тебя собирал травы. Теперь ты спишь хорошо и говоришь внятно, но, видно, яд оказался слишком сильным — я не мог тебя исцелить, только ослабил действие отравы на сердце и печень. Ты поздно пришел ко мне... Но тот человек не умрет своей смертью. Помнишь, я сказал тебе: если погибнет бамбуковый лес на горе Ушань, в тот же час погибнут все деревья, пересаженные из него хоть за тысячу ли...

— Помню, учитель.

— Теперь ты понял, почему?

— Нет, учитель.

— Еще подумай, тогда поймешь. Встретились — расстаемся... Что за печаль? Нет у меня ничего, кроме камня в желтом платке; хочешь — брось, хочешь — возьми. Не почитай имена, свято лишь безымянное... Узоры неба... линии земли...

Сказав это, учитель ушел.

По всей Поднебесной не было человека, которого Ли Бо хотел видеть так сильно, как Пятнистого Бамбука. Пожалуй, один Ду Фу. Неужели он прав: выигрывая войну, мы проигрываем мир? Но разве не о том в «Дао дэ цзине»: «Где побывали войска, там растут терновник и колючки. После больших войн наступают голодные годы... Хорошее войско — средство, порождающее несчастье, его ненавидят все существа. Поэтому человек, следующий Дао, его не употребляет... Тот, кто радуется убийству, не может завоевать сочувствие в стране. Благополучие создается уважением, а несчастье приходит от насилия... Если убивают много людей, то об этом нужно горько плакать. Победу следует отмечать похоронной процессией».


3.

Наконец на мосту показался паланкин Гу И, стражники, слуги, монахи, — уж не оттуда ли, из монастыря Лао-цзы? Видно, оттуда — вот и наставник в алой шелковой рясе, его окружили послушники, каждый держит медную плевательницу, молитвенный барабан или просяную метелку. Дождались, пока Гу И вышел из паланкина, в тысячный раз прочитал: «Отныне тот, кто был известен под именем Ли Бо из Цзянлиня, лишается тени, имени и считается ничем. Подданные любого сословия и звания, встретив черепашье отродье, обязаны плюнуть в изменника». Плюнули: настоятель, монахи, плотник с теслом, которого привели чинить колесо телеги.

Монахи громко прочли сутру «Бессмертные будды», кланяясь наставнику, громко вторили: «Посвящаю себя будде Амитабе, его милосердию, его мудрости». Действительно, только безумцы могут возносить молитвы в стенах, обрызганных кровью. Молод настоятель, но красноречив, чего же он хочет от человека, в которого плюнул? Или думает, что слюна, душистая от благовоний, приятнее жирного плевка Гу И? Бедный наставник Гао Юйгун! В высоком зале, где мы с тобой выпили так много вина, теперь сидят отшельники тоски. В память о твоей учености здесь остались кожаные ремешки рукописей, высохших, как листья чеснока; кассию, ирис и ревень, что ты сажал всю жизнь, выдернули из земли.

Я рано понял, что нужно беречь свободу от мира. Но, видно, с годами поглупел, решив, что мое дело — спасать мир. Нет, не стоило мне, старику, звонить в колокола, бить в барабаны. Я, как этот молодой монах в алой рясе, чаще открывал книгу, чем сердце, а теперь ни к чему прочитанное и написанное.

Одиноко и так тяжело!..

Однажды с наместником Ань Лушанем проезжали мост через Янцзы — легкий, кружевной, словно фарфоровый, а проходят быки с повозками, груженными камнями, не прогнется. Говорят, этот мост длиною в семьдесят шагов за одну ночь построил каменотес Лу Бань, сжалившись над жителями, каждый год наводившими переправу. Воздали жители хвалу каменотесу, пели в честь него песни. Услышал про мост отшельник Чжан Голао, навьючил осла переметной сумкой — и мост закачался, прогнулся, а в камне, как в глине, оттиснулись ослиные копыта; непомерную тяжесть взвалил Чжан Голао на осла: в один кошель сумы положил солнце, в другой — луну. Прогнулся мост, но устоял, не рухнул.

Тяжелы луна и солнце. Но тяжелее всего — неволя. Как взлететь журавлю, если к крыльям привязаны камни? Как нырнуть рыбе, если в жабры вонзился крючок? Как постичь Дао, если думаешь о спасении мира? Жизнь коротка, но тягот в ней на тысячу лет!

Плотник приладил колесо, монахи вернулись в монастырь, стражники седлают коней, слуги подняли паланкин, где храпит Гу И.

Все дальше на юг катит повозка, в Елан, а сердцу все холоднее. Трава в лунном инее, усталые гуси ищут пропавшую отмель. Шуршит бамбуковая заросль, сияет луна, поле цветущей гречихи белеет как снег.


Глава седьмая

1.

— Отец!

Будто наяву слышен голос сына, но он за тысячу ли. Однажды Чжуан-цзы приснилось, что он — бабочка, он от души наслаждался, порхая с цветка на цветок, но вдруг проснулся и удивился, что он — Чжуан-цзы, никак не мог понять: снилось ли ему, что он бабочка, или бабочке снится, что она Чжуан-цзы. Это и называется превращением вещей. Если так изменчивы мы сами, по-разному воспринимая себя во сне и наяву, душой и телом, что же тогда сказать о бесконечных формах природы? Если отдельные существа могут претерпевать такие изменения, то весь мир должен пребывать в непрерывном движении. Тогда что же удивительного, что Чжуан-цзы стал порхающей бабочкой, а Ли Бо оказался в клетке, как животное. Но если разум и честь так преходящи, чего же мы добиваемся своими трудами и мучениями?

Ли Бо сидел на полу, погрузившись в странности превращений, но снова услышал: «Отец!» — так внятно, что испуганно закрыл уши. Жалобно всхлипывая, косматый старик забился в угол клетки, задрожал. О небо! Разве не все исполнили повеление императора, неужели остался на земле хоть один, кто не плюнул в меня? Ха-ха! Конечно, остался — мой сын Байцин! Но как же он узнает меня, если мы никогда не виделись?

В день, когда он принес из Чэнду саженец персика с корнями в комьях земли, обвязанный мокрой рогожей, госпожа Цуй легла навзничь, а он, ее супруг, лег ничком — свет и тьма соединились, дав начало новой жизни, имя которой скажут вслух через десять лун. Но жизнь нерожденного — тоже жизнь; его дыхание, как у рыбы, — тоже дыхание; его зрение, как у летучей мыши, — тоже зрение. Как бы ни повернулся в чреве матери, всюду мягко, влажно, тепло; куда бы ни посмотрел — везде темно. Руки нерожденного слабы, как усики хмеля, разве удержать ими отца? Ушел...

Госпожа Цуй отняла от глаз рукав, мокрый от слез, часто дыша, словно кость попала в горло, и нерожденный услышал частые удары материнского сердца. А вечером подсела к тазу, натужилась — плод выскользнул из чрева и не дышит. Повитуха даже доставать не стала — задвинула таз под лежанку, куда уложили безутешную мать. Про дитя забыли, пока оно не закричало. Сперва испугались — не лисица ли оборотень? Повитуха достала дитя, шлепнула по сморщенным ягодицам — кричит. Родился вместе с именем, так и назвали Ши-дэ — Найденыш, и так написали почтенному супругу и отцу мальчика. Так и звали до первой прически, только мать называла Хуан Лао — Желтый Персик. Сама она пригожа и нежна лицом — желтым, как обмолоченная рисовая солома.

Лицо матери — первое, что увидел ребенок. Потом земляной пол, черные от копоти стропила, очаг, лежанку, сестрицу Пиньян, белого козленка, крошечный огород с морковью, капустой и бобами, крошечное поле в тени Черепаховой горы, дорогу... Только отца не увидел сын. Наверное, всей семьей смотрят на дорогу: не клубится ли пыль под конем господина Ли? Нет ли вестей от господина Ли? Но высоко летят утки, еще выше серые гуси — не роняют перья. Нет вестей от отца и супруга. Чужие знают о нем, близкие не ведают — такова судьба необычных людей. Далеко уносят людей реки, дороги и годы.

Он написал им из тюрьмы. Если не дошло письмо, то теперь уж дошла весть о государственном преступнике Ли Бо, сосланном в Елан.

— Отец!

Высокий юноша торопливо развязывает котомку, сыпется рисовая мука — так долго он шел по следам отца, что рис истолокся, истерся, как в жерновах, стал мукой.

— Отец, вы прощены! — А губы дрожат. — Сам полководец Го Цзым дал мне золотую табличку императора!

Со всех сторон бегут переполошившиеся стражники. Гу И с трепещущим сердцем встал с теплой лежанки, в ушах еще звучат голоса молоденьких певиц, сердце еще согревает вино, до середины догорели квадратные свечи, тают сфинксы, тисненные в душистом воске. В раздвинутую створку видны факелы, стражники, разгневанный начальник уезда.

— Кто осмелился нарушить покой господина инспектора Гу И? Я, отец и мать народа, повелением Сына Неба лично опекаю уезд. А вы, бездельники, глаза выпуча, нарушаете все приличия. Разве могу я, начальник уезда, стать посмешищем для высокого чиновника и для народа? Тупые твари, нет в вас ни души, ни ума: ведь начальник говорит, а вы не соображаете!

— Отец и мать народа, тут какой-то сумасшедший твердит, что он сын Ли Бо.

— Безобразие! Какое безобразие так опозорить меня перед официальным представителем из столицы! Немедленно схватить наглеца!

— Стойте! — Байцин высоко поднял золотую табличку. Стражники повалились на колени. Подошедший Гу И дрожащей рукой взял золотую табличку, плюхнулся прямо в лужу, прочитал начертанное острым резцом: «Мы, единственный, больше не сердимся на Ли Бо и жалуем его званием беспечного и свободного ученого. В любом винном заведении страны он вправе требовать вина, а в государственной казне — деньги: в окружном управлении тысячу гуаней, а уездном — пятьсот. Военные и гражданские чины или простолюдины, не оказавшие при встрече с ученым должного уважения, будут наказаны как нарушители императорского указа».

Гу И показалось — земля задрожала, вскачь понеслась. Начальник уезда на коленях подполз к повозке.

— Почтеннейший Ли-ханьлинь, у ничтожного человека, хоть и есть глаза, гору Тайшань не заметил, поступил так опрометчиво, так необдуманно! Умоляю пожалеть моих старых родителей, маленьких детей. Почтительно прошу принять этот фиолетовый халат и яшмовый пояс. А деньги сейчас принесут. И молодого господина прошу принять подарок...

— Да откройте же клетку! Выпустите отца!


2.

Ли Бо лежал на теплой лежанке с изголовьем из розового палисандра, укрывшись теплым одеялом из кроличьего пуха. При каждом вдохе внутри хрипело, он не мог откашляться, впалые виски и костлявую грудь сразу покрывала испарина.

Когда его, чисто вымытого, в тонком белье и новом халате усадили в паланкин с двойным фиолетовым зонтом, он испуганно съежился, не выпуская завернутую в платок отрубленную голову. Весь путь до Данду ни слова не сказал сыну, вздрагивая от криков скороходов: «Спешите склониться в поклоне перед повелителем печати!»

У городских ворот его встретил двоюродный дядя Ли Янбинь, исполнявший должность правителя, но как раз в этом году ему исполнилось шестьдесят девять лет, и он сдал дела управления, целиком посвятив себя каллиграфии.

Старый чиновник слыл не только человеком глубокой души, но и замечательным мастером кисти. На второе место он ставил свое искусство резчика печатей. Несколько дней он терпеливо вырезал печать для родственника — из дымчато-зеленого оникса с сине-зелеными прожилками, поразительно повторявшими очертания горы Ли-шань, великолепно вырезал имя «Ли Бо», которое пишется знаками «белая слива». Он не любил, когда хвалили его дарование, зато искренне радовался, если Ли Бо распевал свои строфы, и тут же записывал их. Узнав от Байцина, что отец любит тростниковый сахар, кипяченный в буйволином молоке, жареную утку, приправленную красным перцем, не отказывается от паровой свинины под соусом из прыгающей рыбы, велел каждый день готовить эти блюда, да еще свои любимые — белого карпа в винном маринаде и ломтики дыни, квашенные в рисовом соусе, но еда часто оставалась нетронутой, и Ли Янбинь сокрушался: «Больной не ест — это бывает. Но, чтобы великий поэт не имел должности, — такого в Поднебесной не бывало никогда!»

Байцин спал на циновке рядом с лежанкой отца, просыпался при каждом шорохе — подать отцу чай, отвар из трав. Он с нетерпением ждал, когда же здоровье позволит отцу вернуться в Шу, в дом у Черепаховой Горы, где давно ждут матушка и сестра.

Прошел восьмой месяц, девятый настал. Солнечная вода озера успокаивает взгляд прохладной глубиной, где плавно колышутся водоросли, пряча от щук стайки красноперых полосатых окуней. Тень от висячего моста раскачалась — крестьянин понукает навьюченного осла, женщины несут на коромыслах корзины, полные опавших листьев. Сказанное разносится далеко по воде, словно утки- нырки чертят воду серыми перышками крыльев.

Открыв глаза, Ли Бо долго смотрел на уснувшего сына — наверное, семь раз менял воду в котле, чтоб чай был горячий, свежий. Почтительный сын. А я, видно, непутевый отец, глупый старик.

Услышав бормотание отца, сын проснулся.

— Отец, завтра «день двойной девятки» [1 Праздник осени, или «День двойной девятки», отмечали в девятый день девятого месяца по лунному календарю.] мы тоже поднимемся на высокое место...

— Сперва надо исполнить долг. Позови дядю.

Ли Янбинь вошел, заложив за спину руки в длинных рукавах, голова в маленькой фиолетовой шапочке откинута назад, глаза навыкате, усы только в уголках губ.

— Почтенный старший родственник, простите неучтивого Ли Бо, засидевшегося в гостях.

— Об этом не стоит и говорить, прошу мою развалюху считать своим домом, распоряжаться всем имуществом. Гостите сколько хотите, ни о чем не заботясь.

— Скажите, почтенный старший родственник, есть поблизости гробовая лавка?

— Надо перейти канал, а там в переулке лавка Чэна. Не беспокойтесь, провожу вас, но отведайте хоть утку или паровую свинину — вы очень ослабели.

— Нет, сперва надо исполнить долг.

С берега доносятся голоса. Бурлаки, глубоко вдавливая босые пятки в желтый песок, тянут баржу, груженную солью; вот вошли в тень, отброшенную мостом, словно растаяли в ней, и, кажется, баржа плывет сама по себе, толчками, как жук-плавунец. Мост без опор, из круглых бревен, крашенных охрой, отражается в прозрачной воде. На мосту зеваки облокотились на резные перила, тут же продают канаты, полотно для парусов, кованые гвозди. По мосту спешат носильщики с тюками, корзинами, слуги несут шелковые паланкины. На шестах питейных лавок празднично развеваются флажки с журавлями и единорогами — значит, вино есть, галдят пьяницы, зазывая женщин. Кто-то ловит рыбу, кто-то ищет багром в воде.

Справа вдоль дороги апельсиновая роща, слева — канал. Ветра нет, паруса джонок поникли, ожидая попутного ветра. Ветер с полей приносит горечь сжигаемой ботвы. Только пьяницам все равно, откуда дует ветер. Пролетели на запад павлины.

Когда вошли в гробовую лавку, хозяин ругал пильщиков, разделывавших тисовое бревно. Пыхтит котел с лапшой, шипит баранина на огне, готовые гробы поставлены стоймя.

— Хозяин Чэн, привел к вам достойного покупателя.

— Рад услужить почтенному человеку. Если вам нужны доски, у меня есть тис, бук, самшит, а если изволите выбрать готовый гроб, прошу, выбирайте любой — красный или черный. Вот этот отличного качества и стоит ровно три лана. — Чэн погладил тисовый гроб из толстых досок, тщательно промазанный внутри и снаружи, покрытый алым лаком. — Я в Данду знаю всех, не слышал, чтоб кто-нибудь умер.

— Ли-ханьлинь берет гроб для истинного мужа, делает доброе дело, так что не запрашивайте слишком много.

— Раз так, не посмею брать лишнего, отдам по своей цене — за полтора лана. Дешевле уж никак.

...Ли Бо припал к могильному холму, обложенному белыми камнями — земля приняла тисовый гроб с головой крестьянина, завернутой в камышовую циновку.

— Почтенный учитель! Уход ваш был для Ли Бо, как падение кометы, что с полуночной высоты обрушилась на землю, целый край осыпав золой и пеплом. За долгую жизнь только раз и склонили голову — когда лопнули струны жизни. Как тихо на вашей могиле! Глубоко скорблю о потере, хотя не знаю вашего имени. Заколочен ваш гроб, вы навсегда покинули нас. Ваш гроб благоговейно погребен, скоро на вашей могиле воздвигнут высокий холм, я сам стану его неусыпным стражем. Увы, какая горькая печаль! О чем осмеливаюсь донести.


3.

Ли Янбинь и Байцин, поддерживая с двух сторон Ли Бо, поднялись на холм, где рос одинокий чечеточник. Пришли не первыми: молодой чиновник в бледно-лиловом халате, расшитом побегами бамбука, сидел на корточках под старым деревом, собирая в траве красные бобы, щедро осыпавшиеся из лопнувших стручков. На плоском камне прыгала красноклювая сорока с бело-зеленым хвостом, нарядным зеленым оперением.

Заметив путников, чиновник поспешно встал, учтиво поклонился и протянул ладони, полные алых горошин.

— Прошу вас, возьмите, они очень красивы.

Ли Янбинь поблагодарил незнакомца строками Ван Вэя:

Красных бобов много в южном краю.

Осень придет — новых побегов не счесть.

Чиновник продолжил:

Очень прошу: рвите их в память мою,

Ибо они о друге лучшая весть *.

* Пер. А. Штейнберга.

— А кроме Ван Вэя, кого почитаете из поэтов? — спросил Байцин.

— Того, кто у всех на устах — Старого Ду. (Старого Ду? — удивился Ли Бо. — Тот молодой человек уже старый Ду? Да сколько же веков прошло, как мы расстались с ним?) Талант у него драгоценный, как узоры на полированном агате, хотя бывают и досадные трещины. Говорят, совершенством считает бессмертного Tao [1 Tao Юаньмин (395—427), один из величайших поэтов Китая.].

— Вся разница в том, что мы называем «учиться у других, как у наставников своих», — назидательно сказал Ли Янбинь. — Но это непросто изложить тому, кто только начинает учиться. Да и ученики в наши дни много мнят о себе, только кисть научился держать, а древние ему уже не вещь и ничто. У Ду Фу ищут ошибки, исправляют Ван Вэя, скажешь о Мэн Хаожане — пожимают плечами, вспомнишь «Весеннюю траву» Чжан Сюя, тут же услышишь: «Я в сто раз больше написал, чем Чжан Сюй!» Потому все, что сочиняют, словно бред какого-то безумца, без смысла и даже порядка. Проявлением храбрости считают, когда вздымают песок на воздух и катят гальку за собой. Как таким невеждам объяснить, что значит высшая суть? Усвоит такой от учителя слог, не станет искать, где живет духовная сила поэта, никогда не приобщится к ней, будет только круги циркулем рисовать, чертить наугольником точный квадрат и будет всего лишь рабом таланта.

— Признаю вашу правоту, благодарю за терпеливое разъяснение, — поклонился молодой чиновник. — Вы — знаток серьезный, как после ваших слов мне с моим жалким умом браться судить о поэтах! Но все-таки в чем здесь дело, никак не пойму.

— А в том... — Ли Бо был раздражен болтовней о поэзии, — что стихи — способ воспеть душу и все, что зовем мы «духом народа» в наших классиках. Ведь все исходит из сердца, только из сердца. Только и вышли такие стихи потому, что дела человеческие задели за сердце меня, и к этим стихам умом и силой нельзя ничего добавить и отнять ничего нельзя.

Байцин расстелил циновку, достал из корзин горшок с углями, чайник вина, глиняный кувшин с желтыми хризантемами. Наполнил чаши.

— Не отведаете ли с нами осеннего вина?

— Благодарю вас, но я так бесцеремонно нарушил ваше уединение.

Байцин проводил незнакомца взглядом, пока тот спускался по склону; почему-то сжало сердце, словно, отдав ему горсть алых бобов, молодой чиновник взял часть его души. Наверное, у них нет разницы в прожитых веснах. Лепестки хризантемы падали желтым снегом в горячее вино.

— Краснота одинакова для всех бобов, но вкус их различен — горький, жгучий, сладкий, с кислинкой. — Ли Бо поднял чашу, вдохнул запах вина, смешанный с ароматом цветов. — Сегодня праздник Ван Вэя, только невежда не вспомнит его «бобы памяти» — он собрал их для всех, хотя не отдал никому. Вспоминаю сегодня Ван Вэя. Вспоминаю Мэн Хаожаня, Хэ Чжичжана, Гао Ши. Ду Фу вспоминаю.

Сидели на вершине холма, у одинокого чечеточника. К востоку от дерева уходила вниз белая дорога, спускалась к озеру, отражавшему небо. Вода смягчила нестерпимую синеву неба, глаза отдыхали на зеленом островке блестящих листьев, белых лилий. А деревья на берегу почему-то чаще стояли сухие, с темно-коричневыми острыми изломами ветвей.

— «Хризантемы осенней нет нежнее и нет прекрасней!» Да, этот цветок полюбить с тех пор, как ушел Tao, редко кто умел. В Чанъани я знал бездельника, который нанимал садовников, чтобы они пересаживали и растили для него хризантемы, а когда они цвели, он приходил в сад и сочинял стихи: «В осенний день любуюсь хризантемами, подражая Tao из Пэнцзэ» — и думал, что так приобщается к великому. Нет, пути великих закрыты. Ушли великие... Осталась лишь природа.

Когда-то я сравнил цвет ланьлиньского вина с янтарем, а после меня Чжан Юэ и другие с толком и без толка стали все вина называть янтарными. Жалкие! Древние, найдя новый цвет, новый звук для строфы, новый образ, ставили рядом знак — «подражанию не подлежит». Разве можно перенести росу с цветка на цветок, со стебля на стебель, не расплескав?

— Не потому ли, отец, вы обратили внимание на цветок, мимо которого все проходили равнодушно десять веков. Четырежды встретил в ваших строфах розу.

— Ты собираешь цветы в моих стихах так прилежно, словно собираешься открыть цветочную лавку. Никчемное занятие! Поэт — художник жизни, его руки и ноги являются кистью, а вся вселенная — шелком, на котором он пишет свою жизнь. Много их, отупевших от чтения классиков или созерцания собственного пупка. Так торопятся уйти от мира, что теряют себя. А путь только один — вечное искать в самом себе. Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам — большой был в этом смысл!

Из горшка с углями струился жар, пахло огнем. Байцин взглянул сбоку на отца — как чужеземец! Кожа с краснотой, багровая, как бобы чечеточника, лоб в узорах морщин, а глаза совсем не ханьские — широко открытые, с неподвижными зрачками.

Лепестки хризантем намокли, опустились на дно, едва различима их желтизна в красном вине.

— Лао-цзы ушел через заставу Ханьгу, покинув Поднебесную в западном направлении. В тот год не было дождей, земля треснула, как панцирь черепахи. Разве легко ему было в такую жару взвалить на спину пять тысяч знаков? Когда опускал их на землю, чтобы вытереть пот, земля от тяжести прогибалась; когда снова взваливал на плечо, земля облегченно выпрямлялась. От Лао-цзы начало всех Ли.

Я пришел в Поднебесную, минуя заставу, без подорожной с печатью. Каждый, кто доносил на меня, получал награду. А узнать меня разве трудно — кто еще похож на меня ростом и цветом лица? Я тоже принес нечто, да все некому передать — мой Страж Заставы в пути. Встречусь ли с ним? Или еще подождать?..

В озере дрожали отражения деревьев, покачивалось зеленое поле с белыми головками лилий. В такой томительный час вдруг почувствуешь холод осенней воды, покалывает кончики пальцев. Под ветром склонилась трава, полегла на юго-восток. Байцину захотелось на долгие годы сохранить этот день. Конечно, он и так не забудет его, но хотелось какого-то вещественного знака дня, при взгляде на который все, пережитое сегодня, обрело бы запах, узоры, цвет.

— Отец, не смею утруждать вас глупой просьбой, но хотел бы взять из ваших рук что-нибудь на память о сегодняшнем дне «двойной девятки».

Ли Бо отложил веер, собрал в траве алые горошины. Отсчитал девять, еще девять взял из тех, что собрал незнакомец, потряс в сложенных ладонях и подал сыну.

С вершины холма видны глубокие колеи от колес, поднимаются на тот берег, теряются в кустах. Но сейчас никого, только белые цапли на отмели ловят рыбешку. Вот сошлись в круг, словно что-то решая, а вот уж стоят полукругом; на середину вышла одна птица — кружится, как танцовщица в белом платье, раскрывая веером то правое, то левое крыло. Выходят по очереди птицы, танцуют. А молодая цапля поджала тонкую ногу, опустила головку, но взрослые зашикали на нее, стали щипать клювами. Долго танцевали птицы, потом улетели.



Глава восьмая

«После тигра остается шкура, после человека — имя». Часто слышал эти слова от отца, теперь повторяю своим детям.

С тех пор как на центральной равнине началась смута и разброд, мой отец восемь лет провел в скитаниях, тюрьмах, ссылке, и, хотя удостоился высочайшего прощения, жизнь его клонилась к закату [1 Ли Бо умер в 762 году, в доме родственника Ли Яньбина.]. Имя его забыли, написанное им исчезло. То, что сохранилось, большей частью получено мной от чужих — тысячи разрозненных свитков.

Сегодня, думая об отце, растер тушь на камне, чтоб предпослать несколько строк бережно собранным мною строфам Ли-ханьлиня. Прав был отец: не все в них понятно, видно, каждому знаку великой кисти свой срок и свой возраст.

Похолодало в наших краях... Утром вышел из дома — трава белая от инея, поникли цветы. Так захотелось тепла! Поспешил домой, бросил в очаг сухие стебли репейника, смолол в мельнице чай. Холодом тянет из щелей, ветром сдуло на пол свитки. Поднял — узнал кисть Ли Бо.

У самой моей постели

Легла от луны дорожка.

А может быть, это иней? —

Я сам хорошо не знаю.

Я голову поднимаю —

Гляжу на луну в окошко,

Я голову опускаю —

И родину вспоминаю *

* Пер. А. Гитовича.



Слезы брызнули на зимнюю бумагу, рукав халата стал мокрым. Не помню, сколько сидел так, сокрушаясь, скорбя о горькой судьбе отца, восхищаясь величием его духа.

«Взирай на знаки небесные, дабы познать смену времен; взирай на знаки человеческие, дабы изменить к лучшему Поднебесную!» — начертано в «Книге перемен».

Фу-си создал человеческие письмена, устремив взор на образы неба, устремив взор на узоры земли. Так же велик, как Фу-си, Ли-Небожитель.

Вот он поднял глаза: сразу вобрал в зрачки небо с Млечным путем, луной, звездами, в бесконечный путь устремился туда, где ни формы, ни узора — только четыре стороны света, верх и низ, минувшее и сегодняшнее, где длительность и длина подобны двум балкам, лежащим крестом в основании кровли.

Вот он опустил глаза: сразу вобрал в зрачки землю, все деревья и травы, коим присуща жизнь; всех птиц, рыб и зверей, коим присущи жизнь и сознание; всех людей, коим присущи жизнь, сознание и долг- справедливость. Здесь от слова до слова можно загнать коня, но попробуйте вонзить между знаками острие ножа — железо сломается. У кого, скажите, язык так свеж и необъятен? Кто еще одним взмахом кисти повесил на крюк завесу между бытием и небытием?

Как же, неотесанный, я смел подумать, что отец станет попусту водить кистью, бессмысленно марая бумагу? Как я, слепец, не разглядел перемены и движения, линии и узоры! Печалюсь и корю себя, что не смог увидеть сокровенное в строках отца, хотя столько раз держал их перед глазами и читал громко, нараспев. Как же после этого называться почтительным сыном? Ведь этот свиток — память об отце, он протянул его мне через всю Поднебесную, словно посох слепцу. Какого знака ни коснешься зрачком, каждый отзывается, как колокол. Как он велик! Поднял голову — небо, опустил голову — земля.

Люди редки, трава густа. Безымянные путники поле прошли, а следы их шагов остались. Во времена раздора редко совершенство строк: одни не видят небо, другие не видят землю. И сейчас в ином мире, среди бессмертных, отец поднимает глаза... опускает глаза...

Бережно свернул свиток. Взял потемневшую коробочку золотистого лака, в ней красные бобы старого чечеточника. Сян сы доу [2 Китайское название бобов чечеточника. «Сян сы доу! — Помни тысячу лет!»]. Разве в этой жизни и во всех перерождениях забуду вас, отец?! Но смотрю на красные бобы и не понять, какие же тогда собрали вы...

1981—1984



Загрузка...